Первое, что он видит, открывая глаза поутру, - собственную правую руку, наполовину выбившуюся из-под одеяла: белое на черном, костяной фарфор, который болезнь свела к обыкновенной кости. Рука ледяная до бесчувствия, он греет ее некоторое время под подушкой: белое под черным, - прежде чем окончательно проснуться, затем встает, мстительно сталкивая на пол забытую с вечера в постели книгу: Эрих-мать-его-а-впрочем-она-всяко-была-хорошей-женщиной-Фромм, argumentum ad Hitlerum, анемия вредит вашей нравственности. На часах - четверть восьмого, небо за окном больше не отхаркивает липкие комья слизи, как было вчера, а льет на город обильную рабическую слюну; неурочное пробуждение и перемена погоды словно смещают что-то в мозговой коре - сейсмическая активность в левом полушарии отзывается ноющей болью в виске.
По дороге в ванную он выключает будильник, которому вновь не удалось застигнуть его врасплох: университетская мода спать вполглаза, сознательно наслаждаясь бессознательностью короткого сна, довлеет над ним даже теперь, спустя десять лет после выпуска. Пока набирает силу горячая вода, он успевает просмотреть уведомления: кому-то понравился мем про лакричные конфеты и корень солодки, фандомная группа репостнула с его страницы туповатую остроту по теме, Меда обогатила переписку очередной репликой.
"Когда там твой домашний арест того?"
"Если бы арест! У меня же не просто контакт был, а все симптомы. Придется, кхм, посидеть. Посидеть взаперти, о да".
"Ну экспресс-тест сделай, вдруг раньше освободишься?"
"Ненене, я боюсь: говорят, он может показать две полоски!"
"Лолшто? Сначала я не поняла, а потом как поняла! Или все-таки не поняла..."
Приведя себя в порядок: бланшировка до румянца, острые предметы, химическая свадьба отдушек, - он возвращается в комнату, в одном нижнем белье и гольфах останавливается перед зеркалом, придирчиво изучает свое тело со всех сторон, ища повод отказаться от завтрака. Увы, то самое, от которого он только оправился, давало такой повод слишком часто: его неприглядная худоба уже опасно граничит с истощением, а значит - с атрофией мышц, хрупкостью эмали, помрачением рассудка, поэтому, одевшись, на кухню он направляется с твердым намерением заварить тройную порцию овсянки, чтобы хоть немного возместить ущерб.
Тройную порцию овсянки - и жирный бекон на сладкое.
Кухонное окно выходит во двор. По старой привычке он бросает взгляд на припаркованные внизу машины, с дежурным смешком констатирует, что допотопной уродины соседа в их рядах не появилось: неоткуда - земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху. Это соображение по обыкновению прибавляет ему аппетита - внушает вкус к жизни, если не к пище. Жизнь давно ему прискучила, а необходимость поддерживать в себе жизнь, как то: класть что-нибудь в рот, пережевывать, проглатывать, давя нервическую тошноту, - и вовсе раздражает сверх всякой меры. У него нет любимых блюд, его нисколько не мучит голод, он был бы рад однажды забыть о еде намертво, и будь что будет... но не сегодня. Пустое парковочное место напоминает ему, кого божий суд признал правым. Пустует оно с похорон, постоянные жильцы на него не посягают: то ли по неведению - вдруг покойный хозяин всего лишь в отлучке? - то ли из суеверного страха. Он тоже суеверен: обиняк то самое чего стоит! - но страха не испытывает; если когда-нибудь он все-таки обзаведется машиной, даром что ненавидит водить, соседское место будет по праву принадлежать ему.
Как его жизнь - и смерть.
За завтраком он листает новостную ленту, с непритворным интересом углубляется в комментарии под статьей о выброшенном в лесу младенце: домашние роды, мать неизвестна, расследование результатов не дало и вряд ли даст. Сама по себе новость его не трогает, но он по опыту знает, какие бурные дебаты провоцирует каждый случай постнатального аборта, а дебаты прекрасно отвлекают от ощущения скользкого месива на языке. Сегодня дело идет вяло: зачинщица прений настаивает, что человека удерживает от убийства в первую очередь нежелание становиться убийцей, периодически сменяющиеся оппоненты с ленцой возражают: значит ли что-нибудь имя, когда нет розы, как ее ни назови? Он высокомерно щурится, приобщая собственный скепсис к риторическому вопросу; ему ли не знать: убийство - такое же слово, как любое другое, если убийца не найден и найден не будет. Убить гораздо легче, нежели полагают возвышенные натуры; единственная уступка, которую он готов им сделать, касается способа: камень, подразумевающий бросок издалека, побеждает ножницы, действенные лишь в ближнем бою, но бумага надежнее камня, какой бы облик она ни приняла: отравленного письма, анонимного доноса или счетов за свет и тепло.
Оставить новорожденного на произвол судьбы и ночных заморозков - не то же, что задушить его платком; столкнуть насквозь прогнившую развалину спиной вперед с лестницы, как он подумывал вначале, - рискованнее, чем усугубить ее гниль пневмонией, цитокиновым штормом, септическим шоком, отказом всех систем.
Иногда убить - это в буквальном смысле раз плюнуть.
Покончив с овсянкой, он замачивает в раковине пустую миску, неторопливо пьет кофе: с жидкостями, если они достаточно водянисты, у него проблем не возникает. Быть может, разгадка - в какой-нибудь детской травме, сейчас во всем принято усматривать травму, причем непременно сексуального толка, и он не может не признавать, что истерический ком в горле, боязнь подавиться, чистка зубов до цинготной рыхлости десен даже по отдельности наводят на нехорошие подозрения. Ему следовало бы поговорить об этом со своим психотерапевтом, но веских причин исповедоваться он не видит: благополучно забытое не существует, не существовало никогда; вспомнить о насилии - все равно что пережить его заново. Он не уверен, что истина окупится: если знание - насилие, то неведение - сила. Кроме того, его идиосинкразия нимало не статична: ему нравились лососевые стейки, прежде чем он проникся к ним отвращением, и произошло это не вдруг, как должно было при реминесцентном рецидиве, напротив - отвращение нарастало исподволь, вселяя с упорством, достойным лучшего применения, в нежнейшую рыбью мякоть призрачный душок мертвечины.
Пятилетней давности история с лососем была своего рода предтечей: теперь, после болезни, любое мясо отдает у него во рту падалью, а овощи с фруктами - падалицей. Но за то самое плата невелика, он дешево отделался - не потому ли, что был привит, хотя и просрочил ревакцинацию?
Кофе унимает головную боль, ополаскиватель вымывает всякое воспоминание о трапезе, с которым не совладали жесткая щетка и вощеная нить, так что к работе он приступает во всеоружии заемной бодрости.
"Коллеги, доброе утро! Ровно девять, я онлайн, в чем там проблема?"
"Доброе! Заказ пришел за полночь, но с переводом надо решить сегодня не позже трех. Глянь файл у себя в папке, справишься? Если нет, я переназначу, не волнуйся".
"Все норм, справлюсь".
"Чем после займешься, какие планы?"
"Честно? Лягу вздремнуть. После шести возьму текущие, сколько выпадет".
"Ок, на здоровье, как тебе удобнее. Будет трудно с файлом - не стесняйся, говори".
Он пожимает плечами: стоило ли подниматься затемно, чтобы в итоге остаться не у дел, при том что по делам ему в конце месяца воздается? Однако то самое убивает, и убивает без предупреждения, а потому сотрудников, которым не повезло подхватить смертоносную дрянь, в их коллективе по возможности щадят. Он не вызывал врача, не брал больничный, не просил уменьшить ему нагрузку - в сущности, всего лишь пожаловался в непринужденной обстановке рабочего чата на утрату обоняния и расстройство вкуса; недомогание ограничило его в пространстве: затворничество, бесконтактная доставка, дистант, - но не в обязательствах или обязанностях. И все же забота есть забота, от кого бы она ни исходила и какой бы странной ему ни казалась; чтобы ее оправдать, он целиком отдается заданию, отвлекаясь разве что на кружку-другую чая, уже во втором часу пополудни отсылает готовый текст и, дождавшись кивка от руководства, с чистой совестью закрывает ноутбук.
Постель не убрана - черные простыни, расцвеченные погребальными лилиями, манят его подобно неглубокой могиле, Эрих Фромм укоризненно хмурится из-под соскользнувшей на пол подушки. Игнорируя укор, он снимает свитшот и джинсы, однако не спешит хоронить себя заживо: его беспокоит рука - левая, где костяной фарфор с тыльной стороны испорчен резьбой до кости. Он возвращается за стол, кладет ее под лампу, разглядывает так, будто видит впервые: заструги старых шрамов, паковый лед руны Ис в несметных напластованиях - и свежие разводья, протаявшая сквозь вечную мерзлоту сукровица. Всерьез он увечил себя накануне болезни, допытываясь воли богов: сбросить в лестничный пролет? заразить тем самым? - но соблазну до мяса срывать струпья уступал что ни день, и вот результат: одна из подмерзших промоин явственно отблескивает полярной зеленью. Вздохнув, он берется за канцелярский нож - взрезает волокнистый наст, чистит и прижигает рану, а потом надолго замирает в восковой неподвижности, едва дыша через приоткрытый в улыбке рот, не смея сморгнуть навернувшиеся под веками слезы. Словно при оргазме, если верить Меде, которая застала его однажды за сеансом селфхарма: risus sardonicus, взгляд на две тысячи ярдов, малая смерть, влекущая полное уничтожение. Сравнение порядком его тревожит: ее лицо, любое лицо, представавшее ему в минуту заповедного блаженства, неизменно искажала сосредоточенная агония, и он сомневается, что смог бы без ошибки отличить чужое удовольствие от боли, как не всегда может отделить от нее свое.
Пожалуй, сосредоточенность - самый надежный признак; он еще не замечал, чтобы люди всей плотью внимали чему-то поистине невыносимому, боясь хоть на миг отрешиться от пытки.
Переборов слабость, он наконец падает в обморочную черноту постели, ощупью заплетает волосы в косу, некоторое время беспредметно тасует в голове образы: апрельски вспененные вишни, конфирмация, костер на вечернем лугу, - однако Меда с равным успехом вытесняет из его мыслей весенний сад, и церковь, и звездное небо стелларии под ногами. Он смотрит сквозь ресницы на свою левую руку, уложенную поверх одеяла, осторожно поворачивает ее ладонью набок, добиваясь обманчивого сходства - с иной кожей, на которой не охотнее тает снег, с иными шрамами, выбелившими вены на запястье до зловещего белокровия. Удивительно: ему, с младых ногтей грезящему суицидом, даже на четвертом десятке недосуг свести счеты с жизнью, зато Меда, будучи от суицидальных наклонностей беспредельно далека, всякий раз режет себя как в последний. Это лишь одно из противоречий, которые сковывают их наперекрест, обусловливая реципрокальную зависимость: он, душа любой компании, не терпит толпы, она, интровертка по природе, панически боится собственного общества, чуть что прячась за подходящий осколок стекла.
Мотивов Меда не объясняет, не в силах объяснить, но для него они очевидны: mea culpa, mea maxima culpa, согрешил бездумьем, немотой и недеянием, не милуй меня, моя милая, ибо я недостоин. Зачем он годами держал дистанцию, запрещал себе вмешиваться, наблюдая, как Меда переламывает свое будущее о настоящее, зачем отрицал ее чувства, если исход был предрешен - совместное бдение в разверстой могиле между лилиями, фебрильная зимовка во льду тесно смеженных тел? Что изменилось за десять лет знакомства: изрядная разница в возрасте, причем не в его пользу, хотя он привык к обратному - привык быть младше, неискушеннее, безответственнее? Или, быть может, их обоюдная неспособность существовать порознь, пренебрегая взаимным залогом страстей? Меда осталась прежней - только рыдает по ночам, ища запоздалого утешения в его объятиях; он остался прежним, ни на поступок не повзрослев, но его снедает жестокий стыд: за ее увечья, за ее кошмары, а больше всего - за слова, в которых зияет невосполнимая бездна: "знаешь, мне ведь никто до тебя не позволял выплакаться".
Лжет он во спасение или говорит правду, вновь и вновь повторяя в такие моменты: я-люблю-тебя-люблю-люблю, - ему неизвестно; представления о любви у него до крайности смутные. Если один-единственный человек не возбуждает физической неприязни, если ничто в нем не отвращает до брезгливой дрожи: ни слюна, ни испарина, ни потаенные секреты близости, - вожделение это или подлинно лунный союз, который превозносили древние? А если ради одного-единственного человека кого-то убить - например, отсидевшего соседа и его славную легким поведением жену?
"Я-то замужем,как ни крути, у меня полноценная семья, ребенок, а ты все с девчонками спишь!"
"Ага, и прекрасно себя чувствую; спасибо, что заметила.Третьей не приглашу, не надейся. Тебе твойсинелапик опятьразвесистый букет на члене принес, неадеквашка? Или с какого перепоя ты на посторонних людей кидаешься?"
"Интересно, что на твоей работе скажут, когда узнают?"
"М-м-м, дай-ка подумать!Наверное, "да всем по... колено"? Или нет, погоди: "мнение... особы полусвета не учитывается". Точно, именно это тебе там скажут, если с порога пинком не прогонят. Служба безопасности, все дела, у нас с такими, как ты, не церемонятся".
"Ты нам не дерзи, понятно? Твоя студенточка, ну светленькая такая, смазливая, которая прямо зачастила... Может, мне с ней поговорить?"
"Что, по зоне стосковался, цветок Новалиса? Хоть шаг к ней шагнешь - отъедешь с гарантией, я обещаю".
"Камер-то в подъезде нет, как доказывать будете?"
Никогда - вот что, по сути, определило его выбор. У него никогда не водилось ни врагов, ни даже недоброжелателей, он ни к кому не питал ненависти, не обременялся вендеттой. Его никогда не били, ни родители, ни сверстники: школьные драки не в счет, им быстро положила конец его манера хватать противника за горло, впечатывать лицом в стену или затылком в угол шкафа, прицельным ударом под ребра, как учил Генри Геймлих, избавлять от лишнего воздуха в груди, а вместе с ним - от желания продолжать бой. Начитанность и насмотренность, свойственные его профессии, до некоторой степени искупают недостаток личного опыта, но тем не менее никогда - это никогда: над ним не издевались, его не отвергали, ему не ломали скулу и не гладили с нежностью по распухшей щеке, о чем вскользь обмолвилась с больничной койки Меда несколько лет назад. Не потворствуй ему свыше всякого приличия судьба, он бы наверняка удовлетворился малым; отправить в общедомовой чат приговоры суда и скриншоты с сайта секс-услуг, распространить информацию по городским пабликам, оповестить органы опеки - несть числа способам осложнить быт двух маргиналов, заигравшихся в добропорядочных граждан: мошенник со стажем выдает себя за банковского клерка, дама по вызову - за массажистку. Однако ему чужд принцип талиона, чужда какая бы то ни было симметрия; он со школьной скамьи усвоил нехитрую науку: если бьешь - бей наповал, и тогда никто не ударит в ответ.
Это не месть и не возмездие, чтобы рассуждать о соразмерности; ни один человек, надо думать, не мыслит подобными категориями, покупая стрихнин или начиняя фарш таблетками от туберкулеза.
Он мог бы устроить главе семейства падение с лестницы или на скользком тротуаре, мог бы подгадать обрушение собственного балкона, которое без вмешательства коммунальщиков - вопрос обозримого будущего, к его еженощному променаду или дождаться, пока ветхая балюстрада обрастет сообразно сезону сосульками, и обрушить уже их, но в любом из этих планов наличествует досадный изъян: при должном везении жертва уцелеет или вовсе останется цела, а значит - заговорит.
Ему неотвязно кажется, будто он упускает из виду нечто важное; чтобы сосредоточиться, он прибегает к испытанному методу - отыскивает в ворохе рабочих бумаг нож, которым при случае чинит карандаши и вынимает степлерные скобки, а сейчас - до половины вминает острие под кожу, прежде чем надавить всей кромкой, отчего лезвие каждый раз зарывается в предплечье под непредсказуемым углом. Прикусив кончик языка - поберечь зубы, он кропотливо выравнивает рану вглубь и вширь; когда крови во рту становится больше, чем под ножом, первую руну Ис перечеркивает вторая.
Колокольчик входящих сообщений звякает после десятого надреза, ничего не стронув в памяти и не породив никаких ассоциаций. К тому времени он сидит, уткнувшись лбом в сгиб локтя и глухо постанывая на вдохе, рунические проталины затекают под висок, грозя накрепко приморозить руку к лицу: фейспалм, теперь ладонью наружу. Сквозь ложные солнца в глазах он вникает в чеканный официоз, машинально конвертируя его в мемы: жидкий чип вот-вот перестанет ловить 5G, обновите прошивку немедленно! Прозрение нисходит на него лавиной с крутого склона: как слеп он был, как же слеп - вопреки лазерной коррекции! Это убьет то? Это убьет то самое! Он не улыбается - его одолевает утробный хохот, в котором впору расслышать отзвук божественного смеха: не оргазм - катарсис. Чего проще - отложить ревакцинацию, удалить от себя на безопасное расстояние Меду, в каком-нибудь людном месте, где персонал смотрит на нарушителей сквозь плотно сомкнутые пальцы, сдвинуть под подбородок полчерепа, отпечатанные на тканевой маске: vanitas vanitatum et omnia vanitas? Отсутствие камер сыграло ему на руку; он не обольщался скорым успехом, при помощи канцелярской скрепки отпирая почтовый ящик, а затем ватным диском, напитанным гнойной мокротой, протирая изнутри дверцу, поцелуем Иуды смачивая чужие квитанции, но действительность стократ превзошла его умысел: гробовая тишина в соседской квартире и пронзительное пение сирен под окном, два трупа в пластиковых мешках и неприкаянная сирота под конвоем полиции.
В том, что пневмония, дотянувшись до престарелого рецидивиста, утопит его посреди суши, можно было не сомневаться - медотвод в амбулаторной карте говорил сам за себя, однако преданность супруги, последовавшей за мужем в преисподнюю, стала приятным бонусом: воистину, день хвали вечером, жен - на костре. Бонус, впрочем, омрачен малусом: когда красотке пятьдесят, завидный иммунитет среди ее достоинств значится редко, и все же он надеется, что ей достало разумения заплатить за электричество и горячие батареи через приложение, а не на почте. Ордалия ордалией, но меньше всего ему бы хотелось, чтобы от его действий пострадали ни в чем не повинные операторы.
В шестом часу он восстает из мертвых - возвращается в свое разбросанное по постели тело, застилает покинутую могилу зеленым дерном пледа, расчесывает и собирает в лисий хвост волосы: черно-бурая основа, густой подшерсток седины. Зеркало не без иронии напоминает ему, что от злодея осталась чистой воды тень, поэтому на ужин он заказывает большую пиццу с ананасами и прослоенный масляным кремом торт. Пока курьер едет под склизким дождем к его дому, он, умывшись и одевшись, лайкает фандомные посты, публикует у себя на странице желчную шутку: "быть homo - suspense", озаряет праведным негодованием диалог с Медой.
"Знаешь, сколько стоит иллюминированное издание у нас в книжном? 2,5К на сайте! Вот как это назвать, скажи на милость?"
"Террор, ахах? Давай я его для тебя украду?"
"Андромеда, гребанный ты граблями вереск! Тебе дурно или да? Что еще за внезапные беседы с батюшкой?"
"Ачотакова, Парис с Парижу?"
"Спасибо, что не Эурон Грейджой!С двух кусковвообще-то уголовка! А ты совершеннолетняя, пятый годик пошел как-никак! Скверно же я на тебя влияю, эх..."
"А то нет?Привиться требуешь, изабелло уже вкрай!"
"Зато будешь вай-фай раздавать на метр, народ-скрепоносец пропагандой облучать вместо радуги! Как тебе такое, Елон Маск? Плохо, штоле? Хорошо! Ну правда ведь, пандемия на улице, волна и частица, у нас в подъезде перезрелая парочка ислам приняла, греческий алфавит изучая..."
"Да я в курсе, про это сегодня сюжет снимали, скинуть?"
"Рили? Ну как всегда: если что-то можно проспать, я просплю! То землетрясение, то телевизионщиков..."
Самый убедительный аргумент в пользу вакцинации он благоразумно приберегает для устной дискуссии под покровом ночи и одеял: пандемия рано или поздно закончится - и в стране, и в мире, но их город не скудеет собственными эндемиками, а энцефалит, столбняк или боррелиоз тоже могут причинить немало вреда, если не отправить на кладбище. У Меды есть свой проскрипционный список - и она не станет терзаться скорбью оттого, что кто-нибудь из этого списка поранится ржавым гвоздем или проглядит клеща, запавшего за воротник.