Фонарь в руке провожатого дрогнул и осветил мокрые рельсы и черную маслянистую лужу между ними.
Впереди, среди неподвижно стоящих товарных вагонов, мелькали смутные, колеблющиеся тени.
Кто-то крикнул громко и зло:
- А ну, подавай, чиво там!
Провожатый, только что сменившийся маневровый диспетчер Корягин, поднял фонарь и замахал им над головой. Там опять что-то крикнули, а затем пронзительно и резко залился свисток сцепщика.
Вагоны дрогнули и нехотя покатили назад.
- Куда, куда подают, дьяволы! - обернувшись к Губкову, плачущим голосом сказал Корягин. И, тронув его за руку, добавил: - Осторожно, Николай Васильевич, тут шпалы...
Шел дождь, унылый и мелкий.
Губков, объезжавший с инспекционной проверкой степные железнодорожные станции Восточного Казахстана, прибыл в Аяк поздно вечером. По приезде он ничего не успел увидеть и узнать. И теперь ничего не понимал в ночной станционной суете, бессмысленных передвижениях пустых, грохочущих и лязгающих вагонов и в криках невидимых, свистевших в свои свистки и махавших фонарями рабочих.
Как и всякий человек, попавший ночью на новое место, Губков чувствовал себя тоскливо и неуютно. Из Есиля, последней крупной станции за Темиртау, он добирался на казенной лошади; доехать до Аяка на автомобиле не было никакой возможности: дороги раскисли от осенних дождей и превратились в сплошное густое месиво. Пассажирские поезда не ходили, а дожидаться товарняка Губков не стал. С большим трудом он вытребовал у начальника есильской станции, все время чем-то недовольного казаха, единственную лошадь под расписку и попросил себе провожатого.
В Аяке, измученный долгим путешествием, Губков сдал лошадь - тоже под расписку - станционному диспетчеру Корягину, который и согласился проводить его в контору.
- Все равно домой иду, чего ж не проводить...
Идти нужно было голой степью. Передвигались в такой кромешной темноте, что в двух шагах ничего нельзя было разобрать. Губков старался не потерять из виду черную, жутковатым горбом колыхавшуюся спину Корягина. Дорогой он вспоминал и никак не мог вспомнить фамилию начальника этой глухой и бестолковой станции: не то Абреков, не то Саламбеков... Ему заведомо жалко было этого провинциала и, вероятно, убогого, скучного человека, одного из огромной массы ограниченных, затертых повседневной работой мелких администраторов-аборигенов, которых он успел хорошо изучить. Они полуграмотны, ленивы и равнодушны, и то, что они любят, ценят превыше всего на свете, ради чего готовы пожертвовать даже жизнью - для непосвященных это "тайна великая есть".
Так и не вспомнив фамилию начальника, Губков тяжело вздохнул.
Его попутчик шел молча, помахивая фонарем.
Станция с ее огнями, лязгом маневрируемых составов и криками рабочих осталась позади. Теплый, сырой ветер дул прямо в лицо.
"Слава богу, дождь перестал", - с облегчением подумал Губков.
Он опять вспомнил свое недавнее путешествие из Есиля.
Весь день лил мелкий, холодный дождь, и тучи над плоской, безлюдной степью то рассеивались, то собирались в тяжелые, свинцовые облака. От дождя, одиночества и низко летящих сырых туч на душе у него было пасмурно. Он вспомнил Москву с ее чистыми, широкими проспектами, беззаботную толпу на Арбате... И ему стало грустно. Здесь на сотни верст простиралась непонятная, молчаливая степь. Ровная, как масленичный блин, без единого деревца или строения - все степь да степь. Вид этой чужой, неприветливой земли рождал чувство обреченности, смутное сознание чего-то великого и вечного.
На станции Карталы в купе вагона, в котором он ехал, сел старик-казах в серой войлочной шляпе и сапогах. Старик смотрел в окно, не обращая внимания на непрестанно ходивших пассажиров и их разговоры за чаем.
Мимо проплывала пустая, изрезанная сухими такырами равнина с жидкими кустиками сухой травы и редкими телеграфными столбами.
Внезапно старик запел. Точнее, заговорил нараспев тонким, немного хрипловатым голоско.
Пассажиры отложили газеты и смотрели на него с изумлением.
- Азия, что вы хотите, - проворчал, пожимая плечами, хмурый толстяк в пижаме.
- Может быть, у него горе? - возразила растрепанная женщина, кормившая ребенка.
Малыш таращил сонные глазки и ласково улыбался.
- Да не мешайте вы человеку делать то, что он хочет, - бросил с досадой проходивший по вагону молодой человек в джинсах.
- Никто и не мешает, - недовольно буркнул толстяк и уткнулся в газету.
Старик умолк.
Губков кашлянул и осведомился, о чем была его песня. Старик долго молчал, словно раздумывая. А потом покачал головой:
- Хороший песня, жалобный песня. Идет лошадь степ, кушает травка и смотрит неба... Ох, жалобный песня!.
Старик еще о чем-то подумал, вздохнул и отвернулся...
"Россия, конечно, тоже не пышная красавица, - всматриваясь в черневшую под ногами грязь, размышлял Губков. - Но в России, особенно в средней полосе, есть хотя бы на чем остановиться взгляду. И чувства она вызывает определенные, не то что эта степь без начала и конца. И что это такое, Господи: "Идет лошадь степ, кушает травка и смотрит неба..."? В песне говорится о чем-то ином, неизмеримо более высоком и важном, нежели трава и небо".
Губков вспомнил, что Ветхий Завет в переводе с арамейского наречия давно утратил свой первоначальный смысл. Таким же, вероятно, образом обстояло дело и с песней старика-казаха.
И в голову стали приходить бессвязные, путаные мысли о голубых тюрках, о которых он читал в школе, о Чингисхане и прочей давно забытой чепухе. Он опять вспомнил незнакомого Абрекова или Салтанбекова и, закашлявшись, спросил:
- Далеко еще до конторы?
- Нет, - не сразу ответил Корягин. - Выйдем к овражку, а как перейдем его, так сразу и будет контора.
Корягин перебросил фонарь в другую руку и стал долго и натужно сморкаться.
На станции, сдавая лошадь и расспрашивая о предстоящей дороге, Губков немного рассмотрел своего спутника.
Это был маленький, сутулый, закутанный в брезентовый плащ человечек, похожий на старого, усталого гнома. Тусклый фонарь, который он поднимал, чтобы осветить дорогу, бил в редкую щетину его крупного, неприятного лица.
Шел он вяло и что-то бормотал себе под нос.
- Что вы там бормочете, Корягин? - не выдержал Губков.
- Считаю шаги, - глухо отозвался тот. - От станции до конторы двадцать три тысячи двести шагов. Это если идти посуху. А в слякоть, как сейчас, двадцать пять тысяч сто один шаг. Я эту дорогу, бог ты мой, за десять лет наизусть выучил, - воодушевившись, продолжал Корягин. - Сначала, как только из Казани сюда переехал, иду домой со смены, и от страха мороз по коже дерет. Темнотища, ветрище, и кажется, что вокруг одни волки да привидения! А откудова, спрашивается, здесь могут взяться эти самые волки? Ветерком да морозцем давно всякую тварь повымело. Летом здесь вроде и ничего, - как заведенный, бубнил Корягин, - а зимой - не приведи Господи! В нашей суровой атмосфере люди сами становятся не хуже волков... Станция у нас, конечно, маленькая, тупиковая, тут и делать почти что нечего, не то, что, скажем, в Есиле или Темиртау. Выпускаем два-три состава в сутки, да и те, считай, порожняком. Зато летом, когда хлеб идет, - спаси, Господи, и помилуй! - не успеваем формировать составы, не успеваем отправлять... А порожняк и вовсе негде размещать, запасных путей не хватает. Рельсы здеся не меняли лет почти что с двадцать, - вздохнул Корягин. - Посудите сами: летом пекет как в Сахаре, а зимой морозы сорок градусов. Рельса от таких климатических перепадов враз дает трещину. Прошлый год у нас случились две большие аварии. Об этом, бог ты мой, вся местная центральная прессаа писала. Пописали и затихли. А нашего начальника затаскали по судам да прокурорам. Из Есиля срочно завезли новые рельсы и пригнали путеукладчик. Но почему-то бросили. Говорят, нет финансирования... У нас не разберешь, откудова что берется. А вообще, - робко кашлянул Корягин, - я думаю, что сначала нам климат менять нужно, по примеру японцев, а потом уже внедрять передовую технику и другие новшества для облегчения жалкой участи местных кадров. Я слышал, что япошки или американцы повернули Гольстрим на свои острова и выращивают апельсины на теплой воде. А у нас рельса больше пяти лет не выдерживает. Разве это правильно? А что об этом в Москве думют, а, Николай Васильевич? - подумав, спросил Корягин. - Будут у нас климат менять в этом плане или все это одни разговоры?
- Не знаю, не слышал, - сухо ответил Губков.
Ему давно надело тащиться ночью по степи, в грязи и темноте, и слушать глупую болтовню своего попутчика. "Скорее бы дойти", - вглядываясь в темноту, подумал Губков.
- А я надеялся, что вы знаете,- разочарованно протянул Корягин. - Поэтому и к нашему начальству приехали. А выходит, в Москве тоже ничего не знают.
Путники спустились в овражек и долго по нему шли, скользя по мокрой, липкой глине. Наверху дуло и было темно, как в проруби. Впереди мерцали далекие огни, и тянуло теплым запахом человеческогожилья.
Губков озяб и мелко дрожал. Перчатки он давно промочил и перепачкал, а задубевший от сырости его саквояж стал казаться доверху набитым кирпичами.
- А я вот что хотел спросить, Николай Васильевич, - сказал Корягин. Он нагнулся и прутиком стал счищать с сапога налипшую грязь. - Вы это как, ругать нас приехали или хвалить? Хвалить-то нас, бог ты мой, не за что. Трудности у нас, конечно, есть, но мы их одолеваем, покуда они нас не одолели. А ругать... Да за что же нас ругать, работаем как все, не хуже других.
- Не знаю, посмотрим, - уклончиво ответил Губков.
"От этого жалкого, забитого диспетчера и его задерганного начальника здесь давно ничего не зависит, - с внезапной злостью подумал он. - Не зависит и от министра, от премьера и всей громадной, чрезвычайно умной и разнообразной московской чиновничьей армии. Перемены в этом деле зависят... Да бог его знает, от чего или от кого зависит навести порядок на железной дороге и во всей огромной, бестолковой стране, - молча рассуждал Губков, стряхивая с пальто капли сырости, -это зависит от чего-то непонятного, невидимого, чье присутствие, однако, всеми ощущается и признается. Но его никто не может назвать по имени, позвать на помощь или, по крайней мере, попросить не мешать".
Губков чувствовал, что никогда в жизни не найдет общего языка ни с унылым, мешковатым Корягиным, ни с его таинственным начальником или рабочими и служащими, с которыми ему приходилось и еще придется иметь дело.
"А ведь Корягин, в сущности, прав, - продожал размышлять Губков. - Люди у нас работают точно так же, как веками трудились их деды и прадеды. И никакие нововведения и умозрительные системы тут не помогут. Да и живут они, как и их пращуры, подчиняясь неким, одним только чутьем понимаемым законам".
Губков вздохнул и попробовал перестать думать. Рассуждать значило для него признаться в своей ненужности. Тогда напрашивался вопрос: для чего, с какой целью приехал он издалека в эту грязь и глушь? Что он может посоветовать этим людям, чесу их научить?
Да, учить было нечему. Даже вот этого мелкого и хмурого человека в тяжелом плаще и грязных сапогах с его сказочным "Гольстримом" и мифическим прогрессом.
- Оно-то, конечно, так, - уныло философствовал Корягин. - На то вы и большое начальство, чтобы во все вникать и разбираться. Взять, к примеру, нашего начальника станции. Сначала он сам во все дела вникнет, разберется, что к чему, а уж потом кроет всех подряд. Вообще-то он мужик крутой, но справедливый, хотя и не нашей нации.
Губков по-прежнему упорно отмалчивался. Красные огоньки конторы медленно приближались. Они уже не мерцали, как раньше, а горели спокойным и ясным светом. Он теперь отчетливо различал освещенные окна окна двухэтажного особняка и блестящие пучки электрических проводов, сходившиеся к изоляторам.
- Вот и пришли, - с облегчением сказал Корягин. - Вам налево, Николай Васильевич, а мне направо... Прощайте.
Губков махнул рукой и распахнул завизжавшую дверь.
В коридоре тускло горела лампочка и мокро блестел крашеный пол. Из настежь распахнутой двери доносились возбужденные голоса. Едва не сбив Губкова с ног, вылетел маленький кривоногий казах с перекошенным от злости лицом.
- Раб и сын раба! - донесся негодующий голос.
Губков расстегнул пальто и сел на первый попавшийся стул.
За столом торопливо писал молодой человек с неостывшим от гнева лицом и черными, гладко прилизанными волосами.
- Вы, наверное, Губков? - спросил он на чистом русском языке, приподнимаясь и протягивая руку. - Мне звонили из Есиля. Будем знакомы: я - Алтынбеков, начальник станции. - И он улыбнулся очаровательной, немного по-восточному хищной улыбкой. - Вот что, дорогой Николай Васильевич, - подумав, сказал он. - Давайте-ка отложим наши дела на завтра, а сейчас - ужинать и отдыхать. Нет-нет, не возражайте, на вас же лица нет! И не беспокойтесь, путешествовать вам больше не придется. Мы с женой обитаем тут же, на втором этаже. Милости прошу к нашему шалашу, - засмеялся он и бережно, словно больного ребенка, подхватил Губкова под мышки. - Мои люди звонили со станции и сообщили, что вы добираетесь вместе с Корягиным. Он мой лучший диспетчер и очень хороший человек. Я рад, что вы подружились. В вашем возрасте и с вашим положением поездка на лошади, да еще пеший переход, - это, доложу я вам, подвиг. Хотя днем здесь, конечно, не так уж и страшно... Ну ничего, мы с женой мигом поставим вас на ноги. Немного коньяку - и вы снова будете в седле. В переносном смысле, конечно, - засмеялся Алтынбеков.- Обращайтесь ко мне запросто: Жанарыстан. Или по-русски - Георгий...
"Что-то в нем есть неприятное, сладко-ядовитое, - подумал Губков. - Или я ошибаюсь? Может быть, Алтынбеков добрый и сердечный человек и только притворяется деспотом? Да, но эта его демонстративная, почти неприличная лесть,эта угодливыость, - возразил внутри него другой, холодный и скептический человек. - Нет, видно, что это не от души. По служебной обязанности или от страха. А если от страха, то перед кем?.."
Наверху точно так же блестел свежей краской пол и сиротливо горела казенная лампочка.
Дверь отворила маленькая черноволосая казашка, похожая на девочку. Губков успел заметить испуганный взгляд ее маленьких раскосых глаз и длинную, свободную рубашку из пестрой ткани, под которой болтались тощие, вислые груди.
"Похожа на рабыню", - подумал Губков.
Он сел и блаженно вытянул ноги: наконец-то начинал оттаивать.
Маленькая казашка вкатила тележку с закуской: сыр, холодное мясо, лепешки...
- Коньяк люблю русский, а сыр казахский, - засмеялся Алтынбеков, откупоривая бутылку. - Пожалуй, меня можна упрекнуть в национальной раздвоенности. Хотя я этого и не скрываю.
От коньяка Губкову стало тепло и хорошо. Утонув в кресле, он снисходительно слушал болтовню хозяина.
- Не скрываю: люблю комфорт, красивые вещи, красивых женщин... Но пользоваться этим приходится крайне редко: дела мешают. А как с этим у вас, Николай Васильевич?
Губков пожал плечами. Алтынбеков напоминал ему древнего восточного первосвященника: так же умен и, вероятно, нетерпим и фанатичен. Он вспомнил, как, причмокивая языком, говорили об Алтынбекове казахи из Есиля: "Большой человек, сильный человек, гаспадын!"
В отделении железной дороги аякская станция была на хорошем счету. Искать недостатки Губкову не хотелось, и он вспомнил, как он допытывался у станционных служащих, почему это Алтынбеков - "сильный человек" и "господин". И тамошние казахи сумрачно покачивали головой и отвечали нехотя с почти мистическим испугом: "Сын гаспадына, внук гаспадына, бек... Хозяин!"
Закусывая сыром и подсоленными лепешками, Губков думал об Алтынбекове и старике-казахе из поезда, обо всей этой унылой загадочной стране и таких же загадочных людях, населявших ее, должно быть, еще со времен Ноя.
"Предки Алтынбекова, - размышлял Губков, - владели несметными стадами скота и бесчисленным количеством рабов. В то же время они читали Коран, были сведущи в астрологии. В недоступных простому смертному знаниях нужно искать источник их силы и могущества... Но почему тогда я, - упорно думал Губков, - человек с высшим образованием, окончивший одно из лучших учебных заведений России и занимающий высокое положение, не вижу к себе здесь никакого особенного почтения? Только московский паспорт да меховой воротник пальто удерживают их от откровенного выражения презрения".
- ... Впрочем, "пользоваться красотой" не совсем верное выражение, - как будто издалека донесся до него спокойный голос Алтынбекова. - Пользоваться, как вы понимаете, можна женщиной, рукомойником или вот этой вилкой - красоту же нужно чувствовать и понимать, наслаждаясь ею. Я хочу сказать, что с этим нужно родиться, - пояснил он, вытирая пальцы салфеткой. - Но много ли вы знаете людей, одаренных этой счастливой способностью?
От выпитого коньяка желтое лицо Алтынбекова побелело, а узкие глазки лихорадочно блестели.
- У вас, русских, таких небесных избранников всего менее, - резко засмеялся он и холодно-испытующе взглянул на Губкова. - Не обижайтесь, Николай Васильевич, но вы, славяне, прожектеры. И довольно никчемные. Золотой век русской гуманистической культуры миновал. Своими руками вы оборвали пуповину, связывающую вас с прошлым, с миром божественных идей. У вас нет ни истории, ни традиций, ни человеческого языка. Да-да! Достаньте любую справку из вашей служебной папки, это и будет образчик современного русского языка: "во исполнение вышеизложенного" и "принимая меры по всемерному использованию"... А ваши руководители, духовная элита нации? - все больше возбуждаясь, говорил Алтынбеков.- Как гласит ваша же поговорка: из грязи да в князи... Я не о вас говорю, Николай Васильевич, вас-то я знаю слишком мало. Я рассуждаю о тех, на кого насмотрелся в России. Я хорошо изучил вашу чиновничью верхушку: ни один министр не вознесся наверх, не вывалявшись перед этим в грязи. А навалявшись и наевшись ее досыта, не знает ничего иного, как унижать и оскорблять своих же подчиненных. Интерес к делу у такого вершителя судеб давно пропал, энергия потухла, а честолюбие выело душу. Остались две-три выношенные смолоду идеи, которыми в старости он и разыгрывает свою затянувшуюся партию. Эти люди рождены не властвовать, а карабкаться к власти. Возьмите моего заместителя Пусурманова. Неплохой человек, знающий специалист, но - тряпка, раб. Его предки мыли ноги моему прадеду, и вы думаете, он это забыл? Да он дрожит от страха, входя ко мрне в кабинет! И при этом ненавидит меня всей своей мелкой рабской душонкой. Заставь я его вымыть мне ноги - и прибежит, и вымоет!
- Что вы предлагаете? - вяло спросил ничего уже не понимавший Губков.
- Да ничего я не предлагаю, - вздохнул Алтынбеков, разливая остатки коньяка. - В сложных ситуациях меня все время донимают этой проклятой фразой. И спрашивают те, кто по долгу службы обязан знать ответ. У меня нет - понимаете, ну нет никаких предложений! - воскликнул он. - Руководителем такой страны, как Россия, должен быть человек касты. Это на просвещенном Западе действуют холодные, стерильные, хорошо обученные менеджеры. А у нас вершить судьбы призваны брахманы, посвященные