Каждый вечер я прохожу в эту комнату. Слышу перешептывания за спиной, вижу угрюмые лица слуг. Мне нет до них дела. Я запираю за собой дверь на хитрый засов работы флорентийских мастеров. На полках поблескивают кубки из серебра и слоновой кости, позолоченный хрусталь. Драгоценные ткани дожидаются своего часа, чтобы засиять багрянцем и синевой на чьих-то плечах. Не моих, увы. Драгоценности в ларцах напрасно ждут, чтобы на них упал солнечный луч или свет свечи. Я прохожу в молельню, и тяжелые занавеси закрываются за мной. Там, на подставке из резного дерева ждет меня она. Проклятая книга дома Лаваль.
Давным-давно мой дед, граф Антуан Лаваль вызвал художника Бартелеми, прославленного своими работами. Граф желал иметь разукрашенный часослов, где были бы представлены все двенадцать месяцев, с развлечениями знатных вельмож и крестьянскими работами. Художник должен был изобразить замок Лаваль и окрестные поля, а также жития святых и историю Христа.
Он приехал в положенный срок, а с ним, по уговору, еще двое подмастерьев. Один из них, сын Бартелеми, был юношей благородной внешности, хоть и невысокого происхождения. Дочери графа, юной и кроткой Изабелле исполнилось шестнадцать, она часто приходила в зал посмотреть на работу художника, и сын мастера с увлечением показывал ей листы, где селяне собирали виноград и праздновали новый урожай. Над одним из этих листов их руки встретились.
Никто не знает, что было дальше. Говорят, что сын Бартелеми сорвался с крепостной стены замка Лаваль, а юную Изабеллу увезли в монастырь на берегу холодного моря. Граф вызвал художника и сказал, что не требует продолжать работу, довольно и того, что он сделал. Бартелеми же возразил, что не в его привычке бросать свой труд на середине, и для него будет честью потрудиться во славу дома Лаваль, прославить графа в веках. Граф Антуан был горд и тщеславен, он не увидел, как сжались в кулаки руки мастера.
Часослов был готов через год. Все восхищались тонкостью работы и живостью красок. Побледнела только графиня: на картине, изображающей жаркий август, была нарисована пышная процессия. Лишь один рыцарь ехал с перевернутым щитом, и на щите том был герб Лавалей. Граф посмеялся над попыткой мастера уязвить его и пообещал к осени вызвать другого художника, чтобы тот нарисовал щит правильно. Но не успел. В августе, на турнире у герцога Бургундии был выбит из седла младший сын графа. Копье скользнуло по панцирю миланской работы и неведомо как поразило юношу в горло. Сердце графини не выдержало этого.
Через месяц граф листал Часослов, чтобы торжественно прочесть поминальную молитву в присутствии слуг и единственного сына. Он открыл его на миниатюре, изображающей ад, вдруг покраснел и с воплем вскочил, но сразу же упал на пол. С ним случился удар, и еще два года когда-то гордый повелитель замка Лаваль не мог ни говорить, ни двигаться, следили за ним специально обученные слуги. В аду, среди прочих грешников Бартелеми нарисовал муки графа Антуана. Мой отец поклялся найти негодяя, но художник, по слухам, уехал далеко на север, и никто не мог сказать, куда.
Мой отец, ставший графом в свой черед, нечасто открывал фамильный часослов. Он достал его, только повинуясь уговорам молодой жены. Та пришла в восторг от миниатюр и рассматривала его почти каждый вечер. Однажды она задержала взгляд на изображении декабря, где дворяне готовились выехать на охоту, и ей показалось, что одна из гончих недобро оскалила зубы. Однако она не поддалась дурным предчувствиям и поехала на следующий день на охоту. Необученная гончая кинулась под ноги коню, тот встал на дыбы, и моя матушка не удержалась в седле.
Я рос в одиночестве. Отец редко приезжал в замок, предпочитая быть где угодно, только не дома. Он приехал сюда умирать. Меня позвали к нему поздно вечером. Несмотря на теплую погоду, был разожжен огонь в камине. Отец указал на стол, где лежал часослов в богато украшенном переплете и прохрипел: "Сожги". Я уже поднес книгу к огню, но она раскрылась в моих руках. Я увидел май, когда поселяне веселятся на лугу. Среди пляшущих было изображение девы с волосами цвета золота и смеющимся ртом. Я смотрел на нее, на белое платье с зеленым поясом, обвившееся вокруг стройных ног. И я не смог сжечь книгу, подарившую мне надежду на счастье. Отец больше не сказал ни слова и не взглянул на меня до самого конца.
Через год при дворе я встретил деву с золотыми волосами, точь-в-точь как на миниатюре. Я попросил ее руки, согласие было дано, и впервые за многие годы под сводами замка Лаваль зазвучал смех. Мы были счастливы. Супруга подарила мне двоих детей, и ожидала третьего, когда в наши земли пришло моровое поветрие. Умерли многие из моих крестьян, наш младший сын. Последней ушла она, и солнце надо мной погасло.
Я не последовал примеру отца, и отправил старшего, теперь единственного, сына, к родственникам жены, чтобы он не позабыл, как надо смеяться. Мне сообщают, что он растет веселым и добрым. Я же все больше похож на изображение зимы в нашем часослове: дрожащий старик греет руки у огня, но согреться все равно не может. Я не боюсь проклятой книги, я примирился с ней. Она, как и сама жизнь, полна дурных и добрых знаков, и все они - в глазах смотрящего. Я надеюсь, что когда ее откроет мой сын, ему хватит своей мудрости, чтобы не прибегать к чужой, оставленной на этих страницах. Я же все чаще без страха и волнения смотрю на последнюю страницу, где записаны строки поминальной службы и нарисованы муки святого Андрея: там, посреди пыток и страданий, в нижнем углу пробивается к солнцу свежий зеленый побег.