Панфилов Алексей Юрьевич : другие произведения.

К вопросу о художественной функции анахронизмов в повести В.К.Кюхельбекера "Адо" (5)

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:




Мы обратили внимание на наличие в повести 1824 года двух однотипных (но в совершенно неузнаваемом виде реализованных) ситуаций: так сказать, "концертного", перед аудиторией, причем в том и другом случае - в условиях контакта (и вновь: организованного, протекающего совершенно различным способом) с чужеземной средой, исполнения песни певцом.

Мы предположили, что сходство этой ситуационной схемы - будет иметь последствия и с внутренней, художественной стороны построения каждого эпизода. И в самом деле, во втором из этих случаев мы обнаружили комплекс реминисценций из (еще не написанных к моменту появления повести!) пушкинских произведений, ставящих, в частности, этот эпизод в тот же библейский контекст, который сообщает прямая реминисценция из библейского псалма первому из них.

Но еще до того, как пушкинская предвосхищающая реминисценция из стихотворения "Пророк" (а также стихотворений "Воспоминание", "Андрей Шенье" и "Арион") будет реализована в эпизоде с немецким певцом и штурмом рыцарского замка, псалмодическая сюжетная ситуация, которая была использована в сцене исполнения песни эстонцем Нором, - повторится еще раз. Это варьирующее повторение - само по себе служит свидетельством преднамеренности и целенаправленности совершаемого заимствования.

И вот уж тут-то декорации, мизансцена изначального текста псалма - пение у реки - повторяются в повести Кюхельбекера буквально:


"Однажды за городом, при потухающей заре вечерней, Юрий [имя того же эстонца Нора в православном крещении] сидел на склоне покатых берегов Волхова и, задумчивый, следовал глазами за его течением. Давно уже не говорил он языком своей родины, давно уже звуки оного не ласкали слуха юноши. Ныне в уединении напевал он заунывную песнь эстонскую:

На брегу чужой реки
Одинок тоскую,
Грустно в дальной стороне
Воду пить чужую!..."


Как показывает название реки, действие этого эпизода происходит в Новгороде: герой, как и герои псалма "На реках Вавилонских...", находится на чужбине - на реке... Новгородской.

И вновь: изображенная ситуации СПОРИТ с псалмом; на берегу этой чужой реки (ставшей для него... родной: и по вере, и по вновь обретенному семейству) - он, в отличие от ведомых в плен иерусалимлян, не отказывается петь, но - по собственной воле поет песнь своей первой родины.



*      *      *


Примечательно, что во второй песне, вложенной в повести 1824 года в уста ее персонажа, Нора-Юрия, парадоксальная коллизия дружбы-вражды двух народов, выражаемая реминисценцией псалма, сопровождается - мотивами литературной современности; ближайшей к моменту появления повести литературной жизни.

Стихотворный материал, имеющий скрытый библейский источник, демонстративно называется здесь повествователем... "жалобой" - то есть (в буквальном своем, этимологическом значении)... э-ле-ги-ей; и это парадоксальное именование, вскрываемое нами, - является не чем иным, как отражением происходящей в эти годы литературной дискуссии, одним из участником которой был Кюхельбекер.

Памятником этой дискуссии стали известные строфы четвертой главы романа Пушкина "Евгений Онегин" (писавшиеся в 1825 году), в которых "критик строгий" выступает с призывом "к нашей братье рифмачам": "Пишите оды, господа..."

"Строгим критиком" был не кто иной, как Кюхельбекер, а полемику вызвала его статья "О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие", напечатанная в 1824 году... во второй части того самого альманаха "Мнемозина", в первой части которого - появилась рассматриваемая нами повесть "Адо".

Но только в повести, надписанной его именем и напечатанной в его альманахе, - его позиция в этой дискуссии... ЗАРАНЕЕ, ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК ОНА БУДЕТ ВЫСКАЗАНА, - подвергается оспариванию, пародированию: точно так же, как годом позже будет подвергаться она - и другим участником этой полемики, его противником, оппонентом, автором "романа в стихах".



*      *      *


Сразу после приведенного текста песни (напомним: все песни в повести, все их стихотворные тексты - сочинены самим ее автором) так прямо и говорится:


"Едва он кончил последний стих своей жалобы, как вдруг поразил его голос знакомый и сладостный..."


Обратим внимание на то, что этот этимологизирующий перевод жанрового обозначения: ЖА-ЛО-БА - вступает в изощренную каламбурную игру с лексикой того пародирующего пересказа, передразнивания аргументации статьи Кюхельбекера, который появится в XXXII строфе четвертой главы пушкинского романа.

Ополчившийся на засилье элегическиой поэзии автор статьи "О направлении нашей поэзии...", в передаче пушкинского повествователя, -


Кричит: "Да перестаньте плакать,
И все одно и то же КВАКАТЬ..."


Но в русском слове "жалоба", которым в повести 1824 года передается название "элегии", - содержатся буквы, слоги, составляющие... слово "ЖАБА"; название земноводного, издающего те самые звуки, которые приписываются поэтам-элегикам; квакающего!

Выбирая в 1825 году свой глагольный эпитет, Пушкин отталкивался от парономастического осмысления того же самого русского слова, являющегося эквивалентом термину "элегия", - который был использован для построения пародийно-полемической игры с Кюхельбекером в повести 1824 года.



*      *      *


Таким образом, мы видим, что на страницы повести 1824 года - переносится, распространяется знаменитая полемика Пушкина в романе "Евгений Онегин" с кюхельбекеровской программой одописания, противопоставлявшейся тогдашней распространенности элегического жанра; а учитывая хронологические взаимоотношения этих произведений, нужно сказать, что она - АНОНСИРУЕТСЯ в них.

Две жанровых тенденции находят себе здесь - примирение; полемика, которая возникнет у Пушкина на следующий год с Кюхельбекером - заранее... разрешается.

Впрочем, как известно, ТАКОЕ ЖЕ окончание будет иметь и полемическая эскапада в строфах романа "Евгений Онегин". Пушкинский повествователь в XXXIII строфе провозглашает знаменитую сентенцию: "Два века ссорить не хочу" - то есть: две литературные эпохи, представляемые двумя этими жанрами, - и умолкает (по крайней мере, формально заявляет об окончании "спора").

Примирение, как из этого видно, достигается чисто негативными средствами; в повести же 1824 года - оно выражается позитивно, путем... парадоксальной нейтрализации жанровых различий! Возникающее под пером автора повести построение ориентировано пародийно-полемически - в отношении обоих противников.

С одной стороны, библейский стиль, стиль псалмов, определяемый здесь как... элегический, - являлся общепризнанным источником именно одического жанра; поэтический идеал, который будет столь неосмотрительно провозглашен Кюхельбекером в следующем номере альманаха, здесь выворачивается наизнанку. Автор повести - словно бы приводит ту самую аргументацию, на которую загадочно намекал Пушкин, говоря в ответ на пересказанную им же самим критику Кюхельбекером современной элегии: "Тут бы можно Поспорить нам..."!

С другой стороны - выворачивается наизнанку и та пародийная ситуация, которая конструируется пушкинским повествователем в следующей (после окончания, якобы, полемики!) XXXIV строфе и которая должна была продемонстрировать неуместность в современной литературной ситуации продвигаемой Кюхельбекером оды.

У Пушкина оды отвергаются на том основании, что - "Ольга не читала их"; иными словами, предпочтительный адресат современных поэтов не приемлет этого жанра, и на этом же основании - Ленским предпочитаются элегии. И эти пародийные строки пушкинского романа - в свою очередь... подвергаются в этом эпизоде повести пародийному опровержению.



*      *      *


В эпизоде из повести - ситуация из рассуждения пушкинского повествователя полностью переворачивается: исполняющего свою "жалобную" песнь героя встречает бежавшая из плена девушка-эстонка; она слышит его песню, подхватывает ее - и в своем собственном исполнении... превращает жалобную элегию - в боевую, воинственную оду! Она, в противоположность пушкинской Ольге, не то, что "читает", слушает оды, а сама - сочиняет, воспевает их.

Да еще как сочиняет - прямо-таки с кюхельбекеровски-славенофильским культивированием "высокого штиля", архаизмов:


"На брегу чужой реки
Ты почто тоскуешь?
Нор, воздвигнись! потеки!
Вспомни край родимый!"


Это обращение ситуации в двух сталкивающихся песенных стихотворных текстах - подчеркивается, как можно заметить, обратным порядком рифмовки (в четверостишии, исполняемом Нором, рифмуются четные строки). Причем происходит это - при массированном повторении лексического состава.

В этом столкновении двух куплетов одной песни, сделанных автором представителями двух враждующих поэтических жанров, - нетрудно узнать... будущий опыт палинодирования митрополитом Филаретом Московским пушкинских стансов 1828 года "Дар напрасный, дар случайный..." (кстати, другое пушкинское стихотворение этого года, элегия "Воспоминание", - определяется позднейшими исследователями, с легкой руки П.Е.Щеголева, именно как "покаянный псалом").



*      *      *


Примерно в это же время, заметим, когда будет написано, а в начале 1830 года и опубликовано в альманахе "Северные Цветы", стихотворение "Дар...", - вновь даст о себе знать полемическое распространение на библейский материал понятия элегического жанра, примененное в повести 1824 года.

Оно найдет себе отражение в литературно-критических построениях Н.И.Надеждина: "элегией" им, столь же демонстративно, как и автором повести - "жалобный" псалом персонажа, будет назван библейский "Плач Иеремии" (в рецензии 1829 г. на роман Ф.В.Булгарина "Иван Выжигин" - автор которого, кстати, явился основным оппонентом статьи Кюхельбекера в 1824 году и заслужил персонально ему адресованный ответ, статью "Разговор с Ф.В.Булгариным" в третьей части альманаха "Мнемозина").

Позднее же (в рецензии на "Историю поэзии" С.П.Шевырева в 1836 г.) - и вовсе буквально воспроизводя пародийно-полемическое построение из повести 1824 года, Надеждин будет утверждать, что библейские псалмы - "исполнены элегического уныния".

И, наконец, выражение "элегические псалмы" (наряду со столь же экстравагантными жанровыми определениями "метафизические станцы", по отношению к стихотворениям Вяземского, и "сатирические притчи", по отношению к басням Крылова) будет употреблено по отношению к поэзии Ф.Н.Глинки в опубликованной в феврале 1830 года в "Литературной Газете" неподписанной заметке "Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой".

По свидетельству самого Глинки, автора рецензируемой поэмы "Карелия...", эта заметка была написана Пушкиным.



*      *      *


Взявшись рассмотреть географические аномалии в повести Кюхельбекера, причем рассмотреть их всерьёз - то есть как намеренный литературный прием, а не ошибку неосведомленного автора, - мы обратили внимание на то, что замечаемое читателем относительно построения географического пространства в этой повести - может происходить и в другом плане.

Это может происходить и в плане оценки этнических отношений; и в плане изображения нравственной жизни персонажа; и в плане идентификации описаний персонажа; и в плане построения образа повествователя; и даже... при описании интерьера, его составных частей.

Те же самые процедуры, манипуляции, метаморфозы, какие бросаются нам в глаза, когда мы находим, например... Мордовию в Прибалтике, - начинают обнаруживаться и во многих иных точках повествования, так что дальнейшее исследование, будь оно продолжено в этом направлении, могло бы показать, насколько далеко и глубоко этот художественный процесс захватывает повесть 1824 года.

Основная географическая аномалия в повести 1824 года имеет, возможно, еще одну причину, помимо до сих пор нами рассмотренных, идейно-художественных, включающих и задачу наглядного изображения коллизии раскола и слияния национальностей, которая лежит в основе эпизодов с реминисценцией 136 псалма.

Она, эта аномалия в географическом пространстве, - ПРЯЧЕТ то, что имело место в исторической действительности. А прячет потому - что под этим покровом, в этой теплице, созревают такие историко-литературные перспективы, которые мгновенно были бы нами узнаны, если бы нас прямиком направили к таким неузнаваемым образом трансформированному сюжету истории.

Причем этот реальный сюжет в повести - дублируется; рассматривается в совершенно различных своих, далеких друг от друга исторических проявлениях.



*      *      *


Мы видели, что начальная судьба города Юрьева - тема, звучащая в повести подспудно, - повторяет затронутую в ней, послужившую источником материала для повествования судьбу Нижнего Новгорода: такой же, как и этот русский город в Прибалтике, вновь основанной крепостцы, форпоста русской колонизации - только не на западе, а на востоке; как и Юрьев древними эстами - штурмовавшейся аборигенами, тем самым мордовским князем Пургасом, который появляется на страницах самой повести перенесенный по воле повествователя - именно сюда, на запад, к берегам Чудского озера.

И это будет... именно тот сюжет, который, уже на материале истории восстания Пугачева (сами имена этих исторических лиц - объединены общностью своего буквенного состава: ПУрГАс - ПУГАчев!), - будет воплощен Пушкиным в повести "Капитанская дочка", в описании штурма Белогорской крепости войсками мятежников, в состав которых входили ведь точно таким же образом и местные племена кочевников!

Вот этот "черновик" пушкинской повести 1836 года - и призвана была, в частности, спрятать знаменитая географическая перестановка в повести 1824 года.

И это укрывательство было тем более необходимо, что, будучи "черновиком", он не мог ограничиться одним этим сюжетно-событийным элементом, а содержал его, рассматривал, предварительно обыгрывал, обкатывал - в связке с другими сочетающимися с ним, в соответствии с авторским замыслом, элементами, которые в окончательном, совершенном, классическом виде предстанут в повести "Капитанская дочка" (а значит, был еще более узнаваемым, еще более нуждающимся, до поры до времени, в некоем флере таинственности).

Ведь и сама развивающаяся в повести Пушкина, основополагающая для ее художественной концепции коллизия ПОМИЛОВАНИЯ ВРАГА - также находит себе место в повести 1824 года. И происходит это - именно в сцене захвата войском князя Пургаса, совместно с эстонцами, рыцарского замка (той самой сцене, которая предваряется рассмотренной нами реминисценцией, своеобразной инсценировкой также еще не написанного, имеющего появиться в будущем, хотя и гораздо более близком, стихотворения Пушкина "Пророк").



*      *      *


Освобожденный из заточения язычник Адо хочет добить своего поверженного врага, католика, приора Ливонского ордена; крещеный эстонец Нор, в православии Юрий, - останавливает его, убеждает - помиловать врага. -


"Сдайтесь! - потом воскликнул юноша, - сдайтесь, мужи саксонские! Сопротивление бесполезно... Отвечаю вам головою, что ваша жизнь, что честь жен и дочерей ваших будут для нас священными". Рыцари бросили мечи к ногам Юрия. Мордва окружила безоружных".


Но предвосхищение коллизий будущей повести Пушкина происходит не только в этом скоротечном конфликте героя со своим собственным соратником (он скорее напоминает о противостоянии пушкинского Пугачева... своим кровожадным сподвижникам). Аналогичный конфликт, но в более развернутой форме и на более принципальной основе возникает сразу же вслед за тем между этим же героем - и предводителем его временных союзников: тем самым, созвучие имени которого с именем пушкинского самозванца мы только что отметили.

И вот тогда, в строках повести 1824 года - мы находим... самый настоящий ЧЕРНОВИК будущих бесед Петруши Гринева с Емельяном Пугачевым, не князем - но всероссийским императором Петром III:


"Пургас подошел к сыну Сурову. "Как смеешь, дерзкий отрок, ручаться им за сохранение жизни, единственно от моей воли зависящей?" - вопросил он его дрожащим от бешенства голосом. "Государь милосердый! - ответствовал Юрий, - я радел единственно о твоей пользе. Сии иноплеменники владеют сокровищами несметными; выкуп, который взнесут за себя, обогатит весь род твой! Прости слугу своего, что не предварил тебя, что не узнал заранее твоего хотения!"

"Ты человек мудрый! - ответствовал разбойник (!!), - я доволен тобой!"


В ответной реплике персонажа - звучит ТА ЖЕ САМАЯ РИТОРИКА уговоров и самооправданий, что и в будущей реплике пушкинского Гринева, обращающегося к Пугачеву с мольбой об освобождении дочери казненного капитана Миронова; точно так же - подсказывающего ему мотивировку своего согласия:


" - Слушай, - продолжал я, видя его доброе расположение. - Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу... Но Бог видит, что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня с бедною сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы с тобою не случилось, каждый день будем Бога молить о спасении грешной твоей души...

Казалось, суровая душа Пугачева была тронута. "Ин быть по-твоему! - сказал он. - Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай..."


"...СУРОВАЯ душа Пугачева была тронута..." - "...Пургас подошел к сыну СУРОВУ..." Пушкин - буквально твердит, повторяет ТЕКСТ предшествующей, ранней "редакции" своей повести!



*      *      *


Повторяемое же слово в повести 1824 года - образует имя отца героя; его - фа-ми-ли-ю: Суров. И, точно так же как имя Пургаса с фамилией Пугачева, эта фамилия - вступает в созвучие с фамилией еще одного будущего пушкинского персонажа.

Если сменить одно традиционное окончание на другое: "-ов" на "-ин" (срв. в реплике Пугачева - частицу, словно бы подсказывающую эту операцию: "ИН быть по-твоему!"); глухой согласный - на соответствующий ему звонкий, то мы получим... фамилию: ЗУРИН. Так в окончательной редакции повести Пушкина зовут гусарского ротмистра, с которым Гринев встречается в начале и в конце повествования.

Но в предшествующих-то редакциях текста - все было наоборот. В "Пропущенной главе", в которой как раз и появляется этот эпизодический персонаж, Гринев зовется - Буланиным, а Зурин... ГРИНЕВЫМ. Таким образом, "Суров"-"Зурин" повести 1824 года - это и есть будущий пушкинский Гринев повести "Капитанская дочка", выступающий по отношению к своему зверообразному сподвижнику в той же функции, в какой Гринев у Пушкина будет выступать по отношению к Пугачеву.

В более ранних редакциях пушкинского замысла, как известно, дело шло еще дальше. Главным героем планировался не Буланин-Гринев, а персонаж, который в окончательном варианте станет Швабриным: его фамилия, по остроумному наблюдению исследовательницы (Петрунина Н.Н. Проза Пушкина /пути эволюции/. Л., 1987. С.261), образована из осколков фамилий исторических лиц, прототипов этого персонажа: Шва-нвича и Б-аша-рина.

И в произведении 1824 года - мы видим и этот оборот персонажных отождествлений: персонаж, выполняющий в рассматриваемом эпизоде функцию Гринева окончательной редакции пушкинской повести, - выступает не антагонистом, не противником того лица, к которому он обращается с просьбой о помиловании, а так же как Гринев в ипостаси, функции Швабрина, - его сподвижником.

В ходе работы Пушкина над последним романом происходит, таким образом, то же самое, что и в самом его сюжете: действующие лица - МЕНЯЮТ СВОИ ИМЕНА; отождествляются - с другими лицами, вплоть до полной своей противоположности.



*      *      *


Сам этот мотив МЕНЫ ИМЕН - также с исчерпывающей четкостью проведен в повести 1824 года. Осуществлен, реализован он здесь благодаря коллизии перехода в православие персонажа-язычника:


"Юрий (так стал называться Нор, омовенный водою искупления)..."


И реализован - неоднократно. Командир латышских стрелков в рыцарском замке, где томится заглавный герой повести со своей дочерью, также претерпевает эту метаморфозу, но по католическому обряду:


"Михаил - так назывался он теперь - знавал Маю еще в пеленах..."


То же предстоит и самой этой героине, когда она выходит замуж за Юрия-Нора:


"На другой день Мая в святом крещении назвалась Мариею".


Только у Пушкина в сюжете мену имен - совершает самозванец; она является - выражением, проявлением его самозванства. То же самое переименование, совершаемое в повести 1824 года, - освящено Церковью, служит проявлением, выражением - не преступного деяния человека, а его духовного возрождения.



*      *      *


Но и в повести 1824 года это деяние представлено не только в положительном, но и в негативном аспекте: в том случае, когда деяние это - оценивается персонажами-язычниками. Нам еще предстоит обращаться к этой реплике Нора из первой главы повести, когда он сообщает о предательстве своего отца, перешедшего на сторону немцев:


"Адо, - сказал он товарищу Сурову, - у меня нет уже отца, у тебя нет уже друга верного. Ульви-Граф Индрик не есть прежний Сур: он - раб и кубьяс [назначенный немцами староста - того поселения, по названию которого его и прозвали "Ульви-Графом"] иноплеменников..."


Теперь же мы хотим указать на то обстоятельство, что в этой реплике - приходит в столкновение изначальное имя обсуждаемого в ней героя, Сур, и - маловразумительное при первом взгляде (и никоим образом не комментируемое ни здесь, ни где-либо далее повествователем!) нагромождение имен, которые он носит теперь, на службе у своих хозяев-пришельцев.

Мы выделили среди них прозвище-титул, обусловленный его новой должностью старосты-"кубьяса": "Ульви-Граф"; но в той же связке - находится и еще одно имя: "Индрик", и нам остается только догадаться теперь самим, что это - так же, как и во всех остальных перечисленных выше случаях, новое имя этого персонажа, которое он получил - в католическом крещении.

И теперь остается только отметить, какую оценку имя этого персонажа получает у собеседника Нора, заглавного героя повести:


"...Да будет проклято имя несчастного!" - ответствовал Адо и погрузился в отчаяние".


Спрашивается: какое же именно из перечисленных имен - "проклинает" герой повести? Очевидно, что его "проклятие" - касается измены, перехода к иному народу и в иную веру этого персонажа; а значит - затрагивает не только само его "имя", но и эту смену, событие смены имен.

Точно так же проклятие, "анафематствование" - заслужил другой самозванец, существовавший в русской истории наряду с Пугачевым (и упоминаемый им самим в беседе с Гриневым, как раз когда они едут в Белогорскую крепость выручать Машу Миронову): Гришка Отрепьев, взявший на себя имя царевича Димитрия; заслужил, в том числе, - и самим этим актом, деянием самовольного взятия на себя имени.



*      *      *


Одним созвучием имен с именами будущего пушкинского романа дело в "черновике" 1824 года, конечно, не ограничивается. Сопоставляя приведенные фрагменты из сцены взятия рыцарского замка и из соответствующей главы пушкинской повести, мы обнаруживаем, что в тексте 1824 года - УЖЕ ПРИСУТСТВУЕТ мотив, который станет магистральным для построения художественной системы пушкинского повествования; мотив, выражаемый пословицей "долг платежом красен".

Проявляется, озвучивается этот магистральный мотив - и в приведенной нами реплике Гринева, обращенной к вождю повстанцев: "...жизнию моей рад бы я ЗАПЛАТИТЬ ТЕБЕ ЗА ТО, что ты для меня сделал..."

Но если мы взглянем на соответствующую реплику персонажа 1824 года - мы обнаружим... что этот будущий структурообразующий мотив пушкинского произведения - уже в ней присутствует: "...Сии иноплеменники владеют сокровищами несметными; ВЫКУП, КОТОРЫЙ ВЗНЕСУТ ЗА СЕБЯ, обогатит весь род твой..."

Обращает также на себя внимание цитатность, реминисцентность звучания реплики мордовского князя, ответом на которую служит эта реплика Юрия с мотивом выкупа, платы: "КАК СМЕЕШЬ, ДЕРЗКИЙ ОТРОК, ручаться им за сохранение жизни..." Здесь явственно слышится... реплика персонажа из басни И.А.Крылова "Волк и Ягненок": "КАК СМЕЕШЬ ТЫ, НАГЛЕЦ, нечистым рылом Здесь чистое мутить питье Мое С песком и с илом?..."

Цитатность поддерживается и созвучием обращения к персонажу повести ("дерзкий ОТРОК") - той автохарактеристике, которую дает в ответ персонаж басни Крылова: "Помилуй (!), мне еще и ОТРОДУ нет году".

И, если мы рассматриваем этот эпизод предшествующего повествования на фоне того, какой вид он приобретет в окончательном тексте пушкинской повести, - то это басенное заимствование становится нам совершенно понятным.



*      *      *


Как известно, предыдущая рассматриваемой нами глава повести Пушкина "Мятежная слобода" открывается эпиграфом, сочиненным самим Пушкиным, но - имитирующим гипотетический текст БАСНИ СУМАРОКОВА ("В ту пору лев был сыт, хоть с виду он свиреп. "За чем пожаловать изволил в мой вертеп?" - Спросил он ласково").

И в цитируемом нами диалоге Пугачева с Гриневым из следующей главы - эта БАСЕННАЯ окраска повествования, задаваемая эпиграфом, находит себе основание - в самих автохарактеристиках описываемых персонажей.

А именно, в том диалоге, непосредственно предшествующем приведенной нами парадигме рассуждений, влагаемой Гриневым в сознание собеседника, - диалоге, который следует после предательского сообщения Швабрина о том, что скрывающаяся под видом "племянницы здешнего попа" героиня в действительности является "дочерью Ивана Миронова, который казнен при взятии здешней крепости":


"Пугачев устремил на меня огненные глаза свои. "Это что еще?" - спросил он меня с недоумением.

- Швабрин сказал тебе правду, - отвечал я с твердостию.

- Ты мне этого не сказал, - заметил Пугачев, у коего лицо омрачилось.

- Сам ты рассуди, - отвечал я ему, - можно ли было при твоих людях объявить, что дочь капитана Миронова жива. ДА ОНИ БЫ ЕЕ ЗАГРЫЗЛИ. Ничто ее бы не спасло!

- И то правда, - сказал смеясь Пугачев. - Мои пьяницы не пощадили бы бедную девушку..."


Пугачев и его окружение, таким образом, - и в самом повествовании выступают в образе БАСЕННЫХ ЗВЕРЕЙ, который задается им эпиграфом к предыдущей главе. Именно этот мотив - и отражает "цитата" из (уже подлинной, а не сочиненной Пушкиным ad hoc, для нужд текущего своего повествования) басни Крылова в реплике Юрия, обращенной к Пургасу.



*      *      *


И этот структурный элемент повествования 1824 года - также воспроизводится в ответе Пугачева на реплику пушкинского персонажа, которую мы сопоставляем с этой репликой раннего "черновика". В ней, точно так же как в реплике Юрия из повести 1824 года, - можно расслышать, различить текст... подлинной басни Крылова: "Казнить так казнить, жаловать так жаловать: ТАКОВ МОЙ ОБЫЧАЙ..."

На этот раз - из другой басни, посвященной, однако, тому же персонажу: "Волк на псарне". При этом басенные функции пушкинских персонажей - здесь парадоксальным образом переворачиваются, потому что Пугачеву Пушкин придает - не слова Волка, как это было в реплике Пургаса из повести Кюхельбекера, а слова - его смертельного врага, Ловчего: "...А ПОТОМУ ОБЫЧАЙ МОЙ: С волками иначе не делать мировой, Как снявши шкуру с них долой".

Гринев же, и вправду, выполняет в сюжете этого эпизода роль... забравшегося в "овчарню", в приют мирно отдыхающих, пирующих мятежников, Волка!

И даже сам этот антагонизм ситуаций в итоге находит себе разрешение. Так же как в построении пушкинской повести, запечатленный в повести 1824 года жест, деяние помилования врага - проявляется в обратном направлении; возвращается к его совершившему: в заключительном эпизоде тот же персонаж-католик, спасенный при штурме замка, - вопреки конфессиональному отчуждению, отпевает погибшего в сражении Юрия-Нора, возносит молитвы за упокой его души.

Ну, а память о том пассаже басни Крылова, который был процитирован... в повести 1824 года, - в романе у Пушкина в 1836 году хранит запинающаяся реплика доносчика-Швабрина, содержащая в себе неоднократный повтор наречия, фигурирующего в соответствующей фразе басни "Волк и Ягненок" ("...ЗДЕСЬ чистое мутить питье Мое ..."): "...Эта девушка не племянница ЗДЕШНЕГО попа: она дочь Ивана Миронова, который казнен при взятии ЗДЕШНЕЙ крепости".

Таким образом, повесть 1824 года - совершенно очевидным образом содержит в себе ЭСКИЗ РОМАНА ПУШКИНА "КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА"; в ней эскизно прочерчен целый ряд сюжетных линий, проблемных узлов будущего романа.



*      *      *


Что касается не написанных еще произведений Пушкина - то их присутствие... не ограничивается теми, очертания которых - мы уже различили в "футуристическом" повествовании 1824 года.

Мы увидели, что фигура пушкинского певца-"пророка" из стихотворения 1826 года - появляется в одном из эпизодов этой подписанной именем В.К.Кюхельбекера повести: в эпизоде с участием странствующего немецкого певца; появляется - в сопровождении целого ряда аналогичных предвосхищающих реминисценций. Хотим подчеркнуть, что и две песни, исполняемые в повести Нором-Юрием, помимо общего для них библейского источника, также объединяет между собой - наличие творческих зерен пушкинской поэзии конца 1820-х годов.

Для второго случая - это мы уже наблюдали: здесь намечается ПЛАН построения будущей поэтической "переписки Пушкина с митрополитом Филаретом". Однако одного приема ПАЛИНОДИРОВАНИЯ, связывающего песни, исполняемые Юрием и дочерью его сподвижника, бежавшей из немецкого плена, Майей, было бы, конечно, недостаточно, чтобы говорить, что эти элементы кюхельбекеровской повести являются "черновиками", эскизами будущего стихотворного замысла Пушкина.

Но мы и в первой из "эстонских" песен, исполняемых героем, тогда еще Нором, находим... характерную стилистическую черту одного пушкинского стихотворения 1830 года, а именно - "Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы".

Причем смысл появления этой предвосхищающей реминисценции можно понять вообще из погруженности повести 1824 года... в историю будущего, ХХ века: феномена, уже неоднократно при ее, повести Кюхельбекера, анализе замечаемого нами.

А именно: ВОЙНА ЭСТОНЦЕВ И РУССКИХ С НЕМЦАМИ, происходящая в описываемом, будто бы, в этой повести XIII веке, пронизана узнаваемыми (для нас, современного ее читатателя) чертами, аллюзиями, реминисценциями войны с гитлеровскими захватчиками в ХХ веке; войны партизанской; борьбы с немецкими оккупантами героев-подпольщиков.



*      *      *


Как, например, в том, известном нам уже случае, когда тот же молодой герой, Нор, обращается к заглавному персонажу повести по поводу своего отца, носившего имя Сур, перешедшего на сторону врага и крещенного немцами под именем Индрик:


"Адо, - сказал он товарищу Сурову, - у меня нет уже отца, у тебя нет уже друга верного. Ульви-Граф Индрик не есть прежний Сур: он - раб и кубьяс [назначенный немцами староста] иноплеменников".


Здесь, в притяжательной форме, эстонское имя Сур - не только образует форму русской фамилии, но... и сочетается с ОБРАЩЕНИЕМ ("товарищ Суров"), которое будет принято при таких же и других по способу своего образования фамилиях в следующем, ХХ веке русской истории!

Этот стилистический эффект, возникающее словосочетание-омоним, можно встретить не только в прозе Кюхельбекера, но и... в поэзии Баратынского (в ослабленном виде, нейтрализованный вклинившимся между двумя каламбурными единицами местоимением): выражение "товарищ твой Назон" в послании "Богдановичу" (стихотворение было впервые опубликовано в 1827 году, но создавалась оно параллельно выходу повести Кюхельбекера, в первой половине 1824 года).



*      *      *


Эта же форма обращения была, как мы показали, с полным знанием дела обыграна Пушкиным в не менее многоплановых, многомерных, чем возникающее у Кюхельбекера повествование, строфах романа "Евгений Онегин".

А именно: сочетанием в одном контексте однореферентных слов "товарищ" и названия французского вина "Бордо" в XLVI строфе четвертой главы романа "Евгений Онегин" - в той строфе, в которой, совместно с предшествующей, XLV-й, ведется обсуждение сравнительных достоинств марок вина, шампанского и бордо; и... той же самой четвертой главы, в которой велась полемика о сравнительных достоинствах поэтических жанров элегии и оды (напомним, что писалась она - в 1825 году, на следующий год после публикации в альманахе "Мнемозина" повести Кюхельбекера "Адо").

Там была - 33-я строфа (вторая от начала полемики), соответствующая в ХХ веке... 1933-му году, году прихода к власти в Германии Адольфа Гитлера. Здесь - 45-я строфа (вторая... от конца панегирика винам); соответствующая - 1945 году, году окончания Второй мировой войны...

И то же самое - в повести... "Адо" (!!!!). Благодаря всему ходу повествования, этим каламбурным, уже ничем в повести Кюхельбекера, в отличие от поэтических произведений двух его ближайших товарищей, не смягченным в своей гротескности сочетанием слов - намечается проекция в отдаленное будущее, на немецкую оккупацию времен Великой Отечественной войны.

"Товарищ Суров" - вполне мог бы оказаться тогда комиссаром партизанского отряда, вместе с главным героем гневно осуждающим предателя-полицая.



*      *      *


Теперь, когда зловещее имя из будущего, сверкнуло, поразило, наконец, наш слух в заглавии повести, мы можем разглядеть, ПРОЧИТАТЬ - и... его целиком, в качестве анаграммы возникающее в приведенной фразе персонажа в затейливом ряде перечисляемых имен: "АДО... уЛЬви-граФ..."

"Адольф" - было названием вышедшего в свет в 1816 году романа французского писателя, публициста и политического деятеля Бенжамена Констана, с которым Кюхельбекер общался в Париже во время своего европейского путешествия в 1821 году. Этот роман, высоко ценившийся Баратынским, был упомянут в числе любимых романов Онегина в черновом варианте XXXII строфы седьмой главы пушкинского "романа в стихах"; в переводе П.А.Вяземского и с его предисловием он выходил в 1831 году.

Но, спрашивается, зачем этому имени - быть столь изощренно зашифрованным в тексте повести 1824 года и, подобно надвигающейся, наползающей туче, одной своей частью осенять всю ее в целом в заглавии?!

Эти единичные случаи в повести 1824 года - обрастают иными, столь же далеко идущими в будущее, предвосхищающими мотивами, которые, сложенные воедино, могли бы дать развернутую и выпуклую картину.





 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"