Оболенская Светлана Валериановна : другие произведения.

Старая тетрадь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 7.15*10  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Читаю свою старую тетрадь и вспоминаю близких мне людей того времени.

СТАРАЯ ТЕТРАДЬ

В 30-х годах прошлого столетия среди девочек - подростков очень было распространено обыкновение заводить так называемые "альбомы". Я видела множество таких альбомов. Их аккуратно и с любовью заполняли мои сверстницы в детском доме г. Шуи Ивановской области. Это были тетради, простые ученические, или, если удавалось достать, "общие", более солидные. Обложка обклеена цветной или белой бумагой, украшена переводными картинками или рисунками, изображающими цветочки, птичек, иногда целующихся молодых людей. И страницы тетрадей были украшены таким же образом, рисунки красиво обрамляли незамысловатые записи подружек, тривиальные афоризмы, стихи, переписанные чаще всего из старых календарей или песенников, либо же из других альбомов.

"Когда море горит бирюзой, опасайся шального поступка,

У нее голубые глаза и дорожная серая юбка..."

И все в таком роде. Иногда стихи были, мягко говоря, сомнительного содержания. И никогда я не встречала в этих альбомах настоящей поэзии.

У меня не было такого альбома. Меня уговаривали его завести, а я чувствовала нечто вроде отвращения и почему-то даже некоторого страха перед этими красивыми тетрадками. Я уже чувствовала, какова их цена. Я не могла не сравнивать всю эту разнообразную стихотворную продукцию с теми стихами, которые почти в каждом своем письме из лагеря мне присылала мама, "з/к Оболенская". И все же несколько лет спустя, когда позади были уже и детский дом, и четыре года ученья в Московском пединституте, я свой альбом завела.

Совсем недавно, в очередной раз пытаясь навести порядок в письменном столе, хранящем бумажные завалы докомпьютерной эпохи, я обнаружила в самой глубине с трудом выдвигающегося ящика потрепанную, не очень толстую общую тетрадь с ветхими пожелтевшими страницами. Обложка когда-то была, наверное, красивая - гофрированная такая, синего цвета, только потемневшая от времени. Я не сразу сообразила, что это за тетрадь, открыла ее и на обратной стороне обложки еле разобрала какую-то небрежную запись: "Германия не допустит англо-французского сближения... Значение колониального вопроса для группировки держав (Англия и Италия)". И пониже, красивым почерком:

"Пусть укрыла от дальнего горя

Утонувшая в розах стена,

Заглушить рокотание моря

Соловьиная песнь не вольна".

И я сразу поняла, как много может мне рассказать эта старая тетрадка со стершимися кое-где буквами, - обо мне, о моей молодости и даже о моем поколении.

Первая непонятная отрывочная запись случайна и не случайна. Я начала вести эту тетрадь в первый год своей работы в школе, в 1947 году, в глухом местечке Калининской области. Мучаясь несбыточной мечтой об аспирантуре, все готовилась, готовилась к экзаменам в будущем году. Непонятная запись - след этой подготовки: я писала реферат о русско-французском союзе 1891-1893 гг. А строки из Блоковского "Соловьиного сада" (я выучила его наизусть!) напомнили мне о далеком детдомовском лете, на даче, когда я одна ходила гулять к железнодорожному полотну; заслышав приближающийся поезд, почти бежала по тропинке за плотной стеной елок и когда шум поезда скрадывал все звуки, громко кричала в восторге: "Заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна!"

На следующей странице - несколько выписок из "Евгения Онегина". Это то же самое время. Мне было 22 года, время, когда я впервые по-настоящему прочитала Пушкина.

"Прими собранье пестрых глав,

Полу-смешных, полу-печальных,

Простонародных, идеальных,

Небрежный плод моих забав,

Бессонниц, легких вдохновений,

незрелых и увядших лет,

Ума холодных наблюдений

И сердца горестных замет".

Тонким красивым почерком сделана поправка, я ее выделила здесь курсивом. Поправку эту сделал мой ученик, десятиклассник Коля Энгелейков. Высокого роста, очень бледный (говорили, что у него туберкулез), с длинными льняными волосами, он сам писал стихи и был моложе меня всего на год - война... Да и все ребята из 10 класса, с которыми мы подружились не по-школьному и надолго, были немногим моложе меня. Кажется, он был самую малость влюблен в меня, и иногда мы отправлялись с ним в довольно далекие прогулки. Я дала Коле эту тетрадку, и он своим аккуратным почерком вписал недостающую строчку - наверное, знал "Евгения Онегина" лучше меня. Вот и память о нем живет. Как-то раз мы зашли довольно далеко за город, сидели на невысокой горушке, укрытые от посторонних взоров маленькими сосенками. Он читал мне свои стихи, слабые, очень наивные, юношеские, а я думала: Сейчас поцелует. Не поцеловал, слава Богу.

* * *

И на этих же страницах - первая память о маме. Я переписала в синюю тетрадку заученные мною на память стихотворения, которые она присылала мне из лагеря 8 лет подряд, тратя драгоценные листочки бумаги на переписывание любимых строчек. Вот первое из этих маминых стихотворений. Я не помню, кто его автор, но простая тихая прелесть трогает меня и теперь.

"Тихий вечера час.

Свет зари на закате угас.

Всею ширью река

Отражает в себе облака,

Отражает леса,

Отражает судов паруса.

Посмотри, куманек,

Как хорош за рекой огонек

.....

А меж тем вдалеке

Песня стелется вдоль по реке,

Огоньки там горят,

Рыбаки себе кашу варят.

Посмотри, куманек,

Как хорош за рекой огонек"

А вот совсем другое, тоже присланное мамой стихотворение, автора которого я не знаю:

"Есть слово, о нем умолчим:

И так оскверняли.

Есть чувство - не смейся над ним:

И так презирали.

Оставь мне надежду, она -

Отчаянье то же.

Пусть жалость другою дана -

Твоя мне дороже".

В старой тетради очень много следов моей матери, ее любви ко мне, любви к поэзии, много отражений ее вкуса, формировавшегося, наверное, больше всего в начале ХХ века ( она родилась в 1889 г.) и особенно в 20-х гг. Мама переписала мне из лагеря страшные строки Брюсова, как будто о всех них, зеках, написанные:

"Мы двое, брошенные в трюм,

В оковах на полу простертые,

Едва доходит в глуби мертвые

Далеких волн неровный шум.

Прошли мы ужасы суда

И приговоры нам прочитаны,

И нас влечет корабль испытанный

Из мира жизни навсегда..."

Гумилев, Георгий Иванов, А. Фет, А.К. Толстой, любимый ею Бунин, Саша Черный. Больше всего она любила его стихотворение о театре:

"В жизни так мало красивых минут,

В жизни так много безверья и темной работы,

Мысли о прошлом морщины на бледные лица кладут,

Мысли о будущем полны тяжелой заботы.

А настоящего нет....

Так между двух берегов

Бьемся без веры, без счастья, надежд и богов.

И вот порою, чтоб вспомнить, что мы еще живы,

Чужою игрою спешим мы усталое сердце отвлечь.

У барьера много серых, некрасивых бледных лиц.

А в глазах у них, как искры, бьются крылья синих птиц..."

Мама была страстной театралкой, "Синюю птицу" в Художественном театре мы с ней смотрели несколько раз...

Поразительно, думаю я, днем мама, работавшая сестрой в лагерном лазарете, привязывала к тощим желтым ногам умерших заключенных грубые бирки с указанием их фамилий, а вечером при свете коптилки, садилась за свой маленький сестринский столик и писала:

"Послушай, далеко, далеко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф..."

Да еще и голодная. Рассказывала, смеясь. Как-то ее приятельница, другая сестра, ночью, в полной темноте, сунула ей в руку завернутый в обрывок газеты кусок сыроватого наощупь хлеба: "Ашот нам с тобой презентовал" (речь шла о знакомом докторе). Мама отвернула край газеты и откусила. Ой, гадость какая! - это был кусок мыла! Тоже, конечно, богатый подарок. "Ну что, Катериночка, заспим это блядство?" - засмеялась подруга, укладываясь на нары.

А однажды помешавшийся зек вырвал у мамы из рук и бросил ей в лицо острый ланцет, который она приготовила для доктора, чтобы вскрывать этому больному нарыв. Он попал ей острием прямо под подбородок, и кровь хлынула из глубокой раны. Шрам остался большой.

И при всем этом....

"Если летом по бору бродить,

Слушать пенье неведомых птиц,

Наклоняться к глубокой стоячей воде

И вдыхать острый сумрак и терпкие смолы,

Так все ясно и просто...

Если слушать, закрывши глаза,

Как в притихшем, наполненном зале

Томительно - нежно скрипки вздыхают,

И расплавить, далекому зову вверяясь,

Железную горечь в туманную боль,

Так все ясно и просто..." - Снова Саша Черный.

* * *

А есть в этой тетради и память об отце, страстном поклоннике немецкой культуры и в особенности Генриха Гейне. Гейне был его любимейшим поэтом, глашатаем всеобщего счастья, которое, свято верил мой папа, принесет миру революция, та самая прОклятая нами сегодня революция, которая прикончила его, как и всех других верных ее адептов, и принесла неисчислимые несчастья всему миру. Он читал нам Гейне по-немецки и желал, чтобы мы знали немецкий язык, прежде всего именно немецкий, потому что, как он верил в молодости, именно там следует ожидать продолжения революции...

В этой тетрадке много выписок из Гейне - не стихов (я когда-то пробовала переводить их, но очень быстро поняла, что я - не поэт), а прозы - из "Путешествия по Гарцу". "Постоянна только переменчивость, устойчива только смерть. Каждое биение сердца ранит нас, и жизнь была бы сплошным кровотечением, если бы не существовало поэзии..." И дальше: "Еще рано, солнце не совершило половины своего пути, а сердце мое благоухает уже так сильно, что в голове туманится, и я перестаю понимать, где кончается ирония и начинается рай..." О революции я, конечно, не думала, просто записывала, завороженная красотой этих строк.

* * *

Мне давно хочется рассказать о нескольких людях, встречи с которыми оказались важнейшими моментами моей жизни в молодости. Эти люди не только помогли просто выжить, но помогли сохранить и развить заложенное в детстве духовное начало. Старая тетрадь доставляет такую возможность, хотя бы отчасти.

Когда холодной военной осенью 1943 года я вернулась в Москву, мною владела безумная идея восстановить утраченные шесть лет назад, в проклятом 37-м, связи. Но многих, кого я пыталась искать, уже не было в мире свободных людей, а те, кто остались в прежней своей жизни, вовсе не горели желанием общаться со мной, испуганно вешали телефонную трубку или, посмотрев в приоткрытую дверь, тотчас закрывали ее, иногда только прошептав: "Не приходите сюда больше".

И только одна попытка оказалась удачной. Я помнила имя одной молодой маминой подруги - Туся Разумовская. Она работала вместе с мамой в детском издательстве - Детиздате и бывала у нас. Я видела Тусю и там, в Детиздате, куда приходила к маме. Чаще всего ее окружала стайка мужчин. Тоненькая, легкая, в пышном облаке светлых волос, чуть вздернутый носик, широкая улыбка, внимательные серые глаза - такой я запомнила ее с детских лет.

Я написала письмо, прямо как "На деревню дедушке" - "Москва, Большой Черкасский переулок. Детиздат. Тусе Разумовской". Детиздат давно помещался в другом месте, Туся давным-давно там не работала, и звали ее Софьей Дмитриевной. Но удивительно - письмо дошло до адресата, и Софья Дмитриевна тотчас позвонила мне и велела немедленно, немедленно бежать к ней. И я побежала - с улицы Герцена переулками на ул. Горького, оттуда мимо МХАТа на Дмитровку и в Дмитровский переулок. Что эта дорога для молодых легких ног! Через полчаса я сидела в крошечной темной столовой крошечной квартирки Софьи Дмитриевны. Топилась печка-буржуйка, и пахло очень вкусно. Прежде всего Софья Дмитриевна накормила меня горячим гороховым супом. А потом была долгая беседа, и никакого страха перед встречей с дочерью врага народа, а только интерес, сочувствие и желание помочь.

И я стала очень часто приходить к Софье Дмитриевне. Она работала - лежала на низком старом диване в своей комнате-пенальчике, без конца читала рукописи - она была редактором в отделе прозы журнала "Знамя" - складывая прочитанные листы рядом с диваном прямо на пол. Я устраивалась в отделенной от нее ну просто фанерной стенкой соседней комнате, от пола до потолка уставленной книгами; читала. С жадным интересом слушала разговоры Софьи Дмитриевны с приходившими к ней по делам писателями и узнавала из них многое и о самой хозяйке квартиры. Первый муж Софьи Дмитриевны погиб в ополчении в первый же год войны. Горячая, в моих глазах необыкновенная, возвышенная, романтическая любовь связывала ее с Даниилом Семеновичем Даниным, который, начав войну тоже в ополчении, теперь был военным корреспондентом на фронте. Он был моложе Туси на 10 лет. Даниил Семенович Данин, известный теперь автор книг о науке и ученых-физиках в замечательной последней своей книге мемуарного жанра "Бремя стыда" набросал очаровательный образ своей жены, красавицы, умницы, обаятельнейшей женщины, создававшей вокруг себя маленькое королевство, в котором она была истинной королевой.

Я встречала у нее известных писателей и поэтов той поры. Некоторые из них, блиставшие тогда, забыты. Другие - в первом ряду. И прежде всего - Пастернак, которого посчастливилось видеть только мельком и всего один раз. Друзьями дома были Ярослав Смеляков, Эммануил Казакевич, Петр Вершигора, Вера Панова, Маргарита Алигер, Николай Чуковский, Александр Крон, Юрий Герман, вернувшийся с войны Семен Гудзенко.

Жизнь этого дома, особенно когда после окончания войны вернулся Даниил Семенович, Даня, казалась мне необыкновенной, наполненной только лишь литературой, искусством, красотой. Участвовать в ней, как участвовали многочисленные друзья Даниных? Да что вы! Я была серой мышкой, нищенски одетой девчонкой, себе казалась дурочкой, страшно стеснялась, в беседы никогда не вступала и только слушала, слушала... Беседовать решалась только с Софьей Дмитриевной да с Еленой Аркадьевной - матерью Даниила Семеновича, замечательной женщиной, совсем девчонкой сбежавшей за границу из дома со своим будущим мужем и вернувшейся на родину, кончив в Цюрихе медицинский факультет. Отец Даниила Семеновича исчез в застенках Лубянки в 1937 году.

Но как все это связано с моей старой тетрадкой? Однажды я спросила Софью Дмитриевну, любит ли она Есенина. Она чуть поморщилась: "Нет, он, конечно, поэт, но знаешь у Маяковского: но это ведь из хора, балалаечник... Но не в этом дело. Для меня из того времени существует прежде всего Блок. Вот мое любимое":

"Пусть я и жил не любя,

Пусть я и клятвы нарушу,

Все ты волнуешь мне душу,

Где бы не встретил тебя.

О, эти дальние руки!

В тусклое это житье

Очарованье свое

Вносишь ты даже в разлуке!

Кто бы ни звал - не хочу

На суетливую нежность

Я променять безнадежность

И, замыкаясь, молчу..."

И сколько же в моей тетрадке появилось стихов Блока! "О подвигах, о доблести, о славе...", "Девушка пела в церковном хоре...", "Как часто плачем ты и я...", "Что же ты потупилась в смущенье"?, "А в камине дозвенели угольки", "Она пришла с мороза...", "Осенний вечер был..."

И все же не Блок был тогда главным. Я знала и любила его очень давно и в ту пору перечитывала, запоминала... Главным было новое открытие - Борис Пастернак, этот человек, которого я видела однажды, со странным красивым-некрасивым лицом с лошадиными зубами и странным глухим голосом. "Ты читала Пастернака?- спросила Софья Дмитриевна. - Нет? Обязательно почитай". Брать с собой книги из своей библиотеки она не разрешала, а читать у нее перед глазами мне не хотелось. Я прочитала Пастернака в Ленинской библиотеке и, признаюсь, поначалу ничего не поняла. В них словно скрыта была красивая загадка. Я переписала несколько: "Стихи мои, бегом, бегом, мне в вас нужда, как никогда...", "Любить иных - тяжелый крест...", "О, знал бы я, что так бывает, когда пускался на дебют..." Теперь я решительно не понимаю, что было для меня в этих стихах загадкой, а тогда это несколько мешало полному наслаждению. Но все же я выделила для себя лучшие. Горькое: "Елене": "Я и непечатным словом не побрезговал бы, да на чем искать-то нам? Не на чем и не с кого нам..." И еще - перевод из Байрона:

"Гибель прошлого, все уничтожа, кое в чем принесла торжество.

То, что было всего мне дороже, по заслугам дороже всего".

Вот тут все было понятно, я упивалась этими строками. А Софья Дмитриевна сказала мне: "Если ты никому не расскажешь, я дам тебе прочитать стихи Бориса Леонидовича памяти Цветаевой". А я не знала имени Цветаевой. Но стихи Пастернака, переписанные чьей-то рукой, она мне дала, и я их быстро потихоньку переписала подвернувшимся под руку карандашом. "Хмуро тянется день непогожий..." Там были строки, которые долго не появлялись в напечатанном тексте:

"Ты б в санях переехала Каму

В час налетчиков и громил.

Пред тобой, как пред Пиковой Дамой,

Я б от ужаса лед проломил..."

В последних изданиях появились. Потом Софья Дмитриевна прочитала мне и Цветаеву - "Поэму конца" - тоже в списке. И Мандельштама. Я запомнила:

"Когда пронзительнее свиста я слышу Английский язык,

Я вижу Оливера Твиста над кипою конторских книг..."

Прочитать же Мандельштама негде было.

Софья Дмитриевна указала мне немало и стихов советских поэтов, ныне забытых или же преданных нами анафеме. А они вовсе не лишены были таланта. Николай Тихонов. "Спит городок спокойно, как сурок...", Яослав Смеляков. "Там, где звезды светятся в тумане...", Ольга Берггольц, Светлов; конечно, Маяковский - "Скрипка и немножко нервно"; переводы Маршака из Шекспира, Теннисона, Вильяма Вордсворта, Роберта Бёрнса - все это нашло место в старой тетрадке. Есть и нечто случайное, записанное под влиянием настроения. Вот, например, стихи давно позабытого А. Гончарова, в нем моя собственная горечь и надежда.

"Ветер слезно с кем-то спорит,

Даль туманами покрыта.

Завтра в море, завтра в море

Отойдет мое корыто.

Утлое, побито бурей,

Скромно дышит на причале,

В нем давно мечты уснули,

В нем давно одни печали.

Это ничего не значит!

Перед всей туманной далью

Я на нем большую мачту

Из мечты своей поставлю...

Мы, бывало, все умели,

Нам ли хныкать с ним на пару?

Тучами замажу щели,

Небо вырежу на парус.

Мне закат подарит весла,

Месяц будет лучший якорь,

Ничего, что так пришлося,

Ничего, что ветер плакал" .

Дружба с Софьей Дмитриевной была одной из главных удач в моей жизни. Я рассказала здесь только об одной ее стороне - об увлечении поэзией. Но разве этого мало - привить молодому человеку любовь к стихам? Научить его отличать хорошее от дурного, помочь формированию настоящего вкуса, наконец, приоткрыть путь в океан современной поэзии, тогда скрытой и почти недоступной? Было в наших отношениях и много, много другого - и материальная помощь мне, и помощь маме, когда кончился ее лагерный срок, и она приехала в Москву, не имея на то права. И мое восхищение отношениями Софьи Дмитриевны с мужем, которые свидетельствовали для меня о том, что существует же настоящая любовь - вот она, явлена мне вживе. И много, много лет спустя - последние месяцы нашей дружбы, когда мне довелось помогать ухаживать за смертельно больной Софьей Дмитриевной до самой ее кончины.

Я закончу это свое воспоминание двумя цитатами, не имеющими отношения к поэзии, но показывающими, что записи в старой тетради формировали не только вкус, но и некоторые важные для меня принципы. Очень разные мысли, выраженные в этих цитатах, близки мне и поныне.

Вот строки из письма Пушкина Вяземскому. Они о только что вышедших в свет и прочитанных поэтом записках Байрона: "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением.... Толпа жадно читает исповеди, записки, потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении: он мал, как мы, мерзок, как мы! Врете, подлецы! Он мал и мерзок не так, как вы - иначе"! Я неизменно и, к сожалению, очень часто вспоминаю эти строки, читая очередные разоблачения Пушкина или Марины Цветаевой. Тогда я твержу себе: Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением...

И вот еще одна цитата, как ни странно - из К.Д. Ушинского. Рассуждая о том, нужно ли детям специальное воспитание патриотических чувств, великий русский педагог отвечает на этот вопрос отрицательно. Ибо, говорит он, и без всякого специального воспитания в любом человеке "можно доискаться искры любви к отечеству. Поля родины, ее язык, ее предания и жизнь никогда не теряют непостижимой власти над сердцем человека". "Непостижимая власть родины"...Какая глубокая мысль и как современно она звучит! А мы толкуем о принципах и способах патриотического воспитания молодежи!

* * *

Читая свою старую тетрадь и вспоминая суждения о ней некоторых близких мне людей того времени, я думаю: интеллигенция моего поколения была романтической по определению. И никакие ужасы Советской власти, которые мы наблюдали и пережили, не могли этого изменить. Из таких старых тетрадей выросло поколение так называемых шестидесятников. Теперь над ними часто смеются, а зря. Хорошие это были люди, настоящие.


Оценка: 7.15*10  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"