На свете существует целая куча отвратительных животных. Не буду говорить, что люди входят в их число -- это мелко и плоско.
Но есть пыльные росомахи, которые жарко мечутся из стороны в сторону по своим клеткам в зоопарках, точно меховые маятники.
Есть сколопендры и мокрицы.
Стервятники.
И надо же: ко всем этим тварям я гулко равнодушна. При взгляде на них у меня под солнечным сплетением появляется чайная ложка пустоты... И, пожалуй, всё. Одни лишь карликовые пинчеры вызывают в моей душе ненависть, сравнимую по силе с напряжением сухого кипятильника _ эта ненависть цвета свежей ангины.
Мой дедушка умер от рака горла. Он был сильным человеком и сопротивлялся долго. Может быть, слишком долго. Он полтора года пролежал на своей кровати в дальней комнате, и таял на мятых простынях, как шмат масла на раскаленной сковородке. Перед самой смертью в нем было килограммов сорок, едва ли больше. Его ноги обратились в ничто, и казалось, что синие тренировочные штаны просто лежат на узкой постели, стягивая резинкой обрубок тела. Поэтому ступни дедушки всегда были внезапны и зрительно слишком велики. Дряблая кожа со щетиной болталась на его кадыке, как мокрая тряпка на швабре.
Мне тогда не исполнилось еще и двенадцати. В этом возрасте мир вращается медленно, предметы вечны, а все обстоятельства жизни принимаются без вопросов, как данность. Но уже в то время, наверное, я не смогла бы вспомнить, каким человеком дедушка был до болезни. Потом-то мне рассказывали и о нем, и о нас с ним, и я постепенно стала воспринимать чужую память, как свою собственную, хотя отлично знаю, что это всего лишь суррогат, конфетки для диабетиков с ксилитом.
По утрам дедушка шумно кашлял и харкал волокнами слизи в маленькую баночку из-под майонеза _ я до сих пор чувствую отвратительный запах, от нее исходивший.
Дед требовал папиросу, ему не давали, а я под эти визгливо-хриплые препирательства собирала портфель. Это была обычная жизнь, и я относилась к ней спокойно. В конце концов, есть дедушки пьющие, есть впавшие в маразм, отсидевшие (в жирных синих наколках), занудные, знаменитые... Мой умирал от рака, и я думала, что так было всегда и будет до скончания веков.
Иногда я заходила к нему в комнату.
-- Вот, -- говорил дедушка с присвистом, -- загибаюсь.
-- Да ладно тебе, -- говорила я тусклым голосом. -- Еще сто лет проживешь.
-- А оно мне надо? -- говорил дедушка и смеялся (особенно жутко было, когда он смеялся). -- Дай-ка мне папиросу...
Я знала, где мать прячет пепельницу и табак. Дедушка делал пару жадных затяжек, беспомощно хватал губами воздух и снова кашлял, кашлял до тошноты. Я любила его, но маленькой и аккуратной любовью _ размером с таблетку нитроглицерина.
Всё это было так. Но когда смерть дедушки, наконец, состоялась, и наша квартира вдруг наполнилась мрачными незнакомыми людьми, снующими из комнаты в комнату, набилась под завязку родственниками с припухшими глазами, запахом корвалола и валерианки -- я была по-настоящему ошеломлена. У меня в семье еще никто не умирал. И дедушка в моем представлении должен был мучиться от рака вечно. Или до тех пор, пока я не вырасту и не придумаю чего-нибудь гениально-лечебное. Или пока кто-нибудь не придумает лекарства "три-четыре": принимаешь такое лекарство и -- три-четыре! --здоров. Во всяком случае, дедушка не имел никакого права обращаться в труп вот так вот обыденно, без трубного гласа с небес и фанфар. Он являлся частью моей персональной вселенной, и умереть для него значило украсть часть чужой территории. Земли, которая ему не принадлежала.
Я путалась у всех под ногами, я мешала. Покойник пугал меня и притягивал. Я-то и дело будто случайно пыталась заглянуть туда, где обряжали труп. Тогда мать довольно грубо выставила меня из квартиры.
-- Куда же мне идти? -- спросила я с обидой.
-- Не знаю, -- сказала она ворчливо и добавила крамольную фразу, -- Иди на улицу, поиграй.
Что она говорит, как я могла играть в такой день?!
Но я пошла.
Возле нашего порога уже появилась крышка гроба _ франтоватая, с кокетливыми бантиками по краям. Я провела по ней пальцем, и ощутила сучковатость дерева под материей.
На улице я села на скамейку и просто сидела на ней, нахохлившись. А что было делать? Цепочкой ритуала я еще не прониклась.
Минут через двадцать рядом со мной опустился Иван Валерьевич, наш сосед снизу. Он всегда мне нравился _ толстый пенсионер в белой дырчатой шляпе, веселый и приветливый.
-- Ну-с, княгиня Ольга, когда будем жечь древлян? -- говорил он мне, когда мы встречались в подъезде. Фраза была шутливой, но взрослой, и я радовалась, что понимаю шутку, знаю, кто такие древляне и как с ними обошлась моя суровая тезка.
-- Я не княгиня, -- отвечала я глупо.
Сосед серьезно кивал.
-- Слава Богу. Ни к чему нам князья. Идиотов у нас и так хватает.
Он дергал за поводок, и карликовый пинчер по кличке Сквозняк, перестав обнюхивать мои лодыжки, плелся на своих соломенных лапках за хозяином.
Да, мне нравился сосед, и нравилась его собака. Она выглядела беззащитно: с лупоглазыми глазами, с вечным тремором, с обреченной какой-то агрессивностью.
Но в день смерти дедушки я никого не хотела видеть. Кажется, сосед это сразу понял, однако не смутился и от меня не отстал.
-- Слышал, у тебя дед умер? -- спросил он прямо.
-- Утром, -- сказала я.
-- Хороший был человек.
-- Да, -- сказала я. -- Вы его не знали.
-- Примета есть народная. По воскресеньям умирают хорошие люди.
-- А по понедельникам дерьмо всякое?
-- Не стоит грубить, -- Иван Валерьевич был миролюбив. Он привычно подергивал поводок со Сквозняком на конце и не смотрел в мою сторону.
-- А что стоит? -- дерзость внезапно заклокотала во мне и спешно пыталась найти выход. -- Что стоит-то?! Почему мы все должны умирать? Зачем тогда рождаться вообще?!
Сосед цокнул языком.
-- Ты знаешь, -- сказал он, -- вообще-то смерти нет.
-- Да? Я в Бога не верю.
-- Бог тут ни при чем. А то, что смерти нет, я заявляю тебе со стопроцентной достоверностью. -- он перешел на таинственный шепот. --Дело в том, что я сам давно умер. Уже как двадцать восемь лет.
-- Ага. Призрак, -- смех булькнул во мне, мешаясь со слезами.
-- Если тебе угодно. Хотя, конечно, сквозь стену я пройти не смогу. Мертвецы более материальны, чем принято считать. Хочешь верь, хочешь не верь.
Само собой, я ему не верила. Просто в то сентябрьское воскресенье абсурдная гипотеза о мертвых, существующих рядом с живыми, развлекла меня. И _ отвлекла.
По словам Ивана Валерьевича, после смерти человек сразу попадает обратно на Землю, только в другую страну, подальше от своего дома, родных и знакомых. Он выглядит так же, как и при жизни, он может общаться с живыми, читать газеты и смотреть телевизор. Он понимает любые языки, а налоговые службы и организации, занятые переписью населения и контролем над людьми, попросту его не замечают. Мертвец может занять любую пустую квартиру или дом и находиться там до тех пор, пока жилье не понадобится хозяевам. Многие поэтому селятся в брошенных деревушках -- там тихо. Но вот чего покойники не могут, так это вмешиваться в происходящее. Они лишь наблюдатели. Они присутствуют, но не являются.
-- Это достаточно сложно, -- сказал Иван Валерьевич в конце рассказа. -- Я и сам не все хорошо понимаю.
-- Пусть так, -- согласилась я. -- Но почему же тогда мертвые не сообщают ничего своим родным? Так, мол, и так, я теперь болтаюсь по Аргентине, у нас страшная жара, не скучайте...
-- Во-первых, иногда сообщают. Только бессмысленно это. Никому оно не нужно. Мертвые для живых -- лишняя обуза. Ну, а во-вторых, нам это запрещено. За это нас уничтожают, окончательно и бесповоротно. Выковыривают из мира, как соплю из носа. Ра-а-аз! И ты уже вакуум.
-- Кто выковыривает?
-- Какая разница.
-- А как они узнают?
Иван Валерьевич глазами показал на свою собачку.
-- У них есть соглядатаи, -- прошептал он. -- Мы под надзором.
-- Зачем же вы мне все это сказали? Ведь теперь и вас могут это самое... выковырнуть.
Сосед пожал плечами.
-- Мертвым быть неплохо. Ничего не болит, ни в чем не нуждаешься. Только мы скучаем, княгиня. И, что самое ужасное, скука эта -- бесконечна.
Он встал и направился к подъезду.
Потом были похороны, и девять дней, и сорок. Жизнь, в сентябре вильнув толстым задом, опять вошла в колею, и я катилась по своим рельсам, и постукивала на стыках суток.
Про нашего соседа снизу я вспомнила только через полгода. За все это время я не видела его ни разу, а ведь раньше встречала едва ли не каждый день.
-- А что, -- спросила я у матери, -- Иван Валерьевич переехал?
-- Какой Иван Валерьевич?
-- Сосед снизу.
-- Понятия не имею.
Дальше я ничего не стала выяснять. Да и кем он был мне? Ни другом, ни наперсником, ни дедушкой. Неплохой сосед снизу, который никогда не стучал шваброй в потолок, если я ненароком роняла пару табуреток.
И теперь, в свои тридцать шесть, я сомневаюсь даже в самом его существовании. Должно быть, моя иррациональная ненависть к симпатичным, в общем-то, собачкам, требовала причины, и память услужливо подсунула фантом Ивана Валерьевича, поместив его в одну из болевых точек биографии -- для достоверности. Может, и был какой-нибудь сосед с дежурной шуткой о княгине, и была соседка с пучеглазым псинкой, норовившем тяпнуть меня за пятку... Не знаю.
Но если я встречу на дороге карликового пинчера, одного, без хозяина, я всажу ему шпильку под ребра.
Хотя вру, конечно. Не всажу. Но обязательно представлю, как я это делаю.