- Эта война, похоже, никогда не кончиться, - сказала Ксения.
Она сидела за столом с высоким, феноменально умным как целый университет, Ольгредом Дрейке, обрусевшим потомком немцев и литовцев, приехавшем в Софийск из Петербурга. Он появился в доме Толмачевых в ту пору, когда вести от Петра Толмачева и Юрия Калмыкова стали совсем редкими, и на грязных, истертых клочках бумаги трудно было разобрать текст, тем более у них часто были оторваны уголки на самокрутки, и порой, поверх текста писем чьи-то грубые руки рисовали углем похабные, скабрезные рисунки и писали угрозы с нелепыми ошибками, - говорили, что казаки углубились так далеко, что оставили неприятеля в своих тылах и их транспорты с почтой захватывают сарбазы бухарского эмира, которые режут военным почтальонам головы, пишут в письмах оскорбления и угрозы и подбрасывают их к российским постам. Ольгред Дрейке, который вошел в их дом, придерживая свою полуотрубленную голову рукой, привез наконец-то достоверные вести от Петра Толмачева, потому что прибыл из действующей армии. Его знакомство с патриархом было необычайно, потому что молодой вундеркинд, выпускник горного, биологического и географического факультетов Петербургского университета, предпочетший лабораториям и кафедре преподавателя тряскую обозную телегу, что бы исследовать далекую Среднюю Азию, о которой больше догадок, чем достоверных научных фактов, во время бивака в предгорьях западного Тянь-Шаня увидел, что проводники-казахи кидают в котел сурков гораздо больших размеров, чем степные и с другой формой головы и коренных резцов, и возрадовался. Казахи рассказали, что настреляли сурков на горной лужайке вверх по реке (во времена Бориса Великолепного там будет заповедник Аксу-Джабаглы), и ликующий Ольгред Дрейке пешком заспешил открывать новый вид грызунов. Но крупным горным суркам было суждено получить название сурки Мензбира, а не Дрейке, - так даже в летописи Ноя было записано, - а прибирающегося вверх по прекрасному каньону Ольгреда Дреке война приземлила с эмпирических высот науки на грешную землю, потому что из зарослей барбариса вышел сидевший в засаде кокандский воин, и, ударом шашки разрубил ему ключицу, а затем стал упавшему Ольгреду Дрейке отрубать голову. Петр Толмачев с тремя товарищами возвращавшийся из разведки горных перевалов, успел прикончить кокандца выстрелом из карабина, когда голова уже держалась на кусочках кожи и мяса и каких-то жалких сухожилиях, но казаки, увидев, что несчастный еще жив, и бросив его через седло привезли в походный госпиталь, попасть куда было смертным приговором. Но, к изумлению всех врачей Ольгред Дрейке выжил, хотя каждый удар шашкой по шее был смертелен, и в дни выздоровления, наслушавшись рассказов Петра Толмачева и драконах, сгоревшем Ноевом ковчеге и городе эллинов в горах, решил отправиться в Софийск, и, не долечившись до конца, придерживая рукой плохо пришитую голову направился на восток с запиской для ближних от патриарха.
Планы Ольгреда Дрейке были грандиозны, - он намеревался изучить всю окрестную флору и фауну от тигров и медведей до микроорганизмов в альпийских снегах, провести географические исследования края, найти все полезные ископаемые, которые есть в недрах, и открыть метеостанцию, - об этом он сражу же рассказал Ксении и Наташе, ошеломленных пришествием этой диковинки в их утонченно-жестокий край. Все его имущество состояло из альбомов, гербария, увеличительного стекла, микроскопа, горного молотка и носового платка. Ксении даже пришлось пригрозить казачьей расправой наглому туркмену-караванщику, содравшему с него втридорога за доставку из Верного, и вернуть Ольгреду деньги. Его поселили в пустующей спальне, Ксения одела его в одежды Александра, который имел такой же рост и комплекцию. Он оказался самым полезным человеком в этом доме до легендарной, золотой эпохи владычества Бориса Великолепного, творившего чудеса одним движением вельможной брови, потому что Ольгред Дрейке, отбрасывая отсветы своих светло-голубых глаз на выгоревшие добела под солнцем Азии волосы, тут-же помог всем, - исцелил Светлану от измучивших её девичью душу прыщей, сделав настойку из арчи и протерев ею лицо подрастающей красавицы, из собранной со стен погреба плесени изготовил ароматическую добавку к хлебу, посочувствовал беде Алексея Толмачева, прочитал ему краткую лекцию что цивилизация и венеризация мира идут рядом, и по мере ускорения прогресса венерические заболевания будут шириться и множится, и тут-же воскресил его сердце, просветив, что есть спасительное изобретение, - английские кондомы из каучука, с которым ни одна зараза не пристанет. Ксению покоробило, что этот пылкий умница учит её сына таким постыдным вещам, но поразмыслив, она решила, что английское изобретение, несмотря на свою дьявольскую оболочку, суть имеет все же ангельскую, и способно исцелить мужчин, особенно армейские части, от заразы, и избавить мир от незаконнорожденных подкидышей. А Наташа, ликуя всем сердцем что в доме завелся мужчина, перестирала всю его одежду, подстригла ему волосы, которые под выгоревшими до снежной белизны прядями оказались цвета спелой соломы, и вызвала у Ольгреда такое доверие, что вскоре была допущена протирать смоченной в спирте ваткой ужасные шрамы, опоясывающие всю его шею.
Ольгред Дрейке своими чудачествами изрядно напоминал Петра Толмачева, но, если чудачества патриарха, выплывавшие из древнейших, мифологических пучин сознания, принимали форму горячечного бреда, лишавшего сна, аппетита и любви, то чудачества Ольгреда принесли немало приятных минут всем домашним. Он стал сущим кумиром детей, взявшись обустраивать фейерверк, приуроченный к победному возвращению казаков, и испытывая вечерами собственноручно сделанные петарды, огненные колеса, хлопушки и змеев-огневержцев, расцветил небо Софийска искрами и всполохами, и заволок улицы городка сущим туманом кислого дыма, как будто уже настали времена гражданской войны, и снаряды уже разносят в щепы, этот город, недобитый землятресением. В своей комнате он оборудовал научную лабораторию, загромоздив стены стеллажами с образцами горных пород и банками, где задумчиво парили в глади формалина змеи и ящерицы, да в таком огромном количестве и разнообразии, что любой знахарь бы обзавидовался, оборудовал себе большой научный стол с микроскопом, где он резал лягушек и тритонов и закрепленное увеличительное стекло, под которым он вскрывал паучьи яйца и морил выбежавших из них крохотных паучат каким-то газом. Будь он практичнее и чуть более реалистичным, что бы перестать быть всеми любимым, но стать всеми уважаемым, он бы сумел заработать много денег, ибо все, до чего дотрагивались его ловкие, аккуратные руки становилось лучше; узнав о боях богомолов, он тут же состряпал для них какой-то корм, от которого они озверели и стали бросаться на собственную тень, лицо Светланы сияло белизной на зависть всем девушкам, и было таким свежим и нежнейшим, что она от зеркала не могла отойти, а куры, кудахтавшие в новом, просторном курятнике, отведав его белого порошка стали нести яйца со скорлупой такой крепости, что их смело можно было вести по самой тряской дороге. Над этими чудачествами посмеивались до тех пор, пока не соединив какие-то стрелки и грузики длинными женскими волосами, он не стал предсказывать погоду за неделю вперед, и обыватели не прозрели, что сила науки выше и весомей магии, и прониклись уважением к этому немцу, чей блеск горящих глаз во время опытов отбрасывал на стены сияющие отсветы. Одно только было в нем загадочным, - этот взрослый, уверенный в себе мужчина так и не завел себе женщины.
Поглощенный своими опытами, которые из-за дверей спальни-лаборатории напоминали о себе то шипением, то запахом химикалий, Ольгред Дрейке вечерами всегда выходил к столу, где собиралась вся семья Толмачевых. Ксения, полюбив его как родного сына, сострадала его природной худощавости и подкладывала ему куски пожирнее. "У вас, у немцев, глисты, не иначе", - сокрушалась она. Алексей был с ним вежлив, надеясь выведать тайну подкормки, сделавшей богомолов бешеными бойцами. А Наташа с замиранием сердца следила как свободно и естественно порхает серебряными вилочками и ножами Ольгред за едой, - так красиво и непринужденно, что томное, медлительное вкушение пищи Юрием Калмыковым по сравнению с немцем было просто отвратительно. Она не отходила от него. Мечтала приворожить ножницами и магнитами, но сообразила, что её полуграмотные магические ухищрения наивны перед несокрушимым университетским образованием и глупо идти к нему проторенными, девичьими дорожками. Но совладать с собой не могла, и, ворочаясь без сна в постели, раскаленной любовным пеклом, она вскакивала и бесшумной, хищной кошкой подкрадывалась к двери, где ловила тихий шелест ровного дыхания любимого, который не пил, не курил, и не ведал, что Наташа дрожит за дверью как в лихорадке и её желтые глаза ведьмы, - коварное наследие Лизы, - разгораются дьявольским светом, от которого на стенах дома сияют всполохи. Её бросало в жар, который переходил в лихорадку, рождавшую монструозные видения; её насиловал белый демон со светлыми, волнистыми крыльями, каждый взмах которых стряхивал брызги одеколона, а его член вместо семени извергал влажные клубки осклизлых червей. Однажды Наташу вырвало жгучей желчью, прожегшей дыру в ковре, - точно так же как рвало Лизу, когда Ксения стала посягать на Петра Толмачева. И она не выдержала мучений.
Ранним утром, когда синеющий воздух был напоен сияющим трепетом крыльев летучих муравьев, она с отвагой безнадежности вошла в его комнату. Ольгред Дрейке не спал, лежал голый, прикрыв грудь огромным томом энциклопедии Брокгауза и Эфроса. "Я хотела вымести муравьев, - стала объясняться Наташа. - Их так много". Её голос был тихим, умоляющим шепотом женщины, готовой отдать себя выпотрошить любимыми руками и поставить в банке спирта на полку. Ольгред Дрейке смотрел на неё ясными глазами. "Я знал, что ты придешь", - сказал он. Наташа жарилась в собственном огне, но её все же неприятно поразила самоуверенность этого мужчины. Но уйти она уже не могла. "Иди ко мне", - позвал её Ольгред. С колотящимся сердцем, истекая потом она присела на краешек постели. Ольгред Дрейке даже раздевая женщину не терял апломба лучшего выпускника университета, и прочитал Наташе сладкую лекцию о её анатомии. "Вот здесь, - говорил он, запуская руку между её ляжек, - у девушки нежная шелковистая кожа, и если её погладить, она испытает немало приятных ощущений. Наташа с ума сходила и боролась со зверским желанием завопить. "А вот здесь, - Ольгред Дрейке обнажил её пышную грудь, - если погладить бережно и нежно, вот тут, то ты станешь горячей и влажной". Обладатель золотых медалей за отличную учебу и знаток природы, видевший женщин в анатомических залах даже изнутри, ошибался; горячей и влажной она была уже давно, и распаленная руками мужчины слишком затянувшим свои поучения, утратила разум. Жгучий, ненасытный натиск обрушился на Ольгреда Дрейке, смял его руки, припечатал к постели, превратив во взбрыкнувшего в ответной страсти жеребца, и пронзенный когтями неистовой кошки он возжелал только, что бы череда упругих взлетов и падений была бесконечна, и прозрел другие, яростные миры, поняв, что полнокровная жаркая Азия знает что-то такое, чего унылой Прибалтике и холощеной Германии никогда не понять.
Через две недели благочинный отец Геннадий обвенчал их в китайской фанзе. Ксения все терзалась сомнениями, стоит ли венчать Наташу без отцовского благословения, памятуя, что она не мать, а мачеха, хотя была очень довольна выбором Наташи, избавившим её от угрозы задохнуться в одеколоне и утреннего созерцания полировки пяток холеного сибарита. Но вернувшийся в те дни из своих странствий Александр как старший мужчина в доме благословил сестру. Александр, по возвращению стал совсем молчалив и скрытен, а его темные глаза приобрели такую силу и пронзительность, что впоследствии, одним взглядом с высоты трибуны он покорял мятежный парламент.
Его путешествие было бегством. Он хотел найти театр, где бесстыжие и чистосердечные актеры были теми людьми кому можно довериться, сам хотел стать актером, что со сцены, без страха насмешек порывов изливать свои строки и образы, которые переполняли его. Еще он искал Дашу, - рыжеволосую актрису, эту бесстыжую, искрению девочку, возня с которой в тесной постели, под аккомпонимент сапа пограничника, преследовал его все дни, когда он лежал с пробитым ножом сердцем. Но театр уже давно уехал в Россию. Без отдыха и страха Александр направил коня на север в гигантскую, как необозримая вселенная Великую степь, - Дешь-и-Кипчак. В одиночку, с казачьим упорством среди ледяных ветров задувавших в лицо прямо из Сибири, он пробирался между смерзшихся песков Прибалхашья, где в высоких, как настоящие леса, шумных камышах ревели измученные холодом тигры, и взбирался на холмы, с которых отодвигавшийся белый горизонт говорил только что мир Азии бесконечен, как и его высокое небо. Он блуждал в снежных ручейках вьющейся поземки, целыми днями ехал верхом по обледенелым полям, красным от крови сайгаков и куланов, которые проходя здесь стадами резали ноги о корку льда. Рыская в поисках Акмолинской крепости Александр встретил армию всадников в чешуйчатых кольчугах, закрывавших и всадники и лошадь, грозных всадников в шлемах, сжимающих тяжелые копья, высеченные на древних, как этот суровый мир, скалистых склонах островершинных гор, похожих на осыпавшиеся башни, между которых отражалось небо в холодных озерах. Древние воины склонялись в поклоне вслед Александру, как склонялись своему кагану, - вождю-первосвященику, такому же как он. Лишь миновав эти горы и помучившись в глубоких снегах между осиновых и березовых перелесков, где уже жили русские лешие и кикиморы, он доехал до Омска, - административного центра генерал-губернаторства, стоявшего на такой огромной сибирской реке что у Александра дух захватило. Здесь он узнал что театр уже отправился на запад и тут-же поехал вслед за ним.
Путешествие его было долгим; он много дней мчался по следам театра, блуждал в темных, обледенелых лесах от городка к огням города, грелся у печей тех-же постоялых домов и трактиров, где отогревали губы и легкие артисты, - вечные, бездомные скитальцы, ночевал в их номерах, ворочаясь от клопов и слыша как стены хранят голоса их читок и жарких споров, выходил на пустые сцены, истертые подошвами королей, богинь и героев-любовников, на царственном ахалтекинце проезжал мимо свалок, пестрящих грудами увядших цветов и яркой мишурой. Его принимали за артиста, догоняющего своих, и те-же женщины, что приносили потным фиглярам букеты на сцену, а потом изменяли мужьям и ними, спали с Александром, и, расставаясь давали ему деньги и одежду, так что перевалив Уральские горы он был изысканно, изящно одет, и перед ним распахивались двери домов губернаторов, дворянского собрания и светских балов, где он научился пить шампанское и танцевать вальсы, и, убедился, что женщины везде одинаковы. Причудливы зигзагами, так он добрался до огромного, торгового города на Волге, где продавали и покупали все что есть на свете, и, увидев знакомые афиши на заборах, возрадовался, смутно поняв, что наконец-то нашел себя, и теперь ему можно будет умереть во Франции, сгорев от чахотки и поэтических рядов в Петербурге. Какая-то полуголая женщина в гостинице, гудевшей от знакомых голосов, очень хорошо поставленных для сцены, сказала что Дашу и других молоденьких актрис пригласили на банкет в дворянское собрание, где обедает губернатор и крупное купечество. Александр тут же направился в большой дом с колоннами, возле которых горели костры, спасавшие извозчиков от мороза. Вышедший лакей, только бросив взгляд на фрак и изысканные руки Чингисида, спросил фамилию Александра, и распахнув двери крикнул, - "князь Толмачев". Александр вошел, как он решил, во что-то подобное заведению Лизы, только побольше и побогаче, потому что среди женщин были даже диковинные негритянки и мулатки с лиловыми сосками, и нельзя было понять где губернатор среди упившихся мужчин, мазавших шлюх черной икрой. Здесь-же были и цыганки, музицировавшие под эту вакханалию на гитарах. Дашу он так и не нашел, как не искал взглядом среди разгрома в этом огромном зале, где в приличные дни давали городские балы. Ему указали место за столом и подали прибор. "Это сам губернатор", - шепнул Александру сосед, показав на древнего, тщедушного старичка в кальсонах, сосавшего грудь у рыхлой, дебелой бабы. Перемена блюд проводилась каждые полчаса, - на огромных серебряные подносах приносили голых женщин. Так оказалось, местная знать праздновала Масленицу.
- А теперь главное блюдо - выкрикнул распорядитель.
Главным блюдом оказалось Даша, вырядившаяся только в большую шляпу. Она рассыпала длинную, рыжую гриву на черном рояле, который, сопя, принесли в зал полуголые банщики-педерасты с бородами и фигурами русских богатырей. Улыбаясь, и сияя глазами в ответ на непристойные вопли она танцевала голой, отбивая ритм пятками по крышке рояля, а Александр, увидев её вне сцены, доступной как общественная уборная за две копейки, уже не понимал зачем он так гнался за этой женщиной, особенной только тем, что она родилась без девственности. И он ясно, как очнувшись от дурмана гашиша, - он пробовал его с приятелями, вдруг понял, что страсть и жаркое постельное искусство Лизы было лучше, а любовь Лены Старцевой была самоотверженней и никогда бы не привела его в этот огромный зал, провонявший перегаром и отрыжкой шампанского, и где продажные женщины блестят лоснящимися пятнами жира, потому что их лапали не вытирая рук. И тут он понял, что позор и лицедейство идут рядом, что удел фигляров сносить барственное похлопывание по щеке, - в залы были актеры, жеманившиеся среди сановников - и понял что его голубая кровь позора не потерпит. Респектабельный лакей на подносе принес ему записку, - какой-то местный аристократ молил царственного юношу о прогулке "на мягкие лужайки любви". Александр ничему не удивляясь, как будто жизнь прожита, и он уже ведет свою армию на штурм Константинополя, встал и прямо из зала отправился в огромное путешествие на юг, где уже царствовала весна. Но, приехав в Софийск он словно не замечал буйного цветения жизни, когда в доме все, даже безмозглые богомолы в клеточках безудержно спаривались и плодились, наполняя дом крохотными, полупрозрачными богомольчиками, а заигравшиеся тигрята забежали в гранатовый сад Толмачевых и резвились там до тех пор, пока не пришла их свирепая мать и не утащила их за шкирку. В ту пору он держался прямо, недоступно, а его обожженное дочерна блеском снегов лицо сияло порой от блеска пронзающих, бездонных глаз. Семейное пристрастие к гитаре дало этот инструмент в его руки, и наполнило дом глубокими и грустными аккордами, заглушавшими возню молодоженов, когда отважная Наталья забыв всякий стыд, вопила кошкой, выдворяя с Ольгредом Дрейке такое, что этот вундеркинд и представить не мог. А вестями с войны, как ни странно, Александр не интересовался. Но Петр Толмачев, в ту пору идущий от победы к победе, но, никак не могущий закончить войну, хоть и располагал достаточным временем, что бы писать о своих делах, писем не присылал. Лишь однажды, перед Пасхой, не медлительный верблюд, а специальный курьер, на взмыленной лошади со сбитыми копытами, привез неоскверненное надписями письмо с единственной фразой, прозвучавшей ужасно, - "Берегите Якуба. Я постараюсь успеть".
Тут-то все и вспомнили о безмолвном мудреце и бросились в его комнату. В тот миг Якуб закончил перевод летописи Ноя и положил последний лист, испещренный непонятными значками на верх слоеной стопки-башни. Со времен когда Алексей влюбился в циклопическую силищу попа Батыра и оставил его, мудрец пребывал в одиночестве. И подлинные чудеса творились в уединенной комнатке; пока Александр калечил свою душу, борясь со своим призванием поэта и пророка, пока Светлана ночи напролет жарилась в аду любви, а Наташа выгибалась от наслаждения над своим немцем, пока бесновался в теле Алексея Толмачева идиот, изнемогавший от мужской силы, одинокий мудрец, вновь и вновь, посмеиваясь переживал дни своей жизни, богатой на чудеса и кочевую бедность. Зарево знаний, льющееся с серебряных пластин снимков, раскалило его разум так, что временами он перегревался, и тогда в стенах комнаты загроможденных манускриптами, не было тесно ни уйгуру Таяну, мудрецу-несторианину, который всю жизнь искал Божью истину, а нашел её в кабаке, спьяну прозрев, что Бог законченный подонок, потому что сотворил мир, прекраснее которого нет, да бросил его, как недостойный отец бросает детей своих, ни босоногому учителю-суффию, который так устал от божественных откровений, что затыкал уши воском и забросив высокие истины, стал изобретать крючки на которые рыба бы ловилась без наживки, и свистки, изгоняющие стаи саранчи, ни молодому, трехсотлетнему Госараю в валенках, который мерз в самые жаркие дни, потому что побывал в лютом холоде бессмертия. Близость Смерти одарила способности Якуба безграничным могуществом, и он оживленно беседовал с ними, наконец-то разрешая вопросы, додумывая недодуманное, находя ответы на вопросы ответов на которые нет и быть не может, примиряя прошлые споры и ссоры, не считаясь со временами и со Смертью, забравших с собой всех спорящих. В часы горения мысли к нему приходили молчаливые мудрецы Шамбалы, не утруждающие себя сомнениями и презирающие даже почесаться, и пришел однажды даже худой Ной, тосковавший о любимом Ковчеге - это было единственное настоящее, что выпало костлявому спасителю человечества. Из далеких и грязных полей жизни приходили и жена Ноя, и его невестки, что бы покормить мужчин, и он беседовал с ними, но Наташа и Ксения не понимали слов на первоязыке, тем более голос Якуба срывался то на визг, то на хрип, то на собачье тявканье. Началось это давно, еще в ту пору когда Петр Толмачев возмечтал о путешествии к звездам, и когда опухоль в горле сделала Якуба задумчивым и молчаливым, и приучила к лаконической краткости речи, потому что каждое слово рождало боль в горле. Все время хотелось прокашляться и выплюнуть эту заразу, но это была иллюзия, такая же действенная как миражи прохладных фонтанов в радужном ореоле, который видит умирающий в пустыне от жажды. С тех пор он жил наперегонки с растущей опухолью, стараясь что бы скорость перевода последних глав Ноевой летописи опережала рост бессмертных раковых клеток, за что-то возлюбивших старое тело, изношенное и изъеденное голодом, бесконечными караванными дорогами и житейскими тревогами, умеющими настигать даже мудреца.
Домашние не замечали этих перемен, с бытовой близорукостью привыкнув к смраду в его комнате, где к запаху сушенной человеческой кожи страниц талмудов приплетались ароматы умирания тела, но получив письмо прозрели. Только тут увидели и огромные ввалившиеся глаза, вялые, бескровные губы, и усохшие, похожие на кизиловые палки, ручонки, в былые времена бравшие строптивого верблюда за уши, и валившие его наземь, и услышали что его дыхание смердит гниением смерти. Приглашенный доктор, - уже был такой в Софийске, обстукав смежившееся тело нашел, что раком поражены горло, легкие, сердце, печень и спинной мозг, и надо теперь писать в европейские медицинские журналы об этом случае, ибо пациент давно должен был умереть. Но, добавил доктор, что-то странное твориться в Софийске, потому что он обнаружил немало людей пораженных смертельными недугами и давно уже должных лежать в гробу, но чувствующих себя вполне сносно и способных даже доктору заплатить за визит. После ухода врача прописавшего свежий воздух и тишину у постели больного, Якуба перенесли в залу, где положили на диван, и притворили все окна, что бы порыв тела не сбросил разваливающееся тело на пол. "Ничего, - вдруг сказал Якуб. - Легкое тело не может тяжело упасть". Завершив свой титанический труд он стал беспомощным как новорожденный, и угасал, удаляясь в слепящие дали непостижимых миров, которые только он и знал. Истерзав мужа ненасытной любовью жадной суки, Наташа оставляла ложе утех только для того, что бы приготовить молочную кашу из невесомого, полупрозрачного риса, сделать легкие салаты из нежных весенних овощей, отварить душистый бульон из цыплят, но её кухонные усилия были тщетными, потому что Якуб, - человек вежливый, без звука и даже без дыхания шевеля губами слова благодарности, отщипывал скрюченной птичьей лапкой едва видимую частицу еды и отправлял её в рот, оставляя остальную еду без внимания. Его волосы, густые как щетка белели и белели, и, сияя ночами напоминали яркий, азиатский месяц, опустившийся с высоты небес на подушку, лицо чернело, тело иссыхало, теряясь в складках матраса, но теперь, лишенное всех нечистот жизни, ни пахло ничем, кроме осенней свежести и покоя, а судно для надобностей поставленное под диван пылилось без дела, потому что Якуб им не пользовался. В последние дни он выглядел уродливой, измятой куклой старичка-ария, и его считали человеком только по привычке, но не очень-то в это верили, потому что женщины в липкой, майской духоте сидели у его постели совсем голыми. Ксения знала что Якуб скоро умрет, потому что ночью она увидела склонившейся над ним, и плакавший эфирными слезами призрак Петра Толмачева, который сейчас загонял коня, минуя уже мертвый город эллинов, а душой уже был дома. Однажды, она открыла кастрюлю, где размокала сушенный изюм, и вскрикнула и отшатнулась, - из-под крышки выпорхнула шелестя крыльями огромная стая больших, черных бабочек скорби, и наполнила весь дом. Бабочки возлюбили порхать над Якубом, закрывая распластавшимися крыльями его крохотное, сморщенное личико голубоглазой обезьянки и овевая его ветерками своих полетов. Пришлось распахивать все окна, и размахивая простынями изгонять тысячи черных звезд из дома, что со стороны напоминало космогоническую битву светлых сил стираных простыней с мраком черных насекомых, но изгнать их не смогли и смирились с трепещущим воздухом и траурными, живыми пятнами покрывающими потолок и стены. Утром Ксения принесла Якубу завтрак, и пошла в пекарню, и выйдя во двор, она поняла, что за минуту, какая ей понадобилась, что бы дойти от дивана до порога дома, Якуб умер, потому что мертвый Якуб ждал её во дворе, одетый в свой привычный черный халат с серебряными пуговицами и остроносые, стоптанные сапоги странника. Умерший Якуб был крепок, приземист и моложав, и смотрел на нее ясными, голубыми глазами. "Какой красивый мертвец", - подумала Ксения, не очень-то и удивляясь очередному чуду, которое в этом мире было не столь чудесным. Но это был Тавакал, внучатый племянник Якуба, о котором все забыли. Наташа вспомнив детство спросила на языке ариев, зачем он приехал и Тавакал торжественно ответил.
- Великий святой призвал нас.
Все думали что Якуб уже утратил разум и тихо тлеет бренной оболочкой без чувств и мыслей, но когда Тавакал и трое его попутчиков подошли к дивану, он улыбнулся им и кивнул головой. За воротами его уже ждал ослик и выстланная дорогами коврами арба. Ксении, все чаявшей что бы Петр Толмачев простился с другом-учителем, едва удалось уговорить Тавакала остаться переночевать. Спросили Якуба, - что он хочет забрать из книг и манускриптов, и он снова улыбнулся, и хоть тихо, но внятно произнес, - "Оставьте все. Я еще приду сюда". Утром, тридцать первого мая в воскресенье, в набирающем силу зное, смуглые руки, когда-то собирающиеся его почтительно зарезать, перенесли Якуба в застеленную арбу. Ксения, провожая его ослепла от горьких слез, и даже не сразу заметила бородатого, как истинный патриарх Петра Толмачева, вбежавшего во двор.
Он взял на руки любимого друга, который теперь был легок как вытекший кожаный бюрдук, и вдруг почуял идущий от Тавакала и его попутчиков смрадный дух цветов высокогорья и понял, что они не гости, не провожатые, а могильщики, стервятники, прилетевшие по мановению Смерти, всегда боящейся этот город. Открывшаяся истина, о которой он знал, но не верил, надеясь, что вселенская мудрость Якуба и тут сумеет победить время и старость, выжала из его глаз слезы, а из сердца ноющую боль.
- Якуб, хочешь я тебя отнесу на гору, к Ковчегу, - лишь бы что-то сказать, прошептал Петр Толмачев.
"Ты, а я не я, достиг бессмертия", - сказал последнюю загадку Якуб. Пришлось положить его на арбу, накрыть легким одеялом, а его края привалить камнями, что бы порыв ветра не унес и одеяло и мудреца, должного стать чудодейственным зерном роскошного мазара, которого на Памире уже заждались. Петр Толмачев пошел рядом, не отпуская сморщенной руки, которая когда-то так верно умела направлять палец на истину. Ослик тянул арбу тем же путем, каким в Софийск войдет Смерть, только навстречу её грядущей поступи, - по грунтовой дороге, которую замостят булыжником перед войной, мимо уютных домиков, перевитых виноградной лозой, которая переживет эти домишки, мимо перекрестка, где вырастет желтая поликлиника, где под канонаду русско-китайской войны распахнет печальные, сарацинские глаза Олег Толмачев, наследующий и избранность Александра и огромного, смуглого зверя Алексея Толмачева, и который своеволием любви остановит Смерть, также как это сделает и Андрей Толмачев, спасающий Еву. Когда город остался позади, и превратился в скопище кукольных домиков в уютной долине, и дорога запетляла в гору, Петр Толмачев разжал руку, но не ушел с цепочки верблюжьих следов, все глядя и глядя, как ползет вверх арба, окруженная синеглазыми горцами. Когда она скрылась за вершиной перевала, он увидел как над ним закружили стервятники. Их становилось все больше и больше, издали неотличимых от черных, скорбных бабочек Смерти.