Дипломат среди воинов
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: мемуары американского дипломата, прослужившего в госдепе много дет при несколькиз президентах США.
|
Роберт Мерфи
Дипломат Среди Воинов
Тайные решения, изменившие мир
Пирамид букс Нью-Йорк 1965Содержание
Предисловие издателя
Глава Первая: Наши Простаки в Швейцарии военного времени (1917-19)
Эта книга -- только отчасти автобиография. Дело в том, что, проработав столько лет кадровым дипломатом, -- а это род деятельности, в которой личная жизнь человека всецело подчинена международным событиям, -- я пишу здесь не столько о себе, сколько о моем личном участии во внешнеполитической деятельности Соединенных Штатов Америки. Я не собирался целиком посвятить себя дипломатической службе, и теперь, оценивая развитие внешних отношений США за весь период моей работы на этом поприще, я думаю, что вовлеченность моей нации в мировые конфликты была такой же непреднамеренной, как и моё личное участие в них. Правительство, в котором я начал служить в 1917 году, управляло изолированной страной, граждане которой отправлялись на фронты мировой войны, не имея о ней никакого представления. Правительство, во время которого я ушел в отставку в 1959 году, являло собой мощный военно-политический комплекс, взявший на себя ответственность за судьбы народов во всем мире.
Моя работа в Государственном Департаменте началась 23 апреля 1917 года, всего через семнадцать дней после вступления США в Первую Мировую войну. Меня спешно переправили в Европу, бросив, как щенка в воду, в самую гущу международной политики, хотя тогда у меня не было никакого опыта работы за рубежом: в то время у меня вообще было мало жизненного опыта. Два года спустя я, как и большинство американцев, в спешке переброшенных в Европу во время войны, вернулся домой, с желанием никогда больше не покидать Родины. Однако, та война произвела глубокие изменения в стране. Что бы мы, американцы, ни думали тогда о своей Родине сами, США уже никогда не могла снова стать той страной, какой она была до 1917 года и, как оказалось, я -- тоже.
Ни в моем семейном окружении, ни в воспитании не было ничего такого, что указывало бы на то, что я пойду по дипломатической линии. До переезда в Вашингтон в 1916 году, где я устроился на работу в госучреждение и стал студентом юридического колледжа, я все время жил в Милуоки, с дня своего рождения 28 октября 1894 года. Этот город в штате Висконсин имел вполне заслуженную репутацию цитадели американского изоляционализма, отчасти в силу того, что многие из его обитателей были либо сами иммигрантами, либо потомками людей, которые эмигрировали из Европы, спасаясь от нищеты, политических распрей и войн. Мой дедушка по материнской линии, Бернард Шмитц, был кузнецом, прибывшим в Милуоки из Эссена еще молодым человеком на волне эмиграции, последовавшей за революцией 1848 года в Германии. Долгие часы, проведенные им у сталеплавильной печи, сказались на его здоровье: он заболел туберкулезом и умер еще до моего рождения, оставив вдову и четверо детей. Что касается бабушки со стороны матери, то единственное, что я хорошо помню, это то, что у нее в доме и округе все говорили по-немецки, что и мне передалось еще в детстве и сослужило хорошую службу впоследствии. Моя мать, Екатерина-Луиза, была очень мягкой по характеру женщиной, природная застенчивость которой усиливалась из-за обезображенного оспой лица. Она была ревностной католичкой и находила утешение в религии, так как жизнь ее ничем не баловала.
Мой дедушка по отцовской линии, Френсис Патрик Мерфи, Покинул Ирландию в 1850 году, чтобы не умереть там с голоду. Вначале он обосновался в Бруклине, где приобрел небольшой бар, но спустя несколько лет в поисках удачи отправился в Милуоки, где у него родился сын -- его тезка. Мой отец бросил школу после четвертого класса. Подобно многим людям в те дни, он считал, что образование -- это пустая трата времени. Он попробовал себя на многих поприщах и даже одно время заведовал питейным заведением на пару со своим приятелем. В течение долгих периодов вынужденной безработицы, как например, во время депрессии 1907 года, отец брался за любую работу, какую мог найти, а мать помогала ему тем, что шила на машинке. В наши дни, когда жить в долг считается не только зазорным, но и наоборот, похвальным, может показаться странным, что родители гордились, что никогда и ни у кого не одалживали денег, хотя временами им приходилось жить на двадцать пять центов в день.
Хотя мой отец не особенно преуспел в финансовом отношении, он знал, как произвести впечатление на своего единственного сына. Например, мог прямо у меня на глазах расколоть грецкий орех зубами, что ему доставляло большое удовольствие. У него никогда не было проблем с зубами, и даже в шестьдесят лет он проделывал этот трюк. За ним водилась репутация непобежденного драчуна, который мог кулаком свалить быка. Как и многие ирландцы, отец пересыпал речь острыми словечками. Одним из его любимых эпитетов, которыми он награждал своих противников, было выражение "синеносый протестантский сукин сын". В этом был, конечно, отголосок той древней вражды, которую католики и протестанты до сих пор ведут в Ирландии, хотя у отца не было никаких религиозных предрассудков. Любопытно, как долго услышанные в детстве выражения остаются в памяти. Много лет спустя, когда отца уже не было в живых, а я занимал довольно солидную должность помощника заместителя госсекретаря, я сидел однажды утром на совещании сотрудников госдепартамента, проводимым Джоном Фостером Даллесом. Я заметил, что госсекретарь почесывает нос, который у него был вымазан чем-то синим. Как хорошо известно, Даллес был активным прихожанином пресвитерианской церкви, и я чуть не рассмеялся прямо ему в лицо, потому что в тот момент эта фраза отца внезапно всплыла в моей памяти.
Как уж повелось у нас в семье, я вряд ли мог надеяться на то, что мое образование продолжится за пределами начальной школы, потому что и на нее тоже нужны были деньги. Я учился в приходских школах, когда мы могли позволить себе платить за обучение, а в другое время я просто ходил в общеобразовательную среднюю школу, где учили бесплатно. Получив в 1909 году аттестат об окончании приходской школы, я стал сдавать экзамены на получение стипендии для обучения в милуокском университете Маркетта и его подготовительной академии. Один из моих друзей получил самый высокий балл, обеспечив себя стипендией на все восемь лет обучения. Я был вторым по сумме баллов, и мне предложили бесплатное обучение в течение четырех лет в академии. Это было щедрым предложением с их стороны, но поскольку я уже и так проучился на четыре года больше своего отца, я решил, что мне пора начать самому зарабатывать на жизнь. Некоторые из моих родственников рано бросили школу и вели самостоятельную жизнь, и я хотел последовать их примеру. Однако в дело вмешался один из молодых преподавателей академии, иезуит Вильям Т. Ратиган, который изменил весь ход моей дальнейшей жизни. Отец Ратиган убедил родителей (да и меня, тоже) в том, что было бы неразумным не воспользоваться полученной мной возможностью бесплатного обучения. В результате мне пришлось работать по ночам, чтобы оплатить затраты, связанные с обучением в этом заведении, но мне-таки удалось завершить четырехлетний курс за три года.
Летом 1915 года, когда мне было двадцать лет, со мной произошел несчастный случай, который тогда представлялся мне страшной трагедией. В таких делах никогда не знаешь, чем все это может обернуться, пока не пройдет определенное время. Тем летом я работал в одной строительной компании, и вот однажды, когда я стоял на рабочем подъемнике, оборвался кабель, и я свалился вниз вместе с ним, пролетев расстояние трех этажей. В результате у меня в трех местах оказалась сломанной ступня левой ноги, в районе лодыжки, причем последствия этих переломов я чувствую до сих пор. Вот тогда-то я и смог на себе ощутить ценность только что принятой в Висконсине программы социального страхования работников в связи с производственным травматизмом, которая была весьма прогрессивным явлением для того времени и сильно помогла мне в те несколько месяцев вынужденного безделья.
Оставаясь на костылях и получая пособие, я решил использовать время для обучения стенографии и машинописи в бизнес-колледже. Обучаясь в колледже, я узнал об экзаменах для поступления на гражданскую службу, что давало мне возможность получить работу в Вашингтоне, где я мог бы осуществить свою давнюю мечту -- заниматься юриспруденцией в вечернее время. Человеком, подвигшим меня к решению стать адвокатом, был сенатор Роберт Лафолетт, основатель так называемой Прогрессивной партии в Висконсине. "Старина Боб", как его тогда называли в штате, слыл героем как среди католической, так и протестантской молодежи.
После нескольких месяцев учебы в бизнес-колледже и работы секретарем в одной литографии, мне была присвоена квалификация стенографиста-машинистки и предложена должность служащего в офисе третьего помощника Главного Почтмейстера с окладом тысяча долларов в год. На моего отца это назначение не произвело особого впечатления. Как он выразился: "Этот твой парень, третий помощник, наверно очень мелкая сошка, что-то вроде дворника". Однако, начав работу в Вашингтоне, я вскоре обнаружил, что третий помощник Главного Почтмейстера, Алекзандер М. Докери, бывший губернатор штата Миссури, занимал такое высокое положение, что мне даже ни разу не удалось его увидеть в течение первых трех месяцев работы в этой должности.
Когда в 1916 году я впервые оказался в Вашингтоне, это был приятный тихий городок. В нем еще не было той лихорадочной суетливости, которая охватила его на следующий год, когда мы вступили в Первую Мировую войну. Поначалу я им был совершенно очарован, и именно здесь мне ясно открылись перспективы моей будущей адвокатской деятельности, которая составляла тогда предел моих самых смелых мечтаний. Один мой друг из Милуоки, студент-медик из университета Джорджа Вашингтона, порекомендовал мне пансион на Франклин Сквер, который держала одна южанка по имени Роуз. За одну крошечную комнатку для себя и кормежку я платил мисс Роуз огромную по тем временам сумму -- пять долларов в неделю. Я чувствовал себя намного более обеспеченным и счастливым, чем когда-либо раньше. Курс по изучению права на вечернем факультете университета предназначался тогда, как и сейчас, для студентов, находящихся на государственной службе. Денег, получаемых мной от "Дяди Сэма", хватало и на жизнь, и на учебу -- я даже ухитрялся высылать кое-что матери. В университете я нашел себе товарищей по духу, работа приносила удовлетворение, а война, которая мне, как и многим американцам, казалась тогда такой далекой, не представляла никакой угрозы моим честолюбивым планам на будущее. Однако, уже через несколько месяцев война в Европе, как мы ее тогда называли, коренным образом изменила всю мою скромную жизненную программу, как и во всю общественную жизнь Соединенных Штатов.
Американский народ, приняв решение ввязаться в эту войну, сделал это решительно и беспощадно. Патриотическая лихорадка, охватившая страну в 1917 году, была единственной в своем роде за всю последующую историю страны, и никогда впоследствии не достигала таких размахов. Особенно в Вашингтоне молодые американцы пребывали в состоянии какого-то истерического энтузиазма. Меня тоже охватили милитаристские настроения, и я был очень огорчен, узнав о компании противодействия войне, проходившей под предводительством героя моего детства сенатора Лафоллета. И хотя военная служба была мне полностью закрыта по причине моей сломанной ноги, один из моих сокурсников, Лайэл Алверсон, который пополнял свой прожиточный минимум, подрабатывая в офисе Госсекретаря, сказал мне однажды: "Если ты действительно хочешь поехать в Европу, ты можешь легко это сделать, потому что сейчас большой спрос на молодых людей для работы заграницей по линии Госдепартамента, особенно на стенографистов-машинисток. А ты как раз сдал все экзамены, дающие тебе право работать на госслужбе".
Этот совет оказался для меня как нельзя кстати. И когда я, с подачи Лайэла, подал заявление в Госдепартамент, мои дела закрутились так быстро, как это никогда не бывало в Вашингтоне впоследствии. Спустя неделю после рассмотрения моего заявления, я уже был на пути в Берн в Швейцарии, что по сути стало первым отрезком моей длившейся сорок-два года карьеры в Госдепартаменте.
Я пересек нашпигованную немецкими подводными лодками Атлантику вместе с несколькими сотнями американских граждан, которые отправились добровольцами во французскую армию для работы, в основном, в качестве шоферов машин скорой помощи. Наше судно, пароход "Чикаго", зафрахтованное французской компанией, было довольно старой посудиной и наше плавание сопровождалось частыми тревогами со светомаскировкой и другими предосторожностями, связанными с подводной войной, которая тогда достигла своего пика.
И хотя именно подводные лодки и стали непосредственной причиной объявления войны Германии Соединенными Штатами Америки, немецкий Генштаб во главе с адмиралом фон Тирпицом, сознательно делал ставку на то, что неограниченное использование подводных лодок может положить на лопатки Британию и Францию в течение первых трех месяцев. Поэтому мы, невинные простаки, сами не ведая, заплыли на нашем теплоходе в самую гущу тотальной подводной атаки, которая к тому же почти достигла своей цели. Но американцы и тогда, да и сейчас тоже, обладали качеством, которое Хомер Ли назвал "доблестью невежд". Я не припомню, чтобы кто-нибудь из нас, плывущих на этом корабле, хоть на минуту сомневался в нашей победе.
Во время нескольких дней, проведенных в Париже на пути в Швейцарию, я впервые оценил значение фразы "военная усталость". Еще до того, как мы, американцы, вступили в Первую Мировую войну, воюющие стороны в Европе уже три года уничтожали и калечили своих граждан в военных окопах. Никогда не забуду лиц людей, увиденных мной в Париже той весной: пожилых солдат, каких-то притихших рабочих, женщин с постоянной тревогой в глазах, детей с недетским, серьезным выражением глаз. Двадцать-три года спустя, когда я наблюдал вступление немецких войск в Париж, именно это воспоминание измученных войной людей весной 1917 года помогло мне с пониманием и сочувствием отнестись к трагедии французского народа.
Контраст в 1917 году между подавленной войной Францией и деловой нейтральностью Швейцарии, был разительным. Начиная еще со времен войн Наполеона, швейцарцы ухитрялись держаться в стороне от войн, что само по себе было похвальным достижением, ставшим возможным отчасти благодаря тому, что положение нейтральной станы в самом центре Европы устраивало все воюющие стороны. По этому поводу было как-то замечено, что если бы Швейцарии не существовало, то ее надо было бы создать.
Живописная швейцарская столица Берн, расположенная на вершине холма над змеящейся рекой Ааре, служила примерно тем же целям в период двух мировых войн, которым служит ООН сегодня. Берн служил удобным местом для встреч представителей враждующих держав, где они могли не только шпионить друг за другом в тени аркад и таверн, но и спокойно обсудить такие гуманитарные вопросы, как обмен ранеными военнопленными при посредничестве базирующегося в Швейцарии международного Красного Креста или прощупать обстановку на предмет возможных мирных переговоров. Никакое другое назначение не могло бы сослужить мне такую хорошую службу и ввести в тонкости международной обстановки, как эти два военных года, проведенных в Швейцарии, и уважение и любовь, которые я почувствовал к рядовым швейцарцам, остаются со мной и по сей день.
До Первой мировой войны американская дипмиссия в Берне была настолько неприметной и неважной, что практически она управлялась двумя людьми: взрослым и подростком. Однако вместе с войной здесь появились и чиновники и, хотя по теперешним стандартам их число было незначительным, в тот момент оно казалось огромным. Я прибыл одним из первых и сам стал свидетелем резкого возрастания чиновничьего аппарата. Прибывшие американцы были своего рода первопроходцами, делающими первые и неуверенные шаги в делах разведки, пропаганды и экономического сотрудничества, которые сейчас входят в стандартный набор всякой дипломатической работы. Наши ранние усилия в этих направлениях были иногда просто смехотворны по своей наивности, а временами и пагубны в своем фанатизме, но всегда в высшей степени искренни.
Американский посланник, получивший эту должность в Берне, будучи другом Президента Уилсона, самим собой олицетворял величие, связанное с его миссией. Это был типичный южанин старого образца -- он был издателем и владельцем газеты в штате Джорджия под названием "Саванна Пресс", -- который носил в панталоны в полоску, длинный двубортный сюртук и пенсне на носу. Именно его мне напомнила фраза, высказанная Джеймсом Бёрнсом в его книге "Разговор по душам": "За время своей полуторогодовой службы в качестве госсекретаря (1945-47) я встретил только двух представителей, носивших брюки в полоску, и оба были политическими назначенцами".
Достопочтенный Плезант Александер Стоувел, чрезвычайный посланник и полномочный министр, любил пощеголять в полосатых брюках, и таком наряде он даже встречал поезда с военнопленными из Германии и с большим удовольствием приветствовал наших бравых пехотинцев, отбывающих на родину. Однажды я краем уха услышал, как он представляется морскому пехотинцу: "Я -- американский (священник) министр", на что молодой человек почтительно ответил, "Рад познакомиться с Вами, Ваше Преподобие. Я сам надеюсь выучиться на священника". Стоувел действительно был больше похож на священника, чем на дипломата.
Моим первым назначением в Швейцарии была должность шифровальщика, и мне тогда казалось, что я занимаюсь важным делом, потому что мне доверили шифровку сообщений, передаваемых моим начальством в Берне их начальству в Вашингтоне. Масса информации шло в оба конца, и я чувствовал, что я с самого начала попал в самую гущу событий. Однако, прошло несколько месяцев, и я испытал свое первое разочарование в том, как организованы дела в дипломатической службе, узнав, что в целом ряде случаев моя работа по кодированию и раскодированию пересылаемых сообщений оказалась бесполезным делом. Немцы с презрением вернули нам журнал кодов госдепартамента, которым пользовались сотрудники американского консульства в Лейпциге, дав понять, что имеют ключи ко всем нашим кодам. Немцы намного опередили нас в искусстве криптографии и их "Черной Комнате" ничего не стоило взломать наши относительно простые шифры того периода. Более того, большинству американцев были вообще неведомы предписания безопасности, а работники нашей миссии в Берне не знали, как применять их на практике. Руководство миссией было в основном в руках иностранных служащих, которым ничего не стоило получить доступ к нашим кодовым книгам.
Безразличие, с которым работники дипслужбы относились к безопасности, могло только сравниться с их открытой неприязнью к наспех сколоченному Вашингтоном агентству пропаганды, т.н. Комитету по Общественной Информации, руководимому неким Джорджем Крилом. Наши профессиональные сотрудники с неодобрением отнеслись к любителям-пропагандистам агентства Крила. Комитет направил в Берн весьма искреннюю и неглупую даму, миссис Норманн де Р. Уайтхаус, но она не знала ни одного иностранного языка, и к тому же прибыла без какой-либо технической поддержки и с весьма расплывчатыми инструкциями. По всей вероятности она получила это назначение исключительно из-за своей репутации активного агитатора среди женщин во время предвыборной компании в Нью-Йорке. Однако, это не снискало ей друзей среди швейцарцев, которые даже полвека спустя, предоставили право голоса женщинам только в некоторых кантонах.
Я симпатизировал миссис Уайтхаус, отчасти потому, что она ни у кого другого не вызывала симпатии. Война уже почти закончилась, когда она получила из Вашингтона кипы устаревших памфлетов, которые она тут же принялась смело распространять среди местного населения. Скептические швейцарцы, преданные своему нейтралитету и с недоверием относящиеся ко всем формам пропаганды, справедливо полагали, что их местные газеты могут снабдить их всей необходимой информацией, не подправленной комментариями иностранных государств. Вспоминая сейчас, с каким открытым пренебрежением к ней эта активистка пропагандистских методов столкнулась как со стороны швейцарцев, так и ее соотечественников, я могу только пожалеть, что она не дожила до сегодняшнего времени и не испытала восхищения от того размаха, с которым госдепартамент ведет дела в этой области, спонсируя современные информационные службы с их разветвленной по всему миру сетью широковещательных станций, трансокеанской системой кабельной и беспроводной связи, кино и телевизионными студиями, выездными симфоническими и джазовыми оркестрами и тысячами госслужащих, работающих во внушительных офисах Вашингтона и во всех других уголках цивилизованного мира.
Говоря о том, что госдепартамент явно отставал в своей оценке безопасности и пропаганды, не могу не упомянуть, что в 1917 году он был еще менее подготовлен для понимания всей важности разведывательной работы. Шокирующим примером такого непонимания был случай с Джемсом Макналли, американским генеральным консулом в Цюрихе, финансовом и промышленном центре Швейцарии. Дочь Макналли была замужем за немецким морским офицером, который выступал против ведения Берлином глобальной подводной войны, справедливо полагая, что такие действия приведут к вступлению в войну Соединенных Штатов. Этот немецкий зять Макналли был настолько возмущен политикой правительства Германии, что решил помочь стране своей жены, и с его помощью Макналли смог заранее предупредить союзников о, по крайней мере, двух готовящихся немецких наступлениях. За это Макналли получил личную благодарность от генерала Першинга.
Однако, один американский священник на пенсии, некий Герберт Филд, живший в то время в Цюрихе, заметил, что Макналли встречается с немцами, и этот Филд тайно сообщал нашему правительству о том, что "американский дипломат якшается с врагом". В общей военной неразберихе и при полном отсутствии координации между правительственными агентствами, это лишенное оснований обвинение привело к тому, что Макналли был уволен из дипломатической службы, в результате чего был потерян весьма ценный источник информации. Я пришел к убеждению, что Макналли не был предателем, и что его попросту оговорили. Таким образом, уже в самом начале своей дипломатической карьеры я понял, что нельзя принимать на веру любое обвинение чиновника в предательстве и разглашении тайны. Есть много случаев, когда так называемое "общение с врагом" является единственным средством сбора необходимой информации, в чем я и сам имел возможность убедиться, оказываясь в сложных ситуациях в период Второй Мировой войны. А совсем недавно, во время наших горячих и холодных войн, подобные обвинения получили целый ряд чиновников госдепартамента. Опытные работники госдепартамента стараются уделить этим делам должное внимание, но, несмотря на все их усилия, с некоторыми американцами сейчас обошлись так же несправедливо, как с Макналли в 1917 году.
Кстати, я с интересом следил за карьерой сына Герберта Филда, Ноэля. Он поступил на Дипломатическую службу после Первой Мировой войны и кончил тем, что перебежал к коммунистам. Последний раз о нем слышали в Будапеште, но перебежчики живут в постоянной опасности, потому что их считают двойными агентами. Во всяком случае, он куда-то пропал. Возможно, когда-нибудь мы узнаем, что случилось с этим пронырой, тайно сотрудничавшим с коммунистами во время Гражданской войны в Испании, используя свою работу в Лиге Наций в качестве прикрытия своей шпионской деятельности.
На дипломатической службе различие между кадровыми чиновниками и канцелярскими работниками примерно такое же, как в армии -- между офицерами и рядовыми, но в Швейцарии времен Первой Мировой войны условия сильно отличались от обычных. Не было привычных толп туристов, дипломатическая деятельность была сведена к минимуму, и все члены американского дипкорпуса были, как бы, тесно сплочены военной обстановкой.
Поэтому, оставаясь молодым канцелярским работником, я, тем не менее, находился в более тесном контакте с кадровыми чиновниками миссии, чем это было бы возможно в мирное время, в частности, с человеком, который вскоре стал моим непосредственным начальником. Это был исключительно способный консульский работник по имени Альфред Донеган. В качестве пресс-атташе, Донеган прочитывал и анализировал немецкую и австрийскую прессу, которая была легко доступна в Швейцарии. Поскольку он прекрасно разбирался в политической обстановке в центральной Европе, он мог на основании прочитанного делать выводы, которые ускользали от внимания менее информированного читателя. И поскольку я знал немецкий, он устроил так, что меня сделали его помощником.
Донеган был женат на очень радушной австрийке. У них было четверо детей, и вскоре я с ними так подружился, что чувствовал себя буквально членом их семьи. В самом начале нашего знакомства Донеган сильно удивил меня, сообщив, что они с женой уже много лет не были в Штатах, просто потому, что не могли себе позволить этого. В те дни начальное жалование кадрового консульского работника не превышало 1500 долларов в год и только в исключительных случаях доходило до четырех тысяч, а приработки случались не часто и не составляли больших сумм. Конгресс не предоставлял госдепартаменту средств для оплаты дорожных затрат, если семья дипломата собиралась проводить отпуск дома. Они даже не оплачивали проездных денег, когда работник переводился с одного поста на другой. "Продвижение по карьерной лестнице на дипслужбе -- это приглашение к банкротству", - как-то признался мне Донеган, -- "потому что оно часто связано с переводом с места на место и только человек солидного достатка может позволить себе возить семью и свое хозяйство по всему миру". Донеган рассказал, что когда он был консулом в Магдебурге, он был по уши в долгу и ему срочно нужна была сумма в 1000 долларов. Его вице-консул был его близким другом и они порешили вместе, что тот обратится в местный германский банк за кредитом. Банкир спросил молодого человека, какие гарантии он может предоставить. "Никаких гарантий", - отвечал молодой дипломат, - "кроме того, что наш консул подпишет мой вексель". На банкира это произвело впечатление. "В этом случае, - заверил он вице-консула, - нет проблем". Банкир не знал, что мы были очень ненадежными заемщиками (poor credit risks).
Однако для Донегана его личные обстоятельства сложились очень удачно, при этом без какой-либо помощи со стороны госдепартамента. Одним из его хобби были шахматы, в которые он играл настолько прилично, что даже время от времени принимал участие, порой довольно успешно, в европейских турнирах. В одной из таких международных встреч он познакомился с преуспевающим американским банкиром по имени Холгартен, и позднее они стали друзьями и проводили многие дни вместе за шахматной доской. Однажды Холгартен объявил следующее: "Донеган, сегодня я составил новое завещание и упомянул тебя в нем". Донеган конечно по достоинству оценил этот жест доброй воли своего друга, но поскольку Холгартену было всего пятьдесят и он пребывал в полном здравии, он вскоре забыл об этом разговоре. Однако, не прошло и года, как Холгартен во время посещения Казино в Монте-Карло, неожиданно скончался от разрыва сердца. К своему полному изумлению Донеган узнал, что его друг действительно завещал ему четверть миллиона долларов, сумма, которая в переводе на современные деньги составила бы миллион долларов. Однако, это не привело к уходу Донегана из госдепартамента. Он проработал еще несколько лет и ушел в отставку с поста консула в Базеле. Донеган был по-настоящему предан своей стране. Он верно служил Америке и в самые трудные времена и тогда, когда мог позволить себе уйти в отставку.
Однако, мой собственный опыт жизни в Берне никак не склонял меня последовать примеру Донегана. По большей части работа в миссии казалась мне совершенно бесполезной. Было слишком много случаев, когда преданность делу никак не поощрялась: внешняя политика Вашингтона часто мешала работе аппарата дипмиссии, служащим которой платили слишком мало. Как мне объяснил Донеган: "Конгрессмены знают, что их попытки увеличить ассигнования на нужды госдепартамента не дадут им дополнительных голосов и поэтому госдепартамент никогда не сможет платить своим первоклассным работникам то, что они заслуживают. Вот почему госдепартамент и был так плохо подготовленным к нашему вступлению в войну". Четверть века спустя госдепартамент оказался точно так же плохо подготовленным к нашему вступлению во Вторую Мировую войну.
Тем не менее, в нашей миссии в Швейцарии были и тогда весьма способные работники. Высокопоставленный кадровый дипломат Хью Уилсон слыл весьма обеспеченным человеком и был вполне независим в своих действиях. Блестящим дипломатом был третий секретарь миссии Ален Даллес, который впоследствии, с 1953 по 1961 год, стоял во главе нашего гигантского ЦРУ. Но в 1926 году Даллес ушел с дипломатической службы и занялся адвокатской практикой, и только сколотив приличное состояние, смог снова вернуться на государственную службу.
Я решил, что после войны я вернусь в Вашингтон и опять поступлю на службу с тем, чтобы завершить юридическое образование, так что я с нетерпением ждал того дня, когда смогу снова вернуться к "нормальной" жизни. Однако, нужно признать, что моя жизнь в Берне не доставляла мне никаких хлопот. По правде говоря, мне еще никогда не жилось так хорошо и комфортно. Я снимал комнату в семье немецко-швейцарского происхождения, хозяева которой отличались редким радушием. Я столовался у них, наслаждаясь их вкусными завтраками, состоящими из горячего шоколада, свежих булочек, творога и вишневого варенья. Не считая расположенных ко мне Донеганов, у меня появился целый ряд друзей из числа сотрудников миссии. Кроме того, я сильно увлекся одной молодой девушкой по имени Милдред Тейлор, которая была родом из Канзас-Сити штата Миссури: она работала секретарем в управлении Общества Красного Креста, который американцы не так давно основали в Берне, и считала, что стенографирует быстрее меня.
Однажды в выходные дни я пригласил Милдред на прогулку по окрестностям Берна, и когда мы вместе тряслись на поезде зубчатой железной дороги, взбираясь по склону горы Юнгфрау, я, решив подразнить Милдред, сказал: "Спорим, что ты не сможешь застенографировать то, что я буду диктовать со скоростью двадцать слов в минуту в этой тряске". Она, не задумываясь, поставила десять долларов, и выиграла пари, но я выиграл Милдред Тейлор. Она пообещала мне ждать, пока я не получу диплом юриста, и с тех пор делит со мной все тяготы и радости моей многотрудной жизни и службы на дипломатическом поприще.
Наконец, в ноябре 1918 года наступил долгожданный День Перемирия. Победа союзных войск вызвала наибольшее ликование у нашего министра Стоувела. По этому поводу он устроил в миссии грандиозный прием, на котором произнес пламенную речь, выдержанную в лучших традициях южан. Кульминацией его выступления был панегирик, в котором он в витиеватых выражениях отдал дань мужеству американских солдат из его родного штата Джорджия, которые взяли штурмом и освободили от немцев город-крепость Метц. Это утверждение привело в крайнее замешательство британского дипломата сэра Роберта Крейги, который даже уронил свой монокль и на время потерял присущую ему невозмутимость. Дело в том, что на самом деле Метц был оставлен немцами задолго до того, как наши части вошли в него, взяв город без единого выстрела. Тем не менее, мы все с огромным удовольствием выслушали его речь, отдав должное гостеприимству хозяина, а сэр Роберт даже впоследствии женился на его очаровательной дочке.
С окончанием войны наспех сколоченная американская община в Берне быстро распалась в основном, из-за огромного желания большинства добровольцев немедленно отправиться домой в Штаты. Однако, я несколько задержался и оказался в Париже в тот момент, когда туда с визитом прибыл американский президент Вудро Вилсон для участия в Мирной конференции. Стоя в толпе парижан, я наблюдал, как они оказывают американскому посланнику восторженный прием, когда тот проезжал по Елисейским полям в открытом автомобиле. Не зная, что мне еще много лет придется прожить в Париже, я решил провести здесь остаток времени. Я побывал на линии фронта, совершил свой первый облет столицы на аэроплане и осмотрел достопримечательности города, начиная от смотровой площадки на Эйфелевой баше и кончая подвалом с могилой Наполеона. А затем поспешил домой, в Милуоки, на встречу с семьей и своими старыми друзьями.
Через пару недель я уже снова был в Вашингтоне. Устроившись в другом пансионате, я приступил к работе в департаменте Казнчейства, а не в офисе третьего помощника главного Почтмейстера, как прежде, занимаясь по вечерам юриспруденцией, дабы закончить прерванный войной курс обучения в колледже. Мое новое место жительства и новая работа госслужащего были не единственными новшествами по возвращении в Вашингтон. Теперь столица была средоточием гораздо большей власти, чем до войны, и это пьянило головы людей, стоявших у горнила американской политической жизни. Здесь накопилось значительное богатство, но политика не претерпела улучшений. Открылась дорога для выступления на политической арене Уоррена Хардинга и его дружков.
Менее, чем через два года я закончил юридический факультет и был допущен к адвокатской практике в округе Колумбия. Наконец-то я вступил на избранный мной путь, но пока я раздумывал, принимать или не принимать предложение от хорошей юридической фирмы, я случайно прочел в вашингтонской газете "Стар" объявление о том, что открывается конкурс на замещение должностей в консульской службе. По сей день я никак не могу себе объяснить, что толкнуло меня попытать счастья в этом конкурсе. Я тогда сказал себе, что иду на этот шаг из любопытства, просто из желания испытать себя и что терять мне нечего, кроме времени, затраченного на подготовку к экзаменам. Однако, подспудно я наверняка отдавал себе отчет в том, что, имея за плечами законченный курс по международному праву и опыт государственной службы в Вашингтоне и Берне, я наверняка пройду эти тесты и тогда у меня откроется возможность сделать карьеру консульского работника, что давало мне шанс провести большую часть жизни за границей. Как и вся американская нация, я чувствовал, что передо мной открываются широкие горизонты. Я уже вкусил все прелести жизни за границей и не хотел всю остальную жизнь просидеть дома. Это не отвечало моим честолюбивым планам.
Как бы то ни было, но ноги сами понесли меня в экзаменационные аудитории, и после успешной сдачи письменных тестов мне был назначен день для прохождения устного экзамена по языку. К своему вящему удовольствию, я обнаружил, что хорошо знаком со своим экзаменатором. Его звали Эрнандо де Сото, и он был нашим генеральным консулом в Лейпциге в тот момент, когда США вступили в Первую мировую войну. Де Сото был женат на женщине из России, которая говорила по-немецки лучше, чем по-английски, поэтому между собой супруги больше общались на немецком языке. Во время их репатриации из Лейпцига им пришлось провести несколько недель в Берне, ожидая переезда в Соединенные Штаты, и их привычка говорить по-немецки на публике вызвала подозрения у некоторых американцев местной общины, включая министра Стоувела. Этот не в меру ревностный патриот полагал, что говорить на языке врага, предпочитая его английскому, было не лояльным в военное время. Поэтому чете де Сото пришлось пережить очень неприятный месяц в Берне. И теперь, встретив де Сото в Вашингтоне, я тактично напомнил ему об этом неприятном происшествии, что вызвало взволнованный пересказ всего инцидента и на это ушел почти весь час, отпущенный для моего устного экзамена. Высказав свои наболевшие чувства симпатизировавшему ему слушателю, де Сото покровительственно улыбнулся мне и уверил, что у меня не будет трудностей в этой части моего экзамена. Я полагаю, что это был мой первый опыт практической работы дипломата.
В момент, когда я держал экзамены в конце 1920 года, контингент работников министерства иностранных дел составлял крошечную часть того, чем он является в настоящее время, и в дипслужбе было мало еще такого, что могло бы послужить стимулом для честолюбивых молодых людей. Однако, за годы моей дипломатической карьеры, она превратилась в профессию, обладающую большой привлекательностью для способной молодежи. Буквально на днях вернувшись в Вашингтон, я, как член правления Института Дипломатических Отношений, был проинформирован, что в течение одного из последних лет в институт сдавало экзамены около десяти тысяч молодых людей, мужчин и женщин; из них около четырех тысяч сдало письменный экзамен, а тысяча шестьсот добрались до устных тестов, и около двух сотен поступавших прошли все тесты и были приняты в институт. Учитывая столь большой интерес к профессии, можно произвести оптимальный отбор младших дипработников для нужд нашего госдепартамента.
Вкоре после экзаменов мне предложили на выбор три должности, включая пост вице-консула в Цюрихе. Я срочно обсудил это дело с Милдред. Я объяснил ей, что в мои намерения не входило стать профессиональным консульским работником, но поскольку мы оба полюбили Швейцарию, еще несколько лет в Европе пойдут нам на пользу, после чего я смогу вернуться к адвокатской практике в Вашингтоне. Я принес присягу при вступлении в должность 28 февраля 1921 года, а 3 марта у нас с Милдред состоялась свадьба. Я еще раньше согласился пройти тридцатидневный период подготовки к работе консульского служащего, и директор курсов был по вполне понятным причинам раздражен, когда я тут же попросил десятидневный отпуск на медовый месяц. Чтобы задобрить его, я сказал: "Я возьму с собой экземпляр Консульских инструкций". Его развеселила сама идея объединить медовый месяц и ускоренный курс обучения, и он не стал возражать.
Месяц спустя я получил проездные документы на переезд в Цюрих, но уже не в качестве канцелярского служащего и холостяка, как во время моего предыдущего путешествия в Европу, а в статусе семейного человека и кадрового работника консульской службы правительства Соединенных Штатов -- вице-консула класса "С" -- с годовым жалованием 2500 долларов. Мой приятель, студент-юрист, поступил на работу, которая вначале была предложена мне, в нью-йоркскую фирму, специализировавшуюся на проблемах федерального налогообложения, и через некоторое время он уже зарабатывал 40 тысяч долларов в год. Однако, когда я узнал об этом, я ему совсем не завидовал, потому что к тому времени я уже понял, что нашел свое место в жизни.
Глава Вторая: Ускоренный курс дипломатической работы в гитлеровском Мюнхене (1921-25)
Через полгода после того, как я стал консульским работником, мне посчастливилось получить одно из самых интересных и поучительных назначений во всей моей дипломатической карьере. В ноябре 1921 года я был направлен на работу в Германию, в г. Мюнхен, где провел почти четыре года. Только сейчас, оглядываясь назад на те годы, я понимаю, каким ценным оказался для меня мой мюнхенский опыт. В 20-х годах нигде больше в Европе не проявилась так четко взаимосвязь прошлого, настоящего и будущего этого неспокойного континента. Именно в Мюнхене мне удалось понять что руководило действиями победителей и побежденных в Первой Мировой войне и это знание хорошо помогло мне предвидеть их действия после Второй Мировой войны. Знание того времени мне особенно пригодилось, когда в сентябре 1944 года я был назначен советником по германским вопросам при генерале Эйзенхауэре, да и позже, во все первые четыре послевоенных года, когда я служил главным представителем госдепартамента в Германии.
Когда я прибыл в Мюнхен в 1921 году, человек, чье имя мне ничего не говорило тогда, Адольф Гитлер, только начал превращать этот город в рассадник национал-социалистских идей. Таким образом, я познакомился с Гитлером и другими нацистскими главарями, когда они были еще никому не известными активистами. Я также повстречался с единственным в то время известным в Европе соратником Гитлера, недовольным и разочарованным генералом Эрихом Людендорфом, который был главнокомандующим на западном фронте, когда Германия сложила оружие в 1918 году. Я присутствовал на нескольких нацистских сходках, о которых регулярно сообщал в официальных докладах в Вашингтон. Как и большинство официальных обозревателей, находящихся в Мюнхене тогда, я и представить себе не мог, что этот выскочка-демагог, который казался таким неубедительным мне тогда, влетит так высоко. Однако, уже тогда я начинал понимать, какая опасная ситуация создалась после Первой мировой войны в Европе. Война напрочь разрушила сложившуюся в Европе систему безопасности, не выработав ничего взамен. Из всего увиденного у меня возникли большие сомнения в правильности подхода Вудро Вильсона, пытавшегося силой решить вопрос самоопределения. Его радикальные идеи и поверхностное знание практических аспектов европейской политики привело к еще большей европейской дезинтеграции. Почти все, с кем я встречался в Мюнхене, были замешаны в какой-нибудь интриге, потому что вся Европа находилась в состоянии непрерывного изменения. На руинах германской и австро-венгерской империй возникли шаткие республики, в реальность которых слабо верило большинство живших там граждан, и к которым с неприкрытой ненавистью относились фанатично настроенные меньшинства. Смятение в умах было таково, что можно было не без оснований опасаться, что большевизм с успехом воспользуется общей неразберихой в Германии и Австрии, как это произошло в России после падения царского режима. А самое ужасное, что мне довелось наблюдать, пока я находился в Мюнхене, была безудержная инфляция, пожравшая сбережения нескольких поколений самых достойных и обеспеченных людей и повергнувшая миллионы граждан в состояние безысходного отчаяния. Эта инфляция, по моему мнению, больше, чем что-либо другое, способствовала приходу гитлеризма. К счастью, уроки, которые она преподала, были успешно усвоены, предотвратив ее повторение после Второй мировой войны, когда несколько мужественных американцев воспротивились недальновидным попыткам других американцев снова повергнуть Германию. в состояние экономического хаоса. Стабильность, существующая в Европе в настоящее время, стала, по моему глубокому убеждению, результатом успехов в экономических и финансовых знаниях, достигнутых и примененных на практике между двумя мировыми войнами вопреки всеобщей ненависти и озлобленности к побежденным народам, которые, возьми они верх, могли привести к еще большей катастрофе, чем это было после Первой мировой войны.
Меня направили в Мюнхен в 1921 году вместе с тремя другими консульскими работниками для возобновления работы нашего консульства, которое было закрыто в связи с военными действиями в Европе. Во главе нашего молодого трио стоял опытный консульский работник Уильям Даусон, и он стал для нас самым лучшим учителем, о котором мог мечтать начинающий дипломат. Даусон снискал себе репутацию (вполне заслуженную, по моему мнению) строгого и требовательного руководителя. За те восемь месяцев, что я проработал под его началом, я три раза хотел уйти в отставку, но он невозмутимо игнорировал все мои заявления и ни на йоту не ослабил своей решимости сделать все, чтобы мы не только хорошо исполняли его поручения, но и постоянно повышали свой профессиональный уровень. Он вполне заслуженно гордился своими лингвистическими способностями и всегда подчеркивал, что изучение иностранных языков -- это, прежде всего, прилежание, а не дар божий, как у музыканта-виртуоза. Он сам прекрасно говорил на немецком, французском и испанском языках, и взял за правило, чтобы его новоиспеченные вице-консулы никогда не пользовались английским при разговоре с ним в офисе. Мне приходилось обсуждать все дела с ним по-немецки, одному из моих коллег -- по-испански, а другому -- по-французски. Так Даусон продолжал совершенствовать свои собственные знания и обязал нас делать то же самое.
Однако, прослужив восемь месяцев в Мюнхене, Даусон получил повышение и был переведен на другое место работы, а я, будучи несколько старше своих товарищей по возрасту, был поставлен на его место до приезда его преемника. Наверно, я бы очень испугался, если бы узнал, что, за исключением одного краткого периода, все последующие три года никакого преемника Даусону не будет и мне все это время придется исполнять обязанности главного представителя Соединенных Штатов в Баварии. К счастью мой душевный покой не был тогда потревожен, потому что мне никто не сообщил, когда меня сменят на этом посту. Я бы наверно польстил себе, если бы стал утверждать, что меня так долго держали на этом посту из-за моих необыкновенных способностей, но в действительности дело обстояло проще: нашему правительству было все равно, кто его представляет в Мюнхене. Несомненно, такая самостоятельность мне, как молодому человеку, очень импонировала. Прошло немного времени и я начал смотреть на дипслужбу, как на свое призвание, а не временное занятие.
С каким энтузиазмом мы тогда работали -- мои коллеги и я; без их самоотверженной поддержки мне бы не удалось справиться со всеми трудностями этого назначения. Мы были завалены работой с самого открытия генконсульства, проводя по двенадцать и более часов в офисе. Во время войны интересы Америки в Германии представляло испанское правительство, и приступив к работе, мы сразу же столкнулись с острой нехваткой оставленного в Мюнхене еще до войны оборудования. Правительство США не имело в своем распоряжении собственности в Мюнхене. Город был перенаселен. Нам пришлось снять офисы в здании, принадлежавшем студенческой общине (братству). И тогда к нам повалил народ: казалось, вся Бавария собирается эмигрировать в Соединенные Штаты. Эмиграция тогда была почти неограниченной и несмотря на наши скромные возможности, мы вскоре выдавали в среднем по четыреста виз в день. Наш офис работал в лихорадочном ритме, решая сразу массу дел, таких как оформление тысяч виз для эмигрантов, выдача огромного количества американских паспортов, выписывание консульских счетов и подготовка экономических отчетов, которые нам самим приходилось печатать, потому что госдепартамент не мог предоставить нам еще хотя бы одного канцелярского работника. Я помню, что ежедневно мне приходилось ставить около четырех сотен подписей. Печатая на машинке, я втайне радовался, что закончил колледж, где меня обучили этому ремеслу.
Нам так надоедала канцелярщина, что мы с огромным облегчением переключались на работу политического репортера, которая вменялась нам госдепартаментом в качестве одной из наших обязанностей по должности. Не без чувства тщеславного удовлетворения вспоминаю политические отчеты, сделанные мною по впечатлениям от первых полных хриплого визга выступлений Гитлера. Просматривая их недавно в Национальных архивах в Вашингтоне, я нашел их вполне продуманными. Однако, несмотря на всю нашу искренность, с которой писали наши отчеты, мы не были уверены, что их вообще кто-либо читал в Вашингтоне. Они никогда никак не комментировались. Американцы никогда не были проникнуты таким духом изоляционизма, как в 20-х годах (прошлого века). За все годы моего пребывания в Мюнхене я ни разу не получил свидетельства того, что американское правительство или чиновники его служб проявляли хоть какой-то интерес к политическим событиям, которые казались такими зловещими и значимыми тем из нас, которые находились в их гуще. Единственное, что интересовало американцев в Германии в то время, было деньги. Некоторые американцы сколотили неплохие состояния на германской инфляции. Американские финансисты навязывали нереалистичные займы германским сообществам и корпорациям, займы, которые позднее реализовывались за счет американских держателей облигаций (ценных бумаг). Ни разу госдепартамент не поинтересовался моим мнением по поводу какого-либо политического события в Германии, и не выразил обеспокоенности по поводу набирающего силу нацистского движения. Никаких комментариев не последовало из Вашингтона в ответ на мой отчет о попытке группы Гитлера свергнуть правительство Баварии в 1923 году, которая была по сути первым шагом на пути установления нацистской диктатуры, к которой они в конце концов и пришли. Наш опытный посол в Германии в то время, Алансон Б. Хоутон, периодически вызывал меня в Берлин на совещания региональных представителей и внимательно выслушивал наши доклады по различным местным проблемам, но это было единственным вниманием, проявленным к нашим политическим обзорам событий. А между тем, мы были свидетелями зарождения новой мировой войны.
Огромный поток эмиграции из Европы после Первой мировой войны был симптомом охватившего ее хаоса. Американские критики нашей иммиграционной политики жаловались, что мы собираем все европейское отребье, но это было на самом деле не так в отношении Мюнхена. Более того, я считаю, что это вообще не было похоже на правду. Безработица в Европе была повсеместной, а война принесла одни разочарования, особенно молодым людям. По крайней мере 80 процентов подающих заявления на эмиграцию, были баварцами. Большинство этих молодых людей были выходцами из семей рабочих и служащих. Многие сами хорошо владели каким-нибудь ремеслом и имели ту или иную квалификацию. Они не видели для себя будущего ни в Германии, ни вообще в Европе. Инфляция съедала всех их сбережения, и поэтому они ехали в Америку с серьезным намерением начать там новую жизнь. Я уверен, что большая часть из них стала полноправными американскими гражданами. Да, конечно, наши иммиграционные законы были слишком мягкими тогда, давая возможность просочиться в страну нежелательным элементам. Нашим мюнхенским заявителям было предоставлено право самим оформлять свои заявления, которое нам подчас не удавалось тщательно проверить. Но я уверен, что в целом этот огромный поток эмигрантов из Европы после Первой мировой войны пошел на пользу соединенным Штатам. В конце 20-х годов Конгресс выступил в пользу больших ограничений въезда в страну и сейчас Соединенные Штаты имеют, по-видимому, самую сложную систему иммиграционных законов в мире.
Вскоре мы с женой подыскали себе удобную квартирку и начали потихоньку обустраивать свою жизнь в Мюнхене. Многие американцы тогда так и не поняли , что кайзеровская Германия была на самом деле конфедерацией нескольких более или менее самостоятельных субъектов -- королевств и княжеств. Мюнхен несколько столетий служил столицей католических королей, последняя династия которых принадлежала к популярному и просвещенному семейству Виттельсбахов. В Мюнхене было принято иметь свой собственный двор и дипкорпус, а его горожане с давних пор считали себя большими знатоками хорошей еды и выпивки, музыки, оперы и спортивных состязаний. Бавария не была оккупирована после Первой мировой войны, как, например, Рейнская земля и Рур, и баварцы старались сохранить мюнхенскую довоенную атмосферу, несмотря на все послевоенные трудности. Еще при Гогенцоллернах баварцы удержали на троне своего популярного монарха и в большой степени сохранили независимость, поэтому они по вполне понятным причинам с большим недоверием относились к Веймарской республике, которая свергла своего хорошего короля вместе с плохим кайзером (?). Немногие баварцы приветствовали Веймарскую республику, большинство же относилось к ней с большим подозрением и особенно к социал-демократам (социалистам), которые считались ее главными идеологами. На самом деле, как мне вскоре стало известно, баварцы не ждали от республики ничего хорошего и надеялись, что недолго просуществует. Они с нетерпением ждали реставрации монархии в той или иной ее форме, которая бы вернула на трон королевское семейство Виттельсбахов. Между тем, они вели себя так, как будто имели право на независимую иностранную политику, и относились к нашей консульской миссии, как будто это был довоенный дипломатический корпус.
После того как Даусон уехал из Мюнхена, я оказался в очень странном положении. Я был представителем одной из самых богатых и влиятельных стран в мире в регионе, который все европейские правительства считали достаточно важным, чтобы направлять сюда своих высокопоставленных дипломатов. Официально, я значился, как и.о. Генерального консула, но на самом деле я был всего лишь младшим вице-консулом с окладом 2750 долларов в год и при этом был начисто лишен всех тех льгот, которыми пользовались мои коллеги по консульскому корпусу и которые обеспечивали им довольно сносное существование. Если нам и удавалось как-то покрывать представительские расходы на социальные мероприятия, проводимые в рамках активно дипломатической жизни в Мюнхене, то происходило это только за счет галопирующей инфляции, которая разоряла немцев, но служила временным подспорьем тем из нас, которые платили за все долларами.
Но мы все-таки чувствовали себя весьма ущемленными в деньгах, и когда сенатор Роберт Лафоллет -- бывший героем моего детства еще со времен моей жизни в родном штате Висконсин -- был проездом в Мюнхене в 1922 году на обратном пути после своего визита в Россию, мой приятель, вице-консул Альберт Холстед и я решили встретиться с ним, чтобы убедить его поднять вопрос о нашем бедственном положении в Вашингтоне. Сенатор Лафолет был членом двух сенатских комитетов, которые помогали определить сумму годовых ассигнований на нужды госдепартамента. Жена Холстеда была родом из Милуоки, и мы решили, что самое лучшее, что мы можем сделать, чтобы направить наш разговор в нужное русло, это сводить его вместе с женой и двумя сыновьями в дорогой мюнхенский ресторан, в данном случае в Вальтершпиль, который был нам явно ен по карману, и там, уставив стол шикарной едой и питьем в уютной обстановке изложить свое дело. Все прошло великолепно: закуски были выше всяких похвал, разговор интересным и оживленным, а атмосфера самой приятной во всех отношениях. После обеда, когда сенатор пребывал в хорошем настроении, мы с Холстедом, в соответствии с нашим планом, приступили к описанию наших денежных проблем. Сенатор молча слушал наши жалобы, которые становились все более красноречивыми. Внезапно он оглядел роскошный интерьер ресторана, хорошо одетую и упитанную публику и произнес следующее: "Ну что ж, парни, а вы тут, прямо скажем, неплохо устроились". Слишком поздно до нас дошло, что наш тщательно разработанный план был психологически неверным. Нам следовало бы отвезти Лафоллета в самый дешевый и непрезентабельный ресторан в городе, в тот, который нам посещать еще долго после его визита, чтобы как-то возместить расходы на пир, который мы устроили Лафоллету.
Тем не менее, в Мюнхене мы приобрели опыт, который нельзя купить ни за какие деньги. Благодаря моему официальному положению, у меня образовался широкий и разнообразный круг знакомств в этой культурной среде. Любой человек в Баварии, от самых высокопоставленных до людей низкого сословия, был доступен представителю Соединенных Штатов, и американские туристы, посещающие Мюнхен, обязательно заходили в генеральное консульство. Одним американцем, проникшим в город без всякой огласки и так незаметно, что мы несколько дней не знали о его существовании, был Томас Р. Маршалл, бывший вице-президент Соединенных Штатов. Когда только мне стало известно, что он в Мюнхене, я навестил его, и мистер Маршал с очаровательной непосредственностью рассказал мне, как он стоял в очереди на регистрацию в полицейском участке, как это полагалось всем обычным туристам. Я хорошо знал мюнхенского шефа полиции и, позвонив ему, недовольным тоном высказал ему жалобу: "Почему вы заставили бывшего вице-президента Соединенных Штатов стоять в очереди на регистрацию"? Узнав, что случилось, шеф в ужасе воскликнул: "Но почему же он не сказал, кто он такой"? Он немедленно отправил письменное извинение мистеру Маршаллу, назвав его по старому немецкому этикету "Ваше высокоблагородие". Когда я перевел это письмо вице-президенту, он был в восторге. "Закажу для письма рамку и повешу его на самом видном месте в офисе", уверил он меня, "это заткнет рот тем из моих критиков в Конгрессе, которые еще не оценили моего "благородного" происхождения".
У нас было также множество друзей среди американцев, поселившихся в Мюнхене после войны. Одним из них был Джеймс Лёб, один из директоров солидной нью-йоркской банковской фирмы "Кун, Лёб и компания", который после болезни удалился на покой в свое загородное поместье около Мюнхена. Однажды он заглянул ко мне в консульство и мы очень приятно поболтали, и уходя, он сказал: "Если вам понадобится моя помощь, обращайтесь ко мне и я всегда рад буду вам помочь". Спустя некоторое время после нашего разговора, в консульство обратился за помощью американец, который оказался без гроша в кармане. Наше правительство не предоставляло нам средств для оказания помощи нуждающимся соотечественникам. Бывали случаи, когда наши консульские и дипломатические работники ссужали попавшим в беду американцам свои собственные деньги, что, кстати, не многие из нас могли себе позволить. В этот раз я вспомнил о предложении Лёба и, позвонив ему, описал ситуацию. Лёб ответил: "Конечно, я помогу человеку добраться до дома", и дал ему денег на проезд. После этого, Лёб еще не раз помог нуждающимся американцам, которых я отсылал к нему, ссужая им деньги и делая пожертвования. Такая бескорыстная благотворительность была большим подспорьем не только нашим гражданам, оказавшимся в беде в Европе, но также и нашему консульству.
Мои коллеги нашего мюнхенского консульского корпуса были людьми исключительными в многих отношениях, что не мешало им приходить ко мне на помощь, когда я в этом нуждался. Их наверняка удивляло, что правительство Соединенных Штатов решило оставить на таком ответственном посту слишком молодого дипломата, но при этом они никогда не проявляли заносчивости и всегда относились ко мне с большой симпатией и пониманием. Сегодня наши молодые сотрудники гораздо лучше подготовлены, чем я был в те годы, ибо они проходят солидную предварительную подготовку по всем основным вопросам прежде чем выехать за рубеж.
Номинальным главой мюнхенского консульского корпуса был папский нунций, монсеньер Евгенио Пачелли, будущий Папа Пий 12. Ватикан всегда сохранял тесные отношения с Баварией, которая оставалась католической в течение всего периода Реформации, в то время как многие другие регионы Германии принимали лютеранство. Монсеньер Пачелли прекрасно разбирался в тонкостях европейской политики и одним из первых признал, что будущее Европы зависит в целом от того, что происходит в Германии. У меня было много весьма поучительных для меня бесед с Его Преосвященством, а два десятка лет спустя наши отношения возобновились в его бытность Папой, когда я вошел в Рим вместе с американскими войсками в 1944 году в качестве личного представителя президента Рузвельта. В то время кто-то прислал мне газетную вырезку из отдела светской хроники, уверявшую читателей, что в госдепартаменте намечается что-то вроде папского заговора, на основании того, что я был когда-то связан с папой в Мюнхене, а теперь объявился среди весьма влиятельных людей в Риме. Но меня-то как раз послал туда прихожанин епископальной протестантской церкви, Франклин Делано Рузвельт, и вероятно никому в госдепартаменте было неведомо в 1944 году, что когда-то я общался в Мюнхене с итальянцем по имени Евгенио Пачелли.
Другим моим мюнхенским коллегой был британский генеральный консул Уильям Сид. Он был ирландцем по происхождению и обладал массой шарма и острым умом. Он мне сильно помог, научив составлять оперативные политические сводки, т.е. то, чему наше правительство не придавало особого значения. Он позволял мне читать некоторые из его отчетов и справок, сочетающих в себе остроту ума и глубину анализа. Ханиель фон Хайхаузен, блестящий, хотя и несколько циничный дипломат, служивший в Баварии посланником от германской земли Пруссии, был человеком, помогшим мне увидеть скрытые стороны центрально-европейской политики. Эмиль Дард, французский представитель в ранге посланника, был дипломатом старой школы, который большую часть карьеры прослужил в Форин Оффис (министерстве иностранных дел Великобритании). Его единственной целью в то время было проведение в жизнь французской политики "сепаратизма". Он стремился убедить население Баварии и Рейнской земли, двух основных католических регионах Германии, добиваться независимости от Берлина и образовать независимые буферные государства. Многие баварцы с сочувствием относились к этой идее. В то время их представителем королевского семейства Виттельсбахов, крон-принц Руппрехт -- весьма почтенный и именитый господин, который выглядел королем во всех отношениях. Французский посланник старался раздуть пламя из любой незначительной искры в целях восстановления независимой монархии в Баварии и тем самым еще больше защитить Францию от германской агрессии. Просматривая недавно свои давно забытые официальные отчеты из Мюнхена, я наткнулся на один из них, датируемый 17 марта 1923 года, в котором сообщалось о французском заговоре того времени. Целью этого заговора было установление южного германского католического королевства, включающего в себя Баварию и Рейнленд и части близлежащей Австрии, со столицей в Мюнхене. Тогда были обнаружены документ, указывающие на то, что французские армейские агенты передали значительные суммы германским и австрийским монархистам. В связи с этим, я взял интервью у посланника Дарда и затем сообщил в Вашингтон, что Дард дал мне "слово чести", что через него никаких денег этим заговорщикам не проходило, Заметив при этом, что, конечно, он не мог гарантировать того, что какие-нибудь военные агенты не действуют, следуя инструкциям генералов Дегутта и Вейгана. В те дни американцы не шли на хитроумные дипломатические комбинации, хотя сейчас дела обстоят по-другому.
Дард откровенно поведал мне, что французское правительство направило его в Мюнхен в 1920 году, т.е. примерно в т же время, когда Вейган был откомандирован в Польшу для оказания помощи в отражении натиска большевизма там. Дард получил инструкции, что в случае, если большевикам удастся захватить северную Германию, что казалось вполне вероятным тогда, ему сделать все возможное, чтобы отделить Баварию от остальной Германии. Однако, он уверял меня, что после того, как большевики были разбиты, его правительство больше не было заинтересовано в отделившейся Баварии. Мой доклад правительству заканчивался фразой, которая представляет собой образец дипломатической риторики и которую я даже сейчас вряд ли могу улучшить: "Нужно полагать, что посланник Дард, в своих уверениях об отсутствии дальнейшего интереса в данном вопросе, не совсем строго придерживался абсолютно корректного описания своей миссии". Другими словами, я, витиевато выражаясь, хотел сказать, что мой достопочтимый французский коллега вероятно лгал.
Человеком, который оказал мне больше помощи, чем любой из моих коллег дипломатов, был германский служащий американского генконсульства Пауль Дрей. Когда мы заново открывали наш мюнхенский офис в 1921 году, он работал в испанской миссии, которая вела наши дела во время войны, и Даусон взял его к нам на службу. Ему тогда уже было под сорок. Он происходил из довольно известной еврейской семьи, которая прожила в Баварии не одну сотню лет. Он пользовался уважением баварцев, и мне ничего не стоило с его помощью организовать любое необходимое мне интервью. Его знание местной политической элиты было поистине энциклопедическим, он был интеллигентом в любом смысле этого слова, и вскоре мы с ним подружились. Однако, именно Пауль Дрей, сам того не желая, ввел меня в заблуждение относительно одного человека и его окружения: Адольфа Гитлера. Я вспоминаю наше первое с ним посещение одной гитлеровской сходки. Уходя с нее, Пауль воскликнул: "Как смеет этот австрийский выскочка указывать нам, немцам, что нам делать!" Мы с Паулем посетили еще немало нацистских сборищ, так как я собирал материалы для доклада госдепартаменту об этом бурном политическом феномене. Но когда я спросил Пауля: "Как ты думаешь, есть ли у этих агитаторов будущее?", он ответил с уверенностью: "Конечно нет! У немцев хватит ума, чтобы не поддаться на провокации этих подонков".
Баварцы всегда отличались своей приверженностью к этикету и хорошим манерам. Однажды, когда мы с Паулем зашли в ателье, чтобы заказать мне костюм, портной повел себя очень грубо. Неожиданно для себя, я его спросил: "Вы, часом, не член национал-социалистической рабочей партии Германии?", на что он, не колеблясь, ответил: "Да, я последователь герра Гитлера". Когда мы выходили из ателье, Пауль сказал: "А ты заметил, что я сделал, чтобы показать свое презрение этому наци?" Я сказал: Нет, Пауль я ничего не заметил. А что ты сделал?" Он сказал с торжеством во взгляде: " Я не приподнял шляпу, когда мы уходили!" По баварскому обычаю, люди, уважающие друг друга, приподнимают шляпы в знак приветствия, и не сделав этого, Пауль довольно тонким образом показал свое презрение этому нацистскому прихвостню. Надеюсь, только, что портной заметил этот оскорбительный жест, который избежал моего внимания.
Пауль Дрей заплатил дорогую цену за свою веру в германский народ, к которому он твердо причислял и себя до самого конца. В 1938 году, тринадцать лет спустя после моего отъезда из Мюнхена, я прочел однажды утром в Париже, что наци сожгли синагогу в Мюнхене и, не долго думая, вылетел туда, чтобы встретиться со своим другом Паулем. Я пытался уговорить его немедленно покинуть Германию, заверяя, что смогу устроить его на работу в госдепартамент, где ему будет гораздо безопаснее. Пауль поблагодарил меня, но вежливо отказался и, покачав головой, сказал: "Нет, это просто временное безумие. Уважающие себя немцы не потерпят этих хулиганов". Вера Пауля была сильнее моих убеждений и мне не удалось разубедить его.
Я был одним из первых американских гражданских лиц, вошедших вместе с войсками в Мюнхен после его захвата в 1945 году, и сразу же навел справки о Пауле Дрее. Ведущий мюнхенский банкир Август Баух рассказал мне, что он в последний раз видел Пауля среди рабочих, убирающих снег на одной улице Мюнхена, и позднее слышал, что его отправили в концлагерь смерти Дахау. Когда вскоре после этого побывал в Дахау и получил подтверждение о гибели там Пауля, я был больше потрясен судьбой своего друга, чем свидетельством гибели в газовой камере 283 тысяч других узников лагеря.
Пауль Дрей проходит через все мои воспоминания, связанные с Мюнхеном. Я был с ним в то памятное утро 9 ноября 1923 года, когда Гитлер инсценировал свой первый мятеж против республики, ошибочно полагая, что баварские монархисты поддержат его стремление отделиться от Берлина. Мы с Паулем прибыли на центральную площадь Мюнхена, Одеонсплац, как раз, когда штурмовики Гитлера маршем заходили на нее, двигаясь по направлению к контингенту баварской полиции. Знаменитый гитлеровский соратник того времени, генерал Людендорф, который имел глупость присоединиться к этому необдуманному выступлению, маршировал рядом с фюрером во главе колонны вооруженных мятежников. Эта сцена была описана во многих книгах, и разночтения в деталях показывают, что репортерская работа была тогда не на высоте. Многие репортажи сообщают, что когда полиция открыла огонь, Гитлер здорово перетрусил и с такой силой бросился на землю, что сломал себе плечо, в то время, как Людендорф бесстрашно маршировал дальше. Мы с Паулем были там в тот момент, когда началась стрельба, и и мы стразу же узнали Гитлера и Людендорфа, которых мы уже не раз до того видели. Конечно, сейчас это уже не имеет значения, но для протокола могу с уверенностью утверждать, что и Людендорф и Гитлер вели себя совершенно одинаково, как и подобает двум закаленным в боях солдатам. Оба одновременно бросились плашмя на землю, чтобы избежать обрушившийся на них град пуль. При этом телохранитель Людендорфа, маршировавший с ним рядом, был убит наповал, как и многие из сподвижников Гитлера.
Мы с Паулем на спали всю предыдущую ночь, сочиняя репортажи о быстро развивающихся событиях. Нацистские боевики уже захватили баварские правительственные учреждения, банки, городскую ратушу и конечно, здания телеграфа и телефона. Мне было отказано в просьбе отправить шифровку по телеграфу в Вашингтон, после чего я с возмущением потребовал дать мне возможность встретиться самим Гитлером. После многочасовых пререканий, я наконец получил такую возможность в три часа утра, во время которой мне было довольно мягким тоном сказано, что выслать телеграмму пока не представляется возможным. К тому времени мой протест был простой формальностью, так как я уже откомандировал с этой телеграммой своего коллегу Холстеда на машине в Штутгарт. А позднее я узнал, что я настаивал у Гитлера на правах, которых у меня тогда не было.
Четыре месяца спустя я освещал суд этих заговорщиков, о чем позднее сообщил в докладе госдепартаменту от 10 марта 1924 года. Как хорошо известно, Гитлера приговорили к пяти годам тюрьмы в Ландсбергской Крепости и приговор был отменен после того, как он отбыл срок наказания в тюрьме в течение восьми месяцев, в течение которых он написал свою знаменитую книгу Майн Кампф. Людендорф был оправдан и я в своем докладе приводил, как пример "бесстыдной бравады", тот факт, что во время суда над ним Людендорф осудил свой оправдательный приговор, как грубое нарушение закона, поскольку его подельники были признаны виновными. Он кричал в суде, что это решение было оскорблением судейской мантии, в которую были облачены судьи в военном трибунале. Заключение, к которому я пришел тогда, не кажется мне таким уж абсурдным, а именно: "В то время, как путч ноября 1923 года был провалившимся фарсом, - писал я в своем докладе, - националистское движение, породившее его, ни в коем случае нельзя считать искорененным в Баварии. Оно просто отложено до лучших времен. ... Можно предположить, что по завершении своего тюремного срока Гитлер, который не является гражданином (Германии), будет выслан из страны. Его дальнейшая националистская деятельность, по крайней мере на данный момент, будет по-видимому прекращена". Мое сбрасывание со счетов Гитлера было не таким пренебрежительным, как это выглядит у британского посла в Германии лорда Д'Абернона. В своих мемуарах, озаглавленных "Посланец мира", он отвел Гитлеру не больше одной ссылки, в которой отмечалось, что после освобождения Гитлера из тюрьмы его просто "предадут забвению", что прекрасно иллюстрирует известное положение о том, что умудренные опытом дипломаты всегда стараются уклониться от прямых оценок людей и событий.
Мне, тем не менее, удалось получить одно интервью у Гитлера в начале 1923 года, во время которого, в соответствии с моим официальном отчетом, его отношение было "радушным". Я тогда прочел где-то, что старший Генри Форд, который, как утверждали, в свое время финансировал антисемитские публикации в Детройте, также оказывал денежную помощь гитлеровским нацистам. Я решил тогда спросить у самого Гитлера, были ли правильными эти слухи. Он принял меня очень любезно -- единственный раз, когда он сделал это -- и объяснил, что "к сожалению, организация мистера Форда пока что не сделала никаких денежных вложений в дело нашей партии". Он добавил также, что в основном фонды партии пополняются за счет пожертвований "патриотически настроенных немцев, живущих за границей", и я полагаю, что в те дни Гитлер получал больше финансовой поддержки из-за границы, чем внутри самой Германии.
Примерно в это время я приобрел свой первый опыт разведывательной работы, которая является одной из основных обязанностей дипломата. Этот опыт показал, уже в начале моей дипломатической карьеры, что совсем не обязательно быть "тайным агентом", чтобы осуществлять сбор важных военных секретов. Наш морской атташе в Берлине писал мне, что ходят слухи о том, что на баварских заводах изготавливают дизельные двигатели, специально спроектированные для японских подводных лодок в нарушение условий версальского договора. Несколько ранее Пауль Дрей познакомил меня с молодым человеком по фамилии Дизель, который сказал, что он собирается эмигрировать в Соединенные Штаты. Я хорошо запомнил его, потому что тогда мне не пришло в голову, что Дизель было не только названием двигателя, но и фамилией семьи. Оказалось, что отец этого молодого человека был знаменитым изобретателем. Мне сообщили, что молодой человек был служащим в машиностроительной компании Мюнхен-Айгсбург, которая производила дизельные двигатели, и я решил откровенно расспросить его по поводу полученным мною сведений. Он сказал мне, что это было вполне вероятно, добавив, что ему самому это не очень нравилось, а также пообещал снабдить меня более подробной информацией. Вскоре он принес мне копии финансовых документов, в которых перечислялись количество и типы двигателей для подводных лодок, отгруженных в Японию под видом "сельскохозяйственного оборудования". В результате этой операции меня поздравили с успешным началом моей "секретной деятельности", а молодой Дизель отправился в Соединенные Штаты, где он вскоре стал процветать.
Американцы, находящиеся за границей, обращаются в консульство за помощью по самым необычным поводам, но именно в Мюнхене со мной произошел самый уникальный случай в жизни, потому что мне пришлось выступать в роли секунданта в дуэли. Однажды один молодой американский студент обратился ко мне за помощью с такой проблемой. Он рассказал, что пока он ехал в троллейбусе, кто-то наступил одному немецкому майору на ногу, и он так оскорбился, что вызвал ни в чем не повинного студента на дуэль. Офицер официально передал ему свою визитку с вызовом, сказав, что его секундант придет к секунданту американца для выяснения подробностей поединка. Молодой человек не знал, что ему делать и просил у меня совета, и мы договорились, что этому делу не стоит предавать огласку. Я не мог вспомнить ни одного положения в инструкции госдепартамента, запрещавшего консульскому работнику выступать в роли секунданта, но я решил не подавать рапорт по этому вопросу в высшие инстанции. Студент пояснил мне, что из него очень плохой дуэлянт, так как он плохо стреляет из пистолета и не владеет шпагой. Поэтому, изучив этот вопрос, я сказал ему, что по немецким правилам дуэли за ним право выбора оружия, потому что именно ему бросили вызов, и затем спросил, какое оружие он бы предпочел. К моему крайнему изумлению, он ответил, что он -- первоклассный лучник. Я сразу же увидел в этом выход из положения и согласился выступить в роли секунданта, естественно, совершенно неофициально.
На следующий день, по моему приглашению, секундант майора появился у меня дома. Я проинформировал его, что мы принимаем дуэль и предоставляем им право выбора места и времени, но выбор оружия остается за нами. Секундант торжественно согласился и спросил, каким оружием он воспользуется. "Лук и стрелы", - ответил я без тени смущения. Мой немецкий визитер аж весь побагровел от возмущения и протестуя, заявил, что в цивилизованном мире дуэли не ведутся оружием варваров и дикарей. На что я невозмутимо возразил, что вероятно ему не известны американские правила ведения дуэли, где лук и стрелы успешно применяются в качестве дуэльного оружия жителями североамериканского континента в течение нескольких веков. Обычно, людям, пытающимся разрешить спорные вопросы путем дуэли, не хватает чувства юмора, и прошло несколько дней дискуссий, прежде чем мне удалось встретиться с человеком, бросившим вызов моему американцу. Когда майор, наконец, приехал ко мне, он видимо уже понял, что я все это подстроил для того, чтобы спасти его честь и т.с. шкуру моего подзащитного. Я пригласил всех участников в таверну Хофбрау Хаус, где мы устроили пивную дуэль, которая никому не причинила вреда, а немецкий офицер и мой студент вскоре стали хорошими друзьями.
Возможно, я отвел одиозной личности Гитлера столько места в этой главе еще и потому, что впоследствии он стал таким исчадием зла в современном мире. На самом деле, во времени моего пребывания в Мюнхене он и его движение никак не могли сравниться по важности с тем, что оказывало влияние на всех нам -- мужчин, женщин и детей -- а именно, с инфляцией. Немецкая денежная единица, марка, все время падала в цене. В начале, в первый год моего пребывания в Германии, постепенно, а затем, с таким ускорением, которое привело к ее полному обесцениванию. Американцы Конфедерации южных штатов испытали подобную безудержную инфляцию, проиграв Гражданскую войну, в результате чего их собственная валюта полностью обесценилась. Та инфляция оказала приблизительно такое же психологическое воздействие на наших южан, как инфляция 1919-1924 годов на немцев, и ее деморализующие последствия ощущаются как тут, так и там.
Лорд Д'Абернон, британский посол в Германии в 1920-1926 годах, хорошо разбирался в финансовых делах и его описание германской инфляции -- самое лучшее из того, что я читал. В течение многих лет, день за днем, он писал в своем дневнике, что запустив на полную мощность свои печатные станки, германское правительство тем самым вело страну к катастрофе. Он предупреждал об этом немцев, он предупреждал французов, предупреждал британцев и американцев, но его предупреждения не возымели действия. Французское и бельгийское правительства были заинтересованы только в сборе полагающихся им репараций, и им было все равно, сколько денег было напечатано в Германии. Некоторым немцам, во главе которые стоял мультимиллионер, стальной король Гуго Штиннес, инфляция была на руку, так как с ее помощью им удавалось избежать выплаты репараций. Для других инфляция, сохраняемая в разумных пределах, стала средством личного обогащения. Однако, по словам Д'Абернона, даже среди честных немецких банкиров и чиновников находились такие, которые всерьез полагали, что безостановочная работа печатных станков никак не повлияет на реальную стоимость бумажных денег.
Довоенный курс германской марки по отношению к доллару был двадцать-пять центов. Когда впервые приехал в Мюнхен в конце 1921 года, я уже мог обменять около ста марок за доллар. Год спустя я получал около семи тысяч марок за доллар. Затем, в январе 1923 года, когда французские войска вошли в Рур, богатейший индустриальный район Германии, германское правительство решило финансировать пассивное сопротивление военной оккупации иностранной державы. Эта мера была полностью одобрена как владельцами шахт Рура, так и самими горняками. Правительство взяло на себя обязательства выплачивать зарплату бастующим горнякам и выдавало субсидии оказывающим сопротивление владельцам, и в этих целях напечатало огромное количество бумажных денег. Через месяц после оккупации Рура, я получал более сорока тысяч марок за доллар, и денежный рынок превратился в бездонную бочку. К августу за доллар можно было купить миллионы, в сентябре миллиарды, а в октябре триллионы марок. В одной мюнхенской газете появилась довольно грустная карикатура, которая изображала маленькую девочку, сидящую в слезах рядом с двумя огромными мешками бумажных денег. Прохожий спрашивал ее: "Почему ты плачешь, девочка?", а она отвечала: "У меня украли кожаные шнурки от моих денег".
Иногда я играл в покер, где на кону было не больше доллара, но ставки были в немецких марках. Вначале, на кону стояло сто марок, в октябре 1923 года, один триллион марок. Когда на кону стояла такая сумма, это приятно щекотало нервы.
Наконец, в том же месяце германское правительство фактически аннулировало свой огромный внешний долг, введя новую денежную единицу, называемую рентенмаркой. Государство погасило всю находящуюся в обращении валюту в пропорции одна триллионная довоенной марки, а также все ценные бумаги и векселя и все сбережения и закладные. Выяснить стоимость того, что когда-то было наиболее консервативными ценными бумагами в стране, можно было, отбросив двенадцать нулей. Все это означало, что всякий немец, который сэкономил или скопил денег на черный день и на старость, был разорен. Наша шестидесятипятилетняя повариха Луиза в течение многих лет, работала поварихой в семье дочери Марка Твена, откладывая деньги и скопив сумму в немецких марках, равную двадцати тысячам долларов, положила ее на счет в государственный сбербанк. Теперь она осталась без гроша.
Как справедливо указывал в свое время лорд Д'Абернон, единственным, кто оказался в выигрыше, было государство, которое освободилось от долгов на сумму в 50 триллионов долларов. Как только весь этот цикл был завершен, все типы частного кредитования было полностью уничтожены. По иронии судьбы, самые большие потери понесли люди, которые поначалу выступали за инфляцию. Они тогда накопили огромные прибыли, состоящие из бумажных денег, которые все испарились в этом конечном обвале. Бывший британский посол в своих мемуарах 1929-1931 годов, был весьма поражен быстрым восстановлением Германии после того, как правительство остановило работу печатных станков и укрепило марку. Он с удивлением отметил, что немцы не потеряли своих глубоко укоренившихся привычек бережливости и трудолюбия и снова начали копить деньги и вкладывать их в государственные ценные бумаги, как они делали до реформы. Но Д'Абернон не был знатоком человеческой психологии, каким он был в финансовых делах. Он не осознал, какой огромный психологический и социальный вред нанесла инфляция самым добропорядочным и трезвомыслящим людям Германии и Австрии. Он полагал в то время, что Гитлер был настолько мелок, что на него хватит всего одной ссылки в воспоминаниях; он не понимал, что инфляция, больше, чем какой-либо другой фактор, создала предпосылки для формирования национального менталитета, который проложил дорогу гитлеризму.
Глава Третья: Париж, 1930-40 гг. Французы ожидают худшее и получают его.
Не все американские дипломаты имеют возможность познакомиться одинаково хорошо как с Германией, так и с Францией. Работники, специализирующиеся на одной из этих стран, обычно имеют поверхностное представление о другой. В этом отношении я был счастливым исключением. После нескольких лет, проведенных в Германии, мне была предоставлена привилегия занять дипломатический пост в Париже, на котором я находился, почти без перерыва, в течение десяти лет -- с 26 марта 1930 года по 30 июня 1940, т.е. одно из самых бурных десятилетий новой истории Франции. В течение тех десяти лет я следил в Париже за неумолимой поступью событий, которые достигли своего апогея 1-го сентября 1939 года с началом Второй мировой войны.
Наша память порой играет с нами странные шутки. Когда я думаю о своем первом дне войны в Париже, мне вспоминаются не те французские лидеры, с которыми мне пришлось совещаться, а французская журналистка, которая и по сей день тихо живет во Франции, Мадам Женевьев Табуи.
Тем ранним сентябрьским утром я отправился к нашему послу во Франции Уильяму Буллиту, который из-за сильной простуды был вынужден оставаться в своей резиденции. Посол просил своего незаменимого личного помощника Кармеля Оффи и меня отбирать ему все самое важное из нескончаемого потока новостей, поступавших в посольство, с тем, чтобы разобраться в диком круговороте событий. Мы знали, что британский премьер-министр Невил Чемберлен должен в одиннадцать часов заявить по радио об объявлении войны, и в тот момент, когда мы настраивались на лондонскую волну, к нам в комнату совершенно неожиданно впустили мадам Табуи. Мы все в полном молчании выслушали до конца это мрачное сообщение. Первой заговорила мадам Табуи. У нее было живое воображение, служившее хорошим подспорьем в ее профессии, и тут она дала ему полную волю, безапелляционно заявив, что теперь Франция обречена на гибель. Наконец, посол, который втайне разделял ее пессимизм по поводу готовности Франции к войне, мягко возразил ей, сказав: "Будем надеяться, что все не так уж плохо". Затем он попросил меня подбросить мадам Табуи до ее дома по дороге в канцелярию, что я и сделал. Когда мы стояли у двери ее дома на просторном бульваре Малерб, она, воскликнула, окинув грустным взглядом живописные старые здания, "Завтра все это исчезнет! Наш прекрасный Париж прекратит свое существование". И она в отчаянии всплеснула руками, словно вокруг нее уже были руины.
Мне запомнилась эта сценка, потому что она хорошо передавала настроения превалирующие во французском обществе в самом начале Второй мировой войны. Большинство французов, с которыми мне довелось встречаться, начиная от высших чинов и кончая мальчишкой-посыльным, были настроены очень мрачно. Однако, был один француз, с которым меня свел случай в ту первую неделю войны, искренний оптимизм которого выгодно выделял его из толпы паникеров. Этот человек позднее сыграл важную роль в американо-французских отношениях, да и в моей собственной карьере. Одновременно с декларацией войны французское правительство объявило о всеобщей мобилизации, и однажды утром я отправился на железнодорожный вокзал, Гар дю Нор, чтобы посмотреть за отправкой новобранцев на фронт. Случайно я оказался рядом с высоким, подтянутым французским офицером в форме, в котором я сразу узнал генерала Анри Жиро, прославленного героя Первой мировой войны, которого я однажды встречал на одном из посольских раутов. Жиро сказал, что приехал на вокзал понаблюдать, как идет мобилизация, и он с искренним энтузиазмом высказался о французских перспективах. "В этот раз мы им покажем. Вот увидите!" То, что происходило у нас перед глазами, ничем не подтверждало оптимизм генерала. Новобранцы уныло тащились к своим поездам, и вокруг не было ни размахивавших флагами толп, ни звуков бравурной музыки. Многие были в сильном подпитии, что, учитывая все обстоятельства, было вполне понятным. Хотя я и знал, что французская армия никогда не славилась своей подтянутостью и военной выправкой, характерной для немцев и что французские солдаты даже бравировали подчеркнуто небрежным внешним видом, эта сцена на вокзале Гар дю Нор могла воодушевить только человека, настроенного в высшей степени оптимистически.
Моя случайная встреча безусловно повлияла на мою оценку событий три года спустя, когда до меня дошли слухи о том, что Жиро был выбран в качестве французского представителя для сотрудничества с нами во время американского наступления в северной Африке. В то время, в 1942 году, действуя от имени лично президента Рузвельта, я вспомнил, как этот французский генерал был, возможно, единственным человеком, сохранившим надежду на победу в то утро 1939 года, когда будущее казалось безрадостным большинству его соотечественников. Душевный оптимизм Жиро по-видимому произвел впечатление и на других людей, знавших его лучше меня, в частности, на такие личности, как Уинстон Черчилль и генерал Де Голль. В случае с Жиро, однако, неукротимый дух не был в гармоничном согласии с другими необходимыми качествами характера и его жизненный путь закончился не столь счастливо, как период испытаний его возлюбленной Франции.
Ко времени начала Второй мировой войны я уже три года находился на службе у посла Буллита, который был блестящим дипломатом с очень с глубокими знаниями европейской истории. Он был убежден, что европейский конфликт будет напрямую угрожать США, и поэтому хорошо понимал важность своей роли в надвигающейся трагедии. Во время нашего тесного сотрудничества Буллит мне всячески помогал, и с течением времени, его осознание своей исторической роли некоторым образом передалось и мне, ибо мне тогда действительно казалось, что мой длительный период ученичества на дипломатической службе также готовил меня для того, чтобы послужить своей стране во время кризиса. Действительно, по прибытию в Швейцарию в 1917 году, я начал изучать французский язык, отдавая этому занятию час в день, и продолжал заниматься им не только в течение двух лет в Берне, но и в последующие годы, на всех других местах своей службы, пока не почувствовал, что могу думать и свободно изъясняться как на немецком, так и на французском языках. Годы, проведенные между двумя мировыми войнами, оказались важным подготовительным этапом в моей жизни. Покинув Мюнхен в 1925 году, я провел несколько месяцев в Испании, в качестве консула в Севилье, а затем четыре года в Вашингтоне, где я выполнял самые разные поручения, налагаемые на чиновника госдепартамента, при этом мне удалось получить степень магистра прав, посещая вечерний курс по юриспруденции при университете Джорджа Вашингтона.
То было время правления президента Калвина Кулиджа и его госсекретаря Фрэнка Б. Келлога, автора международного соглашения, известного как Пакт Келлога-Бриана, о решении разногласий мирным путем. Жесткие экономические меры (введенные в стране) снизили наш национальный долг до девятнадцати миллиардов долларов. Наш оборонный потенциал был ослаблен, а наша дипломатическая служба находилась практически без средств. Несколько преданных своему делу работников, действуя под руководством помощника госсекретаря Уилбура Дж. Карра, прилагали все усилия для спасения министерства от полного развала. Только с помощью Карра удалось решить эту гигантскую задачу, да еще столь неадекватными средствами. К счастью, США воспользовались своей естественной защитой от остального мира в виде двух океанов, а также извлекли выгоду из мирового порядка, установленного государствами, которые сейчас несправедливо именуются "колониальными державами". Это был период жесткой национальной экономии. Генерал Герберт М. Лорд, директор управления по бюджету, в беседе с персоналом госдепартамента, призывал работников с уважением относиться к госсобственности, упомянув в качестве примера такого нерадивого отношения случай, который он сам наблюдал, как одна из молодых работниц пользовалась конторской скрепкой для чистки ушей. Вспоминая те годы, поражаешься бедности, в которой находилась страна по сравнению с миллиардами, в которых она купалась во время и после Второй мировой войны.
В 1930 году, в начале Великой Депрессии, я был переведен в Париж. Мой перевод был типичным примером ротации штата работников нашей дипслужбы того времени. Назначения в Вашингтон были ограничены законом четырьмя годами, поэтому в один прекрасный день ко мне в офис зашел наш начальник отдела кадров, обаятельный Гомер М. Бинингтон. "Мерфи", - сказал он, как бы невзначай, - "у тебя, ведь, скоро заканчивается срок твоего назначения здесь, ты знаешь об этом? Тебе надо снова "на передовую". Если бы кто-нибудь спросил тебя, куда тебе больше хочется: в Париж, Бремен или Шанхай, что бы ты ответил? Не долго думая, я ответил ему: "Гомер, а что бы ты сказал на моем месте"? "Вот это я и хотел от тебя услышать", - сказал он, и на следующий день я получил назначение в Париж, хотя лично я был совсем не уверен, что не предпочел бы экзотический Шанхай, или Бремен, где у меня была бы свой собственный коллектив.
За те десять трудных лет, проведенных мной в Париже, на долю страны выпали тяжелейшие испытания: мятежи, забастовки, уличные столкновения враждующих политических сторон, кагуляры (члены французской фашистской террористической организации 1930-х гг. -- прим. пер.), коммунисты и Народный Фронт, а также гражданская война в Испании. В момент, когда Гитлер предпринял свои хорошо продуманные шаги, Франция была полностью деморализована в политическом смысле. Вскоре на нее, к тому же, обрушилась мировая депрессия, внеся дополнительное напряжение в и без того нестабильные правительства Третьей Республики, которые сменились тридцать-семь раз за время моего пребывания в Париже. Американская община в стране, которая к тому времени насчитывала около тридцати тысяч постоянно проживающих американцев, серьезно пострадала от последствий депрессии. Работникам нашего посольства была на пятнадцать процентов урезана зарплата, им отменили все существовавшие тогда надбавки и льготы. Во время одного, особо скудного месяца нам вообще не выплатили жалования. Служащие, вроде меня, с более чем скромным достатком и обремененные семьей, еле сводили концы с концами, но мы знали, что мы все-таки в лучшем положении, чем миллионы наших соотечественников на родине, проводящих время в отчаянных поисках хоть какой-нибудь работы. В середине этого периода крайней нужды семья Мерфи ухитрилась провести два летних месяца отпуска аж в самом Монте Карло. Этот курорт на Ривьере знаменит своей внешней роскошью и безудержным азартом игр в казино, но мы выбрали его для своего отпуска, потому что в то время там были самые дешевые в Европе расценки проживания для людей, довольствующихся теплым солнцем и морем и весьма скромным видом, открывавшимся из окна отеля. Именно здесь, в Монте Карло, наши три маленькие дочурки научились плавать.
Моя работа в Париже включала в себя весь спектр консульских и дипломатических обязанностей, и мой рабочий день обычно составлял от десяти до двенадцати часов в сутки. Вначале я был рядовым служащим посольства, а позднее посол Буллит назначил меня советником, что не получило безоговорочной поддержки со стороны госдепартамента. Наше активное парижское посольство было в курсе всех политических направлений в Европе. Временами Буллиту по нескольку раз на дню приходилось общаться с его европейскими коллегами, такими как Джозеф Кеннеди в Лондоне, Тони Биддл в Варшаве, и другими дипломатами, находящимися на ключевых постах. Он чувствовал, что является здесь глазами и ушами самого президента Рузвельта. Через Париж шел постоянный поток политических фигур со всего мира, это был центр международной дипломатической активности и интеллектуальной жизни планеты. Многочисленная активная американская колония, а также сотни тысяч американских туристов, приезжающих в Париж каждый год, многие из которых считали своим долгом нанести визит в посольство, мешали аппарату посольства сосредоточиться на своей главной задаче -- следить за социальным политическим и экономическим развитием жизни во Франции.
В годы, предшествующие началу Второй мировой войны, Буллит заставлял своих работников поддерживать тесные и дружественные отношения с французскими государственными деятелями и другими мировыми лидерами. Так, сохраняли ценные контакты со многими из них, от крайне левых, таких как Морис Торез, Жак Дюкло и Марсель Кашен, до таких, как Леон Блюм, Винсент Ориоль, Рьер Кот, Гастон Бержери, Эдуард Эррио, Поль РейноЈ Эдуард Даладье, Камиль Шотан, Ивон Дельбос, Жюль Жанненей, Жорж Бонне, Пьер Лаваль, Пьер-Этьен Фланден, Жорж Мандель, Раймонд Патенотр, Альбер Сарро, даже таких, как Марсель Дэа, и полковник де ля Рок, Цель, которую мы себе при этом ставили, это черпать информацию из любого источника и любого мнения с тем, чтобы как можно точнее отразить сложную и постоянно менявшуюся политическую сцену, которая воздействовала не только на судьбу Европы, но и на судьбы и жизни американского народа.
Когда Леон Блюм, при поддержке французских коммунистов, сформировал правительство Народного фронта, я был знаком со многими его лидерами и хорошо знал его слабые стороны. Знание их хорошо помогло мне быстро и своевременно откликаться на события, стремительно развивавшиеся с началом Гражданской войны в Испании, которая была своего рода прелюдией ко Второй мировой войне. Долг дипломата состоит в том, чтобы постоянно держать свое правительство в курсе событий, и в период Гражданской войны в Испании в мои обязанности входило вступать в контакт с людьми самых разных и подчас весьма отличающихся друг от друга взглядов. Иногда мне доводилось встречаться с представителем генерала Франко в Париже, а часом спустя принимать казначея бригады им. Авраама Линкольна, которая сражалась против Франко в Испании. Представителем Франко был профессиональный дипломат по имени Эдуардо Пропер де Калледжон, который был в такой немилости у лидеров Народного фронта, что он был весьма признателен мне за оказанное ему внимание. Я с симпатией отнесся к его положению и в благодарность он снабжал меня очень ценной информацией и оказывал немало полезных услуг впоследствии, во время Второй мировой войны.
Что касается культивирования хороших отношений с коммунистическим казначеем, который был натурализованным американцем и имел фамилию Лидз, то здесь я преследовал особую цель. Я попробовал убедить его отыскать хотя бы часть из четырех тысяч американских паспортов, выданных бойцам, сражавшимся в Испании, которые в тот момент находились в руках коммунистических агентов. Многие из этих паспортов были приобретены обманным путем с помощью американской коммунистической партии. Наиболее излюбленным трюком было указание Сан-Франциско в графе "место рождения", потому что метрики жителей этого города были уничтожены во время сильного землетрясения и пожара. Податель заявления обычно указывал под присягой Сан-Франциско, как место своего рождения, и его заявление подтверждалось двумя другими свидетелями, которые были, как правило, членами коммунистической партии. По прибытии в Барселону владелец нового паспорта передавал его в штаб бригады им. Авраама Линкольна, что давало возможность использовать его другими членами партии, нуждавшимися в проездном документе для путешествия по стране в своих конспиративных целях. Лидс, настоящая фамилия которого была Амарильо, сделал вид, что ему не нравится эта откровенная манипуляция американскими паспортами, и поэтому согласился помочь мне. С помощью полученной от него информации, нам удалось выявить маршрут двух чемоданов с такими паспортами, который привел нас в маленький отель в Париже. При активном содействии французского полицейского управления была устроена облава на номер в этом отеле, где, как предполагалось, хранились эти чемоданы. Однако, их вынесли оттуда за час до этого. Эта неудачная попытка, тем не менее, ясно показала нам степень инфильтрации коммунистами французского государственного аппарата, включая полицию.
Амарильо был родом из обосновавшихся в Греции сефардских евреев. Это был человек острого ума, что мне весьма импонировало. Он был поразительно откровенен со мной и не делал тайны из того, что он является агентом Коммунистического Интернационала. Он рассказал мне, как он выбрал себе фамилию "Лидс", находясь на работе в США, куда он вначале был направлен для организации коммунистического подполья, а позднее стал управляющим делами газеты Дейли Уоркер в Нью-Йорке. Как-то, сидя в нью-йоркском кафе, он обсуждал с тремя другими агентами Коминтерна свою американскую миссию. Тогда он действовал под настоящей фамилией Амарильо, которая по-испански означает "желтый". Один из его соратников-коммунистов сказал ему: "Это -- неподходящее имя для Америки, потому что желтый цвет очень не популярен среди американских рабочих. "Желтые ноги", так называют штрейкбрехеров". В тот день "жестяной король" Уильям Лидс объявил о своей помолвке с аристократической гречанкой, и его имя занимало первые полосы всех американских газет. Взглянув на лежащую на столе газету, один из агентов предложил ему взять эту фамилию, потому что это "звучало очень по-американски". Так он и сделал.
Ни одному эмиссару любой другой страны не удавалось так тесно соприкоснуться с французской политической жизнью, как послу Буллиту. Он прожил в этой стране, с небольшими перерывами, с детства, говорил на ее языке, как на своем собственном и дружил с людьми всех слоев общества. Он оказал большое влияние на французскую политику, проявлял тонкую проницательность в оценке людей и с большой изобретательностью добывал информацию и проводил в жизнь свои замыслы. Буллит заслуживает особой похвалы, как человек, сумевший придать своей работе редкий для того времени динамизм, который вкупе с его глубокими знаниями внутренней жизни Франции, делал уникальной его историческую миссию. Если он и ошибался, то это происходило вследствие определенного субъективизма, вызванного его невероятной посвященностью в тайные интриги французского правительства.
Обычно, послу ставят в заслугу его умение устанавливать тесные связи с местными политиками, что позволяет ему пользоваться их доверием, оставаясь в стороне от их коррумпирующего влияния. Однако, в данном случае ситуация требовала неортодоксального подхода. Преимуществом Буллита был его доступ к самой закрытой информации Кабинета министров, которая была так же важна президенту Рузвельту, как и его эмиссару, оценивавшему ее с профессионализмом, выработанным еще во времена его репортерской деятельности. В момент, когда, наконец, было официально объявлено о начале войны, у него уже было четкое представление о том, что произойдет. Он никогда не позволял себе эмоционально вмешиваться в ход событий, но вместе с тем, всегда был глубоко озабочен сохранением безопасности США в случае франко-британского поражения, чего он очень опасался. Буллит очень критично относился к британской политике, проводимой правительствами Болдуина и Чемберлена, во многом по тем же причинам, что и Черчилль. Однако, Буллит недооценивал Черчилля, считая, что его время прошло, и в этом он разделял общее мнение того времени, как в Англии, так и в Европе.
С президентом Рузвельтом у Буллита сложились на удивление теплые и откровенные отношения уже во время его работы в России и Франции. Он часто обходил госсекретаря и подолгу разговаривал напрямую с Президентом по трансатлантическому телефону. В своих беседах оба деятеля затрагивали самые разные вопросы международной политики, не утруждая себя протоколированием своих дискуссий, особенно во время первых восьми месяцев Второй мировой войны, которые вошли в историю под неверным названием "странная война". Говорят, что эта фраза была обязана своим появлением председателю комитета по иностранным делам Сената США. Каково бы ни было ее происхождение, выражение захватило умы и пришлось по вкусу американской прессе и публике, и даже вошло в моду и в Англии, и во Франции. Миллионы людей повсюду тотчас уверовали, что эта война была поистине "странной", но как видно из захваченных немецких документов, не было ничего "странного" и непреднамеренного ни в один из периодов Второй мировой войны. Гитлеровское правительство никогда серьезно не рассматривало выдвижение таких мирных соглашений, которые бы были приемлемы Союзникам. Да и большинство британских и французских государственных деятелей не верили, что после мюнхенского поражения возможен какой-либо настоящий мир с Гитлером.
Для американского посольства в Париже те первые месяцы войны были временем интенсивной деятельности. Буллит ежедневно, а подчас и по нескольку раз в день, поддерживал связь с французскими лидерами, как политическими, так и военными. Премьеры двух французских правительств, которые сменили друг друга в том году, и даже главнокомандующий французскими вооруженными силами, часто наведывались во внеурочное время с неофициальными визитами, днем и ночью, в официальную резиденцию нашего посла на авеню Иена, что само по себе выходило за рамки обычных процедур. Широко освещавшаяся в прессе деятельность Буллита имела целью заставить немцев поверить в то, что правительство США было настроено более воинственно, чем это было на самом деле. Это делалось в надежде расстроить немецкие планы полномасштабного наступления. Наш посол был готов ответить на обвинения, идущие в посольство со всех сторон, в том, что он является "поджигателем войны" и что американский представитель якобы больше предан интересам Франции, чем своим собственным. Я был полностью в курсе всего этого калейдоскопа событий и находился в тесном контакте со всеми участниками драмы -- французскими лидерами, конфликтующими друг с другом настолько яростно, что это напоминало времена римских цезарей.
Буллита также обвиняли, как в США, так и во Франции, в том, что он преувеличивает помощь, которую французы могли ожидать от Соединенных Штатов. Некоторые французские лидеры были убеждены, что отмена Акта об американском нейтралитете могла бы приостановить агрессивные действия стран Оси, из-за боязни американского вступления в войну. Однако, с самого начала военных действий и вплоть до коллапса Франции в 1940 году, Буллит постоянно предупреждал французских государственных деятелей и военачальников, что американцы в своем большинстве противятся нашему вступлению в войну. Он неоднократно предупреждал их, что Конгресс ни за что не отменит Акт о нейтралитете, который давал американскому народу ложное чувство, что они могут оставаться в стороне от конфликта. Я посетил США незадолго до начала войны. В то время меня переполняло чувство беспокойства от мысли о ее неизбежности и опасности, которую она с собой несет. Поэтому я был неприятно поражен безапелляционными высказываниями своих американских коллег, которые сводились к следующему: "Пусть Европа сама улаживает свои собственные проблемы. На этот раз мы должны держаться от них в стороне". Заманчивое предположение о том, что у нас есть возможность выбора, лежало в основе чувства безопасности, которое преобладало в умах большинства американских граждан того времени.
Не раз в течение этой мрачной первой военной зимы с постоянной светомаскировкой, когда все, похоже, были уверены в неизбежности надвигающейся катастрофы, многие выдающиеся деятели Франции, как мужчины, так и женщины, спрашивали Буллита, не думает ли он, что Франции следует пойти на компромисс в мирных переговорах с Германией из-за большевистской угрозы. Эти французские "миротворцы" отказывались верить в то, что пакт "Молотова-Риббентропа" будет долговечным, и они считались с мнением Буллита только за одно его качество: его беспощадную критику советской системы, основанную на личном опыте работы в качестве американского посла в СССР. Поскольку его враждебность к коммунизму была всем хорошо известна, американский посол более убедительно, чем кто-либо другой в Париже в ту зиму, мог СССРСССоспаривать утверждения, что Европа должна пойти на любой мир с Гитлером, даже если это сделает его положение доминирующим.
Однако, французские коммунисты делали все возможное, чтобы ослабить доводы Буллита. Это была наиболее тесно сплоченная политическая группировка во Франции и, будучи верными соратниками Москвы, они шли у нее на поводу, обличая французское участие в войне. Пока правительство Даладье не засадило их за решетку, эти пятьдесят коммунистических депутатов во французской палате открыто противостояли любым усилиям ускорить французское приготовление к войне. Премьер не раз привозил в наше посольство веские доказательства прямого коммунистического саботажа. День за днем руководители России призывали своих французских приверженцев выступать против военных приготовлений Франции. Однако, самое действенное коммунистическое пособничество гитлеровским планам шло через профсоюзы. Оснащение армии современным оружием во многом зависит от подготовки инженерно-технического состава, а во Франции большая часть инженеров и техников были членами находившихся под коммунистическим влиянием профсоюзов. Когда эти люди были призваны в армию, они все испытали на себе влияние обличавших войну коммунистических агитаторов, в то время как другие провокаторы вели коварную работу среди недовольных жен этого ключевого сектора обороны страны. Это, как ничто другое, и подорвало моральный дух французских вооруженных сил.
После разгрома Франции в 1940 году, некоторые американские, да и французские, журналисты, ошибавшиеся в своей оценке мощи французской и германской армий, способствовали распространению теории о "фашисткой пятой колонне", которая якобы несла главную ответственность за сокрушительное поражение Франции.
Я с интересом отметил, что де Голль в своих военных мемуарах ни словом не обмолвился о "пятой колонне", влияние которой эти комментаторы так сильно преувеличивали в 1940 году и позднее. Де Голль, основываясь в своих записях на всех доступных ему фактах, включая захваченные после войны германские документы, полностью соглашается с тем, что американские военные атташе в Париже докладывали своему правительству в 1940 году. Германский блицкриг сокрушил французские и британские армии вследствие своей неизмеримо лучшей военной готовности и более опытного генералитета. Однако, что касается пораженческих настроений, охвативших французов после этой катастрофы, -- а мои собственные наблюдения в то время дают мне полное основание утверждать, что эти настроения сыграли значительную роль -- то здесь за дух пораженчества следует спросить, прежде всего, с французских и международных коммунистов, а не с так называемых внутренних "фашистов". Американские коммунисты тоже делали все от себя возможное, чтобы воспрепятствовать нашим собственным военным приготовлениям, выступая против какой-либо помощи Франции и Великобритании. Русский народ также позднее жестоко пострадал вследствие недальновидной и циничной политики Сталина.
В феврале 1940 года Буллит решил нанести спешный визит в Вашингтон в надежде ускорить поставки во Францию орудий большого калибра и особенно самолетов-истребителей, в которых она остро нуждалась. Как отмечает в своих мемуарах де Голль, французский высший командный состав перед самой войной на удивление беспечно отнесся к угрозе, какую представляли для них нацистские танки, которые вскоре и сломали их оборону. Больше того, что президент Рузвельт сделал в вопросе о поставках самолетов, он уже сделать не мог, но Буллит надеялся заручиться поддержкой некоторых влиятельных членов Конгресса. Я был оставлен исполняющим обязанности посла нашего парижского посольства в его отсутствие, и почти сразу же после отбытия нашего посла в США, я получил депешу из Вашингтона о том, что Сэмнер Уэллес, заместитель госсекретаря США, отправляется с визитов в три воюющие страны и Италию для мирного урегулирования. Это объявление сильно обеспокоило меня потому, что, зная, что этот неожиданный вояж делается без ведома Буллита, я был уверен, что это сильно уязвит его профессиональное самолюбие. Мне было известно, что Буллит во всех своих действиях исходил из идеи, что между ним и президентом Рузвельтом существует взаимопонимание, что делало его главным советником Белого Дома по европейским делам, в то время как Уэллес, также входивший в близкое окружение Президента, был его главным советником по другим регионам. Госсекретарь Корделл Хэлл уже давно смирился с этим ненормальным положением дел, как видно из его мемуаров.
Направив Уэллеса в Европу без консультации с Буллитом, Рузвельт как бы дал послу понять, что ранее установленное разделение их функций уже не действует, и это причинило ему обиду, которая, на мой взгляд, нанесла большой ущерб американской политической доктрине военного времени. Оба политика были одними из самых талантливых и опытных представителей Госдепартамента того времени, и их влияние на Президента было велико. Будучи достаточно богатыми людьми, они могли себе позволить активно участвовать в партийной работе; оба поддерживали Рузвельта в 1932 году и в последствии. Однако, их взаимное неприятие породило такую враждебность между ними, что в конце концов оба были смещены с главных ролей в тот критический период американской истории. Я всегда буду сожалеть о том, что усилия, направленные на разрешение их личных неурядиц, не принесли успеха. Я убежден, что, если бы Президенту удалось воспользоваться горячей поддержкой этих двух положительных личностей, особенно в последние два года его правления, когда его здоровье заметно пошатнулось, американская послевоенная политика формулировалась бы более реалистично. Буллит, в частности, имел трезвую и четкую оценку намерений России, которая могла бы оказать неоценимую помощь Рузвельту в Тегеране и Ялте, а также позднее, Президенту Трумэну во время Потсдамской конференции.
Уэллес описал свою миротворческую миссию 1940 года в своей книге "Время принятия решений", опубликованной в 1944 году. Так как эта книга появилась в печати в военное время, когда некоторые из французских лидеров, с которыми ему довелось встречаться тогда, были еще в германских тюрьмах, в его отчете о переговорах с ними о многом умалчивается. Однако, поскольку я сопровождал его во всех визитах по Франции, у меня сохранилась написанная в то время "памятная записка к себе самому", которая подтверждает впечатления самого Уэллеса о том, насколько малопригодными и нереалистичными оказались люди, правящие Францией к моменту нанесения немцами своего молниеносного удара. Персонал нашего парижского посольства в то время состоял из исключительно способных работников, таких как Х. Фримен Мэтьюс, Мейнард Барнс и Дуглас Макартур II. Мы делали все возможное, чтобы у Уэллеса сложилось четкое представление о ситуации во Франции. Уэллес уже бывал в Париже в начале Первой мировой войны, и сейчас был потрясен контрастом между тем временем и сегодняшним моментом. Как он отмечал в своих мемуарах: "В каждом доме в Париже чувствовалось какое-то угрюмое безразличие. Оно было написано на лицах одиноких прохожих, встречавшихся на безлюдных улицах города. Все было пронизано ощущением ожидания неминуемой и ужасной катастрофы".
Прожив безвыездно десять лет в Париже, я заверил Уэллеса, что Париж не только до войны, но и много лет до ее начала, пребывал в таком состоянии. Когда мы с Уэллесом нанесли визит стареющему последнему президенту Третьей Республики Альберу Лебрюну, этот пожилой джентльмен довольно долго говорил о подъеме нацистской Германии. Я задал ему всего один вопрос: "Г-н Президент, как вы полагаете, могло бы французское правительство расстроить планы Гитлера, если бы оно силой воспротивилось его незаконной оккупации Рейнской земли в 1936 году"? Этот выдающийся французский деятель, который, не переставая, уверял нас, что он во всем следовал примеру Жоржа Клемансо, французского "Уинстона Черчилля" времен Первой мировой войны, медленно кивнул нам в знак согласия, а затем добавил с грустью в голосе: "Но мы тогда несколько подустали". В ходе наших с Уэллесом визитов других правительственных лидеров, каждый из них показался нам "несколько подуставшим" и мы не могли найти ни одного человека, способного или, хотя бы желающего заменить этих утомленных политиков в дни ужасных испытаний, которые им предстояли через несколько недель. Складывалось впечатление, что французские лидеры потеряли способность к логическому мышлению. Например, президент Сената Жюль Жанени, отметив, как безнадежно слаба, по его мнению, была Франция в то время, торжественно добавил, что члены Сената единогласно выступают за продолжение войны с Германией до тех пор, пока "ей не будет преподан такой урок, после чего ей уже никогда не удастся зажечь пожар войны в Европе". Но он не пояснил, кто сможет преподать ей такой урок.
Возможно, наибольшим разочарованием для Уэллеса во время его пребывания в Париже было то, что произошло после его встречи с Леоном Блюмом, который в то время тихо и спокойно жил, уйдя в отставку после падения его правительства Народного фронта незадолго до начала войны. Мы навестили Блюма в его небольшой квартире на Ки де Бурбон, расположенной напротив собора Парижской Богоматери. Когда в парижской прессе появилось сообщение о нашем визите, в адрес Уэллеса поступило около трех тысяч писем протеста от французских мужчин и женщин. Большинство из них были написаны в оскорбительных тонах, осуждая личного представителя президента Рузвельта за то, что он оказал такую честь еврею. Уэллес заметил в своей книге, что этот инцидент ясно показал ему, "как глубоко бацилла нацизма проникла в сознание европейцев". Я упоминаю этот эпизод также потому, что позднее правительство Виши обвиняли в разжигании антисемитизма среди в целом мирно настроенных к евреям французов. К сожалению, как продемонстрировал случай с Уэллесом, антисемитизм пустил корни во Франции задолго до эпохи Виши. С другой стороны, некоторые члены вишистского кабинета неоднократно сопротивлялись усилиям германских нацистов и их французских приспешников ввести антиеврейские указы во Франции. Что касается враждебных настроений, направленных против Леона Блюма, то они были частично вызваны невниманием правительства к вопросам перевооружения армии, что отрицательно сказалось на настроениях многих военных офицеров и их сторонников.
Просматривая недавно список французских деятелей, которых мы с Уэллесом общались в марте 1940 года, я был поражен, как по-разному сложились их судьбы в послевоенное время. По той или иной причине, почти все из тех, кто находился у тогда власти, не приняли никакого активного участия в войне. Некоторые оказались за решеткой, куда их отправили вначале их собственные соотечественники, а затем и немцы. Весьма энергичный и мужественный министр внутренних дел Жорж Мандель был убит самими французами в лесу Фонтенбло в июле 1944 года. Многие политические деятели и представители законодательной власти Третьей Республики таки одобрили авторитарный режим, установленный в Виши несколько недель спустя после перемирия, но большинство вскоре решили держаться в стороне как от правительства Виши, так и неофициальной организации де Голля в Лондоне. Политики, руководившие Францией во время Третьей Республики, так и не оправились от поражения. Их попытка образовать Четвертую Республику после войны также окончилась провалом.
Просматривая свои записки 1940 года, я наткнулся на копию петиции, доставленной мне во время визита Уэллеса в Париж. В ней были конспективно изложены взгляды нескольких бывших французских премьеров и министров иностранных дел. Петиция призывала посла Буллита не возвращаться в Париж в случае, если он не сможет убедить президента Рузвельта открыто встать на сторону союзников и немедленно предоставить кредиты Франции, так необходимые ей для продолжения войны. В противном случае, как заявляли ее составители, визит посланника Уэллеса только нанесет вред деятельности посла. Если, как на то указывал сам визит, Рузвельт выступит с инициативой поддержки компромиссного мира, -- что могло означать только поражение союзников -- тогда американская политика повернет в сторону, противоположную той, которую проводит Буллит. Но истина заключалась в том, что Рузвельт, как и его предшественники и последователи, вероятно и в этом случае использовал внешнюю политику в своих внутренних политических целях. Учитывая, что надвигалась компания его переизбрания на следующий срок, он прекрасно видел, какие преимущества может дать его стремление убедить американских избирателей в том, что он не оставляет без внимания ни одну возможность предотвращения глобальной войны.
Мои записки также напомнили мне, что тогдашний американский посол в Великобритании Джозеф Кеннеди прибыл в Париж из Швейцарии тем же самым поездом, что и Уеллес. Вот что я набросал у себя в дневнике по этому поводу: "Я с удовольствием провел полчаса с послом Кеннеди, который пожаловался мне на свое здоровье, выразил недовольство по поводу его вызова в Лондон, уверив меня, что его работу там мог бы сделать клерк с зарплатой 50 долларов в месяц и что он хочет уйти в отставку, но не знает, насколько это будет уместно перед выборами президента. Он сказал, что для США будет безумием ввязываться в эту войну и что англичане глубоко заблуждаются, если думают иначе".
Как раз в то время, когда появились первые весенние заверения, усыпляющие бдительность парижан, из Вашингтона вернулся Буллит, который воочию убедился, что так называемая "странная война" быстро и незаметно превращается в настоящий блицкриг. Война в Финляндии и немецкая оккупация Дании и Норвегии возродили в умах некоторых французских и британских деятелей надежду, что все еще возможно избежать превращения Франции в арену сражения. В этих фантазиях они пребывали вплоть до самого начала молниеносной войны. Буквально накануне Битвы за Францию, 9 мая, Буллит устроил прием в честь тогдашнего французского премьера Поля Рейно. среди гостей были Рауль Дотри, министр вооружений, Пьер Фурнье, управляющий Банка Франции, британский вице-маршал авиации Баррат, комановавший крошечной британской эскадрильей во Франции, писатель Винсент Шиан, и Дороти Томпсон, журналистка из США. Хотя до начала германской атаки на Нидерланды оставалось всего несколько часов, никто из нас не знал этого, и за столом шел оживленный спор о том, начнут ли немцы свое наступление уже в 1940-м или отложат свои действия до следующего, 1941-го. Дотри убедительно доказывал, что в этот год не буде предпринято никаких попыток вторжения во Францию. Он сообщил нам, что вся программа французского перевооружения основывается на допущении, что для наступления немцам понадобится еще один год. По его словам, немцам нужно больше времени на подготовку, чем французам и англичанам. Банкир Фурнье слушал разглагольствования Дотри с плохо скрываемым раздражением. "Если вы так считаете", прервал он министра, "то, по-моему, мы находимся в еще большей опасности, чем я предполагал. Наступление немцев может начаться в любую минуту и вполне возможно, что это дело всего лишь нескольких дней". Наша группа в изумлении слушала эту перепалку между двумя влиятельными членами правительства. Когда ужин закончился в обычное для дипломатов время одиннадцать часов, некоторые из нас, включая вице-маршала авиации Баррата, приняли приглашение мисс Томпсон продолжить нашу встречу в ее апартаментах в отеле Мёрис, где наши разговоры затянулись далеко за полночь. Британский летчик едва успел добраться до своего штаба в Компьене около Парижа, как ему вручили сообщение о начале германского наступления.
Детали событий, происходивших в те дни, вспоминаются с трудом отчасти из-за того, что у нас у всех было очень мало времени для сна. Никогда прежде, да и впоследствии, как мне кажется, ни одна кампания не поражала так воображение всего мира. Вторжение немцев в Нидерланды началось в три часа утра 10-го мая, а уже пять дней спустя, в телефонной трубке стоявшего у кровати Черчилля аппарата раздался полный отчаяния голос премьера Рейно: "Мы разбиты!"
14 мая французский сотрудник министерства иностранных дел известил нас о том, что они начали сжигать свои архивы и посоветовал американскому и другим посольствам делать то же самое. Уничтожение протокольной документации -- страшно нудная работа. У нас был вполне современный канцелярский отдел и хорошая печь для сжигания документов, что весьма облегчило нашу задачу, но здание британского посольства, приобретенное еще герцогом Веллингтонским в 1815 году, было оснащено примитивной отопительной системой. Кроме того, у британцев накопилось огромное количество секретной информации. Мой коллега в британском посольстве, Гарольд Мак, рассказал мне занятную историю про Уинстона Черчилля. В ответ на отчаянные призывы Рейно премьер-министр 16 мая прилетел в Париж и провел ночь в своем посольстве. Необходимо напомнить о сложившейся к тому времени ситуации. Голландия пала, Бельгия была на грани падения, британская и французская армии были фактически полностью разбиты, так что Черчиллю было над чем подумать. Однако, на следующее утро он вызвал Мака к себе в спальню и, подведя его к окну, сделал жест в сторону великолепной посольской лужайки, за которой с любовью ухаживали уже не один десяток лет. Сейчас она была выжжена дотла в местах, где сжигали архивы. "Что здесь происходит!" сурово произнес премьер-министр, и Мак с неохотой проинформировал его об уничтожении многих ценных документов, понимая, что Черчиллю, как историку, это будет страшно неприятно слышать. Однако, премьер-министр, ни словом не обмолвившись о потере документов, проворчал: "Неужели при этом надо было так калечить эту роскошную лужайку!".
Мне как-то пришлось по делам заехать в министерство иностранных дел вскоре после того, как его сотрудники получили приказ эвакуироваться. Дворик на улице Ки д'Орси являл собой зрелище невероятной неразберихи. К нему подогнали большое количество старых автобусов Рено, к которым из окон верхних этажей офиса прямо на землю вышвыривали сплошь набитые папками тюки. Другие документы в это время предавались огню. В течение многих месяцев впоследствии, всякий раз, когда мне приходилось приезжать в министерство по делам, как и позднее, в Виши, сотрудники только в растерянности разводили руками. Никто не мог ничего найти в папках, а как правительственный департамент может работать без папок?
Главной заботой нашего посольства в тот момент были американские граждане, которые нескончаемым потоком стекались к нам со всех оккупированных стран северной Европы. а потом и из многих мест и в самой Франции. Однажды утром, в четыре часа, Билл Крэмптон, управляющий по французскому региону компании Стандард Ойл, Нью-Джерси, позвонил мне по телефону, чтобы сообщить, что он только что получил неотменяемый приказ из французского генерального штаба по уничтожению огромных запасов бензина, размещенных в районе Парижа. Он сказал, что хочет получить от посольства обоснованное подтверждение на мероприятие, прежде чем пускать на воздух горючее, которое свозилось сюда в течение многих месяцев и стоило кучи денег. Я сказал, чтобы он так и действовал, поскольку всем в Париже было ясно, что город вот-вот будет оккупирован. В течение многих дней после этого город был окутан клубами черного дыма, что делало его похожим на картину ада из Дантовой "Божественной комедии" для тех несчастных беженцев, которые нескончаемым потоком шли через Париж, подчас не зная, куда идут. Четырнадцать миллионов французов, мужчин, женщин и детей, спасались бегством с севера на юг Франции, продвигаясь либо пешком, либо на всем, что имеет колеса. Наши посольские работники чувствовали большую симпатию к этим жертвам, чем довольно значительному числу американцев, которые запаниковали в последнюю минуту и вели себя так, как будто они и были объектом преследования нацистов. У них было куда меньше причин беспокоиться за свою безопасность, потому что тогда мы еще не находились в состоянии войны с Германией. Хотя никто из нас не мог этого знать в то время, но пройдет еще полтора года, прежде чем США официально вступят в эту войну.
Именно тогда подошел момент, когда послу Буллиту надо было решать, что ему самому предстоит делать. Французское правительство покинуло Париж, вначале сделав краткую остановку в Туре, в затем переехав в Бордо. Другие послы тоже решили последовать за бегущей из столицы администрацией. Однако Буллит, после некоторых душевных терзаний, решил, все-таки, остаться в Париже. Он чувствовал, что должен следовать американской традиции стоять до конца, поскольку американские послы и раньше, в 1870 и 1916 годах, оставались в столице, когда все остальные эмиссары других государств следовали за спасающимся бегством французским правительством. Он выслал вслед посольскую группу сопровождения правительства под руководством временного посла Энтони Дрекселя Биддла и Фримена Мэтьюса, оставив при себе в Париже меня и еще несколько секретарей посольства вместе с военным и военно-морским атташе.
Лично я был полностью согласен с решением нашего посла, хотя госсекретарь Хэлл и Генерал де Голль со своей стороны подвергли суровой критике Буллита за его решение остаться в Париже. Вот что Хэлл отметил в своих мемуарах: "Это решение, по моему мнению, было неудачным. Оно лишило Буллита контакта с французским правительством в ту критическую неделю между 10 июня, когда оно покинуло Париж, и 17 июня, когда оно запросило немцев о перемирии. Если бы Буллит, как никто другой наладивший контакты с лидерами французского правительства, смог представлять нас в течение тех исторических дней, вполне возможно, и даже вероятно, что правительству удалось захватить флот, перебраться в Северную Африку и продолжить борьбу с немцами оттуда". Де Голль в своих мемуарах делает приблизительно такой же комментарий.
Здесь встает на повестку дня один из самых интересных теоретических вопросов по поводу Второй мировой войны, а именно, что могло бы произойти, если бы остатки французского правительства, отступив в Северную Африку в июне 1940 года, продолжили борьбу с нацизмом оттуда? Как бы среагировали на этот шаг немцы? Этот вопрос все еще волнует меня, потому что мои военные впечатления так тесно связаны с французской Северной Африкой, местом, откуда американцы начали свою борьбу на Европейском театре войны, и где Генерал Эйзенхауэр впервые проявил себя, как выдающийся военачальник.
В наши дни, всякий раз, приезжая в Париж, я не могу не отметить, что был один ценный вклад, который Буллит и его работники сделали, оставшись в оккупированном врагом городе. То, что Париж сохранил свое былое великолепие, кажется сегодня чудом, когда я вспоминаю, как все мы в посольстве предполагали тогда, что немцы сотрут город с лица земли по мере продвижения своих армий, а Рейно заявлял, что французы будут сражаться за каждую улицу и за каждый дом. Черчилль и де Голль оба отмечают в своих мемуарах, что они тоже призывали народ к такому самоубийственному сопротивлению. Только в самый последний момент Рейно попросил американское посольство вмешаться с тем, чтобы сделать Париж свободным городом. Буллит находился в постоянном контакте с французским премьером и без сомнения оказывал определнное влияние на принятие последним решений. Путем своевременных и весьма активных переговоров, проведенных при посредничестве швейцарского министра в Париже и американской дипломатической миссии в Швейцарии, было достигнуто соглашение с немцами о снятии обороны города и тем самым не станет ареной ожесточенных боев.
Большинство военных экспертов и сегодня едины в своем мнении, что разрушительные уличные бои в Париже просто на несколько дней отсрочили его падение и никак не повлияли бы на ход военных действий. Черчилль откровенно констатировал, что его основной целью в 1940 и 1941 годах было вовлечение США в войну, поскольку он не видел, как иначе можно было одержать победу. У меня есть подозрение, что он, осознанно или неосознанно, полагал, что жестокое разрушение Парижа -- города столь любимого американцами -- с неизбежными бомбардировками, пожарами и уничтожением выдающихся памятников культуры, могло так возмутить американское общественное мнение, что мы наверняка были бы втянуты в конфликт или гораздо дальше продвинулись в своем намерении объявить войну нацистской Германии. Однако, в своих мемуарах Черчилль признает, что он не понимал, насколько широким было в 1940 году американское сопротивление вступлению страны в войну. У Буллита и нас, его помощников, никогда не было иллюзий на этот счет, и мы не видели никаких причин, из-за которых надо было жертвовать этим прекрасным городом.
Мне никогда не приходилось быть свидетелем ничего похожего на ту жуткую атмосферу, охватившую Париж в течение двух дней, прошедших между уходом французского правительства и прибытием германских частей. В первый день огромный город был похож на растревоженный улей: его жители и массы беженцев в беспорядке продвигались по улицам, не зная, что предпринять. Затем они все ушли, причем многие шли на встречу своей гибели на забитых людьми магистралях. Париж, из которого они бежали, совершенно опустел. 13-го июня, за день до того, как германские войска прошествовали маршем к центру города, я шел от нашего посольства по примыкавшей площади Согласия, глядя на пустое пространство Елисейских полей, простиравшихся вплоть до Триумфальной Арки. Как известно всем, кто хоть раз побывал в Париже, это одно из самых запруженных уличным движением мест в Париже. Но сейчас единственными живыми существами, попавшимися мне на глаза, были три бродячих собаки, с лаем гонявшиеся друг за другом под огромными французскими национальными флагами, все еще висящими на каждом углу этого знаменитого пятачка.
В ту полночь, за шесть часов до того, как первые части немцев прибыли на Площадь Согласия, я решил пройтись вместе с капитаном третьего ранга (а позднее, вице-адмиралом) Роско Хилленкеттером, нашим морским атташе. Позади был долгий, полный нервного напряжения, трудовой день, причем наши сотрудники остались на ночь в канцелярии посольства. Когда мы вышли из охраняемых дверей посольства, нам навстречу устремился главный раввин Парижа. Он был с женой и двумя друзьями семьи, тоже французскими гражданами. Главный раввин был весьма уважаемой личностью и руководителем еврейской общины в Париже, и он, проявив мужество, решил остаться в городе, несмотря на то, что подвергал себя страшному риску. Но после отбытия из города французского правительства, главный раввин в самый последний момент изменил решение -- по вполне понятным причинам. Он спросил нас, не могли бы мы предоставить места для него и его маленькой компании в наших посольских автомобилях, которые направлялись в Бордо. Я вынужден был сообщить ему, что Париж уже окружен немецкими бронетанковыми дивизиями, и что большинство нашего персонала уже давно отбыло в Бордо. Чтобы убедить его в правоте своих слов, я распорядился выделить ему одну из оставшихся в нашем распоряжении машин и дал шоферу инструкцию довести всю компанию до окраин Парижа, где немцы, как и предполагал, их завернули назад. Я никогда больше не встречался с главным раввином, но впоследствии узнал, что он погиб в Париже. Когда мы в ту душную ночь шли с Хилленкоттером по вымершим парижским бульварам, ни в одном кафе не горел свет, и вообще, электричество полностью отсутствовало, и мы никого не встретили по пути. Те немногие люди, оставшиеся в городе, сидели дома, зашторив окна и закрыв на все замки двери. Со стороны Мелуна были видны отдельные вспышки артиллерийской канонады.
Первые немецкие части появились на рассвете 14-го июня, не встретив никакого сопротивления. Это были дисциплинированные вояки, специально подобранные для этого случая с тем, чтобы проводить в жизнь заранее разработанную немцами доктрину военной "корректности". Около десяти утра в городе появились небольшие подразделения немецких солдат, которые были выделены для охраны бригады пожарников -- по-видимому, единственных французов, оставшихся для защиты города, -- которые продвигались по бульварам, снимая свои трехцветные флаги со стен и возвигая на их месте флаги со свастикой. Особенно огромных размеров нацистский флаг был водружен на Триумфальной арке, где все еще попыхивал Вечный Огонь над могилой Неизвестного Солдата.
Нам сообщили, что германский временные военный комендант города, генерал фон Студниц, намерен устроить свой штаб в отеле Крийон, который находился как раз напротив американского посольства. Посол Буллит распорядился, чтобы я и наши военный и военно-морской атташе нанесли официальный визит генералу, когда станет ясно, что он вступил в должность. Поэтому, когда над отелем взвился флаг со свастикой, мы решили, что наступил подходящий момент для нашего визита. В нашу задачу входило получение наиболее подробной информации о позиции немцев в отношении французского правительства и населения страны, а также, в соответствии с нашими обещаниями, данными премьеру Рейно, нам предстояло выяснить, чем мы могли быть полезны в данной ситуации. Мы втроем вместе вышли из посольства и, когда мы стояли на тротуаре, ожидая, пока мимо не проедет военный конвой и мы сможем перейти на другую сторону улицы, одна машина отделилась от кавалькады и затормозила около нас. Из машины выскочил немецкий лейтенант в форме, который, обратившись к нам по-английски, сказал: "Вы, ведь, американцы, не так ли"? Мы кивнули в знак согласия. Он объяснил, что прожил несколько лет в США и затем неожиданно для нас спросил: "Не могли бы вы подсказать, где найти подходящий отель поблизости"? Вопрос показался нам таким неуместным, что мы дружно расхохотались. Затем один из нас сказал: "По-моему, сейчас весь город в ваших руках. Здесь сотни пустых отелей. Выбирайте любой, по своему усмотрению".
Лейтенант поколебался секунду, потом отдал нам честь и вернулся в свой автомобиль. Мы продолжили наш путь и со смешанными чувствами вошли в вестибюль отеля Крийон. Там я увидел человека, в волнении расхаживавшего по холлу. Это был французский комиссар полиции, которого я знал. Я спросил его, как обстоят дела. В ответ, он воскликнул: "О, вы даже представить себе не можете, что произошло"! Я заметил, что по нему градом катится пот. Когда "они", как он отметил, прибыли в город, его вызвал немецкий полковник, который вручил ему флаг со свастикой и сказал: "Откройте этот отель. Здесь будет наш штаб. Немедленно снимите французский флаг с крыши и замените его этим германским флагом". Но отель был заперт на все замки и совершенно пуст. Даже стальные ставни на окнах были закрыты. "Мы попытались проникнуть внутрь, но для этого понадобился слесарь", продолжал полицейский комиссар. "Тем самым мы упустили ценное время. Когда полковник вызвал меня во второй раз, он сказал: "Если вы не откроете отель через пятнадцать минут и не снимите французский флаг, мы его расстреляем из орудий, да и вас в придачу". К счастью, в самый последний момент нашелся слесарь, но с бедного комиссара продолжал градом катить пот. "Мне никогда так не было жарко", воскликнул он в полном удручении.
Затем мы направились в апартаменты, занимаемые когда-то принцем Уэльским, где, как нам сообщили, можно было найти генерала. У дверей роскошного номера стоял немецкий полковник, который, увидев меня, воскликнул: Мерфи! Что ты здесь делаешь"? Я с удивлением оглядел его -- его физиономия мне кого-то напоминала. "Я -- полковник Вебер", произнес он, и я вспомнил, откуда я его знаю: это был армейский офицер из Баварии, с которым я познакомился лет пятнадцать тому назад в мою бытность вице-консулом в Мюнхене. Он был адъютантом у генерала и, по-дружески поздоровавшись с нами, он немедленно проводил нас в гостиную, где генерал совещался с дюжиной своих штабных офицеров. Мы полагали, что нам выделят пару минут для формальной аудиенции с генералом, но тот уже распечатал несколько бутылок отличного шампанского, хранившегося в подвалах отеля и, пребывая в отличном настроении, согласился ответить на все наши вопросы. Единственной информацией о ходе военных действий, которой мы располагали на тот момент, были передачи западного и берлинского радио, но они только добавили к общей неразберихе. Генерал фон Студниц, который в свое время служил немецким военным атташе в Польше, сказал, что он с пониманием относится к обязанностям атташе собирать разведданные для своих правительств, и готов предоставить нам полную и исчерпывающую информацию.
Выслушав в четком и кратком изложении генерала сводку последних событий с фронта, я спросил его, что нам ожидать в будущем. С уверенным видом он ответил, что для операций по зачистке во Франции потребуется не более десяти дней, после чего начнется подготовка для переброски войск через Ла-Манш и высадки в Англии. Он подтвердил имеющуюся у нас информацию о том, что британцы, после эвакуации из Франции, не имеют ни одной полностью укомплектованной дивизии, потому что были вынуждены бросить большую часть своего тяжелого вооружения. Поэтому, заключил он, дальнейшее сопротивление бесполезно. Наш военно-морской атташе поинтересовался, каким образом немцы собираются осуществить переправу через пролив, но фон Студниц отмахнулся от этого вопроса, сказав, что все планы уже разработаны и что поскольку британцы были практически обескровлены, война будет закончена к концу июля, т.е. через шесть недель.
Переходя улицу на обратном пути в посольство и обсуждая услышанное, мы пришли к обоюдному мнению, что генерал, по-видимому, выражал свои искренние убеждения, и что никто из нас не мог с уверенностью сказать, что это был плод его личных фантазий. Буллит несколько раньше выразил мнение, что он не пойдет на контакт с силами оккупантов, но после того, как мы сообщили ему, что фон Студниц вызвался нанести ему ответный визит вежливости и что он, похоже, был вполне расположен говорить свободно о планах наци, посол согласился принять его на следующий день. В июне 1940 года немцы были настолько уверены, что война была почти закончена, что их военная комендатура и посольство в Париже оказывали нам поддержку в выдаче выездных виз не только американцам, желавшим покинуть оккупированную зону, сотням французов и нескольким англичанам.
Канцелярия нашего посольства в Париже окружена со всех сторон высокой металлической оградой, которую мы в те дни держали закрытой. Среди наших преданных и весьма способных работников, как французов, так и американцев, был в то время один довольно живописного вида цветной привратник, Джордж Вашингтон Митчелл из Сев. Каролины, который все время оставался на своем посту, охраняя здание. В свое время он весьма оригинальным способом приехал в Европу в составе ковбойского шоу, которое впоследствии разорилось. В этом шоу ему досталась роль индейца -- кто-то из его предков был настоящим индейцев из племени чероки -- и кроме того, он был великолепным наездником. За много лет , до того, как он появился у нас, наш генеральный консул в Марселе, Роберт Скиннер, определил его посыльным в нашем консульстве, и позднее он, следуя за Скиннером, переменил целый ряд профессий и закончил свою карьеру у нас посольстве в Париже. Хотя Джордж не умел ни читать . ни писать, он в ходе своих странствий научился говорить по-немецки: он даже хвастал, что был женат на немке из Гамбурга. В день, когда немцы прибыли в Париж, я дал Джорджу строгие указания не пускать никаких одетых в военную форму немцев на территорию посольства. Однако, когда я подошел к окну моего офиса в то утро, я к своему удивлению увидел, как Джордж помогает двум немецким солдатам, перелезавшим через нашу ограду. Они прокладывали телефонный кабель через наш двор в отель Крийон. Когда Джордж появился в канцелярии, я уже ждал его, чтобы отругать, но едва только я попытался узнать, почему он не подчинился моему приказу, как он тут же воскликнул: "Ну, мистер Мерфи, они же из Гамбурга! У нас там нашлись общие знакомые. Это отличные ребята"! Бесполезно было даже пытаться объяснить ему, что мы смотрели на этих "отличных ребят", как на незваных гостей. Несколько лет спустя, в 1949 году, находясь по дипломатическим делам в Париже с госсекретарем Дином Ачесоном, я узнал, что Джордж Вашингтон Митчелл находится при смерти. Госсекретарь Ачесон и я навестили его в больнице и попрощались с этим преданным служащим американского правительства.
Посол Буллит продлил свое пребывание в оккупированном немцами Париже несколько дольше запланированного первоначально, так как, неожиданно для нас, немцы оказались весьма словоохотливыми в части своих достижений и планов на будущее. Мы также знали, что французское правительство, находясь в пути из Бордо в Виши, пребывало в состоянии полного смятения. Мы чувствовали, что им надо дать время, чтобы прийти в себя. Немцы проявляли не только готовность, но и желание вести с нами переговоры, поэтому наши военный и военно-морской атташе не составило никакого труда организовать встречи с высокопоставленными немецкими офицерами, с некоторыми из которых они были знакомы по работе в Париже еще до войны. Информация, полученная во время тех встреч, передавалась в Вашингтон сразу же после того, как мы покинули Париж, и оттуда уже передавалась в Лондон. Париж в тот момент оказался едва ли не самым лучшим центром сбора разведданных.
Моим основным контактом в те три недели был Эрнст Ахенбах, который заведовал вновь открытым германским посольством в ожидании прибытия нового германского посла Отто Абеца. Жена Ахенбаха была американкой, родом из Калифорнии. Ахенбах был протеже Абеца, который, как стало известно из захваченных немецких документов, сам верил и сумел внушить Гитлеру мысль о том, что Франция, если к ней относиться с уважением, может быстро примириться с отведенной ей ролью зависимого члена в схеме "нового порядка" Гитлера. Эта была та же самая идея, которую всецело поддерживал французский премьер министр Пьер Лаваль, причем настолько горячо и безоговорочно, что впоследствии он за нее же и поплатился -- был казнен, как изменник родины. В этой безумной неразберихе и хаосе, творившимися в те несколько недель, никому не показалось странным, что главный дипломатический представитель Гитлера в Париже был явным франкофилом и был женат на американке, которая тоже не скрывала своих дружеских чувств к Франции. Ахенбах оказался полезным американскому посольству во многих отношениях. Он помог нам урегулировать все наши спорные вопросы и вовремя отбыть из оккупированной зоны.
В те первые дни оккупации, что меня поразило больше всего, была тщательность, с которой немцы подготовились к каждой фазе введения военного положения в стране. Оказалось, что они заранее подготовили весьма подробные листовки на все непредвиденные обстоятельства, с которыми им придется столкнуться на завоеванных ими территориях. Многие годы спустя, уже после войны, просматривая их планы среди захваченных документов, я обнаружил, что они были еще более подробно расписанными, чем мы могли тогда себе представить. Приходится с горечью отметить, что правительство США не смогло извлечь надлежащего урока из немецкой педантичности. Наши первые мероприятия периода военного правления проходили при полном пренебрежении к сложившейся ситуации, что создало ненужные дополнительные трудности генералу Эйзенхауэру и, кстати, и мне, тоже, как его политическому советнику.
Перед отъездом в Виши, мы получили переданный из Вашингтона через Берлин запрос, в котором выражалась сильная обеспокоенность нью-йоркских банков, имевших свои отделения в Париже, положением и будущем их учреждений. С этим поручением я отправился в Банк Франции и нанес визит финансовому представителю Германии во Франции, который в свое время был директором Банка Данцига. Он принял меня без промедления и внимательно выслушал мою проблему. Он был хорошо осведомлен о финансовой ситуации в Париже и после нескольких замечаний он, загадочно улыбнувшись, заметил: "Вы знаете, когда мы, немцы, прибыли сюда на днях, мы обнаружили, что в городе оперируют 137 ("я не уверен, что называю точную цифру") банков. Мы считаем, что это многовато". Затем, многозначительно помолчав некоторое время, он добавил мягко: "Это отвечает на ваш вопрос"?
Хотя военная машина Гитлера обычно действовала с бесчеловечной пунктуальностью, иногда к ее работе примешивались какие-то индивидуальные эмоции. Накануне оккупации Парижа американское посольство известили о том, что из США для нашего персонала прибыла большая партия продуктов и сигарет, которые находятся в центральной таможне. В общей неразберихе, последующей за вторжением, мы были слишком заняты, чтобы забрать наш груз, и он все еще находился там, когда немцы захватили все ключевые посты в городе. Когда новая администрация поинтересовалась, что это за груз, французский таможенный инспектор объяснил, что это собственность американского дипкорпуса. Этот инспектор рассказал нам, что произошло после. Немецкий полковник, увидев, что груз предназначен послу Буллиту, возмущенно воскликнул: "Так это сигареты для Буллита! Теперь он их не получит. Я одно время жил в Филадельфии и кое-что знаю о нем. Буллит мне никогда не нравился. Уберите их подальше". Это был единственный раз, когда мы так и не получили наш груз.
Одной из последних услуг, которую я смог оказать французской администрации в Париже, было спасение чиновника полиции, заведовавшего службой политических досье, -- это что-то вроде наших архивов ФБР, -- которые французская полиция вела в мельчайших подробностях, как и мы это делаем сейчас. Эвакуируясь из Парижа, французское правительство оставило в городе всего две сильно урезанных группы своих сотрудников, одну из префектуры Парижа, другую -- из префектуры Сены. Первая занималась обеспечением полицейской охраны и безопасностью в городе, вторая -- городским коммунальным хозяйством и поставками продуктов питания. Обе команды буквально творили чудеса в оккупированном городе, и было ясно, что наше посольство будет сотрудничать именно с ними во всем, что касается соглашения с немцами по открытому городу, которое мы помогли заключить с ними.
Одним из первых шагов, предпринятых германским командованием, была отправка подразделения для реквизиции этих обширных полицейских архивов. Войдя в офис месье Жака-Симона, директора полицейской разведки, немцы потребовали незамедлительного доступа к документам, которые предоставили бы им подробную информацию обо всех потенциальных оппозиционерах (фашистского, прим. пер.) режима во Франции. В действительности, французы, работая двадцать-четыре часа в сутки, успели вывезти все эти секретные материалы из Парижа. Погрузив документы на речную баржу, они переправили их на юг вплоть до Роана, где им пришлось ее затопить из-за опасности захвата немцами. Позднее, французам удалось поднять баржу со дна реки до того, как все намокшие документы пришли в негодность. Менее важные папки были к тому времени уже сожжены, и их остатки, тлеющие в печах префектуры, были для немцев вопиющим доказательством фактического нарушения подписанного соглашения об открытом городе, согласно которому все в нем должно было быть оставлено нетронутым. Жак-Симон был тотчас арестован и разгневанный немецкий офицер объявил, что он будет немедленно казнен. Префект полиции Парижа, месье Ланжерон, позвонил мне, умоляя меня вмешаться с целью спасения его главного помощника, и я, не теряя времени, отправился с этим делом к нашему любезному другу герру Ахенбаху. Ему пришлось потратить немало времени и усилий, чтобы вызволить Жака-Симона из тюрьмы Сен-Слу, куда его заточили в ожидании военно-полевого суда. Жак-Симон пишет, что тогда я спас ему жизнь, и, возможно, он не далек от истины. Строго говоря, он был виноват и его немецкие тюремщики могли запросто расстрелять его, не нарушая взятых на себя обязательств "корректности".
Во время тех последних трех недель июня 1940 года, правящие политики всего мира только начинали осознавать, к каким глубоким изменениям привела эта молниеносная война (фашистской Германии - прим. перев.). Никогда до этого равновесие сил в Европе не нарушалось так резко в столь короткое время. За исключением Англии, где правительство Черчилля стояло перед прямой и угрозой (немедленного нападения со стороны немцев - прим. перев.), международная политическая активность в те три неделе была практически приостановлена. Буллит, к советам которого Рузвельт прислушивался в течение многих лет, часами не выходил из своего кабинета, пытаясь определить, как следует действовать американскому правительству в данных обстоятельствах. Буллит склонялся к мысли, что он больше не может быть полезным своему правительству в Европе, где теперь всю политику определяла гитлеровская Германия, поскольку его личная антипатия к Гитлеру и всему, что он олицетворял, не была ни для кого секретом. Поэтому, он решил для себя, что после отбытия из Парижа, он предложит президенту Рузвельту и госсекретарю Хэллу отозвать его в Вашингтон после того, как он на короткое время наладит контакты с французской администрацией, оставшейся у власти для управления той частью Франции, которую немцы согласились не занимать. Я не помню, что кому-либо из нас приходило тогда на ум, что у нашего правительства есть еще какая-то альтернатива, кроме поддержки дипломатических отношений с любым французским правительством, сформированным во Франции.
Когда нас уведомили о том, что французские лидеры выбрали в качестве своей временной резиденции курортный городок Виши, мы даже усмотрели в этом шаге какую-то долю чисто французского юмора. Был какой-то дьявольский намек в том, что правительство побежденной Франции разместится в месте, единственной достопримечательностью которого были довольно противные минеральные воды, используемые для лечения неприятных, но совсем не фатальных болезней. На самом деле, на Виши был остановлен выбор из-за того, что там было много свободных отелей, казино и вилл. Утром тридцатого июня посол Буллит выехал из Парижа в направлении Виши во главе моторизованного каравана. Его сопровождал Кармел Оффи, его военный и военно-морской атташе, и я. Подразумевалось, что через несколько дней я вероятно буду оставлен в качестве временного поверенного в делах нашего посольства, аккредитованного правительству, которое вскоре станет известно как правительство вишистской Франции. Стояла прекрасная погода, и мы продвигались с умеренной скоростью, хотя это путешествие можно было проделать за шесть часов, двигаясь по совершенно пустым дорогам. Один раз, уже миновав демаркационную линию, разделяющую оккупированную и не оккупированную зоны, мы остановились на отдых в тени деревьев, растущих у самого шоссе, где все вокруг дышало миром и спокойствием. Никто из нас даже и предполагать не мог тогда, что Франции самой судьбой было уготовано служить еще целых пять лет ареной жесточайших сражений.
Глава Четвертая: Поверенный в делах в Виши военного времени
Не так давно у меня появилась возможность проехаться снова по когда-то известному курорту Виши, который сыграл такую значительную роль в франко-американских отношениях во время второй мировой войны. Как мне сообщают друзья, Виши так и не удалось восстановить свою довоенную репутацию как у французов, так и у американцев. Бернар Барух как-то в разговоре заметил, что он был большим поклонником Виши в период между двумя мировыми войнами и много сделал для установления моды на этот курорт среди американцев, выезжавших на "лечение " в Европу. Я не сомневаюсь, что лечебные свойства минеральных источников в Виши так же высоко ценятся сейчас, как и прежде. Однако, популярность этого курорта, его репутация, была, похоже, сильно подмочена скандальной политической известностью, которую он приобрел в годы нацистского господства в Европе, когда Виши фигурировал в заголовках новостей, освещавших спорные вопросы мировой политики. В сознании многих американцев Виши до сих пор отождествляется с сотрудничеством с нацистами, антисемитизмом, тоталитарным режимом, предательством. Но мне, человеку, который был свидетелем того, как обескураженное французское правительство пытается придти в себя в то мучительное лето 1940 года, Виши представляется в виде сборища ошеломленных французов, карабкающихся из-под обломков придавившего их катастрофического поражения. В начале, большинство французских политиков, словно слепые котята, тыкались во все стороны в поисках возможных решений их насущных проблем, не зная, как им жить под пятой нацистской военной машины, которая так внезапно прорвалась во Францию, подмяв под себя весь континент.
В тот солнечный летний день, 30-го июня 1940 года, посол Буллит, собираясь выехать со своей маленькой группой помощников в Виши, получил от французской полиции сообщение о том, что немецкие агенты с помощью французских гангстеров готовят на него покушение во время этого небезопасного путешествия. Идея заключалась в том, чтобы потом, с помощью немецкой пропаганды, объявить, что возмущенные французы отомстили за себя, напав на человека, который вверг их народ в пучину опустошительной войны. Но Буллит со смехом отверг эту возможность, сказав: "Разве вы не видите, что немцы считают войну законченной? Зачем им нужно избавляться от какого-то посла"? Однако, сам Буллит добавил еще больше риску к нашему отъезду из оккупированной Франции, включив в состав нашей группы британскую супружескую чету, подлежащую интернированию, а именно, мистера и миссис Франсиз Гилрой. Будучи, как и Буллит, родом из Филадельфии, миссис Гилрой пользовалась особым расположением посла, который заметил, что в нынешней неразберихе ничего страшного не случится, если он добавит к ней еще одну нелепость. Поэтому он решил провезти их нелегально, выдав им американские паспорта, а Гилрой, в свою очередь, постарался выглядеть американцем, когда мы подъехали к демаркационной линии, разделяющей оккупированную и не оккупированную Францию. Все мы с облегчением вздохнули, когда немецкий инспектор без комментариев вернул Гилроям их новенькие американские паспорта.
Во время этих трех исторических недель в Париже наша связь с Вашингтоном была почти полностью прервана за исключением эпизодических сообщений, приходивших к нам через Берлин. Мы уже сожгли наши шифры и немцы уведомили нас, что ввиду нужд военного времени, наши открытые телеграммы будут пересылаться через Берлин, что связано с неизбежными проволочками. И они не преувеличивали. Когда мы покидали Париж, мы знал о ситуации только то, что могли почерпнуть из радиопередач плюс то, что немцы сами рассказали нам о последних бурных днях Битвы за Францию. Чтобы быть полностью информированным до того, он даст о себе знать в Виши, Буллит зарезервировал номера в небольшом отеле в близлежащей деревушке Ля Бурбуль для своих домочадцев и членов его штата, возглавляемого послом Бидделом и "Доком" Мэтьюсом, которым было поручено оставаться с временным французским правительством после того, как оно покинуло Париж.
Большую часть той первой ночи в Ля Бурбуле мы попросту не сомкнули глаз пока Биддл и его помощники вводили нас в курс дела. Им с большим трудом удавалось поддерживать постоянный контакт с обескураженными чиновниками французского правительства во время его краткого пребывания в Туре, после чего оно переехало в Бордо, где и было организовано перемирие. Они рассказывали, как им приходилось работать в обстановке неописуемого хаоса, когда министры кабинета, чиновники, военные и сотни тысяч обезумевших от военных действий беженцев многих национальностей запрудили все шоссе, ведущие на юг. Вконец измученный французский премьер Поль Рейно, который часто не имел связи с главнокомандующим, с большим запозданием получал новости об очередном военном поражении французов. Наши собственные дипломаты, как и все остальные в ближайшем окружении правительства, почти не спали, т.к. совещания военного совета могли состояться в любое время дня и ночи. Из-за творившегося на фронте хаоса французское правительство было не в состоянии спокойно и взвешенно обсуждать вопросы, связанные с принятием жизненно важных решений. Наши коллеги рассказали нам, как Черчилль и его помощники прилетали в Париж из Лондона, пытаясь убедить распадавшееся правительство Рейно искать политического убежища во французской Африке, или любом другом месте вне досягаемости фашистов, чтобы продолжать вести войну оттуда.
Слушая эти печальные новости, Буллит все больше и больше убеждался, что он был прав, оставшись в Париже, где он, по крайней мере, смог посодействовать спасению города от его физического уничтожения. Именно присущее ему сильное чувство гражданского долга и заставило Буллита вообще вернуться во Францию после его февральской поездки в Вашингтон накануне блицкрига. Он уже тогда обнаружил, что те же самые американские политики, которые с гневом выступали против злодеяний гитлеризма, спешно ретировались в сторону, когда в сенате зашла речь о конкретных военных мероприятиях против Гитлера. По возвращении в Париж посол сказал нам, что он вернулся только из-за того, что боялся, что его станут обвинять в том, что он бросил Францию в трудном положении, и это сыграло бы на руку противникам администрации Рузвельта. Он слишком хорошо знал, что в любой критической ситуации французские лидеры наверняка потребуют гораздо больше помощи от США, чем те смогли бы им предоставить. Буллит, как никто другой, решительно предупреждал Рейно и других французских министров, что у США нет ни малейшего шанса объявить Германии войну в 1940 году, если на них не будет совершено нападение. Он постоянно подчеркивал, что только Конгресс может объявить войну и что американские настроения, как в Конгрессе, так и вне его, в подавляющем большинстве складывались против вступления Америки в войну. Ситуация, сложившаяся в Туре и Бордо, была как раз то, чего Буллит больше всего боялся, и теперь он благодарил Бога за то, что тот избавил его от мучительной необходимости еще раз объяснять отчаявшимся французским министрам азбучные истины американской политической жизни. Он поздравил Биддла за его действия в кошмарной ситуации в Бордо, которые ничем особенным не отличались.
Посол Биддл продолжил свой отчет, сказав, что Вашингтон, судя по потоку инструкции, которые он получил, был особенно обеспокоен судьбой французского флота, что действительно давало большой повод для беспокойства. Биддл сказал, что он уполномочен обещать почти все -- кроме прямого вовлечения США в войну, -- что поможет вывести французский флот из-под немецкого контроля. Однако, единственное, что нашим дипломатом удалось, было заручиться обещаниями от более или менее ответственных членов правительства Петена, что они никогда не допустят захвата флота немцами. И как показывает история, несмотря на трудности последующего периода и превратности судьбы, это обещание было сдержано.
В Ля Бурбуле в тот вечер мы также узнали подробности частного скандала, который привлек широкое внимание общественности, хотя и разразился в момент общенациональной катастрофы. Я упоминаю его здесь только потому, что, как мне самому стало позднее понятно в Виши, он имел больший политический резонанс, чем обычно ему приписывают историки. Премьер Рейно, от которого во многом зависела судьба Франции в те последние месяцы Третьей Республики, уже много лет жил с Мадам Элен де Портес, бывшей подругой его жены. Их часто можно было видеть в Булонском Лесу, где они весело вместе раскатывали на велосипедах. Кроме того, когда месье и мадам Поль Рейно приглашались на обед в американское посольство, всегда возникал вопрос, какая из этих двух дам будет присутствовать. Однажды они прибыли обе и создали немалые трудности для работников протокола. Мадам де Портес была исключительно решительной француженкой, и ее бешеная политическая активность, ее сомнения по поводу войны были поводом для сплетен в Париже. Даже после того, как разразилась война, она настойчиво призывала Рейно и его министров вступить в мирные переговоры с гитлеровской Германией.
Когда Рейно, наконец, решил подать в отставку вместо того, чтобы принять условия перемирия, он передал бразды правления своему вице-премьеру маршалу Анри Филиппу Петену, герою Первой мировой войны. В то же самое время правительство Петена утвердило кандидатуру Рейно в качестве посла в Вашингтоне. По-видимому, это было целью мадам де Портес, которая планировала поехать с ним в Америку. Однако, в дело вмешалась Судьба. Когда Рейно и мадам де Портес приближались к испанской границе в открытом, груженом до верху багажом автомобиле, машина резко затормозила и весь багаж свалился на пассажиров. Мадам де Портес, которая была за рулем, потеряла управление и машина врезалась в дерево. В результате, Мадам де Портес погибла на месте, а Рейно был так сильно покалечен, что не смог продолжить поездку. Премьер, который до этого был одним из самых видных государственных деятелей Третьей Республики, оказался прикованным к постели, а несколько месяцев спустя он, Леон Блюм и другие довоенные премьеры были немцами заключены в тюрьму, где они оставались в течение всей войны.
То, что выглядело безрассудным поведением, имевшим место в гуще общенационального бедствия, сильно подмочило репутацию Рейно, а также косвенным образом задело и Генерала де Голля, потому что Рейно был практически единственным влиятельным политиком, который поддерживал в то время никому не известного полковника. Значение, которое де Голль придавал ведению войны механическими средствами, описанное им в его книге L'Armee de Metier, произвело большое впечатление на Рейно, и возможно, именно по этой причине в мемуарах де Голля этот скандальный инцидент с Рейно никак не комментируется. Однако, это происшествие повлияло в 1940 году на таких французов, которые, как маршал Петен, многие годы утверждали, что политики Третьей Республики были не только слабыми, но и морально неустойчивыми. Когда в 1939 году Петен был французским послом в Мадриде, некоторые из посетивших его друзей пытались убедить его вернуться в Париж, чтобы остановить моральное разложение правительства Даладье. Известно, что на это Маршал сказал так: "Что мне делать в Париже? У меня даже нет любовницы"! В то время среди дам, жаждущих играть активную роль в политике, появилась мода вступать в интимные отношения с видными государственными деятелями и открывать салоны на манер знаменитого в свое время салона мадам де Сталь. Этот источник утечки секретной информации с успехом использовался как нацистской, так и советской разведками, как, впрочем, и сотрудниками нашего посольства. Петен был одним из многих патриотически настроенных французов, которые полагали, что только авторитарный режим сможет очистить "авгиевы конюшни" французской общественной и частной жизни. Такие идеи были в полном согласии с провозглашенным Гитлером "новым порядком" для Европы, а также с планами тех французов, которые были готовы признать, что Германия выиграла войну в 1940 году и что Франция могла бы завоевать особое положение в этом "новом порядке", если французы не упустят своего шанса "урвать лакомый кусок пирога". Именно с такого рода идеями американским дипломатам и предстояло, помимо всего прочего, бороться в Виши.
Выяснив из доклада Биддла и его помощников, как обстояли дела в Бордо, Буллит заключил, что ему лучше вообще не делать официальной презентации в Виши. Вместо этого, он решил еще на несколько дней остаться в Ля Бурбуле, чтобы провести неофициальные переговоры с главными членами правительства, а затем проследовать в Вашингтон, оставив меня в качестве поверенного в делах нашего посольства. Так как это было накануне национального праздника Америки, Буллит сказал, что, если он лично воздержится от переезда на Виллу Ика, находившуюся в собственности Миссис Джей Гульд, которая была предоставлена нам в Виши, мы смогли бы обойтись без нашего традиционного приёма по случаю дня 4-го июля, что было бы весьма кстати, учитывая бедственное положение страны пребывания. Однако, до того как отбыть в Вашингтон, Буллит постарался внести ясность в проблему французского флота. Он провел обстоятельную беседу с адмиралом Жаном Дарланом, министром ВМС, а на следующий день совещался с самим Маршалом Петеном и другими высшими должностными лицами. Его отчет об этих встречах, датируемый 1-м июля, описан Уильямом Лангером, профессором истории Гарвардского университета (фонд (премия) Кулиджа), как "один из самых замечательных и откровенных документов, имеющихся в анналах истории этой великой войны".
Таким образом получилось, что я был официально поставлен во главе нашего посольства 3-го июля 1940 года, и это была одна из самых несчастливых дат в долгой истории англо-французских отношений. В тот июльский день правительство Черчилля, до смерти обеспокоенное возможным захватом немцами французского флота, решило, что оно должно любой ценой установить контроль над всеми боевыми единицами французской эскадры, находящимися в пределах британской досягаемости. Поэтому, моряки взошли на борт и практически захватили французские военные корабли, находившиеся в британских портах и Египте, при этом им было оказано чисто символическое сопротивление. Однако, в Мерс-эль-Кебир, порту города Орана в западном Алжире, французский командир, адмирал Марсель-Бруно Жансуль, отказался после нескольких часов переговоров принять британский ультиматум, по которому они должны были проследовать в какой-нибудь недоступный немцам британский или нейтральный порт. После чего, действуя согласно неотменяемому приказу военного кабинета Черчилля, британский средиземноморский флот частично потопил, частично нанес сильные повреждения многим французским кораблям, оставив на месте сражения убитыми и ранеными около двух тысяч французских моряков.
Я узнал об этой британской атаке всего через несколько часов после ее проведения, когда французский министр иностранных дел Поль Бодуэн приехал ко мне в офис в Виши, чтобы проинформировать о том, что его правительство разрывает дипломатические отношения с британским правительством. Это означало, что всем британским консульским работникам надлежит в скором времени отбыть из французской Африки, и Бодуэн знал, что за этим последует морская блокада, которую Британия введет против Франции и ее заморских владений. Бодуэн был так взбешен и унижен одновременно, что он даже намекнул, что французские ВМС возможно объединятся с германцами. Однако, внимательно выслушав эту гневную тираду, я решил, что поступлю справедливо, если доложу в Вашингтон, что правительство Петена вероятно не объявит войну своему недавнему союзнику и будет и далее придерживаться данных нам обязательств в отношении их флота. В своих мемуарах Черчилль пытается представить этот инцидент в выгодном для Британии свете, подчеркивая, что он, как никто другой, был полон решимости применить силу против того, что он считал неизбежной угрозой Британии. Однако, по моему личному мнению, которое сложилось под впечатлением того, что я своими глазами видел тогда в Виши, более точную оценку того, что он называет "прискорбным событием", дал в своих мемуарах Генерал де Голль. Сопоставив факты, представленные в докладе Черчилля, со всеми послевоенными "откровениями", опубликованными во Франции, де Голль приходит к тому же выводу, что и я сделал в то время, а именно, что в британской атаке не было необходимости и что из-за нее мы потеряли больше, чем выиграли. Пожалуй, это была самая серьезная британская ошибка в войне, потому что тем самым было одновременно подорвано влияние пробританских умеренных в Виши, и де Голля в Лондоне.
На самом деле, главной жертвой этой британской морской атаки оказался сам де Голль, ибо его кампания с целью организации французского сопротивления из Лондона резко затормозилась, не успев по-настоящему развернуться. Представительные французские политики и офицерские чины, готовые к отправке в Англию, чтобы присоединиться к нему, были настолько возмущены этим инцидентом, что оставили все попытки сделать это. Как показали последующие события, однако, де Голль несомненно является наиболее сильной личностью среди французов его поколения, хотя в те полные хаоса месяцы весны и лета 1940-го года многим из его верных сторонников и почти всем иностранным дипломатам, аккредитованным в Виши, Генерал представлялся весьма странной и двусмысленной фигурой. Многие из соотечественников де Голля ошибочно считали его британским наймитом.
Тем из нас, которые 18 июня оказались в американском посольстве в занятом немцами Париже, довелось услышать взволнованную речь французского Генерала, призывавшего к сопротивлению, которая произвела на нас большое впечатление. Но мы задавали друг другу один и тот же вопрос: "Откуда взялся этот человек и почему, вдруг, ему придают такое значение"? До момента этой радиопередачи я не могу вспомнить ни одного случая, когда кто-либо упоминал его имя. Подробности его появления в правительстве я узнал уже в Виши: он был введен туда его спонсором, премьером Рейно, только после начала блицкрига, и именно тогда ему было присвоено звание бригадного генерала. Было понятно, почему многие политики ему не доверяли. В той же самой книге, в которой он так смело рискнул своей карьерой, подвергнув критике пренебрежительное отношение Верховного командования к танковым войскам, он также высказал свои большие сомнения по поводу парламентарной демократии. Говоря языком того времени, его уже тогда обвинили в профашистских настроениях.
Однако, насколько мне помнится, до британской морской атаки 3 июля в Виши к де Голлю относились без какой-либо открытой вражды. Пять дней спустя, Генерал произнес речь, транслировавшуюся по лондонскому радио, которая была неправильно истолкована разгневанными французами, как попытка обелить британцев. Однако, внимательное прочтение этой речи показывает, что де Голль никак не защищает это действие британского правительства, считая его достойным сожаления и излишним. Он просто призывает к тому, чтобы эта грубая ошибка не помешала французам в их борьбе с фашизмом. Этот добровольный изгнанник приводил в Лондоне те же самые доводы, которыми я пользовался в своих беседах с Маршалом Петеном и другими французами в Виши. Однако, было совсем не просто заставить французов обсуждать это дело в спокойном тоне сразу после событий в Мерс-эль-Кебир. Французские моряки с горечью признавались мне, что британцы всегда завидовали французам за их флот, и постоянно на международных форумах искали случая ослабить его, а теперь они улучили момент, когда Франция была выбита из седла Гитлером, чтобы уничтожить большую часть оказавшегося в беде французского флота. Особенно сильное воздействие произвела эта акция на французских морских офицеров, расквартированных в Северной Африке, что создало для нас там большие трудности впоследствии. Когда выпуски лондонских газет с запозданием достигли Виши, французское негодование там перешло в бессильную ярость. Английские газеты, без сомнения в целях повышения морального духа на родине, подавали этот захват и безжалостное уничтожение французских кораблей, как большая британская морская победа.
В те дни возникла реальная опасность того, что возмущенные французские политики совершенно отвернутся от нас и переметнутся на сторону Берлина. В этой щекотливой ситуации мои личные убеждения полностью совпадали с инструкциями, которые я получал из Вашингтона, и мне хочется верить, что американская политика того времени помогла в значительной мере удержать французское правительство от совершения любого чреватого катастрофическими последствиями шага. В ответ я мог только со всей откровенностью сказать своим французским визави, что американское правительство не было предварительно уведомлено о британской морской атаке и что оно сожалеет о случившемся. Но я также был уполномочен заявить, что наши интересы и симпатии в этой войне целиком и полностью на стороне Великобритании. Наши отношения с Францией будут поэтому зависеть от того, будут ли сделаны какие-либо уступки нацистскому правительству в дальнейшем.
В тот критический момент успехи немецких армий казались настолько полными, что миллионы европейцев искренно полагали, что Германия уже выиграла войну, и многие американцы были с этим совершенно согласны. Союзническая пропаганда и наши собственные, основанные на неправильных посылках выводы привели нас к ошибочному мнению, что Франция и Британия были достойным противником Германии, поэтому поражение союзников оказалось для американцев полной неожиданностью, к которой они не были готовы ни морально, ни в военном отношении. Военные триумфы Гитлера ставили творцов вашингтонской политики перед вопросом: следует ли США оставаться пассивным наблюдателем полного разгрома Союзников или нам следует противостоять мирным инициативам, которые Берлин предлагал отчаявшимся народам Западной Европы? Нацистские завоевания в пух и прах разбили устоявшееся равновесие сил в Европе и принуждали нас к выбору между признанием нацистской победы и американским вмешательством.
Этот вопрос решался в Вашингтоне за закрытыми дверями, и секретность, которой тогда были окутаны эти дискуссии, все еще плотной завесой покрывает события того периода. Всего несколько месяцев ранее Конгресс принял Пакт о Нейтралитете, предназначенный для предотвращения американского участия в войне в Европе и это законодательство было так умело составлено, что оно блокировало любое военное вмешательство, независимо от изменений, происходивших в расстановке сил в Европе. Инструкции нашему посольству в Виши шли под грифом "совершенно секретно", чтобы скрыть планы Вашингтона не только от немцев, но и от американской общественности. Не было никакого сомнения в том, что большинство американцев относятся с симпатией к Англии и Франции и ненавидят нацистов, но были также и большие опасения по поводу американской готовности пойти на риск, вступив в войну с Гитлером. 1940-й год был годом президентских выборов, и Рузвельт, будучи проницательным политиком, ни на минуту не забывал, что любой шаг, который его избиратели сочтут слишком воинственным, может свести на нет его шансы на переизбрание, которое и так висело на волоске, поскольку он баллотировался на третий срок.
В секретных директивах, получаемых нами в Виши из Вашингтона, выражалось мнение, что во Франции американцы имеют наиболее благоприятные возможности для организации анти-гитлеровской деятельности. Нам сообщили, что наше правительство намеревается предпринять самые решительные действия, чтобы сорвать любые мирные соглашения европейцев с Гитлером, поскольку мирное урегулирование только упрочит его славу победоносного триумфатора. Таким образом, главной миссией штата нашего посольства стало стремление убедить французских политиков и государственных деятелей в том, что Германия еще не победила и что Франция только выгадает, отказавшись делать дальнейшие уступки Германии помимо тех, которые были уже сделаны в рамках соглашения о перемирии. Нашему посольству было дано право предлагать французским лидерам любую поддержку согласно Пакту о Нейтралитете, но только в том случае, если французское правительство воздерживается от мирного урегулирования с Германией. Однако, разгром войск Союзников был настолько полным, что германцы и сами не настаивали на окончательном соглашении. Они ожидали скорого падения Лондона и на данный момент были вполне удовлетворены перемирием, которое они заключили с Францией.
В те первые недели в Виши у нас у всех было ощущение человека, медленно приходящего в себя после сильного удара по голове. Вряд ли когда-либо еще история развивалась так стремительно, как в то лето, и мы все с большим трудом приспосабливались к мысли о Европе, находящейся под пятой одного человека, как это было во время Наполеоновских войн более века назад. В этой кошмарной, вывернутой наизнанку атмосфере, напоминавшей ситуацию в сказке Льюиса Кэрролла, Виши вполне отвечал представлению о столице трети Франции, которую немцы оставили французам для управления страной по условиям перемирия. Офисы располагались в игорных домах, танцклубах и туристских отелях, предназначенных до этого скрашивать скуку приезжих отдыхающих. Отель дю Парк, популярный в свое время среди находившихся на лечении знаменитостей, стал местом заседаний правительства. В этом тесном кругу, мы чувствовали себя, как на необитаемом острове, обходя друг друга с дипломатическими визитами в этом искусственном, полным дешевой показухи политическом центре, который никто не принимал всерьез, понимая, что это всего лишь временная мера.
Обычно городок насчитывал около тридцати тысяч постоянных жителей, а в пик туристского сезона его население увеличивалось до ста тысяч. Сейчас здесь требовалось разместить не менее 130 тысяч человек, большая часть из которых считали себя вип-персонами. Когда мы переехали в Виши, меня больше всего поразило, как оперативно, без паники, среди всеобщего хаоса действовал чиновник протокола французского МИДа, добрейший месье Лозе, обустраивая вконец измученных членов дипкорпусов, с большими трудностями добиравшихся сюда из Бордо. В Виши, как и ранее в Париже во время эвакуации правительства, на меня произвела глубокое впечатление поистине фантастическая работоспособность французской гражданской службы, которая была создана еще во времена наполеоновского правления. Нас в американском посольстве иногда раздражало высокомерие французских чиновников, встречавших нас сигаретой во рту, но во время этого кризиса они действовали безупречно. Эти гражданские служащие практически управляли Францией в ставшие слишком частыми периоды, когда политики только и делали, что пересаживались с кресла на кресло. И теперь, когда европейские нации, включая Францию, были все повалены, как кегли в кегельбане, французские правительственные чиновники, оставались на своих местах, как ни в чем не бывало. Некоторые из этих верных своему делу служащих в Виши заплатили высокую цену за то, что они считали просто выполнением своего долга. Слишком поздно для себя они открыли, что Франция была втянута в странную гражданскую войну, в
которой даже бюрократический аппарат не мог оставаться в стороне.
Очень немногие наблюдатели в Европе в то лето думали, что Британия сможет устоять против Германии, а эта страна была единственным остающимся препятствием на пути гитлеровского завоевания Европы, или, по крайней мере, так нам всем казалось тогда. Однако, у нас в посольстве не тогда времени заниматься теоретическими рассуждениями о будущем Европы. Все сотрудники нашего сильно урезанного штата работали с утра до ночи, не считаясь со временем и различиями в их положении. Мне самому иногда приходилось заниматься той же самой клерковской работой, с которой я начинал свою карьеру, и то же самое делали и другие члены нашего отличного коллектива, собранного послом Буллитом. Пережив в первые дни в Виши тяжелейший кризис того периода, вызванный британской морской атакой, мы смогли вздохнуть с облегчением. Теперь все мы принялись "продавать" линию американского правительства французским министрам разных политических убеждений. Я лично сконцентрировал свои усилия на Маршале Петене, у которого теперь появился новый титул "глава государства", а также вице-премьере Пьере Лавале. Эти двое несли ответственность за организацию перемирия. Старый солдат, и юрист-политик с мягкими манерами, они не имели между собой ничего общего, за исключением убеждения, что Германия уже выиграла войну, и что французам следует приспособиться к этому свершившемуся факту.
Во время своей первой беседы с Петеном в Виши я выразил уверенность в конечной победе Союзников. В то время Маршалу было восемьдесят-четыре года, и я в его глазах был всего лишь молодым дипломатом, временно замещающим посла Поэтому, в ответ на мою тираду он снисходительно улыбнулся, а затем, в присущей ему холодноватой, четкой и довольно официальной манере, сказал, что продолжение войны было бы безумием и что Франция была бы полностью разбита, поскольку ни Франции, ни Британии не следовало вступать в войну, к которой они были совершенно не готовы. С волнением в голосе он провозгласил, что Франция не может себе позволить снова потерять миллион своих сыновей. В своих последующих беседах он поднимал вопрос о де Голле, которого, как он сказал, он вполне жаловал, когда тот был младшим офицером его штаба, добавив с горечью: "Я пригрел змею у себя на груди"! Похоже, что в те первые дни в Виши старого маршала больше раздражали воспоминания о наглости де Голля, с которой тот поставил под вопрос военные способности Маршала, чем его сокрушительная критика перемирия. Каждый раз во время моих бесед с Петеном он так или иначе подчеркивал свое дружеское отношение к США, на мекая на то, что выносит мои неприемлемые доводы только из любви к моему отечеству.
Пьер Лаваль, которому самой судьбой было уготовано быть казненным за предательство после трибунала, состоявшего из особой французской послевоенной комиссии, был во всех отношениях самой ловкой и сильной личностью в Виши, и я с интересом присматривался к нему во время наших нескольких бесед, который у меня с ним были. Мы в нашем посольстве полагали, что именно он, больше, чем кто-либо другой, будет решать, как далеко зайдет франко-немецкое сотрудничество. Конечно, я и раньше, за время моего десятилетнего пребывания в столице, встречал Лаваля в Париже, поскольку он был довольно заметной фигурой во французской политической жизни, но мы не пересекались лично, как это случилось в Виши. Этот патологически честолюбивый политик, в отличие от других членов правительства, с самого начала своего пребывания в Виши вынашивал свой план действий, и он обхаживал меня, как представителя американского правительства, так как США фигурировало в его планах.
Виши идеально подходил Лавалю во всех отношениях, потому что это была его родина. В расположенном поблизости Шательдоне, его родном городе, Лаваль приобрел роскошное шато на деньги, которые он сколотил в свою бытность известным юристом и политиком. Это шато было гордостью деревни, и одна сторона многогранной, независимой личности этого человека раскрылась, когда он пригласил меня к себе в шато на ланч. Рассказав, сколько усилий ему стоило восстановить это здание в его первоначальной форме, Лаваль вывел меня на небольшую принадлежавшую ему возвышенность, с которой открывался прекрасный вид на долину, и тут он сообщил мне, что я гляжу на место, где состоялась битва в те дни, когда Жанна д'Арк спасала Францию от вероломных и жадных британцев. Затем мы прошли в огромную гостиную, на одной из стен которой висела большая написанная маслом картина, изображавшая эту самую возвышенность, на которой французы отражали атаку британских солдат. Лаваль описывал эту французскую победу четырехсотлетней давности, как будто она произошла вчера. Было ясно, что он заранее все продумал, чтобы преподать мне этот маленький урок из истории англо-французских конфликтов, во время которого, как мне показалось, он так увлекся, что дал волю своим чувствам. Я спросил его, в чем причина его личной неприязни к британцам, которые, в конечном счете, были много раз союзниками, а не только соперниками, Франции на протяжении их исторического развития. Захлебываясь от волнения, он прочел мне целую лекцию об инцидентах, как финансовых, политических, так и военных, в которых Британия, за время его карьеры, нанесла вред Франции в целом и ему лично, как премьеру и министру иностранных дел. Во время Первой мировой войны, объявил он, британцы взвалили на Францию основное бремя кровопролития, ибо Франция потеряла полтора миллиона убитыми своих соотечественников, и это была потеря, от которой нация не оправилась и по сей день. На этот раз британцы снова попытались провернуть тот же самый трюк, но, воскликнул он, теперь британцы, а не французы должны платить дорогую цену. Все наши беседы были с его стороны пронизаны странной смесью шовинизма и страстного, необъективного патриотизма.
Во время своих переговоров с Лавалем я с удивлением обнаружил, как мало он знает о Германии и немцах. Он высказывался о них с наивным презрением, которое ничем не соответствовало действительности. У меня не было ощущения того, что он действительно симпатизирует нацистам, несмотря на свое сотрудничество с ними. Единственное, что постоянно проскальзывало, так его собственная самонадеянность и уверенность, что ему удастся перехитрить немцев. Будущее, как он представлял его в то лето 1940-го года, было ясным и понятным. Через несколько недель, или, самое большее, месяцев, британцам придется просить мира. в то же самое время, эти упрямые глупцы из Британии давали ему, Лавалю, великолепный шанс выторговать для Франции второе по важности место в "Новом Порядке" Европы. Если я\ и смог оказать какое-то влияние на Лаваля тогда, так это заставить его почувствовать, что он, возможно, недооценивает степень вероломной жестокости нацистов и глобальность гитлеровских амбиций.
Однако, моя идея, высказанная неоднократно, хотя и в общем плане, о том, что Соединенным Штатам в конце концов снова придется вмешаться в дела Европы, так и не произвела должного впечатления на Лаваля. На все мои намеки он только пожимал плечами и отвечал с улыбкой, что будущее Европы будет урегулировано задолго до того, как американцы решатся на какой-либо шаг. Что бы ни говорили о политических взглядах Лаваля, он конечно же не был недружелюбно настроен к Соединенным Штатам. Лаваль по-видимому был предан своей семье, и его жена и весьма образованная дочка Жози, отвечали ему тем же. Последняя, вместе со своим мужем Рене де Шамброном, который считался американским подданным по закону штата Мериленд, будучи прямым наследником маркиза де Лафайета, сыграла большую роль в политической карьере Лаваля. Сразу после Дюнкерка Рене де Шамброн отправился в Вашингтон, чтобы лично доложить президенту Рузвельту о французском поражении, и позднее отразил свои соображения и опыт в книге "Я видел, как пала Франция. Возродится ли она снова?". Тогда в Виши мне показалось, что Лаваль очень надеялся на де Шамброна с его опытом работы в США, думая, что переговоры в той или иной форме вовлекут американское правительство в окончательное урегулирование в Европе.
Между тем, совсем на другом краю земли, на Дальнем Востоке, японцы, решив воспользоваться слабостью Франции, сделали первые пробные попытки вторгнуться во французский Индокитай. Само собой разумеется, что японские маневры не могли не встревожить Вашингтон, и мне было поручено, как можно чаще, "заявлять протест" французскому правительству в Виши по поводу японских требований. Министр иностранных дел Франции, Поль Бодуэн, был в свое время генеральным директором Банка Индокитая, и он также был женат на женщине родом из тех мест. Он хорошо понимал значение происходившего там, но видел, что его правительство вряд ли что может сделать, чтобы остановить японцев. Он отослал меня к премьеру, и я отправился на аудиенцию к Лавалю, который, не будучи специалистом по азиатским делам, тем не менее сохранял дипломатический нейтралитет в отношении Индокитая. Лаваль даже намекнул с хитрой улыбкой, что японцы не представляли никакой угрозы Индокитаю до тех пор, пока британцы своими действиями не вывели временно из строя французский флот.
Во время одной из таких встреч, в ходе переговоров, управделами администрации Лаваля Фернан де Бринон (который также был казнен после войны) прервал нашу беседу, сказав, что ему звонит германский посол в Париже, прося возможности переговорить с Премьером. Я поднялся, чтобы покинуть кабинет, но Лаваль, сделав жест в сторону второго аппарата, стоявшего рядом с его письменным столом, сказал: "Послушайте нашу беседу". Я ожидал услышать голос самого посла Отто Абеца, но вместо этого на проводе был его заместитель, мой старый знакомый Ахенбах. Оказалось, что Лаваль выслал в германское посольство в Париже список, состоящий из примерно десяти уступок, которые, как он надеялся, сделают немцы в целях укрепления его собственной позиции. Среди его просьб фигурировало полное освобождение французских военнопленных, которые тогда насчитывал 1800 000 человек, эвакуация немцев из оккупированной территории с тем, чтобы позволить французскому правительству вернуться в Париж, а также меры по улучшению питания французов.
Объясняясь на чистейшем французском языке, Ахенбах сразу же приступил к делу. Он одно за другим по порядку зачитывал просьбы Лаваля так, как они были изложены в списке, и затем отвечал либо "нет", либо "да". На все основные просьбы был один ответ: "нет". Были сделаны только две незначительные уступки. Однако, после того, как Ахенбах повесил трубку, Лаваль повернулся ко мне и с удовлетворенным видом произнес: "Я просто хотел, чтобы вы сами убедились в том, как хорошо обстоят дела между нами и немцами". Вначале я подумал, что он должно быть иронизирует, но он говорил на полном серьезе. В течение двух с половиной месяцев, пока я находился в Виши до того, как быть отозванным в Вашингтон для нового назначения в Африке, я еще несколько раз имел возможность поговорить с Лавалем о немцах, но ни разу не увидел в нем ни тени сомнения в своей правоте. Будучи опытным адвокатом, он по-видимому считал свое дело выигрышным и был полон решимости довести его до конца -- что он и сделал. А концом для него была позорная смерть.
Действительно, в первую неделю июля в наше импровизированное посольство приходило много всякого рода официальных лиц -- члены французского Сената и Палаты депутатов, политики, представляющие все партии за исключением коммунистов, -- и все они хотели узнать о намерениях Соединенных Штатов, надеясь в этом получить для себя моральную поддержку. Я им очень сочувствовал, понимая, какие трудности стоят перед этими французскими законодателями. Они заседали совместно в Конституционной Ассамблее для принятия решения по упразднению Третьей Республики, учрежденной в 1875 году и замене ее авторитарном режимом, возглавляемым Маршалом Петеном в качестве Главы государства. Этот спектакль разыгрывался там Пьером Лавалем. Он представил Ассмблее Конституционный Закон, очень краткий и обобщенный по содержанию, дававший Главе государства полномочия абсолютного монарха. Законодателям было заявлено, что если они своевременно не внесут соответствующие изменения в законодательство, немцы могут занять остальную часть Франции и вряд ли освободят Париж и выпустят на волю военнопленных. Более того, если Великобритания падет или начнет сепаратные мирные переговоры, как это ожидалось в Европе, тогда Франция упустит возможность завоевать привилегированную позицию в создаваемым Германией "новом порядке" в Европе. Это был весьма убедительный довод для людей, переживших столь унизительное поражение и хорошо осознававших трудности установления хоть какого-то порядка в ввергнутой в хаос Франции.
Некоторые из законодателей, с которыми мне приходилось разговаривать, были просто в состоянии шока. Их унижение и отчаяние были настолько глубоки, что это совершенно парализовало их волю. Тем не менее, образовалась смелая оппозиция, и в Ассамблее велись ожесточенные дебаты относительно проводимого Лавалем Конституционного Закона, о чем нас своевременно информировали даже тогда, когда сессии Ассамблеи проводились при закрытых дверях. Хотя находиться в открытой оппозиции было весьма рискованно, как вскоре и было подтверждено арестами и судами над ее ведущими представителями, восемьдесят сенаторов и депутатов проголосовали против Конституционного Закона, а еще большее число их вообще воздержалось при голосовании. Однако, 569 законодателей (что составляло более двух третей из 850-ти членов) все-таки утвердили Конституционный Закон в его представленной формулировке и тем самым официально узаконили новый режим. Эти люди были в свое время избраны свободным французским народом его представителями, но в июле 1940 года они больше не выражали волю народа. Гитлеровская военная машина крепко держала Францию в своих железных лапах.
Я помню один случай, исполненный особой гуманности, который произошел в тот день, 10-го июля, когда в Конституционной Ассамблее состоялось это решающее голосование. Я сидел в ресторане с бывшим министром авиации Ги ля Шамбр и его супругой, а за ближайшим столиком сидели г-н и г-жа Рейно. Хотя бывший премьер был весь в бинтах после того, как он чудом избежал смерти на шоссе по дороге в Испанию, он, тем не менее, был исполнен решительности участвовать в этой исторической сессии, которая сделает Петена главой государства. Все были в удрученном настроении, за исключением мадам Рейно, которая подошла к нашему столу и стала пересказывать с сарказмом в голосе мадам ля Шамбр подробности аварии на шоссе, унесшей жизнь любовницы ее мужа. Поднявшись со стула, чтобы присоединиться к месье Рейно, она воскликнула с явным торжеством в голосе: "Ну, а теперь, дорогая, отомстим за меня"!
Свидетельством того, насколько опасной и непрочной была позиция французских политиков, была судьба самого Ги ля Шамбра, который стал одним из людей, арестованных после голосования и осужденных за измену родине. Этот человек и его жена считались одними из самых преданных нам французов, и однажды его супруга, побывав у него в тюрьме, пришла ко мне в офис и, бросив на мой письменный стол запечатанный конверт, воскликнула: "Откройте его и посмотрите, что там есть!". Открыв конверт, я высыпал на стол содержимое, которое оказалось кучкой дохлых клопов. "Это было в кровати моего мужа", сказала она мне, "Вот как они с ним обращаются!" В подобных случаях мне не оставалось ничего другого, как только высказать свое сочувствие, но я могу с удовлетворением сообщить, что Ги ля Шамбр был одним из министров, которых вскоре освободили.
В то лето в Виши я редко виделся с теми двумя французами, на долю которых позднее выпала участь превратить меня, впервые в моей жизни, в несколько противоречивого общественного деятеля. Это были Адмирал Жан Дарлан, тогдашний морской министр, и генерал Максим Вейган, который занимал пост министра обороны. Наши военно-морской и военный атташе старались поддерживать тесный контакт с этими двумя офицерами, и я предоставил это дело им. Таким образом, я только пару раз мельком виделся с Дарланом и не имел с ним официальных встреч вплоть до того момента, когда два года позднее, в Алжире, он не поставил меня перед необходимостью принять одно из самых трудных решений в моей карьере.
Дарлан был военным, хорошо сведущим в политике, и не уже один десяток лет выбивал средства из французских парламентов на военные цели, так что ему удалось построить самый мощный флот, который когда-либо был у Франции. Его влияние на морских офицеров было таким огромным, что он вполне мог бы вывести этот флот за границу, если бы он отказался принять условия перемирия, как это сделал Генерал де Голль. Но он также полагал, что Великобритания была разбита, и считал, что Франции необходимо идти на переговоры с победоносной Германией. Однако, он, тем не менее, торжественно пообещал, как своим британским союзникам, так и американскому правительству, что никогда не допустит, чтобы французский флот попал в руки немцев. Поэтому, когда британские ВМС атаковали французские военные корабли в Мерс-эль-Кебир, Дарлан был возмущен, как никто другой, и его негодование перешло все разумные границы. В его представлении, британцы не только нанесли большой ущерб французскому флоту, созданию которого он отдал столько сил, но также запятнали его собственную честь, усомнившись в данных им обязательствах. В тот момент он даже мог бы пойти на мировую с Гитлером, если бы не был еще большим анти-нацистом, чем анти-британцем. Наши атташе сделали все возможное, чтобы убедить Дарлана не дать его возмущению взять верх, и вскоре он подтвердил обещания, данные им ранее американскому правительству, не дать немцам захватить то, что осталось от французского флота.
Генерал Вейган, герой Первой мировой войны, почитаемый почти так же высоко, как и Маршал Петен, был уже давно в отставке, когда в 1939 году, в возрасте семидесяти-двух лет, он был назначен командующим французскими войсками на ближнем Востоке, а затем, в мае 1940 года, совершенно неожиданно, стал верховным главнокомандующим союзных англо-французских армий в Битве за Францию, когда уже всем было ясно, что это сражение проиграно. В июне 1940 года он объявил французскому командованию, что перемирие было неизбежным, и позднее он согласился на короткий срок занять пост министра Национальной обороны в правительстве Петена. Однако, в отличие от петена и Дарлана, у Вейгана не было политических амбиций, и вскоре о попросил освободить его от министерского поста и направить в Северную Африку для принятия командования французскими войсками там. Именно это перемещение Генерала в Африку и навело Президента Рузвельта на мысль поручить мне отправиться в Африку с особым заданием.
Госдепартамент не объяснил, почему он отзывает меня в Вашингтон в сентябре 1940 года, и я надеялся, что меня там ждут хорошие новости. Я думал, что меня поставят во главе проекта, который больше всего интересовал меня тогда, а именно, как предотвратить голод среди французского населения во время приближавшейся зимы. Ричард Ален, наш европейский директор американского Красного Креста, уже некоторое время собирал информацию для нас, и отчет, который мы послали в департамент в сентябре, давал довольно четкое представление о надвигающейся трагедии. Треть Франции, находящаяся в ведении правительства Виши, стала место скопления двадцати миллионов человек, шесть миллионов из которых были беженцами. французские беженцы с севера были в основном старики, женщины и дети, сыновья, мужья и отцы которых все еще находились в плену. Они бежали со своих мест в огромных количествах, смешиваясь с изгоями из стран Бенилюкса, которые также бежали, бросив все свое нажитое имущество. Они все стекались в район, уже и так перенаселенный за счет их более ранних притоков из-за рубежа -- анти-франкистских испанцев, анти-нацистов и евреев из Германии и Австрии, Польши и Чехословакии. Франция уже тогда была самым надежным убежищем для перемещенных лиц. Большинство из этих несчастных, переживших муки расставания с домом и семьей, жили в скученных, антисанитарных условиях. Им предстояло пережить зиму без горючего, теплой одежды, надлежащего питания и без работы. Военные операции сократили урожай 1940 года до одной трети от нормы, и немцы все еще держали в плену сотни тысяч фермеров. Железнодорожное движение прекратилось из-за недостатка горючего, и по той же причине стал весь остальной транспорт.
Американцы могли бы срочно организовать переброску питания и одежды, если бы не одно препятствие: британская морская блокада. Правительство Черчилля, полагая, что блокада Европы есть единственное действенное оружие Британии в 1940 году, было полно решимости проводить ее, не взирая ни на что. Эта блокада отрезала от метрополии большинство поставок продуктов питания из заокеанских колоний Франции. Хотя я и выражал сочувствие с возражениями Британии против неограниченного импорта продуктов питания и одежды на континент, находившийся под пятой Гитлера, я искренно ратовал за послабления в условия блокады. Я предложил, чтобы Ален возглавил контрольную комиссию, подобную той, за работой которой я наблюдал в Швейцарии во время Первой мировой войны. Здесь не шла речь о благотворительности: французское правительство уже выслало золото и другие резервы в США в количестве, более чем достаточном для оплаты товаров и продуктов первой необходимости. Согласно обзору, проведенному нашим Красным Крестом, для восстановления дорожного транспорта потребовалось бы всего каких-то шестьдесят тысяч тон бензина, и Аллен уже убедил германскую комиссию по перемирию не чинить препятствий закупкам, которые будут сделаны заграницей по линии международной помощи.
Как указывалось в моем докладе, "если французское население будет брошено на произвол судьбы его союзником Британией и давним другом Соединенными Штатами, это вынудит французов искать себе новых друзей. Если зима будет суровой (а она оказалась самой холодной за последние 90 лет) и ситуация перерастет в критическую, народ Франции обратится за помощью к Германии, или к кому-нибудь другому. ... Не важно, кто выиграет войну, так как США в любом случае обвинят, если к нуждам Франции будет проявлено жестокое равнодушие". Мой доклад заканчивался следующими словами: "Я убежден, что ослабление действующей в настоящее время британской блокады, которое даст возможность импортировать в страну минимум продуктов питания, никак не скажется на существующую в настоящее время военную ситуацию".
Однако, прибыв в Вашингтон, я столкнулся с немалыми трудностями, пытаясь вызвать общественный интерес к проблеме помощи Франции. К тому времени начались жестокие воздушные рейды фашистов на Лондон и Битва за Британию заслонила все другие зарубежные новости. И, конечно, даже Битва за Британию должна была уступить по своей значимости в Вашингтоне предвыборной президентской гонке Рузвельта-Уилки. Должен признаться, что тогда, в Вашингтоне в 1940 году, я вряд ли мог гордиться некоторыми из моих соотечественников. Многие из них даже настаивали на еще более полной блокаде Европы, чем это делало воюющее британское правительство. Хотя в тот президентский год ни один заметный политик не призывал к участию США в войне, многие американцы высказывались необдуманно критично по отношению к побежденной Франции. Секретарь внутренних дел Рузвельта Гарольд Айкс заметил в своем дневнике того времени: "Даже подумать страшно о тех страданиях, которые выпадут на долю европейцев. Миллионы из них просто погибнут от голода. ... Но нам не следует посылать ни одного килограмма муки в любую страну, которая находится под контролем Германии". Это было нелегкое время для тех из нас, которые, зная положение во Франции, не могли спокойно думать о том, что предстоит там испытать нашим друзьям. Британские государственные деятели, несмотря на их собственное отчаянное положение, вскоре, по своей собственной инициативе предприняли меры для смягчения блокады продуктов питания.
В то лето 1940 года мы выработали то, что стало известно, как наша "политика Виши". В течение следующих двух лет наши отношения с французским правительством породили столько же полемики среди американской общественности, сколько вся наша остальная тактика военного времени. Госсекретарь Хэлл, в частности, был подвергнут некоторыми американскими комментаторами весьма несправедливой критике, которую он очень сильно переживал. Поэтому он решил, еще до окончания войны, поручить профессору Лангеру подготовить независимый отчет об американских отношениях с правительством Виши, начиная с июня 1940 года и до момента, когда в ноябре 1942 года наши войска высадились во Французской Африке. Лангер получил доступ к секретным материалам в госдепартаменте и Пентагоне, результатом чего стала прекрасная книга. Однако, к сожалению, этот гарвардский профессор не имел доступа к документам Белого Дома, без которых это сочинение оказалось не полным. Глубокий личный интерес Президента Рузвельта во Французской Африке вынудил его часто не ставить в известность ни госдепартамент, ни наше военное ведомство, как это стало известно из мемуаров военного секретаря Генри Стимсона.
Когда книга Лангера вышла в свет в 1947 году, она была озаглавлена "Наша игра в Виши", что способствовало закреплению в прессе впечатления, будто у американской политики был выбор из нескольких альтернатив. У нашего посольства не было ощущения никакого выбора, что можно также сказать и о канадцах, русских, китайцах и других государствах, аккредитованных в Виши. Мы оказались там летом 1940 года, потому что наши дипломаты слепо следовали за французским правительством в Виши точно так же, как вначале направились за ними в Тур, а затем в Бордо. Никто, включая Черчилля, не ставил под вопрос законность французского правительства, которое, в конце концов, обосновалось в Виши, и переговоры между этим правительством и Лондоном были сорваны только после того, как британская морская атака спровоцировала администрацию Виши на разрыв дипломатических отношений. Хотя британский посол решил не ехать в Виши, после перемирия в Бордо канадский министр Пьер Дюпюи продолжил путешествие вместе со всеми остальными дипломатами. Канадское правительство -- член британского содружества в войне против Германии -- стало представлять свои собственные и британские интересы в Виши вплоть до высадки в Северной Африке. Наши отношения с "вишистами", с которыми я тесно сотрудничал с начала и до конца, никогда не напоминали "игру". Мы всегда были в выигрыше и ничем особенным не рисковали. Только в 1943 году появилась четкая альтернатива правительству Виши в лице Генерала де Голля.
Глава пятая: Рузвельт направляет меня в Африку (1940-41)
В течение почти четырех лет, начиная с сентября 1940 года, французские владения в Африке составляли смысл и конечную цель моей жизни. В эти годы мне приходилось выполнять столько связанных с риском поручений, сколько иным дипломатам не выпадает за всю жизнь, но бывали моменты, когда я с радостью отказался от всех этих приключений в обмен на тихую и спокойную работу где-нибудь в Швеции или Швейцарии. Американское вторжение в Африку вызвало широкую полемику среди всех правительств участвовавших в ней стран, и подчас я оказывался в самой гуще всех этих разногласий. В наши дни Африка так часто фигурирует в сводках новостей, что трудно себе представить, всего каких-нибудь двадцать лет назад об этом континенте было практически ничего не известно. Сегодня любая часть Африки -- сере, юг, восток или запад -- привлекает наше самое серьезное внимание; Объединенные Нации много месяцев подряд пытаются найти решения африканских проблем; целые армии репортеров рыскают по континенту, стараясь запечатлеть процесс превращения бывших колоний в новые молодые независимые государства. Однако, во время моего десятилетнего пребывания в Париже до начала Второй мировой войны ни я, ни мои коллеги в американском посольстве не уделяли особого внимания огромным французским владениям в Африке, да и наши французские друзья тоже не слишком интересовались их территориями, лежавшими по ту сторону Средиземного моря.
Мне ни разу не приходила в голову мысль посетить французскую Африку, так как и мы не придавали значения событиям, происходящим там, и так был вплоть до падения Франции. Когда Коммандер Хилленкёттер, военно-морской атташе американского посольства, вернулся в Виши после своей поездки по Марокко и Алжиру, он рассказал, что увиденное там, его приятно удивило и обрадовало. Вопреки всевозможным слухам, передававшимся по лондонскому радио, он обнаружил, что нацисты оставили управление во французской Африке в его первозданном виде. Он сказал, что во время поездки ему попалось на глаза всего несколько немецких консулов и итальянских членов комиссии по перемирию, в то время как практически всем, как и до войны, заправляли французы. Более того, как отметил наш военно-морской атташе, военная диспозиция там была намного сильнее, чем он ожидал: около 125 тысяч хорошо обученных бойцов находились под ружьём, и еще примерно 200 тысяч были в резерве. Хилленкёттер добавил, что эти опытные армейские, морские и военно-воздушные офицеры и рядовые не потеряли своей выучки и традиционного французского боевого духа. Они приняли, как должное, германское перемирие и присягнули на верность правительству Петена, но они были уверены, что смогут защитить и управлять своей африканской территорией, несмотря на поражение в войне своей страны. "Атмосфера там не идет ни в какое сравнение с сумятицей, царящей в Виши", сказал нам Хилленкёттер. "Если Франция и возьмется снова за оружие, то я полагаю, что это произойдет в Северной Африке". Его обнадеживающий отчет произвел на нас большое впечатление, что, естественно, нашло отражение в докладах нашего посольства в Виши, отправленных в Вашингтон. Однако, госдепартамент никак не отреагировал на них, и мы не знали, вызвали ли они интерес в правительстве.
И вот, внезапно, я получаю телеграмму с приказом срочно следовать в Вашингтон. Это был период полного хаоса в Европе, когда трансатлантическое сообщение было особенно затруднено, и когда я получил распоряжение вернуться домой, без каких-либо объяснений причин, я подумал, что департамент хочет получить из первых рук отчет о положении дел в Виши. Но когда я заглянул к заместителю госсекретаря Сэмнеру Уэллесу, он сказал мне, что на наши отчеты по французской Африке было обращено внимание Президента Рузвельта, который прочел их с большим интересом и распорядился, чтобы я был принят в Белом Доме сразу по приезде.
Насколько мне известно, моя часовая беседа с Президентом велась без протокола и началась она довольно неофициально. Дело в том, что я еще в 1920 году имел возможность увидеть Президента. Это было в его имении Гайд-Парк, где я оказался, будучи гостем Джеймса Ферли, который впоследствии стал Генеральным Почтмейстером. Я стоял в группе людей, слушающих выступление Рузвельта с балкона дома по случаю принятия им номинации на пост вице-президента. Это было еще до того, как Рузвельт заболел полиомиелитом, и я помню, что меня особенно поразило тогда, в какой отличной физической форме он находится. Он выглядел просто молодцом, как сказали бы ирландцы. Теперь, двадцать лет спустя, когда Уэллес представлял меня Президенту, я сказал, что уже однажды имел честь быть ему представлен. Президент добродушно заметил, что я наверно тогда еще был в коротких штанишках, и после нескольких приветливых фраз он открыл мне причину моего вызова к нему.
Когда в июне подписывалось франко-германское соглашение о перемирии, Гитлер пошел на то, чтобы одной трети континентальной Франции и всем ее африканским владениям был предоставлен статус полунезависимых государств и они не входили бы в зону германской оккупации. Эта ситуация заинтриговала Рузвельта, который полагал, что Северная Африка является наиболее вероятным местом, где французские войска могли бы снова начать военные действия против нацистской Германии. На его письменном столе была разложена огромная карта, изображавшая территории французской Северной и Западной Африки. Президент сказал мне, что он долго думал о том, как помочь тем французским офицерам, которые находились в относительно независимых условиях, преобладавших на африканском континенте. Президент затем сказал, что он хочет, чтобы я вернулся в Виши и без особой огласки добился бы разрешения совершить длительную инспекционную поездку по французской Африке, а потом лично ему доложить о результатах. Политика правительства США во французской Африке, таким образом, стала личной прерогативой Президента. Он первым запустил ее, отстаивал ее проведение, боролся с ее противниками в Сенате до тех пор, пока осенью 1942 года французская Северная Африка не стала первым большим поле сражения, где американцы выступили против фашистской Германии.
Одной из причин, почему Президент надеялся развернуть антинацистскую акцию во Французской Африке, было недавнее назначение туда генерала Максима Вейгана Генеральным делегатом -- пост, специально созданный правительством Виши, чтобы дать Вейгану высшие полномочия в Африке. Рузвельт не мог поверить, что этот заслуженный старый солдат будет бесконечно терпеть французское подчинение Германии при том, что Вейган фактически признал поражение Франции и даже оказывал помощь в обсуждении условий перемирия. В Первую мировую войну Вейган был начальником штаба при Маршале Фоше, и Рузвельт с уважением относился к Фошу, который был тогда Верховным Главнокомандующим соединенных сил. Вейган таким образом имел опыт работы с британскими и американскими, как и с французскими войсками, и был хорошо знаком с особенностями коалиционной тактики.
Было видно, что Президент был хорошо проинформирован не только о положении дел во французской Африке, но также и о моей предыдущей службе в Госдепартаменте. Он знал, что прослужил несколько лет в Германии и десять лет во Франции, что я владею языками, разбираюсь в политической ситуации и знаком со многими людьми в этих странах. Рузвельт также был осведомлен о том, что я католик. Он откровенно сказал мне, что это одна из причин того, что он выбрал именно меня для обследования ситуации, сложившейся во французской Африке и оказания помощи в поддержании наших добрых отношений с французским правительством Виши. Во время предвыборной кампании 1960 года в Америке в средствах массовой информации разгорелась оживленная дискуссия о том, может ли наш Президент испытывать на себе политическое влияние на религиозной почве, но я не знаю ни одного Президента-католика, который бы так же сильно, как Рузвельт, интересовался влиянием церкви на мировую политику. Рузвельт уже в 1939 году установил неофициальные дипломатические отношения с Ватиканом, что было беспрецедентным в американской истории, направив туда своим посланником промышленника-протестанта Майрона Тейлора. Похоже, что президент придавал слишком большое значение связи, существующей между католиками всего мира в силу их религии. Призывая меня постараться войти, насколько можно, в доверие к Генералу Вейгану, который, как и большинство французов, был католиком, Рузвельт сказал, подмигнув мне: "Вы могли бы даже и в церковь пойти с Вейганом!". Этот намек, по моему, выставлял меня в более смешном свете, чем это казалось тогда Президенту.
Питая огромный интерес к военно-морскому делу, который не оставлял его в течение всей его жизни, Рузвельт был в частности весьма озабочен судьбой французского флота, и он обсуждал со мной способы удержать его от захвата немцами. Это был разгар его кампании по беспрецедентному избранию на третий срок, и он трезво оценивал широко распространенную решимость американцев не участвовать в войне в Европе. Он заметил, что перевооружение американских ВМС было единственной политически возможной формой подготовки к войне. "Американские матери не хотят, чтобы их дети были солдатами", сказал он, поэтому в настоящее время нельзя ничего значительного предпринять для расширения сухопутных войск. Но флот -- это другое дело. Американские матери, по-видимому, не возражают, чтобы их дети становились моряками".
Рузвельт с большим вниманием выслушал мой отчет о беседе, которая у меня состоялась в виши с испанским послом, сеньором Доном Хосе Феликсом Лекерика, который позднее стал послом Испании в Вашингтоне и испанским делегатом в Объединенных Нациях в Нью-Йорке. После того, как германские армии прокатились волной по Франции в июне 1940 года, их десять мощных моторизованных дивизий "зависли" на испанской границе. Многие обозреватели полагали тогда, что они сразу же продвинутся дальше на юг через Испанию для захвата Гибралтара и возможно, даже, переправятся в Северную Африку, которая, будучи в девяти милях от Гибралтара, была видна в ясную погоду. Казалось, что для такой операции нет никаких препятствий, ибо Гибралтар в то время был практически пустой оболочкой. Испанский глава государства, Генералиссимус Франциско Франко, был у Гитлера в долгу за его поддержку во время Гражданской войны в Испании, и его повсеместно, хотя и не совсем верно считали преданным сателлитом Гитлера.
Однако, когда 25 июня французское перемирие вступило в силу, германские дивизии постепенно были отведены с испанской границы и далее со всей не оккупированной территории Франции. Лекерика сказал, что он был посредником на франко-германских переговорах по перемирию, и что Франко разубедил Гитлера продвигаться по Испании для захвата Гибралтара, что, как я полагаю, входило в намерения некоторых членов Генштаба германских вооруженных сил. У Гитлера не было четких планов относительно Средиземноморья. Я процитировал Рузвельту слова Лекерики: "Если бы немцы был более агрессивны тогда, Испания вряд ли смогла бы устоять против них. У нас не было сил для отражения наступления десяти германских дивизий, но мы смогли отвести этот удар с помощью дипломатии". Мой доклад об этой встрече возможно как-то повлиял на последующую военную политику Рузвельта в отношении Испании.
Хотя Президент в ходе нашей неторопливой беседы обсудил со мной все важные темы и даже успел коснуться некоторых второстепенных вопросов, он только вскользь упомянул о Шарле де Голле. Всего несколько месяцев прошло с того момента, когда Генерал выступил по лондонскому радио с его историческим обличением франко-германского перемирия, но Рузвельт, по-видимому, уже решил для себя, что не станет рассматривать этого человека в качестве ведущего фактора в отношениях с Францией. Единственное упоминание о нем касалось злополучной попытки захватить Дакар, что лишний раз подтвердило довольно низкое мнение, составившееся у Президента о политическом чутье де Голля.
Заканчивая обсуждение моего тура по Африке, он, как бы невзначай, сказал: Если вы увидите в Африке что-нибудь необычное, отправляйте информацию прямо ко мне. Не тратьте время на подключение каналов госдепартамента". Позднее я спросил у Уэллеса, действительно ли Президент имел в виду связываться с ним напрямую через Белый Дом. "Именно так он часто и действует", уверил меня Уэллес. Таким образом, я стал одним из "личных представителей" Президента Рузвельта, с поручением проводить секретные миссии под его руководством в течение всей Второй мировой войны. Рузвельт с удовольствием игнорировал бюрократические процедуры Госдепартамента, предпочитая работать через людей, отобранных им самим и подчинявшихся ему непосредственно. Мне поэтому приходилось обходить мое вышестоящее начальство в госдепартаменте вопреки этикету, к которому я привык в течение двадцати лет службы. Как бы ни неприятно это было для меня лично, это была ситуация, которую нужно было принять, как должное, как производственный риск, связанный со спецификой поручений Президента. И всегда можно было найти утешение в том, что Президент, хотя он мог и покритиковать тебя на людях, всегда негласно был твоим верным соратником.
Прежде чем покинуть Вашингтон и отправиться в свою разведывательную экспедицию по Африке, я постарался узнать все, что можно об этом континенте, просмотрев секретные документы наших правительственных департаментов. Однако, к моему сожалению, мне удалось откопать очень мало полезной мне информации из наших официальных архивов. Вплоть до того момента в 1940 году, американское правительство не ставило Африку высоко в своем списке жизненных интересов, и наши военные и военно-морские атташе уделяли ей мало внимания. Наше страна не участвовала в 19-ом и начале 20-го веков наряду с Европой в грубом и безжалостном дележе африканской территории, и после Первой мировой войны США практически не получила ничего при перераспределении африканских колоний, принадлежавших прежде Германии. Моя предварительная информация, поэтому, была извлечена из документов, собранных Францией, Британией, Италией и Германией, многие из которых в то время не были еще переведены на английский язык.
В конце ноября я вернулся в Виши с целью получения всех необходимых разрешений для моей африканской поездки. Я предполагал пробыть в Виши всего несколько дней, но мне пришлось задержаться там почти месяц из-за крупного кризиса, возникшего внутри правительства Петена. Сторонники старого Маршала разделились во мнениях по вопросу, стоит ли делать дальнейшие уступки их германским завоевателям. Группа , возглавляемая Пьером Лавалем, делала ставку на германскую победу, идя по пути ничем не прикрытого сотрудничества с врагом. Большинство других министров Петена не были согласны с Лавалем, хотя в то время было трудно представить себе, каким образом Британия может одна противостоять германскому завоеванию европейского континента. Однако, по мере того, как шло время после франко-германского перемирия, анти-лавалевская фракция все больше и больше начинала склоняться к мнению, что может быть Британии и не придется идти на мир с германцами, и поэтому им пожалуй стоит как можно меньше сотрудничать с Гитлером. В любом случае, многие из сторонников Петена питали неприязнь как лично к Лавалю, так и к проводимой им политике. Одним из наиболее энергичных оппонентов Лаваля в их стане был Марсель Пейрутон, министр внутренних дел, который помог совершить в декабре 1940 года государственный переворот, временно отстранивший Лаваля от власти.
Я впервые познакомился с Пейрутоном во время тех драматичных событий декабря в Виши. Тогда мне очень хотелось встретиться с ним из-за того, что он, будучи в свое время Правителем Туниса, мог бы заполнить некоторые из огромных информативных лакун в моих знаниях этого французского протектората, который я намеревался в ближайшее время посетить. Но когда он, однажды вечером, пригласил меня отобедать с ним наедине, оказалось, что его гораздо меньше заботят проблемы Туниса, чем присутствие Лаваля здесь в Виши. Он конфиденциально сообщил мне, что намерен использовать т.н. "Мобильную Бригаду", своего рода полицейский спецназ, находившийся тогда под его контролем, для того, чтобы вынудить Лаваля покинуть свой пост. По слухам, немцы уже пронюхали об этом заговоре и собирались вмешаться, так что в Виши ожидалось кровопролитие. слушая рассказ Пейрутона о готовящемся заговоре, я подумал, что он ведет себя довольно мужественно, пытаясь сорвать планы нацистов, и таким образом, служит не только французским, но и американским интересам.
Два года спустя, после высадки наших войск в Алжире, моя оценка Пейрутона, основанная на нашем знакомстве в виши в 1940 году, послужила поводом назначить его, с моего согласия, Генералом-Губернатором Алжира, что тогда породило широкую полемику во всем мире. Некоторые обладавшие живым воображением, но не очень информированные журналисты Союзников рисовали меня в прессе неким американским Макиавелли, вступившим в преступный сговор с Пейрутоном еще в период нахождения вишистов у власти и теперь ведущим через него свои закулисные интриги. Такие сообщения в печати делали мне и госдепартаменту много чести, выставляя нас этакими коварными интриганами. На самом деле, американцы ни в каком качестве не участвовали в интригах Виши. Мы не принимали никакого тайного участия в смещении Лаваля в 1940 году, хотя не раз подчеркивали в наших переговорах с министрами Петена, включая самого Лаваля, что американское правительство всегда стояло на стороне тех, кто боролся за поражение нацистской Германии. Тем самым, мы просто повторяли то, что Рузвельт многократно утверждал в своих публичных выступлениях.
Через пять дней после смещения Лаваля мне было выдано разрешение на посещение французских владений в Африке. Человеком, во многом содействовавшим этому, был Шарль Роша, генеральный секретарь министерства иностранных дел, который был таким же профессиональным государственным служащим, как и я. Он не только раздобыл все необходимые документы, которые были положены под сукно чиновниками из окружения Лаваля, но сделал это так, что это не вызвало никаких возражений ни со стороны немцев, ни итальянцев, что само по себе было на грани возможного. Шарль Роша больше не фигурирует в моих африканских приключениях, но мне хочется здесь отдать ему должное за его услуги союзническому делу. Он был одним из тех французских патриотов, которые предпочли остаться в оккупированной Франции во время войны, а не искать убежища за границей. Эти люди считали своим долгом оставаться на своих постах во Франции, хотя это влекло за собой необходимость поддерживать отношения с немцами. Однако, после освобождения настроения общества обернулись против них. Шарль Роша, отклонивший возможность жить за границей все эти опасные годы, был вынужден уехать в ссылку по окончании военных действий и оставался там до тех пор, пока враждебность, связанная с военным временем, не ушла в прошлое.
Через несколько часов после вылета из Виши 18-го декабря мой гидроплан компании Эр Франс приводнился в гавани города Алжира, которая позднее стала знакомой достопримечательностью сотням тысяч американцев, одевших военную форму. По расчетам госдепартамента моя инспекционная поездка должна была занять три месяца. Однако, я уложился в три недели. Я тогда не понимал, что Президент хотел, чтобы я не торопился и смог собрать как можно больше сведений, имеющих военное значение. Французская авиалиния проделала потрясающую работу с помощью немногих остававшихся в ее распоряжении устаревших трехмоторных транспортных самолетов Девуатин, с помощью которых мне удалось проделать весь следующий маршрут:
Декабрь 18 -- прибыл в город Алжир.
19 -- вылетел в Дакар в Западной Африке, два дня в пути (ночью полетов не было).
20 -- прибыл в Дакар. Оставался там несколько дней, ведя переговоры с французами, которые управляли африканской империей.
25 -- прибыл в Гао во французском Судане.
26 -- вернулся в Алжир.
27 -- прибыл в Тунис для консультации с генеральным резидентом Туниса.
29 -- вернулся в Алжир по пути в Марокко.
30-31 -- Касабланка, Рабат, Танжер, Испанское Марокко.
Январь 1 -- вернулся в Алжир, заехав по пути в Мерс-эль-Кебир.
5 -- отправился назад в Лиссабон.