Передайте папе, - ответил Микеланджело, - что если он исправит мир, я исправлю
картину в несколько минут.
П.П.Гнедич
Всемирная история искусств
Содержание
--
Часть первая
--
глава I
Это уже октябрь, это тревожность, пахнущая острой студёностью, настороженностью немилосердия, - бесснежные вечера чёрные, пусто-чёрные, останавливающие взгляд прямо перед глазами плотностью нетвёрдой, влажно блестящей, и тянет в противоположное: зарыться в стог сена от пяток по самую макушку, в колючее и согревающее, затянуться в предзимнюю нору одиночества, в отстранение, в сон сразу до весны, до пригрелости мартовской вместе с сурками, кротами, притянутыми к земле медведями, сусликами, муравьишками, - вместе со всеми спальщиками природными...
Они не относятся к роду человеческому, наверное им жить легче и проще, надёжнее, и отношения среди них честнее даже из-за уменьшенной разумности...
Чего там люди...
Октябрь, резкий вздёргивающий холод, глубокий прозрачностью мокрый асфальт, в колеблющихся его обрамлениях золотые под фонарями лужи, разлитый по тротуару в мою сторону мокрый малиновый отсвет, опрокид красного фонаря светофора на перекрёстке, и ближе - пустые, резкие, чёрные вечером ветви нетрогаемых садовниками берёз, и после лесенок и пил садовников обглодыши деревьев городских, не свободных в природе, кажется клёнов, приученных к порядкам человеческим, к отпиливанию живых веток, выживанию в уродстве чурбанных, кривых остатков природного, бывших стволов,.. бывшей гордости под солнцем живым...
Пробирает. Зябко в летних прозрачных колготках, а сиятельством сегодня надо выглядеть. Я хожу, хожу. Останавливаюсь возле угла своего дома, жду у выезда со двора на улицу. Пустота по длине самой улицы, фонари светят через два на третий. Экономят, кто при советской власти, теперь по всем газетам ужасной, ярко заливал город электрическими реками. Восьмой год оторванной от Советского Союза России, заставили перестройщики-воры свои, местные, и московские жить не по-человечески.
Я останавливаюсь рядом со своим подъездом и очищаю обувь о ребристую решётку. Так бы и не только с ботиночек соскрести опостылевшее, очиститься...
Решётка металлическая, к крыльцу не прикреплена. Её ещё не украли. По центру города за год украдено и продано на металлолом шестьдесят четыре садовые скамейки, с литыми боковинами.
Шипя шинами, по освещенной золотом фар мокроте асфальта подплывает шевроливистый автомобиль. Внутри зажигается потолочный свет, мешающие полосы от фар опадают, и я вижу Алексея Борисовича, Лёшеньку, Лёшку, выдающего водителю деньги. Понятно мне, частника нанял у гостиницы. Я теперь не знаю, есть ли у нас государственные такси. При ельциноидных, разного размера Чубайсах, может быть и небо над моим русские городом тоже давно частное.
Я ждала Лешу и директора его гастролей, а из-за широкой раскрытой дверки сзади выдвигает ноги, коленками подняв их сжато, девушка в шубке, блеснувшей новым чёрным мехом. Без покрытой головы, чтобы постоянно показывать застеклённые лаком сиреневые волосы. Она не скрыто, дурновато разглядела, как Алексей обнял меня и во что поцеловал между словами приветственными, в губы или в щёку рядом с ними.
Вчетвером мы поднялись на второй этаж в мою чистую квартиру. Лёша нёс крупный пакет, пахнущий дорогой копчёной колбасой и свежим чёрным хлебом. Чего-то он слишком понял мою просьбу захватить с собой продукты к столу посиделочному. Я прямиком ему объяснила, зарплату не выдают третий месяц, третий месяц...
В прихожей мы снимали пальто, шапки, шляпы, обувь уличную. Оля - познакомили у подъезда нас...
Нет, сначала я хочу сказать, что в жестоком ельцинском бардаке, устроенном по всей России, я незаметно научилась видеть доброту действия простейшего, но удерживающее в себе культурное, хорошее, человеческое. Или человеческим действием жизнь удерживает меня и других людей в хорошем, культурном, добром? Сколько веков люди шли к простейшему в культуре бытовой, - войти в дом и снять пальто, шляпу, обувь уличную. Хамства, лжи резко прибавилось, и поэтому хорошие манеры сделались отчётливыми? Хаос, распад культуры общения и выдёргивает наверх потребность культуры?
Оля - познакомили у подъезда нас, чтобы переобуться нагнулась, обрез юбки поднялся, нарошно показывал особенно белую кожу ног над широкими кружевными окончаниями чулок. Девушке неудобно, подумала я, её видят и мужчины рядом. Так должно быть, точно знала она, спросив куда идти требовательным и не постеснявшимся молоденьким гримированным лицом, слишком раскрашенным лицом и - не настоящим.
В России трудно понимать. Не действие трудно, а узнанное.
У них другие приёмы вживания, узнала я для себя о выросшем перестроечном слое девушек. Что для меня в том возрасте было стыдно, для них - выставочно. Голые животы наружу, попы в юбках или брюках как можно притяжнее, показушные, и пояса джинс и юбок срезаны ниже некуда, так и кажется, стыдное наружу выскользнет при любом движении. Альпинистки без потребности гор тех, настоящих. Зацепиться за что-то с припечаткой "престижно", осмотреться, вцепиться подальше, поглубже, себя выставляя любым привлечением и стыдясь стать не замеченной, отделённой, когда и взгляд прохожего случайного пролетает мимо...
Поддельными коньяками, винами в нашем городе и по всей России наотравливались до смерти, на похоронах мужа подруги я сама несла венок.
Мы сидели, открыв бутылку водки местного, надёжного завода. Я сварила картошку перед встречей, хлеб был, и порезали к картошечке привезённую колбасу, одну рыбу селёдки и зелёные огурцы. Алексей рассказывал о гастролях в Австрии, где хотел петь в светских концертных залах а зарабатывал пением "Вдоль по питерской" по обычным ресторанам со средними ценами, Алексей басисто расходился в громкости голоса профессионального певца и в свободной отдаче чувственной одаривал незамечаемым нами матом "этого козла Кириенко с настоящей фамилией Израильтен," в августе превратившего заработанное по австрийским кабакам в копейки, - "я только-только доллары перевёл в рубли, и, подлец ...ный, объявляет, ...... моржовый!" И обводил нас глазищами, - верим ли? Мы верили, мы все тогда попали в очередное обворовывание от имени государства с ворьём в правительстве и Кремле, там в Москве все они были заодно потому, что никто никого за гадкое воровство не наказывал.
Девушка Оля пила водку без горькости на лице, отшелушивала наши общие разговоры, пробовала услышать неизвестное и очень любопытное для неё, наше личное на тему я и он. Когда и где познакомились, почему вместе ездили по бамовской строящейся дороге с концертами, спали ли вместе и сколько раз, и не идёт ли на её глазах поворот к обратному, к тому, спали ли и чем перебить пробуемый для угадывания разворот к прежнему? Полностью не знаемому ею, только предполагаемому на основании собственной исходности, и - кто от чего исходит?
Мы сидели вокруг низкого столика на низких мягких табуретках. Мужчины гостившие к ней заметно попривыкли поранее вечера нашего, смотрели вынуждено, как в магазине на предлагаемое, на живую прибавленость к ужину. Я не совсем понимала, как Оля ходит по холоду улиц октября полураздетой под шубой, снятой сейчас. Чем согреваться, - обтяжное подобие тонной синтетической майки, высоко обрезанной сразу под грудями ощутимого на взгляд веса, под майкой белой заложенными в нарочито чёрный лифчик,- розовостью светил обнажённый живот, выцентриваясь утопленной кнопкой пупка, а юбка по длине или короткости сравнивалась с пачкой сигарет, выставлено показывая чёрные кружевные обвершения чулок, резко расширенных по рисунку ног, чернотой агрессирующих белизну кожи бёдер между ими и намёком на юбку, - девушка и приподнимала ноги, перекладывала попеременно одну на колено другой, в раздвиге вроде посторонне показывая кружевную под юбкой промежность и всё же не меняя направления и разговора моих гостей, и желания их отдохнуть от бардака заоконного, многолетнего ельцинизма. Натыточным, зарыпистым выглядением она догоняюще копировала и страницы газет для придурков с голыми грудями и попами для приманки, и молодёжную придурь ночных наркоманно-пьяных танцулек в залах, матом и колючей проволокой украшений приравненных к зонам уголовников, и основное итальянских или немецких сношательных фильмов, где такую начинают оголять и использовать по половой принадлежности на пятой секунде от названия ленты в кассете. Только она никак не попадала в наши настроения: мы дружили - странное для сейчасного времени слово, - дружили давно и не виделись лет семь-восемь. И я понимала, жалея невысказанно, - ну а как ей делать своё настоящее и завтрашнее во времена, когда открываешь журнал рекламы мебели и на цветном лощёном фото во всю страницу стоит голая женщина на фоне шкафа, изобразившая беседу с голым столяром, прикрывшим завлекательное здоровенным электрофуганком. Кому какая нужность показа личности: не головой - так голой попой заявляй о неповторимости своей.
Когда начиналась горбачёвская болтоквасия перестройки и всех нас выставляли идиотами, отставшими от чужеродных для России "мировых стандартов" и виноватых за всё, нами никогда и не делаемое, какой-то прикормыш-западник радостно сообщал: в Америке носят трусы поверх брюк, майки надетыми на куртки, - счастливился дурдомом купленный за доллары хорёк. Я тогда подумала, до наших глупых дотянется лет за шесть. Дошло, не человеческое, и не одними колготками, женскими, на мужчинах.
И чего я в девушку влепилась? Себя ту, её возраста, с ней сравниваю? Вижу, какой жила бы сейчас при возрасте том, где мало что понимала насчёт последствий а хотела, жадно, сразу всего? Любви, образования, открытия в себе таланта, денег, власти. Не знаю. По правде не знаю. Я слушаю Лёшку, Алёшку, народного артиста России Алексея Борисовича, друга давнишнего, ещё по Советскому Союзу, и он рассказывает мне и остальным, как пять лет продавал редчайший свой голос по дискотекам, барам, кафе, ресторанам, в богатых квартирах восковым старикам и старухам, по лесным охотничьим домикам, на вертолётных площадках рядом с частными бассейнами, по пикниковым лужайкам в Швеции, Америке, Болгарии, Англии, Венгрии, малых, средних и коричневых азиях, бангладешиях и папуасиях, в африканских пустынях зарабатывая на жизнь своей семьи в Москве потому, что на Родине своей любимой никому стал не нужен после распада нашего Союза, а приватизировать, приворовывать от народного имущества тогда, в девяносто первом году, и не догадался, - "с детства меня учили воровство презирать, страну свою любить, так какое могло быть воровство для меня? Я - и краду у государства?"
Мы вспоминали дощатые временные бараки Тынды, станции бамовской, жёлтую жидкую грязь автомобильной дороги на Беркакит, - туда плыли по той грязи в гусеничном вездеходе, концертной бригадой добираясь до строителей, и согревающие костры, заросшие вечной тайгой сопки и что та просторность, та пугающая бесконечность нашей земли требовала гордости за широту земли нашей и крыльев, - взлететь и хотя бы с воздуха охватить глазами всё-всё-всё...
Там Лёша пел в деревянных клубах, в палатках больших военного типа, с кузовов грузовиков, а я ездила в их концертной бригаде, посланная горкомом комсомола в той командировке заниматься нашей, комсомольской пропагандой. Требовалось помогать морально, душевно бамовской молодёжи на ударной комсомольской стройке века, мы и находились там.
Девушка Оля пробовала приладиться к разговору о исторических традициях русского пения и завспоминала свою встречу с питерским певцом-гомосеком, вышедшим замуж за мужчину. Я от такой бредовины пошла на кухню сварить настоящий кофе из зёрен, привезенных Алёшей. Оля сразу пришла ко мне и, не отделяясь от комнаты закрытием двери, с хамоватой прямотой завыясняла:
- Не пойму я, кого из них ты хочешь. Квартира однокомнатная, так я с одним сюда пойду, а вам комната. Я и на другой вариант согласна, вчетвером групповуху устроим с условием, Алексей первым будет со мной. Я должна ему дать, это престижно, с такой новостью мой имидж подскочит и сразу клип своей песни сделаю, спонсоры в долларах отвалят на клип мой.
Алексей в комнате сказал осторожное что-то, неясное отсюда, из кухни. Вежливый, просивший при каждой новой сигарете извинить за курение Сергей Сергеевич позвал девушку на пару слов в сторону от плиты, для меня неожиданно жёстко, требуя отвечать сразу, выяснил, во сколько её электричка, есть ли деньги на дорогу, требовательно развернул шубу рукавами вразлёт и мы остались сами с собой, трое, по возрасту, по тем своим занятостям знающе и не обалгивающие ту жизнь, тогдашнюю, теперь опоганенную горбачёвыми, бакатиными, вшами, юшенковыми, чубайсами, холерами, туберкулёзами, жириновскими, немцовыми, саранчой, старовойтовыми, гайдарами, шахраями, колорадскими страшно прожорливыми жуками, лобковыми, киселёвыми, митьковыми, спидоносной микробщиной, кириенко-израильтенами, березовскими..
Мы пили кофе, натуральный, крепкий, настоящий как когда-то. Сваренный, а не размешанный в кипятке растворимый краситель.
--
Глава 2
Кто его знает, как жить надо и как - правильно.
Одна из моих любимых фотографий нашей, человеческой жизни - в блокадном голодном замерзающем Ленинграде сидит человек, одетый в зимнее пальто, шапку-ушанку с завязанными ушами и женским платком поверх, в варежках - на руках читает книгу в читальном зале библиотеки. Он - человек.
Мне до того надоела повседневная, многолетняя галиматья, - выход один увиделся: я, Анна Прозорцева, захотела написать о жизни так, какой её узнала самолично. Ну - глупая, глу-пая... Ну - блажь, боже мой! Попробуй написать выявление подлинной человеческой сущности, откровенно начиная с себя. Где тут чего угадаешь размыслительной работой ума, нервов, чувств, когда никакие химические анализы подтвердить не смогут и никакой прибор, придуманный людьми, перепроверить не сумеет. Что подтверждает написание Лермонтовым, Ремарком, Эриком Фромом, Аристотелем? Только сама жизнь, хотя я когда-то не поверила Вейнингеру...
И, оказывается, страшно писать правду. В одиночестве, в комнате сижу, листы мои никому не интересны для подглядывания, а самой вот так, на белой бумаге выкладывать...
Умные раздражают, а не верить им - направляться в жизни прямиком в самое болото.
На большой стене, не загороженной мебелью моей квартиры, в середине её, где помещают обычно ковры, я повесила овальную по горизонтали резную раму с белым чистым холстом, готовым для любой картины. Увидела такую в лавке для художников, купила, смотрю на холст, не укрытый живописью. И мне нравится видеть своё...
Я мистикой, то есть сворачиванием от трудного в умственные опьянения не занимаюсь, белое вижу точно белым. Просто белым, без символических надуманных приплетений. В слове мать я понимаю рождение жизни, доброе, тёплое, нежное, а заболтушеный пухлолицый старик Вознесенский, и в старости рядящийся в мальчика зашарфленного, исключительно-отдельного среди людей, в шаманской повторяловке по кругу в слове мать находит сатанинское, ужасное, - тьма. Тьме, окончательно полная тьма - смерть. Играйте и дальше, седоголовый мальчик, шаманскими бормотаниями подсовывая людям гадости...
Я, Анна Прозорцева, свободный человек. Что думаю, то и говорю. Чистый большой овал холста, горизонтальный. В резной раме для совести и души, для души и совести, - чистый, - мы так начинаем во младенчестве. Тоже округлые всеми очертаниями ручек-ножек, тоже приготовление для накладывания на души наши содержания художником единственным, жизнью.
Нравится мне смотреть на чистый холст в резной раме, - знаю, думать в которую сторону.
Чистое нужно. Перед кем я могу стоять полностью открытой душой своей, к кому я пойду на исповедь? К попу, семь дет назад зарабатывавшему на жизнь секретарём комсомола вентиляторного завода и бывшему у меня в подчинении, и я тогда выясняла допросами его, куда месяц за месяцем исчезает большая цифра процентов собираемых им членских взносов?
Человек, возвратись к самому себе. Особенно когда тошно.
Я возвратилась, и пока себе не надоела. Так и дальше продолжится, надеюсь.
И получается, простое природное подсказывает умное, помимо Вергилия, Монтеня, питерского учёного Панченко...
Я пересаживала комнатные цветы в новые горшки размерами побольше. Цветы мои вырождаются, поняла по виду, хилыми выглядят и скучными, листья и стебли не упругие. И начала вынимать растущие вместе с землёй.
А сколько добывающих питание корней запрятано под землёй, что скрыто всегда, как наперепутаны проростами вверх и вниз, и поперёк с изгибами перед твёрдостями почвы, вынутой из прежней зажатости горшка... Я и не догадывалась, - внушительная система питания, спрятанная, больше самого растения надземного, видимого всем...
Росты, лица, причёски, одежды, обувь, движения в помещениях или на уликах, - всё? Да. Всё, что люди при взгляде, только при взгляде на них. И сразу, при взгляде, неизвестны перепутаны, обошедшие твёрдости подпитки их, скрытое, засасывающее чужое в дни собственные...
Я не читала нудиловки о разведении цветов. Оторвала тонкие путаницы белых корней, и потолще, поближе к стебельку главному, оставила один крепкий корешок, и - хватит? Переместила в свежий чернозём, поставила на солнечный подоконник, поливала. Надземное зазеленело сочностью, заупружилось, запах от живого начался свежий.
Оторванное где-то исчезло.
Исповедальное у людей тоже для обновления, догадалась я, сравнивая живые цветы с людьми. Высказанное от души отделится, уйдет и где-то исчезнет, женщины не просто так умеют подолгу разговаривать и за окончанием разговора искреннего замечают: на душе полегчало.
Я помню свою фотографию десятилетней прошлости. Летом стою на парадном официальном гранитном крыльце, длинном, положив пальцы рук в карманчики полосатого жилета, лёгкого, летнего. Красное платье узкое, с укороченным подолом над высоко открытыми, привлекающими ногами, густая надо лбом и ниже ушек причёска, почему-то улыбаюсь мало-мало и почему-то лицо полуобернула, гляжу направо...
Я вспомнила, откуда почему-то. В правой стороне стояла пятилетняя девочка, показывала на меня ручкой и говорила, как думала: мама, гляди, тётя красивая.
Кому какая. Себе понравиться бы, когда в зеркало смотрю,
Я взрослая, живу одна. Тишина меня возвращает к себе самой. Я была долго в суете среди людей, по прежней работе, и сейчас больше подходит тишина, санитарная тишина для души. Стерильная тишина.
Подходит вернуться домой, обойдя возможные случайные встречи и разговоры, лечь спиной на деревянный пол, укрытый паласом вишнёвого цвета, разглядывать белый потолок. Белый, чистый. В белом нет лишнего, оно не замусоривает, как теледурости или щебетня в радио, навязывающая приветы Таликам и Нюсям, зазывы срочно купить бетонные блоки, балки и плиты стандартного исполнения, и какие-то оцинкованные трубы.
Лет сколько-то назад я закончила учиться в институте. Тогда правил страной генсек партии Брежнев и зарплату не то что выплачивали точно в срок, - аванс через две недели выдавали. И так распределилось имеющееся материальное, - сильнейше действовал блат, образуемый невидимой плотностью не стоящих в очередях желающих лучших мест для работы и для проживания, - хоть место на улице или в квартале дома жилого, хоть этаж и из чего дом выстроен, хоть и сама квартира планировкой, окнами во двор, на улицу, и размерами кухни.
Я хотела жить в культурном большом городе, мне понадобилась работа. Папа, секретарь райкома партии, позвонил из своего кабинета тому в обком партии, вместе они охотились, тот позвонил тому, не видела я его никогда. Папа передал мне решение группы товарищей своих, начальников партийных над народом, и я, выполняя решение группы товарищей, явилась на своё место работы в один из кабинетов горкома комсомола. Как мне понравилось! Вроде платья нового; примерила, и на меня сшито!
Здание, где находился наш горком комсомола, стояло в самом центре города, на широкой улице рядом с густым старинным парком. Мы в парк проветриваться выходили и покурить, сигареты наши горкомовские мальчики и девочки курили всегда дорогие, иностранные.
Само здание в восемь этажей, там и горком партии был и горсовета кабинеты. Лифты обзеркаленные, в коридорах полы паркетные, лаковые, кабинеты большие, украшенные новой полированной мебелью, люстрами, коврами и ковровыми дорожками, портретами вождей.
Как мне сказали "по разнарядке положено", я написала заявление и получила квартиру в новом, кирпичном, что ценилось, доме в центре города. И зажила, и заработала "с комсомольским задором," как у нас в горкоме обычно говорили.
--
Глава 3
В математической статье я разглядела сравнение двух цифровых систем и удивилась незамечаемому реальному, - в римской системе нет нуля. К нам нуль попал вместе с арабской системой. Нуль, философское обозначение пустоты, бездонной пропасти, пустота пропадания, место для пропадания, и нуль невероятной значительности, прибавление к величию, когда он поставлен, лучше с повторениями, после любого содержательного знака, - миллион, сто миллионов, триллион...
И любой мой день настроениями, чувствами, ощущениями попадает и в пустоту нулевую, и в приподнятости над нулём, - он далеко внизу, я гляжу на него как на облака приземные из самолёта и о нём помню, - ну, где ты там?
В тот день, где обнаружился приехавший в наш город Алексей и попросился в гости, я сидела на финансовом нуле. Ельцин правит, половина России обнищена, живёт без зарплат. Позорище на весь мир: только когда-то в рабских странах люди работали без зарплат. И мы дожили до такого светлого будущего. У меня дома лежало восемнадцать картофелин, начатая пачка маргарина, тоже начатая буханка чёрного хлеба, в холодильнике стояла трёхлитровая банка квашеной капусты. И были четыре крупные свёклы. Я стыдилась, я неудобно вертелась сама вокруг себя и полувпрямую, полунамеками сумела объяснить Алексею полунищее своё тёмное настоящее. Трудно доходит до понимания, - мы жили всю юность, всю раннюю молодость делами и надеждами на светлое будущее, и во взрослой жизни попали в тёмное на стоящее, влетели намного ниже нуля...
Нам наше общение, дотрагивание друг до друга нежными взорами и дружескими объятиями понадобились значительнее установленного закусками стола, крабовых палочек и навезенных спекулянтами дорогущих и не пробованных вин. В прежней жизни, другой до ельцинского всеобщего обворовывания народа, я и вообразить не смела в ожидании гостей надеяться на приносимые ими продукты. Все всё понимают, сейчас, и всё равно стыдно перед гостями за нищету кухонную, за вынимаемые ими из пакета зеленные огурцы, свежие, край батона колбасы варёной, твёрдой копченой, за принесенную водку...
Зачеркну? Нет, оставлю. Мы так живём, мы тонем медленно-медленно во времени нравов подлых и циничных, во днях жестокосердных, и слово написанное сегодня остаётся узнано нами и переданной дальше правдой нашей жизни.
Уже октябрь, а я живу в России, и в России нашей и присеверный снег, студёность куда-то делись, обледеневшие тротуары завлажнели, мягкой мокростью отражая уличные золотистые фонари, густая трава в скверах, не зачахшая, опять зазеленели неопавшей листвой деревья вдоль улиц, мокрые от медленных, спокойных и нетрудных октябрьских дождей, тёплые воздухи широко заприходили на город, убирая настроение отвращений от жизни, ползущие от политики, от гадостей ельцинистов, от страха за никчёмность свою в жизни и мыслей, затягивающих шагнуть с какой-нибудь крыши над девятым этажом в окончание всей пошлости, всех обманов, всех унижений, в разрешение одним шагом, последним, всего сразу...
Насквозь бездомный вечер получается, насквозь закультуреный. Я успела прийти домой после концерта симфонического оркестра, билет мне на него передали бесплатный, пригласительный, по-прежнему горкомовскому знакомству. Что им симфонический концерт, передавшим? Они дожили до ораловки пугачёвской, - предел.
Я вошла к себе в настроении, отвлечённом от суеты музыкой Свиридова - позвонил Акакий, так мы в горкоме комсомола по-гоголевски, только без отчества, звали между собой одного из наших товарищей по работе. Он настойчиво позвал, и я по малиновым, по жгуче-зелёным тротуарам под светофорами перекрёстков в черноту начинающейся ночи пошла в Авангардный Салон, АС кратко на вывеске, там два художника праздновали открытие совместной выставки.
Во мне пела повторениями "Тройка" Свиридова, я вспоминала мудрый портрет старого композитора и не шла в мелком дождике без зонта,- благостно летела сама по себе над влажностью надземной. Моя наполненность гармоничными сочетаниями, переходами в новые фразы музыкальные, содержательностью мыслительной великого русского мыслителя музыкальной образности как-то сама по себе образовала надземность существования, я переместилась по улицам к Авангардному Салону не гражданкой Анной Прозорцевой, а существующей правдой, видящей и познающей мир близкий, каким он на самом деле есть. Меня веселило и неожиданное, - года два я не выхожу по вечерам из квартиры, не знаю теперешней вечерней, ночной жизни, а попал звоночком Акакий в жилку настроения, и понесло, понесло.
В середине Авангардного Салона, маленького, с одной стеной стеклянной, на тротуар, стояли два составление стола с остатками водки, вина, пива, рыбы прямо в консервных баночках, вымокал в разлитом пиве хлеб, кто-то набросал отломы сигаретного пепла в тарелку с треугольным пластиками сыра, кот на полу грыз хребтину объеденной копчёной курицы. Акакий посадил меня за стол, завыбирал пару рюмок почище, споласкивая их всегда желаемой мною минеральной водой. Качаясь на расставленных ногах, один художник возле своего обычного городского пейзажа что-то втолковывал мужчине пожилому, второй знакомился со мной, в конце стола сидел с коричневой дорогой сигаретой, не вынимаемой из губ, буржуй, их спонсор, и упрямо, тугим пьяным лицом говорил с мужчиной в пятнистой, перетащенной от натовцев военной форме, а толстенькая женщина танцевала с толстым в уголке, и почему-то они танцевали совсем без музыки. Полузаснувший танец.
- Мир обязан подчиняться мне, - поднял рюмку и ей утвердил Аканий, - а я по-прежнему пишу документы. Только серьёзные. Только на фирме. Только на компьютере. Выпьем за подчинение мира. Я знаю, как нам приватизировать все океаны мира и побережья на сто километров от берегов.
Я выпила два глоточка. Выдула пепел сигаретный из тарелки с сыром, потому что Акакий уже жевал пластик, присыпанный пеплом. И почему у комсомольца бывшего жадность к всеподчинению? Учили нас в комсомоле - жить для людей, а не наоборот...
Настырно-утвердительными шагами из смежного угла без дверей вышел знакомый бывший первый секретарь горкома партии, с лицом застывшим, фанерным, и водочными глазами старался не потерять выпорхнувшую перед ним девушку самостоятельных лет, в серой майке с надписью ностальжи, чёрной юбке широковатым колоколом, суетящимся над коленками внушительных, хороших ног, с улыбкой дворовой девчонки, обдурившей индюка. На бывшем вожде коммунистов, и сейчас одетым в президиумный строгий костюм, блестел трёхцветный значок депутата какого-то уровня.
Татьяна - мы познакомились по необходимости, воздусительно-плавной рукой добыла и себе полную рюмку, добавила и в себя воздусительного, из-за сигареты заулыбалась мне влажными длинновато-широковатыми губами доверительно, как близкой и давней подруге, знающей, видящей её личное, тайное, только её и подруг.
- Из простого ничего не понимает, - дотронулась она до моей руки и говоря, глядя в глаза, и имея в значении депутат с фанерным багровым кругом липа, - Он спросил: вам сколько лет? Я говорю по-правде, двадцать два. Он меня спрашивает: двадцать два? А почему вы уже не умерли? Почему же я умирать должна? Не, Ань, понимаешь? Мне двадцать два, и почему вы уже не умерли? Он говорит: моего друга-банкира застрелили в личной прихожей, на сорок втором году. Ну и что, говорю, сейчас всяких банкиров и богатых в подъездах убивают. У них работа такая, жить до какого-то дня и всё равно убьют, за деньги большие. Ань, он стаканом полным гранёным пил, двести сразу, и не соображает. Сигарету хочешь? Бери, его "Мальборо", - положила пачку на стол.
- Самолично запишу в протокол, - улыбаясь посторонне-лично, потряс в воздухе пальцем Акакий. - Самолично в документик с выводом на файл. Компроматик, господа, компроматик. Документ нынче в цене! В спросе документик! И "дагагие гусья! Дагагие гусья!" Депутат, - развёл ладони перед своим лицом Акакий, - гундосить не должен!
- Как-будто и меня в прихожей собственной положено расстрелять, - вольно, смеясь над глупостью, воспротивилась Татьяна.
- Дагагие гусья! Где у вас находится белый гояль? Я обязан сгыгать бостон-вальс!
- Пианино в соседнем зале...
Из души моей запела та памятливая часть симфонического концерта российской гармонии, когда после громкого вступления путь одинокой тройки у Свиридова выигрывают лёгкие, печальноватые духовые инструменты. Свиридовское, тонкое отвело меня от кутерьмы, я и не слышала людей рядом короткое время. И ещё стало почему хорошо - я догадалась: кабанья злобность ельцинских заплывших жиром глазок, чубайсы, немцовы-жириновские, шабады, вся политмуть, политблевотина отбросилась на сторону плавной лёгкостью вечной музыки.
Я не знала, как выживу подробно в кошмаре дней будущих, и я чувствовала: буду на земле своей долго.
Секретарь горкома партии, сейчас депутат-демократ, ельцинист, упросил Татьяну слушать его игру. Они прошли в тот зал и свет там исчез. Татьяна вернулась с улыбкой девушки, убравшей ненужные руки со своих грудей. Или из-под колокольчато колышущейся над коленями юбки.
В Беркаките на бамовские бульдозеры, на брезентовые робы строителей летели белые снежные мухи. Мы работали концертом для рабочих с длинного кузова грузовика с опущенными бортами. Игрался музыкальный проигрыш песни, пела скрипка, и на меня, стоявшую на кузове грузовика тоже, смотрели нежно глаза обросшего бородкой строителя. Мы не познакомились, я сердцем запомнила нежные глаза, обещавшие такое... нежность, навсегда.
Татьяна затормошила, заупршивала выпившего сейчас стакан водки желателя своего, он в самом деле взъерошился, "чичас" сказал, надел длинный буржуйский плащ - мы, за Татьяной, придумали поехать на ночные танцы в местное подобие столичного музобоза. Это находилось близко, на бывшем заводе школьного оборудования, и я, и Акакий потребовали идти пешком, десять минут всего по влажной улице, украшенной малиновыми размывами задней фонарной стороны автомобилей и звёздами на одинаковой высоте золотистыми освещения городского, - депутат-горкомовец заупрямился, остановил частника, представился распушенным чином, заплатил сразу, и мы вместились все. Приехали через минуту.
Депутат-горкомовец утвердительно-настырно возглавил наш небоевой и, предупреждённый наш, незафинансированый насчёт входных билетов отряд, вынул перед охранниками своё редкое удостоверение, обалденное для провинциальных остриженных на лысину, и провёл нас в заведение без дорогих с нас поборов. На минуточки попав мозгами на около нормальное понимание, он ни с того ни с сего вежливо попрощался с Татьяной, со мной, с хорошо пьяным, повеселевшим от грохочущей туземной тутошней музыки человеком под условным именем Акакий и сказал; - догогие гусья, вынужден вас оставить, уезжаю, мне с утга гещать вопгосы.
--
Глава 4
Оказывается, в нашем русском старинном городе заведение "Муз-обоз" правильно называется по-уголовному "Запретная зона," - отстала л от реальности" Я не камень на пути воды в ручье. Пускай измененная жизнь вокруг, я её буду видеть, какой она льётся навстречу.
В старинном центре здание фабрики, куда мы примчались требующей веселья компанией, построено в прошлом девятнадцатом веке из крепчайшего красного кирпича, окна и входы украшены белыми стрельчатыми выступами арок неожиданного в России готического стиля. И треугольные сразу три высоких фронтона, и зазубрины надкарнизные на крыше наверное нравились строителю-заводчику, красивым он построил обыкновенный завод, сейчас и гостиниц таких не увидишь. Тут еще пять лет назад рабочие работали для школ всей России, и теперь по заводу прошлась ельцинская разориловка.
Все станки выбросили, фундаменты их выдолбили. Зал получился размерами побольше городской филармонии. С одного края из грубого металла сварили площадку выше двух человеческих ростов для танцовщиц-солисток, здешних раздражал-заводил, с другого налепили почти вертикальные грубые железные лестницы, как в американском кино о бандитских делах на брошенном заводе, и под крышей нагородили комнаты-бары с самой дешёвой пластиковой мебелью. Под потолком новые идеологи сегодняшней культуры понавесили настоящие спирали лагерной колючей проволоки, широкие куски военной маскировочной ткани с дырами, и туда, просвечивая постоянный сигаретный дым, жёстко врывались яркие красные, синие, белые, сиреневые полосы стальных по злой насыщенности лучей электрофонарей, а внизу, где танцевали сотни людей от юношей до женщин пожилых, топтался постоянный полумрак скрашености и лиц, и одежд, и неумелых танцевальных движений, и ленивых попыток двигаться, и поцелуев, и обшариваний девушек торопливыми полупьяными юношами.
На верхней площадке между двумя грудами кубических динамиков, орущих на всех пределах, в золотом самом ярком освещении танцевали сексуально-возбудительными приманками девушки, раздетые до голоски почти полной, называемые батарейками, и танцевали они постоянно, под тарабарщину песенную беспрерывную. Бледных тонов зеленоватые, желтоватые, оранжеватые, голубоватые предельно сокращение трусики на голых попках и лифчики, и взмахи рук, встряхивания волосами, выгибы-изгибы, раздвиги в приседаниях колен в стороны, верчения на полуприседании расширяющимися в таких позах попами, сексуальнее и зазывательнее для толпы платящей, вывороты животов и серебринки пота...
Девочки зарабатывали на пропитание и одежду, по-современному бесстыдно. Как от них требовали состригающие выручку, с задачей - чтобы больше народа сюда приходило.
Пока мы разглядывали танцующую толкучку толпы и остальное, Акакий наш поподпрыгивал ритмично на месте, у Татьяны узнал точно, что здесь где, и повёл нас в бар, убедительно заявив: - а гулять нем есть на что. Он нам подмигнул и доллары показал, в длинноватом кошельке.
По грубой железной почти вертикальной лестнице с корабельными железными поручнями мы полезли вверх, первой во взвинченном ускорительном настроении Татьяна. Она придержалась на встреченной поворотной площадке, железно-производственной, в рубчатой наплавленной сетке пола, как видела я у мартеновской печи, и я не поверила, - обе руки Акакия приподняли колокольчатую юбку и проглаживали белые продолговато-удлинённые раздельные половины зада Татьяна, завертевшейся в смехе. Евростандартные слишком узкие на показываемом ими заду чёрные трусики с широкой наискось серебряной полосой на треугольнике низком впереди - парадные перед самцами, - пахнули на нас изподкупольно духами и женской разнеженостью, ищущей продолжения новостями. Акакий попробовал их сдвинуть.
- Рано спускать, - двойственно произнося, щедро и толковательно улыбнулась Татьяна, опять сверху обернувшись на нас.
- Извините, на лестницах задерживаться нельзя, - неожиданно вежливый за зарплату, знаю я наш город, - предупредил ещё выше стоявший охранник тутошний, обозначений формой под американского полицейского и надписью на нагрудной бляхе на языке английском, в городе русском исторически и фактически, на сегодняшний день.
Наверху во многих разных барах, то чёрных стенами, полами и потолками, то красных тоже полностью многие пили многое и курили, везде курить разрешали, здесь, даже среди танцующих. То в чёрных, то в красных барах Акакий нам покупал и приносил в коридор, тут вентиляция лучше работала и Татьяна поддразнивала, заставляя за нами ухаживать.
Водка их, вино подзавило, перемешиваниями подправив настроение в сторону безоглядности. Отбивочное колотильными ритмами папуасии подобие музыки выбивало набегающие мысли, понимание времени и себя в пространстве ночи, вздыбленной здесь и взрывами, грохотами из динамиков, и резко вспыхивающими ослеплениями, исчезающими фонарями, и ором, вспученностью телесной вытанцовывающих. Люди рядом дурели и юные, и средние прожитостью, и кто балдёжиться начинал лет в тридцать в обратном отсчёте. Татьяна поставила бутылку вина на пол, мы втроём танцевали вокруг её наклейки с блестками купольных луковок перевёрнутых и надписью "Кагор." С полтысячи балдёжников рядом свистели и рёвом объявили своё довольство, показывая вытянутыми руками на сцену. Там, высоко над нами, танцующая по центру девчонка бросила на толпу свой лифчик и трясла зелёными, сиреневатыми в меняющихся фонарях грудями, и приодуревшие выкриками требовали, - пусть она, наверху, танцует голой.
Татьяна глянула на ритмовые взмахи её полосы волос, вывернула на себе майку через голову и крутнулась вокруг себя, всем показывая кружева чёрного лифчика, розовый живот. Девчонки близко от нас и танцующей наверху оглядывались с подозрительной оторопью, новенькие здесь, наверное, а через многих их сообщниц по толпе помчалась торопливость раздевания, или просто выдёргивали низы маек, блузок из юбок, джинс и расстёгивали насквозь. А на некоторых расстёгивали их подруги и их странноватые мальчики с глазами ненормальными и не пьяными, занаркоманеные, может быть.
Обнявшись, под стучальные папуасные ритмы танцевали двое, юноша и мужчина постарше, показывая нежную заботу пед, но не педагогического направления. Мне стало смешно над собой от интереса, кто из них заменяет для другого женщину и как, конкретно, он заменяет женщину, чем противоположное по полу способен заменить, полностью. Не какой полостью, а как - полностью, если женщина море а мужчина скала, и не переменить...
Я жила долгое время в стерильном одиночестве. А до стерильного неучастия во всеобщем бардаке, во всеобщей неразберихе под постоянным названием жизнь я вырастала и воспитывалась в самой жёсткой системе запретов: общее поведение, книги, кино, клипсы, прицепленные на школьные уроки, одежда в длине и ширине, причёска или запрещалась, или запрещались подробным перечислением по списку. Работала у нас в школе одна шандарахнутая, биологию преподавала.
Девчонкам на уроки разрешала приходить только в тусклых непрозрачных чулках, а капроновые колготки, втолковывала нам наперёд обидную придурь свою, обозначают разврат и во взрослой жизни сделают нас проститутками. Я оскорблялась, молчала и не понимала, что за право у ней без точных причин хамить нам? Сейчас я почему-то догадалась: у ней отобрали из жизни что-то важное, обязательное для человека любого, и она мстила всем подряд, старея и об отобранном сожалея горше, тяжелее.
Какое-то кошмарное двустишие "сегодня он танцует джаз и завтра Родину продаст" она читала при каждой нотации, когда видела на руках девчонок дешевенькие колечки а туфли - на высоких каблуках.
Здесь она точно провалилась бы в бессознательное состояние.
Под визги из курящей, танцущей, пьющей из горлышек бутылок толпы и вой, отбивочные ритмы чего-то вроде музыки две девушки, раздетые до трусиков, танцевали на помосте надо всеми справа, две слева, а в центре близко к самому краю бицепсный культурист в соревновательных узких плавках и девушка втрое тоньше его танцевально изображали сексуальные приласкивания, качания её на мужских бёдрах, подскоки и выверты, выпячивания обритой промежности, чего хотела видеть толпа, обнимания тел ногами и провороты поз тех садах, постельных для двоих, вынесенных на публику, заводящуюся до выброса за разумность. Свистел бедлам и визжал, пронзительно вспыхивали кинжальные узкие прожектора, тоже взвинчивая бесноватых в жаркотелой толпе.
С резкими метательными движениями суховатых колен Татьяны колокольчатая её юбка вскидывалась, моталась туда-сюда отдуваемой занавеской, сочные сытые бёдра светились в движениях, рвущихся в действие, в продолжение, отыскиваемые за распадением состояния пользованиями. Она показала поучительным пальцем. Стоя на коленях, парень лизал девчонке живот, украшений вдетыми в кожу возле пупка двумя блещущими колечками. Человек под условным именем Акакий погладил живот Татьяне, и она животно воссияла лицом, зажмурившись и приостановившись на пару отпадных секунд.
--
Глава 5
Я не знаю, какая свобода лучше: свобода первых наказывать вторых за их желания или свобода вторых исполнять свои желания, не ведая первых палачами над собой.
Один человек при власти Горбачёва - при самом начале его власти - был у себя дома и через редкий тогда видеомагнитофон смотрел фильм - Анжелика современная там, по имени Эммануэль, вытворяла всякое с мужчинами, тоже голыми, издалека и крупными планами. Человека застали при сладком для него видении с милицией, понятыми, сообщили общественности по месту работы, всем-всем, то есть, и в партком, тут же выгнавшим его из коммунистов, а после быстрого следствия присудили к трём годам тюрьмы за пропаганду аморальной, гадкой порнографии. Для общества гадкой, куда он с видео, с голой сношающейся Эммануэль и не совался. Он сидел в тюрьме из-за свободы первых наказывать вторых, вторым оказавшись, а при Горбачёве том же самом пошло активное "встраивание в систему общемировых ценностей," правила пораструхались-переменились, и - тот в тюрьме бедствовал за разглядывание голой Эммануэль, а наказавшие его палачи - и милиционеры, и понятые, и прокуроры, и судьи приходили в кинотеатры и сколько хотели днём, да хоть с утра до вечера встраивались в мировые ценности, смотрели на римские и японские возбуждаемые губами женщин фаллосы, смотрели на обвисло-маленькие груди и рыжеватую парижскую раскрытую возбуздающими пальцами бесстыдность Эммануэль размером во весь экран самого широкого формата, отличной резкости показа, со звуковой аппаратурой, стереофонически передающей в напряженные раковины ушей каждую звуковую каплю предельности того самого и срыва, само собой, в сладкие судороги. И кто прав? Кто - свободнее?
- Сколько пью-пью водки, всё ноги холодные, - пожаловался Акакий, внимательный к себе.
- Милые и нежные, разберёмся, думаю. Да весь мир сегодня принадлежит мне, - уяснил себя в предназначении Акакий. - Я хозяин жизни, - взял нас, Татьяну и меня, под руки, сунув в карманы плаща бутылку вина, и повёл из приодуревшего, откровенного в нравах танцзавода в ночь, на свежий воздух улицы. Особенно свежий после сигаретной продымленности. Мне легко стало плыть по состоянию общему нашего строенного коллективчика и не терять настроения взбудораженности, не вылезать из воды состояния общего на какую-то иную сушь.
Затягиваясь тёпленьким туманом, город засыпал, но мы хотели в другую сторону, жить натянутыми струнами взвинченности, выброса из тоскливого однообразием быта. Ещё октябрь, ещё чернели листья на деревьях и бархатно зеленели под парковыми фонарями, на них блестели тяжёлые капли то ли туманной сгущаемости, то ли пролетевшего дождя, вдруг тёплого в российском октябре, тёплом сегодня и воздухом. Бывший комсомольский вождь, человек под условным именем Акакий уводил нас в тёмную аллею, закрытую поверх сошедшимися ветвями клёнов, угощал вином смешно, прямо из горлышка надо было пить, и я чувствовала себя старшеклассницей, удравшей со школьного вечера и делающей запретное, а потому весёлое и интересное, и останавливалась, когда очередь опрокинуть бутылку над лицом доходила до меня. Деревья наклонялись стволами и дотрагивались мокрыми ветвями, и я соглашалась со словами Акакия: да, он великий князь, если мода началась преглупая на князей, графинь, и из Питера, из Москвы богатые за дурные деньги привозят грамоты а в них лихой фирмой вписано, что такой-то отныне - князь. Нет царя, до I7 года единолично имевшего право одаривать титулами, - я сам царь, я хозяин жизни, утверждал вожак и мы сразу соглашались, пьяного не раздражал правдой, и хохотали, хохотали, болея смехачеством, выверченным из настроения не возвращаться в страшный, скучный быт с распухшей рожей Ельцина в телевизоре...
Я оглянулась, сообразив: говорю одна и оказалась в тишине.
Деревья остановились. И я поняла сразу.
Те разговоры между глотками вина, как выглядели раздетые девушки и животы, груди и пупки их, танцевавших наверху, те утверждения нашего вожака - я хочу иметь что хочу, - хохоты Татьяны и её взвинченные вжатия в человека под условным именем упёрли её, нагнутую, руками в ствол дерева, колокольчатую юбку забросили на спину и белеющими скатами зада придавили, прижали к вожаку. Так ненужно, подумала я, увидев на белом скате зада Татьяны большой мокрый лист, так холодно. И позавидовала её насаживающимся движениям, требующим продолжения. И отторгнулась от понятого. Не нужно, сказала я, но почувствовала, что сказала без голоса, для себя. Нужно, толкало меня оторопью, холодом нервным, сбежавшимся на живот и разлившимся бурлением зависти. Она нужна, а я нет? Ей хорошо, лучше, лучше меня? Разве и мне - можно? Ха-ха-ха, разве я - не могу как они? Я с ними танцевала втроём, и в состоянии общем была втроём, отрываясь от дряни реальности, и из одного горлышка пила втроём и втроём, с ними, хохотала... Меня как-будто обделили, я не знала теперь как быть, втроём, неожиданно вытолкнутая в молчание парка ночного... Природа чавкала влажностью земного и вталкивала меня дальше, в головокружение бессмысленное, нагнутое лицо повернулось, забросанное спадшей причёской, и рука перебросилась с дерева, отыскивая и меня, замыкая и меня в дрожь отрыва от нельзя-можно, от нельзя-не-знаю-надо, сладко, властно и нежно заставляя почти заплакать и поразиться нежности, наброшенной ниоткуда и полностью, пелериной, облаком тумана... Я заменила дерево, я сама стала прижатой к твёрдому стволу дерева, поражаясь, какой неожиданно разной, неожиданно откровенной и новой бывает современная жизнь...
Бывает стать повторениями своими, вырывами то ли из прошлого вулканного, то ли из будущего, - точечная ослепительность откровения, как точечная ослепительность электровспышки замыкания, пламени вроде бы из ничего, - сильнейшая жизнь...
С моим присутствием в самом центре её, в точке расщепления меня моментальной ирреальностью, не управлением себя, самостоятельным, но управлением посторонним, непонимаемо называемым судьбой, обыкновенно, а через упрощение не понять...
В сведении всех равнозначимых лучей до фокуса, до односоставности, до капельки сильнейшего удара, сильнейшего вывода во что-то другое, нераспознанное сразу что-то другое, - оно есть и сразу же, тут же необъяснимо, по краткости времени на объяснение, по недостаточности человеческой сущности. Попробуйте объяснить реальное и не понятое, себя и не себя...
--
Глава 6
Длинная сизая с наклоном к северной стороне полоса облака прижата, распалена сверху жгуче-малиновым растянутым полосой цветом, и вечер из окна моего тревожно-прощальный, уходящий, а тянущийся сюда, назад. И мне тоскливо без провинности явной. Что-то произойдёт со всеми людьми, что-то произойдёт, трудное, горькое, такое от природы предсказывание...
Мне нравится постель, - скрытное, уютное место в доме у меня. Она как конура у собаки, залезешь и только твоё место здесь, тут я понимаю, почему любой собаке в конуру руку не сунешь, - укусит и права останется. Мне нравится спать, нравится лежать в постели и с раннего вечера, когда... когда невмоготу: то ли живёшь по-человечески, то ли существуешь личинкой, застывшей до весны, до внутреннего согласия, - пусть остальное протекает мимо и не трогает, не задевает. И мне нравится в сумеречной комнате расправить постель, взбить подушку, вытянуться свободно телом, почувствовать сначала прохладную, хрусткую и быстро нагретую чистоту простыни, нравится толстым одеялом укутаться до щёк, до ушей, и не шевелиться, затихнув в мире. Радость - тишина внутренняя, и освежение чистотой. Освобождение от внешнего, чужого. От посторонних взглядов допытных, наловленных за день на улицах и в помещениях города, в магазинах и автобусах, от чужих наслоенных настроений, рассуждений, пробуемых пропихнутыми сделаться в личность мою. Тишина освобождает от мусора дня прошедшего, отстаньте вы все от меня возникает на самом деле, теперь не пожеланием, начинается и не провал в тёмность сна, и не воспарение, а что-то лёгкое, и из мерцания лёгкого, чистого выходит нужность разглядеть желаемое. Утягивает в пространство откровения, в пространство нежности к душе своей, к себе, и посторонние не мешают. Появляется матовый мерцательный экран без верха и низа, без сторон, глубокий, а горизонта или стены, останавливающей глаза, за ним нет. И на экране начинается свой показ, собственное просматривание своего, сугубо своего.
Я не женщина и не мужчина, я существо постороннего состояния, когда действует размышление. А внешне остаюсь, кем родилась.
Я женщина, и в какую бы скудность денежную не заворачивала меня временная недостаточность, мне нравится изящно изогнутое мыло, удобное для рук, мягко пахнущая шампунь, в маленьких стекляшках духи, резковатые и летучие, не удерживающие надоедающее облако запаха вокруг и надолго, - кружевное деликатное из одежды не показываемой и колготки даже дорогие, - дешёвые на коленях морщатся, уверенность перебивают, - дорогие - а хорошие... Это моё дело и моё удовольствие, в любой жизни на территории нашей страны, временами сумасшедшей едва не поголовно, оставаться женщиной.
И щекой замяться в подушку, расправив в ней сбитые в комок перья, и одеялом укрыться до наплыва безоглядности, до возможности быть собой, свободной... Пожелать, и перед закрытыми глазами разглядеть свой, только свой мерцательный безграничный для желаний разглядываемых экран.
Начинаются чёрные, мокрые синие под отсветами ночных фонарей парка листья, начинается то, прошлое психическое помещение в требовательность отрыва от прежних чужих и собственных запретов, от любых "тек нельзя", и мокрый лист на блестящем полукруге ската зада Татьяны вздрагивает вместе со всем её телом, оголённым где нужно и подчиняющимся толчкам владельца начала всей неожиданной сумасбродности. Я гляжу на них и гляжу одновременно на себя, одновременно с ними находясь, вплотную и видя с постороннего, для них не существующего места, Я птицей летаю по одному кругу размыслительности и стараюсь понять, как и почему происходит действие в жизни. Книги книгами, они всегда последствие, и театр театром, и кино любое сочиняемо по событиям прошедшим, а конкретная жизнь...
- Отличное время, - предовольно сказал нам бывший средних должностей комсомольский чиновник, пробуя нас обеих обнять полами широкого, длинного плаща, - и модой самоутверждающего себя. - Отличное время, дорогие девушки, молодец Ельцин, свободу дал. Каждый делает чего хочет, каждый способен полностью показать, для чего здесь он нужен. Каждый может полностью проявить себя по полной возможности. Ко мне, дорогие девушки, по традиции нашего родного города будем догуливать на дому. У меня новая квартира в два этажа, с полукруглой лестницей, и как жаль - пустая! Нет, не то подумать можете. Мебель, продукты в австрийском холодильнике с меня ростом, вина и водок в баре полно, наших и заграничных. Я один в квартире в два этажа! В два этажа! Тоскливо, вы не бросайте меня и кутить будем на двух этажах сразу! Дурацкая власть коммуняк сдохла, хрена с два пожалуются на меня соседи в партком! Музыку! Рояль на крышу! Гуляем по полному раскруту!
Надо же? - невысказанно удивилась я новостям, объявленному манифесту, меняющему прежние устои поведения. - Кто был ничем, тот станет всем... Исполняется завет интернационалов, партийного гимна, и тот средний чиновник горкома, дразнимый компьютерным Акакием Акакиевичем, стал разгульным барином, проживающим в квартире как в латиноамериканских пошлейших фильмиках, с полукруглой лестницей на второй этаж, точёными балясинами... Не впустую втемяшивали по телику сотнями мыльных серий месяц за месяцем их, пустой и пошлый американский образ жизни,..
- У тебя квартира как в Санта-Барбаре? - уточнила я.
- Да! - гордо выкрикнул, громко выкрикнул Акакий, будто подтвердил самое мечтательное и достигнутое. - У меня в комнате длинный диван, толстый, стоит по самой середине, под люстрой, как в Санта-Барбаре. Увидите сами. Толстый диван. Такой... увидите сами... ита... итальянского сочинения, в смыс... в смысле дизайна.
От холода, что ли, он начал заикаться. А может - водка стремительно перегорала, на холоде.
- Знаете, - хохотнула Татьяна быстровато подуманному, - в Америке выработали наркотик направленного действия, он возбуждает сексуальные фантазии и толкает на их немедленное исполнение. У них сразу пошла по стране волна изнасилований, мужики насилуют женщин а женщины кидаются на мужиков, насилуют где ни попадя. Мужики наперегонки бегут в полицию с жалобами на изнасилования, бабы их достали, я по радио передачу слышала и ухахаталась.
- Мы без наркотиков запросто можем, да же? - подзагордился Акакий.
Я подумала. Я с сожалением подумала, потому что размышления всегда останавливают живое...
Та обстановка, где мы танцевали, с одуряющими резко вспыхивающими фонарями, тупой турбинной громкости музыкой примитивной, то есть её подобием отдалённым, это как горбыли поместить рядом с арфой... с полуголыми провоцирующими девицами и без наркотиков направленно подействует, поняла я. Точной психической направленностью. Или придавливанием психики. Или выведением спокойной психики на психоз, как через простейший кухонный скандал.
- Американцы тупые в смысле романтики и в принципе механические люди, - законодательно провозгласил Акакий. - Они заводятся по схеме будильников, на сутки каждое утро. Им надо в задницы вшивать электробатарейки, они перейдут на режим электронных будильников, а в башках исчезнет ещё по одной извилине, думать-то станет поменьше на одну заботу. Жизнь прекрасна и удивительна, а у них поэтов нет и они сами не знают. Они не удивляются, поэтому обречены на тупое, на деградацию. Нас принудительно учили в школе, жизнь прекрасна и удивительна. Их не учили, у них посещение уроков по выбору. Кто знает алгебру, не знает поэзию. Нас заставляли стихи учить наизусть! Однажды в студёную зимнюю пору... Я из лесу вышел... Мороз красный нос... А Ельцин выгнал из власти коммуняк и разрешил: берите от жизни кто сколько проглотит, всем нахрен всё разрешаю. В смысле автономии разных Татарий и личной. В смысле отделяйся от давления государства и пошло бы оно подальше. А парткомы он разогнал и запретил, некуда на нас жаловаться проклятым соседям по коммуналкам. Я за такой порядок, за силу сильных. У кого есть три руки и способности двигать ими - греби к себе тремя руками. Я за силу сильных.
Украшенной архитектуры престижный новый дом с двухэтажной квартирой Акакия и несколькими другими стоял близко к краю, но на самой территории парка. Как раз в городских газетах жители города года два назад возмущались: спиливаются столетние липы, наворовавшие на чубайсовской приватизации какие-то наглецы затевают стройку жилья прямо в парке, в центре города, наглостью оскорбляя горожан, здесь привыкших гулять под старинными липами...
--
Глава 7
Я узнал содержание шести глав, я смотрю на все это кино - не придуманное, не сочинённое ради денег и премий, ради показа собственной исключительности, а собранное для понимания происходящего, - странно живут люди. Как будто не было на полях России героического прохождения израненных колонн дроздовцев полковника Туркула, не пугавшихся летящих на них пуль и снарядов; перед тем не было ужаса, хамства, бандитизма, отверженности, беззаветности и геройства опять же революции семнадцатого года; будто ранее сильнейшие умы и воли, характеры людей России не бились, отыскивал лучшее для жизни людей в стране своей; не было защиты своей страны от захватчиков в середине двадцатого века, и труда громадного количества народа для улучшения жизни в России, жизни общей, - гибелей, гибелей на целинных землях, на заводах, в шахтах, в подводных лодках, в космических кораблях, - как будто не было народной философии, народного точного, горького понимания жизни, веками отжатого до одной фразы завета не чужеземного, не библейского, но своего: - "мы, родители, свой век мучились, так хоть вы, дети, поживите в радости".
Горько, что традиционного для России завета, не убираемого из России, как не убираема из неё река Вятка или уральская безымянная гора.
Почему же в радости не живётся? Почему же русский русскому первее гадость готов сделать, чем доброе, и признак национальный перед гадостью не останавливает? Почему же в конце века двадцатого в стране, первой освоившей пространство Космическое, словно в хижине у папуасов века восемнадцатого люди от голода умирают? Люди и близко не задумываются о смысле жизни и людьми полностью не делаются? Животное пьёт, ест, спит. Человек пьёт, ест, спит, В чём же различие? Зачем вообще человек в природе, кому он надобен? Природе? Она и без человека живёт, и поспокойнее, нежели с ним. Посмотрите на ту же Луну, безлюдную. Богу? Тут страусиного много, спрячься в веру и не смотри по сторонам, и много словоблудного, лживого вокруг веры, начиная с глупого вранья, что люди придуманы и сделаны силой, посторонней для понимания, для эксперимента. Люди сами над собой экспериментируют, сами. И нужны люди сами для себя, человек человеку, и не нужны люди тоже самим себе, - так бывает...
Так что же, человек, существо высшее, одновременно и является пищей для человеков других, для улучшения жизни и является питательным материалом, уничтожаемым человеком существом? И такое - не остановить ни в какой "цивилизации," ни в таком-то году века такого-то? Никогда?
И само желание лучшего - убийственно? Тогда желать надо худшего и тут - хорошо?
Нет. Хорошо - где человек остаётся человеком. Это человек - незыблемая похвала, незыблемая...
Что, дорогие мои, нервы сдали?
Нет.
Думать всегда опасно. Особенно - если додумываешься. Если понимаешь. Даже неважно, поймут ли другие и - сразу всё. Постепенно поймут.
Как просто стало бы, - нервы сдали. Не нервы сдали, не в психоз слетел со всех крепёжек. Вместо озера с чистой водой, прозрачной, по грудь стоишь в ней и ступни ног видно, - фекалка вокруг. Психическое общее поле, превращенное самими людьми в фекалку.
Литература - дело суровое, В основном оно для мужчин. Понятие прозаик в женский род не перекладывается, в русском пространстве. И чтобы лететь правильно на таком летательном устройстве над болтанкой человеческого поля, над токами различного содержания, прилаженостями и хамствами, над...
Иногда управление нужно взять на себя, как в истребителе с двумя кабинами. Учебно-боевом, умеющим в секунды набирать нужную высоту и перемещаться с предельной для выдержки человеческих возможностей скоростью. Надо удерживаться от свала в падение педалями и пределами двигателей, а до ручки управления дотронувшись жёстко, отклонять её едва-едва, нежнее, чем надавливая на собственный нос при известном деле. И не терять высоты своей, своего достоинства, как бы на ней, на высоте твоей не пыталось раздавить встречаемое, налетающее напором страшным. Хочешь по-другому? Для другого есть грядки, лейки и грабли, и вею жизнь можешь выращивать редиску...
Дорогой, когда мы ещё начинали обучаться полётности, планеризму над человеческой скопленностью, в учебниках называемой подхалимски, - человеческим обществом... а общество в русском понимании - не хамская стадность, и обозначение общества - культурное общество, собрание людей, имеющих личное достоинство, или людей образованных, мыслящих глубоко и не зависимо от общей не той направленности...
Когда мы и не подозревали, - полётность способна изменить и температуру собственного тела, сопротивлением довести до дрожи, и творчества мы требовали от себя, о творчестве тайно мечтая...
Когда уважаемый Евгений Валерианович был запросто Жэкой, в девятнадцать лет...
Жэка поехал со мной за компанию. Мне на работе дали задание поехать за город, найти трубу, выходящую из озера, подставить к трубе марлю, набрать и высушить на ней каких-то водяных насекомых, после часовой просушки должными стать кормом для аквариумных рыб.
Мы с Жэкой отыскали какое-то плоское озеро, трубу, и начали участвовать в превращении одного вида живности в корм для другого, - изготовлении топлива для выработки энергии ими, рыбками аквариума. Как у людей. Одни являются топливом для других, например рабочие для чиновников. В том же аквариуме под названием Советский Союз. Просто тогда мы не очень понимали.
До четырёх утра мы застольничали и танцевали на проводах друга в армию, и продолжением держались единственно возможным, дремали на берегу плоского озера. Рядом на марле сушилось собранное из трубы.
- Я танцевал с подругой Колиной девчонки, - возвращался на приятное Жэка, пережёвывая воспоминание чувственное как верблюд пищу, проглоченную вчера, - с той пухленькой, Оленькой, и решил сказать ей комплимент. Вино меня завернуло говорить в открытую, что ли? Знаешь, чего я ей неожиданно сказал?
- Чего?
- Мне нравится, как у тебя линия спины переходит в попочку. И ладонью прогладил от лопаток до самого низа позади. Я думал, она при всех гостях даст мне по морде, а мы танцевали в самой середине комнаты, под лампами.
- А она?
- Она сказала: хорошо.
- Что хорошо?
- Нравится, это и хорошо. Может, что погладил.
- И по морде не дала? И дальше танцевала?
- Я тоже поразился. Вроде конец всему должен единственным вариантом наступить, по нашим представлениям. А она танцует и наоборот прижимается ко мне.
- В них мы ничего не понимаем.
- Точно. Мы о них представляем что-то придуманное. Красивые, нежные... А ты куда исчезал из квартиры? С ней вместе. Во дворе в кустах зажимал?
- Спасал её подругу Зойку от гибели. Она подошла но мне - во дворе Зойке плохо, умирает, надо скорую вызывать. Я с ней к Зое. Та сидит в беседке, лицо зелёное, отключилась. Ведро воды попросил срочно, силой раскрыл Зойке рот, два пальца поглубже в горло, и фонтан из неё. Заставил выпить много воды, силой два пальца в горло и снова фонтан, и более-менее в норме. Умывайся, иди лицо покрась и не мешай вино с водкой. Видел, Зойка снова танцевала?
- Я с ней тоже болтал за столом...
- Моя работа, спас девочку от отравления алкоголем.
- Нет, ну на такой комплимент не обидеться... С похмелья голова гудит, жара, а тут такая невероятная вонизма! Скоро твои скорпионы высохнут?
- Час прошёл. А говорили, всего за полчаса должны... Ползают какие-то, а сдохнуть не хотят.
- Ты их хворостинкой собери на марлю, расползлись. Что за озеро странное, слишком мелкое, всего по щиколотку? Вонючее, а пить охота.
Уже и оголённые высоко тонкие руки девчонок, коленки вспоминать не получалось. Прохожий случайный сказал нам: да вы чё? Озёра в другой стороне, пацаны. Фекалка тут, дрянь из туалетов со всего города стекает сюда, вы чё?
Пища для рыбок, объяснил он, тоже в другом озере, но мы и на него не поехали.
Мы пошли по полю, мы поехали попуткой в город, к самому первому пивному ларьку, мы дули пиво и головам стало легче. А жара начатого лета не пропадала, в самый поддень, и мы дошли до мелкого, чистого жёлтого пляжного песка. Золотые блюдечки отраженного солнечного неба качались по всему ярко-голубому озеру, пахнущему бодростью, влагой, желанием жить быстрее и ярче. Сразу напротив нас, в воде глубиной до плеч ребята и девчонки играли в нырялки-догонялки, выпрыгивая из голубой воды в золотистость солнечного воздуха, сияя мокрыми плечами, плоскими животами, заныривая в золотые блюдца солнц и показывая догоняющему пятки, розово блестящие. По пляжу проходили раздетые до тонких купальников красивые нежностью ленивоватых движений, небрежностью взоров девчонки, одногодки Ленок и Зоек, и тут никак не получалось представить ведро воды, два пальца в рот, засовываемые вот в это тонкое, нежное горлышко, и следствие той операции.
Чистота озера настоящего с фекалкой не перепутывалась.
Фотография советского уморённого старика с надписью на картонке на груди "Раб КПСС" в восемьдесят седьмом году, при власти Горбачёва, перевесила, зачеркнула все многотомные миллионные издания Ленина, хранимые в квартирах номенклатуры книги Сталина, исторические, как их втолковывали народу через газеты и учебники, решения съездов коммунистических.
Из рабов перейти в люди свободные, из китайца сделаться норвежцем, и лицом, и психологически, и культуру переменить от первородности... от самой перводревности собственной...
Понятно, куда приехали.
То-то арестанты с многолетним сидением за забором после конца заключения тянутся, через нарошное преступление идут обратно в лагеря, в мат и камерную убогость привычную, - то-то крестьяне после милости царской пошли к помещикам проситься в крепостные, обратно, обратно...
Свобода с детства нужна. С рождения. Тогда от неё, стволовой, достоинство прорастёт, переходя в обнаруживаемую неожиданно любовь и к миру природному, и - к людям...
Раб со своей понятной по причинам озлобленностью может только ненавидеть: он полностью зависим, он на цепи.
В восемьдесят седьмом думающим стало окончательно понятно: задребезжало, тронулось с места, полетело со всех катушек крепостничество государственное, а государством руководила единственная дозволенная партия, КПСС. Сунь в ручей кристальный палку, - грязь пойдёт со дна притёртая, прилаженная, не скоро дождёшься до воды чистой. Горбачёв сунул. Раскрашенное обычными подлецами в голубое и розовое, любимое и замечательное громадное море под названием Советский Союз становилось плоским, по щиколотку, пустоватым насчёт оживляющих течений, от его всплывших корост потянуло фекалкой, ложью и подлостью тех плоских, как и сама фекалка, - скопищем дерьма, припрятываемым год за годом, и за десятилетиями, и за орденами, почётными премиями, возможностью уничтожить человека любого пониже себя, - за личным скотством.
Тех, кто сам себя считал выше, умнее, честнее, значительнее остальных. Не люди их такими считали, что нормально, что достойно действительно, а - сами себя.
Те, скоты на самом деле.
--
Глава 8
Лежать, лежать в полумраке своей квартиры, в одиночестве, прикрывать глаза, начинать видеть мерцающий экран, не подключаемый антенной к всеобщей телевизионщике... Вспомнить из всеобщей: в московском зоопарке жили несколько кенгуру. Двух тайно убили и продали на бифштексы в ресторан. Порция столько стоит, как поезд от моего города в столицу и назад. И что кенгуру? Людей в Москве убивают в сутки до четырёх человек, в такой стране сегодня живём.
То - чужое. Мерцающий экран показал новый дом на краю парка, крыльцо отдельного входа в квартиру человека под временным именем Акакий. Кованые решётки на окнах первого этажа, кованые кружева по сторонам крыльца под металлическим серебристым козырьком.
Мы ещё в горкоме комсомола по поводу чина подлинного и места каждого помнили, отец Акакия долго сидит в кабинете крупного оборонного завода, директором. После девяносто первого года только и слышалось от людей: рабочие существуют без зарплат месяцами, а директора и их заместители, объявив сами зарплаты коммерческой тайной, берут себе регулярно и на представительские расходы, и премиальными, и на лечение, и на командировки заграничные - на сколько им хватало собственной жестокости, при совести отринутой. И Акакий, сын свежего миллионера, привёл нас с Татьяной в свою отдельную, в два этажа, часть торжества капитализма, - вчерашний передовой строитель коммунизма. Я и не совсем понимаю, кто предатель? Есть ли он? Разве были убеждены в правильности прежних идей все? И что важнее человеку, чужие идеи, поставленные против личных желаний? Желания свои?
Я теперь вижу, бывает по-разному.
Акакию при его желании лет шесть-семь телевизионщики продували мозги Санта-Барба-рами.. Чушь, пошлую дребедень иногда получается вдувать в мозги не без последствий. Он хорошо запомнил телевизионные картинки о красивой тамошней жизни бытовой и строители сделали ему копию интерьеров жилища тех коричневолицых, бесконечно выясняющих в "нам надо поговорить" копеечную ерундистику. Скопированные стандартом пресованые бумажные подвесные потолки, обои, светлостерильные, скучные, как в больничной палате, полукруглые наверху и проёмами двери, мебель, как перетащенная из тех сериалов, гирлянды синтетических цветов и сразу наше, необъяснимое: шесть телевизоров в гостиной, по всем сторонам.
Мы здесь тоже оказались чисто немым почти стандартным местным обычаем: начинать праздновать в полуофициальном месте, перескочить куда-нибудь повеселиться, но заканчивать обязательно где-то на квартире, гуляя до утра,
И первая дверь, железная, и вторая, неокрашенная но лакированная деревянная, проиграли музыкальные коды электронных запоров. Акакий повёл в широкую гостиную первого этажа, бросив плащ куда-то в сторону, опёрся обеими руками на спинку длинного дивана, стоящего посередине комнаты, и патефонно изрёк:
- Нам надо поговорить.
- Да? - спросила Татьяна. - Второй час ночи, опупел, что ли? Мы тебе не депутаты в Государственной Думе, говорить да говорить. Где у тебя есть по рюмашечке?
-Я и говорю, нам надо поговорить, - повторил Акакий из проклятой Санта-Барбары, - Я в смы... я в смысле, - передавил икоту, - поднимемся наверх, там есть нужное, - по-мужицки щёлкнул себя по горлу. В принципе я согласен и здесь, - обошёл диван, трудно, и сел, - со второго, - махнул рукой, - принести нужно из холодильника.
Я поднялась по лестнице, Татьяна догнала. Нашли кухню, холодильник, взяли водку, коньяк, ликёр, отрезали колбасу, твёрдую, как дерево, ветчину и сыр, и вилки нашли, яблоки, апельсины, пришли - Акакий едва не спал. Мы и за ним поухаживали, пиджак стянули, галстук развязали. Кипучая, могучая, никем не победимая, - почему-то Акакий вспомнил песню, вслух, и налил себе коньяк в высокий тонкостенный стакан с золотистой фирменной наклейкой. - Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля... Не уходи, я без тебя погибну... алых роз... А я, девчонки, хозяин жизни, как они раньше, кипучие, могучие, никем не победимые.
- В смысле кто? - попросила уточнить я, сузить кипучих.
- Берия, Сталин, Брежнев, Горбачёв...
Татьяна поставила на столик - настоящее зеркало поверх крышки, - большое круглое фарфоровое блюдо: ветчина, сыр, апельсины дольками, яблоки, тонкие пластики никогда не пробованной копчёной индюшки...
Акакий махнул наверх и вдруг сказал, чего мог увидеть трезвый человек:
- Родинка у тебя крошечная на мочке левого уха. За родинку выпьем, ура. Крас... Красная армия всех сильней, надеть ордена!
Его мотало из пьяной мутности в попытку чего-то улавливать и соображать, верх отличать от низа, поняла я, пробуя новый для себя ликёр. И Татьяна пила ликёр, лимонный, немецкий или венгерский.
Без продолжения из разных собранных в одну песен Акакий присмотрелся, лёг головой точно мне на ноги и уснул секундно, как выключений телевизор. Подождав до носового присвиста, я вытиснилась из-под головы, подсунув ему диванную подушку. Мы подняли и уложили обе его ноги вдоль седалища дивана, а он сразу подтянул их под живот, став похожим на забегавшегося мальчишку. Я нашла наверху, в спальне, толстое шерстяное одеяло, ему совсем стало уютно.