Давай закроем двойную форточку, отделим нашу комнату от запахов и дребезжаний улиц города и останемся в тишине. Тишина нужна, она возвращает к самому себе, когда человек сам себя не боится.
Тебе сколько лет? Двенадцать. А мне пятьдесят второе лето от рождения моего. И я тоже до сих пор мальчик, я ты и сразу же тот мальчик мой, во мне продолжающий вырастать и оставаться всегда началом меня и тебя. Мой маленький мальчик, ты никуда не уходишь от меня, сколько бы лет нам не исполнялось, - тебе и мне. И третьим ты стал, единым в трёх людях, родившись моим сыном и первым оставшись, - третьим стал и хватает тебя разделением на нас двоих, на меня и сына, и в глубину постоянного прошлого времени тебя хватает, как ты показал. От тысяча восемьсот девяносто девятого года, от деда моего и прадеда мальчика моего двенадцатилетнего нам, тебе целый век. Одновременно и всего двенадцать лет, пока, и растёшь дальше...
И сегодня, мальчик мой, у тебя есть главное: Россия. Наша, твоя страна.
Мы идём по русскому лесу в самом начале мая. Ещё зябко. Голые желтоватые пушочки ивовых бубенчиков, мягкая начинающаяся трава, - недели через три она станет ковровой, и коричневато-светлая земля твоей Родины. Мальчик мой, у меня была другая родная не родная сторона, постепенно ты узнаешь, почему приходится мне иногда говорить так странно, непонятно для людей, приученных к обычности. Я знал, когда сам был в твоём возрасте, - настоящей Родиной должна стать своя страна, Россия... И мы идём сейчас по настоящему российскому лесу, по настоящей российской земле, для тебя, мальчик мой, возвращённой тем мальчиком, из которого я в твоего отца превратился...
Холодно на первой неделе мая, ты протягиваешь мне ладошку. Я заворачиваю твои пальчики и маленький кулачек оборачиваю, весь, своей ладонью. Я воду трогал в роднике, говоришь ты, у меня рука замёрзла. Я дадакаю и знаю, - ты соскучился в здешнем селе без меня, тебе надо дотронуться до меня щекой, всем ростиком, ладошкой, - так от тебя ко мне переходит... так от меня к тебе переходит... мы сами знаем, что, - да?
Зимние сосны остались с тяжёлой зеленью, и зимние ёлки, высокие, настоящие, не магазинная пластмассовая заграничная дрянь, и мимо нас остаётся на вечном своём месте голубовато-серая колышесть стеблистых ив, темнеют вытянутые стволики рябин, ещё не раскрывших почки и красновато-белые подростковые берёзы трясут в ветре тончайшим окружьем веток.
Здесь хорошо нам, здесь мы на месте.
- Папа, я видел по телевизору, американцы в Югославии разбомбили автобус с мирными людьми, много человек погибло, - к последнему слову утихивает голос твой печальный.
- Я знаю, сынок. И нас бы сегодня бомбили, если бы поколение твоих дедов не сделало наше атомное оружие. Ты в прохладную погоду надевай шапку вязаную?
Ты внимательный, ты отвечаешь о шапке. И может быть пока не догадываешься, как то и дело стараюсь отвлечь тебя от тяжкого, присутствующего в мире и близко. Ты ещё слишком тонкий стебелёк... лозиночка на ветру сегодняшней истории.
На бугре дует, с берега ты как знающий хозяин этих мест показываешь на широкие серые клочья пены, вертящиеся на коричневой майской воде лесной быстрой реки, тащащей на себе остатки холода из еловой чащобы. Твой санаторий там, в стороне берёз, а мы спускаемся в кустарниковую лощину с озерком и островом минеральных родников посередине. Ты здесь хозяин, ты знаешь где пройти по глинистой скользковатой народной тропе, в стороне от асфальтовой дорожки, и с распахнутой доверием детской старательностью объясняешь мне, взрослому:
- Живая вода для глаз, папа, в первом роднике. Видишь, круглая каменная огородка и по трубе вода вытекает? Помочишь глаза и лучше им сделается. Я знаю, кто сказки русские давно сочинял - раньше на этом месте побывал, перед сочинением воду живую на себе попробовал. Папа, ты глазами много читаешь и пишешь, давай, живой водой умывай глаза, тебе надо.
Мальчик мой настоящий посмотрел воспитательски, чтобы стало исполнено, как он сказал, мальчиком прошлого времени, папой, сейчас.
- Вот живая вода для красоты, во втором роднике. Она для девочек и тётенек, и нам тоже можно, - наклонился сын, омыл лицо и не вытер на майской зябкости. - Ты тоже омоешь лицо?
- Я живую воду с глаз смою.
- А, ладно, ты и так красивый для меня и для мамы. Тут, в двух крайних родниках, живая вода для всего, ну, чего внутри человека, ты же знаешь? Её пить надо, и болеть не будешь. Давай пей тоже, - подставил сын ковшик ладошек под широкую струю, прозрачно блестящую с края трубы.
- Сынок, тут из всех родников с разными живыми водами получается маленькое озеро живой воды. Станет потеплей, в нём искупаться можно.
- Когда станет...
Ветер надувал сильней, острый простудноетью. Среди раскрывшихся зеленоватых почек деревьев промелькивали совсем ненужные, в начале мая, снежинки. Отмахиваясь от затронутости беспокойством, лес начинал гудеть, шевелясь крайними деревьями. Идя рядом, мальчик мой прижался боком плотнее.
Штакетниками, передними стенами одноэтажных русских домов, головатыми раннемайскими сиренями, светлотой берёз и чернотой липовых стволов, толстых, давних на земле, низкой дорогой самой улицы, центральной здесь, посёлок санаторный протянулся в сероватую расплывчатость поворота там, подальше. По улице поперечной проехала одинокая и хорошо, что одинокая, легковая машина. Тишина отводила от души лишнее, пустое.
- Сынок, здесь как в посёлке моего детства. Тоже спокойно и душа начинает раскрываться.
- Одуванчики на солнечной стороне всегда раскрываются.
- Да, так, перед добром... Мы когда-нибудь сумеем добраться до Пятого посёлка, походим там...
- Я хочу, папа. Мы с тобой уже ездили, где вокруг поезда целый день степь и небо. Там ты таким был, как я сейчас, пятиклассником. Я увидеть хочу наш Пятый посёлок.
- Сынок, когда бы кремлёвское толстомордое ворьё не обворовало бы всю страну сразу, мы могли бы съездить туда.
- Я знаю, папа.
А тебе хочется показывать, чего узнал здесь, - постоять на бетонном мосту со снесённым апрельским ледоходом одним пролётом на середине, стоять над ветреными заверчиваниями коричневой воды, продрагивая, и близко высокий стеклянный павильон, тёплый, уставленный напольными цветами комнатными вдоль стен и креслами, а в телевизоре бубнит старик по фамилии Астафьев, и не на него смотрят взрослые санаторники, пьющие здесь минеральную воду.
Самое лучшее для тебя... глянуть в глаза снизу вверх читаемым ясно желанием, взглядом посадить меня в кресло в уголке, и самому сразу сесть мне на колени последним, остаточным детством, в обнимаемые руки, в прижатость к груди, убирающую остаточную зяблость, в уют зеверчивания краями куртки и притихлость...
- Папа, почему ты обычно думаешь, думаешь?
- Работа такая.
- А, ты работаешь писателем, а писателю положено думать?
- Да, и пробовать разобраться в происшедшем в России за тысячу девятьсот девяносто девять лет.
- Маме-сказочнице свои сказки легче писать, да же?
- Сказки пишут... во всём мире авторов пересчитать... всего пять пальцев хватит.
- Тот старик в телевизоре тоже писатель? У него день рождения, его второй день показывают и вчера Ельцин ему какой-то орден на шею повесил. У нас в школе я видел его портрет.
- Когда я учился в школе, у нас висели портреты выдающихся вождей, как говорили нам учителя. И вместе с учителями попозже мы портреты сжигали: вожди оказались бандитами, преступниками. Фамилия этого старика Астафьев. При коммунистах он своими книжками учил людей, как надо правильно жить по-коммунистически, его, за то, что морочил нам головы, награждали премиями и орденами, большими хорошими квартирами, бесплатными путёвками на лучшие курорты, хоть в Крым хоть в Прибалтику. Люди на заводах, в колхозах вкалывали, а он за свою дурь, сочиняемую для них, жрал в два горла и лез к одному и тому же, в великие писатели. Мальчик мой, в России на лжи ни один писатель даже вспоминаемым не сделался, не то что великим. Когда Ельцину помогли убрать от власти коммунистов и разворовать всю Россию, этот старик предал тоже свою страну, бубнит и бубнит десятый год подряд, какой плохой была та страна, где он разжирел и всяких благ понабрался. Ему за это дают свои награды предатели и погубители России. Станут в школе тебе диктовать задание читать написанное им, - помни, он лжец, он предал то, за что получал награды прежние. По-настоящему в России уважаются только писатели, умеющие при любых условиях писать правду. Я и врагов могу внимательно воспринимать, потому что они думать заставляют, а предателей презираю.
- Я тоже, папа. Когда я вырасту - рассчитаюсь с Ельциным за такую плохую жизнь людей в России.
- Его уже не будет, умрет. Сейчас на месте стоять не способен, падает на ровном полу.
- Зато Пётр-царь, я читал, врагов России и из могил выкапывал и на их гробах живых предателей казнил. Так и надо делать, пускай другие предавать боятся, да, пала?
- Станешь взрослым, не торопись...
- Стану, стану. Кто вон этот старик маленького роста, в телевизоре, рядом с предателем?
- Да... говорить о нём... говорить нет желания, но чтобы другие тебе голову ложью не задуривали... Знаешь, есть русская пословица, добрая слава долго лежит, а дурная далеко бежит. Маленький злой старик - Белов, писатель земли русской, как преувеличено называют его подхалимы а он с враньём соглашается. Он и Астафьев - два сапога пара, слишком им хотелось, чтобы люди жили по их указкам, а научить светлому не могли, в себе светлого не имели. Толкали себя в знаменитые, не давая дороги талантливым. Знай, они жили в обкомовских квартирах, под охраной милиции, когда никакого терроризма в стране не было, и делали что угодно, только бы ни одна строчка нового писателя не была бы напечатана. Уничтожать других, возвеличивая себя на пустом месте, - знай, - древнейший по подлости приём. Были бы они на самом деле лучшими из талантливых писателей России - бояться других авторов не стало бы у них причин, а то... Мне рассказывал писатель, с Беловым, тогда молодым, вместе учившийся в литературном институте. Там у одного из поэтов напечатали первый сборник стихов, поэт позвал друзей в ресторан отпраздновать. Белов в ресторане тоже поздравлял поэта, пил и ел за его счёт, а на другой день написал ректору института заявление: в то время, когда в вологодских сёлах люди живут бедно, поэт такой-то позволяет себе устраивать праздник в ресторане. Белов потребовал исключить поэта из комсомола и выгнать из института, тогда такое означало конец нормальной человеческой жизни, своеобразную гражданскую казнь. У того поэта ни одной книжки больше бы не напечатали. Вот один из секретов лживости книг Белова. Так он на чужих несчастьях своё величие и организовывал, потому оно и распылилось, когда коммунисты, его хозяева, власть в стране потеряли. На чужом горе, есть народная мудрая поговорка, надёжного своего счастья не построишь.
- Что-то, папа, дураки они, а не писатели. Разве честно пойти к другу на день рождения и на него родителям его нажаловаться, сказать, чтобы за праздник его и наказали?
- Да ну их... Лучше о цветах поговорим. Вот, близко в напольной вазе...
- Я знаю, у нас на окне в подъезде такой цветок, он поменьше. Кстати, ты его поливаешь?
- Обязательно. Цветы надо поливать, чтобы пушистились, росли красивыми, а детей гладить по голове, - провёл несколько раз, как и дома, ладонью от затылка к лобику, высоковатому.
Мальчик настоящий прижался к мальчику прошлому, и прошлый, отец теперь, подумал о понятном: самое главное для тебя - щека к щеке, и что-то с теплом переходит к твоей душе, родное к родному.
В стеклянный зал приходили санаторники, пили живую воду лесных родников. Здесь, говорили медики, и воздух, пропитанный сосновыми лесами и минеральными родниками, был другой, людям полезный.
Бело-нежное русского вида лицо, тёмные волосы в густоватой, взлохмаченной причёске, уже настойчиво выбранной им, внимающие словам, сразу думающие глаза любимые настроениями их всеми, настойчивая походка и саженцевая тонкость роста - мальчик шёл со стаканом живой воды по мрамору светло-блестящего пола, будущий для страны родной России и спрятанный пока в лесу, - сил набираться.
Жаль моя, родничек...
- А цветы довези домой целыми и подари от меня маме, - мальчик протянул букетик из трёх тёмных твёрдых стебельков и засохших на них, промороженных зимними ветрами тёмно-коричневыми бубенчиками, с прошлого лета пережившими долгие снега. - Я сам на лесной опушке разыскал.
Глава 2
- Ельцин умер?
- Кто сказал? Живой, по телевизору сегодня показывали.
- Артиста наряженного показывают давно, двойника.
- Распух, боров, а не сдыхает.
- Я в газетном киоске читала крупный заголовок в газете какой-то, требуют Ельцина в землю не закапывать. Значит умер.
- Живой смердит, нагадил на десяток лет вперёд, ещё и не закапывать? Дак куда его? В мавзолей на бывшее место Сталина?
Густая очередь переговаривалась в городском магазине, где подсолнечное масло стоило на рубль тридцать четыре копейки дешевле, не как в других. И чёрный хлеб на семнадцать копеек меньше.
- Он умер? Точно? Не знаете, точно? Хоть бы сдох, до чего надоел! Сколько раз пенсии наши не выдавал?
- Жить с достатком не позволяет русским людям, одним ворам волю дал.
- Я и говорю: хоть бы сдох поскорей, надоел! Министров раз за разом меняет, и где толк? Деньги по цене втрое упали снова, зато пенсия та же, не прибавили ни копейки. А бензин сейчас в цене поднимут, так по каким деньгам любые продукты увидим? Не до масла нам станет. Забыли масло сливочное, забудем и подсолнечное. Сдохнет в среду. У-ви-ди-те, - в сре-ду.
- Нам пусть и в понедельник, одно ясно, - не думает он о жизни народа, не наш он.
- Так давно разговор идёт, подменили его на чужака, в Америку когда ездил. К ихнему Клинтону зашёл разговаривать один на один Ельцин наш, а вышел ихний, подменный.
- В сре-ду, - разделением слогов убеждала издерганная нищетой пожилая горожанка. - По радио объявят, а я сплюну, топну ногой и скажу: и раньше сдыхал бы, не жалко. Радости от тебя никакой, а народ понаобворовывал, а народ понаобворовывал - сплюну, и конец, пускай его закапывают, никому не нужен.
..Проницательно, уроком повторения показывая ельцинистское погублении русского мира, странной для не думающих, останавливающейся была весна тысяча девятьсот девяносто девятого года в России. Апрель заканчивался приятными для настроений человеческих постоянными тёплыми летними воздухами, вырастающей скоро-скоро травой, первыми цветами полевыми, лопнувшими почками и кустарников, и деревьев и листиками самыми яркими, пахучими крепкостью живого. Начинались надежды, и сразу по всей доуральной России от Архангельска до Кавказа посыпался снег возвращаемой зимы, с ночными морозами, - перед самым маем, - ледяные дожди сбили цветенье яблонь, черешен, груш и абрикосов, завернули в обратное смородины и крыжовники, садовые тюльпаны и полянные цветы природные скукожились и изогнулись стылыми стоячками на заледеневшие травы. Живые почки на деревьях перестали растрескиваться, выпущенные листья повяли, забитые повторяющимися ночными морозами и ледяными на все широты России ветрами. Проморозило жёсткий май полностью, ночами, а днями летел снег. Одуванчики сумели обернуться пушистыми парашютиками и в холодах, а берёзы, осины стояли голыми, без листвы. И цветенье, живая разворачиваемость природы переменилась на выжидание, - май вытягивался к окончанию весны, полному, а леса стояли по-зимнему голые, пугающие и без того плохие людские настроения и тем, - черёмуха перепутано начинала расцветать без листьев, на сиренях начатки цветов почернели.
Постоянно злое, разбухшее от тайного списка болезней отсутствующего на рабочем месте в Кремле президента Ельцина лицо висело над русской землёй, ни с того ни с сего врываясь через телеэкраны в нищие квартирки разворованной под его командованием, распроданной своим и заграничным спекулянтам богатой всего десять лет назад страны. Наваливаясь на подсунутую руку прикабинетного слуги, Ельцин е трудом садился в кресло, с кабаньей злобностью опухших наметок глаз смотрел на допущенных к своему телу чиновников, в желании сидеть на его месте подозревая всех, а те не знали, кого из них сейчас же или завтра он унизит перед всем миром или вышвырнет прочь, в политические прошлые деятели, исчезающие куда-то, если не в тюремную камеру.
Плохо поддающиеся мышечной послушности губы, остатки его восприятия букв, сильно увеличенных в тексте, булькающий, исчезающий в захрипе голос читал самое банальное, но из-за мозговой его разрушенности непременно написанное другими на бумаге, - "сегодня я должен сообщить... мною принято важное решение..."
И слушающие по России, кто слушать через отвращение ещё хотел, сразу ещё раз понимали: нет в России ни здорового головой и телом хозяина, ни заботящегося о их, народной жизни, - любые "я должен сообщить" ни хлеба, ни денег обворованным им и под его руководством его чиновниками прочими не прибавляли.
Этот капризный, жестокий полутруп-полужилец, полуумец почти единолично распоряжался ядерным государством.
Наталкивая тайники соровскими заокеанскими долларами, над ним через телевидение издевались "лица определённой национальности", - так трусливо и словоблудно означали в комментариях другие полуграмотные по языку и речевым оборотам журналисты евреев-циников, шендеровичей и прочих лобковых, гадящих в людские души, - издевались, делая президента России для остального и русского мира поролоновой куклой.
Бывшие военные специалисты переходили в наёмные бандиты, работая не на государство, только на себя, остающиеся на службе "элитные", купленные за большие деньги Ельциным, по его приказу готовы были убить любого "на основании Конституции Российской Федерации".
Морские офицеры с жёнами и детьми жили на полуразворованых военных кораблях, дети, играя, падали в забортную воду.
Русские города, посёлки зимовали без электрического света и тепла. Сутки за сутками находясь в ледяных воздухом и предметами квартирах, люди неприметно теряли нормальность психики, срывались в ярость и глубже, в преступления.
Пенсионеры, не получая пенсий, обворовывались через специальные магазины, где вместо пенсий им выдавались продукты и вещи по бессовестно завышенным ценам. С невозможностью получить пособия там же отоваривались безработные.
На заводах в счёт зарплаты после рабочих смен выдавалось по буханке хлеба. Директора тех же заводов строили по второй, по третьей квартире в несколько этажей, с биллиардными залами и каминами с решётками ручной ковки и витыми кочерёжками по цене телевизора.
"Сын юриста", как сам он сказал, Жириновский старался изобразить пение тупым слухом и безголосьем, чуть не по складам под известнейшие советские мелодии клялся в любви России, стоя с микрофоном для привлекательности своей на фоне задниц, конечно же голых, московских стриптизных женщин, и крутил долларовой бумажкой перед лицом нищей старушки.
Врачи районных и областных больниц без зарплат, не получаемых по полгода, объявляли голодовки. Так же делали кочегары котельных в замерзающих городах, инженеры атомных электростанций, чернобыльцы, оставшиеся в живых после спасения мира от последствий атомного взрыва в Чернобыле.
Постами начиная с московского Кремля, чиновники тайно вывозили из России миллиарды долларов, пряча их в банках Америки, Швейцарии, Англии, по всем заграницам, попутно покупая себе самолёты, яхты, старинные, известные как коллекционные дворцы и замки.
Самозванно подавая себя знаменитостями, московские наркоманки издавали матерщинные описания собственных изложений в унитазы, половые сношения на крышах высотных зданий, в лифтах, самолётах, с неграми из жадности к похоти и извращенцами из тяги к отвратительному, свои удовольствия от изнасилований одиночных и групповых, словами в подробностях старались изобразить свои менструации и не стираные трусы, - словами работать не умели, перепадали на привычное, одноизвильное, - уличный мат. И сразу объявляли невозможное для перечитки нормальной головой выдающимся.
В российских деревнях вырастали мальчики и девочки, в двенадцать лет не умеющие читать. Школы при ельцинизме здесь исчезли.
В сельских домах матери замешивали комбикорм, заготовленный для перезимовок скота, и выручались, выпекали из него что-то, без названия, - накормить собственных детей. Жмых съедался сразу, вместо конфет и пряников. На зарплату дояркам записывали по тридцать рублей: цена шести буханок хлеба самого дешёвого. Из Москвы на продажу сюда присылалась цветная-расцветная газета ценой семнадцать рублей: певец в прозрачных трусах с возбужденным торчащим жеребячьим пугалом, и сидящая у его ног округлившая приоткрытые губы голая девушка, только что оторванная, по выражению засексуаленных глаз, от счастливого для неё орального слития с этим, жеребцовым над ней. Исповедуясь корреспонденту газеты, жена известного депутата Государственной Думы объясняла: я вышла за него замуж с условием, пусть одну ночь он будет трахать меня во все дырки и как хочет, а в следующую выдавать мне доллары в сумме, определяемой много, на мою личную интимную жизнь. В смысле тайную.
Попы, не умея стать священными начальниками духовной жизни русского народа, безграмотно путая духовность и религиозность, приватизировали религиозные любопытства ушедших от обязательных политзанятий коммунистических людей и быстро богатели на поборах с сочувствующих, на выпрашиваниях больших денег у бандитов, противно христианскому учению продавая прямо в храмах книги, крестики, лампадки, иконки по пенам несусветным и любые церковные обряды даже не крещёным не за любые, а за крупные деньги, иногда продавая под частные пекарни, склады, магазины, конторы сразу сами храмы, целиком со всеми пристройками, сразу на несколько десятков лет наперёд, из самой религии быстро устроив доходное деньгами торговое дело. Жирели лицами и животами, переселялись в новые большие квартиры, нанимали шоферов для своих личных только новых и только самих дорогих лимузинов. Прославлялись на всю страну педерастией. В едва-едва поставленном под купола, только что выбеленном изнутри храме Христа-спасителя в Москве "демократический борец нетрадиционной национальности" Ростропович дирижировал оркестром, наяривавшим не религиозную, а развесную музычку. Тут получилось глумление двойное, - в главный храм России входили по билетам купившие его пространство, кроме музоблудия, кроме настойчивой жадности возрождаемую русскую святыню опоганить в самом начале концертами, для храмов из старины церковными уставами запрещённых, да не для командующего для всех попов Ридигера, сверхотца в переводе на русский.
Учителя детей по России в тридцатиградусные морозы стояли в пикетах, перед чиновничьими дворцами требуя заработную плату, - с ними стояли и школьники, и родители школьников. И ворьё, и чиновничья сволочь своих детей учили в отдельных школах, за наличные и втихую выворачиваемые из государственных сумм деньги.
В газетах писали о громадных деньгах, украденных у страны дочерью Ельцина, им лично, его семьёй.
Очередное чехардовое правительство "создавали" известный вовсю Березовский и таинственный Абрамович, торгующий сибирской нефтью.
Единственную в мире космическую станцию, российскую, придумали уничтожить: не на что стало летать в космическое пространство и там работать русским космонавтам.
Из Америки еврейский журналист Тополь в газетных статьях просил евреев в России "не жидиться", пугал антиеврейскими погромами, сам зарабатывал на несчастьях русских людей.
Крестьяне любых политиков понимали лгунами, "врущими ради себя", надеялись только на огороды, удачные сенокосы и скотину-кормилицу.
Бывшие рабочие получали хлеб в счёт зарплаты, бродили по городам, по много раз роясь в одних и тех же ящиках для мусорных отбросов.
Натовцы без объявления войны день за днём, ночь за ночью беспрерывно бомбили Югославию и свой фашизм называли миротворчеством.
Москва бесилась в салютных роскошных праздниках в честь "великого русского поэта" - сам себя он так назвал, - еврея на самом деле Ильи Резника, рифмовавшего пошлое "кровь-любовь", в честь постаревшей и голос потерявшей "звезды" Пугачёвой, нанюхавшись героина, дурила в честь... смотреть было противно, и кепочный начальник столицы, сумевший деньги чуть не все общероссийские стянуть в Москву и объявиться "выдающимся хозяйственником," обнимался с выдающими себя за "великих певцов" сипунами, ползающими по сценам богатейших концертных залов, и даже при лучших освещениях цветными прожекторами, даже в одеждах дорогущих и лицами, и движениями тел, и сказанными ими словами, и спетыми пошлятинами указывали они на одно и то же: на потребность психбольниц, где могут излечить и от наркомании, и от алкоголизма, и от ненормального восприятия мира.
И требовалось природой, и не хотелось жить в тысяча девятьсот девяносто девятом году.
Во всей его погани.
Как и во всём отвращающем от нормальной человеческой жизни ельцинизме.
..Мальчик мой смотрел на всё как умел, - глазами думающими и честными.
Тот, и этот.
Глава 3
Спектакль в городском театре должен был начаться в шесть часов вечера. Перед спектаклем к микрофону вышел губернатор, - "необычный человек сегодня перед вами", - объявил его выход подхалимствующий губернаторский пресс-секретарь. "Чем же он необычный?" - удивился за правой кулисой актёр, одетый в спектаклевое и загримированный.
- Дорогие друзья! - сказал губернатор приглашенным бесплатно на спектакль и им же прежде затолканным в нищету врачам" учителям, доцентам, конструкторам новейшей техники, художникам, - "я надеюсь на ваши голоса на предстоящих перевыборах меня на пост мой сегодняшний, на губернаторское место. Кратко остановлюсь на проделанной мною успешно, должен подчеркнуть, работе. Инвестиции в нашей области занимают..."
Краткая его остановка затянулась на сорок минут, на час, на час тридцать две... в зале вставали люди и уходили. Сидящий в первом ряду пресс-секретарь, трясущий растопыренной бородой за каждым словом губернатора для показа своего согласия, своей службой наживший в городе презрение к себе знакомых и не знающих его близко, крутил в воздухе перед собой пальцем, изображая закругление, конец невозможного для выслушивания словесного бурления. Губернатор и поймал его глазами, и помолчал несколько секунд, раздумывая о значении жеста. Понял по-своему и объявил:
- А сейчас мы начнём обсуждать наши круговые проблемы.
Актёры из-за кулис пошли отдыхать в гримёрные.
..Милый мой! Когда жить невозможно среди дури и глупости, среди ворья и подлецов, сидящих в бандитских ресторанах, и в креслах начальствующих теми же штанами, - милый мой, чистый душою мой мальчик! Отвернёмся от подлого и вернёмся к себе, к роду своему, себя защищая. Расти, честный мальчик, Россия без будущего не бывает...
Давай посмотрим, что позади у нас? Как мы жили примерно в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, - полистаем? Там остался наш Пятый посёлок...
Посёлок, неизвестный народам, тысячевёрстовой степью, громадностью мира растворённый в стёртость на географических картах, сдавленный до кристаллика тайного в душе... когда мальчик прошлый вырос под купольностью неба твоего, - можно тебя назвать местом родным?
Где не родился...
Родина, можно тебя назвать Родиной?
И... не слишком ли захватисто, не чужое ли - для себя?
Днями другая сторона сравнивается и перед тобою не та, ночами видишься светло, одна, одна, праздник, праздник нажизненный, - да сколькими поворотами ещё людям в поколениях разных повторишься странным постоянством горечи в любви к тебе, необидной обиженностью, навечной ревностью к траве твоей, реке, людям? Что за самостыдная скромность не даёт вслух сказать: моя Родина? Что за сила от места единственного оторваться во всей жизни не даёт?
Последняя мамочка, Степь...
Миллионы лет скользящим ковыльным переливам, глубина лет гудениям ветров. Смотришь, смотришь безголосо, - чего творится против подсказок твоих? За дела которые не от дальних стран, а от тебя помощь через прощение безмолвно ищется? Кто же для тебя безроден, чужой?
Моя ты?
Я, мальчик прошлый, твой?
Не стань такою никому, - как жить ревностью и любовью без просьб к тебе, без дотрагиваний? Что смогла - всё отдала: от гибели уберегла, началам наук научила, - поправила, проводила, и там ли Родина, где родился? там ли, где не родился, а из былинки ветровой пророс, не прибавился прежде ненужного щепоткой праха к земле, из тебя тобою же, Родина, сделавшись?
..Прости безмолвием берега одинокой реки, прости нежной сливчатостью линий дымчатых сопок, всеми буранными морозами, надземными морями миражными, цветами майских бесконечных ковров прости и убери добротой обиды мои, крайняя мамочка, - Степь родная.
Некому больше.
Глава 4
Мальчик приподнял головку, на кроватях, по-детдомовски привычно стоящих прямыми рядами, увидел спящих и сунулся в ту же ямку на подушке. Тепло-тепло лежалось ему в постельке, уютно, ласково от согретой во сне норки: ножки приподнял и ими одеяльце подвернул под пятки, подтянул под бока, носиком остался наруже и чубчиком, и вставать, бежать со всеми в умывальню... сон заластил бы, затянул обратно к себе, в уют и неузнавание какого-то начинающегося дня.
На завтрак не торопили, в школу сегодня первоклашек не засобирали. Портфель е тетрадками и деревянными ручками с железными перышками, один, школьный общий на всех, у дежурного по отправке в школу взяли и унесли. Ото всех детдомовских отделили, сказали не баловаться, непонятно зачем сидеть на стульчиках в музыкальном зале и держать руки на коленях, "чтобы соблюдалась дисциплина." Для пения не звали строиться, пианино стояло с закрытыми клавишами. Шаркала тапками на худых ногах и шваброй по полу старая тонкоплечая нянечка, темнела глазами, сердито оглядываясь. Высматривала, не слышит ли, не зашла ли воспитательница, и бурчала, заостряясь отставленными на стороны от согнутой спины локтями: - "Конешно, кому вы нужны-то больно, сироты, ничьи? Лишь бы от вас избавиться, с глаз долой поубирать. Ходят, считают по головам на штуки, как кастелянша наволочки, конечно"...
Напрягая воздух суровостью и непонятно торопясь, свой детдом отделялся, оставаясь непохожими стенами без отражения голосов и шума играющих, непохожими на жизнь и полами без разбросанных игрушек и разрешения бегать.
Из настороженности и тревожных, капризных слёз, из толчеи собирания назначенных к переводу в другой детдом, для взрослых мальчиков и девочек, после отдельного ото всех здесь остающихся обеда, обидного, свели вниз, одели в другие, зимние толстые пальтишки, пугаясь в разговоре какой-то степи - повязали поверх шапок и девочкам, и мальчикам платки. Собранных пересчитали и по фамилиям проверили папки с "личными делами" каждого, - воспитательница хорошая Зинда Велеевна с красными кругами вокруг глаз, с потемневшим сердитым лицом приходила и уходила, вталкивала в карманы пальтишек печенье, пластики хлеба, твёрдые конфеты, - всех повели на крыльцо, пересчитали, уместили, потеснив, в двух легковушках "Победах", раскрыли железные ворота двора и отправились.
Мальчик оглядывался. Тесный улицами город покачался и уехал назад.
- Ух, держись, степь голимая пошла, - сказал сам себе дяденька шофёр, твёрже прижимая руки к белому рулю и напрягая шею.
Везде-везде мальчик увидел плоское, белое, разлитое далёкостью впереди, похожее на спустившееся на самый-самый низ небо. Только по такому небу, и мутно-близкому, и жёсткому, трещащему по железной крыше легковушки, по небу, задутого снегом, постоянно не кончалась из него вытягивающаяся под перед машины дорога и в него получалось ехать. Просторность такой незнаемости завлекала, затягивала в себя любопытством: что за тем, до самых туч подъёмом на сопку? А дальше, где после долгого скатывания в темноватый далёкий низ весь снег опять высоко упирается в настоящее небо?
И она же, просторность, пугливо прижимала к сиденью в машине трещащей крышей, ко всем рядом, и как падал и падал мальчик вместе с другими, и не вниз, а вперёд всё время, полого над сероватыми снегами степи...
Густое высверками белизны, почти ровное пространство утекало назад одинаково постоянной пустотой: ни высоких домов как в городе, ни низких, ни деревьев и кустов, - гудел мотор, зеленовато из глубины и загадочно светились перед рулём шофёра большие круги стёкол со стрелками, позади не пропадала совсем в тусклой мутности вторая легковушка, летел снег сверху и со всех сторон, и косо над дорогой, и закручиваясь струями вверх, - перед устающими от бело-серой одинаковости глазами начинало сильнее синеть, набухать постепенно теменью, тяжёлой и низкой. Забаюкивало, утягивало в сон.
Сказали, на заднем сиденье заболела Нелля Фихт, её начало тошнить.
Легковушки остановились рядом, подъехав фарами близко к стене какого-то маленького дома без крыши и дырами пустых окон. Нелле снегом вытерли пальто впереди и дали попить из бидончика, завёрнутого в кусок старого одеяла. Под стеной тише дул ветер. Шофера и воспитательницы договаривались, как не потеряться двум машинам и не заблудиться в метели, "Знали мы разве, что с бураном встретимся? Ноябрь сильно рьяно начался снегом, снег до самого апреля... Буран тут налетит - три дня, а то и пятеро суток подует, и домов не отыскать под снегом, не то что... Человеку в буран не выходить лучше лишний раз на улицу, сколько случаев по зимам было, погибших только весной отыскивали, оттаивали когда из сугробов." "Вы дорогу полностью знаете? Доедем?" "Знаю, здесь ездил. Скажу, наша удача, - шоссейка насыпана высоко, не заносит её снегом. Один перенос пока встречался, слабый. Машин встречных ни одной, плохо, нам не засесть бы. Тут степь, тут не шути..."
Столпились под стеной, стояли.
Малышам раздали пластики хлеба с твёрдым на холоде повидлом, и попить, наливая тёплую воду из бидончика, толсто обёрнутого отрезанным краем старого одеяла. Пересчитали по головам. Чтобы не замерзать, дяденька шофёр научил прыгать на месте и хлопать себя руками по бокам, если и не хочешь. Царапающий глаза студёный ветер наворачивался с разных сторон степи, и с неба; вертел, жёстко, полосами вздымленного снега, мутными вблизи. По велению полезли в машины, кто где сидел раньше, а Нелле Фихт воспитательница подсказала почти лежать на заднем сиденье, на коленях всех остальных.
В мутное ехали. Мотор одинаково гудел, легковушку утягивало вперёд и по крыше её громко выскребал ветер, придавливая, - трясло, вторая позади машина большим пятном расплывчато появлялась из всего белого, сразу мутнеющего за ней, - в снегопадной движущейся провалености как-будто стояли на месте машины, а двигались близкие вокруг снежные изгибчивые полотенца и ветер, громко трущейся по железной крыше легковушки.Ритмичный ветровой скрежет придавливал глубоко в сиденье, мальчик затуманился глазами, потерялся от многого нового и заснул, а потом, через долгий глухой гул постоянный, после другого шума из неясной глубины - "приехали, приехали", - говорили какие-то кто-то, - увидел через тонкий иней на стекле тёмную, мягко-чёрную улицу, и почему-то не как было раньше, великие дома с жёлтыми рядами окон до звёзд, - маленькие, низкие, с двумя или тремя окошками, с прямыми, просто плоскими крышами проскакивали мимо домишки чужой жизни.
- Пятый посёлок, точно он, - убеждал шофёр воспитательницу, оглядываясь на стороны. - Начальника над всеми детдомами сюда возил я летом, детдом у них на самом краю посёлка. Сразу к конторе ехать? Знаю с лета, где у них контора.
Шофёр рулил, а мальчик почувствовал безразличное отодвигание его, остающегося рядом. И машина, едущая ещё, понималась чужой, с какого-то поворота сделалась посторонней, постороннее набрасывая и на мальчика. Дяденька шофер в буране был самый главный, сильно вытягивал шею и сердито высматривал дорогу во вьющихся полосах снега, он знал, как и что надо сделать, чтобы не застрять в сугробах, а теперь радовался, хвалился, - всех высадит и сам к полуночи доедет домой. Куда высадит, мальчик понять... не знал, чего за словами, но помнил: ночевать надо обязательно в своём детдоме.
Ещё возвращённая спокойствием всех едущих, ещё своя, легковушка надёжно кутала тёплым воздухом, толстыми сиденьями и крепостью стёкол, останавливающих буран. Уютом светились зелёные крупные круги со стрелками и квадратиками перед рулём, а всё равно...
Она целый путь сжатым домом была, все мальчики и девочки тихо вели себя здесь, не баловались, а почему хотят наказать чужим детдомом? Наказывать совсем не за что, а Нелля Фихт болела мало, плакала немножко, и почему привезли из города сюда и хотят оставить без своего детдома?
Глава 5
Утром тот же, и иной, остриженный "на лысину" мальчик сидел в уголке за печкой земляного домика и старался как во сне жить в обратную сторону, задумчивостью отыскав вчерашний день, самый кончик его. Чего-то появлялось почти видимое, и перепутывалось жёлтым кругом с маленькой лампочкой в нём, беловатой, сильно раскачивающейся на круглом столбе, а там, над верхом столба, начиналось мутноватое чёрное небо, влажное как лужа, поднятая и глубокая наоборот, и в опрокинутой глубине ни за что не получалось задержаться, звёздочки не виднелись. И небо чёрное сильно легло на землю, сразу видно его не стало, когда дяденьки шофёры затянули качающиеся вытянутые руки света назад, в фары. У себя в городе вечерами мальчик видел свет от окон и ламп над улицами, - в посёлке совсем не страшно, а настораживая, холодновато-чёрная пустота безграничности лежала сразу на земле, светился один тусклый круг от лампочки на столбе возле конторы чужого детдома.
Воспитательница похвалилась перед шоферами, что ни одно "личное дело" не потерялось, на всех серых папках отметила "октябрь 1955 года", пошла "детей передавать по акту", вернулась, всех повела греться в низкий тесный коридор без окон, сказала сидеть на дощатом ящике возле печки, и мальчик думал, - этот ящик с углем под крышкой и "передаёт их, казённых, по акту". Откуда-то приходили противно жалеющие тётеньки, чужие, прибегали девчонки и мальчишки, "новенькие!" - кричали, показывая на всех руками, - "новеньких привезли!" Присматривались, просили "чего-нибудь", молчали, убегали. Другие появлялись, тоже в ненастоящих пальто, - в серых, тряпочных с названием телогрейка, и шапки на мальчишках серели тоже тряпочные, без меха над носами и на наушниках.
Городские новенькие не зная чего ждали в коридоре на крышке ящика с углем, переходили в холодную веранду с квадратными окошками вместо стены на улицу, сидели среди серебристой зябкости инея стен, зато рядом со своими двумя домиками-легковушками, называемые "Победами", иногда гордо гудящими моторами и отсюда видимыми.
Всех позвали, но не к легковушкам. Воспитательница пересчитала по головам перед другой тётенькой, а вышли когда на улицу без воспитательницы своей - пустота остановила, - узкие длинные следы от своих легковушек лежали в круге освещенного снега под столбом, а дальше пустота останавливала темнотой. Плакать, просить забрать в свой детдом стало некого.
Новая воспитательница, не сердитая, по мерцающему слезинками снегу пустой широкой улицы привела новеньких в низкий длинный дом с названием столовая. Чёрная первая комната, с вешалками рядами, тишела без света, и пальто снимать сказали возле столов, перед тем как садиться ужинать. В три ряда вдоль большой второй комнаты с побеленными круглыми деревянными столбами, подпирающими потолок, с проёмами в стене впереди и общими ступеньками перед ними, отделяющими от кухни, вдоль настоящих застеклённых окошек и посередине стояли столы и табуретки. Поевшие здешние детдомовцы, сидевшие группами, вставали, по команде говорили спасибо, хором, и уходили на улицу по команде старосты, глядевшего, когда все оденутся. Не настоящие городские лампочки, а керосиновые, с горящими внутри круглых придымленных стёкол язычками фитилей красноватыми пятнами округливали близко от себя воздух и чернили дальше, сумерками сближая стены. Длинно протягивая по полу оранжевые свечения открытых поддувал, в двух углах топились две печки.
Новеньким показали, за какие садиться столы, покрашенные как полы в своём детдоме, коричневой краской. Или взрослые детдомовские девочки или тётеньки, одинаковые серыми полосатыми платьями и старыми валенками с толсто подшитыми подошвами, разносили на столы, забирая у совсем взрослых тётенек в оконных проёмах, тарелки с пшённой кашей и чай в железных кружках, глубокие тарелки с хлебом, чёрным, толстым в кусках, а в третье окно без стёкол передавали тарелки уходящих из столовой. Откуда раздавали кашу - насобирались тётеньки в белых платках и халатах, смотрели на новеньких, разговаривая и грустнея любопытными вначале глазами.
Войдя в настоящем зимнем пальто с настоящим меховым воротником, сняв шапку, всё подробно и всех оглядел дяденька с печально-внимательными глазами. Мальчик захотел, чтобы какой-то неведомый папа был с такими глазами, внимательными, и вспомнил, - детдомовцам пап иметь нельзя, нет их. У детдомовцев не бывает. А дяденька так смотрел, смотрел, долго, внимательно, и зная, чего увидит, будто в столовой был всегда и проверял опять, на местах ли нужное здесь. Директор, наш директор, с опаской подсказывали позади настоящие здешние детдомовцы.
- Николай Данилович, новеньких привела на ужин, - как солдат встала воспитательница со строго стянутыми бровями и руками вдоль платья.
- Проверьте, все пускай с хлебом кашу едят, сильнее животы приплотняют. Голодные с дороги. Больше хлеба принесите, можно сегодня им и сверх нормы. Скажите в раздаточную, новеньким сверх нормы.
Прошёл вдоль столов с рассаженными, стоял, смотрел. Поговорил с тётеньками, выдававшими из проёма еду и наблюдавшими оттуда долго, грустно. Мальчику хотелось пожалеть грустных тётенек, а он их не знал как зовут и стеснялся словами пожалеть.
В своём детдоме вместо директора приходила проверять комнаты заведующая, вспомнил мальчик. И понял для себя: тётеньки за оконным проёмом сильно жалеют, - их, маленьких, от своего детдома увезли. Ничего, почувствовав обидное совместно с ними, им сказать хотел, здесь где-нибудь скажут поспать, утром приедут легковушки и увезут назад. Хотя говорили и там, в городе, и сегодня, - тут они станут жить, а всё равно, - раз в том детдоме всегда был и родился, туда и уезжать нужно.
Голова вниз тянулась, лечь щекой на стол и заснуть в тёплой столовой. Как нарошно сказали вставать, одеваться, повели по острому трещащему снегу в чёрное-чёрное, за все маленькие крайние дома посёлка, далеко за последний столб с тусклой перемигивающейся лампочкой на столбе.
Снег трещал твёрдым верхом и глубиной дёргал за валенки. Острая холодом чёрная, бездонная вблизи прозрачность баюкала вместо одеяла, в представлении уже тёплая тоже, настойчивые снежинки втыкались в глаза и вперёд тянула за руку или девочка или тётенька взрослая. В пустоту шли долго" долго. В пустом поле появился один невысокий домик, тёмный. За порогом сеней светили спичками, бухали вторые низкие толстые двери. Завели всех, сосчитали. Дяденька в зимней шапке снимал круглые стёкла, зажигал керосиновые лампы, оборачивая себя жёлтыми кругами света. "Баню натопил", - сам себе бурчал он разбуженным голосом, - "вода в котле и бочке горячая, в котле грел я, а в бочку переливал. Холодной хватит, натаскал из колодца в кадушки".
Мало светила керосиновая лампа. Или девочки старшие в одинаковых серых платьях или взрослые тётеньки начали раздевать совсем возле длинной общей скамейки, повели через дверь в тёмную сыровато-тёплую комнату, - тазики на деревянных длинных скамейках из серых досок, чёрная с золотыми пятнами вода, керосиновые лампы повыше на стенах и у окошка, - влага вместо нужного сейчас одеяла, противная, отдёргивающая от засыпания. "Эй вы! Не брызгайте на лампы, а то стёкла потрескаются!" - тормошили, тащили во что-то чьи-то крики и мокрые руки. Рогожная мочалка кусала плечи, живот и спину, мыло жгло зажмуренные глаза, на голову и плечи широкой полосой сваливалась вода из тазика, поднятого и пустым дном блеснувшего рядом. Начали вытирать мывшие те же, в серых одинаковых платьях, и понесли одевать, не пуская пробежать по холодному полу.
В темноте, тускнеющей белизной снега, новый дяденька взял на руки через порог холодных сеней, посадил в глубокие коробчатые сани на мягкое что-то и колючее. Фыркали лошади, страшно двигая близкими задами. Когда всех-всех опустили сюда и укрыли стены короба чем-то наверху, хлопающим, - сани застукали полозьями, поддёргиваясь. Верх открыли, остановив сани возле других каких-то дверей. Дяденька вынимал новеньких, передавая тётенькам с названием старшие шефы. И кто-то говорил мальчику в голове: здесь поспим после ужина и бани, а утром поедем к себе домой, в город.
Глава 6
Где кончится перемена разных, чужих тётенек, - думал мальчик тот, прошлого времени, - а одна останется, самая нужная, и ей можно станет сказать неприставаемое ни к кому: мама? Ма-ма...
Опять новая тётенька, поочерёдно укрывавшая привезённых простынкой до головы и остригающая "на лысину, чтобы вши не заводились", ушла. Все тётеньки откуда-то приходили, и все новые дяденьки, и где-то пропадали.
Она плохая, - знал мальчик, - она заставляет остриженной головой делаться одинаковым со всеми и думать сразу о себе стыдно, что можешь на себе носить вши. Зато она осторожно стрекотала машинкой за ушами, с войны детдомовская сама, рассказывала, здешняя детдомовская тётя Лида, - к ней мальчик хотел прижаться, с ней быть всегда как с мамой.
Маму находят где-нибудь все маленькие? - додумывался мальчик. - Подрастут в детдоме, научатся сами умываться, кушать, разговаривать по-взрослому, а потом с какой-нибудь тётенькой договариваются, чтобы она становилась мамой?
Рядом сидели на стульях напуганные новым детдомом малыши и мальчик как-то догадался: они не знают, у них спрашивать не надо.
Из школы с тряпичными сумками для книжек вернулись шефы-тётеньки, похожие на девочек, только с лицами, не совсем взрослыми. В спальне они переменили одинаковые коричневые платья школьной формы на одинаковые серые, позвали гулять на улице, "потому что сейчас выходить разрешается."
Мальчик стоял на голубоватом, матовом снеге, смотрел. Свой, настоящий детдом в городе был в одном двухэтажном доме в середине сада с забором вокруг. В стороне ближе к улице с пиликающими машинами стоял длинный сарай, на него залазили мальчики и видели: во дворе за сараем, тоже со всех сторон закрытым высоким забором, из машин с будками без окошек выходили горьколицые люди, рядом с ними становились военные с винтовками, блестящими штыками, и вели к дверям высокого дома. Внизу, под сараем, на малышей лаяли овчарки, прицепленные к длинной проволоке, протянутой по земле.
Тут на самом крае посёлка в чистой и дальними снегами степи в три линии низились отдельные домики, побеленные, с почти плоскими крышами, земляными, вымазанными глиной, и трубами печек. Старшие шефы, девочки-тётеньки рассказывали и называли домики по номерам: вон первая группа, живут в ней второклассники с шефами семиклассниками, там пятая группа, мальчишеская, возле михельского садика девятая группа, за ней контора и конный двор свой, детдомовский, в конюшне детдомовские лошади живут, настоящие, без них на детдомовских огородах летом не поработаешь. Свинарник тоже там и коровник. За столовой и длинным земляным подвалом-складом с картошкой и капустой до лета другого тихий, безлюдный улицами в начинающейся зиме посёлок: много низких маленьких домиков с коричневыми земляными крышами, близко друг к другу стоящих несколькими улицами. А в обратной стороне, сразу за крайним детдомовским домиком седьмой группы, наклонно, возвышением к далёкой мягкой полосе нижнего неба приподнялась твёрдая белоснежьем, отталкивающая пустотой степь. Без всякой отгородки она плоско тянулась останавливающим забором, студёная, без деревьев, кустиков, и без никого. Уменьшиваясь и теряясь, в стороне косовато утягивались в неё столбы и провода между ними.
В посёлок с территории детдома уходить нельзя, научили или девочки или тётеньки шефы, воспитатели отругают и накажут. И старосты, в каждой группе есть староста, главный в группе. Пока не привыкли к территории, - никуда нельзя, - только возле своей группы быть.
Мальчик запомнил, в поселковом детдоме дома надо называть не домами, а группами. И все группы по своим номерам.
Здешние детдомовцы кучками виднелись возле разных групп. В своём, настоящем детдоме кастелянша выдавала на зиму настоящее пальто с меховым мягким воротником, - тут и мальчики, и девочки, и дяденьки возле конторы, и воспитатели тоже ходили в серых тряпичных фуфайках, с ватой, где порвано, и без шарфов на голых шеях. А на ногах редко виднелись новые валенки, все заношенные кем-то, с толстыми подшитыми подошвами.
Мальчик стоял один.
- Ты не настоящий шкет, - обижая и презрением голоса, сказал ему подбежавший здешний детдомовец. - Тебя в девчачью группу записали. Девчатник! Девчатник!
Мальчик отвернулся. Здешний обежал и с расстояния пнул твёрдый кусок снега, закричал, глазами выискивая глаза, в глаза обижая точнее:
- Девчатник! С девчатами в одной спальне спит!
- Не нарывайся на новенького, - крикнул кто-то со стороны.
- Шухер, воспетка, - незнакомыми словами оповестил пристававший и побежал за свою группу.
По расчищенной, видной и со стороны в снегу дорожке проходила воспитательница. Мальчик вспомнил Зинду Велеевну, воспитательницу из своего настоящего детдома, вспомнил, как привозили для всех сотрудников картошку, осенью, и сгрузили во дворе возле крыльца, а директор и завхоз лазили по куче и выбирали себе самую лучшую, и ему стало жалко, - начальникам достаётся самая лучшая, а не самым добрым воспитательницам. Зинда Велеевна несколько раз рассказывала - во время войны со всех сторон в деревнях были немцы, они убивали русских людей, а она несла мешок с кусками хлеба и вела за собой двадцать четыре малыша из другого детдома, где немцы заняли город.
Она учила осенью в саду собирать в кучки жёлтые листья и показывала, как из листьев в лесу делала детям постельки, где спать, И учила рисовать наших солдат, они спасли её и детей от немецкого плена.
Осень куда-то делась, - загрустил мальчик, - Зинда Велеевна хорошая в городе осталась. Ей большую картошку из кучи не давали, так и останется навсегда? Так и останется потому, что зима после осени навсегда, наоборот не получается, и чужой посёловский детдом со школой и взрослыми детдомовцами навсегда после своего, настоящего?
Мальчику не у кого было спросить.
Глава 7
Жаль моя, кровинушка наша, милый-миленький, мальчик мой, да сколько мы не виделись сумасбродной весной тысяча девятьсот девяносто девятого года? Восемнадцать рассветов и дней, восемнадцать вечеров и ночей - порознь? Особенно нестерпимые дни последний и перед ним, пустотой, а утро наше настало, и за час до отъезда автобуса в посёлок с твоим санаторием я сижу в скучном зале ожидания городской автостанции.
Я знаю, в автобусе будет хамское налезание друг на друга людей с угрюмыми, злыми, коровьей безразличности лицами, крики и матерщинные указания, куда кому пойти. В конце двадцатого века здесь то же, как и в середине века, где я жил тоже и понимал происходящее рядом. Время очищает мутные весенние реки, а на совесть, на нравы людей наверное не действует совсем: кто каким уродился - таким и живёт.
Знаешь, мальчик мой, чтобы спастись частично, отшториться от всякой хамской шелупени, надо заранее купить билет с местом в автобусе и лучше сесть у окна, - отвлечься можно наблюдением проезжающего мимо и в бок тебе не станут вдавливать угол деревянного ящика с городской рассадой, тебе же наговаривая звуковые гадости за желание ехать по-человечески, то есть достойно.
Я сидел в зале ожидания автовокзала и считаю время до встречи с тобой, прибавляя его на дорогу. Рядом три молодые женщины и двое полумужчин, полуюношей пьют водку, с утра, вспоминая вчерашнюю вечернюю пьянку конечно же одними матерщинными восхищениями. На одной женщине синтетические, какие-то полиэтиленовые серебряные штаны, растопырчатый зад другой туго обтянут штанами платинового цвета, под короткой красной курткой с никелированными круглыми заклёпками. Насмотрелись американских фильмов и оделись папуасно, ничем иным не умея отличиться.
Подошедшие вдвоём милиционеры потребовали "прекратить заливаловку". Почему-то и они говорят на не правильном русском языке, русские в русской земле древней. Бутылка упала на пол, водочная лужа быстро расширилась. Пнулось и засвистелось по полу дно бутылки с торчащими кусками разбитого над ним стекла. Никто не начал убирать нагаженное, компания просто пошла на улицу. Я посмотрел на обрызганную водкой левую штанину брюк, забрызганные водкой ботинки милиционеров, - мы в такой русской стране живём, мальчик мой, где от любой берёзы, - ярко-майской, густо-зелёной летней, золотой сентябрьской, заиненой январской, - где от любого движения её и безмолвия больше красоты идёт к душе и сердцу, чем от человека. Здесь природа красивее и ласковее двуногой, обидной для понимающих недоделанности. И обидно для понимающих не за себя, а за них, от животных отличающихся только формой тела, а не содержанием жизни своей.
Мальчик мой, меня всё детство насквозь настырно учили любить всех-всех, любить численную собранность под общим, обезличивающим названием народ. Страдать за народ. Погибнуть за народ. Идти за народом или вместе с ним. Ничем не выделяться из народа, "потому что народ не любит сильно умных."
Я не понимал, почему не надо любить сильно умных, наоборот, я их любил. Я в детстве не знал, кто "сильно умный", как становятся "сильно умными",- только не понимал, зачем придурком оставаться на всю жизнь? Постепенно "сильно умные" проявились через фамилии философов, поэтов, математиков, прозаиков, конструкторов новой техники, и все они, оказывалось, всегда обгоняли народ и жили впереди народа, - вот странно...
По тем учениям моего детства получалось, - народ не сильно умный, если "сильно умных не любит", и придурком надо как-то становиться, тупым? Тогда зачем в школе учиться и в мире так много книг замечательных, и замечаются они только умными людьми?
Мальчик мой, взрослым я вычитал у самых дерзких учёных, что и тогда, в древности, ненавидели идущих впереди, особенно умом, не ногами.
Наблюдать народ можно, мальчик мой, а понимать... если выдержишь понимаемое и не отравишься сам.
А любить...
Любить жевания ртов для собирания слюней, нагибание голов, сплёвывание на любом месте, хоть и на красивый паркет, на виду у людей вон той юной девушкой, прикрашенной французской дорогой косметикой, любить мат, без причины насупленные лица, не наполненные интеллектом? Любить побои на улице младенцев тупыми матерями, втыкание ножа отцом в сына или сыном в отца?
Но и в презрение не скатывайся, мальчик мой, держись на конкретном понимании конкретного человека, на проходе мимо его, безмолвном отрицании и на приближении, когда он подходящий для ума твоего и души твоей человек.
Невозможно у нас по другому, я знаю и говорю тебе.
Что требовать с обездоленных, не воспитанием обворованных, с обманутых с детства культуры тонкой, - у нас и первый в стране начальник, Президент, представляющий нашу страну Россию для мира всего на глазах всего мира спустился по трапу президентского роскошного самолёта с кабинетами, спальнями, столовой, душевой комнатой и несколькими туалетами, - спустился представляющий нас для всего мира и у всего мира на глазах, у женщин присутствующих перед лицами подошёл к колесу самолёта и, брюки расстегнув, облил колесо самолёта тем, от чего в туалетах нормально воспитанные люди в одиночестве избавляются.
Так сделал капризный толстый старик, называемый по паспорту Ельцин Борис Николаевич.
А хамство для примера и подражания не пригодно, мальчик мой, да?
Ты знаешь, такое утверждение между мной и тобой заканчивается только согласием, а иногда возмущением с твоей стороны, - да как могу в тебе хамство отыскивать?
Я не отыскиваю, мальчик мой, я объясняю, объясняю... Литература художественная для того в жизни и есть, - объяснять правильное, показывая разное, возникшее в самой жизни и писателем не придуманное, как предполагают многие читающие. Красивее и хамовитее самой жизни не придумать, некоторые знают.
Знаю и я. Так получилось.
В какую-то секундочку я додумал долгое и начал говорить твоей маме одно и то же: мне жаль всех людей, не способных заниматься творчеством, - они живут в пустоту, живут напрасно, каких бы постов, наград и имуществ не имели. Творчество - сотворение мира. По частичкам, любым человеком творческих занятий. Все остальные и есть исполнители, от президентов до дворников, различаются они уровнями мест и заработанных денег. Остальные и есть остальные со всеми количествами серебряных штанов, платиновой окраски новейших автомобилей, этажами особняков и дач, тоннами денег, наворованных слишком крупно, с количествами купленных женщин, что за стакан водки, что за бриллиантовую брошь.
Ассоционно они все выравниваются с листвой, опадающей осенью а по весне превращающуюся через распад окончательный в удобрение, в материал, подсобный для вырастания деревьев. И не основной материал, а поступивший посторонне, - сопутствующий. А деревья вырастают отдельно одно от другого, и художники, актёры, писатели потому различны, потому личности.
Без самолюбования.
Не верится сразу? Обернись во времени назад. Вся история нашей России, вся история нашего Мира держится на фамилиях творческих людей, миллиарды остальных неизвестны. Жёстко, но в жизни так. И подвижением жизни является не сама известность, а сделанные нужности людям поколений следующих.
Видишь, иногда нужда в жизни надживотной заставляет думать, и надо уметь не бояться думать. Честно думать и честно рассказывать понятое, не обращая внимания, нравится понятое тобой другим или они сразу ершатся, вскакивают на дыбы е желанием отвергнуть и уничтожить додумавшего часть пути человеческого. Ври не ври, а облака по земле не летают, - по небу скользят...
Твоя мама сразу отвергла понятое мной как жестокое, - что же, она женщина, она везде ждёт доброту, но сама, занимаясь творчеством, постепенно разглядела не злость, не отвергаемость живого в рассказанном, не унижение других полос жизни, - поняла, как есть на самом деле. Чувства разуму мешают...
Я не видел, с кем рядом ехал в переполненном автобусе. Можно быть и отсутствовать настолько одновременно, как-то растворившись в незаметности, - кондукторша подошла ко мне в автобусе, ближе к санаторному посёлку почти пустому, и попросила показать билет, спросив, откуда я здесь взялся. Она сама ещё на автостанции надорвала билет, я был здесь, думал, затягивая в себя всё-таки появляются из промороженной дурной весны девяносто девятого года зелень деревьев, хотя леса по сторонам дороги серели наполовину пустыми, боящимися выпускать нежную, тонкую листву и в самом конце мая. А нормальной весной первозеленье дружное начинается на Родине твоей в конце апреля...
Красивая твоя Родина, мальчик мой времени настоящего, настоящая Россия, не разбавленная странами посторонними, чужими.
Я мог проехать ещё метров четыреста, а очиститься душой вышел на остановке предварительной. С тобою надо встречаться...
Глава 8
В тонкости одинокости на сельской улице душа приоткрылась, вальсовой восходящей на верха мелодией развернулась от низкой пригашенности в небесность чистоты надземной.
Минуты прекратились до близкой, - там радостное, родное. Я быстро шёл по асфальту чистого тротуара к мосту. Деревья трудно, но зеленели. Ошмётки пены на коричневой воде реки пропали, сама река плотнее, ниже придавливалась к постоянным берегам, после талой взбаламученности вспомнив своё настоящее уже почти летнее течение.
Сельские одноэтажные дома со штакетниками палисадников, люди, сажающие на огородах картошку, медленные коровы и белые гуси на ярком, зелено-красном глиняном береге выталкивали из приотдалённого настроение возвращения в посёлок своего детства, возбуждали заговорить о Пятом посёлке мальчика прошлого, - он, ставший взрослым, высматривал ещё из-за моста все детские фигурки мальчишек и искал сразу, слаборазличимо пока, мальчика своего настоящего. Он знал: малыш о времени приезда помнит и не будет оставаться в бездействии пустоватом.