Начинался бездонный путь с прошествиями неизвестно когда, любопытно, жадно жданный среди подросткового беспокойства. Лёгкий, свободный, догадываясь попрощаться с местами мальчишества и ни с кем, юный Глеб через блестяще стёкла нового вагонного купе смотрел на редкие деревья за узенькой перронной полосой, на пыль и расплавленую, серую при солнце отрезанность неба, с улыбкой отворачивался к блестящим стенам комнатки на колёсах, блестящему бликующему металлу обводов зеркала, полочек, толстой рукоятки дверного замка. Жизнь, прокатывающая через подрастание чужими длинными поездами, сейчас забирала в себя, и сейчас она нравилась начатой переменой, горячим запахом внутреннего пространства первого своего многосуточного экспресса. Влетевший в восторженность, степной шестнадцатилеток первый раз придумал ехать почти четверо суток и увидеть Москву, учёную, сильно культурную, красивую по кино и картинкам, рисункам из книг.
Ненужно, не ему махая, одинокие провожающие неслышно поплыли за стёклами - невозвратно началось, - улыбнулся и поверил Глеб, и страна впереди, ещё посторонняя как Луна, почувствовалась ближе. Он знал географию по учебнику, а дальше, чем со скотниками за сеном на луга, от своего села не уезжал.
- Расскажи, какая наша столица? - просил загорающего на каникулах студента первейшего в стране университета.
- Москва, Москва... Там тёлки...
- И телята, и коровы там есть?
- На двух ногах тёлки, девчонки, в Москве не стесняются. С братом двух прихватили к себе в общежитие, в одной комнате он с ней на кровати, а я со второй. Хихикают, а здесь с шей свадьбу отгуляй, тогда ляжет.
- Там по улицам ходят учёные, знаменитые люди? Познакомиться с ними разрешают?
- Дались они... Я с худощавой лежу, Лёшка с Нинкой, по первому девчонки подладились и пересмеиваются, кого на повторение быстрее затянет. Прямо светлым днём, запросто.
Видимый началом на повороте, поезд растянуто выкатывался за последние огороды. Начинала представляться столица, полумиражной, почему-то поднимающейся из воды зубчатыми красными стенами.
- Я Милица, меня так зовут, - объяснением поправила пришедшая девочка, отглаженым радостным платьем и глазами ясно показывающая примерную школьную ученицу, правильную всегда.
- Бывают такие имена?
- Да, старинное славянское. Моя мама и братик идут, мы поедем вместе. Нам до самой Москвы.
- Мне тоже.
Мы долго прощались, нас папа провожал. Ах, поживём несколько дней вместе. Тебя как зовут?
Глеб назвался, внимательно и постепенно узнавал, что в дальней дороге надо знакомиться. Он слушал слова Милицы, похожие на майские первые листочки, и удивлялся: в поезде есть ресторан прямо в вагоне, можно умываться, чистить зубы в туалетной комнатке возле тамбура. Милица не верила, что поезда он видел всегда издалека. Эти многие длинные дома на колёсах сейчас чистотой, украшенностью нравились ему больше саманных домиков с глиняными полами и крышами, где на сенокосах жил всё детство между школьными занятиями.
Купе, высвеченное ясностью белых, на всех полках расстеленных простыней, от доброго вежливого голоса Веры Андреевны, мамы Милицы, от мягких ямочек возле локтей её рук и послушного третьеклассника Вовы сделалось почти домашним. Весёлая зелень укропа, редиска, хлеб, сыр, колбаса, чебуреки, сливочное масло, манты закрыли столик. Глеб добавил банку консервов, солёное сало, домашние оладьи. Он видел редко знакомое и радовался лучистому: и вежливому, и доброму, и культурному. Заведующая детским садом, заранее добрая и по своей работе - в восприятии Глеба, - Вера Андреевна спрашивала, восьмой или девятый класс он закончил, кем работал на сенокосе, сказала, улыбнувшись на порозовевшую щеками Милицу: дочь закончила седьмой класс с отличием и музыкальной школы зимний курс - с отличием.
Стесняясь смотреть, как Милица ест, стесняясь думать, что вообще она питается едой, осторожно откусывая от бутерброда, Глеб попил чаю вместе с ниш, зная и помня насмешливую матерщину доярок... жалел сейчас и боялся за оставленных... залез на верхнюю полку, застеленную чисто, и незнакомо чувствовал себя в раю, на самом-самом лучшем небе.
Время менялось пейзажами в окне. Загородний лес побежал, подвинулся к дальним длинным буграм земли, начал обрываться, далёкими отдельными пучками тёмных пятен торопился за поездом от горизонта, смазался отдельными деревьями, - от края земли к поезду потекла без задержек наклонная от нижней полоски неба степь, без деревьев, без кустиков, без мостов, дорог и речушек. Воздуха резко прибавилось, жить, видя беспредельность, хотелось Глебу во все стороны, и все стороны казались постоянно счастливыми.
Закрытыми глазами почему-то снова видел качающееся железное низкое сиденье косилки, прицепленной к трактору, постоянное стрекотание длинного полотна косы, спрятанной в раздвоенные чугунные пальцы, и помнил постоянно невидимое, но знаемое страшное: эта коса мгновенно отрезала пальцы мальчику, нагнувшемуся выхватить проволоку из травы перед ней.
На полевом стане, - думал, не засыпая среди дня, - не знали простыней. Длинный мешок с соломой вместо матраца, фуфайка за одеяло, а умываться на речке. Теперь, в поезде, нравилась коричневая блестящая новая мыльница, зубная щётка в длинном пластмассовом футлярчике, - что культурно так, нравилось. Жалко становилось: не все с полевого стана могли оставить коров, разместиться в таком чистом, пахнущим свежим ветром и чаем поезде, ехать далеко, чтобы увидеть редко красивое.
- Ты читаешь наверху? - спросила Милица, вешая сложенное полотенце на блеснувшую скобку.
- Я не читаю. Попробовал, и думать стало хотеться, мечтать. Приеду в Москву, - соскочил, сел рядом с ней, переодетой в белую майку и голубые спортивные брюки, - пойду в музей. Там есть музей, говорили мне, мамонта или слона клыки лежат, большущие.
- Называются - бивни.
- Да, бивни, - обрадовался Глеб возвращённому названию. - Большущие бивни, и на них вырезаны Фигурки разные, много-много фигурок. Непонятно как, говорили мне, вырезаны фигурки одна под другой, подпрятанными слоями, да, как правильно надо сказать. Сам увидеть хочу обязательно, не зря люди далеко от Москвы диковинное рассказывают.
И я увижу и другим стану рассказывать, а главное увижу, узнаю сам, Кто в других сторонах интересное видел, у нас того сильно слушают.
- Уважают, ты хотел сказать?
- Не знаю... Слушают. На сенокосе всё лето радио нет и телевизора, книжки не привозят. Днями читать некогда а по вечерам свет от костра и звёздочек на небе. Люди друг другу по вечерам рассказывают, кто чего.
- Я тоже хочу сходить в музей, он на Красной площади, Историческим называется. И увидеть памятник Петру Ильичу Чайковскому возле Большого зала консерватории.
- В консерватории консервы делают? - неуверенно спросил Глеб.
- Кто тебе сказал? - не засмеялась Милица.
- Похоже, по словам, сам догадался.
- Изучают в консерватории музыку, музыкальное искусство...
- Значит, не все слова знаю.
- Я тоже, - виновато обернулась Милица, - я по своим занятиям... Пошли к окну в коридоре?
Длинный ряд окон, крупных, ещё просторнее показывал сухое море степи, облитое солнечным высоким воздухом. Плыли два ярко-красных комбайна, далеко в стороне от поезда как на месте мчался отстававший грузовик.
Стесняясь, исподтишка Глеб смотрел на Милицу, запоминая с раскрывающимся волнением тонкую длинность, очёркнутости девичьей стебельковости рук, широкие тёмные волосы, длинно отдуваете на спину и полностью закрывающие её узкоту, приподнятый клювик носа, быстрые ответом на любые слова глаза, - он догадывался: кто-то, такой же красивый, умный и культурный станет позже иметь право влюбиться в Милицу, кто-то женится на ней, будет любить, загораживать от грубого, трудного всю жизнь, кто-то, достойный, не он, первый раз видящий поезд изнутри и не знающий, каких видов природа Урала и какого цвета, высоты дома в Москве, выбеленные или крашеные? Милица умеет играть на пианино, не собачий вальс, а по-настоящему. На конкурсе, мама сказала, первое место заняла, а сам пианино видел в кино, ещё на него певцы облокачиваются.
А Милица весь день ходила по вагону за ним, показывая из окон новые станции, объясняя, какие деревья видела в прошлое лето ближе к Челябинску, что горы Уральские на самом деле вдоль дороги низкие почти сопки, бугры, - Милица приводила за руку в купе и само-собой но требовала кушать, пить чай вместе со всеми, не стесняться, - улыбалась за всякой запятой, за неловкостью и заминкой, без стеснения рядом с другими пассажирами за руку водила, как нравилось и хотелось ей, - она знает, думал стеснительный Глеб, она культурнее меня и знает правила, мы подружились и мне нельзя думать, почему у неё бугорки под белой маечкой и нельзя по утрам разглядывать, как она цветочно спит на видимой нижней полке, она как белый цветок возле берега степного озера и злой ветер, сминающий полупрозрачные лепестки, не должен придавливать напором жёсткой грубости...
- Мама отправила телеграмму, нас должны встретить родственники, - сказала Милица среди проносившихся перед какой-то станцией мохнатых высоких елей, тёмных, мягких на взгляд.
- Зачем встретят?
- Поговорим, пока поезд будет стоять, давно с ними не виделись.
Поезд остановился, родственники подбежали к открытому окну, мама и Милица вышла к ним, они предложили на несколько дней остаться у них, пообещали устроить с билетами...
- А как же я? - громко спросила Милица у мамы и посмотрела на Глеба.
Родственники и Вера Андреевна тоже смотрели на Глеба. Кто-то сказал, поезд сейчас отправляется и Глеб обрадовался: Милица и дальше не выпустит руку из его руки. Родственники заторопились, вошли, понесли вещи, Милица обернулась, показывая растерянное лицо, бриллиантики слёз, - адрес! - подбежала снизу к раскрытому окну, - скорее выкрикни адрес!
Глеб растерялся, его адресом сейчас был поезд. Успел запомнить её домашний, успел добежать до поплывших над землёй высоких ступенек, дотронуться до тонких прощальных пальцев Милицы, успел запомнить, заметить сочувствующие глаза её родственников, каких-то пассажиров...
2
Перед зимним вечером Глеб проснулся на узком, коротком диване, продолжал греться, трогая мыслями сущность близкую и себя в ней.
Пожилая хозяйка квартиры пока не пришла с фабричной смены, печка не топилась. Глеб квартировал тут, имея, собственно, местом диванчик. Ночью сегодня работал: на той же фабрике, как и соседка, заталкивал в допотопную машину старые тряпки. Машина рвала, крошила, паковала, пакеты передавались в другой цех, провонявшийся кислой и подгоревшей шерстью. Почему-то из всего рванья, из добавленной грубой шерсти получалась продукция, называемая шерстяными кошмами. Цеха старой фабрики, полутёмные, низкие среди эпохи летающих спутников связи, цепляли на одежду, на тело запах... знать и не нужно, и после каждой ночной смены Глеб отмывался в душевой. Вода текла из отлома ржавой трубы, часто не горячая, тёплая немного. Смененный у машины квартирной хозяйкой, несогревшийся в душевой, брёл полусонно по утренней позёмке спать, чаще и чаще понимая: город, тянувший в себя неясной высотой культуры, затолкал куда-то в убогость. И хозяйка - придаток биологии к жующей тряпьё машине допотопного изобретения, и сам, тоже живой придаток к безмозглой тупости однообразных механических движений, и тупая жизнь - машина, телевизор, машина, телевизор, - начинала упираться в желаемое уничтожение, такая жизнь. Сломать машину - преступление. Уходить самому, забыть, уходить, отворачиваться...
Не думать, как садишься к столу и изнутри, почему-то вспоминая, что в жизни есть стихи, видишь: сам - жевательная машина. Кто-то невидимый, кажется, работающий в дневную смену заталкивает в рот маленькой вилкой, как сам на фабрике вилкой здоровенной. Кошму делать, кошму, кошму... Тогда и съедать картошку не получается возможностью отказа быть живой жевательной машиной.
Не думать, как к хозяйке по воскресеньям молодая её дочь приносит внучку, в два года не умеющую говорить слова, и хозяйка с хлопаньем рук кричит: - "ах ты моя любимая зас...ра, ах ты моя любимая зас...ха! Снова аба...лась! Снова аба....ралась! Давай тебе сейчас о, о, сейчас ...опу надеру, сука ....ная!"
Не думать, где-то сейчас живёт композитор Свиридов, а в библиотеку городской окраины кто-то не возвращает книжку стихов Ахматовой...
Постоянно знать и спасаться.
В сторону и подальше от чужого и собственного быдлоизма, от времени мутного и терпения на донышке не разбираясь до камешка, почему после письма Татьяны Лариной любимую внучку называют гадкими словами а мать довольно хохочет.
К вечеру голубел за окошком сугроб снега. Думалось особенно обидно оттого, что после полугодового стеснения, всегда боясь одетым в старую фуфайку по пути на фабрику в автобусе встретить Милицу, послал ей записку с предложением встретиться и сегодня в семь вечера она обещала ждать возле почты.
В отрочестве после оглядки назад жизней оказалось несколько. Первая заканчивалась подрастаниями, начиналась без разрыва другими занятиями, выталкивалась в непонятное сразу деталями, предельными пониманиями...
3
Глеб надел не страшное пальто, шапку без кислотного запаха фабрики, скатывающей кошмы. Шёл, шёл, закутавшись в обдумывания свои, ноги запутывали извилистые длинные метели, шипящей по снегам... чистотой закрывающей мир...
Возле почты из тёмно-синего неба шатром прозрачно висел свет от лампы на столбе. Глеб, опасаясь быть не увидимым, стоял тут, ткнувшись лицом в поднятый воротник. От домов с рядами тёплых жёлтых окон бежала девочка в чёрной шубке.
- Отыскался! Здравствуй! - протянула руки ладонями кверху. - Холодно! Пойдём сейчас же к нам, наш дом рядом!
В устойчивом тепле заставила надеть домашние тапочки, забрала куда-то пальто, братика отправила в другую комнату. Сказала сесть в кресло, уютное возле оранжевого абажура лампы на тумбочке, принесла чай.
- Ты совсем близко жил и так долго не сообщал о себе... Хочешь, поставлю пластинку? Моцарта, Шуберта, Бетховена? Ты забросил сенокосы? Что делаешь в городе?
- У меня унылая работа, на пропитание зарабатываю. Мне надоело. Я завтра бросаю к чертям собачьим и уезжаю в другой город. Друг написал, можно устроиться у него, повкалывать до лета на стройке. Летом поступлю учиться, ради сна и еды жить не хочу.
- А Москва? А Москва?
- Начитался: Москва любит гостей, Москва каждого встретит с любовью и вниманием... Приехал, сельский мальчик. Гостиниц для меня нет, знакомых нет. Все дни ходил по музеям, спал на лавках в каких-то парках, на вокзалах будила милиция. Неделю бродил, на последние деньги уехал, а на скотобазу после Москвы - никак. Там видел многое, к чему можно стремиться всю жизнь. Сначала учиться надо.
- Я тоже намерена поступать в консерваторию. Ты сможешь выдержать все курсы института, не бросить учёбу?
- Я в книжке читал, с женщиной, - покраснел, - сильно серьёзных разговоров вести не надо, не интересно ей станет.
- Ты глупости читал в книжке, а я тебе говорю, и запомни: научись улыбаться, снова научись. Кушать хочешь?
- Кушать не обязательно, и смешно. Жевать, жевать... Посижу с тобой, выйду и знаю, зачем завтра уеду. Другие с нуля начинают, а мне из-за минус пятнадцати прорываться.
- Я завидую тебе.
- А я тебе, Шопена так и некогда узнать, послушать.
- Ты не потеряйся, как в тот раз, на полгода? Ты напиши оттуда, где очутишься? Не обещай мне сейчас, пусть бы получилось, как-то бы сошлось...
Улыбалась, виноватая просьбой...
4
Давно наслоенная кем-то обыденщина зажёвывала знакомых вкруговую: сначала "я буду тем, тем-то, у меня будет то, то-то", и через время жена, как у всех, суета птичья и в итоге квартира" обнюхивание гнездовья, суета скворечная и появление мебели, детей, гордости за какой-нибудь бытовой электрический прибор, за поездку всеми родственниками на чей-то юбилей, - но что нового? Зачем по общей конвейерной полосе, отличаемой от прошлого цифрами очередного года?
Деньги, обязательно сегодняшних придуманостей одежда, лживо показывающая любого личностью, пока не взглянешь на само лицо, меняемые, натужно отыскиваемые цвета обоев и контуры автомобилей, - скучная обыденщина обозначенного и неназваного однорядного мусора...
Для чего же я родился и вырастал?
Взрослый Глеб Ардашев негромко, осмысленно отделялся от напрасности общений и, отрываясь от надоедающего пылью ветра, плотно закрывал за собой дверь подъезда. Перекручивая себя на успокоенность, желанно одиноко входил в квартиру к самому себе. Квартира и мысли пригашивала, те, не свои.
Мои сельские родители объясняли и хотели, - я должен жить намного лучше их, не коров пасти до пенсии, а стать следующей, завышенной орбитой развития. Пока - жвачка, пока то-то и то-то, конвейерная лента.
Из называемого слишком расплывчато, жизнью, ему нравились коричневатые двери, укрытые кожезаменителем, и ключ от них: поднимешься на свой этаж подъезда, сам открываешь, сам запираешься изнутри на ключ, на железную задвижку, и никого. Никого, как надо. Квартира отчёркивала от городского пространства постоянной тишиной, свободностью от людей автобусных, кабинетных, коридорных, магазинных, тротуарные, - плоскостями стен, полов и потолков. Она присутствовала окружённостью как на фотографии: ничего не трещало, не шипело в двух комнатах, не булькало, не шумело человеческими натуральными и транзисторными голосами, не скрипело, лишне не пахло, не по-своему. Откуда-то постоянными прибытиями наслаивалась пыль, при глухо запертых форточках.
Высокие деревья росли давно, выше этажа квартиры и густо к балкону, к окнам, и в комнатам теневыми широкими пятнами от ветвей шевелилась приятная сумрачность. Любое раздражение полусумрак приглаживал изнутренним тихим покоем.
Он запирался и не от страха подходил проверять запоры, зашторивался, заставлял ограниченые вертикалями и горизонталями пространства жить: в жаре лета наполнял ванну холодной водой, вгонял чайник в шипенье, тарахтенье крышкой и свист, сковороду в треск поджариваемого сала, яиц, пылесос в недовольное от потревожености завывание, тряпку в хлюпанья по полу, сердитые залазанья под мебель. Проходил по яркому мокрому полу, включал радиоприёмник, свет везде. Смывал с себя уличную жару, ел, обдумывал абстрактно-конкретное... вставал и шёл проверить входные двери, - ночевал несколько раз с незапертыми на ключ, - обдумывал абстрактно-конкретное, причинно-бесследственное и причины отсутствия следствий, гашение их после причин, - при толковой работе мыслей записывал результаты математическими формулами. Я хотел стать математиком, научной деятельностью жить, - знал для себя, - я стал.
Его поражали расхождения математической точности физических процессов и математической бестолковщины при просчётах коэффициента человеческой полезности, когда расплывчатая по существу жизнь общества пропускалась через математику. Он подозревал интуитивно, на биологии и математики должна образоваться ещё одна наука, не протаскивания себя через враньё, как лживые политологии и социологии или дурманы окончательные, принимаемые на веру.
Радио он пробовал слушать и отключал, - какие-то чужие люди через перечисление новостей незапоминающихся, мусороватых и политический трёп требовали участий, действий и от него, для пользы их; безголосые изобразители пения под подобие музыки и редко под настоящую мелодию объявляли примитивными, замусоренными хамством песенками, чего они хотят или не хотят, кого ждут или встречать не хотят; проститутные журналисты на любой передаче - человек родился или мост с автомобилями рухнул, - подвязывали оптимистическое заключение для своей пакостной последней фразы, зарабатывая пропитание на существование, как черви на мусорной помойке.
В телеэкране свисала жиром из-за ушей под сиреневой причёской старая женщина, учила жить задорно, с огоньком и восторгом по любому поводу. Каналы другие не включались, и ремонтировать антенну не хотел, глупость извергаемая увосьмерилась бы.
Он вернулся из театра: режиссёр, выходивший перед началом на сцену по поводу премьеры, актёры и отсутствующий на сцене автор пьесы учили, - воровать плохо. Будто бы и без них не знал.
Книги доставал с полок и помещал на места минут через несколько, - часто писатель учил жить, выпячивая свои правила и правым оставаясь для себя в том, далёком от действительности времени. Все ими описание системы позволений и запретов тянуло смахнуть сразу, как паутину при уборке комнаты для жизни. Жить-то требовалось сейчас, а как? Задерганностью называй, депрессией, - называй, называй явление, ищи причины, и вывернешься на то же самое, - а жить-то как? Ты запущен во времени собственной жизни со скоростью часов восемнадцать, осознаваемых, в сутки, и сон радостью ниспадает, радостью отсутствия потребности решений: что делать? Движение по времени собственной жизни, и повороты без торможения, не вылетай на не приспособленое, и - протяжная прямая, забаюкивающая однообразием. После грубого, жёсткого развода с бывшей рядом женщиной он здесь жил один. Двадцать шесть лет, никакого толка в стороне семейной. Задымленность влюблённости, постельные удивления первые, переменившиеся на никуда не денется, выяснения разностей не сцепляемых, не прокручиваемых от мест растрескиваемых, провальных...
Искалось, вначале, ласковости и нежности, и из ласковости и нежности, и из ума вырастание семьи. Одними совместными постелями семью не сделаешь, оказывается, ну... развалилось так развалилось.
Глеб жил один. Две комнаты, стол письменный и пара низких, лёгких переносных, к широкой тахте удобно приставлять при гостях. Шкафы для одежды, посуды. Ковёр на стене, палас на полу, вода горячая не течёт второй месяц, на улице соседней в глубокой яме трубы ремонтируют, холодная только поздним вечером льётся, днём надо набирать от появляющейся и исчезающей струйки... да какая разница, что в комнатах находится и когда вода течёт из кранов? Это сопутствующее, не основное. Оно рядом, оно в душу войти не способно и смыслом стать - нет.
Люди не думают, зачем они живут. Тысячами просыпаются утром, кто сам по себе кто вынуждено, вмещаются в привычную одежду безразличную, или психически зависимую, модную, или потребно зависимую, показывающую тело витринно, необъявленно-продажно. Вмещаются в потребность завтрака, ходьбы, поездки на работу... на работу зачем? В основном - заиметь новые деньги на питание, на одежду, на комнаты и холодильники и дальше... Для чего? Дня чего? Попробуй подумать серьёзно, - с места не сдвинешься. Вмещаться в привычность выгоднее. Ты хочешь наоборот: знать, зачем живёшь каждый час, каждый день. И пока - остановился. Такое настроение. Такое состояние, и надо удерживаться.
В городе примерно миллион повзрослевших во времени людей. Ты один в мире, как и каждый, сам по себе один. У них как-то получается безраздумно проживать день и день, год и год, юность и взрослость, перетягиваясь от быта к быту, от покупки дачи к покупке автомобиля, от картошки прошлогодней к летней новой посадки, и довольствоваться самоуважением на такой полосе, - зачем тебе быт, когда смысла не видишь? Часы изнутри раскручивать опасно, остановятся до рук опытного мастера, а куда ты? Развернул в себе что? Думать опасно. Знать и анализировать, понимая результаты.
В математике Глебу не нравились обрывы. Формула начинается, взвивается через развитие действия и - тупик обрыва. А вот когда через действие к точному результату!
И тоже опасно: гармония, законченость не подпускает к себе самостоятельностью точного и неизменяемого.
5
Вернёмся лет на... Чем там оборвалось?
Улыбалась, виноватая просьбой...
И ею, Милицей, было сказано:
- Ты не потеряйся, как в тот раз, на полгода? Ты напиши оттуда, где очутишься? Не обещай мне сейчас, пусть бы получилось, как-то бы сошлось...
Три, четыре, шесть лет ушло со встречи второй? Зимней...
И кто доподлинно знает, кому, когда он нужен?
Пожалуй, Милица давно вышла замуж, "как положено", и после работы заходит за ребёнком в детский сад, - "как все, так и я, а чего, а? Пожалуй, и вокруг неё дни и ночи в накатанной, невыпускающей дорожке повторительности...
Себя опасаюсь, - понял, - неудачного дня для себя, и поэтому неизвестное о ней сразу, до начала узнавания хочу превратить ни во что.
А зачем?
Город этот... город вообще логически начинался с Милицы. Она - яркая радостными настроениями, направленной в завтрашнее время, культурная, знающая Шопена как композитора, музыку Бетховена с детства. Она дразнила и тогда, после поезда, вытягивала к развитию в сторону завидно светлого, культурного и необязательностью своей рядом: была как знак, как формула начала и непременности действия не на бумаге, а переложенного на жизни естество. И добился этого города, как у неё, и добился научной работы, тоже культурной, редкой как у неё, но она-то где?
Шаблонное для тусклых романов "прошло несколько лет." Постороннее от неё время, загнанное в развивающиеся формулы, оказавшимися не логическими в развитии, песком, сухим.
Где-то предлагались не те знаки, и не выравнивались в общей изящности пробега идеи через мысль.
Тогда, давно, неожиданно видел её из окна автобуса стоящей на остановке вдвоём с матерью. Милица - зрачки глаз и ободочки сливаются, одинаковые коричневостью, получаются одни большие зрачки, получаются взгляды - посмотрела так посмотрела, точно - в тебя, крупно - в тебя. Мама - та же Милица, располневшая через возраст, даже не так... не до толщины расширенная и повыше, а причёска поспокойней, остепенительнее, и...
В цветном сне показывалось.
Кто-то показывал солнце, постоянно бегущее перед бегущим по воздуху окном. Солнце появлялось летящим мимо сопок, редких деревьев, мимо второго странно постоянного солнца, большого, второпланового, а ближе солнца говорила Милица, не насупленная, не глупая, не тоскливая перед близкой взрослостью говорила о сердитом, и не затравливала упрёками.
Сны - перепутанность отыскиваемого и небывалого?
Показывался... вздох, чей-то вздох решающий, тревожный перед порогом, и мутное цветное образовалось в ясное лицо Милицы, птицей, без парашюта полетевшей с крыла самолёта на круглоту глобуса, на синеву с надписью, читаемой и во сне: Тихий океан.
Отворачивался заворотами дел, нанизыванием себя на необрывную полосу бытовизма, - успеть туда, присутствовать на научном собрании, доделать анализ статьи того, к знакомым съездить на дачу...
И проснулся самосвободным от канительности, проснулся растерянным, но и светлым неучем, спешащим узнать новые, громадные неизвестные значения всего вокруг.
Стараясь выместиться из размыслительности и действовать заставить себя по серебристой тонкости желания, Глеб набрал номер телефона Милицы. Может есть такой человек среди массы людей, может нет - на немного успокоил себя предположительным её отсутствием в городе. Не надо, никого не надо, не надо...
А отчего же не надо? - не знал, как ответить самому себе.
- Доброе утро, я могу поговорить с Милицей? - выговорил струганный шаблон фразы, заставившей дёрнуться трубку возле уха, готового к нулям пустоты на месте значимого.
Ни да, ни нет. Там трубку положили рядом с телефоном. Слишком раннее утро, пожалел людей там Глеб. Там трубка трещато протянулась по какой-то поверхности, через давность спешащий голос Милицы, мило-сонный, спросил:
- Да? Кто у телефона?
Такие простые слова? - удивился Глеб, стараясь говорить.
- Так не бывает. За столько пустого времени позвонить и сразу найти тебя.
- А? Я узнала...
- Я думая, ты в других городах. Ты... - подождал оттока перехвата горла, - ты хочешь увидаться?
- Я приду. А куда? Приеду. Где ты? Необычайно... Я вчера вечером прилетела к родителям, вчера вечером в свой город... Не исчезай снова на много лет? В три? Я приеду к тебе в три. В три.
- Досыпай...
- Спасибо...
Пускай хоть что-нибудь удерживает на желании хорошего, - попросил у времени своего Глеб, вспоминая и вспоминая наполненное ласковостью окончательное "спасибо".
6
Звонок, та же самая обыденная, всеми царапинами изнутри знаемая дверь, и в раме дверного прямоугольника высвеченный светом подъездного окна портрет в полный рост и в полную объёмность, живой портрет Милицы, - она, и вверх, в стороны из-за абриса лучи света. Руки к рукам, "здраствуй-здраствуй," обе ладони в обе ладони, и начальная полурастерянность, начальная неизведанность на лице, - как вести себя дальше? Каким ты стал? Кто я для тебя? Скрытое и открытое вперемешку, пыльца смущения на улыбке той" прежней, всей сущностью сразу...
А как? А как вести себя с ней правильно, по-человечески? Обнять тянет, а можно ли?
- Садись. Проходи. Хочешь, я сначала покажу тебе свою квартиру, рисунки акварелью, книги? В основном они математические, и Шекспир, классики другие есть. Я здесь один живу.
На акварелях, рисованных им по влажному листу, в прозрачности оранжевой, золотисто-охристой, голубоватой, лёгко-сиреневой плавали свободные, лёгкие, перепутанные с солнечностью птицы, никогда не бывшие в заоконной природе. Милица перелистывала крупные листы, рассыпая по полу и набираясь от них обрадованности. И из длинных пианинных пальцев не выпускала подаренный у дверей цветок, пурпурную кругло-лепестковую розу, с тяжёлыми тёмно-зелёными узорчатыми листьями на твёрдом стебле.
- Ты был такой непонятный мальчишка... Способный в разных занятиях, а занимался ерундой... Мне твои акварели по тональности напоминают оркестровые произведения Скрябина, жёсткой пронзительностью на мягких предварительных мелодиях, а? И везде для твоих птиц свобода, свобода...
И сама она сидела среди рисунков на паласе свободно, наклонившись на сторону, врождённым женским движением поддёрнув вышеколенную юбку к коленям. Милица - дотронуться нельзя, казалось, весёлая немного расширившимся лицом, с потерянной детской узкозтью плеч и та же, знающая, как можно в жизни поступать и как - хорошо.
- Я прилетела едва-едва, вчера, мама не обиделась, отпустила, тебя прекрасно помнит, привет просила передать.
- Спасибо,
- Я закончила консерваторию, сама начну преподавать в Школе искусств, класс фортепьяно. В консерватории подготовила свою концертную программу, через некоторое время начну готовить Рахманинова, концерт номер один для фортепьяно с оркестром, сложнейший для исполнителей, высший класс, считается среди нашего общества музыкантов. Секрет тебе сказку: свою музыку начала писать, показывала специалистам, не отвергают.
- Ты одна?
Она правильно поняла сущность искомую.
- По-моему, все наши встречи только поэтому получаются, ты один и я одна.
- Я был женат и развёлся. И говорить об этом не хочу.
Милица покраснела резко от ушек прижатых к тонкому, короткому носику. Молча тонким указательным пальцем обрисовала птицу на листе.
- Сглупил?
- Сглупил.
- Сглупил так сглупил, чего рассусоливать. Извини за правду, мне неприятно, хотя ни в чём мы ранее не клялись... Отвернёмся и забудем, и дурость в жизни встречается. Впрочем, взаимных обязательств этих, земных, у нас никогда не было, а мальчишка, я говорила тоже, намечался способным к необычностям, а занимался разной ерундой. Не поливали тебя в детстве из тёплой леечки в теплице, чувствуется, и торопишься, торопишься... Угощай, уважаемый хозяин дома, чаем, а лучше кофе натуральным, не растворимым, оно для покраски заборов скорее годится, - свернула в сторону окончательно и выражением лица, только стыд за прежнюю путаницу-дорогу в Глебе остался, задаваемый пеплом.
- Что ты спросил? - уточнила Милица спрошенное из кухни и вошла из комнаты сюда. - Мои длинные волосы? Я переменилась, прилично выросла...
- Ты вверх сильно подтянулась...
- Мне и захотелось поискать новый облик, поближе к взрослости стрижку придумать самой. Нравится? - улыбкой повернула голову налево, направо.
- Ты стала больше похожа на свою представительную маму-директора, проглядывается порода.
- Говоришь как о... - не продолжила и крутнула за ухо. - Ничего, ничего.
- Хочешь сказать, довоспитаем?
- Тарам-тарам, тарам-тарам, - сыграла глазами и губами вместо прямого ответа. - Я помогу тебе, товарищ повар?
- Ты испачкаешь свою белую нарядность, здесь брызгает. Носи в комнату, на столик возле тахты, что готово. Хочешь "Кабэрнэ"?
- Кишинёвское "Кабэрнэ"? Прелесть, обожаю. Мы в общежитии покупали его по праздникам.
- Отпразднуем твой диплом консерваторский...
- Глеб, у меня дым радости выпускного бала того, позавчерашнего в консерватории, до сих пор в глазах! Ах, концертные фраки, а на нас, девушках, традиционные белые блузки и чёрные строгие юбки, длинные, до каблучков. Я мечтала в ранней юности о консерватории, я добилась, закончила! А на стенах зала, где дипломы вручали нам, в лепных овальных рамах живописные портреты Чайковского, Шостаковича, Мусоргского, Шопена, Рахманинова, великих, замечательных, путь показавших, портрет Прокофьева за левой колонной, и среди приглашённых гостей сам великий Георгий Свиридов!
- Поздравляю, поздравляю. На память о вручении диплома выбирай любые акварели!
- А сколько можно, листов?
- Сколько понравится.
- Все, - сказала с разлёту. - В самом деле, нравятся все. Я и не знала о такой твоей способности, умении таком... Честное слово, я ими всю свою комнату завешу.
Он кивнул, протягивая ей тонкий высокий бокал с молдавским "Каберне."
Поджаренная и разогретая курица коричневела на столике, летние помидоры и огурцы, присыпание метёлками укропа, яблоки, готовые от сочности лопнуть, кругляши синеватого винограда, роза, опущенная Милицей в гранёный стакан с водой, высокий прямотой...
- Да, я представляю, в длинном строгом чёрного бархата концертном платье ты, выходящая под прожектора сцены, через аплодисменты приглашающие к чёрному роялю с миллионами звуков, тайных до дотрагиваний до клавиш... И сколько тайного в тебе, той бывшей девочке из нашего поезда? Как многому научилась, не отворачивая от детской мечты...
- Глеб, мне и самой не верится, хотя есть. Что получилось - ну и слава судьбе!
- Тебе слава, а не обстоятельствам. Ты не увильнула в сторону.
Закрасневшаяся от хороших слов, от вина в жаре лета, она посмотрела слитыми вместе зрачками и ободочками глаз, одинаково коричневыми, взволнованнее дыша и шевеля белыми отливами праздничной нарядной блузки. Он и догадался, как надо, во что опрокинуться надо из слов, и не поверил, и попробовал, пугаясь отказности, на варварство обид... Милица губами вплелась в губы и обняла, порывисто пересев поближе, удобнее развернувшись прижатостью к нему, - вплетение остановилось и не хотело в распад. "Мне в поезде... было... было четырнадцать лет?.. - втянулось горячее, сбивчивое в слух, - пя... я семь лет ждала... твоего поцелуя..." - закрылось выговоренное наложенными крест накрест обжиганиями дотерпевших расширившихся губ. Пианинные пальцы оттянули попавшие между ними волосы, блеснувшие синеватой чернотой, легли за плечи увереннее, по-домашнему спокойнее. И дёрнулись, и согласились с пальцами другими, упавшими в жар праздничной отливной белизны блузки, в круглые две волны над колотеньем под ними сердца.
- Тебе досаждает? - спросила тихо-тихо, как на нелепость посмотрев коричневыми слитыми с ободками зрачками, широкими, на своё плечо, закрытое сливным отблеском белизны наряда. Придавила пальчик большой к губам, глянула в упор, отразившись алостью лица от прочитанного, - матово-розовые руки и плечи открылись до малюсеньких родинок, парашютиком пустив на пол наряд. Милица вспомнила и прошла, невольно показывая нежное, кружевное, отделила улицу дверью балкона, второй дверью балкона, шторой, глянула, подойдя близко, вопросительно- разрешительными глазами, и надземными, и беспокойными, должное оставив должному, и противоположные руки, противоположные глаза сомневающееся отодвинули за низы плеч тонкие полосочки, столкнувшие вниз тугое с двух бело-розовых, туго поднявшихся полуяблок, от сочности готовых треснуть, полуяблоками, сиротливостью запросившихся в нежность, в доверительность и кружками вокруг пупырчатых комочков.
- Смешней, улыбаться начал... Научился улыбаться снова, - вставилась в раму рук портретом, картиной во весь рост, тоже заворачивая в объятия до расплющивания яблоневых бело-розовостей, притираясь щекой к щеке, закрытыми веками к прислушиванию музыки из глубины своей, делающейся невесомой и нужной, необязательной телом вокруг души и нужной.
Смеялась. Брала кругляшки винограда, вкладывала наполовину в начинающие припухать от поцелуев свои губы, удерживающие пушок теней в мягких ямочках над уголками, и переталкивала ему в рот, накармливая, как птица птицу. Потёрлась носиком о краешек носа, - да? верно поняла? - переспросила содержанием взгляда, уловив расстёжку замка пояса юбки, приулыбнулась тугости её на бёдрах пошире живота, и вышагнув из полувертикального присмятого кольца её на полу, блеснув волнениями--бисеринками пота на ключицах, попросила по-домашнему приглажено:
- Жарища, Глеб, мне бы немного освежиться.
- У меня из душа вода не течёт, днём напор воды слабый. Я по вечерам набираю в ванну, но только холодную, она сама тёплой делается в жаре.
- Отпусти на минуточку? Чудесно, я не боюсь летом холодной воды. Пока, - прикоснулась щекой к щеке, прощаясь как на несколько лет.
Тяжеловатый низ почти треугольного зада качнулся поперечно из стороны в сторону пять раз. В голове гудело. Он взял сигарету. Подумал, какая правильная Милица и в том, что не курит, при круговом курении девушек и женшин. В глаза повторением качнулось поперечно пять раз под косыми срезами белых трусиков, раздавливающим повторением. Рехнуться можно, вызвенилось в голове. Куда плывём? Сплошные глыбы вокруг, могут и раздавить, - додумал, пойдя в ванную на её крик.
Выдающе стоя раздвинутыми ногами на полу перед ванной и нагнувшись вперёд, Милица плескала на лицо, на плечи, на полуяблоки бело-розовые, взвизгивала от прохладных мокрых дотрагиваний до живота и нарошно приобижено пожаловалась:
- Мне намного лучше стало, ты-то чего маешься в жаре?
- Станет ещё лучше, - скинув одежду, не совсем голый зашагнул в ванну, потянув туда и Милицу. Только не на причёску, просила она его, поливающего водой из широкого ковша, хлопая от брызг глазами. Наигрались. Наобливались, смахнув остатки накала. И когда Милица встала в ванной, как-то неудобно посмотрела вниз на себя - увидел пропечатанную сквозь тонкую мокрую ткань прилипшую изнутри мокрую черноту самого интимного.
Милица затрясла головой, "ой-ой-ой" изображая, пожала плечами, изображая "что же делать", оставляя ему потребность действия, и он сдвинул по мокрым ногам мокрое, отжал, повесил сушиться, отжал и повесил вторые рядом, вышли в жар комнат, засыпанные каплями воды.
Знающая, как можно поступать и как - хорошо, такой открытой невидимая никогда и полностью показывающая себя, внимательно опасаясь не понравиться, прячущая растерянность и не знающая, спрятать куда, взяла за руку, так ища помощи, и пугливость интимная прикрылась противоположной ладонью, глаза взглядом потянулись за рукой другой, подавшей бокал с "Кабэрнэ", доставшей и до бокала второго, - вино слабое, не опьянеем, - я знаю, мне нравится "Кабэрнэ", - отпила глоток и поцеловала улыбкой, смоченной вином солнечности, встала на колени на тахту, повернулась и нежнейше вытянулась на хрусте белизны пространства всей бело-розовостью собственного счастья. Приподнялась головой, пропуская подложенную руку.
- Не надо никого-никого, тебя кроме, и день мой - даже не знаю какой хороший. Его надо остановить и пусть длится неделю, месяц, второй... Колется, - повела она глазами через капельки водs на щеках вниз, на розу, положенную между полуяблок грудей.
- Красиво.
- Я-то знаю, а шипы? - хохотнула шутливостью в голосе и перебросила розу на его живот. - Попробовал?
- Я весь героически изранен.
- А я не ранена? А я не ранена? - показала на следы шипов розы, игольчатые, незаметные, и упала головой навзничь, и приподнялась через потом, взбаламучиваясь присмешками: все показанные ею раненые места между тугих полуяблок и ниже расцвели красными следами затянутых целований.
- Я мстительная, - придавила несильно руки, - я тебя тоже намечу. Где роза была? Здесь? Тут? Обманываешь, вот где, - и растянула голосом последнюю букву, задумавшись и любуясь, увидев, закрыв увиденное горкой ладони, согласно прислушиваясь к пальцам не пианинным, переигрывающим капли не дождинок не на бело-чёрных, на ало-чёрных не клавишах, мягко-тугих под прохладной мокростью непросохших волос. Молчала и слушала себя, и противоположное под ладонью, выравнивающее только что загнутые крышечкой пианинные длинные пальцы.
- Родители путёвки на всю семью в санаторий купили, в Крым, - поведала тихо-тихо, - не хочу. Никуда не хочу, - накрыла выпрямляющуюся свою ладонь подпираемую и наложенной сверху ногой.
- В Крыму романы курортные...
Резко, больно крутнула кожу на его боку.
- Кричать и возмущаться не смей. Пошлости от тебя - фу, не надо.
- Больше не буду.
- Не знаю, не знаю, - провела ладонью под придавленностью ногой, переведя одно на иное. - Глеб-чик, - раздельно запредупреждала перебивчатым голосом, - Глеб-чик, - обняла прикрывшего её по всей длине изящности тела, перекручености томления, всё равно плотно сдвинувшего бёдра и дозволение, - пойми, пойми, я такая, как в том нашем поезде, я... понимаешь? я девчонка, я до свадьбы ни за что не смогу, так нечестно, честь... ты понял? ты не обиделся? Нам чудесно, нам будет чудесно, я понимаю, довела тебя... не надо было... Может как-то... И чтобы получилось, и девчонкой остаться?
- А как? Надо было.
- Да, да, надо было, а с этим... с пределом... я не обманываю, ты пойми допредельно, допредельно. Вот-вот, чуть-чуть. Дальше нельзя. Нельзя! - выстрелилаеь, выгнулась моментально и под грузом тела его, схватив непослушного дирижёра своевольных запутанных нот, встречно летящих изнутри выбросами из прижавшихся душ. Беспокойно проверила пальчиком хранимое, алый, близко к лепесткам верхним закрытый росистыми каплями на лепестке бледном внутри пион, спрятанный под синевой чёрного окружения сторожащего, третий мерцающий зрак показанный при доверии двух глаз полнейшем, - убедился? - немо приласкали, простили они, - не обманываю? Честь, осторожней...
- Сплошь и рядом бардак в жизни, и ты... твоя целомудренность, честность...
- Жить хочу по-настоящему, да и всё, - объяснила одной фразой Милица, не убирая гладящих пальцев с его груди, и нежность с краешков губ своих, приулыбчатых, но серьёзных. Он перегнулся и сказал ей на ухо такое - засмеялась и замотала головой на подушке ни да ни нетно пунцовея лицом, и настораживаясь, и отделяясь от себя самой, отлетая в неведомое редкое, в круги под потолком розово-укольчатые, и тело в них витало придавленной невесомостью. Прикусила край губки, начиная чувствовать сбивчивость простыни, счастливясь, счастливясь и продолжением ответным, забирающим колючие следы шипов розы из тела противоположного, честно и желаемо, достойно для целомудренности и красоты чувства ответного.
7
Милица, сидящая у себя дома за круглым столом и читающая книгу, шагнувшая навстречу, глянувшая затянутыми в текст глазами на уходящую в другую комнату маму, глазами проясненными показавшая встрепенутую радость, обнявшая торопливо с оглядкой на комнату другую...
- Я с Верой Андреевной ходил в магазин покупать ковёр, она позвала посоветовать, который выбрать. Мы встретились у вашего подъезда, здравствуй...
- Глеб красивый выбрал, завтра из магазина заберём, отложили нам, - пришла из другой комнаты мама Милицы. - Я надеюсь, вам понравится, - улыбнулась Вера Андреевна со своими, материнскими надеждами. А ты, Глеб, почему в два часа ночи привёз Милицу на автобусе?
- Ну мама...
- Мы вышли на остановку - такси ни одного, а пешком километров тридцать от меня сюда. Стоял какой-то заказной длиннющий автобус, пустой, я договорился с шофёром о цене и поехали, вдвоём в громадном автобусе.
- Не надо так тратиться, Глеб, дороже, чем на такси, мне Милица рассказывала. Могли переночевать у тебя, ничего страшного. Позвонили бы да и только, взрослые уже, а ты надёжный, тебе доверяю,
- Мама, - загибом недовольного голоса приостановила дочь откровения.
- На кухню идёмте, покормлю окрошкой, Глебу на работу успеть бы доехать.
Глеб вспомнил тайное и забавное дня себя, секрет двоих: Милица лежит рядом и говорит по телефону с мамой в том, в чём мама родила.
И показал Милице на пальцах при маме отвернувшейся за тарелкой время, когда будет дома у себя.
Милица, за три минуты до времени договорённого придавившая дверной замок, влетающая в сиреневатом брючном костюме тончайшем, - "жарища, жарища, вода у тебя с вечера набрана?" - после порога остающаяся от костюмчика отдельно, убирающая и с него надетое, - "дыши телом, Глеб, я знаю, я благодарна, ты страдаешь в отглаженном ради меня, - остающаяся в бледно-прозрачной сиреневости коротенькой рубашечки, обнявшая, напитанная поцелуями, спещая облиться в ванной и хлопнуться на хруст тахты, спружиненая из тахты, стреляющая из водяного пистолета и балующаяся, и опустившаяся на колени на пол для восторжения своего противоположностью добытого, видимого, знающая, как можно сделать хорошо и хорошее - что...
- И поцелуй шейку под самыми волосами, если можешь...
Бледно-розовая, падающая на тонко-круглые колени, вытягивающаяся в струночку большой арфы в разыскивании поцелуя, большой арфы с сильно вогнутыми полукружьями скрипичными, виолончельными по бокам, со свирельными переливами губ на губах, лепестков, листочков бархатно-росистых с записанными невидно нотными ритмами на них, и бешеных и протяжённых...
Сердце жгуче взрывалось, сердце придавливалось к оркестровому задаваемому ритму, быстро отыскиваемым сердцем её, и пальчики пианинные легко в сторону прекращением на пока, - "знаешь, тишина мелодию сильнее выделяет, подожди... а давай борщ приготовлю? Или кофе настоящий, не растворимую краску? Я хочу заботиться о тебе, у меня потребность непременно заботиться о тебе. Помнишь, ты в детстве моём ляпнул вопрос: а в консерватории консервы делают? Ха-ха, - потёрлась носиком о край носа, - не обижайся! Я тогда угадывала в тебе совсем иное! Борщ? Ну давай, борщ. Это будет мой передничек, - завязала его рубашку на ампирной обнажённости тела рукавами позади, воротником под розовым пупочком, втянутый в ровно-хороший живот.
- Сто лет в таком передничке буду картошку для борща чистить, если и гладят по... глядят ещё. И кто самое крупное на теле, я имею ввиду что гладишь, додумался назвать словом, имеющим отношение к ассоциации с маленькими ягодами?
- Ягодицами надо было назвать соски грудей.
- Правильно, умничек, только не трогай, я от твоих неожиданностей плыву, стена качается, могу себе палец порезать.
- Билеты можно взять на концерт Брегвадзе, Соловьёв звонил.
- Я, - приобижено обернулась от мойки, - взглянув сверху и улыбнувшись обнажённости бело-розовых полуяблок, - хочу быть только и только, и в третий раз повторю - только с тобой. Исключительно только с тобой. И отстранила нож, дожидаясь бутончика поцелуя.
И до чего дотрагивается?
Пальчиками просто до плеч или душой до невидимости противоположной души? Перевёрнутой синью чёрного паруса соскальзывающая с волны взбаламученного моря, примыкающая откровением как не зналось и не отгадывалось, внимательно задерживаясь над бездонностью крайности для неё... Умеющая замучить и вытолкнуть в фениксовость воспарения сначального, нового, и задремать в выхрустах, отлетевших от простыней, надёжно, успокоено удерживая в пианинной длине пальцев начало оркестра всего, - ты здесь? ты не ушёл? мне показалось во сне, ты ушёл, - и слезинка к тонкому носику, - обняв плотнее, торопливее, всхлипом кратким дыхание перебив, бело-розовостью прижавшись и ногой наложенной придавив надёжнее...
- Нет-нет, - с закрытыми глазами в полусне. - Дождёмся свадьбы... Его держу и не отпущу всю ночь...
- Зачем тебя украшать белым платьем? Ты самая красивая без ничего...
И глаза от невероятности высказанной приоткрыла.
- Гений, не могу я такой на свадьбе находиться среди людей. Исключительно только с тобой. Час ночи? Позвоню маме, что осталась... Сам же знаешь, я такой буду всю ночь после свадьбы...
И витая змейка телефонного шнура вокруг полуяблок райского левого, над сердцем.
8
Снится - Милица подходит торопливо в белом, в белых обтяжных брюках, белом свитерочке тоненьком, - я вся соединиться с тобой хочу, мне надо в тебе быть постоянно и рядом, я не знаю, как, а забери в себя меня начиная с душ, в своё тело, в душу свою, в судьбу свою, я не знаю как. И прилаживается, и рядом, позади её мама, - ты посмотри, Глеб, дочь у нас какая ладная и красивая и как относится к тебе, вы самыми счастливыми будете в жизни, забери её. Я хочу к нему навсегда, мама, только к нему. В душу душой вместиться...
И снится белое, растягиваясь в бело-розовое, во всё мягче и мягче уходящий от черноты перевёрнутого паруса треугольного расплыв, и бело-прозрачное шелестит птицей, прошелестевшей в жаре трудного воздуха над подбалконными тополями...
"Погоди. Ты сказал? У тебя в квартире женщина, оскорбительно ответившая мне сейчас?"