Как далеко до завтрашнего дня... Свободные размышления. 1917-1993.
Никита Николаевич Моисеев
Небольшое авторское пояснение 3
ГЛАВА 1. ПО ОСТРИЮ НОЖА 4
Череда случайностей 4
Неразорвавшиеся бомбы и "поцелуй" иуды 5
Бегство, обернувшееся победой 8
Глава II. НЕСКОЛЬКО ПО-НАСТОЯЩЕМУ СЧАСТЛИВЫХ ЛЕТ 13
Завтра будет день опять 13
Сходня 15
Ростов-на-Дону 22
Новая жизнь, новая работа и новые друзья 24
И.И. Ворович 26
Об альпинизме иИгоре Евгениевиче Тамме28
Глава III. ИЗГОЙ 32
Зло, которое приходит само по себе 32
Семья Моисеевых 33
Школа и конец семьи 35
Кружок Гельфанда 37
Все же становлюсь студентом 39
Еще раз о Гельфанде 40
Конец изгойства и рассказы моей фуражки 41
Глава IY. КОНЕЦ ВОЙНЫ И ПОИСКИ САМОГО СЕБЯ 42
Эйфория победы 42
Иван и ленинградская медаль 43
Осень 45-го 45
Волга 46
Кострома 47
Ожидание завтра 48
Мой последний военный парад 49
Внешняя баллистика профессора Кранца 51
Расставание с полком 53
Возвращение в Москву 54
Снова в Академии 55
Глава Y. ВОСХОЖДЕНИЕ НА ОЛИМП ИЛИ СЕМЬ ОЧЕНЬ СТРАННЫХ ЛЕТ МОЕЙ ЖИЗНИ 57
Еще одна метаморфоза 57
Староконюшенная академия и профессор Д.А.Вентцель 58
Сергей Моисеев 60
Харьков и кандидатская диссертация 62
Я возвращаюсь в гражданскую жизнь 65
Доклад у М.В. Келдыша 66
Соболев, Виноградов и докторантура в "Стекловке" 68
Я становлюсь доктором физико-математических наук 71
Глава YI.ОБ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ, ЕЕ СУДЬБЕ И ОТВЕТСТВЕННОСТИ 73
Становлюсь ли я интеллигентом? 73
Грызлов и Луначарский 75
Остатки разбитого вдребезги 77
Государство и народ, базис и надстройка 80
Уроки прошлого 88
Глава YII. РАБОТА, ПОИСКИ И СМЕНА ДЕКОРАЦИЙ 91
Вычислительная техника и симптомы неблагополучия 91
Исследование операций - Гермейер, Беллман, Заде 97
Планомерность, программный метод и К-К экономика 102
Павел Осипович Сухой и автоматизация проектирования самолетов 104
Глава YIII. ВЕСНА СВЕТА 107
Новый кризис 107
Встреча с гуманитарной "интеллигенцией" 108
Накануне метаморфозы 112
Глава IX. О БОГЕ, ФИЛОСОФИИ И НАУКЕ 113
Традиции и сомнения 113
Принцип Лапласа 116
Моя картина мира 117
Тайна вопроса "зачем"? 122
Глава X. ЭПОПЕЯ ЯДЕРНОЙ ЗИМЫ. И ОБ ОТСТАВКЕ, КОТОРАЯ ЗА НЕЙ ПОСЛЕДОВАЛА 123
Новая метаморфоза: биосфера и общество 123
Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский 125
Глобальные проблемы: Форрестер, Медоуз и протчие 127
Карл Саган и первые сценарии ядерной войны 130
Гибель Александрова и конец сказки 133
В отставке 135
Глава XI. МОЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ КАРЬЕРА 138
Помянем Марка Твена 138
Об Иване Николове и пользе отдыха на золотом берегу 138
А.А. Никонов и моя дружба со Ставропольем 141
Судьба России решается в глубинке 144
Шоры городского мышленияи либерализация деревни 147
Земельная собственность - что я под этим понимаю 149
Небольшое заключение 152
ГЛАВА XII. "ЗОЛОТОЙ ВЕК" ИЛИ РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ ИСТОКАХ КОММУНИЗМА 153
Феномен привлекательности 153
Средний американец Эдуард Беллами 153
Унылость утопий 154
Поиски альтернативы 155
Идеология большевизма, идеалы среднего американца и "Общее дело" Фёдорова 158
ГЛАВА XIII. СУМЕРКИ РОССИИ: РАССВЕТ ИЛИ ЗАКАТ. РОССИЯ НА ПЕРЕПУТЬЕ 161
Век предупреждения 161
Биосоциальная интерпретация 162
Либеральная экономикаи ответственность интеллигенции 165
Сценарий возможного развития событий 167
Рифы либеральной экономики 169
Геополитическое положение России, что из этого следует 171
О формировании национальных целей 173
Россия в мире XXI века 174
Глава XIY. 93-Й ГОД 175
Завтра еще не началось 175
Советник Академии 176
Опереточный путч 178
Еще одна попытка 179
Президентский Совет 182
Небольшое авторское пояснение
О своей книге, о том для кого и почему она была написана, я уже многое сказал в обращении "К читателям". Но время бежит и мы вступаем во вторую половину 90-х годов. Книга писалась ещё на грани этого последнего десятилетия нынешнего века. А время стремительно меняет контуры нашей жизни. Вот почему прежде чем передавать её новому читателю я невольно решил пересмотреть написанное. И пришёл к заключению ничего не изменять и не добавлять, ибо книга, как мне показалась, это документ.
Мои "Свободные размышления" вошли в число победителей на открытом конкурсе "Гуманитарное образование в высшей школе" и были изданы небольшим тиражом в январе 94 года. Книга не продавалась (на ней стоит гриф "бесплатно") и судьба тиража мне неизвестна. Однако авторские права остаются за мной.
Я буду рад, если она найдёт читателя среди пользователей сети РЕЛКОМ и ещё больше, если издателя. По всем вопросам, связанным с этой книгой прошу обращаться ко мне по моему домашнему телефону 135-04-97.
Н.Н. Моисеев
ГЛАВА 1. ПО ОСТРИЮ НОЖА
ЧЕРЕДА СЛУЧАЙНОСТЕЙ
Я думаю, что у многих из тех, кто добивался успеха в каких-то своих начинаниях, или ненароком обходил неизбежные рифы на своем пути, невольно возникала мысль - а что в происшедшем, в полученном, в дарованном тебе жизнью действительно твоё, заслуженное заработанное? Где в этом успехе ты сам? А может быть твоей судьбой руководила случайность, может быть тебе просто повезло? И для таких размышлений у меня было много поводов.
Действительно, в жизни мне удивительным образом помогал счастливый случай. И даже тому, что имею возможность говорить об этом, я обязан чреде случайностей.
Я много занимался проблемами самоорганизации и знаю, что неопределенность и случайность пронизывают весь мир, весь Универсум от процессов микрофизики элементарных частиц, до одухотворенной деятельности человека. Но тем не менее, та цепь случайностей, благодаря которой я могу работать над этой книгой, мне кажется порой фантастической. Известно, что Лаплас, на вопрос Наполеона о месте Бога в его космогонической теории, ответил весьма лаконично: "мой император, такая гипотеза мне не потребовалась". Выстраивая тот уникальный ряд событий, который называется прожитым, я вряд ли смог бы принять позицию графа де Лаплас. Впрочем, любое событие, как уникальный акт, невероятно! Одним словом, я прошел по лезвию - судьба меня хранила "без нянек и месье".
Вот она? частица этой событийной цепи.
Я начал повествование с того, что вспомнил о куске мерзлой глины, который повредив мой позвоночник, вероятнее всего, спас мне жизнь, ибо испытывать судьбу заднего стрелка на "ИЛе" никому долго не удавалось. Произошло, казалось, несчастье, а обернулось оно возможностью прожить долгую жизнь.
А за несколько месяцев до этого произошло тоже нечто подобное. Перед выпуском из Академии имени Жуковского мне предложили лететь а Америку в составе команды специалистов, задача которой была обеспечение поставок авиационной техники по ленд-лизу. Кое-какое знание языков, хорошие отзывы преподавателей и, как ни странно, успехи в спорте - все это оказалось весомым для тех, кому было поручено подобрать команду выпускников Академии для зарубежной работы. Правда я не был комсомольцем. Но кто на это смотрел в апреле 42-го? Предложение было заманчивым, меня все поздравляли и мне завидовали. Но я категорически отказался. Фронт и только фронт! И я получил назначение на Волховский фронт в четырнадцатую воздушную армию в качестве старшего техника эскадрильи по вооружению самолетов.
Этим решением, как оказалось, я тоже сохранил себе жизнь, хотя об этом я долго и не догадывался.
"Американская команда" была укомплектована и под руководством некого полковника благополучно прибыла на западное побережье Соединенных штатов. Года четыре она работала не за страх, а за совесть. Но дальше ее история трагично прервалась. На обратном пути через Аляску и Сибирь, во время одной из многочисленных посадок, толи в Магадане, то ли в Хабаровске её, в почти полном составе, отправили туда, откуда, в те годы люди обычно не возвращались. Кажется отправили всех, кроме самого полковника, который благополучно вернулся в Москву. Во всяком случае, больше ни о ком из тех "счастливцев" никогда я ничего не слышал. Кроме полковника. Ходили слухи о том, что его однажды в конце сороковых годов нашли застреленным в собственной московской квартире.
И дальше война меня тоже щадила несколько раз. Над правым глазом, миллиметра на 3 или 4 выше глазной впадины, до сих пор видна метка, оставленная каким-то "лесным братом". Эту метку я получил в первых числах мая 45-го в глубоком тылу на летном поле недалеко от города Августов, на границе с Восточной Пруссией. Хотя автоматная пуля и была вероятно на излёте, но попади она в меня на несколько миллиметров ниже и книга не была бы написана.
Во время войны возникали и другие ситуации опасные для моей жизни из которых я более или менее успешно выкрутился. Но они носили, скорее приключенческий, а не судьбоносный характер и более говорили о пользе, которую приносит юношам занятие настоящим спортом, чем о роли случайности в моей судьбе.
Но один раз действительно случайность в облике лени или недосуга одного из чиновников по настоящему спасла мне жизнь. Но об этом эпизоде я узнал гораздо позднее и совершенно случайно уже в благополучные 50-е годы...
НЕРАЗОРВАВШИЕСЯ БОМБЫ И "ПОЦЕЛУЙ" ИУДЫ
В 55 году я был назначен деканом аэромеханического факультета Московского Физико-технического института. На этом факультете готовили специалистов для работы в аэрокосмической промышленности. Выпускники нашего факультета шли в самые престижные и самые закрытые конструкторские бюро, работа в которых требовала очень хорошей подготовки. Надо сказать, что и учили мы их соответственно, по-настоящему! Если к этому добавить и тот огромный конкурсный отбор, который в те годы был обычным явлением для Физтеха, то имидж нашего выпускника - сочетание способностей и высокого профессионализма - был общепризнанным. И "физтехи" тех лет были действительно специалистами высочайшего класса. В последующие годы я много бывал за границей где участвовал в бесчисленном количестве разных семинаров и конференций, читал лекции в престижных западных университетах и могу объективно сравнивать уровень "ихних" и "наших" молодых специалистов. Технические успехи 50-х и 60-х годов я связываю, прежде всего, с превосходством наших инженерно-технических кадров. Качество подготовки молодых специалистов во многом компенсировало плохую организацию, отраслевой монополизм и бездарность чиновного аппарата (впрочем ничуть не меньшую, чем лень и прямая бездарность, с которыми мне приходилось сталкиваться в Америке или Франции). И наблюдая все это, не раз думалось: если бы тогда в пятидесятых годах весь этот интеллект и всю энергию - да в хорошие бы руки...
Быть деканом аэромеха в те годы означало знание всех тогдашних сверх секретов аэрокосмической, да и ядерной техники и для занятия подобной должности надо было быть допущенным к святая святых страны Советов (впрочем, как теперь мы понимаем, настоящей сверх тайной государства, в то время, были не технические секреты, а затраты на обеспечение существования большевистского режима и привилегии аппарата).Для того, чтобы иметь право выполнять свои обязанности, я должен был получить соответствующий формальный допуск, который оформлялся органами госбезопасности по представлению администрации.
Необходимые документы МФТИ подготовил, они ушли куда следует, время шло и...ни ответа ни привета! Я начал работать, а начальство начало беспокоиться, ибо имело место прямое нарушение железного порядка: работник не мог быть допущенным к работе без оформления нужной формы допуска, а здесь она была высшей!
Ректором МФТИ был тогда генерал-лейтенант Петров Иван Фёдорович - в прошлом матрос "штурмовавший" Зимний дворец, в прошлом известный летчик, в прошлом начальник ЦАГИ, в прошлом командующий авиацией Северного флота, в прошлом начальник авиации Северного морского пути, и прочая и прочая. И ото всюду его снимали. Как-то он мне доверительно сказал (правда уже после ХХ съезда партии): "Меня все спрашивают, а почему меня все-таки ни разу не арестовали? Я и сам этого не понимаю. Вот я и придумал ответ и всем отвечаю - потому что меня во время снимали". При всей его "матросской интеллигентности", при том, что он был истинным сыном своего времени, И.Ф. Петров был абсолютно уважаемым человеком.
Он, по настоящему, много сделал хорошего для всех тех учреждений, которыми руководил - потому его наверное и снимали с работы. Так он вывез ЦАГИ из тесных помещений на улице Радио и создал в Жуковском современный центр авиационной науки (до сих пор принято говорить о до петровском и после петровском ЦА-ГИ). Но главным его достоинством была искренность побуждений, которой люди верили, несмотря на изрядную долю, ему присущей крестьянской хитрецы. Он умел подбирать людей и защищать их от разной скверны. Благодаря этим качествам у него было много настоящих, искренних друзей и многие, многие его вспоминают добрым словом. Будучи начальником ЦАГИ он, например, на свой страх и риск допустил М.В. Келдыша - будущего Президента Академии Наук СССР, и будущего Главного теоретика советской космической техники до работы в ЦАГИ, хотя ему, сыну генерала и внуку генерала в конце тридцатых годов тоже не давали допуска к секретной работе. А вот теперь и я оказался в похожем положении: он, на свой страх и риск, разрешил мне начать работу без допуска нужной формы, что могло грозить ему самыми разными осложнениями.
Так вот однажды, когда дальнейшее ожидание могло грозить руководству МФТИ серьезнейшими неприятностями, Иван Фёдорович взял и сам поехал на Лубянку. Он знал как и с кем надо разговаривать. Как там у него произошли все разговоры - не знаю, но Петров получил возможность прочитать мое досье. И вот, что он там, по его словам увидел - элементарный донос, донос моего "особняка", некого старшего лейтенанта, начальника особого отдела СМЕРШа того авиационного полка, в котором я прослужил всю войну. Уже не помню его фамилию. Но хорошо помню, как этот "особняк" стремился быть в числе моих друзей. Часто приходил ко мне. Я поил его спиртом, благо этого добра у меня было сколько угодно. Да и закусь у меня водилась - уж очень хозяйственным мужиком был мой старшина.
Будучи инженером полка по вооружению, я, тем не менее не любил жить вместе с полковым штабом. Устраивался обычно поближе к самолетам вместе со старшиной Елисеевым, бывшим колхозным шофером, мужиком добрым и умельцем на все руки. Он был у меня шофером, писарем и, одновременно, папой и мамой. Будучи ровно в два раза старше меня, он действительно относился ко мне почти по-отечески и очень заботился обо мне. Он даже иногда забывался и обращался ко мне "сынок". Так вот Елисееич, как я его называл, терпеть не мог нашего "особняка". "Ууу... гнида, любит на дармовщину" - выражение "на халяву" тогда еще не использовали. Спирта он не жалел - казенный. Но луковицу и ломоть хлеба на закуску приходилось вытягивать из Елисеева клещами.
Особняк никогда не напивался и мы вели долгие и, вообще говоря, добрые беседы. Он был чудовищно невежественен и с видимым удовольствием и интересам расспрашивал меня о всем чем угодно. Говорили мы и о русской истории и о литературе. Всю войну в моем вещевом мешке, вместе с домашними свитером и шерстяными носками ездил томик "Антология русских поэтов", который я купил в городе Троицке Челябинской области перед самым вылетом на фронт. Мы иногда читали что-нибудь вслух. Иногда одно и тоже помногу раз. Мы оба очень любили "Вакхическую песнь". Я иногда пробовал что-то сочинять. Мне иногда казалось, что и он тоже: во всяком случае, он хорошо чувствовал музыку русского стиха. Однажды я вернулся с передовой где целую неделю пробыл в качестве офицера связи нашей авиадивизии. Елисеич был рад моему возвращению, где-то раздобыл банку свиной тушенки и мы собрались с ним отметить мое благополучное возвращение. И тут в мою землянку ввалился особняк. В тот вечер его приход не испортил настроения даже Елисееву. Мы тогда, как помню, очень славно выпили.
Во время моего дежурства на КП, откуда, если понадобится, я должен был держать связь с авиационным начальством, я написал вот такие стихи:
С утра пушистая зима Одела праздничным убором И лес и поле. Из окна Видны холмистые просторы. Ковер усыпан серебром, Блестящим радостным огнем Бесчисленных песчинок света. И бруствер снегом занесён, И танк, как белая громада На минном поле, заснежён Разрыв последнего снаряда. И снова в мире тишина. Светла, прекрасна и ясна Улыбка зимнего рассвета.
Особняк был первым и, может быть единственным человеком, которому я прочитал эти стихи. Он слушал внимательно и, как мне казалось вполне искренне сказал мне какие-то добрые слова. И я внутренне доверял ему. Особенно после того вечера, когда капитан, старший лейтенант и старшина под американскую свиную тушенку выпили хорошую дозу казенного спирта. У меня начали складываться с особняком отношения похожие на дружеские. И я даже говорил моему закадычному другу, отличному летчику и доброму смелому человеку, тогда ещё старшему лейтенанту Володе Кравченко - вот и особняки бываю людьми. Но Володя относился к нему совсем по-другому и не раз говорил мне: "Не может нормальный парень залезть в шкуру особняка. Вот потребуют от него процента раскрываемости шпионов, и продаст он тебя за милую душу". И я, под воздействием таких слов, все-таки, немного остерегался моего неожиданного друга-особняка, далеко не выкладывая ему все то, о чем хотелось поговорить. И как оказалось - совсем не зря! А история была, и в самом деле, нестандартная.
Наш полк в 44 году стал получать трофейные авиабомбы. В отличие от наших, они требовали боковых взрывателей (немцы использовали электрические взрыватели с ветрянками. У нас их не было - мы должны были использовать механические взрыватели). У таких взрывателей ось ветрянки должна была быть перпендикулярной боковой поверхности бомбы. Подобные взрыватели использовались в русской армии в первую мировую войну - это, так называемые, взрыватели Орановского. На наше счастье, оказалось, что на военных складах, еще со времен самолета "Илья Муромец", сохранилось довольно много таких взрывателей и они начали поступать в полки. Но с использованием взрывателей Орановского дело гладко не пошло. Очень часто сброшенные авиабомбы, по неизвестной причине просто не взрывались, хотя сами взрыватели были безусловно исправными.
Начальство заволновалось и начало издавать грозные приказы, в которых вина за отказы, само собой разумеется, приписывалась стрелочникам. В приказах приводились одни и те же аргументы: небрежность в подготовке авиационного оружия, нарушение инструкций по эксплуатации. На бедных оружейников сыпались довольно жесткие наказания. Особенно неистовствовал мой непосредственный начальник - главный инженер по вооружению 15-ой воздушной армии полковник Тронза, педантичный жестокий латыш из тех, которые делали русскую революцию в 17-ом году. И вот он добрался и до нас. Прилетел однажды в полк на У-2 вместе со своим механиком. Демонстративно при всех снарядил несколько бомб, взлетел на том же У-2 и сбросил их на ближайшем болоте. Все бомбы взорвались!
Тронза публично обвинил меня в предательстве рабоче-крестьянского государства (не родины, а государства!), отстранил от должности и приказал отдать под суд. Одновременно он сказал, что уже давно собирался прислать нового инженера полка. Каждый знал, чем мне грозит происшедшее: по существу это был смертный приговор.
Я ничего не мог понять. Мы, готовя бомбы, делали все то же самое, ни на йоту не отступаясь от того, что делал нагрянувший полковник и его механик. Но у нас бомбы почему-то не взрывались! И в мучительном поиске решения, от которого зависела моя жизнь, неожиданная помощь пришла от Елисеева: решение мне было подсказано. Он сидел в другом конце избы и мрачно смотрел на улицу. Неожиданно он повернулся ко мне с каким-то просветленным лицом: "Товарищ капитан, может все потому, что он бомбил с У-2?" И меня осенило.
Скорость наших самолетов была в 5 раз больше скорости знаменитого кукурузника. Значит сопротивление воздуха лопастям ветрянки взрывателя будет больше в 25 раз. Значит нагрузка на ветрянку станет больше тоже в 25 раз. Да такая сила просто согнет ось ветрянки, она ее заклинит. Ветрянка не вывернется и взрыватель не взведется. Вот и все! Надо только уменьшить нагрузку на лопасти ветрянки. А для этого достаточно кусачками откусить все ее лопасти, кроме двух симметричных. Для того, чтобы это понять не надо было быть инженером.
Позднее за эту догадку меня публично поблагодарит - нет, не полковник Тронза, с ним никогда больше судьба меня не сведет - а сам командующий армией генерал-лейтенант Науменко. Предложенный способ "откусывания лишних лопастей" станет широко использоваться и в других полках, а сбрасываемые бомбы перестанут "не взрываться". Но это произойдет несколько позже, а тогда? Тогда я без оглядки побежал к командиру полка. Он сразу все понял, крепко выругался, вспомнив и меня, и Тронзу, и наших родителей. Мы мгновенно поехали на летное поле. Я сам подготовил бомбы, дрожащими от волнения руками откусил лишние лопасти и самолет командира ушел в воздух. И на том же болоте взорвались все шесть бомб!
Когда командир выходил из самолета, неожиданно появился Тронза. Он уже собирался улетать из полка, когда услышал взрывы. Раздался грозный рык: "Подполковник, кто разрешил? Я же отстранил капитана Моисеева. Вы за это ответите!" И т.д. и в том же духе. Но все это уже не имело никакого значения!
Так вот, мой особняк описал в своем доносе всю эту историю, конечно, без финала, без упоминания о благодарности командарма. Он, так же как и полковник Тронза, называл меня предателем Родины и предлагал незамедлительно арестовать. Но на его рапорте кто-то размашисто и неразборчиво что-то написал, а за непонятными словами стояло "отложить" или "подождать" и не менее неразборчивая подпись. Так этот донос и оказался в моем досье. Ну, а на Лубянке, на всякий случай, меня решили не допускать до секретной работы.
Когда весной 46 года я уезжал из действующей армии, где я уже исполнял обязанности инженера авиационной дивизии, особняк, который тоже поднялся в чинах, пришел меня провожать. Он меня облобызал (я тогда и не знал, что это поцелуй Иуды!) и пожелал всяких благ. Эпизод, о котором я рассказал мог легко стоить мне жизни, а искалечил бы ее наверняка. Если бы не подсказка колхозного шофёра старшины Елисеева, если бы не лень или нерадивость кого-то из начальников моего особняка... А может быть, как это говорил капитан Кравченко, в дивизионную СМЕРШ не поступило нужной разнарядки на выявление предателей Родины или старая разнарядка была уже выполнена и донос отложили в запас!
Ну, а Ивану Фёдоровичу Петрову, когда он понял в чем суть дела, не потребовалось больших усилий, чтобы всё поставить на своё место: Сталин уже умер, Берия был расстрелян и приближался ХХ съезд партии. Обстановка изменилась коренным образом. Я благополучно получил первую, то есть высшую форму допуска к секретной работе, и даже больше того, у меня никогда не возникало трудностей с совмещением полетов на полигон и командировками за границу.
БЕГСТВО, ОБЕРНУВШЕЕСЯ ПОБЕДОЙ
Но последняя из историй, которая могла полностью исковеркать мою жизнь произошла уже на грани 50-х годов.
Моя мачеха, которая уже более четверти века работала учительницей младших классов сходненской школы, неожиданно была арестована по статье 58, как активный участник группы, готовившей, не больше ни меньше, как вооруженное восстание. Её осудили на 10 лет и отправили в лагерь около города Тайшет. В общем, история весьма заурядная для тех времен. Для меня лично она имела весьма тягостные последствия и могла бы обернуться настоящей трагедией, если бы.... если бы снова не счастливый случай. Нообо всем по порядку.
После демобилизации, в конце 48 года я стал работать сразу в двух местах. Моя основная работа проходила в НИИ-2 Министерства авиационной промышленности, где меня назначили одним из "теоретиков" в группу Диллона - главного конструктора авиационных реактивных торпед. Несмотря на то, что Диллон болел чахоткой и физически был очень слаб, работал он удивительно много и всегда был полон разнообразных идей и начинаний. О его изобретательности ходили легенды - проживи он подольше, появилось бы много технических новинок.
Я оказался в одной группе с моим университетским сокашником, с моим большим другом Юрием Борисовичем Гермейером. Мы познакомились и подружились еще в десятом классе, в математическом кружке, который вел в Стекловском институте И.М. Гельфанд, тогда доцент МГУ. Уже в студенческие годы мы жили с Юрой в одной комнате в общежитии на Стромынке, мы кончали мехмат МГУ по одной и той же кафедре теории функций и функционального анализа под руководством одного и того же профессора Д.Е. Меньшова. И вся наша жизнь, в конечном счете, прошла рядом. Позднее, когда я стал работать в Академии Наук, я перетащил Гермейера в Вычислительный Центр, где он организовал отдел исследования операций, а на факультете прикладной математики создал кафедру с тем же названием, вероятно, одну из самых интересных кафедр этого факультета.
Ну, а тогда, в 48 году? Гермейер не был на фронте. Как человека, носящего немецкую фамилию, его вообще не призывали в армию, а, хотя мать у него и была русской, его должны были отправить на спецпоселение как всех лиц немецкой национальности. Для начала он оказался а Сталинграде, где его взяли работать на завод. Во время наступления немцев на Сталинград, в той суете и неразберихе, которая предшествовала героической Сталинградской эпопее, Юру кто-то зачем-то послал в Москву. А возвращаться обратно было уже некуда. И ему предложили работать в одном из секретнейших КБ в Москве - там, где создавались первые "Катюши". Вот так мы с Юрой оказались снова в одной комнате, теперь уже не в общежитии, а в НИИ -2. Он занимался проблемами эффективности, а я динамики и баллистики одних и тех - же авиационных торпед.
Работал наш отдел с увлечением, это был общий настрой послевоенных лет. Работа шла быстро и очень успешно. Начальником института был тогда генерал-майор П.Я. Залесский - хороший инженер, плохой математик и, как всякий одессит, очень остроумный человек. Когда ему надо было участвовать в каких-либо совещаниях, где предстояло обсуждать результаты каких-либо сложных расчетов, Павел Яковлевич брал меня с собой. И публично именовал меня "ученый еврей при губернаторе", хотя и евреем, и губернатором был он сам. Короче, работа в институте была не только успешной и интересной, но и вся атмосфера была очень доброжелательной и творческой - как теперь любят говорить. И мы очень быстро продвигались вперед и наш отдел и весь институт были на подъеме.
Исследовательскую работу я совмещал с преподавательской. Она была не менее увлекательной и приятной. Я был принят на работу в качестве исполняющего обязанности доцента на кафедру ракетной техники в один из лучших технических ВУЗов страны - в МВТУ, которое еще в далеком XIX веке окончил мой дед и, к которому еще с детства я привык относится в великим почтением. Кафедру возглавлял профессор Победоносцев Юрий Александрович. Личность легендарная.
Прежде всего, он был одним из очень немногих отцов советской ракетной техники, избежавших тюрьмы во время разгрома, который учинил Сталин незадолго до войны всей нашей ракетной технике, которую долго пестовал расстрелянный Тухачевский. Юрий Александрович мне говорил, что он в течение двух лет каждую ночь ожидал ареста. И, хотя так же, как и И.Ф. Петров, он не мог бы найти для этого сколько-нибудь разумных оснований, сумка со всем необходимым для арестанта всегда была наготове возле его постели.
Главным своим научным достижением он считал изобретение таких флегматизированных порохов, скорость горения которых была постоянна в очень широком диапазоне природных условий (температуры, влажности). Собственно это и определило успех наших "Катюш", грозного оружия Отечественной войны. Юрий Александрович справедливо полагал, что его основательно обобрал Костиков, сумевший присвоить себе все лавры "изобретателя катюш".
В 49 году профессор Победоносцев был в зените своей карьеры. Он был главным инженером, т.е. фактическим научным руководителем знаменитого НИИ-88, в одном из конструкторских бюро которого начинал тогда работать, еще не реабилитированный С.П. Королев. Юрий Александрович в канун пятидесятых годов был не только руководителем НИИ-88, но и реальным руководителем складывающегося коллектива инженеров и ученых, который за стремительно короткое время создал основы современной космической науки и техники.
В те годы он создал в МВТУ кафедру реактивной техники - позднее ею в течение многих десятилетий заведовал профессор Феодосьев. Победоносцев собрал на кафедре очень интересный коллектив людей, казалось бы совершенно несовместимых между собой. На кафедре в качестве доцента без степени работал будущий Главный Конструктор ракетной и космической техники - Сергей Павлович Королев, превосходно читал лекции молодой профессор Челомей, работал мрачноватый и нелюбезный будущий академик Бармин и многие другие, которым страна обязана созданием своей ракетной техники. Позднее они все разошлись по собственным квартирам, но в конце сороковых годов все ещё были вместе.
Ну, а сам Победоносцев в те годы уже был, к сожалению, на излёте. Его все меньше и меньше интересовала наука, и мысли его больше были в семье , в саду, который он очень любил. Лекции Юрий Александрович читал небрежно, не особенно к ним готовясь, часто поручая их молодым преподавателям. Так мне он порой поручал лекции по горению порохов, в чем я очень плохо разбирался. Текущими делами кафедры он также не очень интересовался. Однажды, в комнате, где проходили заседания кафедры я повесил лозунг "братцы, ударим палец о палец!". Юрий Александрович был человеком добрым и не лишенным чувства юмора и он искренне посмеялся, увидев лозунг и попросил его сохранить. Надо заметить, что наш коллектив был подобран так, что на кафедре всё крутилось по заведенному, а учебный процесс катился по накатанным рельсам, несмотря даже на то, что Юрий Александрович порой даже не приходил на заседания кафедры, а руководил ими по телефону! Но неожиданный выговор я все-таки получил... от секретаря парткома МВТУ, но не за работу, и даже не за шуточный текст плаката, а за то, что я повесил плакат не согласовав его текст в парткоме. то есть за отсебятину.
Однажды в преподавательской столовой за обедом я начал что-то с энтузиазмом рассказывать Юрию Александровичу. Речь шла о какой-то особенности управления, какой-то ракетной системой.
Он вежливо слушал меня, а затем вдруг перебил:
- Никита, а Вы ведь тоже живете за городом?
- Да, на Сходне.
Он живо повернулся ко мне, лицо его помолодело и он с воодушевлением стал говорить: "знаете, у меня вот такая маленькая яблонька - он протянул руку над полом, показывая какая она у него маленькая, - а приносит вот такие яблоки" - и он показал двумя ладонями некий объем, равный небольшому арбузу. В этом эпизоде он был весь - наш добрый, умный зав. кафедрой. Если он воодушевлялся, то мог свернуть горы. Но только если...
Мне на кафедре был поручен первый в жизни самостоятельный курс: динамика управляемых снарядов и ракет. Он был целиком разработан мной. Я думаю, что это вообще был первый подобный курс, прочитанный в высших учебных заведениях страны. Он шёл с грифом "совершенно секретно", и его рукопись я держал в своем сейфе в НИИ-2. Мой тамошний начальник Диллон ее не раз смотрел и настаивал на том, чтобы я её представил в качестве своей докторской диссертации. Что я и предполагал сделать в самом ближайшем будущем. Победоносцев тоже поощрял эту работу, ценил её и часто брал меня с собой на семинары в Подлипки в НИИ-88, где тогда и рождались проекты будущих ракетных систем и закладывались основы ракетной науки.
Таким образом в моей научной деятельности все складывалось как нельзя лучше. Каждый день я понимал что-то новое. Перспективы казались безграничными. И было еще одно, для меня очень важное. Я видел интерес к своей работе. Чувствовал её нужность. Это создавало ощущение того, что моя работа не просто удовлетворение собственного любопытства, что она нужна. Нужна моим товарищам, нужна моей стране, которая только что вышла из труднейшего испытания. Я никогда никому не говорил об этих чувствах, но для меня они были очень важной внутренней опорой. Я не знаю - всем ли такое чувство было тогда свойственно, но мне было бы без него жить невыносимо. Самыми мрачными периодами моей жизни были те, когда у меня возникало убеждение, что моя работа не находит "потребителя". И, хотя в своей жизни, мне приходилось много работать "в стол", но я так и не научился это делать. Вот почему с началом горбачевской перестройки, когда государство и страна начали терять интерес к научным исследованиям, я стал тратить время на различную публицистику, хотя, наблюдая за усилиями диссидентствующей интеллигенции, понимал сколь бессмысленна, в наших условиях, такая деятельность. Но все-таки мои писания печатали, их читали, чего нельзя было сказать о научной продукции.
Но все это было позднее, а в 49-м году я жил в радостном возбуждении, которое вызывала моя работа.
Итак, моя исследовательская деятельность хорошо спорилась и я быстро входил в число, если и не ведущих, то заметных исследователей-теоретиков в области ракетной техники, что не могло не давать удовлетворения. Я читал интересный и новый предмет в одном из самых престижных инженерных высших учебных заведений. Мои лекции пользовались успехом не только у студентов. Их приходили слушать и сотрудники различных НИИ и КБ.
И вдруг крах! Крах всему. Арестовывают мою мачеху. Я сначала даже не оценил масштабы личной катастрофы: мне было бесконечно жалко невинного пожилого человека, прожившего трудную и горькую жизнь, так мало видевшего хорошего на своем веку. И случившееся не очень связывал с собственной судьбой, наивно считая себя достаточно защищенным и своей квалификацией и службой в действующей армии, и вполне почетным набором боевых орденов... Но очень скоро я почувствовал и на себе всю тяжесть происшедшего.
Когда однажды я пришел на работу в НИИ-2, то в проходной мне сказали, что мой пропуск аннулирован, а в отделе кадров мне объявили, что я уволен по сокращению штатов. Генерал Залесский принять меня отказался. Нечто похожее случилось и в МВТУ. Правда, там народ был повежливее: мне объяснили, что я лишен допуска к секретной работе и исполнять обязанности доцента на закрытой кафедре не имею больше права. Мне предложили работать ассистентом на кафедре математики или физики, но только на почасовой оплате. Т. е. задаром. Расставание с Юрием Александровичем было грустным. Он был искренне огорчен происшедшим, проводил меня до метро. Давал разные нелепые советы - я понимал, что ничего другого он мне сказать не мог. Мы встретились с ним снова лишь в 60-ом году на конференции в Баку. Он был уже на пенсии. В номере гостиницы мы выпили бутылку красного вина, ели виноград и разговаривали о прошлом. Нам обоим было очень приятно это свидание через 10 лет.
А в 49-ом я очутился не просто на улице, но даже без права работать по специальности; каких-либо перспектив в возможности заняться научной деятельностью у меня, казалось бы, не было совсем. Рукопись докторской диссертации осталась в сейфе - я ее никогда больше не видел. Однажды мне кто-то сказали, что ее все-таки как-то использовали. Но это было уже в другой жизни и меня не интересовало.
Месяц, а может быть и больше я ходил как опущенный в воду. На работу меня никто никуда не брал. Сначала говорили весьма любезно, но как только видели штамп в моей трудовой книжке, всякие переговоры прекращались. Я как-то жил, пока оставались какие-то деньги. Большинство друзей меня стали сторониться. И постепенно меня начала охватывать настоящая паника - дело теперь шло уже не о научной карьере, а о жизни. Всё происходившее было куда страшнее того, что я испытывал на фронте. И снова меня спас случай - невероятное стечение благоприятных обстоятельств.
Один из моих друзей по альпинизму и товарищей по службе в Академии имени Жуковского, один из немногих, которые тогда, зимой 50-го, меня не сторонились был Александр Александрович Куликовский. Тогда, будучи в майорском чине, он преподавал радиотехнику в Академии.
В ночь ареста моей мачехи, Саша со своей женой Ниной были у меня дома на Сходне. И после ареста они остались жить со мной. И всю эту зиму мы так и прожили втроем на старой сходненской даче. И вот однажды, когда я после очередного дня бесплодных поисков работы вернулся из Москвы в совершенно подавленном состоянии, Саша мне сказал: "Знаешь, Никита, уезжай-ка ты куда-нибудь по добру по здорову. Да подальше. Придется тебе, пока не поздно, послать Москву к чертовой матери,"- вот так и сказал!
Но куда ехать? Кто я? Что я умею делать? Несостоявшийся математик, инженер по вооружению самолетов, выгнанный с работы, как неблагонадежный элемент. Может и правда меня возьмут где-нибудь в провинциальном вузе: учителя математики всюду, наверное, нужны?
И вот утром следующего дня я и поехал в Министерство Высшего образования в Главное управление университетов, мало представляя себе, что шел навстречу судьбе. И она подстроила мне неожиданную встречу. В коридоре я столкнулся с бывшим заместителем декана механико-математического факультета МГУ профессором Двушерстовым Григорием Ивановичем. Он меня увидел и узнал.
- "Моисеев? Так значит жив?" - вопрос типичный для послевоенного времени, когда с радостью встречали каждого вернувшегося с фронта домой. "Как видите". "Повоевал, значит." Он с уважением потрогал мои ордена на кителе без погон - мы, все бывшие фронтовики, донашивали тогда свою старую офицерскую форму, ибо костюмы стоили в 50-м году баснословно дорого. А ордена на кителе носить было тоже принято. "Ну, что ж, пошли поговорим."
Оказалось, что он и был начальником главного управления университетов, т.е. тем человеком, к которому я собирался записаться на прием.
Разговор сразу начался в добром ключе.
- Рад, что меня помните, Григорий Иванович.
- Ну, как же забыть? Как зимняя сессия, так нет Моисеева, то на соревнованиях, то на лыжном сборе. Ну, рассказывай - как воевал, до чего дослужился?
- До безработицы ...
И я, поддавшись некоему импульсу, как на исповеди рассказал Григорию Ивановичу все, что со мной произошло.
Двушерстов был добрым и участливым человеком и студенты его любили. Это особенно чувствовалось в сравнении с другим замдекана, Ледяевым - сухим и неприветливым. Одно плохо - попивал Григорий Иванович. И изрядно. Через несколько лет, когда я уже стал профессором МФТИ, как-то встретил его около памятника Пушкину. Он уже был под хмельком.
- Моисеев здорово!
- Григорий Иванович, здравствуйте.
- Пойдем выпьем.
- Не могу, Григорий Иванович, меня ждет Алексей Андреевич Ляпунов. Завтра он улетает в Новосибирск. Нам надо о многом переговорить.
- Ничего, подождет твой Ляпунов - вот тут рядом за углом.
В те времена в начале Тверского бульвара, в доме, который уже давно снесли, был кинотеатр "Великий немой" и маленькая, паршивенькая забегаловка, где можно было стоя нечто вкусить и основательно выпить.
Мы подошли к стойке. Командовал Григорий Иванович: "Два по сто, две кружки пива и вон тот бутербродик разрежьте напополам".
Вот такой был Григорий Иванович.
После моего рассказа он задумался. Довольно долго молчал, задал мне пару вопросов. Потом внимательно посмотрел на меня, как бы что-то оценивая: "Поезжай-ка ты, батенька, в Ростов. Там у меня посадили всю кафедру механики во главе с профессором Коробовым. Некому лекции читать. Будешь читать гидродинамику и общую механику".
- Но ведь я же не механик - университет кончал по функциональному анализу у Меньшова.
- Ну, знаешь ли? Когда речь идет о голове, о шее не думают. Завтра у меня будет ростовский ректор Белозеров. Я ему о тебе расскажу. Приходи завтра в полдвенадцатого и обо всем с ним договорись. И чтоб через неделю твоего и духа не было в Москве!
Вот так я и уехал в Ростов-на-Дону исполняющим обязанности доцента по кафедре теоретической механики местного университета. Туда же Двушерстов направил на такую же должность Иосифа Израилевича Воровича. Он также как и я защитил кандидатскую диссертацию в Академии им. Жуковского и, несколько по другой причине, тоже был безработный. И не только в этом наши судьбы оказались общими - так же как и я, он однажды был избран действительным членом Академии Наук Советского Союза.
Этот отъезд из Москвы сыграл решающую роль в моей жизни. И не только потому, что условия жизни в Ростове и работа в Университете, дали мне несколько лет спокойной работы, дали мне возможность во многое вдуматься и получить те знания, которые затем составили основу моей профессиональной деятельности. Самое главное, как я теперь понимаю, было в другом. На несколько лет я исчез из поля зрения органов безопасности. Если бы я остался в Москве, то в любой момент, когда пришла бы очередная "разнарядка на шпионов", как говорил Володя Кравченко, я мог оказаться на крючке.
И действительно, примерно через год или полтора после моего отъезда в Ростов, мной начали интересоваться районные органы безопасности. Как мне однажды стало известно, именно они организовали донос и дело моей мачехи. По рассказам соседей, ко мне приходили, и не раз, но дом был заперт, а соседи и на самом деле ничего обо мне не знали - я никому на Сходне не говорил о том куда я уехал. Конечно, найти меня было не трудно, но меня выручила обычная чиновная безалаберность. И нежелание делать хоть что-нибудь, что выходило за их прямую обязанность.
И все же органы безопасности меня однажды нашли, но это было уже в конце 52-го года.
Сегодня я уже точно знаю, что на меня в Ростове начали составлять досье. Я даже знаю кого и куда вызывали и о чем спрашивали. И счастлив тем, что могу с полной уверенностью сказать: не нашлось никого, кто написал хоть что-нибудь меня порочащее; даже среди тех, кого я не относил к числу своих друзей. Донос тогда, на грани 53-го года, не вышел. А ведь время, под занавес эпохи, было страшное: били наотмашь и преимущественно тех, кто защищал Родину. И от этого удара мне удалось уйти. Ну а в марте 53-го в бозе почил Иосиф, осенью вернулась из тайшетского лагеря моя мачеха и очередная страница жизни оказалась перевернутой.
Итак, судьба, счастливые случаи, хранили меня в те трудные годы. А молодость брала своё: я жил, не очень отдавая себе отчет в том, что надо мной многие годы висел топор. Я этого не знал и не понимал. На мое счастье!
Глава II. НЕСКОЛЬКО ПО-НАСТОЯЩЕМУ СЧАСТЛИВЫХ ЛЕТ
ЗАВТРА БУДЕТ ДЕНЬ ОПЯТЬ
Счастье - это очень субъективное понятие. Разумеется, у каждого бывают минуты или часы, когда у него рождается особая легкость, особая радостность восприятия жизни. Так бывает, когда человек чувствует себя очень здоровым, или когда он ощутил вдруг прелесть окружающей природы, когда его действиям сопутствовал неожиданный успех... Такое радостное ощущение меня охватывает всякий раз, когда спорится работа. Даже сейчас, когда я уже так немолод и не могу хвастаться здоровьем.
Как это ни грустно, такое радостное возбуждение с годами приходит ко мне все реже и реже. Но всё-таки оно приходит, и иногда, ложась спать, я и сейчас готов повторять слова детской песенки - "завтра будет день опять". Тогда у меня возникает радостное ожидание завтра, которое обязательно настанет, ожидание созвучное оптимизму детского восприятия, которое так хорошо передается этой незамысловатой строчкой из детской песенки.
Но сейчас я хочу рассказать немного о другом. У каждого человека бывали некоторые периоды жизни, которые он выделяет из других, считая их более счастливыми, которые он чаще вспоминает. Особенно наедине с самим собой и особенно в тяжелые минуты, когда он стремится в воспоминаниях о прошлом найти опору в настоящем. У меня было два таких счастливых времени, два отрезка жизни, которые ничем не были омрачены - ни болезнями, ни горем, ни арестами. Первый- это несколько детских лет, когда наша семья жила на Сходне еще в полном составе. Именно тогда я по настоящему пережил то, что принято называть счастливым детством, и прочувствовал то, что означает для человека, и особенно для ребёнка, настоящая семья. И эти воспоминания для меня священны.
Второй, когда после демобилизации, после ареста моей мачехи и крушения всех моих московских начинаний - о чем еще я буду рассказывать, вдруг всё неожиданно сложилось: я получил настоящую, целиком захватившую меня работу в Ростовском университете. Тогда же у меня появилась собственная семья и родилась моя старшая дочка, вокруг которой вдруг закрутилась совершенно новая, наполненная очарованием жизнь.
Эти периоды были очень разные. Но их объединяла одно: спокойная ритмичность жизни, спокойная благожелательность дома, возможность заниматься чем хочется и возможность много, много жить на природе. И всё-таки главное, что было тогда - сердечность отношений.
Но сначала о начале.
21-Й ГОД И ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
Я родился 23 августа 1917 года в Афанасьевском переулке в мансарде дома N 7. Сейчас это улица Мясковского, а нумерация домов идет в сторону обратную тому, как она шла в то предреволюционное время. Но сам особнячок сохранился. Там даже есть мемориальная доска, правда не имеющая никакого отношения к моей семье. Крестили меня в церкви Николы в Хамовниках. Там же венчался и был крещен мой отец.
Первые годы моей жизни были очень трудными для моих родителей. В 18-ом году отца уволили из Университета, где он тогда работал, и семья осталась без всяких средств к существованию. Выручил один наш родственник, предложивший отцу работу в деревне. И вот мы, папа мама и я, которому тогда не исполнилось еще и года, уехали в Тверскую губернию, в деревню Городок, расположенную на берегу реки Молога, в семи километрах от большого и в прошлом богатого села Сундуки, недалеко от станции Максатиха. Считалось, что отцу очень повезло: он получил место начальника небольшой конторы, которая заготовляла и сплавляла в Москву дрова.
По рассказам отца, жили мы там очень скудно, но голода не испытывали. У отца была казённая лошадь, с которой он научился хорошо управляться. Она занимала большое место в нашей жизни, и даже у меня остались о ней какие-то смутные воспоминания. Был огород, а зажиточный крестьянин, у которого контора арендовала дом, снабжал нас молоком. Труднее было с хлебом - своего в Тверской губернии всегда не хватало. Революция шумела где-то вдалеке. На берегу Мологи люди работали и старались выжить.
Мы прожили там три может быть самых трудных и голодных года нашей революции. Может быть и еще прожили бы некоторое время, но у меня должен был появиться брат и родители решили возвращаться в Москву.
Если жизнь на Мологе оставила в памяти лишь какие-то туманные картинки, то обратную дорогу в Москву я помню уже очень хорошо.
Путь от Максатихи до Москвы занял у нас целую неделю. Ехали мы в переполненном товарном вагоне, который, почему-то называли телячьим. Нам повезло: мы все трое устроились на верхних нарах. Поезд регулярно останавливался: у паровоза кончались дрова. И мужчины с топорами и пилами шли в лес рубить новую порцию дров для паровоза. А сам паровоз вызывал у меня живейший интерес. Даже сейчас у меня перед глазами его высоченная труба. Видимо это был какой-то допотопный локомотив, чудом сохранившийся где-то на запасных путях. Мальчишек всегда привлекает техника. Я вспомнил эпизод с паровозом и рассказал о нем своей дочери, когда первым произнесенным словом моего старшего внука неожиданно стало не слово "мама" или, в крайнем случае, "папа", как бывает в нормальных семьях. Первым сознательно изреченным звукосочетанием Алешки было слово "кран", что повергло его родителей в некоторое смятение. Но все объяснялось очень просто: перед его окном шло строительство, и подъемный кран, видимо, производил на него особое впечатление. Не меньшее, чем на меня первобытный паровоз.
Но вот однажды поезд всё-таки пришел в Москву на Николаевский вокзал - так в то время назывался Ленинградский вокзал Октябрьской дороги. Была ли тогда уже ночь, или поздний вечер, или раннее утро, я не знаю. Но помню - было темно. И сейчас я вижу огромную, пустынную Каланчевскую площадь и снег, который приходил сверху из ночной темноты.
Отец куда-то надолго ушёл. Мы остались одни. Маме было очень трудно. Через пару месяцев должен был родиться брат. Я прижался к ее ногам и чувствовал как она плачет. Я думаю, что она даже не плакала, а слегка стонала. Ей было холодно и плохо. Раньше, когда ей бывало трудно, она любила прижать меня к себе, тихо говоря при этом: "Ох-охонюшки, трудно жить Алёнушке на чужой сторонушке." Мою маму звали Еленой.
Но вот появился отец и привез какие-то санки. На эти санки положили наш незатейливый скарб и водрузили меня. И начался длинный многочасовой путь по ночной Москве 21-го года. И сейчас у меня перед глазами эта ночная московская пустыня без единого огонька. Вместо тротуаров горы снега, а посредине улицы протоптанная дорожка.
Мы, наконец, дошли до Афанасьевского переулка и того дома, в мансарде которого я родился. Он принадлежал Николаю Карловичу фон Мекк. Он был сыном знаменитой Надежды Филаретовны фон Мекк, столь много сделавшей для того, чтобы Чайковский был лишен материальных забот и мог посвятить свою жизнь музыке. Надежда Филаретовна никогда не встречалась с великим русским композитором, но их опубликованная переписка сделалась своеобразной классикой. Николай Карлович более лет десяти тому назад удочерил мою маму, которая в одночасье сделалась круглой сиротой. Он никогда не отличал ее от других своих дочерей. Более того, мне кажется, что моя мама была его самой любимой дочерью.
Нас не ждали. Письмо, которое написала мама не дошло до "дедуси", как звали в семье Николая Карловича. Весь дом всполошился. Стали охать и ахать, говорить о том, как опасно ходить по Москве ночью и что-то еще, что говорят в таких случаях. Нагрев на буржуйке воду меня сразу посадили в ванну и стали отмывать коросту грязи, накопившуюся за неделю путешествия в телячьем вагоне. А потом чистая кровать и блаженный сон!
Роды у моей мамы проходили тяжело, и она заболела родовой горячкой, а через несколько месяцев скончалась от общего заражения крови. Еще во время ее болезни к нам приехала мамина приятельница, вернее сослуживица - они вместе работали сестрами милосердия в одном и том же санитарном поезде на галицийском фронте. После кончины моей мамы она осталась в нашей семье , а вскоре вышла за отца замуж. Так у меня и моего брата Сергея появилась мачеха.
Брат звал ее мамой. Она очень любила Сергея и была ему настоящей матерью - ведь и остался он у нее на руках всего лишь нескольких месяцев от роду. А я так и не мог забыть как прижимался к маминой ноге, как она гладила меня по голове и приговаривала: "Ох Никитка, ты мой Никитка". И никогда в жизни я не слышал больше, столько любви и ласки, сколько было в этих словах. И никогда не мог забыть, как она мне тихо напевала на ухо: "Ямщик лихой, он спал полночи". А мачеха, при всей ее любви к отцу и брату, при всей ее способности к самопожертвованию, так никогда и не стала мне близким человеком. Нас всегда что-то разделяло. Меня это очень огорчало. Но я ничего не мог с собой поделать. Сейчас мне очень грустно думать о том, что я ей не смог дать той сердечной теплоты, которая важнее всего для одиноких людей.
Итак, о Сходне.
СХОДНЯ
Сходня - самое дорогое для меня место на Земле, и время, там прожитое, самое счастливое в моей жизни, хотя трудностей и горестей в той сходненской жизни было больше чем достаточно. Но может быть именно это сочетание и было тем дорогим, что жило во мне всю жизнь.
Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики дед был некоторое время ее министром железнодорожного транспорта (или путей сообщений - я точно не знаю как называлась его должность). Во время же оккупации Дальнего Востока он жил на каком-то полустанке под Хабаровском в старом бронированном вагоне, оставшемся от разбитого бронепоезда. Жил он там вместе с моей бабушкой и прабабушкой. Как уж он там пережил трудные времена оккупации, я не знаю. Бед было, во всяком случае, не мало. Одним словом, он не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы, особенно и не трогали. Другими словами, он дождался окончания войны. В 22-м году, в том же вагоне, в котором он жил последние два года, Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.
В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный посёлок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги, и в нем жили, главным образом, квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов, но связанные преимущественно с железной дорогой. До революции там было построено и некоторое количество хороших и благоустроенных дач, принадлежащих людям разного достатка. Была там и дача Гучкова. В ней в моё время размещалась школа, в которой мне предстояло учиться до 29-го года, когда она неожиданно сгорела. В одной из таких дач мы и сняли несколько комнат.
Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Прежде всего большинство его улиц было мощеными, что тогда было отнюдь не часто в подмосковных поселках. Его пересекали прямые улицы, которые тогда именовались проспектами - они и были проспекты. Многие из них выходили к чистой, пречистой и холодной речке Сходня, одним из источников радости сходненской ребятни. Кроме того, поселок был непьющий. В отличие от большой и грозной деревни, вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной особенностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в 80-е годы прошлого столетия.
Многие из железнодорожников - жителей поселка имели коров и другую скотину. Это и была основа кооператива. Он арендовал у волости покосы и имел магазин. Так он и назывался - железнодорожная лавка. Кооператив торговал не только молоком, но и свежайшей сметаной и творогом, которые производили жены рабочих и служащих. Продавал он и мясо, и овощи, выращиваемые членами кооператива. Вся эта деятельность процветала и вносила важный вклад в благосостояние поселка. Кооператив успешно пережил и мировую войну и гражданскую. Пережил он и коллективизацию. Выстоял он и трудные годы Отечественной войны, хотя фронт был от него всего в трех километрах. В 50-е годы я еще сам ходил в кооперативную лавку за молочными продуктами для своих детей. Но кооператив не смог пережить реформы Хрущёва. Коров уничтожили и весь посёлок, тогда уже несколько тысяч жителей, сел государству на шею: ему самостоятельно пришлось снабжать посёлок молочными продуктами. Снабжение населения резко ухудшилось. Все подорожало.
И вот однажды на запасных путях станции Сходня, в одном из тупичков появился вагон от бронепоезда, в котором приехал дед со своей семьей. Внутри вагона была настоящая квартира, такая, в какой он жил последние два года - просто ее подцепили к поезду, который шел в Москву. Мое детское воображение поразила не только обстановка этой квартиры с хорошим письменным столом, кроватями, мягкими креслами, картинами на стенах - особое впечатление на меня произвел бочонок с красной икрой, который также совершил далекое путешествие. Дед мне очень понравился: большой, сильный, лысый и усатый. На фронте я однажды тоже было отпустил рыжие усы, они свисали, как у моих любимых запорожцев и в них застревала лапша, как и у деда. Мы с ним сразу сделались настоящими друзьями.
С приездом деда начался самый спокойный и счастливый период моей жизни - 6-7 детских лет до расстрела дедуси Николая Карловича.
Сергей Васильевич был приглашен с Дальнего Востока для работы в НКПСе - народном комиссариате путей сообщения. Он получил крупное назначение: сделался членом коллегии наркомата и начальником финансово-контрольного комитета (Фи-Ка-Ка - как любил называть дед свой комитет) с хорошим окладом (жалованием - как говорил Сергей Васильевич) и разными прочими благами. Отец работал в том же здании наркомата у Красных Ворот старшим экономистом центрального управления внутренних водных путей. После трагичного разговора с Луначарским, о котором я еще расскажу, отец понял, что университетская, да и любая научная карьера для него закрыта раз и навсегда. Он очень переживал крушение своих научных замыслов и невозможность опубликовать свою диссертацию. Позднее, как я узнал уже в 60-х годах, она была опубликована Иельским университетом на английском языке еще в самом начале 20-х годов. Об этом отец так никогда и не узнал. Русский же экземпляр диссертации был изъят во время обыска и, наверное, приобщен к делу. Мои попытки его разыскать не увенчались успехом.
Постепенно отец, видимо, смирился со своей судьбой и начал снова активно работать на новом для себя поприще. На его столе появилось много книг по статистике и разные годовые отчеты. Он начал серьезно заниматься статистическим анализом речных грузопотоков, что стало его служебной обязанностью. Мне трудно судить о его успехах на экономическом поприще, но он время от времени печатал статьи в отраслевом журнале, которые, что было немаловажным, хорошо оплачивались. А один из известных тогда специалистов, профессор Осадчий (в будущем "член Промпартии", из за которого, вероятнее всего, был арестован и погиб мой отец) написал отцу письмо со всякими похвалами и предложил вести совместную работу.
Одним словом, очень скоро служебные дела и моего деда, и отца сложились вполне благополучно. Семья обрела материальный достаток, причем такой, какой я уже не имел никогда, даже тогда, когда меня избрали действительным членом Академии. Мы построили собственный дом, в котором прошли мои детские и юношеские годы.
Иван Бунин однажды сказал, что сегодня трудно представить себе, какой умной и содержательной была наша жизнь. Нечто подобное могу сказать и я: сегодня с удивлением вспоминаю, сколь размеренной, содержательной и умной была тогда жизнь моей семьи; в нашей суетной нелепой теперешней жизни невозможно себе представить, как люди могут жить спокойной рабочей жизнью без нервотрепок и стрессов. Весь тогдашний распорядок жизни был каким-то душеоблагораживающим. Каждое утро мой отец и дед выходили из дома в 8 утра, шли, не торопясь, на станцию и ехали на работу (дед всегда говорил "на службу") одним и тем же поездом 8-15. Тогда по Октябрьской дороге ходили паровички. Но путь до Москвы занимал только 40 минут. Это быстрее, чем теперь ходят электрички.
За несколько минут до прихода поезда у первого вагона собиралось несколько инженеров, едущих на работу в наркомат путей сообщения. Все друг друга хорошо знали и здоровались, называя по имени и отчеству. Их провожать обязательно приходил начальник станции. Это был железнодорожный служащий старой пробы. Он всегда был в красной фуражке, хотя в другое время, не на станции носил обычную железнодорожную фуражку с инженерным значком. Так повелось со времен Николая Первого, когда еще строили дорогу: начальствующее лица всегда должны были быть в красной фуражке, чтобы их было видно издалека.
К деду начальник станции относился с особым почтением. Никогда не называл его по имени и отчеству, а только "Ваше превосходительство" и произносил он это словосочетание без тени юмора. Дело в том, что согласно петровскому табелю о рангах дед занимал генеральскую должность, следовательно, его должно было именовать "превосходительство". А служащие на железной дороге еще долго после революции чтили старые порядки. И не зря, русские железные дороги всегда были нашей гордостью. Да и транспорт после гражданской войны наши железнодорожники восстановили очень быстро и во времена НЭПа он работал "как в мирное время". Во всяком случае, дед это утверждал с гордостью. Начальник станции был один из наших завсегдатаев. Он любил заходить к нам на огонек, попить чаю, покидать карты. Вообще, в карты у нас играли мало. Мужчины иногда играли в винт. А бабушка Ольга Ивановна любила рамс. Что это за игра - не знаю. Кажется, что-то вроде преферанса, только еще более примитивная по сравнению с винтом, который считался мужской игрой, в отличие от "дамского" преферанса!
Поезд приходил минута в минуту. Октябрьская дорога славилась точностью, и все служащие очень ревниво следили за тем, чтобы расписание поездов не нарушалось. В первом вагоне всегда уже было несколько ехавших на работу железнодорожных служащих. Они жили в Фирсановке и Крюкове. Все всегда здоровались друг с другом и занимали "свои места". Если кто-нибудь ненароком сядет на чье-нибудь место, то ему сейчас же скажут: "Извините, но это место Ивана Ивановича или Петра Петровича". Дед всегда сидел во втором купе, у окна, лицом по ходу поезда. Отец неизменно садился от него слева.
От вокзала вся группа наркоматовских служащих шла обычно пешком и не спеша. Работа начиналась в 9-30, а до Красных Ворот было недалеко. Поскольку ритмичность - основа работы транспорта и всех его служб, то все и возвращались обычно одним поездом и ритуал возвращения не нарушался. Дед очень любил, чтобы я его встречал. Когда мне это удавалось, я это делал с удовольствием. Мы шли с дедом впереди, я рассказывал ему сходненские новости, а отец на шаг сзади. На улице все друг с другом здоровались.
К нам любили приходить гости. Но визиты были совершенно не в современном стиле. Приходили просто так, на огонек. Как-то само собой сложилось, что у нас образовался "приемный день". Это была суббота. После работы - в субботу она кончалась на два часа раньше. Заходили местные "железнодорожники". Я помню милейшего железнодорожного врача Н.А. Шалякина, который лечил всю нашу семью. Приходил тот же начальник станции, еще кто-то, кого уже почти не помню. Но часто приезжали и из Москвы. Отец был неплохим художником-любителем. В студенческие годы он учился и школе живописи и ваяния, и у него сохранилось много знакомых в этом мире. Он был в приятельских отношениях с Кориным, который не раз бывал у нас в гостях. Однажды к нам приезжал и великий русский художник Нестеров. Это был кумир моего отца.
Никакого специального стола не делалось. Ужин бывал очень простой. Даже не ужин, а скорее чай. Бабушка обычно пекла к ужину пирог. Особенно ей удавался пирог с грибами. В те времена, как известно, "ничего дешевше грибов" не было! У деда всегда был в запасе графинчик водочки, настоянной на зубровке. Но подавался он крайне редко. Разве, что по рюмочке в честь дня рождения кого-нибудь из гостей или в двунадесятый праздник. Семья не была особенно религиозной. Дед о отец ходили в церковь крайне редко. Только бабушка ходила в нашу сходненскую церковь каждое воскресенье, хотя и была лютеранкой. Но все положенные праздники, но не посты, семья соблюдала неукоснительно.
Когда приходили гости, то меня из столовой не выгоняли, как сейчас принято обращаться с детьми в большинстве семей. Более того, считалось, что я должен присутствовать при разговоре старших. Но и не сажали за общий стол. Рядом ставили маленький столик. И я очень любил слушать то, о чем и как говорили взрослые. А говорили о чем угодно, никак меня не стесняясь. И о политике, в том числе. Но больше об истории, литературе и вообще о самых неожиданных вещах. Говорилось о заветах Рериха, которого отец считал не только великим художником, но замечательным мыслителем. Спорили о писаниях мадам Блаватской, сочинения которой были позднее конфискованы во время одного из обысков. Я помню как обсуждалась болезнь художника Кустодиева, которого у нас в семье очень любили.
Все это мне было интересно, я слушал внимательно, хотя понятным было далеко не все, а встревать в разговор и спрашивать мне не разрешали. Иногда читались вслух стихи. Эти вечера были особенно памятными. До декабря 42-го года, когда я получил небольшую контузию во время бомбежки, у меня была патологическая память. Я легко выучивал наизусть все, что угодно. В университете я на пари однажды выучил наизусть второй том теоретической механики Бухгольца, книгу до ужаса занудливую, и мог читать ее на память с любой страницы. Поэтому, почти все стихотворения, которые читались за нашим субботним столом я запоминал и мог их декламировать. Читали самых различных русских поэтов особенно Пушкина, Тютчева, А.К. Толстого. Любили крамольных тогда Есенина и Гумилева. До сих пор я помню и могу прочесть на память гумилевских капитанов. Пробовали читать молодых, например Мандельштама, Маяковского и кого-то еще. Но они "не пошли". Так у меня на всю жизнь осталось неприятие этой как бы ненастоящей поэзии. Уже совсем недавно, когда Бродский получил нобелевскую премию, я попробовал читать то, что называлось его стихами. Но мне показалось, что все это имеет очень малое отношение к русской культуре, к нашему духовному миру и особенно к поэзии, хотя и написано по-русски.
На наших субботних встречах много говорили и об исторических сюжетах и судьбах России - традиционная тема русской интеллигенции.
Эти вечера оставили неизгладимый след в моей памяти и формировали мировоззрение куда более эффективно, чем любая пропаганда и изучение краткого курса истории партии. Очень важно, что они побуждали меня к чтению "взрослых книг". Мне было 8 лет, когда я прочел всю трилогию Мережковского "Христос и Антихрист". Сейчас у нас полностью исчезла культура неспешной беседы, столь распространенная в былые годы в среде русской интеллигенции. Людям было просто интересно общаться за чаем. Сейчас же когда приходят гости, мы много пьем, не рассуждаем, а "обмениваемся информацией" о жизненных тяготах, и почти не принято как в былое время размышлять вслух. Наши сегодняшние встречи больше напоминают американские вечеринки, чем традиционные русские "посиделки".
Для моего будущего было крайне важно постоянное общение со взрослыми. Из разговоров, которые я слушал, мне очень многое западало в душу и осталось там на всю жизнь. А непонятное - оно служило источником вопросов, которые я, позднее, задавал отцу и деду, во время прогулок. Я любил гулять со взрослыми и возникавшее, при этом, ощущение единства команды. Я чем-то напоминал барбоса, который гуляя с людьми, все время на них оглядывается, чувствуя себя членом компании: все вместе!
Мне были очень интересны жизнь и работа отца и деда. О том, что происходит в мире, я узнавал из их разговоров между собой и у меня возникал образ мира, моей страны и нашего в ней положения. О многом я спрашивал, когда мы бывали одни и дед, и отец мне охотно отвечали на мои детские вопросы. Они мне также многое рассказывали и об истории семьи и судьбах наших многочисленных родственников.
Из разговоров деда и отца я понимал, что в те благословенные годы позднего НЭПа все постепенно стабилизировалось. Россия снова становится державой, с которой начинают считаться. И этому все радовались. Только вот, по-прежнему, большевички в косоворотках постоянно делают глупости. Но они быстро учатся. И мой мудрый дедушка думал, что лет, этак, через десяток все снова выйдет на круги своя. Отец был более реалистичен, но и он, как потом оказалось, переоценивал возможности здравого смысла: там наверху идет борьба за власть, победят мерзавцы, причем те, кто мерзее. А современное государство, конечно, снова возникнет. Не такое как Германия или Франция, а наше русское. И не скоро - через поколение. Но оказалось, что и отец был чрезмерным оптимистом.
Отец и дед многое оценивали по-разному. Сергей Васильевич считал революцией только Февральскую, полагал, что именно в ней корень всех бед, которые испытывает наш народ. Не случись ее, не возьми верх демократы, сбежавшие потом из России и оставившие нам все расхлебывать, война закончилась бы еще в начале 18 года. Октябрьскую революцию дед считал только переворотом, однако сохранившим целостность страны, что считал наиважнейшей задачей любого правительства. Поэтому и относился к большевикам гораздо более терпимее чем мой отец. Отец же не мог им простить гражданской войны, миллионов жертв и той разрухи, которую она принесла. Отец был уверен, что Россия была накануне нового взлета и в экономике и, особенно, в культуре. Ее серебряный век должен был перерасти в новый золотой. Удар по культуре, российским традициям, прививка России европейского мышления с его гипертрофированной экономичностью и атеизмом, отец считал главной мерзостью, учиненной большевиками.
Его понимание революционных событий было, наверное, близко к тому, которое было у Черчилля, сказавшего в те годы: "Русский дредноут затонул при входе в гавань". Отец считал, что никакими аргументами, в том числе и государственной целостности, Октябрьская революция и гражданская война оправданы быть не могут. Он полагал также, что Февральскую революцию предотвратить было уже нельзя, что корень зла был раньше, в том, что Россия вступила в германскую войну, как ее называли и отец и дед. Отец был человеком "серебряного века" нашей страны. Он видел лучше деда взлет ее культуры, быстрый прогресс во всех направлениях, ценил нашу самобытность и в культуре, и в организации жизни и остро горевал по утере всего этого. Он мне много рассказывал о героизме русских войск на германском фронте, но считал, что это уже ничего не могло изменить. Трагедия, по его мнению, произошла раньше. Он считал, что это было убийство Столыпина. "И зачем охранке это понадобилось?" - он часто повторял эту фразу, когда речь заходила о Столыпине. Теперь я, наверное, смог бы ответить на такой вопрос.
Но в одном сходились и дед, и отец - они были искренними русскими патриотами в самом цивилизованном понимании этого слова. Одной из официальных доктрин в двадцатые годы была борьба с русским шовинизмом. Объявлять себя русским, проявлять интерес и симпатию к русской культуре и, особенно, традициям и истории, считалось проявлением чуть ли не антисоветизма. А русской истории мы в школе вообще не учили. О Петре Великом, о победе на Куликовом поле и о других страницах истории мы могли узнать только в своих семьях, и то тайком. У нас дома было много книг по истории России, были исторические романы Загоскина, Толстого, Мережковского. Отец мне все это давал читать (что я делал с удовольствием) и потом долго обсуждали прочитанное. Отец любил рисовать. Тогда мы читали вслух. Иногда читал я, иногда моя мачеха. Так мы прочли "Воину и мир". Сцена кончины князя Болконского произвела на меня такое впечатления, что я потом не спал почти всю ночь.
Вот так, в 10 - 12-летнем возрасте я входил в мир.
Я много гулял с отцом и он мне с видимым удовольствием рассказывал что-нибудь из истории или о книгах, которые мне следовало прочесть. Я помню, как за несколько прогулок он рассказал мне всю историю пунических воин и Ганнибал надолго сделался моим любимым героем. Однажды - это было в 27 или 28 году - мы с отцом вдвоем, во время его отпуска поехали в какую-то деревню, расположенную в верховьях Западной Двины, прямо на ее берегу, и прожили там едва ли не целый месяц. В нашем распоряжении были лодка, удочка и все тридцать лет эпопеи трех мушкетерах на французском языке. Мы отплывали в какой-нибудь тихий заливчик, где, по нашему разумению должна была бы водиться рыба и становились на якорь (то есть бросали в воду камень на веревке), и начинались увлекательные часы. Мы по очереди следили за удочкой и по очереди читали вслух дартаньяновские приключения. Отец ими увлекался почти на моем уровне. Как ловилась рыба и ловилась ли она вообще - я не помню, но все перипетии отважного гасконца до сих пор могу воспроизвести во всех деталях. Отец - он был тогда совсем молодым человеком, ему еще не исполнилось и сорока - читал Дюма с не меньшим увлечением чем я.
Такая совместимость поколений полностью исчезла в послевоенное время. У меня, к моему великому огорчению, уже не было душевных контактов с моими детьми. Я им был уже неинтересен. Может быть это веяние времени. А может я сам был настолько увлечен своей работой, спортом, жизнью, что не мог отдавать им нужную частицу собственного я? Нужной сердечности? А без этого мои попытки "организовать духовную преемственность" были обречены. А позднее, даже простые попытки более глубоко вникнуть в детали их жизни категорически ими пресекались и причем в весьма резкой и даже обидной форме. Такая отстраненность от детей, это, может быть, самое тяжелое бремя, которое я несу на склоне лет. Я утешаю себя мыслью о том, что в таком разобщении проявляется дух времени - дети, в нынешнее время очень критически относятся к отцам. Ведь подобное происходит сейчас почти во всех семьях. То же я видел и за границей: дети очень рано уходят в самостоятельную жизнь. Но мне от этого не легче, душевный вакуум остаётся незаполненным. Да, эта разобщенность не только личное горе, но оно опасно для нации в целом. Мы лишились очень многого, утеряв ту общность поколений, которая была так характерна для всего русского общества, особенно для интеллигенции и крестьянства.
Наши субботние посиделки продолжались еще довольно долго. Люди к нам тянулись, хорошие люди, как я теперь понимаю. Но постепенно разговоры начали менять свой характер. Несмотря на кажущееся нэповское благополучие в атмосфере появилось нечто тревожное. Начались "чистки". Людей увольняли с работы, и они стали отъезжать за границу. И правительство особенно не препятствовало эмиграции интеллигенции. И она собиралась понемногу в дальний путь, с глубокой убежденностью в том, что этот отъезд не надолго. И тем не менее, с горем и болью, и с ясным сознанием того, что там за кордоном лежит земля чужая, а вовсе не обетованная. Как непохожа была эмиграция 20-х годов на нынешнюю полуинтеллигенцию, которая говорит о России "эта страна". Мне иногда хочется ей сказать: ну и скатертью вам дорога, а мы попытаемся эту страну сохранить нашей страной!
Каждый раз, когда шел разговор об отъездах, я слышал, как называли то одну знакомую фамилию, то другую. Особенно памятно прощание с семьей Петрункевичей. Глава семьи был сослуживцем моего отца, вроде бы даже каким-то начальником. Но однажды его "вычистили", предложив, правда, должность бухгалтера в каком-то небольшом учреждении железнодорожного ведомства. Причины увольнения даже не скрывали. Петрункевичи - старая тверская помещичья фамилия, а их ближайший родич, кажется, дядя, был известным кадетом. Мой отец еще в студенческие годы вступил тоже в партию кадетов, но скоро в ней разочаровался. Но факт пребывания "в кадетах" тщательно скрывал. По тем временам это был настоящий криминал.
Я помню, как мадам Петрункевич, обняв мою мачеху, рыдала на ее плече. Мы, как могли, их успокаивали. Дед говорил о том, что через 2-3 года они вернутся. В стране начинается индустриализация, и ей понадобятся хорошие инженеры. Мой милый и хороший дед, так похожий на Тараса Бульбу, - он всегда был чересчур оптимистом - сказались гены: он пошел в своего внука.
Я хорошо помню и отъезд Шлиппенбахов - забавное семейство: папа, два сына и дочь и все ростом около двух метров. Отец говорил "четыре сажени Шлиппенбахов". Их предок, какой-то пленный швед, остался в России во времена Северной войны. Шлиппенбахи тоже были инженерами, и все работали на одном и том же заводе (кажется, на Гужоне, как раньше называли Серп и Молот). Вся их вина состояла в том, что пленный швед во времена Петра Великого, сумел сохранить не только свою фамилию, но и баронский титул.
Получил предложение уехать за границу и мой дед. Знаменитая фирма "Вестингауз" приглашала деда на работу в качестве консультанта с каким-то фантастическим окладом. Однажды дед вернулся со службы много позднее обычного и был мрачнее тучи. Оказывается было заседание коллегии наркомата, членом которой он был, и на нем рассматривалось письмо фирмы Вестингауз, которое пришло по официальным каналам. Коллегия решила - рекомендовать Сергею Васильевичу Моисееву выехать в Америку, причем, обязательно со всей семьей, включая и детей, и внуков.