Все - окончанием границы,
Где древней крепости бойницы
Явленьем точной простоты.
"В Париже, когда мне приходилось трудно,
я действительно покупал на улице
у продымленного оверньяка горячие каштаны;
стоили они всего два су, согревали иззябшие руки
Я ел каштаны и думал о России -- не о её калачах..."
Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь.
СОДЕРЖАНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
- Ты знаешь, что будет завтра?
- Знаю.
- И - что?
- Будет снег. Первый снег.
- Он чем отличается от зимнего, остающегося до тепла весны?
- Первый снег полетит сверху и косо, начнёт метелиться и вздыматься волнами вверх, широкими, подхваченными от земли, чернеющей пока, в низинах начинающей отбеливаться... Первый снег пахнет свежестью, долетевшей с самого высокого неба, где и людей в самолётах не бывает, и воздух чистейший. Первый снег его и примчит на себе.
- А зачем тебе первый снег?
- С ним всегда надежда на хорошее, он затягивает жить, жить дальше...
- Ты в полусне сейчас... подумай, может тебе нужно море, тёплое, заморское? Банкетный стол с крабами и чёрной икрой, запечённой телячьей ногой под чесночным соусом?
- Снег. Нужен снег. Чистотой для души.
- Я у тебя поспрашивал? Не хочешь... Ну - включу снег...
- Он и сам прилетит. Поможешь ему - от меня спасибо...
Неясный собеседник затуманился, а дальше и полусне получилось задуматься, почему московский кремль везде описывается стоящим на холме, вроде он наравне и видом из-за реки, и на той стороне с примыкающими к нему улицами...
Снежная чистота...
Чистота нужна. Белизна для души.
В полусне. И продолжением напоминание - сейчас. Как и вчера, за окнами будет бурое травами начало ноября.
2
"Он был настоящим русским писателем, и просыпался поздно", - вспомнил, почти проснувшись, строчку из воспоминаний хорошего русского писателя Бориса Зайцева.
Почти одиннадцать утра...
И как в Братиславе, в 1991 году, в магазине русской книги впервые увидел толстую книгу с надписью на обложке: Борис Зайцев. Там и не понял, кто такой Зайцев. Потому что писателей советских знал, такого не было.
В предисловии прочитал - русский писатель Серебряного века. Понял, насколько же обворован, если с конца Серебряного века все остальные восемьдесят лет в своей стране такого писателя знать было невозможно. Издавали и продавали за границей страны, видимо, для изображения мадам Свободы: вот мы что издаём, бывших эмигрантов, вроде врагов для нас, идеологических...
Родину собирать по фамилиям, по страничкам...
Изувеченную, разворованную - начиная от фактического содержания исторических страниц, прежде секретных и в стране запрещённых...
Недавним столетием, но не самим временем, - властями...
Профессор Корсаков не торопился оставлять постель по утрам, так могло вспомниться приснившееся и додумывалось, оставлялось либо отбрасывалось разумом опознанное в полусне, в полудремоте предутренней.
Приснилось видимое нелепым здесь, в русском спокойном селе.
Какой-то красный стенами московский ресторан, блестящий люстрами, ставшие модными бандитские песни уголовников, стоит среди других девушек не исчезающая с телеэкранов никуда не ведущая шелуха, уверенная, лежать на паркете должны все перед ней, и говорит что-что? Вот этот не хочет знать и видеть меня? Он - кто? Ну-ка? Ну-ка, кто? Он? Да-а-а, в нём чего-то... Подойдёт ко мне? Заговорит? Не подойдет? Запрезирает меня? Ме-ня? - разделила слово значительностью. - Дочь самого известного в стране начальника города?
Шлюха сердится, злится, противоречит, распаляется отторгаемостью своей, упирается, шага первой не сделаю, - упирается, сама подходит, втирается, прижимается, втискивается в ладони взятыми грудями, сердясь и сопротивляясь, удивляется, куда попала противоположная рука, натискиваясь и ругая, втираясь полностью.
Военные появляются, с автоматами. Ставят к стенке. Расстреливают.
Та, телевизионная шелуха, становится у стенки и сама требует: теперь расстреливайте меня, без него жить не буду.
Надо же, какой противоположной собственной дряни оказалась в конце. То сидела перед телекамерами, бессовестно выспрашивала у глупых девушек, записавшихся к ней на передачу, все стыдные подробности по теме - кто из них как вчерашним вечером сношался с юношами...
Забыть? Оставить?
Для чего приснилось темой странной?
И не чушью, - о кое-чём думать заставляющей...
Гоп со смыком - это буду я.
Хороша компания моя.
Я в Одессе народился,
От папаши открестился,
Я не знаю где моя семья.
Блатная песня. Слышал в детстве. Запомнилось, от такого надо в сторону и подальше.
Жить.
Что блатное, что гнилое...
Из дремоты предутренней разумом сохранилось обдумываемое уже не первый год, - полная перекомпоновка космических ракет. Сейчас взлетает - почти восемьдесят процентов горючее и двигатели ступенями, дальше невеликая кабина для космонавтов. Перевернуть можно, - пятнадцать процентов на двигатели, системы управления курсовые, и восемьдесят пять процентов - громадная кабина для экипажа внушительного.
Нужно топливо. Размером с брусок туалетного мыла. Плюс запасной брусок, или даже три запасных. И летай неограниченно по времени, лишь бы организмы экипажей выдерживали. Меняй горючее после выработки, как батарейки в карманном телефоне.
Не отбрасывалось, разумом. Но и формулы, близкие к окончательной по составу горючего, пока не записывались.
Не подходили, на самый краешек ума...
3
Леонид Аркадьевич Корсаков умылся, позавтракал, не замечая привычного, медленно выпил маленькую чашку кофе, сваренного из размолотых зёрен по настоящему. Запер избу и пошёл гулять.
Древнее в северной части России село растянулось на две улицы поверх длинного холма. Профессору нравилось останавливаться перед толстыми, высоченными тополями, густыми, широкими множеством верхних веток и веточек. Чувствовать, сколько поколений людей играли возле них мальчишками, намного попозже проходило здесь со взрослыми заботами. Между тополями, уже без листьев на краю осени, густели зеленью ели высотой метров по тридцать. И до сих пор удерживали потемневшую листву сирени, светились изнутренним светлым золотом липы, такими уходившие под первые снегопады.
Нравились настоящие деревенские дома, северные, на высоких фундаментах, тёмные закругленными брёвнами стен, с мезонинами и даже эркерами, выступающими скошенными углами и тремя окошками. Светлеющие голубыми и белыми наличниками окон, балясинами, кругло выточенными на станках, балконов. Некоторые дома встречались кирпичные, сложенные из крепкого красного дореволюционного кирпича на белом растворе между ними. Их строили здешние купцы и самые богатые сельчане, обыкновенными кирпичами выделывая украшения поясками, рубчиками, карнизами над окнами и дверями. Дома рассказывали своими крепкими видами, что и до революции многие люди тут имели возможности труда и богатства, достаточного для необидной жизни.
Здесь очень редко проезжали машины жителей, без их порчи чистого воздуха нравилось больше, чем в городе. Акварельными мягкими расплывами видимому отсюда, минут двадцать автобусом ехать.
Село в древние времена люди растянули на высоком, длинном холме, ниже виделись другие голубеющие холмы, верхи лесов, протянутых широкими, шевелящимися ветрами озёрами. И так они утекали до видимых горизонтов, в разные стороны. Настоящие северные леса настоящей северной части страны.
Корсаков жил тоже в деревянной избе. Один из приятелей продал за совсем недорого, сам уехал в Нижний Новгород читать лекции в университете. Изба - кухня и одна большая, широкая комната, вода проведена, печка есть и дров до следующего лета.
Каменные внутри, в самом помещении, или из голого кирпича, или пластиковые стены домов тащили в себе историческую культуру не русскую, чужеродную и отталкивающую. В избе для него все стены жили природной натуральностью, выструганные ровно, с трещинками местами, тёплого цвета дерева, потемневшего со временем самостоятельно, без краски и остальной травящей людей химии.
Телевизор, не включаемый, как и в городе, давно показавший, как хорошее техническое изобретение можно быстро перевести в болтающую мусорную свалку глупостей и крайней пошлятины. Радиоприёмник, книги, приятеля и свои, завезённые. Нужные.
Тишина здесь поразила, тишина. После города, после городской квартиры, после семьи, нормальной семьи, но - и в семье устаётся, что ли, от постоянства, не прерываемого постоянства...
В семье и собака, любимая всеми, иногда залезает под кровать на весь день...
Отстранение. Здесь почувствовалось отстранение от мира случайностей, от мира надоевшего неинтересностью. Того, городского. Повторяемостью сравнимого с движением тракторных гусениц. Перекатываются, перекатываются, движутся, что-то движут, и одни и те же зубчатые полосы пластин, и в том же самом порядке, пятая за четвёртой, восьмая за седьмой, а как-то переменить...
Ворона, настойчиво кричащая вчера с дерева возле старинного красного кирпича, сегодня опять закаркала, с навеса над входом в дом. Узнала, может, и тоже здоровается?
- Привет-привет, чернушка, прилетай ко мне в гости.
- Ка-ааар, ка-ааар!
- Давай-давай, я скоро в дом вернусь, постучи клювом в окно.
- Кааааааарррр! - заперебирала лапками, но не взлетела.
На окраину шли по боковой от дороги тропке четыре козы, внимательные, задумчивые мордочками. Круглобокие, сытые с недавнего лета.
Профессор Корсаков посвистел. Самостоятельные, они не оглянулись.
Курицы побежали в сторону от коз, догоняя уток, цепочкой по тропке шедших в сторону пруда.
Живое жило. Наделяя желанием вернуться в свой временный бревенчатый дом и заняться делом.
4
Не забывая страшные пожары России двухгодичной давности, Леонид Аркадьевич описал идею изготовления водяных бомб из простейших полиэтиленовых мешков, должных сгореть при попадании на горящие леса, дома деревень и сёл, и потушить огонь выливающейся из них водой. Такими мешками он предложил обкладывать и опушки лесов, потому что и трактора с плугами, и горючее для опашки лесов давно разворовали чиновники, на уровне выделения денег, а обкладывание в несколько рядов опушки леса мешками с водой, легко плавившимися, тоже могло спасти части природы России. Он описал идею и отправил по Интернету в Москву, в министерство, пожарами и потопами занимающееся. Дошло, - мешками с водой можно обкладывать и дамбы, и берега на реках, выходящих потопами за все берега, как сейчас происходило на Дальнем Востоке. Вода удержит воду так же, как мешки с песком, но воду подвозить не надо, она - под рукой, наливай в мешки и строй защиту.
Так это, постороннее, попутное в делах профессорских...
Денег за идею у московских генералов не попросил. Совесть есть - сами предложат. Если идею не присвоят себе, продолжив её защитой докторской диссертации и навешиванием орденов на полковничьи, генеральские груди. Свои. Сами себе за достигнутые заслуги перед... да, сами чего-нибудь наврут.
В спокойном российском месте думать о тоскливом нечестностью становилось не нужным, в избе воздух сделался стылым, заметнее жестенело холодом и на улицах. Сунув бересту под закладку дров, профессор зажёг огонь в печке и через время разнюхал сухой, нагревающийся огнём воздух, начинающий подниматься от чугунной плиты. Печка, согревая воздух в избе, почему-то приносила и настроение весёлое, непонятно откуда...
Согрел чай. Отпивал, разглядывая буреющий за краем села лес, просторно видимый в окне.
Полулёжа в широком кресле, отстранившийся в тишину спокойный человек Корсаков смотрел в потолок русской избы, подбитый фанерой, выкрашенной белилами, и видел всплывшую бело-солнечную Италию. Народную, не туристическую.
Распахнутые летом двери в ресторанчик, покрашенные в розовое и малиновое кирпичи вокруг окон давнишней стены, настоящей без пластика поверх, выносные столики на улице, против дверей с широким тентом над ними. Мальчишки, официанты. И взрослые, добрые к ним официантки, их, наверное, мамы.
Просто шёл по улице, разглядывая городочек и понимая жизнь здешних людей, увидел столики напротив дверей ресторана, посидел, съев какое-то пряное мясо, попросил принести кофе и пачку сигарет...
Из ресторанчика вышли мужчина - черноволосый до синевы, немного тяжеловатый, настоящий по возрасту, не спешащий, танцевально обнявший молодую женщину - тоже чёрные волосы, до синевы, тоже расчесанные на пробор, и достающие на спине до обнявшей для танца руки, в чёрном узком платье, в тонкие ленточки изрезанной от середины юбки до низа, тонко-стеблистая, - заиграла и чётко ритмичная, и скрипками перевитая мелодия, настойчиво и утвердительно проводя звуковые линии танго. Напарница резко вскинула согнутую ногу выше его пояса, проглаживая прижатой, проглаживая по его неторопливой ноге, - повёл, наступая на неё переходами коротких, точнейших шагов танца, - повернув, повёл в обратную, и она не перешагивала, она медленно протягивала отставленной назад ногой по тротуару, успевая обшагивать партнёра со стороны, и со стороны обратной, - взбрасывая неожиданно полусогнутую ногу, переступая ей и резко обнажая вскидом согнутой ноги бедро от колена до сжатой в полоску юбки, доставая коленом до его удерживающей руки, оборачивая всего его то одной, то второй ногой, резко белеющей на плотном фоне чёрных брюк, чёрной жилетки. Проходила переходами в стороны и вокруг внимательнейшего мужчины, затонувшего в танце, дважды поднимая к его лицу колено, дважды загибая ногу позади себя, тоже высоко, - пара скользила на асфальте как на подложенном льду, и все его переходы в стороны, на неё, от неё она обвивала то правой, то левой ногой полусогнутой, поднимаемой предельно высоко, - он вскинул извитую почти себе на плечо, он опустился с ней в руках на одно колено, посадив изгибчивую на колено подставленное, - соскользнула, склонив головку на приопущенное плечико, протянув тонкую руку вниз, - резко развернул, посадив разбросанными ногами почти на шпагат, её, резко поднял на один каблучок, а второй ногой она заобвивала его старания и под коленом его перешагивающим, и от пояса протяжкой вниз вплотную, по черноте отглаженных брюк - вскинулась на него обеими разбросанными ногами, пружинными, резкими, - из ресторана вышла женщина, встала вплотную к стене, сразу понимая танец, - колено вверх, согнутая шеей головка резко вниз, на плечо мужчины мгновенной остановкой, прилежанием, - обходы, обводы, метель белой упругости бёдер вокруг черных брюк удерживающего в сильнейшей чёткости движений - нога неожиданным броском назад, резким, головка отпадом назад, почти до туфельки, - он показал всю её, обводя вокруг себя медленно, показом прелести - оттянулась прямой ногой назад, полуприсев на согнутой второй, скульптурно, благодарно за танец - встали и поклонились.
Женщина у стены захлопала. За столиками захлопали.
- Fantastico! Fantastico tango! Questa donna" ha mangiato" il suo partner di ballo! L'uomo Х, ballando con lei'- Х sciolto in danza e lei balla con se stesso! - взмахивая руками перед собой и своими приятелями, выкрикнула пожилая женщина за близким столиком.
- Фантастика! Фантастическое танго! Эта женщина своим парным танцем растворила в себе партнёра! Мужчина есть, танцует с ней, а она растворила его в танце и в себе! - понял Корсаков произнесённое.
Встал, подошёл к танцевавшей только что, поцеловал тонкие вытянутые пальцы и сказал русское спасибо. И её напарнику пожал руку и сказал русское спасибо. Они поняли - прозвучала благодарность, они улыбались, кивали, счастливые изображённой ими и понятой им красотой...
Леонид Аркадьевич прикрепил на планшет крупный ватманский лист, взял уголь и начал рисовать. Две приложенные согласные руки превращались в единую вытянутостью вверх, отставленная как можно дальше нога мужчины, вытянутая и стопой, утверждала будущее близкое движение, женщина в длинной юбке, раздутой надвое, выходила не из юбки, не из своей одежды, а из самого мужчины, сделавшись его и частью, и единством. И сама её одежда нарисовывалась телом мужчины, всё тут становилось единым, одно выходило из другого и одно от другого не отрывалось, плотнейшее совместностью...
Рисовал, отплеском душевным того дня...
Тему.
И обернуть тебя всю, руками и всем телом, настроением и душой делая невидимую и непроницаемую защиту...
Так это, что-то очень нужное изобразить на память, для себя...
5
В доме, как вошёл сюда в первый раз, сразу понравились и показались своими полы, - широкие выструганные доски, по виду своему понятные толстыми, для тепла в доме. Полез посмотреть подполье - половые доски оказались толщиной сантиметров в восемь, так надёжно строили ещё без халтуры, в начале прошлого века.
Дом нравился чувством свободы, ну полнейшей свободы. Когда семья оставалась в городской квартире и приезжал сюда один - вот входишь, вдохнёшь солнечный настоявшийся на дереве стен дома воздух, и сразу мысль - один.
Тишина. Один и свобода. И сразу всему - и душе, и разуму спокойно, спокойно...
Руку протянешь - не глядя возьмёшь нужное там, где положил. Спокойно и от такого, и от широкой кустистостью, высокой сиренью под окном центральным, с видом на дорогу в город, отодвинутую далеко вниз. Бесшумную, для села и дома.
Независимость. Дом постоянно обеспечивал независимостью. Воздух стал остывшим - затопи печку. Вода вдруг исчезнет в кране - во дворе свой колодец. Газ прекратится в системе - запасной баллон в сарае стоит, недолго на него плиту перебросить. Свет электрический отключат - ну и что, есть две керосиновые лампы, переможется.
Независимость. От всяких дурацких указов городских чиновников, где осенью сидишь в ледяном помещении квартиры в самом центре города и отопление они не включают, где какой-нибудь придурок так накрутит краны в самом доме - сантехник с матом разбирается, и воды нет в квартире несколько суток, - нет, независимость всегда нужнее, всегда удобнее. Всегда нормальнее, для человека.
В городе наталкивался на чужие жестокости, тупости, глупости, их требовалось терпеть - терпеть давно стало противно и не нужно. Жизнь одна, знал для себя, наполнять её всяческой дрянью, происходящей от многих людей - ну и зачем?
Отодвинувшегося от всей глупости, подлости, лживости, наглости системы, называемой государством, на самом деле являющейся скрытой формой издевательства над народом любых чиновников.
Где что-нибудь сделаешь сам - место становится своим.
Привёз из города широкий, толстый пружинный матрац. Раскладушку, на всякий случай. Доски, брусья, длинные шурупы, болты и гайками, нужные инструменты. Два дня отмеривал метром, чертил по угольнику, отпиливал, скручивал, сколачивал, притягивал шурупами. Получилась двуспальная кровать на прочных ножках, все видимые стороны её низкой рамы обтянул тёплой по цвету тканью, прибил маленькими гвоздиками. Положил толстый матрац. Сошлось, по размеру матраца. Застелил постель, лёг попробовать - просторно и хорошо.
И в углу ещё выгородил рабочее место. Из досок неширокий лежак с постелью и покрывалом, с подушкой под голову, чтобы читать литературу и справочники получалось лёжа, справа книжные полки короткие и рядом, протяни руку - достать получится самую нужную книгу, тетрадь, напротив них маленький столик, присесть и записать нужное, и лампа в жестяном футлярчике над головой, и включена когда - со стороны глянешь, - такие тёплые коричневые выструганные лет шестьдесят назад стены, с медовым отливом, такие приветливые, притягивающие и сосредотачивающие...
Самое лучшее место для работы, самый свой уголок...
Сам не знал, почему, когда простор избы нужен, весь, - а то уголочек, где сосредотачиваться получалось напруженнее...
Письменный стол большой, столик на кухню, стулья, всякая мелочь - расставилось, передвинулось, переставилось, нашло своё место, нужное. Дом постепенно стал своим, со всем сделанным тут. До книжных полок длинных, закрывших половину стены до потолка.
Нужными книгами.
Один из сараев раскидал на дрова, очистил место, вскопал под грядки. В начале огорода на давно растущих яблонях отпилил сухие ветки, на огороде посадил картошку, морковь, лук и чеснок, укроп, - просто так, чтобы бурьян не вырастал, тоскливый выше пояса. И лучше отсюда брать на кухню, чем привозить из города отравленные китайцами овощи.
Город - там живёт семья и сам жил долго, - заставил уйти из него. Отсюда по вечерам он виднелся огоньками высотных домов, расплывчатых днями.
Темень висела низко над селом, как в детстве, тоже проходившем в селе, совсем в другом. Помнящимся.
Теперь профессор вернулся с конференции из Владимира в свой город, побыл в семье в квартире городской четыре дня и, войдя в дом здесь - опять ощутил лёгкость тишины и свободы поведения, чего разрешало нахождение в стороне ото всех людей.
6
Один. Один в доме. И улицы пустые, - хорошо.
Дурной какой-то город. За двадцать лет очередного уничтожения массы деревень в него переехали вчерашние деревенщики. Проросшие в жизни мимо бытовой культуры. И началось. В городских газетках задавали вопросы: можно на балконах держать поросят? Ладно, поросят нельзя, так ведь поди курей можно? У меня не поросята, коза, на лоджии пущай живёт, можно?
Дикие люди.
Ходили к ним с проверками, запрещали насчёт любой скотины и гусей с утками.
Возле домов городских, где они купили себе квартиры, появились обязательные заборы. Где металлические, где как в деревне, из горбыля даже. Напрямую, внутри квартала, теперь пройти насквозь не получалось.
В магазинах, на городских ярмарках возникли странные горожане с угрюмыми, сердитыми почему-то лицами, - обворованные в чём-то, навсегда обиженные. Странно ходили они по тротуарам, - кучами, человек по восемь сразу, все родственники, что ли? Или останавливались на тротуарах, толпой перекрывая проход, совсем не соображая - остальным прохожим тоже пройти надо. Половина толпы машет руками и сумками, разговаривает между собой, половина извещает по карманным телефонам, и на всю округу крики в телефоны: чичас в один магазин сходила, чичас в магазин новый пойду, посмотрю, чего дают, а то у меня левая рука зачесалась, поди - к деньгам. Да? Ты чихала всю неделю утром? С соплями, или как?
Они понимались показывающими близкое, близкое и начатое изменение всей страны. Содержанием такого поворота.
Наехавшие сюда книги не покупали, в филармонию и городские театры не ходили, высшим достижением считали для себя жизнь в областном городе и покупку машины, - их мечта и предел навсегда.
Разговаривая неправильными фразами, изуродованными словами, эти диковатые люди кричали на своих маленьких детей, били их на улицах без стеснения перед людьми, вместо того - да погладь ты ребёнка по головке, пошепчи ему ласковое, успокоится - нет, надо им схватить орущего от ужаса, развернуть, бить по спине, по голове - откуда они нашлись такими дикарями, корявыми уродами?
Напоминающие лес, изломанный бурей: ни дорог, ни тропинок, ни обходов, ни через рухнувшие толстые стволы давних деревьев, обросшие мхом, по прямой не пройти, и перелезать каждое препятствующее - по кругу на месте завертишься, на хорошее не выводящему, и сам становясь ещё одним в толчее бестолковой.
Их дикость происходила от недоверия к самому государству, и морившему крестьян продразвёрстками, голодом, и заставлявшим без прибыли работать в колхозах, и не дававшим им паспорта, возможности уехать в город, и запрещавшим держать домашний скот - чего только от имени и по поручению государства не измолотило их доверие в пыль, - теперь же впервые они избавились от своего векового деревенского сословия, доверять же и государству, и городским у них причин не осталось, хотя городские для них плохого не делали. Свою злобу на государство они раздавали всем и каждому, к государственной власти не относящимся, и в ответ получали не уважение, к себе.
Их грубость показывала напрасность хождения в народ народников, ещё в конце девятнадцатого века пробовавших крестьян образовывать и просвещать, напрасность и последующих лет, когда появились и школы, и больницы, - и учителя, отрабатывавшие по обязанности, и медики настойчиво стремились уехать от них раз и не вернуться. А картошка проросшая, без ухода, и та заглушится бурьяном, и очень быстро.
Деревенщиков извечных можно переместить и в город областной, крупный, и в столицу, - из них, деревенщиков, не держащих в карманах носовой платок, прошлого их не убрать, и за неделю, за года современностью не наполнить. Тем, передающимся из поколения в поколения родом развивающимся...
Город - а квартира находилась в самом центре, - начал наполняться и бескультурьем, и хамством, и изуверством. Каждое утро эти нелепые, несчастные, с детства раннего никем не наученные культуре общения, разговору без мата, уважению к людям, эти дикой невоспитанности недоделанные до людей думающих и о других долбили пробойниками стены кирпичных и бетонных домов, чего-то переделывая по своему желанию сносили кирпичные перегородки между комнатами, выбрасывая кирпичи и остальной мусор прямиком с седьмого этажа, пилили визжащими специальными инструментами кирпичи и бетон, и водопроводные трубы, гудящие на весь дом в шесть подъездов, рубили асфальт отбойными молотками, выставляя железные перекрытия с надписью, запрещающей сюда въезжать. К ним приходили из районных управлений, рассказывали о городской архитектуре и запрете её портить, - "ничего не знаю", - слышали в ответ и понимали, тупость тут окончательная.
"Не знаю чего ваши депутаты нарешали и знать не хочу, купил я квартиру и гараж во дворе, моё владение, так что отойдите, буду делать, как мне надо, чего хочу буду делать, ваши постановления не нужны".
Уничтожая культурную человеческую жизнь, выстраиваемую здесь несколькими столетиями. Упорно втискивая сюда самое обыкновенное хамство.
С ними - когда-то все стены станут выломанными этими новыми дикими - чёрт с ними. Перебесятся, хотя и не исчезнут.
А как с более фундаментальным, более серьёзным, - в городе заметно и быстро обрушилось общее психическое поле, следом и культурное поле, и люди, с ухудшающейся жизнью, сделались озлобленными на всех, подозрительными, постоянно ждущими и очередного обворовывания, и требования к ним обмануть, обворовывать других, - вместо общечеловеческой доброты.
Такой город, вместивший в себя черноту быдлизма, начал мешать жить людям думающим, людям культурным, людям понимающим - в стороне и тишине всегда надёжнее. И чем больше диких - уничтожителей хорошего, накапливалось в городе, - оставляя их с их колготнёй и бестолковостью, нормальные, сохраняющие человеческое достоинство старались или снять на год, полгода, или купить дом в полупустой деревне, когда денег на строительство особняка в два этажа, как строили себе наворовавшие чиновники и остальные негодяи, не было.
Молодёжь образованная из города старалась уехать в Питер и Москву, там продолжать учение в университетах.
Автомашин у людей появилось много, и им стало проще приезжать в город на работу, и из него после работы - сразу же в тишину.
К самим себе. Чтобы и дремучее суровостью, злостью лицо на тротуаре, прущее, не дающее пройти по положенной стороне, на настроение не действовало.
И это проклятое, сохранившееся от самых лет революции семнадцатого года: - "А, интеллигенция... А, ты думаешь, умнее нашего"?
Да, умнее - и отвечать не требовалось. Хватало взгляда, чтобы такие закрывали рты.
С бормотанием вослед, человека умного, образованного проклинающим.
Удивительно - проклинающим...
Неужели и в самом устройстве жизни станет лучше, когда вокруг одни тупые, жадные, подозрительные и злые?
Жестокие?
Втыкающие ножи в своих жён на кухнях?
И орёт пьяный перед балконами: - городских всех погромим! Всех пожжем! Наши дома станут вместе с имуществом, погодите!
Тысяча девятьсот семнадцатый год в стране России?
Две тысячи двенадцатый.
А где же Россия, после Юрия Гагарина?
Там же...
7
Ты тоже станцевал незабываемо.
Ты ехал в обычном троллейбусе, вечером, без охраны. На улице с неба обрушивалось сразу всё: и ледяной зимний дождь, и колющий лицо снег, и жёсткий вечер.
Пьяный Ельцин звонил президенту Америки, докладывал холопски - страны СССР больше не существует, в Беловежской пуще только что подписал договор об уничтожении сразу страны.
Ты зашёл в пылающий всеми люстрами Дворец культуры одного из секретных заводов. Рабочие, мастера цехов проходили с жёнами и взрослыми детьми наверх, в большой зале для них начались посиделки в буфетах и танцы, - завод праздновал свой секретный юбилей.
Спросил у тихого охранника, где руководители завода. "Понял, спасибо". Перешёл площадь, там высилась в три этажа столовая завода.
Вокруг неё дежурила милицейская охрана, их машины стояли с не выключенными моторами. Пропустили, увидев твоё удостоверение. За милиционерами дежурили, все одетые одинаково, военизированные охранники самого завода. Пропустили, по документу. Внизу, сразу в гардеробе и выше по лестничным площадкам, работали внимательными взглядами молодые сотрудники конторы, пришедшие сюда в штатском. Пропустили, вежливо попросив показать удостоверение.
Правильно, подумал ты, - столько секретных деятелей здесь собрались... Из разных городов и областей...
В гардеробе висели списки с фамилиями, кто за стол какого номера приглашён на праздничный банкет.
Тебя увидели на самом входе в зал, и замахали навстречу из-за разных столов, приглашая к себе. И уже попросив официанток принести тарелки, рюмку и бокалы, вилки и ножи, ложечки...
На сцене пели песни артисты, играл оркестр. Юбилейный праздник. Здесь собрались свои, многие - давнишние приятели. Коллеги, соратники. Конструкторы, разработчики ракетного оружия. С небольшими медальками лауреатов Государственных премий Советского Союза, с орденами и медалями Советского Союза.
- Коньяка налить? Водочки, для начала?
- Водки, вот из этой бутылки, со специальной этикеткой "Зенитная". Спасибо, рыбки я сам положу, и чёрный хлеб...
Свет золотой люстр, свет учёных страны, весёлых после начатых первых рюмок, о делах, по давней привычке, на банкетах не разговаривающие... Речи по микрофону, передаваемого от стола к столу...
- Ты почему приехал на юбилей без наград?
- На работе задержался, некогда стало.
- Вызвал бы дежурную машину, в два счёта!
- Мужики, да вы и так знаете, что мне перед вами?
- Нет, нам неудобно! Мы при орденах, лауреатствах, а ты?
- Я скромный, как Королёв. Он тоже без орденов на всех фотографиях.
- Я после института к нему попал, издали несколько раз видел. Давайте за него, за самое начало нашего дела, за советских ракетчиков!
- Со всей душой, ребята...
Все свои, свои, уважаемые за дела настоящие... И говорливые, редко так отдыхающие, в празднике...
- Мужики, генерал-полковник Бронников приехал?
- Тут он, через пять столов от нас сидит. Вместе с генеральным по проекту "РВ-78", сейчас к нам подходили оба.
- К ним тоже подойду, надо. Полигон возле Сары-Шагана, в каком году мы там испытывали систему "Агат", помните? Он ещё полковником с нами отвечал за стартовые дела? Пойду, поздороваюсь, порадуюсь встрече.
Зальчик для перекура, перебил разговор на двоих подошедший широкий человек, полуседой.
- Само собой, я извиняюсь, а вы кто? Вы как сюда попали?
Назвал себя, просто по фамилии.
Полуседой захватил ладонь в ладонь, затряс уважительно.
- Извините меня за вопрос, рад встрече с вами! Сколько на совещаниях слышал фамилию - не знал, встретиться получится. Я заместитель директора завода по отделу "Б", ну, вы то понимаете, зачем наш отдел? Рад, рад встрече, знакомству с вами, знаю ваши наработки, к вам с письмами я семь раз обращался, по разработкам, новым. Очень рад, давайте вместе выпьем коньяка?
- Да, сейчас, мы своё тут договорим с товарищем...
- Понимаю. Жду за своим столиком. Рад отметить знакомство с вами.
- Подойду обязательно.
И к столику ты подошёл, улыбнулся, - рядом стояли две рюмки, приготовленные, налитые коньяком. Здешние люди дело знают, скажут - непременно исполнят...
- Рад! За юбилей завода! За достижения наши, сделанные и при вашей помощи! За наше знакомство!
- И я рад, - подтвердил и звоном рюмки о рюмку, и улыбкой навстречной... откровеннейшей, где все - свои...
Выпили и обнялись. За дружбу.
- А вот возьмите стерлядочку с лимонной долькой, вкусно!
Кто-то по динамикам включил старинный русский вальс, "Амурские волны". Густой, настоящий мелодией...
Куда не сунешься - всюду своё. Когда-то работали над прибором наведения на цели с названием "Амур"...
Глянул, издалека подошёл к столу, где сидели только артисты, много артистов и артисток, вежливо, безотказно пригласил запримеченную раньше танцовщицу...
- Вы не бойтесь, я вас поведу, на столики не наткнёмся...
- В вас я уверенна, - гордо улыбнулась молодая женщина.
Выведя за три перехода к просторности перед сценой, провёл в полукруге перед ней, крепко держа рукой за талию и ведя, короткими движениями пальцев подсказывая направления, - танцующих прибавилось, началось потеснение, тогда и вкрутился между столиками, через весь зал насквозь, по соседнему проходу в обратную, успевая уворачивать партнёршу от кружащихся навстречу, - в самый разлив вальса, в самое его волнение мелодичное, ускорением вовлёкшим во вращение, кажущееся бескрайним - вы не бойтесь! Не оступимся! - вальс, вальс, сплошное верчение вокруг золотистого, оранжевого, тёплого, сливающегося в оборачивающую ленту - тра-та-та-там! - остановились перед сценой с крайними тактами.
Счастливо получилось станцевать, подарком неожиданным... С благодарением партнёрше, артистке, умеющей вальсировать, что теперь редко, замечательно...
В редкий, хороший вечер праздника...
По громкой связи объявили - "сидите, празднуйте сколько получится, и если кто захочет поехать домой или в гостиницу - внизу наготове микроавтобусы, довезут точно до самого подъезда, с сопровождением охраны. Сами знаете, для вас так положено".
И артистка улыбнулась, издалека... счастливым вечером...
8
Тебе два года, ты не видишь... а открыл глаза после слёз, видишь - не понимаешь: твоя мама погибает. Твой брат старше, ему четыре года, тоже не понимает полностью, по возрасту.
Через сорок восемь лет ты, в полусне, разглядишь отдалённое в своей памяти: мама не шевелится, маму увозят в кузове грузовика двое в синих, как было после войны сорок пятого года, шинелях милиции.
Мама не двигается. Её везут на кладбище, временное.
Ядовитый город. Весь этот город стал временным, для тебя, и постоянно выталкивал со своих улиц.
Ехал в кабине, водитель остановился на перекрёстке, за окраиной. Махнул головой в правую сторону, сказал: тут кладбище. На голом пустыре валялся шлак, выброшенный с ближайшей угольной шахты.
Весь этот опасный город стал временным, для тебя. Опасным и ядовитым. Из всех временных кладбищ военнопленных немцев и японцев, сталинских заключённых, людей, убитых бандитами, тянулись яды проклятий той жизни.
Безмолвные, невидимые яды. Воспринимаемые душой.
Жить и знать, здесь погибла твоя мама.
На улице столкнулся с председателем городского управления, на его "как живёшь" рассказал - наконец уезжаешь из города. "Чего тебе уезжать, смотри, какая у нас жизнь светлая, сколь жилых домов понастроили в этой пятилетке".
Не объяснить.
Его маму не убили в этом городе.
Ты с братом орал. От голода. В комнате, где все были в синих шинелях милиции, вас по очереди кормил жёсткой кашей старый дяденька.
Вы орали от города.
Милиционеры увезли вашу маму. Она не двигалась.