Пападаки Валериан Георгиевич: другие произведения.

дипломат среди воинов

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:

Конкурсы: Киберпанк Попаданцы. 10000р участнику!

Конкурсы романов на Author.Today
Женские Истории на ПродаМан
Рeклaмa
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    мемуары американского дипломата, прослужившего в госдепе много дет при несколькиз президентах США.


   Роберт Мерфи
   Дипломат Среди Воинов
   Тайные решения, изменившие мир
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Пирамид букс Нью-Йорк 1965Содержание
   Предисловие издателя
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Глава Первая: Наши Простаки в Швейцарии военного времени (1917-19)
   Эта книга -- только отчасти автобиография. Дело в том, что, проработав столько лет кадровым дипломатом, -- а это род деятельности, в которой личная жизнь человека всецело подчинена международным событиям, -- я пишу здесь не столько о себе, сколько о моем личном участии во внешнеполитической деятельности Соединенных Штатов Америки. Я не собирался целиком посвятить себя дипломатической службе, и теперь, оценивая развитие внешних отношений США за весь период моей работы на этом поприще, я думаю, что вовлеченность моей нации в мировые конфликты была такой же непреднамеренной, как и моё личное участие в них. Правительство, в котором я начал служить в 1917 году, управляло изолированной страной, граждане которой отправлялись на фронты мировой войны, не имея о ней никакого представления. Правительство, во время которого я ушел в отставку в 1959 году, являло собой мощный военно-политический комплекс, взявший на себя ответственность за судьбы народов во всем мире.
   Моя работа в Государственном Департаменте началась 23 апреля 1917 года, всего через семнадцать дней после вступления США в Первую Мировую войну. Меня спешно переправили в Европу, бросив, как щенка в воду, в самую гущу международной политики, хотя тогда у меня не было никакого опыта работы за рубежом: в то время у меня вообще было мало жизненного опыта. Два года спустя я, как и большинство американцев, в спешке переброшенных в Европу во время войны, вернулся домой, с желанием никогда больше не покидать Родины. Однако, та война произвела глубокие изменения в стране. Что бы мы, американцы, ни думали тогда о своей Родине сами, США уже никогда не могла снова стать той страной, какой она была до 1917 года и, как оказалось, я -- тоже.
   Ни в моем семейном окружении, ни в воспитании не было ничего такого, что указывало бы на то, что я пойду по дипломатической линии. До переезда в Вашингтон в 1916 году, где я устроился на работу в госучреждение и стал студентом юридического колледжа, я все время жил в Милуоки, с дня своего рождения 28 октября 1894 года. Этот город в штате Висконсин имел вполне заслуженную репутацию цитадели американского изоляционализма, отчасти в силу того, что многие из его обитателей были либо сами иммигрантами, либо потомками людей, которые эмигрировали из Европы, спасаясь от нищеты, политических распрей и войн. Мой дедушка по материнской линии, Бернард Шмитц, был кузнецом, прибывшим в Милуоки из Эссена еще молодым человеком на волне эмиграции, последовавшей за революцией 1848 года в Германии. Долгие часы, проведенные им у сталеплавильной печи, сказались на его здоровье: он заболел туберкулезом и умер еще до моего рождения, оставив вдову и четверо детей. Что касается бабушки со стороны матери, то единственное, что я хорошо помню, это то, что у нее в доме и округе все говорили по-немецки, что и мне передалось еще в детстве и сослужило хорошую службу впоследствии. Моя мать, Екатерина-Луиза, была очень мягкой по характеру женщиной, природная застенчивость которой усиливалась из-за обезображенного оспой лица. Она была ревностной католичкой и находила утешение в религии, так как жизнь ее ничем не баловала.
   Мой дедушка по отцовской линии, Френсис Патрик Мерфи, Покинул Ирландию в 1850 году, чтобы не умереть там с голоду. Вначале он обосновался в Бруклине, где приобрел небольшой бар, но спустя несколько лет в поисках удачи отправился в Милуоки, где у него родился сын -- его тезка. Мой отец бросил школу после четвертого класса. Подобно многим людям в те дни, он считал, что образование -- это пустая трата времени. Он попробовал себя на многих поприщах и даже одно время заведовал питейным заведением на пару со своим приятелем. В течение долгих периодов вынужденной безработицы, как например, во время депрессии 1907 года, отец брался за любую работу, какую мог найти, а мать помогала ему тем, что шила на машинке. В наши дни, когда жить в долг считается не только зазорным, но и наоборот, похвальным, может показаться странным, что родители гордились, что никогда и ни у кого не одалживали денег, хотя временами им приходилось жить на двадцать пять центов в день.
   Хотя мой отец не особенно преуспел в финансовом отношении, он знал, как произвести впечатление на своего единственного сына. Например, мог прямо у меня на глазах расколоть грецкий орех зубами, что ему доставляло большое удовольствие. У него никогда не было проблем с зубами, и даже в шестьдесят лет он проделывал этот трюк. За ним водилась репутация непобежденного драчуна, который мог кулаком свалить быка. Как и многие ирландцы, отец пересыпал речь острыми словечками. Одним из его любимых эпитетов, которыми он награждал своих противников, было выражение "синеносый протестантский сукин сын". В этом был, конечно, отголосок той древней вражды, которую католики и протестанты до сих пор ведут в Ирландии, хотя у отца не было никаких религиозных предрассудков. Любопытно, как долго услышанные в детстве выражения остаются в памяти. Много лет спустя, когда отца уже не было в живых, а я занимал довольно солидную должность помощника заместителя госсекретаря, я сидел однажды утром на совещании сотрудников госдепартамента, проводимым Джоном Фостером Даллесом. Я заметил, что госсекретарь почесывает нос, который у него был вымазан чем-то синим. Как хорошо известно, Даллес был активным прихожанином пресвитерианской церкви, и я чуть не рассмеялся прямо ему в лицо, потому что в тот момент эта фраза отца внезапно всплыла в моей памяти.
   Как уж повелось у нас в семье, я вряд ли мог надеяться на то, что мое образование продолжится за пределами начальной школы, потому что и на нее тоже нужны были деньги. Я учился в приходских школах, когда мы могли позволить себе платить за обучение, а в другое время я просто ходил в общеобразовательную среднюю школу, где учили бесплатно. Получив в 1909 году аттестат об окончании приходской школы, я стал сдавать экзамены на получение стипендии для обучения в милуокском университете Маркетта и его подготовительной академии. Один из моих друзей получил самый высокий балл, обеспечив себя стипендией на все восемь лет обучения. Я был вторым по сумме баллов, и мне предложили бесплатное обучение в течение четырех лет в академии. Это было щедрым предложением с их стороны, но поскольку я уже и так проучился на четыре года больше своего отца, я решил, что мне пора начать самому зарабатывать на жизнь. Некоторые из моих родственников рано бросили школу и вели самостоятельную жизнь, и я хотел последовать их примеру. Однако в дело вмешался один из молодых преподавателей академии, иезуит Вильям Т. Ратиган, который изменил весь ход моей дальнейшей жизни. Отец Ратиган убедил родителей (да и меня, тоже) в том, что было бы неразумным не воспользоваться полученной мной возможностью бесплатного обучения. В результате мне пришлось работать по ночам, чтобы оплатить затраты, связанные с обучением в этом заведении, но мне-таки удалось завершить четырехлетний курс за три года.
   Летом 1915 года, когда мне было двадцать лет, со мной произошел несчастный случай, который тогда представлялся мне страшной трагедией. В таких делах никогда не знаешь, чем все это может обернуться, пока не пройдет определенное время. Тем летом я работал в одной строительной компании, и вот однажды, когда я стоял на рабочем подъемнике, оборвался кабель, и я свалился вниз вместе с ним, пролетев расстояние трех этажей. В результате у меня в трех местах оказалась сломанной ступня левой ноги, в районе лодыжки, причем последствия этих переломов я чувствую до сих пор. Вот тогда-то я и смог на себе ощутить ценность только что принятой в Висконсине программы социального страхования работников в связи с производственным травматизмом, которая была весьма прогрессивным явлением для того времени и сильно помогла мне в те несколько месяцев вынужденного безделья.
   Оставаясь на костылях и получая пособие, я решил использовать время для обучения стенографии и машинописи в бизнес-колледже. Обучаясь в колледже, я узнал об экзаменах для поступления на гражданскую службу, что давало мне возможность получить работу в Вашингтоне, где я мог бы осуществить свою давнюю мечту -- заниматься юриспруденцией в вечернее время. Человеком, подвигшим меня к решению стать адвокатом, был сенатор Роберт Лафолетт, основатель так называемой Прогрессивной партии в Висконсине. "Старина Боб", как его тогда называли в штате, слыл героем как среди католической, так и протестантской молодежи.
   После нескольких месяцев учебы в бизнес-колледже и работы секретарем в одной литографии, мне была присвоена квалификация стенографиста-машинистки и предложена должность служащего в офисе третьего помощника Главного Почтмейстера с окладом тысяча долларов в год. На моего отца это назначение не произвело особого впечатления. Как он выразился: "Этот твой парень, третий помощник, наверно очень мелкая сошка, что-то вроде дворника". Однако, начав работу в Вашингтоне, я вскоре обнаружил, что третий помощник Главного Почтмейстера, Алекзандер М. Докери, бывший губернатор штата Миссури, занимал такое высокое положение, что мне даже ни разу не удалось его увидеть в течение первых трех месяцев работы в этой должности.
   Когда в 1916 году я впервые оказался в Вашингтоне, это был приятный тихий городок. В нем еще не было той лихорадочной суетливости, которая охватила его на следующий год, когда мы вступили в Первую Мировую войну. Поначалу я им был совершенно очарован, и именно здесь мне ясно открылись перспективы моей будущей адвокатской деятельности, которая составляла тогда предел моих самых смелых мечтаний. Один мой друг из Милуоки, студент-медик из университета Джорджа Вашингтона, порекомендовал мне пансион на Франклин Сквер, который держала одна южанка по имени Роуз. За одну крошечную комнатку для себя и кормежку я платил мисс Роуз огромную по тем временам сумму -- пять долларов в неделю. Я чувствовал себя намного более обеспеченным и счастливым, чем когда-либо раньше. Курс по изучению права на вечернем факультете университета предназначался тогда, как и сейчас, для студентов, находящихся на государственной службе. Денег, получаемых мной от "Дяди Сэма", хватало и на жизнь, и на учебу -- я даже ухитрялся высылать кое-что матери. В университете я нашел себе товарищей по духу, работа приносила удовлетворение, а война, которая мне, как и многим американцам, казалась тогда такой далекой, не представляла никакой угрозы моим честолюбивым планам на будущее. Однако, уже через несколько месяцев война в Европе, как мы ее тогда называли, коренным образом изменила всю мою скромную жизненную программу, как и во всю общественную жизнь Соединенных Штатов.
   Американский народ, приняв решение ввязаться в эту войну, сделал это решительно и беспощадно. Патриотическая лихорадка, охватившая страну в 1917 году, была единственной в своем роде за всю последующую историю страны, и никогда впоследствии не достигала таких размахов. Особенно в Вашингтоне молодые американцы пребывали в состоянии какого-то истерического энтузиазма. Меня тоже охватили милитаристские настроения, и я был очень огорчен, узнав о компании противодействия войне, проходившей под предводительством героя моего детства сенатора Лафоллета. И хотя военная служба была мне полностью закрыта по причине моей сломанной ноги, один из моих сокурсников, Лайэл Алверсон, который пополнял свой прожиточный минимум, подрабатывая в офисе Госсекретаря, сказал мне однажды: "Если ты действительно хочешь поехать в Европу, ты можешь легко это сделать, потому что сейчас большой спрос на молодых людей для работы заграницей по линии Госдепартамента, особенно на стенографистов-машинисток. А ты как раз сдал все экзамены, дающие тебе право работать на госслужбе".
   Этот совет оказался для меня как нельзя кстати. И когда я, с подачи Лайэла, подал заявление в Госдепартамент, мои дела закрутились так быстро, как это никогда не бывало в Вашингтоне впоследствии. Спустя неделю после рассмотрения моего заявления, я уже был на пути в Берн в Швейцарии, что по сути стало первым отрезком моей длившейся сорок-два года карьеры в Госдепартаменте.
   Я пересек нашпигованную немецкими подводными лодками Атлантику вместе с несколькими сотнями американских граждан, которые отправились добровольцами во французскую армию для работы, в основном, в качестве шоферов машин скорой помощи. Наше судно, пароход "Чикаго", зафрахтованное французской компанией, было довольно старой посудиной и наше плавание сопровождалось частыми тревогами со светомаскировкой и другими предосторожностями, связанными с подводной войной, которая тогда достигла своего пика.
   И хотя именно подводные лодки и стали непосредственной причиной объявления войны Германии Соединенными Штатами Америки, немецкий Генштаб во главе с адмиралом фон Тирпицом, сознательно делал ставку на то, что неограниченное использование подводных лодок может положить на лопатки Британию и Францию в течение первых трех месяцев. Поэтому мы, невинные простаки, сами не ведая, заплыли на нашем теплоходе в самую гущу тотальной подводной атаки, которая к тому же почти достигла своей цели. Но американцы и тогда, да и сейчас тоже, обладали качеством, которое Хомер Ли назвал "доблестью невежд". Я не припомню, чтобы кто-нибудь из нас, плывущих на этом корабле, хоть на минуту сомневался в нашей победе.
   Во время нескольких дней, проведенных в Париже на пути в Швейцарию, я впервые оценил значение фразы "военная усталость". Еще до того, как мы, американцы, вступили в Первую Мировую войну, воюющие стороны в Европе уже три года уничтожали и калечили своих граждан в военных окопах. Никогда не забуду лиц людей, увиденных мной в Париже той весной: пожилых солдат, каких-то притихших рабочих, женщин с постоянной тревогой в глазах, детей с недетским, серьезным выражением глаз. Двадцать-три года спустя, когда я наблюдал вступление немецких войск в Париж, именно это воспоминание измученных войной людей весной 1917 года помогло мне с пониманием и сочувствием отнестись к трагедии французского народа.
   Контраст в 1917 году между подавленной войной Францией и деловой нейтральностью Швейцарии, был разительным. Начиная еще со времен войн Наполеона, швейцарцы ухитрялись держаться в стороне от войн, что само по себе было похвальным достижением, ставшим возможным отчасти благодаря тому, что положение нейтральной станы в самом центре Европы устраивало все воюющие стороны. По этому поводу было как-то замечено, что если бы Швейцарии не существовало, то ее надо было бы создать.
   Живописная швейцарская столица Берн, расположенная на вершине холма над змеящейся рекой Ааре, служила примерно тем же целям в период двух мировых войн, которым служит ООН сегодня. Берн служил удобным местом для встреч представителей враждующих держав, где они могли не только шпионить друг за другом в тени аркад и таверн, но и спокойно обсудить такие гуманитарные вопросы, как обмен ранеными военнопленными при посредничестве базирующегося в Швейцарии международного Красного Креста или прощупать обстановку на предмет возможных мирных переговоров. Никакое другое назначение не могло бы сослужить мне такую хорошую службу и ввести в тонкости международной обстановки, как эти два военных года, проведенных в Швейцарии, и уважение и любовь, которые я почувствовал к рядовым швейцарцам, остаются со мной и по сей день.
   До Первой мировой войны американская дипмиссия в Берне была настолько неприметной и неважной, что практически она управлялась двумя людьми: взрослым и подростком. Однако вместе с войной здесь появились и чиновники и, хотя по теперешним стандартам их число было незначительным, в тот момент оно казалось огромным. Я прибыл одним из первых и сам стал свидетелем резкого возрастания чиновничьего аппарата. Прибывшие американцы были своего рода первопроходцами, делающими первые и неуверенные шаги в делах разведки, пропаганды и экономического сотрудничества, которые сейчас входят в стандартный набор всякой дипломатической работы. Наши ранние усилия в этих направлениях были иногда просто смехотворны по своей наивности, а временами и пагубны в своем фанатизме, но всегда в высшей степени искренни.
   Американский посланник, получивший эту должность в Берне, будучи другом Президента Уилсона, самим собой олицетворял величие, связанное с его миссией. Это был типичный южанин старого образца -- он был издателем и владельцем газеты в штате Джорджия под названием "Саванна Пресс", -- который носил в панталоны в полоску, длинный двубортный сюртук и пенсне на носу. Именно его мне напомнила фраза, высказанная Джеймсом Бёрнсом в его книге "Разговор по душам": "За время своей полуторогодовой службы в качестве госсекретаря (1945-47) я встретил только двух представителей, носивших брюки в полоску, и оба были политическими назначенцами".
   Достопочтенный Плезант Александер Стоувел, чрезвычайный посланник и полномочный министр, любил пощеголять в полосатых брюках, и таком наряде он даже встречал поезда с военнопленными из Германии и с большим удовольствием приветствовал наших бравых пехотинцев, отбывающих на родину. Однажды я краем уха услышал, как он представляется морскому пехотинцу: "Я -- американский (священник) министр", на что молодой человек почтительно ответил, "Рад познакомиться с Вами, Ваше Преподобие. Я сам надеюсь выучиться на священника". Стоувел действительно был больше похож на священника, чем на дипломата.
   Моим первым назначением в Швейцарии была должность шифровальщика, и мне тогда казалось, что я занимаюсь важным делом, потому что мне доверили шифровку сообщений, передаваемых моим начальством в Берне их начальству в Вашингтоне. Масса информации шло в оба конца, и я чувствовал, что я с самого начала попал в самую гущу событий. Однако, прошло несколько месяцев, и я испытал свое первое разочарование в том, как организованы дела в дипломатической службе, узнав, что в целом ряде случаев моя работа по кодированию и раскодированию пересылаемых сообщений оказалась бесполезным делом. Немцы с презрением вернули нам журнал кодов госдепартамента, которым пользовались сотрудники американского консульства в Лейпциге, дав понять, что имеют ключи ко всем нашим кодам. Немцы намного опередили нас в искусстве криптографии и их "Черной Комнате" ничего не стоило взломать наши относительно простые шифры того периода. Более того, большинству американцев были вообще неведомы предписания безопасности, а работники нашей миссии в Берне не знали, как применять их на практике. Руководство миссией было в основном в руках иностранных служащих, которым ничего не стоило получить доступ к нашим кодовым книгам.
   Безразличие, с которым работники дипслужбы относились к безопасности, могло только сравниться с их открытой неприязнью к наспех сколоченному Вашингтоном агентству пропаганды, т.н. Комитету по Общественной Информации, руководимому неким Джорджем Крилом. Наши профессиональные сотрудники с неодобрением отнеслись к любителям-пропагандистам агентства Крила. Комитет направил в Берн весьма искреннюю и неглупую даму, миссис Норманн де Р. Уайтхаус, но она не знала ни одного иностранного языка, и к тому же прибыла без какой-либо технической поддержки и с весьма расплывчатыми инструкциями. По всей вероятности она получила это назначение исключительно из-за своей репутации активного агитатора среди женщин во время предвыборной компании в Нью-Йорке. Однако, это не снискало ей друзей среди швейцарцев, которые даже полвека спустя, предоставили право голоса женщинам только в некоторых кантонах.
   Я симпатизировал миссис Уайтхаус, отчасти потому, что она ни у кого другого не вызывала симпатии. Война уже почти закончилась, когда она получила из Вашингтона кипы устаревших памфлетов, которые она тут же принялась смело распространять среди местного населения. Скептические швейцарцы, преданные своему нейтралитету и с недоверием относящиеся ко всем формам пропаганды, справедливо полагали, что их местные газеты могут снабдить их всей необходимой информацией, не подправленной комментариями иностранных государств. Вспоминая сейчас, с каким открытым пренебрежением к ней эта активистка пропагандистских методов столкнулась как со стороны швейцарцев, так и ее соотечественников, я могу только пожалеть, что она не дожила до сегодняшнего времени и не испытала восхищения от того размаха, с которым госдепартамент ведет дела в этой области, спонсируя современные информационные службы с их разветвленной по всему миру сетью широковещательных станций, трансокеанской системой кабельной и беспроводной связи, кино и телевизионными студиями, выездными симфоническими и джазовыми оркестрами и тысячами госслужащих, работающих во внушительных офисах Вашингтона и во всех других уголках цивилизованного мира.
   Говоря о том, что госдепартамент явно отставал в своей оценке безопасности и пропаганды, не могу не упомянуть, что в 1917 году он был еще менее подготовлен для понимания всей важности разведывательной работы. Шокирующим примером такого непонимания был случай с Джемсом Макналли, американским генеральным консулом в Цюрихе, финансовом и промышленном центре Швейцарии. Дочь Макналли была замужем за немецким морским офицером, который выступал против ведения Берлином глобальной подводной войны, справедливо полагая, что такие действия приведут к вступлению в войну Соединенных Штатов. Этот немецкий зять Макналли был настолько возмущен политикой правительства Германии, что решил помочь стране своей жены, и с его помощью Макналли смог заранее предупредить союзников о, по крайней мере, двух готовящихся немецких наступлениях. За это Макналли получил личную благодарность от генерала Першинга.
   Однако, один американский священник на пенсии, некий Герберт Филд, живший в то время в Цюрихе, заметил, что Макналли встречается с немцами, и этот Филд тайно сообщал нашему правительству о том, что "американский дипломат якшается с врагом". В общей военной неразберихе и при полном отсутствии координации между правительственными агентствами, это лишенное оснований обвинение привело к тому, что Макналли был уволен из дипломатической службы, в результате чего был потерян весьма ценный источник информации. Я пришел к убеждению, что Макналли не был предателем, и что его попросту оговорили. Таким образом, уже в самом начале своей дипломатической карьеры я понял, что нельзя принимать на веру любое обвинение чиновника в предательстве и разглашении тайны. Есть много случаев, когда так называемое "общение с врагом" является единственным средством сбора необходимой информации, в чем я и сам имел возможность убедиться, оказываясь в сложных ситуациях в период Второй Мировой войны. А совсем недавно, во время наших горячих и холодных войн, подобные обвинения получили целый ряд чиновников госдепартамента. Опытные работники госдепартамента стараются уделить этим делам должное внимание, но, несмотря на все их усилия, с некоторыми американцами сейчас обошлись так же несправедливо, как с Макналли в 1917 году.
   Кстати, я с интересом следил за карьерой сына Герберта Филда, Ноэля. Он поступил на Дипломатическую службу после Первой Мировой войны и кончил тем, что перебежал к коммунистам. Последний раз о нем слышали в Будапеште, но перебежчики живут в постоянной опасности, потому что их считают двойными агентами. Во всяком случае, он куда-то пропал. Возможно, когда-нибудь мы узнаем, что случилось с этим пронырой, тайно сотрудничавшим с коммунистами во время Гражданской войны в Испании, используя свою работу в Лиге Наций в качестве прикрытия своей шпионской деятельности.
   На дипломатической службе различие между кадровыми чиновниками и канцелярскими работниками примерно такое же, как в армии -- между офицерами и рядовыми, но в Швейцарии времен Первой Мировой войны условия сильно отличались от обычных. Не было привычных толп туристов, дипломатическая деятельность была сведена к минимуму, и все члены американского дипкорпуса были, как бы, тесно сплочены военной обстановкой.
   Поэтому, оставаясь молодым канцелярским работником, я, тем не менее, находился в более тесном контакте с кадровыми чиновниками миссии, чем это было бы возможно в мирное время, в частности, с человеком, который вскоре стал моим непосредственным начальником. Это был исключительно способный консульский работник по имени Альфред Донеган. В качестве пресс-атташе, Донеган прочитывал и анализировал немецкую и австрийскую прессу, которая была легко доступна в Швейцарии. Поскольку он прекрасно разбирался в политической обстановке в центральной Европе, он мог на основании прочитанного делать выводы, которые ускользали от внимания менее информированного читателя. И поскольку я знал немецкий, он устроил так, что меня сделали его помощником.
   Донеган был женат на очень радушной австрийке. У них было четверо детей, и вскоре я с ними так подружился, что чувствовал себя буквально членом их семьи. В самом начале нашего знакомства Донеган сильно удивил меня, сообщив, что они с женой уже много лет не были в Штатах, просто потому, что не могли себе позволить этого. В те дни начальное жалование кадрового консульского работника не превышало 1500 долларов в год и только в исключительных случаях доходило до четырех тысяч, а приработки случались не часто и не составляли больших сумм. Конгресс не предоставлял госдепартаменту средств для оплаты дорожных затрат, если семья дипломата собиралась проводить отпуск дома. Они даже не оплачивали проездных денег, когда работник переводился с одного поста на другой. "Продвижение по карьерной лестнице на дипслужбе -- это приглашение к банкротству", - как-то признался мне Донеган, -- "потому что оно часто связано с переводом с места на место и только человек солидного достатка может позволить себе возить семью и свое хозяйство по всему миру". Донеган рассказал, что когда он был консулом в Магдебурге, он был по уши в долгу и ему срочно нужна была сумма в 1000 долларов. Его вице-консул был его близким другом и они порешили вместе, что тот обратится в местный германский банк за кредитом. Банкир спросил молодого человека, какие гарантии он может предоставить. "Никаких гарантий", - отвечал молодой дипломат, - "кроме того, что наш консул подпишет мой вексель". На банкира это произвело впечатление. "В этом случае, - заверил он вице-консула, - нет проблем". Банкир не знал, что мы были очень ненадежными заемщиками (poor credit risks).
   Однако для Донегана его личные обстоятельства сложились очень удачно, при этом без какой-либо помощи со стороны госдепартамента. Одним из его хобби были шахматы, в которые он играл настолько прилично, что даже время от времени принимал участие, порой довольно успешно, в европейских турнирах. В одной из таких международных встреч он познакомился с преуспевающим американским банкиром по имени Холгартен, и позднее они стали друзьями и проводили многие дни вместе за шахматной доской. Однажды Холгартен объявил следующее: "Донеган, сегодня я составил новое завещание и упомянул тебя в нем". Донеган конечно по достоинству оценил этот жест доброй воли своего друга, но поскольку Холгартену было всего пятьдесят и он пребывал в полном здравии, он вскоре забыл об этом разговоре. Однако, не прошло и года, как Холгартен во время посещения Казино в Монте-Карло, неожиданно скончался от разрыва сердца. К своему полному изумлению Донеган узнал, что его друг действительно завещал ему четверть миллиона долларов, сумма, которая в переводе на современные деньги составила бы миллион долларов. Однако, это не привело к уходу Донегана из госдепартамента. Он проработал еще несколько лет и ушел в отставку с поста консула в Базеле. Донеган был по-настоящему предан своей стране. Он верно служил Америке и в самые трудные времена и тогда, когда мог позволить себе уйти в отставку.
   Однако, мой собственный опыт жизни в Берне никак не склонял меня последовать примеру Донегана. По большей части работа в миссии казалась мне совершенно бесполезной. Было слишком много случаев, когда преданность делу никак не поощрялась: внешняя политика Вашингтона часто мешала работе аппарата дипмиссии, служащим которой платили слишком мало. Как мне объяснил Донеган: "Конгрессмены знают, что их попытки увеличить ассигнования на нужды госдепартамента не дадут им дополнительных голосов и поэтому госдепартамент никогда не сможет платить своим первоклассным работникам то, что они заслуживают. Вот почему госдепартамент и был так плохо подготовленным к нашему вступлению в войну". Четверть века спустя госдепартамент оказался точно так же плохо подготовленным к нашему вступлению во Вторую Мировую войну.
   Тем не менее, в нашей миссии в Швейцарии были и тогда весьма способные работники. Высокопоставленный кадровый дипломат Хью Уилсон слыл весьма обеспеченным человеком и был вполне независим в своих действиях. Блестящим дипломатом был третий секретарь миссии Ален Даллес, который впоследствии, с 1953 по 1961 год, стоял во главе нашего гигантского ЦРУ. Но в 1926 году Даллес ушел с дипломатической службы и занялся адвокатской практикой, и только сколотив приличное состояние, смог снова вернуться на государственную службу.
   Я решил, что после войны я вернусь в Вашингтон и опять поступлю на службу с тем, чтобы завершить юридическое образование, так что я с нетерпением ждал того дня, когда смогу снова вернуться к "нормальной" жизни. Однако, нужно признать, что моя жизнь в Берне не доставляла мне никаких хлопот. По правде говоря, мне еще никогда не жилось так хорошо и комфортно. Я снимал комнату в семье немецко-швейцарского происхождения, хозяева которой отличались редким радушием. Я столовался у них, наслаждаясь их вкусными завтраками, состоящими из горячего шоколада, свежих булочек, творога и вишневого варенья. Не считая расположенных ко мне Донеганов, у меня появился целый ряд друзей из числа сотрудников миссии. Кроме того, я сильно увлекся одной молодой девушкой по имени Милдред Тейлор, которая была родом из Канзас-Сити штата Миссури: она работала секретарем в управлении Общества Красного Креста, который американцы не так давно основали в Берне, и считала, что стенографирует быстрее меня.
   Однажды в выходные дни я пригласил Милдред на прогулку по окрестностям Берна, и когда мы вместе тряслись на поезде зубчатой железной дороги, взбираясь по склону горы Юнгфрау, я, решив подразнить Милдред, сказал: "Спорим, что ты не сможешь застенографировать то, что я буду диктовать со скоростью двадцать слов в минуту в этой тряске". Она, не задумываясь, поставила десять долларов, и выиграла пари, но я выиграл Милдред Тейлор. Она пообещала мне ждать, пока я не получу диплом юриста, и с тех пор делит со мной все тяготы и радости моей многотрудной жизни и службы на дипломатическом поприще.
   Наконец, в ноябре 1918 года наступил долгожданный День Перемирия. Победа союзных войск вызвала наибольшее ликование у нашего министра Стоувела. По этому поводу он устроил в миссии грандиозный прием, на котором произнес пламенную речь, выдержанную в лучших традициях южан. Кульминацией его выступления был панегирик, в котором он в витиеватых выражениях отдал дань мужеству американских солдат из его родного штата Джорджия, которые взяли штурмом и освободили от немцев город-крепость Метц. Это утверждение привело в крайнее замешательство британского дипломата сэра Роберта Крейги, который даже уронил свой монокль и на время потерял присущую ему невозмутимость. Дело в том, что на самом деле Метц был оставлен немцами задолго до того, как наши части вошли в него, взяв город без единого выстрела. Тем не менее, мы все с огромным удовольствием выслушали его речь, отдав должное гостеприимству хозяина, а сэр Роберт даже впоследствии женился на его очаровательной дочке.
   С окончанием войны наспех сколоченная американская община в Берне быстро распалась в основном, из-за огромного желания большинства добровольцев немедленно отправиться домой в Штаты. Однако, я несколько задержался и оказался в Париже в тот момент, когда туда с визитом прибыл американский президент Вудро Вилсон для участия в Мирной конференции. Стоя в толпе парижан, я наблюдал, как они оказывают американскому посланнику восторженный прием, когда тот проезжал по Елисейским полям в открытом автомобиле. Не зная, что мне еще много лет придется прожить в Париже, я решил провести здесь остаток времени. Я побывал на линии фронта, совершил свой первый облет столицы на аэроплане и осмотрел достопримечательности города, начиная от смотровой площадки на Эйфелевой баше и кончая подвалом с могилой Наполеона. А затем поспешил домой, в Милуоки, на встречу с семьей и своими старыми друзьями.
   Через пару недель я уже снова был в Вашингтоне. Устроившись в другом пансионате, я приступил к работе в департаменте Казнчейства, а не в офисе третьего помощника главного Почтмейстера, как прежде, занимаясь по вечерам юриспруденцией, дабы закончить прерванный войной курс обучения в колледже. Мое новое место жительства и новая работа госслужащего были не единственными новшествами по возвращении в Вашингтон. Теперь столица была средоточием гораздо большей власти, чем до войны, и это пьянило головы людей, стоявших у горнила американской политической жизни. Здесь накопилось значительное богатство, но политика не претерпела улучшений. Открылась дорога для выступления на политической арене Уоррена Хардинга и его дружков.
   Менее, чем через два года я закончил юридический факультет и был допущен к адвокатской практике в округе Колумбия. Наконец-то я вступил на избранный мной путь, но пока я раздумывал, принимать или не принимать предложение от хорошей юридической фирмы, я случайно прочел в вашингтонской газете "Стар" объявление о том, что открывается конкурс на замещение должностей в консульской службе. По сей день я никак не могу себе объяснить, что толкнуло меня попытать счастья в этом конкурсе. Я тогда сказал себе, что иду на этот шаг из любопытства, просто из желания испытать себя и что терять мне нечего, кроме времени, затраченного на подготовку к экзаменам. Однако, подспудно я наверняка отдавал себе отчет в том, что, имея за плечами законченный курс по международному праву и опыт государственной службы в Вашингтоне и Берне, я наверняка пройду эти тесты и тогда у меня откроется возможность сделать карьеру консульского работника, что давало мне шанс провести большую часть жизни за границей. Как и вся американская нация, я чувствовал, что передо мной открываются широкие горизонты. Я уже вкусил все прелести жизни за границей и не хотел всю остальную жизнь просидеть дома. Это не отвечало моим честолюбивым планам.
   Как бы то ни было, но ноги сами понесли меня в экзаменационные аудитории, и после успешной сдачи письменных тестов мне был назначен день для прохождения устного экзамена по языку. К своему вящему удовольствию, я обнаружил, что хорошо знаком со своим экзаменатором. Его звали Эрнандо де Сото, и он был нашим генеральным консулом в Лейпциге в тот момент, когда США вступили в Первую мировую войну. Де Сото был женат на женщине из России, которая говорила по-немецки лучше, чем по-английски, поэтому между собой супруги больше общались на немецком языке. Во время их репатриации из Лейпцига им пришлось провести несколько недель в Берне, ожидая переезда в Соединенные Штаты, и их привычка говорить по-немецки на публике вызвала подозрения у некоторых американцев местной общины, включая министра Стоувела. Этот не в меру ревностный патриот полагал, что говорить на языке врага, предпочитая его английскому, было не лояльным в военное время. Поэтому чете де Сото пришлось пережить очень неприятный месяц в Берне. И теперь, встретив де Сото в Вашингтоне, я тактично напомнил ему об этом неприятном происшествии, что вызвало взволнованный пересказ всего инцидента и на это ушел почти весь час, отпущенный для моего устного экзамена. Высказав свои наболевшие чувства симпатизировавшему ему слушателю, де Сото покровительственно улыбнулся мне и уверил, что у меня не будет трудностей в этой части моего экзамена. Я полагаю, что это был мой первый опыт практической работы дипломата.
   В момент, когда я держал экзамены в конце 1920 года, контингент работников министерства иностранных дел составлял крошечную часть того, чем он является в настоящее время, и в дипслужбе было мало еще такого, что могло бы послужить стимулом для честолюбивых молодых людей. Однако, за годы моей дипломатической карьеры, она превратилась в профессию, обладающую большой привлекательностью для способной молодежи. Буквально на днях вернувшись в Вашингтон, я, как член правления Института Дипломатических Отношений, был проинформирован, что в течение одного из последних лет в институт сдавало экзамены около десяти тысяч молодых людей, мужчин и женщин; из них около четырех тысяч сдало письменный экзамен, а тысяча шестьсот добрались до устных тестов, и около двух сотен поступавших прошли все тесты и были приняты в институт. Учитывая столь большой интерес к профессии, можно произвести оптимальный отбор младших дипработников для нужд нашего госдепартамента.
   Вкоре после экзаменов мне предложили на выбор три должности, включая пост вице-консула в Цюрихе. Я срочно обсудил это дело с Милдред. Я объяснил ей, что в мои намерения не входило стать профессиональным консульским работником, но поскольку мы оба полюбили Швейцарию, еще несколько лет в Европе пойдут нам на пользу, после чего я смогу вернуться к адвокатской практике в Вашингтоне. Я принес присягу при вступлении в должность 28 февраля 1921 года, а 3 марта у нас с Милдред состоялась свадьба. Я еще раньше согласился пройти тридцатидневный период подготовки к работе консульского служащего, и директор курсов был по вполне понятным причинам раздражен, когда я тут же попросил десятидневный отпуск на медовый месяц. Чтобы задобрить его, я сказал: "Я возьму с собой экземпляр Консульских инструкций". Его развеселила сама идея объединить медовый месяц и ускоренный курс обучения, и он не стал возражать.
   Месяц спустя я получил проездные документы на переезд в Цюрих, но уже не в качестве канцелярского служащего и холостяка, как во время моего предыдущего путешествия в Европу, а в статусе семейного человека и кадрового работника консульской службы правительства Соединенных Штатов -- вице-консула класса "С" -- с годовым жалованием 2500 долларов. Мой приятель, студент-юрист, поступил на работу, которая вначале была предложена мне, в нью-йоркскую фирму, специализировавшуюся на проблемах федерального налогообложения, и через некоторое время он уже зарабатывал 40 тысяч долларов в год. Однако, когда я узнал об этом, я ему совсем не завидовал, потому что к тому времени я уже понял, что нашел свое место в жизни.
   Глава Вторая: Ускоренный курс дипломатической работы в гитлеровском Мюнхене (1921-25)
   Через полгода после того, как я стал консульским работником, мне посчастливилось получить одно из самых интересных и поучительных назначений во всей моей дипломатической карьере. В ноябре 1921 года я был направлен на работу в Германию, в г. Мюнхен, где провел почти четыре года. Только сейчас, оглядываясь назад на те годы, я понимаю, каким ценным оказался для меня мой мюнхенский опыт. В 20-х годах нигде больше в Европе не проявилась так четко взаимосвязь прошлого, настоящего и будущего этого неспокойного континента. Именно в Мюнхене мне удалось понять что руководило действиями победителей и побежденных в Первой Мировой войне и это знание хорошо помогло мне предвидеть их действия после Второй Мировой войны. Знание того времени мне особенно пригодилось, когда в сентябре 1944 года я был назначен советником по германским вопросам при генерале Эйзенхауэре, да и позже, во все первые четыре послевоенных года, когда я служил главным представителем госдепартамента в Германии.
   Когда я прибыл в Мюнхен в 1921 году, человек, чье имя мне ничего не говорило тогда, Адольф Гитлер, только начал превращать этот город в рассадник национал-социалистских идей. Таким образом, я познакомился с Гитлером и другими нацистскими главарями, когда они были еще никому не известными активистами. Я также повстречался с единственным в то время известным в Европе соратником Гитлера, недовольным и разочарованным генералом Эрихом Людендорфом, который был главнокомандующим на западном фронте, когда Германия сложила оружие в 1918 году. Я присутствовал на нескольких нацистских сходках, о которых регулярно сообщал в официальных докладах в Вашингтон. Как и большинство официальных обозревателей, находящихся в Мюнхене тогда, я и представить себе не мог, что этот выскочка-демагог, который казался таким неубедительным мне тогда, влетит так высоко. Однако, уже тогда я начинал понимать, какая опасная ситуация создалась после Первой мировой войны в Европе. Война напрочь разрушила сложившуюся в Европе систему безопасности, не выработав ничего взамен. Из всего увиденного у меня возникли большие сомнения в правильности подхода Вудро Вильсона, пытавшегося силой решить вопрос самоопределения. Его радикальные идеи и поверхностное знание практических аспектов европейской политики привело к еще большей европейской дезинтеграции. Почти все, с кем я встречался в Мюнхене, были замешаны в какой-нибудь интриге, потому что вся Европа находилась в состоянии непрерывного изменения. На руинах германской и австро-венгерской империй возникли шаткие республики, в реальность которых слабо верило большинство живших там граждан, и к которым с неприкрытой ненавистью относились фанатично настроенные меньшинства. Смятение в умах было таково, что можно было не без оснований опасаться, что большевизм с успехом воспользуется общей неразберихой в Германии и Австрии, как это произошло в России после падения царского режима. А самое ужасное, что мне довелось наблюдать, пока я находился в Мюнхене, была безудержная инфляция, пожравшая сбережения нескольких поколений самых достойных и обеспеченных людей и повергнувшая миллионы граждан в состояние безысходного отчаяния. Эта инфляция, по моему мнению, больше, чем что-либо другое, способствовала приходу гитлеризма. К счастью, уроки, которые она преподала, были успешно усвоены, предотвратив ее повторение после Второй мировой войны, когда несколько мужественных американцев воспротивились недальновидным попыткам других американцев снова повергнуть Германию. в состояние экономического хаоса. Стабильность, существующая в Европе в настоящее время, стала, по моему глубокому убеждению, результатом успехов в экономических и финансовых знаниях, достигнутых и примененных на практике между двумя мировыми войнами вопреки всеобщей ненависти и озлобленности к побежденным народам, которые, возьми они верх, могли привести к еще большей катастрофе, чем это было после Первой мировой войны.
   Меня направили в Мюнхен в 1921 году вместе с тремя другими консульскими работниками для возобновления работы нашего консульства, которое было закрыто в связи с военными действиями в Европе. Во главе нашего молодого трио стоял опытный консульский работник Уильям Даусон, и он стал для нас самым лучшим учителем, о котором мог мечтать начинающий дипломат. Даусон снискал себе репутацию (вполне заслуженную, по моему мнению) строгого и требовательного руководителя. За те восемь месяцев, что я проработал под его началом, я три раза хотел уйти в отставку, но он невозмутимо игнорировал все мои заявления и ни на йоту не ослабил своей решимости сделать все, чтобы мы не только хорошо исполняли его поручения, но и постоянно повышали свой профессиональный уровень. Он вполне заслуженно гордился своими лингвистическими способностями и всегда подчеркивал, что изучение иностранных языков -- это, прежде всего, прилежание, а не дар божий, как у музыканта-виртуоза. Он сам прекрасно говорил на немецком, французском и испанском языках, и взял за правило, чтобы его новоиспеченные вице-консулы никогда не пользовались английским при разговоре с ним в офисе. Мне приходилось обсуждать все дела с ним по-немецки, одному из моих коллег -- по-испански, а другому -- по-французски. Так Даусон продолжал совершенствовать свои собственные знания и обязал нас делать то же самое.
   Однако, прослужив восемь месяцев в Мюнхене, Даусон получил повышение и был переведен на другое место работы, а я, будучи несколько старше своих товарищей по возрасту, был поставлен на его место до приезда его преемника. Наверно, я бы очень испугался, если бы узнал, что, за исключением одного краткого периода, все последующие три года никакого преемника Даусону не будет и мне все это время придется исполнять обязанности главного представителя Соединенных Штатов в Баварии. К счастью мой душевный покой не был тогда потревожен, потому что мне никто не сообщил, когда меня сменят на этом посту. Я бы наверно польстил себе, если бы стал утверждать, что меня так долго держали на этом посту из-за моих необыкновенных способностей, но в действительности дело обстояло проще: нашему правительству было все равно, кто его представляет в Мюнхене. Несомненно, такая самостоятельность мне, как молодому человеку, очень импонировала. Прошло немного времени и я начал смотреть на дипслужбу, как на свое призвание, а не временное занятие.
   С каким энтузиазмом мы тогда работали -- мои коллеги и я; без их самоотверженной поддержки мне бы не удалось справиться со всеми трудностями этого назначения. Мы были завалены работой с самого открытия генконсульства, проводя по двенадцать и более часов в офисе. Во время войны интересы Америки в Германии представляло испанское правительство, и приступив к работе, мы сразу же столкнулись с острой нехваткой оставленного в Мюнхене еще до войны оборудования. Правительство США не имело в своем распоряжении собственности в Мюнхене. Город был перенаселен. Нам пришлось снять офисы в здании, принадлежавшем студенческой общине (братству). И тогда к нам повалил народ: казалось, вся Бавария собирается эмигрировать в Соединенные Штаты. Эмиграция тогда была почти неограниченной и несмотря на наши скромные возможности, мы вскоре выдавали в среднем по четыреста виз в день. Наш офис работал в лихорадочном ритме, решая сразу массу дел, таких как оформление тысяч виз для эмигрантов, выдача огромного количества американских паспортов, выписывание консульских счетов и подготовка экономических отчетов, которые нам самим приходилось печатать, потому что госдепартамент не мог предоставить нам еще хотя бы одного канцелярского работника. Я помню, что ежедневно мне приходилось ставить около четырех сотен подписей. Печатая на машинке, я втайне радовался, что закончил колледж, где меня обучили этому ремеслу.
   Нам так надоедала канцелярщина, что мы с огромным облегчением переключались на работу политического репортера, которая вменялась нам госдепартаментом в качестве одной из наших обязанностей по должности. Не без чувства тщеславного удовлетворения вспоминаю политические отчеты, сделанные мною по впечатлениям от первых полных хриплого визга выступлений Гитлера. Просматривая их недавно в Национальных архивах в Вашингтоне, я нашел их вполне продуманными. Однако, несмотря на всю нашу искренность, с которой писали наши отчеты, мы не были уверены, что их вообще кто-либо читал в Вашингтоне. Они никогда никак не комментировались. Американцы никогда не были проникнуты таким духом изоляционизма, как в 20-х годах (прошлого века). За все годы моего пребывания в Мюнхене я ни разу не получил свидетельства того, что американское правительство или чиновники его служб проявляли хоть какой-то интерес к политическим событиям, которые казались такими зловещими и значимыми тем из нас, которые находились в их гуще. Единственное, что интересовало американцев в Германии в то время, было деньги. Некоторые американцы сколотили неплохие состояния на германской инфляции. Американские финансисты навязывали нереалистичные займы германским сообществам и корпорациям, займы, которые позднее реализовывались за счет американских держателей облигаций (ценных бумаг). Ни разу госдепартамент не поинтересовался моим мнением по поводу какого-либо политического события в Германии, и не выразил обеспокоенности по поводу набирающего силу нацистского движения. Никаких комментариев не последовало из Вашингтона в ответ на мой отчет о попытке группы Гитлера свергнуть правительство Баварии в 1923 году, которая была по сути первым шагом на пути установления нацистской диктатуры, к которой они в конце концов и пришли. Наш опытный посол в Германии в то время, Алансон Б. Хоутон, периодически вызывал меня в Берлин на совещания региональных представителей и внимательно выслушивал наши доклады по различным местным проблемам, но это было единственным вниманием, проявленным к нашим политическим обзорам событий. А между тем, мы были свидетелями зарождения новой мировой войны.
   Огромный поток эмиграции из Европы после Первой мировой войны был симптомом охватившего ее хаоса. Американские критики нашей иммиграционной политики жаловались, что мы собираем все европейское отребье, но это было на самом деле не так в отношении Мюнхена. Более того, я считаю, что это вообще не было похоже на правду. Безработица в Европе была повсеместной, а война принесла одни разочарования, особенно молодым людям. По крайней мере 80 процентов подающих заявления на эмиграцию, были баварцами. Большинство этих молодых людей были выходцами из семей рабочих и служащих. Многие сами хорошо владели каким-нибудь ремеслом и имели ту или иную квалификацию. Они не видели для себя будущего ни в Германии, ни вообще в Европе. Инфляция съедала всех их сбережения, и поэтому они ехали в Америку с серьезным намерением начать там новую жизнь. Я уверен, что большая часть из них стала полноправными американскими гражданами. Да, конечно, наши иммиграционные законы были слишком мягкими тогда, давая возможность просочиться в страну нежелательным элементам. Нашим мюнхенским заявителям было предоставлено право самим оформлять свои заявления, которое нам подчас не удавалось тщательно проверить. Но я уверен, что в целом этот огромный поток эмигрантов из Европы после Первой мировой войны пошел на пользу соединенным Штатам. В конце 20-х годов Конгресс выступил в пользу больших ограничений въезда в страну и сейчас Соединенные Штаты имеют, по-видимому, самую сложную систему иммиграционных законов в мире.
   Вскоре мы с женой подыскали себе удобную квартирку и начали потихоньку обустраивать свою жизнь в Мюнхене. Многие американцы тогда так и не поняли , что кайзеровская Германия была на самом деле конфедерацией нескольких более или менее самостоятельных субъектов -- королевств и княжеств. Мюнхен несколько столетий служил столицей католических королей, последняя династия которых принадлежала к популярному и просвещенному семейству Виттельсбахов. В Мюнхене было принято иметь свой собственный двор и дипкорпус, а его горожане с давних пор считали себя большими знатоками хорошей еды и выпивки, музыки, оперы и спортивных состязаний. Бавария не была оккупирована после Первой мировой войны, как, например, Рейнская земля и Рур, и баварцы старались сохранить мюнхенскую довоенную атмосферу, несмотря на все послевоенные трудности. Еще при Гогенцоллернах баварцы удержали на троне своего популярного монарха и в большой степени сохранили независимость, поэтому они по вполне понятным причинам с большим недоверием относились к Веймарской республике, которая свергла своего хорошего короля вместе с плохим кайзером (?). Немногие баварцы приветствовали Веймарскую республику, большинство же относилось к ней с большим подозрением и особенно к социал-демократам (социалистам), которые считались ее главными идеологами. На самом деле, как мне вскоре стало известно, баварцы не ждали от республики ничего хорошего и надеялись, что недолго просуществует. Они с нетерпением ждали реставрации монархии в той или иной ее форме, которая бы вернула на трон королевское семейство Виттельсбахов. Между тем, они вели себя так, как будто имели право на независимую иностранную политику, и относились к нашей консульской миссии, как будто это был довоенный дипломатический корпус.
   После того как Даусон уехал из Мюнхена, я оказался в очень странном положении. Я был представителем одной из самых богатых и влиятельных стран в мире в регионе, который все европейские правительства считали достаточно важным, чтобы направлять сюда своих высокопоставленных дипломатов. Официально, я значился, как и.о. Генерального консула, но на самом деле я был всего лишь младшим вице-консулом с окладом 2750 долларов в год и при этом был начисто лишен всех тех льгот, которыми пользовались мои коллеги по консульскому корпусу и которые обеспечивали им довольно сносное существование. Если нам и удавалось как-то покрывать представительские расходы на социальные мероприятия, проводимые в рамках активно дипломатической жизни в Мюнхене, то происходило это только за счет галопирующей инфляции, которая разоряла немцев, но служила временным подспорьем тем из нас, которые платили за все долларами.
   Но мы все-таки чувствовали себя весьма ущемленными в деньгах, и когда сенатор Роберт Лафоллет -- бывший героем моего детства еще со времен моей жизни в родном штате Висконсин -- был проездом в Мюнхене в 1922 году на обратном пути после своего визита в Россию, мой приятель, вице-консул Альберт Холстед и я решили встретиться с ним, чтобы убедить его поднять вопрос о нашем бедственном положении в Вашингтоне. Сенатор Лафолет был членом двух сенатских комитетов, которые помогали определить сумму годовых ассигнований на нужды госдепартамента. Жена Холстеда была родом из Милуоки, и мы решили, что самое лучшее, что мы можем сделать, чтобы направить наш разговор в нужное русло, это сводить его вместе с женой и двумя сыновьями в дорогой мюнхенский ресторан, в данном случае в Вальтершпиль, который был нам явно ен по карману, и там, уставив стол шикарной едой и питьем в уютной обстановке изложить свое дело. Все прошло великолепно: закуски были выше всяких похвал, разговор интересным и оживленным, а атмосфера самой приятной во всех отношениях. После обеда, когда сенатор пребывал в хорошем настроении, мы с Холстедом, в соответствии с нашим планом, приступили к описанию наших денежных проблем. Сенатор молча слушал наши жалобы, которые становились все более красноречивыми. Внезапно он оглядел роскошный интерьер ресторана, хорошо одетую и упитанную публику и произнес следующее: "Ну что ж, парни, а вы тут, прямо скажем, неплохо устроились". Слишком поздно до нас дошло, что наш тщательно разработанный план был психологически неверным. Нам следовало бы отвезти Лафоллета в самый дешевый и непрезентабельный ресторан в городе, в тот, который нам посещать еще долго после его визита, чтобы как-то возместить расходы на пир, который мы устроили Лафоллету.
   Тем не менее, в Мюнхене мы приобрели опыт, который нельзя купить ни за какие деньги. Благодаря моему официальному положению, у меня образовался широкий и разнообразный круг знакомств в этой культурной среде. Любой человек в Баварии, от самых высокопоставленных до людей низкого сословия, был доступен представителю Соединенных Штатов, и американские туристы, посещающие Мюнхен, обязательно заходили в генеральное консульство. Одним американцем, проникшим в город без всякой огласки и так незаметно, что мы несколько дней не знали о его существовании, был Томас Р. Маршалл, бывший вице-президент Соединенных Штатов. Когда только мне стало известно, что он в Мюнхене, я навестил его, и мистер Маршал с очаровательной непосредственностью рассказал мне, как он стоял в очереди на регистрацию в полицейском участке, как это полагалось всем обычным туристам. Я хорошо знал мюнхенского шефа полиции и, позвонив ему, недовольным тоном высказал ему жалобу: "Почему вы заставили бывшего вице-президента Соединенных Штатов стоять в очереди на регистрацию"? Узнав, что случилось, шеф в ужасе воскликнул: "Но почему же он не сказал, кто он такой"? Он немедленно отправил письменное извинение мистеру Маршаллу, назвав его по старому немецкому этикету "Ваше высокоблагородие". Когда я перевел это письмо вице-президенту, он был в восторге. "Закажу для письма рамку и повешу его на самом видном месте в офисе", уверил он меня, "это заткнет рот тем из моих критиков в Конгрессе, которые еще не оценили моего "благородного" происхождения".
   У нас было также множество друзей среди американцев, поселившихся в Мюнхене после войны. Одним из них был Джеймс Лёб, один из директоров солидной нью-йоркской банковской фирмы "Кун, Лёб и компания", который после болезни удалился на покой в свое загородное поместье около Мюнхена. Однажды он заглянул ко мне в консульство и мы очень приятно поболтали, и уходя, он сказал: "Если вам понадобится моя помощь, обращайтесь ко мне и я всегда рад буду вам помочь". Спустя некоторое время после нашего разговора, в консульство обратился за помощью американец, который оказался без гроша в кармане. Наше правительство не предоставляло нам средств для оказания помощи нуждающимся соотечественникам. Бывали случаи, когда наши консульские и дипломатические работники ссужали попавшим в беду американцам свои собственные деньги, что, кстати, не многие из нас могли себе позволить. В этот раз я вспомнил о предложении Лёба и, позвонив ему, описал ситуацию. Лёб ответил: "Конечно, я помогу человеку добраться до дома", и дал ему денег на проезд. После этого, Лёб еще не раз помог нуждающимся американцам, которых я отсылал к нему, ссужая им деньги и делая пожертвования. Такая бескорыстная благотворительность была большим подспорьем не только нашим гражданам, оказавшимся в беде в Европе, но также и нашему консульству.
   Мои коллеги нашего мюнхенского консульского корпуса были людьми исключительными в многих отношениях, что не мешало им приходить ко мне на помощь, когда я в этом нуждался. Их наверняка удивляло, что правительство Соединенных Штатов решило оставить на таком ответственном посту слишком молодого дипломата, но при этом они никогда не проявляли заносчивости и всегда относились ко мне с большой симпатией и пониманием. Сегодня наши молодые сотрудники гораздо лучше подготовлены, чем я был в те годы, ибо они проходят солидную предварительную подготовку по всем основным вопросам прежде чем выехать за рубеж.
   Номинальным главой мюнхенского консульского корпуса был папский нунций, монсеньер Евгенио Пачелли, будущий Папа Пий 12. Ватикан всегда сохранял тесные отношения с Баварией, которая оставалась католической в течение всего периода Реформации, в то время как многие другие регионы Германии принимали лютеранство. Монсеньер Пачелли прекрасно разбирался в тонкостях европейской политики и одним из первых признал, что будущее Европы зависит в целом от того, что происходит в Германии. У меня было много весьма поучительных для меня бесед с Его Преосвященством, а два десятка лет спустя наши отношения возобновились в его бытность Папой, когда я вошел в Рим вместе с американскими войсками в 1944 году в качестве личного представителя президента Рузвельта. В то время кто-то прислал мне газетную вырезку из отдела светской хроники, уверявшую читателей, что в госдепартаменте намечается что-то вроде папского заговора, на основании того, что я был когда-то связан с папой в Мюнхене, а теперь объявился среди весьма влиятельных людей в Риме. Но меня-то как раз послал туда прихожанин епископальной протестантской церкви, Франклин Делано Рузвельт, и вероятно никому в госдепартаменте было неведомо в 1944 году, что когда-то я общался в Мюнхене с итальянцем по имени Евгенио Пачелли.
   Другим моим мюнхенским коллегой был британский генеральный консул Уильям Сид. Он был ирландцем по происхождению и обладал массой шарма и острым умом. Он мне сильно помог, научив составлять оперативные политические сводки, т.е. то, чему наше правительство не придавало особого значения. Он позволял мне читать некоторые из его отчетов и справок, сочетающих в себе остроту ума и глубину анализа. Ханиель фон Хайхаузен, блестящий, хотя и несколько циничный дипломат, служивший в Баварии посланником от германской земли Пруссии, был человеком, помогшим мне увидеть скрытые стороны центрально-европейской политики. Эмиль Дард, французский представитель в ранге посланника, был дипломатом старой школы, который большую часть карьеры прослужил в Форин Оффис (министерстве иностранных дел Великобритании). Его единственной целью в то время было проведение в жизнь французской политики "сепаратизма". Он стремился убедить население Баварии и Рейнской земли, двух основных католических регионах Германии, добиваться независимости от Берлина и образовать независимые буферные государства. Многие баварцы с сочувствием относились к этой идее. В то время их представителем королевского семейства Виттельсбахов, крон-принц Руппрехт -- весьма почтенный и именитый господин, который выглядел королем во всех отношениях. Французский посланник старался раздуть пламя из любой незначительной искры в целях восстановления независимой монархии в Баварии и тем самым еще больше защитить Францию от германской агрессии. Просматривая недавно свои давно забытые официальные отчеты из Мюнхена, я наткнулся на один из них, датируемый 17 марта 1923 года, в котором сообщалось о французском заговоре того времени. Целью этого заговора было установление южного германского католического королевства, включающего в себя Баварию и Рейнленд и части близлежащей Австрии, со столицей в Мюнхене. Тогда были обнаружены документ, указывающие на то, что французские армейские агенты передали значительные суммы германским и австрийским монархистам. В связи с этим, я взял интервью у посланника Дарда и затем сообщил в Вашингтон, что Дард дал мне "слово чести", что через него никаких денег этим заговорщикам не проходило, Заметив при этом, что, конечно, он не мог гарантировать того, что какие-нибудь военные агенты не действуют, следуя инструкциям генералов Дегутта и Вейгана. В те дни американцы не шли на хитроумные дипломатические комбинации, хотя сейчас дела обстоят по-другому.
   Дард откровенно поведал мне, что французское правительство направило его в Мюнхен в 1920 году, т.е. примерно в т же время, когда Вейган был откомандирован в Польшу для оказания помощи в отражении натиска большевизма там. Дард получил инструкции, что в случае, если большевикам удастся захватить северную Германию, что казалось вполне вероятным тогда, ему сделать все возможное, чтобы отделить Баварию от остальной Германии. Однако, он уверял меня, что после того, как большевики были разбиты, его правительство больше не было заинтересовано в отделившейся Баварии. Мой доклад правительству заканчивался фразой, которая представляет собой образец дипломатической риторики и которую я даже сейчас вряд ли могу улучшить: "Нужно полагать, что посланник Дард, в своих уверениях об отсутствии дальнейшего интереса в данном вопросе, не совсем строго придерживался абсолютно корректного описания своей миссии". Другими словами, я, витиевато выражаясь, хотел сказать, что мой достопочтимый французский коллега вероятно лгал.
   Человеком, который оказал мне больше помощи, чем любой из моих коллег дипломатов, был германский служащий американского генконсульства Пауль Дрей. Когда мы заново открывали наш мюнхенский офис в 1921 году, он работал в испанской миссии, которая вела наши дела во время войны, и Даусон взял его к нам на службу. Ему тогда уже было под сорок. Он происходил из довольно известной еврейской семьи, которая прожила в Баварии не одну сотню лет. Он пользовался уважением баварцев, и мне ничего не стоило с его помощью организовать любое необходимое мне интервью. Его знание местной политической элиты было поистине энциклопедическим, он был интеллигентом в любом смысле этого слова, и вскоре мы с ним подружились. Однако, именно Пауль Дрей, сам того не желая, ввел меня в заблуждение относительно одного человека и его окружения: Адольфа Гитлера. Я вспоминаю наше первое с ним посещение одной гитлеровской сходки. Уходя с нее, Пауль воскликнул: "Как смеет этот австрийский выскочка указывать нам, немцам, что нам делать!" Мы с Паулем посетили еще немало нацистских сборищ, так как я собирал материалы для доклада госдепартаменту об этом бурном политическом феномене. Но когда я спросил Пауля: "Как ты думаешь, есть ли у этих агитаторов будущее?", он ответил с уверенностью: "Конечно нет! У немцев хватит ума, чтобы не поддаться на провокации этих подонков".
   Баварцы всегда отличались своей приверженностью к этикету и хорошим манерам. Однажды, когда мы с Паулем зашли в ателье, чтобы заказать мне костюм, портной повел себя очень грубо. Неожиданно для себя, я его спросил: "Вы, часом, не член национал-социалистической рабочей партии Германии?", на что он, не колеблясь, ответил: "Да, я последователь герра Гитлера". Когда мы выходили из ателье, Пауль сказал: "А ты заметил, что я сделал, чтобы показать свое презрение этому наци?" Я сказал: Нет, Пауль я ничего не заметил. А что ты сделал?" Он сказал с торжеством во взгляде: " Я не приподнял шляпу, когда мы уходили!" По баварскому обычаю, люди, уважающие друг друга, приподнимают шляпы в знак приветствия, и не сделав этого, Пауль довольно тонким образом показал свое презрение этому нацистскому прихвостню. Надеюсь, только, что портной заметил этот оскорбительный жест, который избежал моего внимания.
   Пауль Дрей заплатил дорогую цену за свою веру в германский народ, к которому он твердо причислял и себя до самого конца. В 1938 году, тринадцать лет спустя после моего отъезда из Мюнхена, я прочел однажды утром в Париже, что наци сожгли синагогу в Мюнхене и, не долго думая, вылетел туда, чтобы встретиться со своим другом Паулем. Я пытался уговорить его немедленно покинуть Германию, заверяя, что смогу устроить его на работу в госдепартамент, где ему будет гораздо безопаснее. Пауль поблагодарил меня, но вежливо отказался и, покачав головой, сказал: "Нет, это просто временное безумие. Уважающие себя немцы не потерпят этих хулиганов". Вера Пауля была сильнее моих убеждений и мне не удалось разубедить его.
   Я был одним из первых американских гражданских лиц, вошедших вместе с войсками в Мюнхен после его захвата в 1945 году, и сразу же навел справки о Пауле Дрее. Ведущий мюнхенский банкир Август Баух рассказал мне, что он в последний раз видел Пауля среди рабочих, убирающих снег на одной улице Мюнхена, и позднее слышал, что его отправили в концлагерь смерти Дахау. Когда вскоре после этого побывал в Дахау и получил подтверждение о гибели там Пауля, я был больше потрясен судьбой своего друга, чем свидетельством гибели в газовой камере 283 тысяч других узников лагеря.
   Пауль Дрей проходит через все мои воспоминания, связанные с Мюнхеном. Я был с ним в то памятное утро 9 ноября 1923 года, когда Гитлер инсценировал свой первый мятеж против республики, ошибочно полагая, что баварские монархисты поддержат его стремление отделиться от Берлина. Мы с Паулем прибыли на центральную площадь Мюнхена, Одеонсплац, как раз, когда штурмовики Гитлера маршем заходили на нее, двигаясь по направлению к контингенту баварской полиции. Знаменитый гитлеровский соратник того времени, генерал Людендорф, который имел глупость присоединиться к этому необдуманному выступлению, маршировал рядом с фюрером во главе колонны вооруженных мятежников. Эта сцена была описана во многих книгах, и разночтения в деталях показывают, что репортерская работа была тогда не на высоте. Многие репортажи сообщают, что когда полиция открыла огонь, Гитлер здорово перетрусил и с такой силой бросился на землю, что сломал себе плечо, в то время, как Людендорф бесстрашно маршировал дальше. Мы с Паулем были там в тот момент, когда началась стрельба, и и мы стразу же узнали Гитлера и Людендорфа, которых мы уже не раз до того видели. Конечно, сейчас это уже не имеет значения, но для протокола могу с уверенностью утверждать, что и Людендорф и Гитлер вели себя совершенно одинаково, как и подобает двум закаленным в боях солдатам. Оба одновременно бросились плашмя на землю, чтобы избежать обрушившийся на них град пуль. При этом телохранитель Людендорфа, маршировавший с ним рядом, был убит наповал, как и многие из сподвижников Гитлера.
   Мы с Паулем на спали всю предыдущую ночь, сочиняя репортажи о быстро развивающихся событиях. Нацистские боевики уже захватили баварские правительственные учреждения, банки, городскую ратушу и конечно, здания телеграфа и телефона. Мне было отказано в просьбе отправить шифровку по телеграфу в Вашингтон, после чего я с возмущением потребовал дать мне возможность встретиться самим Гитлером. После многочасовых пререканий, я наконец получил такую возможность в три часа утра, во время которой мне было довольно мягким тоном сказано, что выслать телеграмму пока не представляется возможным. К тому времени мой протест был простой формальностью, так как я уже откомандировал с этой телеграммой своего коллегу Холстеда на машине в Штутгарт. А позднее я узнал, что я настаивал у Гитлера на правах, которых у меня тогда не было.
   Четыре месяца спустя я освещал суд этих заговорщиков, о чем позднее сообщил в докладе госдепартаменту от 10 марта 1924 года. Как хорошо известно, Гитлера приговорили к пяти годам тюрьмы в Ландсбергской Крепости и приговор был отменен после того, как он отбыл срок наказания в тюрьме в течение восьми месяцев, в течение которых он написал свою знаменитую книгу Майн Кампф. Людендорф был оправдан и я в своем докладе приводил, как пример "бесстыдной бравады", тот факт, что во время суда над ним Людендорф осудил свой оправдательный приговор, как грубое нарушение закона, поскольку его подельники были признаны виновными. Он кричал в суде, что это решение было оскорблением судейской мантии, в которую были облачены судьи в военном трибунале. Заключение, к которому я пришел тогда, не кажется мне таким уж абсурдным, а именно: "В то время, как путч ноября 1923 года был провалившимся фарсом, - писал я в своем докладе, - националистское движение, породившее его, ни в коем случае нельзя считать искорененным в Баварии. Оно просто отложено до лучших времен. ... Можно предположить, что по завершении своего тюремного срока Гитлер, который не является гражданином (Германии), будет выслан из страны. Его дальнейшая националистская деятельность, по крайней мере на данный момент, будет по-видимому прекращена". Мое сбрасывание со счетов Гитлера было не таким пренебрежительным, как это выглядит у британского посла в Германии лорда Д'Абернона. В своих мемуарах, озаглавленных "Посланец мира", он отвел Гитлеру не больше одной ссылки, в которой отмечалось, что после освобождения Гитлера из тюрьмы его просто "предадут забвению", что прекрасно иллюстрирует известное положение о том, что умудренные опытом дипломаты всегда стараются уклониться от прямых оценок людей и событий.
   Мне, тем не менее, удалось получить одно интервью у Гитлера в начале 1923 года, во время которого, в соответствии с моим официальном отчетом, его отношение было "радушным". Я тогда прочел где-то, что старший Генри Форд, который, как утверждали, в свое время финансировал антисемитские публикации в Детройте, также оказывал денежную помощь гитлеровским нацистам. Я решил тогда спросить у самого Гитлера, были ли правильными эти слухи. Он принял меня очень любезно -- единственный раз, когда он сделал это -- и объяснил, что "к сожалению, организация мистера Форда пока что не сделала никаких денежных вложений в дело нашей партии". Он добавил также, что в основном фонды партии пополняются за счет пожертвований "патриотически настроенных немцев, живущих за границей", и я полагаю, что в те дни Гитлер получал больше финансовой поддержки из-за границы, чем внутри самой Германии.
   Примерно в это время я приобрел свой первый опыт разведывательной работы, которая является одной из основных обязанностей дипломата. Этот опыт показал, уже в начале моей дипломатической карьеры, что совсем не обязательно быть "тайным агентом", чтобы осуществлять сбор важных военных секретов. Наш морской атташе в Берлине писал мне, что ходят слухи о том, что на баварских заводах изготавливают дизельные двигатели, специально спроектированные для японских подводных лодок в нарушение условий версальского договора. Несколько ранее Пауль Дрей познакомил меня с молодым человеком по фамилии Дизель, который сказал, что он собирается эмигрировать в Соединенные Штаты. Я хорошо запомнил его, потому что тогда мне не пришло в голову, что Дизель было не только названием двигателя, но и фамилией семьи. Оказалось, что отец этого молодого человека был знаменитым изобретателем. Мне сообщили, что молодой человек был служащим в машиностроительной компании Мюнхен-Айгсбург, которая производила дизельные двигатели, и я решил откровенно расспросить его по поводу полученным мною сведений. Он сказал мне, что это было вполне вероятно, добавив, что ему самому это не очень нравилось, а также пообещал снабдить меня более подробной информацией. Вскоре он принес мне копии финансовых документов, в которых перечислялись количество и типы двигателей для подводных лодок, отгруженных в Японию под видом "сельскохозяйственного оборудования". В результате этой операции меня поздравили с успешным началом моей "секретной деятельности", а молодой Дизель отправился в Соединенные Штаты, где он вскоре стал процветать.
   Американцы, находящиеся за границей, обращаются в консульство за помощью по самым необычным поводам, но именно в Мюнхене со мной произошел самый уникальный случай в жизни, потому что мне пришлось выступать в роли секунданта в дуэли. Однажды один молодой американский студент обратился ко мне за помощью с такой проблемой. Он рассказал, что пока он ехал в троллейбусе, кто-то наступил одному немецкому майору на ногу, и он так оскорбился, что вызвал ни в чем не повинного студента на дуэль. Офицер официально передал ему свою визитку с вызовом, сказав, что его секундант придет к секунданту американца для выяснения подробностей поединка. Молодой человек не знал, что ему делать и просил у меня совета, и мы договорились, что этому делу не стоит предавать огласку. Я не мог вспомнить ни одного положения в инструкции госдепартамента, запрещавшего консульскому работнику выступать в роли секунданта, но я решил не подавать рапорт по этому вопросу в высшие инстанции. Студент пояснил мне, что из него очень плохой дуэлянт, так как он плохо стреляет из пистолета и не владеет шпагой. Поэтому, изучив этот вопрос, я сказал ему, что по немецким правилам дуэли за ним право выбора оружия, потому что именно ему бросили вызов, и затем спросил, какое оружие он бы предпочел. К моему крайнему изумлению, он ответил, что он -- первоклассный лучник. Я сразу же увидел в этом выход из положения и согласился выступить в роли секунданта, естественно, совершенно неофициально.
   На следующий день, по моему приглашению, секундант майора появился у меня дома. Я проинформировал его, что мы принимаем дуэль и предоставляем им право выбора места и времени, но выбор оружия остается за нами. Секундант торжественно согласился и спросил, каким оружием он воспользуется. "Лук и стрелы", - ответил я без тени смущения. Мой немецкий визитер аж весь побагровел от возмущения и протестуя, заявил, что в цивилизованном мире дуэли не ведутся оружием варваров и дикарей. На что я невозмутимо возразил, что вероятно ему не известны американские правила ведения дуэли, где лук и стрелы успешно применяются в качестве дуэльного оружия жителями североамериканского континента в течение нескольких веков. Обычно, людям, пытающимся разрешить спорные вопросы путем дуэли, не хватает чувства юмора, и прошло несколько дней дискуссий, прежде чем мне удалось встретиться с человеком, бросившим вызов моему американцу. Когда майор, наконец, приехал ко мне, он видимо уже понял, что я все это подстроил для того, чтобы спасти его честь и т.с. шкуру моего подзащитного. Я пригласил всех участников в таверну Хофбрау Хаус, где мы устроили пивную дуэль, которая никому не причинила вреда, а немецкий офицер и мой студент вскоре стали хорошими друзьями.
   Возможно, я отвел одиозной личности Гитлера столько места в этой главе еще и потому, что впоследствии он стал таким исчадием зла в современном мире. На самом деле, во времени моего пребывания в Мюнхене он и его движение никак не могли сравниться по важности с тем, что оказывало влияние на всех нам -- мужчин, женщин и детей -- а именно, с инфляцией. Немецкая денежная единица, марка, все время падала в цене. В начале, в первый год моего пребывания в Германии, постепенно, а затем, с таким ускорением, которое привело к ее полному обесцениванию. Американцы Конфедерации южных штатов испытали подобную безудержную инфляцию, проиграв Гражданскую войну, в результате чего их собственная валюта полностью обесценилась. Та инфляция оказала приблизительно такое же психологическое воздействие на наших южан, как инфляция 1919-1924 годов на немцев, и ее деморализующие последствия ощущаются как тут, так и там.
   Лорд Д'Абернон, британский посол в Германии в 1920-1926 годах, хорошо разбирался в финансовых делах и его описание германской инфляции -- самое лучшее из того, что я читал. В течение многих лет, день за днем, он писал в своем дневнике, что запустив на полную мощность свои печатные станки, германское правительство тем самым вело страну к катастрофе. Он предупреждал об этом немцев, он предупреждал французов, предупреждал британцев и американцев, но его предупреждения не возымели действия. Французское и бельгийское правительства были заинтересованы только в сборе полагающихся им репараций, и им было все равно, сколько денег было напечатано в Германии. Некоторым немцам, во главе которые стоял мультимиллионер, стальной король Гуго Штиннес, инфляция была на руку, так как с ее помощью им удавалось избежать выплаты репараций. Для других инфляция, сохраняемая в разумных пределах, стала средством личного обогащения. Однако, по словам Д'Абернона, даже среди честных немецких банкиров и чиновников находились такие, которые всерьез полагали, что безостановочная работа печатных станков никак не повлияет на реальную стоимость бумажных денег.
   Довоенный курс германской марки по отношению к доллару был двадцать-пять центов. Когда впервые приехал в Мюнхен в конце 1921 года, я уже мог обменять около ста марок за доллар. Год спустя я получал около семи тысяч марок за доллар. Затем, в январе 1923 года, когда французские войска вошли в Рур, богатейший индустриальный район Германии, германское правительство решило финансировать пассивное сопротивление военной оккупации иностранной державы. Эта мера была полностью одобрена как владельцами шахт Рура, так и самими горняками. Правительство взяло на себя обязательства выплачивать зарплату бастующим горнякам и выдавало субсидии оказывающим сопротивление владельцам, и в этих целях напечатало огромное количество бумажных денег. Через месяц после оккупации Рура, я получал более сорока тысяч марок за доллар, и денежный рынок превратился в бездонную бочку. К августу за доллар можно было купить миллионы, в сентябре миллиарды, а в октябре триллионы марок. В одной мюнхенской газете появилась довольно грустная карикатура, которая изображала маленькую девочку, сидящую в слезах рядом с двумя огромными мешками бумажных денег. Прохожий спрашивал ее: "Почему ты плачешь, девочка?", а она отвечала: "У меня украли кожаные шнурки от моих денег".
   Иногда я играл в покер, где на кону было не больше доллара, но ставки были в немецких марках. Вначале, на кону стояло сто марок, в октябре 1923 года, один триллион марок. Когда на кону стояла такая сумма, это приятно щекотало нервы.
   Наконец, в том же месяце германское правительство фактически аннулировало свой огромный внешний долг, введя новую денежную единицу, называемую рентенмаркой. Государство погасило всю находящуюся в обращении валюту в пропорции одна триллионная довоенной марки, а также все ценные бумаги и векселя и все сбережения и закладные. Выяснить стоимость того, что когда-то было наиболее консервативными ценными бумагами в стране, можно было, отбросив двенадцать нулей. Все это означало, что всякий немец, который сэкономил или скопил денег на черный день и на старость, был разорен. Наша шестидесятипятилетняя повариха Луиза в течение многих лет, работала поварихой в семье дочери Марка Твена, откладывая деньги и скопив сумму в немецких марках, равную двадцати тысячам долларов, положила ее на счет в государственный сбербанк. Теперь она осталась без гроша.
   Как справедливо указывал в свое время лорд Д'Абернон, единственным, кто оказался в выигрыше, было государство, которое освободилось от долгов на сумму в 50 триллионов долларов. Как только весь этот цикл был завершен, все типы частного кредитования было полностью уничтожены. По иронии судьбы, самые большие потери понесли люди, которые поначалу выступали за инфляцию. Они тогда накопили огромные прибыли, состоящие из бумажных денег, которые все испарились в этом конечном обвале. Бывший британский посол в своих мемуарах 1929-1931 годов, был весьма поражен быстрым восстановлением Германии после того, как правительство остановило работу печатных станков и укрепило марку. Он с удивлением отметил, что немцы не потеряли своих глубоко укоренившихся привычек бережливости и трудолюбия и снова начали копить деньги и вкладывать их в государственные ценные бумаги, как они делали до реформы. Но Д'Абернон не был знатоком человеческой психологии, каким он был в финансовых делах. Он не осознал, какой огромный психологический и социальный вред нанесла инфляция самым добропорядочным и трезвомыслящим людям Германии и Австрии. Он полагал в то время, что Гитлер был настолько мелок, что на него хватит всего одной ссылки в воспоминаниях; он не понимал, что инфляция, больше, чем какой-либо другой фактор, создала предпосылки для формирования национального менталитета, который проложил дорогу гитлеризму.
   Глава Третья: Париж, 1930-40 гг. Французы ожидают худшее и получают его.
   Не все американские дипломаты имеют возможность познакомиться одинаково хорошо как с Германией, так и с Францией. Работники, специализирующиеся на одной из этих стран, обычно имеют поверхностное представление о другой. В этом отношении я был счастливым исключением. После нескольких лет, проведенных в Германии, мне была предоставлена привилегия занять дипломатический пост в Париже, на котором я находился, почти без перерыва, в течение десяти лет -- с 26 марта 1930 года по 30 июня 1940, т.е. одно из самых бурных десятилетий новой истории Франции. В течение тех десяти лет я следил в Париже за неумолимой поступью событий, которые достигли своего апогея 1-го сентября 1939 года с началом Второй мировой войны.
   Наша память порой играет с нами странные шутки. Когда я думаю о своем первом дне войны в Париже, мне вспоминаются не те французские лидеры, с которыми мне пришлось совещаться, а французская журналистка, которая и по сей день тихо живет во Франции, Мадам Женевьев Табуи.
   Тем ранним сентябрьским утром я отправился к нашему послу во Франции Уильяму Буллиту, который из-за сильной простуды был вынужден оставаться в своей резиденции. Посол просил своего незаменимого личного помощника Кармеля Оффи и меня отбирать ему все самое важное из нескончаемого потока новостей, поступавших в посольство, с тем, чтобы разобраться в диком круговороте событий. Мы знали, что британский премьер-министр Невил Чемберлен должен в одиннадцать часов заявить по радио об объявлении войны, и в тот момент, когда мы настраивались на лондонскую волну, к нам в комнату совершенно неожиданно впустили мадам Табуи. Мы все в полном молчании выслушали до конца это мрачное сообщение. Первой заговорила мадам Табуи. У нее было живое воображение, служившее хорошим подспорьем в ее профессии, и тут она дала ему полную волю, безапелляционно заявив, что теперь Франция обречена на гибель. Наконец, посол, который втайне разделял ее пессимизм по поводу готовности Франции к войне, мягко возразил ей, сказав: "Будем надеяться, что все не так уж плохо". Затем он попросил меня подбросить мадам Табуи до ее дома по дороге в канцелярию, что я и сделал. Когда мы стояли у двери ее дома на просторном бульваре Малерб, она, воскликнула, окинув грустным взглядом живописные старые здания, "Завтра все это исчезнет! Наш прекрасный Париж прекратит свое существование". И она в отчаянии всплеснула руками, словно вокруг нее уже были руины.
   Мне запомнилась эта сценка, потому что она хорошо передавала настроения превалирующие во французском обществе в самом начале Второй мировой войны. Большинство французов, с которыми мне довелось встречаться, начиная от высших чинов и кончая мальчишкой-посыльным, были настроены очень мрачно. Однако, был один француз, с которым меня свел случай в ту первую неделю войны, искренний оптимизм которого выгодно выделял его из толпы паникеров. Этот человек позднее сыграл важную роль в американо-французских отношениях, да и в моей собственной карьере. Одновременно с декларацией войны французское правительство объявило о всеобщей мобилизации, и однажды утром я отправился на железнодорожный вокзал, Гар дю Нор, чтобы посмотреть за отправкой новобранцев на фронт. Случайно я оказался рядом с высоким, подтянутым французским офицером в форме, в котором я сразу узнал генерала Анри Жиро, прославленного героя Первой мировой войны, которого я однажды встречал на одном из посольских раутов. Жиро сказал, что приехал на вокзал понаблюдать, как идет мобилизация, и он с искренним энтузиазмом высказался о французских перспективах. "В этот раз мы им покажем. Вот увидите!" То, что происходило у нас перед глазами, ничем не подтверждало оптимизм генерала. Новобранцы уныло тащились к своим поездам, и вокруг не было ни размахивавших флагами толп, ни звуков бравурной музыки. Многие были в сильном подпитии, что, учитывая все обстоятельства, было вполне понятным. Хотя я и знал, что французская армия никогда не славилась своей подтянутостью и военной выправкой, характерной для немцев и что французские солдаты даже бравировали подчеркнуто небрежным внешним видом, эта сцена на вокзале Гар дю Нор могла воодушевить только человека, настроенного в высшей степени оптимистически.
   Моя случайная встреча безусловно повлияла на мою оценку событий три года спустя, когда до меня дошли слухи о том, что Жиро был выбран в качестве французского представителя для сотрудничества с нами во время американского наступления в северной Африке. В то время, в 1942 году, действуя от имени лично президента Рузвельта, я вспомнил, как этот французский генерал был, возможно, единственным человеком, сохранившим надежду на победу в то утро 1939 года, когда будущее казалось безрадостным большинству его соотечественников. Душевный оптимизм Жиро по-видимому произвел впечатление и на других людей, знавших его лучше меня, в частности, на такие личности, как Уинстон Черчилль и генерал Де Голль. В случае с Жиро, однако, неукротимый дух не был в гармоничном согласии с другими необходимыми качествами характера и его жизненный путь закончился не столь счастливо, как период испытаний его возлюбленной Франции.
   Ко времени начала Второй мировой войны я уже три года находился на службе у посла Буллита, который был блестящим дипломатом с очень с глубокими знаниями европейской истории. Он был убежден, что европейский конфликт будет напрямую угрожать США, и поэтому хорошо понимал важность своей роли в надвигающейся трагедии. Во время нашего тесного сотрудничества Буллит мне всячески помогал, и с течением времени, его осознание своей исторической роли некоторым образом передалось и мне, ибо мне тогда действительно казалось, что мой длительный период ученичества на дипломатической службе также готовил меня для того, чтобы послужить своей стране во время кризиса. Действительно, по прибытию в Швейцарию в 1917 году, я начал изучать французский язык, отдавая этому занятию час в день, и продолжал заниматься им не только в течение двух лет в Берне, но и в последующие годы, на всех других местах своей службы, пока не почувствовал, что могу думать и свободно изъясняться как на немецком, так и на французском языках. Годы, проведенные между двумя мировыми войнами, оказались важным подготовительным этапом в моей жизни. Покинув Мюнхен в 1925 году, я провел несколько месяцев в Испании, в качестве консула в Севилье, а затем четыре года в Вашингтоне, где я выполнял самые разные поручения, налагаемые на чиновника госдепартамента, при этом мне удалось получить степень магистра прав, посещая вечерний курс по юриспруденции при университете Джорджа Вашингтона.
   То было время правления президента Калвина Кулиджа и его госсекретаря Фрэнка Б. Келлога, автора международного соглашения, известного как Пакт Келлога-Бриана, о решении разногласий мирным путем. Жесткие экономические меры (введенные в стране) снизили наш национальный долг до девятнадцати миллиардов долларов. Наш оборонный потенциал был ослаблен, а наша дипломатическая служба находилась практически без средств. Несколько преданных своему делу работников, действуя под руководством помощника госсекретаря Уилбура Дж. Карра, прилагали все усилия для спасения министерства от полного развала. Только с помощью Карра удалось решить эту гигантскую задачу, да еще столь неадекватными средствами. К счастью, США воспользовались своей естественной защитой от остального мира в виде двух океанов, а также извлекли выгоду из мирового порядка, установленного государствами, которые сейчас несправедливо именуются "колониальными державами". Это был период жесткой национальной экономии. Генерал Герберт М. Лорд, директор управления по бюджету, в беседе с персоналом госдепартамента, призывал работников с уважением относиться к госсобственности, упомянув в качестве примера такого нерадивого отношения случай, который он сам наблюдал, как одна из молодых работниц пользовалась конторской скрепкой для чистки ушей. Вспоминая те годы, поражаешься бедности, в которой находилась страна по сравнению с миллиардами, в которых она купалась во время и после Второй мировой войны.
   В 1930 году, в начале Великой Депрессии, я был переведен в Париж. Мой перевод был типичным примером ротации штата работников нашей дипслужбы того времени. Назначения в Вашингтон были ограничены законом четырьмя годами, поэтому в один прекрасный день ко мне в офис зашел наш начальник отдела кадров, обаятельный Гомер М. Бинингтон. "Мерфи", - сказал он, как бы невзначай, - "у тебя, ведь, скоро заканчивается срок твоего назначения здесь, ты знаешь об этом? Тебе надо снова "на передовую". Если бы кто-нибудь спросил тебя, куда тебе больше хочется: в Париж, Бремен или Шанхай, что бы ты ответил? Не долго думая, я ответил ему: "Гомер, а что бы ты сказал на моем месте"? "Вот это я и хотел от тебя услышать", - сказал он, и на следующий день я получил назначение в Париж, хотя лично я был совсем не уверен, что не предпочел бы экзотический Шанхай, или Бремен, где у меня была бы свой собственный коллектив.
   За те десять трудных лет, проведенных мной в Париже, на долю страны выпали тяжелейшие испытания: мятежи, забастовки, уличные столкновения враждующих политических сторон, кагуляры (члены французской фашистской террористической организации 1930-х гг. -- прим. пер.), коммунисты и Народный Фронт, а также гражданская война в Испании. В момент, когда Гитлер предпринял свои хорошо продуманные шаги, Франция была полностью деморализована в политическом смысле. Вскоре на нее, к тому же, обрушилась мировая депрессия, внеся дополнительное напряжение в и без того нестабильные правительства Третьей Республики, которые сменились тридцать-семь раз за время моего пребывания в Париже. Американская община в стране, которая к тому времени насчитывала около тридцати тысяч постоянно проживающих американцев, серьезно пострадала от последствий депрессии. Работникам нашего посольства была на пятнадцать процентов урезана зарплата, им отменили все существовавшие тогда надбавки и льготы. Во время одного, особо скудного месяца нам вообще не выплатили жалования. Служащие, вроде меня, с более чем скромным достатком и обремененные семьей, еле сводили концы с концами, но мы знали, что мы все-таки в лучшем положении, чем миллионы наших соотечественников на родине, проводящих время в отчаянных поисках хоть какой-нибудь работы. В середине этого периода крайней нужды семья Мерфи ухитрилась провести два летних месяца отпуска аж в самом Монте Карло. Этот курорт на Ривьере знаменит своей внешней роскошью и безудержным азартом игр в казино, но мы выбрали его для своего отпуска, потому что в то время там были самые дешевые в Европе расценки проживания для людей, довольствующихся теплым солнцем и морем и весьма скромным видом, открывавшимся из окна отеля. Именно здесь, в Монте Карло, наши три маленькие дочурки научились плавать.
   Моя работа в Париже включала в себя весь спектр консульских и дипломатических обязанностей, и мой рабочий день обычно составлял от десяти до двенадцати часов в сутки. Вначале я был рядовым служащим посольства, а позднее посол Буллит назначил меня советником, что не получило безоговорочной поддержки со стороны госдепартамента. Наше активное парижское посольство было в курсе всех политических направлений в Европе. Временами Буллиту по нескольку раз на дню приходилось общаться с его европейскими коллегами, такими как Джозеф Кеннеди в Лондоне, Тони Биддл в Варшаве, и другими дипломатами, находящимися на ключевых постах. Он чувствовал, что является здесь глазами и ушами самого президента Рузвельта. Через Париж шел постоянный поток политических фигур со всего мира, это был центр международной дипломатической активности и интеллектуальной жизни планеты. Многочисленная активная американская колония, а также сотни тысяч американских туристов, приезжающих в Париж каждый год, многие из которых считали своим долгом нанести визит в посольство, мешали аппарату посольства сосредоточиться на своей главной задаче -- следить за социальным политическим и экономическим развитием жизни во Франции.
   В годы, предшествующие началу Второй мировой войны, Буллит заставлял своих работников поддерживать тесные и дружественные отношения с французскими государственными деятелями и другими мировыми лидерами. Так, сохраняли ценные контакты со многими из них, от крайне левых, таких как Морис Торез, Жак Дюкло и Марсель Кашен, до таких, как Леон Блюм, Винсент Ориоль, Рьер Кот, Гастон Бержери, Эдуард Эррио, Поль РейноЈ Эдуард Даладье, Камиль Шотан, Ивон Дельбос, Жюль Жанненей, Жорж Бонне, Пьер Лаваль, Пьер-Этьен Фланден, Жорж Мандель, Раймонд Патенотр, Альбер Сарро, даже таких, как Марсель Дэа, и полковник де ля Рок, Цель, которую мы себе при этом ставили, это черпать информацию из любого источника и любого мнения с тем, чтобы как можно точнее отразить сложную и постоянно менявшуюся политическую сцену, которая воздействовала не только на судьбу Европы, но и на судьбы и жизни американского народа.
   Когда Леон Блюм, при поддержке французских коммунистов, сформировал правительство Народного фронта, я был знаком со многими его лидерами и хорошо знал его слабые стороны. Знание их хорошо помогло мне быстро и своевременно откликаться на события, стремительно развивавшиеся с началом Гражданской войны в Испании, которая была своего рода прелюдией ко Второй мировой войне. Долг дипломата состоит в том, чтобы постоянно держать свое правительство в курсе событий, и в период Гражданской войны в Испании в мои обязанности входило вступать в контакт с людьми самых разных и подчас весьма отличающихся друг от друга взглядов. Иногда мне доводилось встречаться с представителем генерала Франко в Париже, а часом спустя принимать казначея бригады им. Авраама Линкольна, которая сражалась против Франко в Испании. Представителем Франко был профессиональный дипломат по имени Эдуардо Пропер де Калледжон, который был в такой немилости у лидеров Народного фронта, что он был весьма признателен мне за оказанное ему внимание. Я с симпатией отнесся к его положению и в благодарность он снабжал меня очень ценной информацией и оказывал немало полезных услуг впоследствии, во время Второй мировой войны.
   Что касается культивирования хороших отношений с коммунистическим казначеем, который был натурализованным американцем и имел фамилию Лидз, то здесь я преследовал особую цель. Я попробовал убедить его отыскать хотя бы часть из четырех тысяч американских паспортов, выданных бойцам, сражавшимся в Испании, которые в тот момент находились в руках коммунистических агентов. Многие из этих паспортов были приобретены обманным путем с помощью американской коммунистической партии. Наиболее излюбленным трюком было указание Сан-Франциско в графе "место рождения", потому что метрики жителей этого города были уничтожены во время сильного землетрясения и пожара. Податель заявления обычно указывал под присягой Сан-Франциско, как место своего рождения, и его заявление подтверждалось двумя другими свидетелями, которые были, как правило, членами коммунистической партии. По прибытии в Барселону владелец нового паспорта передавал его в штаб бригады им. Авраама Линкольна, что давало возможность использовать его другими членами партии, нуждавшимися в проездном документе для путешествия по стране в своих конспиративных целях. Лидс, настоящая фамилия которого была Амарильо, сделал вид, что ему не нравится эта откровенная манипуляция американскими паспортами, и поэтому согласился помочь мне. С помощью полученной от него информации, нам удалось выявить маршрут двух чемоданов с такими паспортами, который привел нас в маленький отель в Париже. При активном содействии французского полицейского управления была устроена облава на номер в этом отеле, где, как предполагалось, хранились эти чемоданы. Однако, их вынесли оттуда за час до этого. Эта неудачная попытка, тем не менее, ясно показала нам степень инфильтрации коммунистами французского государственного аппарата, включая полицию.
   Амарильо был родом из обосновавшихся в Греции сефардских евреев. Это был человек острого ума, что мне весьма импонировало. Он был поразительно откровенен со мной и не делал тайны из того, что он является агентом Коммунистического Интернационала. Он рассказал мне, как он выбрал себе фамилию "Лидс", находясь на работе в США, куда он вначале был направлен для организации коммунистического подполья, а позднее стал управляющим делами газеты Дейли Уоркер в Нью-Йорке. Как-то, сидя в нью-йоркском кафе, он обсуждал с тремя другими агентами Коминтерна свою американскую миссию. Тогда он действовал под настоящей фамилией Амарильо, которая по-испански означает "желтый". Один из его соратников-коммунистов сказал ему: "Это -- неподходящее имя для Америки, потому что желтый цвет очень не популярен среди американских рабочих. "Желтые ноги", так называют штрейкбрехеров". В тот день "жестяной король" Уильям Лидс объявил о своей помолвке с аристократической гречанкой, и его имя занимало первые полосы всех американских газет. Взглянув на лежащую на столе газету, один из агентов предложил ему взять эту фамилию, потому что это "звучало очень по-американски". Так он и сделал.
   Ни одному эмиссару любой другой страны не удавалось так тесно соприкоснуться с французской политической жизнью, как послу Буллиту. Он прожил в этой стране, с небольшими перерывами, с детства, говорил на ее языке, как на своем собственном и дружил с людьми всех слоев общества. Он оказал большое влияние на французскую политику, проявлял тонкую проницательность в оценке людей и с большой изобретательностью добывал информацию и проводил в жизнь свои замыслы. Буллит заслуживает особой похвалы, как человек, сумевший придать своей работе редкий для того времени динамизм, который вкупе с его глубокими знаниями внутренней жизни Франции, делал уникальной его историческую миссию. Если он и ошибался, то это происходило вследствие определенного субъективизма, вызванного его невероятной посвященностью в тайные интриги французского правительства.
   Обычно, послу ставят в заслугу его умение устанавливать тесные связи с местными политиками, что позволяет ему пользоваться их доверием, оставаясь в стороне от их коррумпирующего влияния. Однако, в данном случае ситуация требовала неортодоксального подхода. Преимуществом Буллита был его доступ к самой закрытой информации Кабинета министров, которая была так же важна президенту Рузвельту, как и его эмиссару, оценивавшему ее с профессионализмом, выработанным еще во времена его репортерской деятельности. В момент, когда, наконец, было официально объявлено о начале войны, у него уже было четкое представление о том, что произойдет. Он никогда не позволял себе эмоционально вмешиваться в ход событий, но вместе с тем, всегда был глубоко озабочен сохранением безопасности США в случае франко-британского поражения, чего он очень опасался. Буллит очень критично относился к британской политике, проводимой правительствами Болдуина и Чемберлена, во многом по тем же причинам, что и Черчилль. Однако, Буллит недооценивал Черчилля, считая, что его время прошло, и в этом он разделял общее мнение того времени, как в Англии, так и в Европе.
   С президентом Рузвельтом у Буллита сложились на удивление теплые и откровенные отношения уже во время его работы в России и Франции. Он часто обходил госсекретаря и подолгу разговаривал напрямую с Президентом по трансатлантическому телефону. В своих беседах оба деятеля затрагивали самые разные вопросы международной политики, не утруждая себя протоколированием своих дискуссий, особенно во время первых восьми месяцев Второй мировой войны, которые вошли в историю под неверным названием "странная война". Говорят, что эта фраза была обязана своим появлением председателю комитета по иностранным делам Сената США. Каково бы ни было ее происхождение, выражение захватило умы и пришлось по вкусу американской прессе и публике, и даже вошло в моду и в Англии, и во Франции. Миллионы людей повсюду тотчас уверовали, что эта война была поистине "странной", но как видно из захваченных немецких документов, не было ничего "странного" и непреднамеренного ни в один из периодов Второй мировой войны. Гитлеровское правительство никогда серьезно не рассматривало выдвижение таких мирных соглашений, которые бы были приемлемы Союзникам. Да и большинство британских и французских государственных деятелей не верили, что после мюнхенского поражения возможен какой-либо настоящий мир с Гитлером.
   Для американского посольства в Париже те первые месяцы войны были временем интенсивной деятельности. Буллит ежедневно, а подчас и по нескольку раз в день, поддерживал связь с французскими лидерами, как политическими, так и военными. Премьеры двух французских правительств, которые сменили друг друга в том году, и даже главнокомандующий французскими вооруженными силами, часто наведывались во внеурочное время с неофициальными визитами, днем и ночью, в официальную резиденцию нашего посла на авеню Иена, что само по себе выходило за рамки обычных процедур. Широко освещавшаяся в прессе деятельность Буллита имела целью заставить немцев поверить в то, что правительство США было настроено более воинственно, чем это было на самом деле. Это делалось в надежде расстроить немецкие планы полномасштабного наступления. Наш посол был готов ответить на обвинения, идущие в посольство со всех сторон, в том, что он является "поджигателем войны" и что американский представитель якобы больше предан интересам Франции, чем своим собственным. Я был полностью в курсе всего этого калейдоскопа событий и находился в тесном контакте со всеми участниками драмы -- французскими лидерами, конфликтующими друг с другом настолько яростно, что это напоминало времена римских цезарей.
   Буллита также обвиняли, как в США, так и во Франции, в том, что он преувеличивает помощь, которую французы могли ожидать от Соединенных Штатов. Некоторые французские лидеры были убеждены, что отмена Акта об американском нейтралитете могла бы приостановить агрессивные действия стран Оси, из-за боязни американского вступления в войну. Однако, с самого начала военных действий и вплоть до коллапса Франции в 1940 году, Буллит постоянно предупреждал французских государственных деятелей и военачальников, что американцы в своем большинстве противятся нашему вступлению в войну. Он неоднократно предупреждал их, что Конгресс ни за что не отменит Акт о нейтралитете, который давал американскому народу ложное чувство, что они могут оставаться в стороне от конфликта. Я посетил США незадолго до начала войны. В то время меня переполняло чувство беспокойства от мысли о ее неизбежности и опасности, которую она с собой несет. Поэтому я был неприятно поражен безапелляционными высказываниями своих американских коллег, которые сводились к следующему: "Пусть Европа сама улаживает свои собственные проблемы. На этот раз мы должны держаться от них в стороне". Заманчивое предположение о том, что у нас есть возможность выбора, лежало в основе чувства безопасности, которое преобладало в умах большинства американских граждан того времени.
   Не раз в течение этой мрачной первой военной зимы с постоянной светомаскировкой, когда все, похоже, были уверены в неизбежности надвигающейся катастрофы, многие выдающиеся деятели Франции, как мужчины, так и женщины, спрашивали Буллита, не думает ли он, что Франции следует пойти на компромисс в мирных переговорах с Германией из-за большевистской угрозы. Эти французские "миротворцы" отказывались верить в то, что пакт "Молотова-Риббентропа" будет долговечным, и они считались с мнением Буллита только за одно его качество: его беспощадную критику советской системы, основанную на личном опыте работы в качестве американского посла в СССР. Поскольку его враждебность к коммунизму была всем хорошо известна, американский посол более убедительно, чем кто-либо другой в Париже в ту зиму, мог СССРСССоспаривать утверждения, что Европа должна пойти на любой мир с Гитлером, даже если это сделает его положение доминирующим.
   Однако, французские коммунисты делали все возможное, чтобы ослабить доводы Буллита. Это была наиболее тесно сплоченная политическая группировка во Франции и, будучи верными соратниками Москвы, они шли у нее на поводу, обличая французское участие в войне. Пока правительство Даладье не засадило их за решетку, эти пятьдесят коммунистических депутатов во французской палате открыто противостояли любым усилиям ускорить французское приготовление к войне. Премьер не раз привозил в наше посольство веские доказательства прямого коммунистического саботажа. День за днем руководители России призывали своих французских приверженцев выступать против военных приготовлений Франции. Однако, самое действенное коммунистическое пособничество гитлеровским планам шло через профсоюзы. Оснащение армии современным оружием во многом зависит от подготовки инженерно-технического состава, а во Франции большая часть инженеров и техников были членами находившихся под коммунистическим влиянием профсоюзов. Когда эти люди были призваны в армию, они все испытали на себе влияние обличавших войну коммунистических агитаторов, в то время как другие провокаторы вели коварную работу среди недовольных жен этого ключевого сектора обороны страны. Это, как ничто другое, и подорвало моральный дух французских вооруженных сил.
   После разгрома Франции в 1940 году, некоторые американские, да и французские, журналисты, ошибавшиеся в своей оценке мощи французской и германской армий, способствовали распространению теории о "фашисткой пятой колонне", которая якобы несла главную ответственность за сокрушительное поражение Франции.
   Я с интересом отметил, что де Голль в своих военных мемуарах ни словом не обмолвился о "пятой колонне", влияние которой эти комментаторы так сильно преувеличивали в 1940 году и позднее. Де Голль, основываясь в своих записях на всех доступных ему фактах, включая захваченные после войны германские документы, полностью соглашается с тем, что американские военные атташе в Париже докладывали своему правительству в 1940 году. Германский блицкриг сокрушил французские и британские армии вследствие своей неизмеримо лучшей военной готовности и более опытного генералитета. Однако, что касается пораженческих настроений, охвативших французов после этой катастрофы, -- а мои собственные наблюдения в то время дают мне полное основание утверждать, что эти настроения сыграли значительную роль -- то здесь за дух пораженчества следует спросить, прежде всего, с французских и международных коммунистов, а не с так называемых внутренних "фашистов". Американские коммунисты тоже делали все от себя возможное, чтобы воспрепятствовать нашим собственным военным приготовлениям, выступая против какой-либо помощи Франции и Великобритании. Русский народ также позднее жестоко пострадал вследствие недальновидной и циничной политики Сталина.
   В феврале 1940 года Буллит решил нанести спешный визит в Вашингтон в надежде ускорить поставки во Францию орудий большого калибра и особенно самолетов-истребителей, в которых она остро нуждалась. Как отмечает в своих мемуарах де Голль, французский высший командный состав перед самой войной на удивление беспечно отнесся к угрозе, какую представляли для них нацистские танки, которые вскоре и сломали их оборону. Больше того, что президент Рузвельт сделал в вопросе о поставках самолетов, он уже сделать не мог, но Буллит надеялся заручиться поддержкой некоторых влиятельных членов Конгресса. Я был оставлен исполняющим обязанности посла нашего парижского посольства в его отсутствие, и почти сразу же после отбытия нашего посла в США, я получил депешу из Вашингтона о том, что Сэмнер Уэллес, заместитель госсекретаря США, отправляется с визитов в три воюющие страны и Италию для мирного урегулирования. Это объявление сильно обеспокоило меня потому, что, зная, что этот неожиданный вояж делается без ведома Буллита, я был уверен, что это сильно уязвит его профессиональное самолюбие. Мне было известно, что Буллит во всех своих действиях исходил из идеи, что между ним и президентом Рузвельтом существует взаимопонимание, что делало его главным советником Белого Дома по европейским делам, в то время как Уэллес, также входивший в близкое окружение Президента, был его главным советником по другим регионам. Госсекретарь Корделл Хэлл уже давно смирился с этим ненормальным положением дел, как видно из его мемуаров.
   Направив Уэллеса в Европу без консультации с Буллитом, Рузвельт как бы дал послу понять, что ранее установленное разделение их функций уже не действует, и это причинило ему обиду, которая, на мой взгляд, нанесла большой ущерб американской политической доктрине военного времени. Оба политика были одними из самых талантливых и опытных представителей Госдепартамента того времени, и их влияние на Президента было велико. Будучи достаточно богатыми людьми, они могли себе позволить активно участвовать в партийной работе; оба поддерживали Рузвельта в 1932 году и в последствии. Однако, их взаимное неприятие породило такую враждебность между ними, что в конце концов оба были смещены с главных ролей в тот критический период американской истории. Я всегда буду сожалеть о том, что усилия, направленные на разрешение их личных неурядиц, не принесли успеха. Я убежден, что, если бы Президенту удалось воспользоваться горячей поддержкой этих двух положительных личностей, особенно в последние два года его правления, когда его здоровье заметно пошатнулось, американская послевоенная политика формулировалась бы более реалистично. Буллит, в частности, имел трезвую и четкую оценку намерений России, которая могла бы оказать неоценимую помощь Рузвельту в Тегеране и Ялте, а также позднее, Президенту Трумэну во время Потсдамской конференции.
   Уэллес описал свою миротворческую миссию 1940 года в своей книге "Время принятия решений", опубликованной в 1944 году. Так как эта книга появилась в печати в военное время, когда некоторые из французских лидеров, с которыми ему довелось встречаться тогда, были еще в германских тюрьмах, в его отчете о переговорах с ними о многом умалчивается. Однако, поскольку я сопровождал его во всех визитах по Франции, у меня сохранилась написанная в то время "памятная записка к себе самому", которая подтверждает впечатления самого Уэллеса о том, насколько малопригодными и нереалистичными оказались люди, правящие Францией к моменту нанесения немцами своего молниеносного удара. Персонал нашего парижского посольства в то время состоял из исключительно способных работников, таких как Х. Фримен Мэтьюс, Мейнард Барнс и Дуглас Макартур II. Мы делали все возможное, чтобы у Уэллеса сложилось четкое представление о ситуации во Франции. Уэллес уже бывал в Париже в начале Первой мировой войны, и сейчас был потрясен контрастом между тем временем и сегодняшним моментом. Как он отмечал в своих мемуарах: "В каждом доме в Париже чувствовалось какое-то угрюмое безразличие. Оно было написано на лицах одиноких прохожих, встречавшихся на безлюдных улицах города. Все было пронизано ощущением ожидания неминуемой и ужасной катастрофы".
   Прожив безвыездно десять лет в Париже, я заверил Уэллеса, что Париж не только до войны, но и много лет до ее начала, пребывал в таком состоянии. Когда мы с Уэллесом нанесли визит стареющему последнему президенту Третьей Республики Альберу Лебрюну, этот пожилой джентльмен довольно долго говорил о подъеме нацистской Германии. Я задал ему всего один вопрос: "Г-н Президент, как вы полагаете, могло бы французское правительство расстроить планы Гитлера, если бы оно силой воспротивилось его незаконной оккупации Рейнской земли в 1936 году"? Этот выдающийся французский деятель, который, не переставая, уверял нас, что он во всем следовал примеру Жоржа Клемансо, французского "Уинстона Черчилля" времен Первой мировой войны, медленно кивнул нам в знак согласия, а затем добавил с грустью в голосе: "Но мы тогда несколько подустали". В ходе наших с Уэллесом визитов других правительственных лидеров, каждый из них показался нам "несколько подуставшим" и мы не могли найти ни одного человека, способного или, хотя бы желающего заменить этих утомленных политиков в дни ужасных испытаний, которые им предстояли через несколько недель. Складывалось впечатление, что французские лидеры потеряли способность к логическому мышлению. Например, президент Сената Жюль Жанени, отметив, как безнадежно слаба, по его мнению, была Франция в то время, торжественно добавил, что члены Сената единогласно выступают за продолжение войны с Германией до тех пор, пока "ей не будет преподан такой урок, после чего ей уже никогда не удастся зажечь пожар войны в Европе". Но он не пояснил, кто сможет преподать ей такой урок.
   Возможно, наибольшим разочарованием для Уэллеса во время его пребывания в Париже было то, что произошло после его встречи с Леоном Блюмом, который в то время тихо и спокойно жил, уйдя в отставку после падения его правительства Народного фронта незадолго до начала войны. Мы навестили Блюма в его небольшой квартире на Ки де Бурбон, расположенной напротив собора Парижской Богоматери. Когда в парижской прессе появилось сообщение о нашем визите, в адрес Уэллеса поступило около трех тысяч писем протеста от французских мужчин и женщин. Большинство из них были написаны в оскорбительных тонах, осуждая личного представителя президента Рузвельта за то, что он оказал такую честь еврею. Уэллес заметил в своей книге, что этот инцидент ясно показал ему, "как глубоко бацилла нацизма проникла в сознание европейцев". Я упоминаю этот эпизод также потому, что позднее правительство Виши обвиняли в разжигании антисемитизма среди в целом мирно настроенных к евреям французов. К сожалению, как продемонстрировал случай с Уэллесом, антисемитизм пустил корни во Франции задолго до эпохи Виши. С другой стороны, некоторые члены вишистского кабинета неоднократно сопротивлялись усилиям германских нацистов и их французских приспешников ввести антиеврейские указы во Франции. Что касается враждебных настроений, направленных против Леона Блюма, то они были частично вызваны невниманием правительства к вопросам перевооружения армии, что отрицательно сказалось на настроениях многих военных офицеров и их сторонников.
   Просматривая недавно список французских деятелей, которых мы с Уэллесом общались в марте 1940 года, я был поражен, как по-разному сложились их судьбы в послевоенное время. По той или иной причине, почти все из тех, кто находился у тогда власти, не приняли никакого активного участия в войне. Некоторые оказались за решеткой, куда их отправили вначале их собственные соотечественники, а затем и немцы. Весьма энергичный и мужественный министр внутренних дел Жорж Мандель был убит самими французами в лесу Фонтенбло в июле 1944 года. Многие политические деятели и представители законодательной власти Третьей Республики таки одобрили авторитарный режим, установленный в Виши несколько недель спустя после перемирия, но большинство вскоре решили держаться в стороне как от правительства Виши, так и неофициальной организации де Голля в Лондоне. Политики, руководившие Францией во время Третьей Республики, так и не оправились от поражения. Их попытка образовать Четвертую Республику после войны также окончилась провалом.
   Просматривая свои записки 1940 года, я наткнулся на копию петиции, доставленной мне во время визита Уэллеса в Париж. В ней были конспективно изложены взгляды нескольких бывших французских премьеров и министров иностранных дел. Петиция призывала посла Буллита не возвращаться в Париж в случае, если он не сможет убедить президента Рузвельта открыто встать на сторону союзников и немедленно предоставить кредиты Франции, так необходимые ей для продолжения войны. В противном случае, как заявляли ее составители, визит посланника Уэллеса только нанесет вред деятельности посла. Если, как на то указывал сам визит, Рузвельт выступит с инициативой поддержки компромиссного мира, -- что могло означать только поражение союзников -- тогда американская политика повернет в сторону, противоположную той, которую проводит Буллит. Но истина заключалась в том, что Рузвельт, как и его предшественники и последователи, вероятно и в этом случае использовал внешнюю политику в своих внутренних политических целях. Учитывая, что надвигалась компания его переизбрания на следующий срок, он прекрасно видел, какие преимущества может дать его стремление убедить американских избирателей в том, что он не оставляет без внимания ни одну возможность предотвращения глобальной войны.
   Мои записки также напомнили мне, что тогдашний американский посол в Великобритании Джозеф Кеннеди прибыл в Париж из Швейцарии тем же самым поездом, что и Уеллес. Вот что я набросал у себя в дневнике по этому поводу: "Я с удовольствием провел полчаса с послом Кеннеди, который пожаловался мне на свое здоровье, выразил недовольство по поводу его вызова в Лондон, уверив меня, что его работу там мог бы сделать клерк с зарплатой 50 долларов в месяц и что он хочет уйти в отставку, но не знает, насколько это будет уместно перед выборами президента. Он сказал, что для США будет безумием ввязываться в эту войну и что англичане глубоко заблуждаются, если думают иначе".
   Как раз в то время, когда появились первые весенние заверения, усыпляющие бдительность парижан, из Вашингтона вернулся Буллит, который воочию убедился, что так называемая "странная война" быстро и незаметно превращается в настоящий блицкриг. Война в Финляндии и немецкая оккупация Дании и Норвегии возродили в умах некоторых французских и британских деятелей надежду, что все еще возможно избежать превращения Франции в арену сражения. В этих фантазиях они пребывали вплоть до самого начала молниеносной войны. Буквально накануне Битвы за Францию, 9 мая, Буллит устроил прием в честь тогдашнего французского премьера Поля Рейно. среди гостей были Рауль Дотри, министр вооружений, Пьер Фурнье, управляющий Банка Франции, британский вице-маршал авиации Баррат, комановавший крошечной британской эскадрильей во Франции, писатель Винсент Шиан, и Дороти Томпсон, журналистка из США. Хотя до начала германской атаки на Нидерланды оставалось всего несколько часов, никто из нас не знал этого, и за столом шел оживленный спор о том, начнут ли немцы свое наступление уже в 1940-м или отложат свои действия до следующего, 1941-го. Дотри убедительно доказывал, что в этот год не буде предпринято никаких попыток вторжения во Францию. Он сообщил нам, что вся программа французского перевооружения основывается на допущении, что для наступления немцам понадобится еще один год. По его словам, немцам нужно больше времени на подготовку, чем французам и англичанам. Банкир Фурнье слушал разглагольствования Дотри с плохо скрываемым раздражением. "Если вы так считаете", прервал он министра, "то, по-моему, мы находимся в еще большей опасности, чем я предполагал. Наступление немцев может начаться в любую минуту и вполне возможно, что это дело всего лишь нескольких дней". Наша группа в изумлении слушала эту перепалку между двумя влиятельными членами правительства. Когда ужин закончился в обычное для дипломатов время одиннадцать часов, некоторые из нас, включая вице-маршала авиации Баррата, приняли приглашение мисс Томпсон продолжить нашу встречу в ее апартаментах в отеле Мёрис, где наши разговоры затянулись далеко за полночь. Британский летчик едва успел добраться до своего штаба в Компьене около Парижа, как ему вручили сообщение о начале германского наступления.
   Детали событий, происходивших в те дни, вспоминаются с трудом отчасти из-за того, что у нас у всех было очень мало времени для сна. Никогда прежде, да и впоследствии, как мне кажется, ни одна кампания не поражала так воображение всего мира. Вторжение немцев в Нидерланды началось в три часа утра 10-го мая, а уже пять дней спустя, в телефонной трубке стоявшего у кровати Черчилля аппарата раздался полный отчаяния голос премьера Рейно: "Мы разбиты!"
   14 мая французский сотрудник министерства иностранных дел известил нас о том, что они начали сжигать свои архивы и посоветовал американскому и другим посольствам делать то же самое. Уничтожение протокольной документации -- страшно нудная работа. У нас был вполне современный канцелярский отдел и хорошая печь для сжигания документов, что весьма облегчило нашу задачу, но здание британского посольства, приобретенное еще герцогом Веллингтонским в 1815 году, было оснащено примитивной отопительной системой. Кроме того, у британцев накопилось огромное количество секретной информации. Мой коллега в британском посольстве, Гарольд Мак, рассказал мне занятную историю про Уинстона Черчилля. В ответ на отчаянные призывы Рейно премьер-министр 16 мая прилетел в Париж и провел ночь в своем посольстве. Необходимо напомнить о сложившейся к тому времени ситуации. Голландия пала, Бельгия была на грани падения, британская и французская армии были фактически полностью разбиты, так что Черчиллю было над чем подумать. Однако, на следующее утро он вызвал Мака к себе в спальню и, подведя его к окну, сделал жест в сторону великолепной посольской лужайки, за которой с любовью ухаживали уже не один десяток лет. Сейчас она была выжжена дотла в местах, где сжигали архивы. "Что здесь происходит!" сурово произнес премьер-министр, и Мак с неохотой проинформировал его об уничтожении многих ценных документов, понимая, что Черчиллю, как историку, это будет страшно неприятно слышать. Однако, премьер-министр, ни словом не обмолвившись о потере документов, проворчал: "Неужели при этом надо было так калечить эту роскошную лужайку!".
   Мне как-то пришлось по делам заехать в министерство иностранных дел вскоре после того, как его сотрудники получили приказ эвакуироваться. Дворик на улице Ки д'Орси являл собой зрелище невероятной неразберихи. К нему подогнали большое количество старых автобусов Рено, к которым из окон верхних этажей офиса прямо на землю вышвыривали сплошь набитые папками тюки. Другие документы в это время предавались огню. В течение многих месяцев впоследствии, всякий раз, когда мне приходилось приезжать в министерство по делам, как и позднее, в Виши, сотрудники только в растерянности разводили руками. Никто не мог ничего найти в папках, а как правительственный департамент может работать без папок?
   Главной заботой нашего посольства в тот момент были американские граждане, которые нескончаемым потоком стекались к нам со всех оккупированных стран северной Европы. а потом и из многих мест и в самой Франции. Однажды утром, в четыре часа, Билл Крэмптон, управляющий по французскому региону компании Стандард Ойл, Нью-Джерси, позвонил мне по телефону, чтобы сообщить, что он только что получил неотменяемый приказ из французского генерального штаба по уничтожению огромных запасов бензина, размещенных в районе Парижа. Он сказал, что хочет получить от посольства обоснованное подтверждение на мероприятие, прежде чем пускать на воздух горючее, которое свозилось сюда в течение многих месяцев и стоило кучи денег. Я сказал, чтобы он так и действовал, поскольку всем в Париже было ясно, что город вот-вот будет оккупирован. В течение многих дней после этого город был окутан клубами черного дыма, что делало его похожим на картину ада из Дантовой "Божественной комедии" для тех несчастных беженцев, которые нескончаемым потоком шли через Париж, подчас не зная, куда идут. Четырнадцать миллионов французов, мужчин, женщин и детей, спасались бегством с севера на юг Франции, продвигаясь либо пешком, либо на всем, что имеет колеса. Наши посольские работники чувствовали большую симпатию к этим жертвам, чем довольно значительному числу американцев, которые запаниковали в последнюю минуту и вели себя так, как будто они и были объектом преследования нацистов. У них было куда меньше причин беспокоиться за свою безопасность, потому что тогда мы еще не находились в состоянии войны с Германией. Хотя никто из нас не мог этого знать в то время, но пройдет еще полтора года, прежде чем США официально вступят в эту войну.
   Именно тогда подошел момент, когда послу Буллиту надо было решать, что ему самому предстоит делать. Французское правительство покинуло Париж, вначале сделав краткую остановку в Туре, в затем переехав в Бордо. Другие послы тоже решили последовать за бегущей из столицы администрацией. Однако Буллит, после некоторых душевных терзаний, решил, все-таки, остаться в Париже. Он чувствовал, что должен следовать американской традиции стоять до конца, поскольку американские послы и раньше, в 1870 и 1916 годах, оставались в столице, когда все остальные эмиссары других государств следовали за спасающимся бегством французским правительством. Он выслал вслед посольскую группу сопровождения правительства под руководством временного посла Энтони Дрекселя Биддла и Фримена Мэтьюса, оставив при себе в Париже меня и еще несколько секретарей посольства вместе с военным и военно-морским атташе.
   Лично я был полностью согласен с решением нашего посла, хотя госсекретарь Хэлл и Генерал де Голль со своей стороны подвергли суровой критике Буллита за его решение остаться в Париже. Вот что Хэлл отметил в своих мемуарах: "Это решение, по моему мнению, было неудачным. Оно лишило Буллита контакта с французским правительством в ту критическую неделю между 10 июня, когда оно покинуло Париж, и 17 июня, когда оно запросило немцев о перемирии. Если бы Буллит, как никто другой наладивший контакты с лидерами французского правительства, смог представлять нас в течение тех исторических дней, вполне возможно, и даже вероятно, что правительству удалось захватить флот, перебраться в Северную Африку и продолжить борьбу с немцами оттуда". Де Голль в своих мемуарах делает приблизительно такой же комментарий.
   Здесь встает на повестку дня один из самых интересных теоретических вопросов по поводу Второй мировой войны, а именно, что могло бы произойти, если бы остатки французского правительства, отступив в Северную Африку в июне 1940 года, продолжили борьбу с нацизмом оттуда? Как бы среагировали на этот шаг немцы? Этот вопрос все еще волнует меня, потому что мои военные впечатления так тесно связаны с французской Северной Африкой, местом, откуда американцы начали свою борьбу на Европейском театре войны, и где Генерал Эйзенхауэр впервые проявил себя, как выдающийся военачальник.
   В наши дни, всякий раз, приезжая в Париж, я не могу не отметить, что был один ценный вклад, который Буллит и его работники сделали, оставшись в оккупированном врагом городе. То, что Париж сохранил свое былое великолепие, кажется сегодня чудом, когда я вспоминаю, как все мы в посольстве предполагали тогда, что немцы сотрут город с лица земли по мере продвижения своих армий, а Рейно заявлял, что французы будут сражаться за каждую улицу и за каждый дом. Черчилль и де Голль оба отмечают в своих мемуарах, что они тоже призывали народ к такому самоубийственному сопротивлению. Только в самый последний момент Рейно попросил американское посольство вмешаться с тем, чтобы сделать Париж свободным городом. Буллит находился в постоянном контакте с французским премьером и без сомнения оказывал определнное влияние на принятие последним решений. Путем своевременных и весьма активных переговоров, проведенных при посредничестве швейцарского министра в Париже и американской дипломатической миссии в Швейцарии, было достигнуто соглашение с немцами о снятии обороны города и тем самым не станет ареной ожесточенных боев.
   Большинство военных экспертов и сегодня едины в своем мнении, что разрушительные уличные бои в Париже просто на несколько дней отсрочили его падение и никак не повлияли бы на ход военных действий. Черчилль откровенно констатировал, что его основной целью в 1940 и 1941 годах было вовлечение США в войну, поскольку он не видел, как иначе можно было одержать победу. У меня есть подозрение, что он, осознанно или неосознанно, полагал, что жестокое разрушение Парижа -- города столь любимого американцами -- с неизбежными бомбардировками, пожарами и уничтожением выдающихся памятников культуры, могло так возмутить американское общественное мнение, что мы наверняка были бы втянуты в конфликт или гораздо дальше продвинулись в своем намерении объявить войну нацистской Германии. Однако, в своих мемуарах Черчилль признает, что он не понимал, насколько широким было в 1940 году американское сопротивление вступлению страны в войну. У Буллита и нас, его помощников, никогда не было иллюзий на этот счет, и мы не видели никаких причин, из-за которых надо было жертвовать этим прекрасным городом.
   Мне никогда не приходилось быть свидетелем ничего похожего на ту жуткую атмосферу, охватившую Париж в течение двух дней, прошедших между уходом французского правительства и прибытием германских частей. В первый день огромный город был похож на растревоженный улей: его жители и массы беженцев в беспорядке продвигались по улицам, не зная, что предпринять. Затем они все ушли, причем многие шли на встречу своей гибели на забитых людьми магистралях. Париж, из которого они бежали, совершенно опустел. 13-го июня, за день до того, как германские войска прошествовали маршем к центру города, я шел от нашего посольства по примыкавшей площади Согласия, глядя на пустое пространство Елисейских полей, простиравшихся вплоть до Триумфальной Арки. Как известно всем, кто хоть раз побывал в Париже, это одно из самых запруженных уличным движением мест в Париже. Но сейчас единственными живыми существами, попавшимися мне на глаза, были три бродячих собаки, с лаем гонявшиеся друг за другом под огромными французскими национальными флагами, все еще висящими на каждом углу этого знаменитого пятачка.
   В ту полночь, за шесть часов до того, как первые части немцев прибыли на Площадь Согласия, я решил пройтись вместе с капитаном третьего ранга (а позднее, вице-адмиралом) Роско Хилленкеттером, нашим морским атташе. Позади был долгий, полный нервного напряжения, трудовой день, причем наши сотрудники остались на ночь в канцелярии посольства. Когда мы вышли из охраняемых дверей посольства, нам навстречу устремился главный раввин Парижа. Он был с женой и двумя друзьями семьи, тоже французскими гражданами. Главный раввин был весьма уважаемой личностью и руководителем еврейской общины в Париже, и он, проявив мужество, решил остаться в городе, несмотря на то, что подвергал себя страшному риску. Но после отбытия из города французского правительства, главный раввин в самый последний момент изменил решение -- по вполне понятным причинам. Он спросил нас, не могли бы мы предоставить места для него и его маленькой компании в наших посольских автомобилях, которые направлялись в Бордо. Я вынужден был сообщить ему, что Париж уже окружен немецкими бронетанковыми дивизиями, и что большинство нашего персонала уже давно отбыло в Бордо. Чтобы убедить его в правоте своих слов, я распорядился выделить ему одну из оставшихся в нашем распоряжении машин и дал шоферу инструкцию довести всю компанию до окраин Парижа, где немцы, как и предполагал, их завернули назад. Я никогда больше не встречался с главным раввином, но впоследствии узнал, что он погиб в Париже. Когда мы в ту душную ночь шли с Хилленкоттером по вымершим парижским бульварам, ни в одном кафе не горел свет, и вообще, электричество полностью отсутствовало, и мы никого не встретили по пути. Те немногие люди, оставшиеся в городе, сидели дома, зашторив окна и закрыв на все замки двери. Со стороны Мелуна были видны отдельные вспышки артиллерийской канонады.
   Первые немецкие части появились на рассвете 14-го июня, не встретив никакого сопротивления. Это были дисциплинированные вояки, специально подобранные для этого случая с тем, чтобы проводить в жизнь заранее разработанную немцами доктрину военной "корректности". Около десяти утра в городе появились небольшие подразделения немецких солдат, которые были выделены для охраны бригады пожарников -- по-видимому, единственных французов, оставшихся для защиты города, -- которые продвигались по бульварам, снимая свои трехцветные флаги со стен и возвигая на их месте флаги со свастикой. Особенно огромных размеров нацистский флаг был водружен на Триумфальной арке, где все еще попыхивал Вечный Огонь над могилой Неизвестного Солдата.
   Нам сообщили, что германский временные военный комендант города, генерал фон Студниц, намерен устроить свой штаб в отеле Крийон, который находился как раз напротив американского посольства. Посол Буллит распорядился, чтобы я и наши военный и военно-морской атташе нанесли официальный визит генералу, когда станет ясно, что он вступил в должность. Поэтому, когда над отелем взвился флаг со свастикой, мы решили, что наступил подходящий момент для нашего визита. В нашу задачу входило получение наиболее подробной информации о позиции немцев в отношении французского правительства и населения страны, а также, в соответствии с нашими обещаниями, данными премьеру Рейно, нам предстояло выяснить, чем мы могли быть полезны в данной ситуации. Мы втроем вместе вышли из посольства и, когда мы стояли на тротуаре, ожидая, пока мимо не проедет военный конвой и мы сможем перейти на другую сторону улицы, одна машина отделилась от кавалькады и затормозила около нас. Из машины выскочил немецкий лейтенант в форме, который, обратившись к нам по-английски, сказал: "Вы, ведь, американцы, не так ли"? Мы кивнули в знак согласия. Он объяснил, что прожил несколько лет в США и затем неожиданно для нас спросил: "Не могли бы вы подсказать, где найти подходящий отель поблизости"? Вопрос показался нам таким неуместным, что мы дружно расхохотались. Затем один из нас сказал: "По-моему, сейчас весь город в ваших руках. Здесь сотни пустых отелей. Выбирайте любой, по своему усмотрению".
   Лейтенант поколебался секунду, потом отдал нам честь и вернулся в свой автомобиль. Мы продолжили наш путь и со смешанными чувствами вошли в вестибюль отеля Крийон. Там я увидел человека, в волнении расхаживавшего по холлу. Это был французский комиссар полиции, которого я знал. Я спросил его, как обстоят дела. В ответ, он воскликнул: "О, вы даже представить себе не можете, что произошло"! Я заметил, что по нему градом катится пот. Когда "они", как он отметил, прибыли в город, его вызвал немецкий полковник, который вручил ему флаг со свастикой и сказал: "Откройте этот отель. Здесь будет наш штаб. Немедленно снимите французский флаг с крыши и замените его этим германским флагом". Но отель был заперт на все замки и совершенно пуст. Даже стальные ставни на окнах были закрыты. "Мы попытались проникнуть внутрь, но для этого понадобился слесарь", продолжал полицейский комиссар. "Тем самым мы упустили ценное время. Когда полковник вызвал меня во второй раз, он сказал: "Если вы не откроете отель через пятнадцать минут и не снимите французский флаг, мы его расстреляем из орудий, да и вас в придачу". К счастью, в самый последний момент нашелся слесарь, но с бедного комиссара продолжал градом катить пот. "Мне никогда так не было жарко", воскликнул он в полном удручении.
   Затем мы направились в апартаменты, занимаемые когда-то принцем Уэльским, где, как нам сообщили, можно было найти генерала. У дверей роскошного номера стоял немецкий полковник, который, увидев меня, воскликнул: Мерфи! Что ты здесь делаешь"? Я с удивлением оглядел его -- его физиономия мне кого-то напоминала. "Я -- полковник Вебер", произнес он, и я вспомнил, откуда я его знаю: это был армейский офицер из Баварии, с которым я познакомился лет пятнадцать тому назад в мою бытность вице-консулом в Мюнхене. Он был адъютантом у генерала и, по-дружески поздоровавшись с нами, он немедленно проводил нас в гостиную, где генерал совещался с дюжиной своих штабных офицеров. Мы полагали, что нам выделят пару минут для формальной аудиенции с генералом, но тот уже распечатал несколько бутылок отличного шампанского, хранившегося в подвалах отеля и, пребывая в отличном настроении, согласился ответить на все наши вопросы. Единственной информацией о ходе военных действий, которой мы располагали на тот момент, были передачи западного и берлинского радио, но они только добавили к общей неразберихе. Генерал фон Студниц, который в свое время служил немецким военным атташе в Польше, сказал, что он с пониманием относится к обязанностям атташе собирать разведданные для своих правительств, и готов предоставить нам полную и исчерпывающую информацию.
   Выслушав в четком и кратком изложении генерала сводку последних событий с фронта, я спросил его, что нам ожидать в будущем. С уверенным видом он ответил, что для операций по зачистке во Франции потребуется не более десяти дней, после чего начнется подготовка для переброски войск через Ла-Манш и высадки в Англии. Он подтвердил имеющуюся у нас информацию о том, что британцы, после эвакуации из Франции, не имеют ни одной полностью укомплектованной дивизии, потому что были вынуждены бросить большую часть своего тяжелого вооружения. Поэтому, заключил он, дальнейшее сопротивление бесполезно. Наш военно-морской атташе поинтересовался, каким образом немцы собираются осуществить переправу через пролив, но фон Студниц отмахнулся от этого вопроса, сказав, что все планы уже разработаны и что поскольку британцы были практически обескровлены, война будет закончена к концу июля, т.е. через шесть недель.
   Переходя улицу на обратном пути в посольство и обсуждая услышанное, мы пришли к обоюдному мнению, что генерал, по-видимому, выражал свои искренние убеждения, и что никто из нас не мог с уверенностью сказать, что это был плод его личных фантазий. Буллит несколько раньше выразил мнение, что он не пойдет на контакт с силами оккупантов, но после того, как мы сообщили ему, что фон Студниц вызвался нанести ему ответный визит вежливости и что он, похоже, был вполне расположен говорить свободно о планах наци, посол согласился принять его на следующий день. В июне 1940 года немцы были настолько уверены, что война была почти закончена, что их военная комендатура и посольство в Париже оказывали нам поддержку в выдаче выездных виз не только американцам, желавшим покинуть оккупированную зону, сотням французов и нескольким англичанам.
   Канцелярия нашего посольства в Париже окружена со всех сторон высокой металлической оградой, которую мы в те дни держали закрытой. Среди наших преданных и весьма способных работников, как французов, так и американцев, был в то время один довольно живописного вида цветной привратник, Джордж Вашингтон Митчелл из Сев. Каролины, который все время оставался на своем посту, охраняя здание. В свое время он весьма оригинальным способом приехал в Европу в составе ковбойского шоу, которое впоследствии разорилось. В этом шоу ему досталась роль индейца -- кто-то из его предков был настоящим индейцев из племени чероки -- и кроме того, он был великолепным наездником. За много лет , до того, как он появился у нас, наш генеральный консул в Марселе, Роберт Скиннер, определил его посыльным в нашем консульстве, и позднее он, следуя за Скиннером, переменил целый ряд профессий и закончил свою карьеру у нас посольстве в Париже. Хотя Джордж не умел ни читать . ни писать, он в ходе своих странствий научился говорить по-немецки: он даже хвастал, что был женат на немке из Гамбурга. В день, когда немцы прибыли в Париж, я дал Джорджу строгие указания не пускать никаких одетых в военную форму немцев на территорию посольства. Однако, когда я подошел к окну моего офиса в то утро, я к своему удивлению увидел, как Джордж помогает двум немецким солдатам, перелезавшим через нашу ограду. Они прокладывали телефонный кабель через наш двор в отель Крийон. Когда Джордж появился в канцелярии, я уже ждал его, чтобы отругать, но едва только я попытался узнать, почему он не подчинился моему приказу, как он тут же воскликнул: "Ну, мистер Мерфи, они же из Гамбурга! У нас там нашлись общие знакомые. Это отличные ребята"! Бесполезно было даже пытаться объяснить ему, что мы смотрели на этих "отличных ребят", как на незваных гостей. Несколько лет спустя, в 1949 году, находясь по дипломатическим делам в Париже с госсекретарем Дином Ачесоном, я узнал, что Джордж Вашингтон Митчелл находится при смерти. Госсекретарь Ачесон и я навестили его в больнице и попрощались с этим преданным служащим американского правительства.
   Посол Буллит продлил свое пребывание в оккупированном немцами Париже несколько дольше запланированного первоначально, так как, неожиданно для нас, немцы оказались весьма словоохотливыми в части своих достижений и планов на будущее. Мы также знали, что французское правительство, находясь в пути из Бордо в Виши, пребывало в состоянии полного смятения. Мы чувствовали, что им надо дать время, чтобы прийти в себя. Немцы проявляли не только готовность, но и желание вести с нами переговоры, поэтому наши военный и военно-морской атташе не составило никакого труда организовать встречи с высокопоставленными немецкими офицерами, с некоторыми из которых они были знакомы по работе в Париже еще до войны. Информация, полученная во время тех встреч, передавалась в Вашингтон сразу же после того, как мы покинули Париж, и оттуда уже передавалась в Лондон. Париж в тот момент оказался едва ли не самым лучшим центром сбора разведданных.
   Моим основным контактом в те три недели был Эрнст Ахенбах, который заведовал вновь открытым германским посольством в ожидании прибытия нового германского посла Отто Абеца. Жена Ахенбаха была американкой, родом из Калифорнии. Ахенбах был протеже Абеца, который, как стало известно из захваченных немецких документов, сам верил и сумел внушить Гитлеру мысль о том, что Франция, если к ней относиться с уважением, может быстро примириться с отведенной ей ролью зависимого члена в схеме "нового порядка" Гитлера. Эта была та же самая идея, которую всецело поддерживал французский премьер министр Пьер Лаваль, причем настолько горячо и безоговорочно, что впоследствии он за нее же и поплатился -- был казнен, как изменник родины. В этой безумной неразберихе и хаосе, творившимися в те несколько недель, никому не показалось странным, что главный дипломатический представитель Гитлера в Париже был явным франкофилом и был женат на американке, которая тоже не скрывала своих дружеских чувств к Франции. Ахенбах оказался полезным американскому посольству во многих отношениях. Он помог нам урегулировать все наши спорные вопросы и вовремя отбыть из оккупированной зоны.
   В те первые дни оккупации, что меня поразило больше всего, была тщательность, с которой немцы подготовились к каждой фазе введения военного положения в стране. Оказалось, что они заранее подготовили весьма подробные листовки на все непредвиденные обстоятельства, с которыми им придется столкнуться на завоеванных ими территориях. Многие годы спустя, уже после войны, просматривая их планы среди захваченных документов, я обнаружил, что они были еще более подробно расписанными, чем мы могли тогда себе представить. Приходится с горечью отметить, что правительство США не смогло извлечь надлежащего урока из немецкой педантичности. Наши первые мероприятия периода военного правления проходили при полном пренебрежении к сложившейся ситуации, что создало ненужные дополнительные трудности генералу Эйзенхауэру и, кстати, и мне, тоже, как его политическому советнику.
   Перед отъездом в Виши, мы получили переданный из Вашингтона через Берлин запрос, в котором выражалась сильная обеспокоенность нью-йоркских банков, имевших свои отделения в Париже, положением и будущем их учреждений. С этим поручением я отправился в Банк Франции и нанес визит финансовому представителю Германии во Франции, который в свое время был директором Банка Данцига. Он принял меня без промедления и внимательно выслушал мою проблему. Он был хорошо осведомлен о финансовой ситуации в Париже и после нескольких замечаний он, загадочно улыбнувшись, заметил: "Вы знаете, когда мы, немцы, прибыли сюда на днях, мы обнаружили, что в городе оперируют 137 ("я не уверен, что называю точную цифру") банков. Мы считаем, что это многовато". Затем, многозначительно помолчав некоторое время, он добавил мягко: "Это отвечает на ваш вопрос"?
   Хотя военная машина Гитлера обычно действовала с бесчеловечной пунктуальностью, иногда к ее работе примешивались какие-то индивидуальные эмоции. Накануне оккупации Парижа американское посольство известили о том, что из США для нашего персонала прибыла большая партия продуктов и сигарет, которые находятся в центральной таможне. В общей неразберихе, последующей за вторжением, мы были слишком заняты, чтобы забрать наш груз, и он все еще находился там, когда немцы захватили все ключевые посты в городе. Когда новая администрация поинтересовалась, что это за груз, французский таможенный инспектор объяснил, что это собственность американского дипкорпуса. Этот инспектор рассказал нам, что произошло после. Немецкий полковник, увидев, что груз предназначен послу Буллиту, возмущенно воскликнул: "Так это сигареты для Буллита! Теперь он их не получит. Я одно время жил в Филадельфии и кое-что знаю о нем. Буллит мне никогда не нравился. Уберите их подальше". Это был единственный раз, когда мы так и не получили наш груз.
   Одной из последних услуг, которую я смог оказать французской администрации в Париже, было спасение чиновника полиции, заведовавшего службой политических досье, -- это что-то вроде наших архивов ФБР, -- которые французская полиция вела в мельчайших подробностях, как и мы это делаем сейчас. Эвакуируясь из Парижа, французское правительство оставило в городе всего две сильно урезанных группы своих сотрудников, одну из префектуры Парижа, другую -- из префектуры Сены. Первая занималась обеспечением полицейской охраны и безопасностью в городе, вторая -- городским коммунальным хозяйством и поставками продуктов питания. Обе команды буквально творили чудеса в оккупированном городе, и было ясно, что наше посольство будет сотрудничать именно с ними во всем, что касается соглашения с немцами по открытому городу, которое мы помогли заключить с ними.
   Одним из первых шагов, предпринятых германским командованием, была отправка подразделения для реквизиции этих обширных полицейских архивов. Войдя в офис месье Жака-Симона, директора полицейской разведки, немцы потребовали незамедлительного доступа к документам, которые предоставили бы им подробную информацию обо всех потенциальных оппозиционерах (фашистского, прим. пер.) режима во Франции. В действительности, французы, работая двадцать-четыре часа в сутки, успели вывезти все эти секретные материалы из Парижа. Погрузив документы на речную баржу, они переправили их на юг вплоть до Роана, где им пришлось ее затопить из-за опасности захвата немцами. Позднее, французам удалось поднять баржу со дна реки до того, как все намокшие документы пришли в негодность. Менее важные папки были к тому времени уже сожжены, и их остатки, тлеющие в печах префектуры, были для немцев вопиющим доказательством фактического нарушения подписанного соглашения об открытом городе, согласно которому все в нем должно было быть оставлено нетронутым. Жак-Симон был тотчас арестован и разгневанный немецкий офицер объявил, что он будет немедленно казнен. Префект полиции Парижа, месье Ланжерон, позвонил мне, умоляя меня вмешаться с целью спасения его главного помощника, и я, не теряя времени, отправился с этим делом к нашему любезному другу герру Ахенбаху. Ему пришлось потратить немало времени и усилий, чтобы вызволить Жака-Симона из тюрьмы Сен-Слу, куда его заточили в ожидании военно-полевого суда. Жак-Симон пишет, что тогда я спас ему жизнь, и, возможно, он не далек от истины. Строго говоря, он был виноват и его немецкие тюремщики могли запросто расстрелять его, не нарушая взятых на себя обязательств "корректности".
   Во время тех последних трех недель июня 1940 года, правящие политики всего мира только начинали осознавать, к каким глубоким изменениям привела эта молниеносная война (фашистской Германии - прим. перев.). Никогда до этого равновесие сил в Европе не нарушалось так резко в столь короткое время. За исключением Англии, где правительство Черчилля стояло перед прямой и угрозой (немедленного нападения со стороны немцев - прим. перев.), международная политическая активность в те три неделе была практически приостановлена. Буллит, к советам которого Рузвельт прислушивался в течение многих лет, часами не выходил из своего кабинета, пытаясь определить, как следует действовать американскому правительству в данных обстоятельствах. Буллит склонялся к мысли, что он больше не может быть полезным своему правительству в Европе, где теперь всю политику определяла гитлеровская Германия, поскольку его личная антипатия к Гитлеру и всему, что он олицетворял, не была ни для кого секретом. Поэтому, он решил для себя, что после отбытия из Парижа, он предложит президенту Рузвельту и госсекретарю Хэллу отозвать его в Вашингтон после того, как он на короткое время наладит контакты с французской администрацией, оставшейся у власти для управления той частью Франции, которую немцы согласились не занимать. Я не помню, что кому-либо из нас приходило тогда на ум, что у нашего правительства есть еще какая-то альтернатива, кроме поддержки дипломатических отношений с любым французским правительством, сформированным во Франции.
   Когда нас уведомили о том, что французские лидеры выбрали в качестве своей временной резиденции курортный городок Виши, мы даже усмотрели в этом шаге какую-то долю чисто французского юмора. Был какой-то дьявольский намек в том, что правительство побежденной Франции разместится в месте, единственной достопримечательностью которого были довольно противные минеральные воды, используемые для лечения неприятных, но совсем не фатальных болезней. На самом деле, на Виши был остановлен выбор из-за того, что там было много свободных отелей, казино и вилл. Утром тридцатого июня посол Буллит выехал из Парижа в направлении Виши во главе моторизованного каравана. Его сопровождал Кармел Оффи, его военный и военно-морской атташе, и я. Подразумевалось, что через несколько дней я вероятно буду оставлен в качестве временного поверенного в делах нашего посольства, аккредитованного правительству, которое вскоре станет известно как правительство вишистской Франции. Стояла прекрасная погода, и мы продвигались с умеренной скоростью, хотя это путешествие можно было проделать за шесть часов, двигаясь по совершенно пустым дорогам. Один раз, уже миновав демаркационную линию, разделяющую оккупированную и не оккупированную зоны, мы остановились на отдых в тени деревьев, растущих у самого шоссе, где все вокруг дышало миром и спокойствием. Никто из нас даже и предполагать не мог тогда, что Франции самой судьбой было уготовано служить еще целых пять лет ареной жесточайших сражений.
   Глава Четвертая: Поверенный в делах в Виши военного времени
   Не так давно у меня появилась возможность проехаться снова по когда-то известному курорту Виши, который сыграл такую значительную роль в франко-американских отношениях во время второй мировой войны. Как мне сообщают друзья, Виши так и не удалось восстановить свою довоенную репутацию как у французов, так и у американцев. Бернар Барух как-то в разговоре заметил, что он был большим поклонником Виши в период между двумя мировыми войнами и много сделал для установления моды на этот курорт среди американцев, выезжавших на "лечение " в Европу. Я не сомневаюсь, что лечебные свойства минеральных источников в Виши так же высоко ценятся сейчас, как и прежде. Однако, популярность этого курорта, его репутация, была, похоже, сильно подмочена скандальной политической известностью, которую он приобрел в годы нацистского господства в Европе, когда Виши фигурировал в заголовках новостей, освещавших спорные вопросы мировой политики. В сознании многих американцев Виши до сих пор отождествляется с сотрудничеством с нацистами, антисемитизмом, тоталитарным режимом, предательством. Но мне, человеку, который был свидетелем того, как обескураженное французское правительство пытается придти в себя в то мучительное лето 1940 года, Виши представляется в виде сборища ошеломленных французов, карабкающихся из-под обломков придавившего их катастрофического поражения. В начале, большинство французских политиков, словно слепые котята, тыкались во все стороны в поисках возможных решений их насущных проблем, не зная, как им жить под пятой нацистской военной машины, которая так внезапно прорвалась во Францию, подмяв под себя весь континент.
   В тот солнечный летний день, 30-го июня 1940 года, посол Буллит, собираясь выехать со своей маленькой группой помощников в Виши, получил от французской полиции сообщение о том, что немецкие агенты с помощью французских гангстеров готовят на него покушение во время этого небезопасного путешествия. Идея заключалась в том, чтобы потом, с помощью немецкой пропаганды, объявить, что возмущенные французы отомстили за себя, напав на человека, который вверг их народ в пучину опустошительной войны. Но Буллит со смехом отверг эту возможность, сказав: "Разве вы не видите, что немцы считают войну законченной? Зачем им нужно избавляться от какого-то посла"? Однако, сам Буллит добавил еще больше риску к нашему отъезду из оккупированной Франции, включив в состав нашей группы британскую супружескую чету, подлежащую интернированию, а именно, мистера и миссис Франсиз Гилрой. Будучи, как и Буллит, родом из Филадельфии, миссис Гилрой пользовалась особым расположением посла, который заметил, что в нынешней неразберихе ничего страшного не случится, если он добавит к ней еще одну нелепость. Поэтому он решил провезти их нелегально, выдав им американские паспорта, а Гилрой, в свою очередь, постарался выглядеть американцем, когда мы подъехали к демаркационной линии, разделяющей оккупированную и не оккупированную Францию. Все мы с облегчением вздохнули, когда немецкий инспектор без комментариев вернул Гилроям их новенькие американские паспорта.
   Во время этих трех исторических недель в Париже наша связь с Вашингтоном была почти полностью прервана за исключением эпизодических сообщений, приходивших к нам через Берлин. Мы уже сожгли наши шифры и немцы уведомили нас, что ввиду нужд военного времени, наши открытые телеграммы будут пересылаться через Берлин, что связано с неизбежными проволочками. И они не преувеличивали. Когда мы покидали Париж, мы знал о ситуации только то, что могли почерпнуть из радиопередач плюс то, что немцы сами рассказали нам о последних бурных днях Битвы за Францию. Чтобы быть полностью информированным до того, он даст о себе знать в Виши, Буллит зарезервировал номера в небольшом отеле в близлежащей деревушке Ля Бурбуль для своих домочадцев и членов его штата, возглавляемого послом Бидделом и "Доком" Мэтьюсом, которым было поручено оставаться с временным французским правительством после того, как оно покинуло Париж.
   Большую часть той первой ночи в Ля Бурбуле мы попросту не сомкнули глаз пока Биддл и его помощники вводили нас в курс дела. Им с большим трудом удавалось поддерживать постоянный контакт с обескураженными чиновниками французского правительства во время его краткого пребывания в Туре, после чего оно переехало в Бордо, где и было организовано перемирие. Они рассказывали, как им приходилось работать в обстановке неописуемого хаоса, когда министры кабинета, чиновники, военные и сотни тысяч обезумевших от военных действий беженцев многих национальностей запрудили все шоссе, ведущие на юг. Вконец измученный французский премьер Поль Рейно, который часто не имел связи с главнокомандующим, с большим запозданием получал новости об очередном военном поражении французов. Наши собственные дипломаты, как и все остальные в ближайшем окружении правительства, почти не спали, т.к. совещания военного совета могли состояться в любое время дня и ночи. Из-за творившегося на фронте хаоса французское правительство было не в состоянии спокойно и взвешенно обсуждать вопросы, связанные с принятием жизненно важных решений. Наши коллеги рассказали нам, как Черчилль и его помощники прилетали в Париж из Лондона, пытаясь убедить распадавшееся правительство Рейно искать политического убежища во французской Африке, или любом другом месте вне досягаемости фашистов, чтобы продолжать вести войну оттуда.
   Слушая эти печальные новости, Буллит все больше и больше убеждался, что он был прав, оставшись в Париже, где он, по крайней мере, смог посодействовать спасению города от его физического уничтожения. Именно присущее ему сильное чувство гражданского долга и заставило Буллита вообще вернуться во Францию после его февральской поездки в Вашингтон накануне блицкрига. Он уже тогда обнаружил, что те же самые американские политики, которые с гневом выступали против злодеяний гитлеризма, спешно ретировались в сторону, когда в сенате зашла речь о конкретных военных мероприятиях против Гитлера. По возвращении в Париж посол сказал нам, что он вернулся только из-за того, что боялся, что его станут обвинять в том, что он бросил Францию в трудном положении, и это сыграло бы на руку противникам администрации Рузвельта. Он слишком хорошо знал, что в любой критической ситуации французские лидеры наверняка потребуют гораздо больше помощи от США, чем те смогли бы им предоставить. Буллит, как никто другой, решительно предупреждал Рейно и других французских министров, что у США нет ни малейшего шанса объявить Германии войну в 1940 году, если на них не будет совершено нападение. Он постоянно подчеркивал, что только Конгресс может объявить войну и что американские настроения, как в Конгрессе, так и вне его, в подавляющем большинстве складывались против вступления Америки в войну. Ситуация, сложившаяся в Туре и Бордо, была как раз то, чего Буллит больше всего боялся, и теперь он благодарил Бога за то, что тот избавил его от мучительной необходимости еще раз объяснять отчаявшимся французским министрам азбучные истины американской политической жизни. Он поздравил Биддла за его действия в кошмарной ситуации в Бордо, которые ничем особенным не отличались.
   Посол Биддл продолжил свой отчет, сказав, что Вашингтон, судя по потоку инструкции, которые он получил, был особенно обеспокоен судьбой французского флота, что действительно давало большой повод для беспокойства. Биддл сказал, что он уполномочен обещать почти все -- кроме прямого вовлечения США в войну, -- что поможет вывести французский флот из-под немецкого контроля. Однако, единственное, что нашим дипломатом удалось, было заручиться обещаниями от более или менее ответственных членов правительства Петена, что они никогда не допустят захвата флота немцами. И как показывает история, несмотря на трудности последующего периода и превратности судьбы, это обещание было сдержано.
   В Ля Бурбуле в тот вечер мы также узнали подробности частного скандала, который привлек широкое внимание общественности, хотя и разразился в момент общенациональной катастрофы. Я упоминаю его здесь только потому, что, как мне самому стало позднее понятно в Виши, он имел больший политический резонанс, чем обычно ему приписывают историки. Премьер Рейно, от которого во многом зависела судьба Франции в те последние месяцы Третьей Республики, уже много лет жил с Мадам Элен де Портес, бывшей подругой его жены. Их часто можно было видеть в Булонском Лесу, где они весело вместе раскатывали на велосипедах. Кроме того, когда месье и мадам Поль Рейно приглашались на обед в американское посольство, всегда возникал вопрос, какая из этих двух дам будет присутствовать. Однажды они прибыли обе и создали немалые трудности для работников протокола. Мадам де Портес была исключительно решительной француженкой, и ее бешеная политическая активность, ее сомнения по поводу войны были поводом для сплетен в Париже. Даже после того, как разразилась война, она настойчиво призывала Рейно и его министров вступить в мирные переговоры с гитлеровской Германией.
   Когда Рейно, наконец, решил подать в отставку вместо того, чтобы принять условия перемирия, он передал бразды правления своему вице-премьеру маршалу Анри Филиппу Петену, герою Первой мировой войны. В то же самое время правительство Петена утвердило кандидатуру Рейно в качестве посла в Вашингтоне. По-видимому, это было целью мадам де Портес, которая планировала поехать с ним в Америку. Однако, в дело вмешалась Судьба. Когда Рейно и мадам де Портес приближались к испанской границе в открытом, груженом до верху багажом автомобиле, машина резко затормозила и весь багаж свалился на пассажиров. Мадам де Портес, которая была за рулем, потеряла управление и машина врезалась в дерево. В результате, Мадам де Портес погибла на месте, а Рейно был так сильно покалечен, что не смог продолжить поездку. Премьер, который до этого был одним из самых видных государственных деятелей Третьей Республики, оказался прикованным к постели, а несколько месяцев спустя он, Леон Блюм и другие довоенные премьеры были немцами заключены в тюрьму, где они оставались в течение всей войны.
   То, что выглядело безрассудным поведением, имевшим место в гуще общенационального бедствия, сильно подмочило репутацию Рейно, а также косвенным образом задело и Генерала де Голля, потому что Рейно был практически единственным влиятельным политиком, который поддерживал в то время никому не известного полковника. Значение, которое де Голль придавал ведению войны механическими средствами, описанное им в его книге L'Armee de Metier, произвело большое впечатление на Рейно, и возможно, именно по этой причине в мемуарах де Голля этот скандальный инцидент с Рейно никак не комментируется. Однако, это происшествие повлияло в 1940 году на таких французов, которые, как маршал Петен, многие годы утверждали, что политики Третьей Республики были не только слабыми, но и морально неустойчивыми. Когда в 1939 году Петен был французским послом в Мадриде, некоторые из посетивших его друзей пытались убедить его вернуться в Париж, чтобы остановить моральное разложение правительства Даладье. Известно, что на это Маршал сказал так: "Что мне делать в Париже? У меня даже нет любовницы"! В то время среди дам, жаждущих играть активную роль в политике, появилась мода вступать в интимные отношения с видными государственными деятелями и открывать салоны на манер знаменитого в свое время салона мадам де Сталь. Этот источник утечки секретной информации с успехом использовался как нацистской, так и советской разведками, как, впрочем, и сотрудниками нашего посольства. Петен был одним из многих патриотически настроенных французов, которые полагали, что только авторитарный режим сможет очистить "авгиевы конюшни" французской общественной и частной жизни. Такие идеи были в полном согласии с провозглашенным Гитлером "новым порядком" для Европы, а также с планами тех французов, которые были готовы признать, что Германия выиграла войну в 1940 году и что Франция могла бы завоевать особое положение в этом "новом порядке", если французы не упустят своего шанса "урвать лакомый кусок пирога". Именно с такого рода идеями американским дипломатам и предстояло, помимо всего прочего, бороться в Виши.
   Выяснив из доклада Биддла и его помощников, как обстояли дела в Бордо, Буллит заключил, что ему лучше вообще не делать официальной презентации в Виши. Вместо этого, он решил еще на несколько дней остаться в Ля Бурбуле, чтобы провести неофициальные переговоры с главными членами правительства, а затем проследовать в Вашингтон, оставив меня в качестве поверенного в делах нашего посольства. Так как это было накануне национального праздника Америки, Буллит сказал, что, если он лично воздержится от переезда на Виллу Ика, находившуюся в собственности Миссис Джей Гульд, которая была предоставлена нам в Виши, мы смогли бы обойтись без нашего традиционного приёма по случаю дня 4-го июля, что было бы весьма кстати, учитывая бедственное положение страны пребывания. Однако, до того как отбыть в Вашингтон, Буллит постарался внести ясность в проблему французского флота. Он провел обстоятельную беседу с адмиралом Жаном Дарланом, министром ВМС, а на следующий день совещался с самим Маршалом Петеном и другими высшими должностными лицами. Его отчет об этих встречах, датируемый 1-м июля, описан Уильямом Лангером, профессором истории Гарвардского университета (фонд (премия) Кулиджа), как "один из самых замечательных и откровенных документов, имеющихся в анналах истории этой великой войны".
   Таким образом получилось, что я был официально поставлен во главе нашего посольства 3-го июля 1940 года, и это была одна из самых несчастливых дат в долгой истории англо-французских отношений. В тот июльский день правительство Черчилля, до смерти обеспокоенное возможным захватом немцами французского флота, решило, что оно должно любой ценой установить контроль над всеми боевыми единицами французской эскадры, находящимися в пределах британской досягаемости. Поэтому, моряки взошли на борт и практически захватили французские военные корабли, находившиеся в британских портах и Египте, при этом им было оказано чисто символическое сопротивление. Однако, в Мерс-эль-Кебир, порту города Орана в западном Алжире, французский командир, адмирал Марсель-Бруно Жансуль, отказался после нескольких часов переговоров принять британский ультиматум, по которому они должны были проследовать в какой-нибудь недоступный немцам британский или нейтральный порт. После чего, действуя согласно неотменяемому приказу военного кабинета Черчилля, британский средиземноморский флот частично потопил, частично нанес сильные повреждения многим французским кораблям, оставив на месте сражения убитыми и ранеными около двух тысяч французских моряков.
   Я узнал об этой британской атаке всего через несколько часов после ее проведения, когда французский министр иностранных дел Поль Бодуэн приехал ко мне в офис в Виши, чтобы проинформировать о том, что его правительство разрывает дипломатические отношения с британским правительством. Это означало, что всем британским консульским работникам надлежит в скором времени отбыть из французской Африки, и Бодуэн знал, что за этим последует морская блокада, которую Британия введет против Франции и ее заморских владений. Бодуэн был так взбешен и унижен одновременно, что он даже намекнул, что французские ВМС возможно объединятся с германцами. Однако, внимательно выслушав эту гневную тираду, я решил, что поступлю справедливо, если доложу в Вашингтон, что правительство Петена вероятно не объявит войну своему недавнему союзнику и будет и далее придерживаться данных нам обязательств в отношении их флота. В своих мемуарах Черчилль пытается представить этот инцидент в выгодном для Британии свете, подчеркивая, что он, как никто другой, был полон решимости применить силу против того, что он считал неизбежной угрозой Британии. Однако, по моему личному мнению, которое сложилось под впечатлением того, что я своими глазами видел тогда в Виши, более точную оценку того, что он называет "прискорбным событием", дал в своих мемуарах Генерал де Голль. Сопоставив факты, представленные в докладе Черчилля, со всеми послевоенными "откровениями", опубликованными во Франции, де Голль приходит к тому же выводу, что и я сделал в то время, а именно, что в британской атаке не было необходимости и что из-за нее мы потеряли больше, чем выиграли. Пожалуй, это была самая серьезная британская ошибка в войне, потому что тем самым было одновременно подорвано влияние пробританских умеренных в Виши, и де Голля в Лондоне.
   На самом деле, главной жертвой этой британской морской атаки оказался сам де Голль, ибо его кампания с целью организации французского сопротивления из Лондона резко затормозилась, не успев по-настоящему развернуться. Представительные французские политики и офицерские чины, готовые к отправке в Англию, чтобы присоединиться к нему, были настолько возмущены этим инцидентом, что оставили все попытки сделать это. Как показали последующие события, однако, де Голль несомненно является наиболее сильной личностью среди французов его поколения, хотя в те полные хаоса месяцы весны и лета 1940-го года многим из его верных сторонников и почти всем иностранным дипломатам, аккредитованным в Виши, Генерал представлялся весьма странной и двусмысленной фигурой. Многие из соотечественников де Голля ошибочно считали его британским наймитом.
   Тем из нас, которые 18 июня оказались в американском посольстве в занятом немцами Париже, довелось услышать взволнованную речь французского Генерала, призывавшего к сопротивлению, которая произвела на нас большое впечатление. Но мы задавали друг другу один и тот же вопрос: "Откуда взялся этот человек и почему, вдруг, ему придают такое значение"? До момента этой радиопередачи я не могу вспомнить ни одного случая, когда кто-либо упоминал его имя. Подробности его появления в правительстве я узнал уже в Виши: он был введен туда его спонсором, премьером Рейно, только после начала блицкрига, и именно тогда ему было присвоено звание бригадного генерала. Было понятно, почему многие политики ему не доверяли. В той же самой книге, в которой он так смело рискнул своей карьерой, подвергнув критике пренебрежительное отношение Верховного командования к танковым войскам, он также высказал свои большие сомнения по поводу парламентарной демократии. Говоря языком того времени, его уже тогда обвинили в профашистских настроениях.
   Однако, насколько мне помнится, до британской морской атаки 3 июля в Виши к де Голлю относились без какой-либо открытой вражды. Пять дней спустя, Генерал произнес речь, транслировавшуюся по лондонскому радио, которая была неправильно истолкована разгневанными французами, как попытка обелить британцев. Однако, внимательное прочтение этой речи показывает, что де Голль никак не защищает это действие британского правительства, считая его достойным сожаления и излишним. Он просто призывает к тому, чтобы эта грубая ошибка не помешала французам в их борьбе с фашизмом. Этот добровольный изгнанник приводил в Лондоне те же самые доводы, которыми я пользовался в своих беседах с Маршалом Петеном и другими французами в Виши. Однако, было совсем не просто заставить французов обсуждать это дело в спокойном тоне сразу после событий в Мерс-эль-Кебир. Французские моряки с горечью признавались мне, что британцы всегда завидовали французам за их флот, и постоянно на международных форумах искали случая ослабить его, а теперь они улучили момент, когда Франция была выбита из седла Гитлером, чтобы уничтожить большую часть оказавшегося в беде французского флота. Особенно сильное воздействие произвела эта акция на французских морских офицеров, расквартированных в Северной Африке, что создало для нас там большие трудности впоследствии. Когда выпуски лондонских газет с запозданием достигли Виши, французское негодование там перешло в бессильную ярость. Английские газеты, без сомнения в целях повышения морального духа на родине, подавали этот захват и безжалостное уничтожение французских кораблей, как большая британская морская победа.
   В те дни возникла реальная опасность того, что возмущенные французские политики совершенно отвернутся от нас и переметнутся на сторону Берлина. В этой щекотливой ситуации мои личные убеждения полностью совпадали с инструкциями, которые я получал из Вашингтона, и мне хочется верить, что американская политика того времени помогла в значительной мере удержать французское правительство от совершения любого чреватого катастрофическими последствиями шага. В ответ я мог только со всей откровенностью сказать своим французским визави, что американское правительство не было предварительно уведомлено о британской морской атаке и что оно сожалеет о случившемся. Но я также был уполномочен заявить, что наши интересы и симпатии в этой войне целиком и полностью на стороне Великобритании. Наши отношения с Францией будут поэтому зависеть от того, будут ли сделаны какие-либо уступки нацистскому правительству в дальнейшем.
   В тот критический момент успехи немецких армий казались настолько полными, что миллионы европейцев искренно полагали, что Германия уже выиграла войну, и многие американцы были с этим совершенно согласны. Союзническая пропаганда и наши собственные, основанные на неправильных посылках выводы привели нас к ошибочному мнению, что Франция и Британия были достойным противником Германии, поэтому поражение союзников оказалось для американцев полной неожиданностью, к которой они не были готовы ни морально, ни в военном отношении. Военные триумфы Гитлера ставили творцов вашингтонской политики перед вопросом: следует ли США оставаться пассивным наблюдателем полного разгрома Союзников или нам следует противостоять мирным инициативам, которые Берлин предлагал отчаявшимся народам Западной Европы? Нацистские завоевания в пух и прах разбили устоявшееся равновесие сил в Европе и принуждали нас к выбору между признанием нацистской победы и американским вмешательством.
   Этот вопрос решался в Вашингтоне за закрытыми дверями, и секретность, которой тогда были окутаны эти дискуссии, все еще плотной завесой покрывает события того периода. Всего несколько месяцев ранее Конгресс принял Пакт о Нейтралитете, предназначенный для предотвращения американского участия в войне в Европе и это законодательство было так умело составлено, что оно блокировало любое военное вмешательство, независимо от изменений, происходивших в расстановке сил в Европе. Инструкции нашему посольству в Виши шли под грифом "совершенно секретно", чтобы скрыть планы Вашингтона не только от немцев, но и от американской общественности. Не было никакого сомнения в том, что большинство американцев относятся с симпатией к Англии и Франции и ненавидят нацистов, но были также и большие опасения по поводу американской готовности пойти на риск, вступив в войну с Гитлером. 1940-й год был годом президентских выборов, и Рузвельт, будучи проницательным политиком, ни на минуту не забывал, что любой шаг, который его избиратели сочтут слишком воинственным, может свести на нет его шансы на переизбрание, которое и так висело на волоске, поскольку он баллотировался на третий срок.
   В секретных директивах, получаемых нами в Виши из Вашингтона, выражалось мнение, что во Франции американцы имеют наиболее благоприятные возможности для организации анти-гитлеровской деятельности. Нам сообщили, что наше правительство намеревается предпринять самые решительные действия, чтобы сорвать любые мирные соглашения европейцев с Гитлером, поскольку мирное урегулирование только упрочит его славу победоносного триумфатора. Таким образом, главной миссией штата нашего посольства стало стремление убедить французских политиков и государственных деятелей в том, что Германия еще не победила и что Франция только выгадает, отказавшись делать дальнейшие уступки Германии помимо тех, которые были уже сделаны в рамках соглашения о перемирии. Нашему посольству было дано право предлагать французским лидерам любую поддержку согласно Пакту о Нейтралитете, но только в том случае, если французское правительство воздерживается от мирного урегулирования с Германией. Однако, разгром войск Союзников был настолько полным, что германцы и сами не настаивали на окончательном соглашении. Они ожидали скорого падения Лондона и на данный момент были вполне удовлетворены перемирием, которое они заключили с Францией.
   В те первые недели в Виши у нас у всех было ощущение человека, медленно приходящего в себя после сильного удара по голове. Вряд ли когда-либо еще история развивалась так стремительно, как в то лето, и мы все с большим трудом приспосабливались к мысли о Европе, находящейся под пятой одного человека, как это было во время Наполеоновских войн более века назад. В этой кошмарной, вывернутой наизнанку атмосфере, напоминавшей ситуацию в сказке Льюиса Кэрролла, Виши вполне отвечал представлению о столице трети Франции, которую немцы оставили французам для управления страной по условиям перемирия. Офисы располагались в игорных домах, танцклубах и туристских отелях, предназначенных до этого скрашивать скуку приезжих отдыхающих. Отель дю Парк, популярный в свое время среди находившихся на лечении знаменитостей, стал местом заседаний правительства. В этом тесном кругу, мы чувствовали себя, как на необитаемом острове, обходя друг друга с дипломатическими визитами в этом искусственном, полным дешевой показухи политическом центре, который никто не принимал всерьез, понимая, что это всего лишь временная мера.
   Обычно городок насчитывал около тридцати тысяч постоянных жителей, а в пик туристского сезона его население увеличивалось до ста тысяч. Сейчас здесь требовалось разместить не менее 130 тысяч человек, большая часть из которых считали себя вип-персонами. Когда мы переехали в Виши, меня больше всего поразило, как оперативно, без паники, среди всеобщего хаоса действовал чиновник протокола французского МИДа, добрейший месье Лозе, обустраивая вконец измученных членов дипкорпусов, с большими трудностями добиравшихся сюда из Бордо. В Виши, как и ранее в Париже во время эвакуации правительства, на меня произвела глубокое впечатление поистине фантастическая работоспособность французской гражданской службы, которая была создана еще во времена наполеоновского правления. Нас в американском посольстве иногда раздражало высокомерие французских чиновников, встречавших нас сигаретой во рту, но во время этого кризиса они действовали безупречно. Эти гражданские служащие практически управляли Францией в ставшие слишком частыми периоды, когда политики только и делали, что пересаживались с кресла на кресло. И теперь, когда европейские нации, включая Францию, были все повалены, как кегли в кегельбане, французские правительственные чиновники, оставались на своих местах, как ни в чем не бывало. Некоторые из этих верных своему делу служащих в Виши заплатили высокую цену за то, что они считали просто выполнением своего долга. Слишком поздно для себя они открыли, что Франция была втянута в странную гражданскую войну, в
   которой даже бюрократический аппарат не мог оставаться в стороне.
   Очень немногие наблюдатели в Европе в то лето думали, что Британия сможет устоять против Германии, а эта страна была единственным остающимся препятствием на пути гитлеровского завоевания Европы, или, по крайней мере, так нам всем казалось тогда. Однако, у нас в посольстве не тогда времени заниматься теоретическими рассуждениями о будущем Европы. Все сотрудники нашего сильно урезанного штата работали с утра до ночи, не считаясь со временем и различиями в их положении. Мне самому иногда приходилось заниматься той же самой клерковской работой, с которой я начинал свою карьеру, и то же самое делали и другие члены нашего отличного коллектива, собранного послом Буллитом. Пережив в первые дни в Виши тяжелейший кризис того периода, вызванный британской морской атакой, мы смогли вздохнуть с облегчением. Теперь все мы принялись "продавать" линию американского правительства французским министрам разных политических убеждений. Я лично сконцентрировал свои усилия на Маршале Петене, у которого теперь появился новый титул "глава государства", а также вице-премьере Пьере Лавале. Эти двое несли ответственность за организацию перемирия. Старый солдат, и юрист-политик с мягкими манерами, они не имели между собой ничего общего, за исключением убеждения, что Германия уже выиграла войну, и что французам следует приспособиться к этому свершившемуся факту.
   Во время своей первой беседы с Петеном в Виши я выразил уверенность в конечной победе Союзников. В то время Маршалу было восемьдесят-четыре года, и я в его глазах был всего лишь молодым дипломатом, временно замещающим посла Поэтому, в ответ на мою тираду он снисходительно улыбнулся, а затем, в присущей ему холодноватой, четкой и довольно официальной манере, сказал, что продолжение войны было бы безумием и что Франция была бы полностью разбита, поскольку ни Франции, ни Британии не следовало вступать в войну, к которой они были совершенно не готовы. С волнением в голосе он провозгласил, что Франция не может себе позволить снова потерять миллион своих сыновей. В своих последующих беседах он поднимал вопрос о де Голле, которого, как он сказал, он вполне жаловал, когда тот был младшим офицером его штаба, добавив с горечью: "Я пригрел змею у себя на груди"! Похоже, что в те первые дни в Виши старого маршала больше раздражали воспоминания о наглости де Голля, с которой тот поставил под вопрос военные способности Маршала, чем его сокрушительная критика перемирия. Каждый раз во время моих бесед с Петеном он так или иначе подчеркивал свое дружеское отношение к США, на мекая на то, что выносит мои неприемлемые доводы только из любви к моему отечеству.
   Пьер Лаваль, которому самой судьбой было уготовано быть казненным за предательство после трибунала, состоявшего из особой французской послевоенной комиссии, был во всех отношениях самой ловкой и сильной личностью в Виши, и я с интересом присматривался к нему во время наших нескольких бесед, который у меня с ним были. Мы в нашем посольстве полагали, что именно он, больше, чем кто-либо другой, будет решать, как далеко зайдет франко-немецкое сотрудничество. Конечно, я и раньше, за время моего десятилетнего пребывания в столице, встречал Лаваля в Париже, поскольку он был довольно заметной фигурой во французской политической жизни, но мы не пересекались лично, как это случилось в Виши. Этот патологически честолюбивый политик, в отличие от других членов правительства, с самого начала своего пребывания в Виши вынашивал свой план действий, и он обхаживал меня, как представителя американского правительства, так как США фигурировало в его планах.
   Виши идеально подходил Лавалю во всех отношениях, потому что это была его родина. В расположенном поблизости Шательдоне, его родном городе, Лаваль приобрел роскошное шато на деньги, которые он сколотил в свою бытность известным юристом и политиком. Это шато было гордостью деревни, и одна сторона многогранной, независимой личности этого человека раскрылась, когда он пригласил меня к себе в шато на ланч. Рассказав, сколько усилий ему стоило восстановить это здание в его первоначальной форме, Лаваль вывел меня на небольшую принадлежавшую ему возвышенность, с которой открывался прекрасный вид на долину, и тут он сообщил мне, что я гляжу на место, где состоялась битва в те дни, когда Жанна д'Арк спасала Францию от вероломных и жадных британцев. Затем мы прошли в огромную гостиную, на одной из стен которой висела большая написанная маслом картина, изображавшая эту самую возвышенность, на которой французы отражали атаку британских солдат. Лаваль описывал эту французскую победу четырехсотлетней давности, как будто она произошла вчера. Было ясно, что он заранее все продумал, чтобы преподать мне этот маленький урок из истории англо-французских конфликтов, во время которого, как мне показалось, он так увлекся, что дал волю своим чувствам. Я спросил его, в чем причина его личной неприязни к британцам, которые, в конечном счете, были много раз союзниками, а не только соперниками, Франции на протяжении их исторического развития. Захлебываясь от волнения, он прочел мне целую лекцию об инцидентах, как финансовых, политических, так и военных, в которых Британия, за время его карьеры, нанесла вред Франции в целом и ему лично, как премьеру и министру иностранных дел. Во время Первой мировой войны, объявил он, британцы взвалили на Францию основное бремя кровопролития, ибо Франция потеряла полтора миллиона убитыми своих соотечественников, и это была потеря, от которой нация не оправилась и по сей день. На этот раз британцы снова попытались провернуть тот же самый трюк, но, воскликнул он, теперь британцы, а не французы должны платить дорогую цену. Все наши беседы были с его стороны пронизаны странной смесью шовинизма и страстного, необъективного патриотизма.
   Во время своих переговоров с Лавалем я с удивлением обнаружил, как мало он знает о Германии и немцах. Он высказывался о них с наивным презрением, которое ничем не соответствовало действительности. У меня не было ощущения того, что он действительно симпатизирует нацистам, несмотря на свое сотрудничество с ними. Единственное, что постоянно проскальзывало, так его собственная самонадеянность и уверенность, что ему удастся перехитрить немцев. Будущее, как он представлял его в то лето 1940-го года, было ясным и понятным. Через несколько недель, или, самое большее, месяцев, британцам придется просить мира. в то же самое время, эти упрямые глупцы из Британии давали ему, Лавалю, великолепный шанс выторговать для Франции второе по важности место в "Новом Порядке" Европы. Если я\ и смог оказать какое-то влияние на Лаваля тогда, так это заставить его почувствовать, что он, возможно, недооценивает степень вероломной жестокости нацистов и глобальность гитлеровских амбиций.
   Однако, моя идея, высказанная неоднократно, хотя и в общем плане, о том, что Соединенным Штатам в конце концов снова придется вмешаться в дела Европы, так и не произвела должного впечатления на Лаваля. На все мои намеки он только пожимал плечами и отвечал с улыбкой, что будущее Европы будет урегулировано задолго до того, как американцы решатся на какой-либо шаг. Что бы ни говорили о политических взглядах Лаваля, он конечно же не был недружелюбно настроен к Соединенным Штатам. Лаваль по-видимому был предан своей семье, и его жена и весьма образованная дочка Жози, отвечали ему тем же. Последняя, вместе со своим мужем Рене де Шамброном, который считался американским подданным по закону штата Мериленд, будучи прямым наследником маркиза де Лафайета, сыграла большую роль в политической карьере Лаваля. Сразу после Дюнкерка Рене де Шамброн отправился в Вашингтон, чтобы лично доложить президенту Рузвельту о французском поражении, и позднее отразил свои соображения и опыт в книге "Я видел, как пала Франция. Возродится ли она снова?". Тогда в Виши мне показалось, что Лаваль очень надеялся на де Шамброна с его опытом работы в США, думая, что переговоры в той или иной форме вовлекут американское правительство в окончательное урегулирование в Европе.
   Между тем, совсем на другом краю земли, на Дальнем Востоке, японцы, решив воспользоваться слабостью Франции, сделали первые пробные попытки вторгнуться во французский Индокитай. Само собой разумеется, что японские маневры не могли не встревожить Вашингтон, и мне было поручено, как можно чаще, "заявлять протест" французскому правительству в Виши по поводу японских требований. Министр иностранных дел Франции, Поль Бодуэн, был в свое время генеральным директором Банка Индокитая, и он также был женат на женщине родом из тех мест. Он хорошо понимал значение происходившего там, но видел, что его правительство вряд ли что может сделать, чтобы остановить японцев. Он отослал меня к премьеру, и я отправился на аудиенцию к Лавалю, который, не будучи специалистом по азиатским делам, тем не менее сохранял дипломатический нейтралитет в отношении Индокитая. Лаваль даже намекнул с хитрой улыбкой, что японцы не представляли никакой угрозы Индокитаю до тех пор, пока британцы своими действиями не вывели временно из строя французский флот.
   Во время одной из таких встреч, в ходе переговоров, управделами администрации Лаваля Фернан де Бринон (который также был казнен после войны) прервал нашу беседу, сказав, что ему звонит германский посол в Париже, прося возможности переговорить с Премьером. Я поднялся, чтобы покинуть кабинет, но Лаваль, сделав жест в сторону второго аппарата, стоявшего рядом с его письменным столом, сказал: "Послушайте нашу беседу". Я ожидал услышать голос самого посла Отто Абеца, но вместо этого на проводе был его заместитель, мой старый знакомый Ахенбах. Оказалось, что Лаваль выслал в германское посольство в Париже список, состоящий из примерно десяти уступок, которые, как он надеялся, сделают немцы в целях укрепления его собственной позиции. Среди его просьб фигурировало полное освобождение французских военнопленных, которые тогда насчитывал 1800 000 человек, эвакуация немцев из оккупированной территории с тем, чтобы позволить французскому правительству вернуться в Париж, а также меры по улучшению питания французов.
   Объясняясь на чистейшем французском языке, Ахенбах сразу же приступил к делу. Он одно за другим по порядку зачитывал просьбы Лаваля так, как они были изложены в списке, и затем отвечал либо "нет", либо "да". На все основные просьбы был один ответ: "нет". Были сделаны только две незначительные уступки. Однако, после того, как Ахенбах повесил трубку, Лаваль повернулся ко мне и с удовлетворенным видом произнес: "Я просто хотел, чтобы вы сами убедились в том, как хорошо обстоят дела между нами и немцами". Вначале я подумал, что он должно быть иронизирует, но он говорил на полном серьезе. В течение двух с половиной месяцев, пока я находился в Виши до того, как быть отозванным в Вашингтон для нового назначения в Африке, я еще несколько раз имел возможность поговорить с Лавалем о немцах, но ни разу не увидел в нем ни тени сомнения в своей правоте. Будучи опытным адвокатом, он по-видимому считал свое дело выигрышным и был полон решимости довести его до конца -- что он и сделал. А концом для него была позорная смерть.
   Действительно, в первую неделю июля в наше импровизированное посольство приходило много всякого рода официальных лиц -- члены французского Сената и Палаты депутатов, политики, представляющие все партии за исключением коммунистов, -- и все они хотели узнать о намерениях Соединенных Штатов, надеясь в этом получить для себя моральную поддержку. Я им очень сочувствовал, понимая, какие трудности стоят перед этими французскими законодателями. Они заседали совместно в Конституционной Ассамблее для принятия решения по упразднению Третьей Республики, учрежденной в 1875 году и замене ее авторитарном режимом, возглавляемым Маршалом Петеном в качестве Главы государства. Этот спектакль разыгрывался там Пьером Лавалем. Он представил Ассмблее Конституционный Закон, очень краткий и обобщенный по содержанию, дававший Главе государства полномочия абсолютного монарха. Законодателям было заявлено, что если они своевременно не внесут соответствующие изменения в законодательство, немцы могут занять остальную часть Франции и вряд ли освободят Париж и выпустят на волю военнопленных. Более того, если Великобритания падет или начнет сепаратные мирные переговоры, как это ожидалось в Европе, тогда Франция упустит возможность завоевать привилегированную позицию в создаваемым Германией "новом порядке" в Европе. Это был весьма убедительный довод для людей, переживших столь унизительное поражение и хорошо осознававших трудности установления хоть какого-то порядка в ввергнутой в хаос Франции.
   Некоторые из законодателей, с которыми мне приходилось разговаривать, были просто в состоянии шока. Их унижение и отчаяние были настолько глубоки, что это совершенно парализовало их волю. Тем не менее, образовалась смелая оппозиция, и в Ассамблее велись ожесточенные дебаты относительно проводимого Лавалем Конституционного Закона, о чем нас своевременно информировали даже тогда, когда сессии Ассамблеи проводились при закрытых дверях. Хотя находиться в открытой оппозиции было весьма рискованно, как вскоре и было подтверждено арестами и судами над ее ведущими представителями, восемьдесят сенаторов и депутатов проголосовали против Конституционного Закона, а еще большее число их вообще воздержалось при голосовании. Однако, 569 законодателей (что составляло более двух третей из 850-ти членов) все-таки утвердили Конституционный Закон в его представленной формулировке и тем самым официально узаконили новый режим. Эти люди были в свое время избраны свободным французским народом его представителями, но в июле 1940 года они больше не выражали волю народа. Гитлеровская военная машина крепко держала Францию в своих железных лапах.
   Я помню один случай, исполненный особой гуманности, который произошел в тот день, 10-го июля, когда в Конституционной Ассамблее состоялось это решающее голосование. Я сидел в ресторане с бывшим министром авиации Ги ля Шамбр и его супругой, а за ближайшим столиком сидели г-н и г-жа Рейно. Хотя бывший премьер был весь в бинтах после того, как он чудом избежал смерти на шоссе по дороге в Испанию, он, тем не менее, был исполнен решительности участвовать в этой исторической сессии, которая сделает Петена главой государства. Все были в удрученном настроении, за исключением мадам Рейно, которая подошла к нашему столу и стала пересказывать с сарказмом в голосе мадам ля Шамбр подробности аварии на шоссе, унесшей жизнь любовницы ее мужа. Поднявшись со стула, чтобы присоединиться к месье Рейно, она воскликнула с явным торжеством в голосе: "Ну, а теперь, дорогая, отомстим за меня"!
   Свидетельством того, насколько опасной и непрочной была позиция французских политиков, была судьба самого Ги ля Шамбра, который стал одним из людей, арестованных после голосования и осужденных за измену родине. Этот человек и его жена считались одними из самых преданных нам французов, и однажды его супруга, побывав у него в тюрьме, пришла ко мне в офис и, бросив на мой письменный стол запечатанный конверт, воскликнула: "Откройте его и посмотрите, что там есть!". Открыв конверт, я высыпал на стол содержимое, которое оказалось кучкой дохлых клопов. "Это было в кровати моего мужа", сказала она мне, "Вот как они с ним обращаются!" В подобных случаях мне не оставалось ничего другого, как только высказать свое сочувствие, но я могу с удовлетворением сообщить, что Ги ля Шамбр был одним из министров, которых вскоре освободили.
   В то лето в Виши я редко виделся с теми двумя французами, на долю которых позднее выпала участь превратить меня, впервые в моей жизни, в несколько противоречивого общественного деятеля. Это были Адмирал Жан Дарлан, тогдашний морской министр, и генерал Максим Вейган, который занимал пост министра обороны. Наши военно-морской и военный атташе старались поддерживать тесный контакт с этими двумя офицерами, и я предоставил это дело им. Таким образом, я только пару раз мельком виделся с Дарланом и не имел с ним официальных встреч вплоть до того момента, когда два года позднее, в Алжире, он не поставил меня перед необходимостью принять одно из самых трудных решений в моей карьере.
   Дарлан был военным, хорошо сведущим в политике, и не уже один десяток лет выбивал средства из французских парламентов на военные цели, так что ему удалось построить самый мощный флот, который когда-либо был у Франции. Его влияние на морских офицеров было таким огромным, что он вполне мог бы вывести этот флот за границу, если бы он отказался принять условия перемирия, как это сделал Генерал де Голль. Но он также полагал, что Великобритания была разбита, и считал, что Франции необходимо идти на переговоры с победоносной Германией. Однако, он, тем не менее, торжественно пообещал, как своим британским союзникам, так и американскому правительству, что никогда не допустит, чтобы французский флот попал в руки немцев. Поэтому, когда британские ВМС атаковали французские военные корабли в Мерс-эль-Кебир, Дарлан был возмущен, как никто другой, и его негодование перешло все разумные границы. В его представлении, британцы не только нанесли большой ущерб французскому флоту, созданию которого он отдал столько сил, но также запятнали его собственную честь, усомнившись в данных им обязательствах. В тот момент он даже мог бы пойти на мировую с Гитлером, если бы не был еще большим анти-нацистом, чем анти-британцем. Наши атташе сделали все возможное, чтобы убедить Дарлана не дать его возмущению взять верх, и вскоре он подтвердил обещания, данные им ранее американскому правительству, не дать немцам захватить то, что осталось от французского флота.
   Генерал Вейган, герой Первой мировой войны, почитаемый почти так же высоко, как и Маршал Петен, был уже давно в отставке, когда в 1939 году, в возрасте семидесяти-двух лет, он был назначен командующим французскими войсками на ближнем Востоке, а затем, в мае 1940 года, совершенно неожиданно, стал верховным главнокомандующим союзных англо-французских армий в Битве за Францию, когда уже всем было ясно, что это сражение проиграно. В июне 1940 года он объявил французскому командованию, что перемирие было неизбежным, и позднее он согласился на короткий срок занять пост министра Национальной обороны в правительстве Петена. Однако, в отличие от петена и Дарлана, у Вейгана не было политических амбиций, и вскоре о попросил освободить его от министерского поста и направить в Северную Африку для принятия командования французскими войсками там. Именно это перемещение Генерала в Африку и навело Президента Рузвельта на мысль поручить мне отправиться в Африку с особым заданием.
   Госдепартамент не объяснил, почему он отзывает меня в Вашингтон в сентябре 1940 года, и я надеялся, что меня там ждут хорошие новости. Я думал, что меня поставят во главе проекта, который больше всего интересовал меня тогда, а именно, как предотвратить голод среди французского населения во время приближавшейся зимы. Ричард Ален, наш европейский директор американского Красного Креста, уже некоторое время собирал информацию для нас, и отчет, который мы послали в департамент в сентябре, давал довольно четкое представление о надвигающейся трагедии. Треть Франции, находящаяся в ведении правительства Виши, стала место скопления двадцати миллионов человек, шесть миллионов из которых были беженцами. французские беженцы с севера были в основном старики, женщины и дети, сыновья, мужья и отцы которых все еще находились в плену. Они бежали со своих мест в огромных количествах, смешиваясь с изгоями из стран Бенилюкса, которые также бежали, бросив все свое нажитое имущество. Они все стекались в район, уже и так перенаселенный за счет их более ранних притоков из-за рубежа -- анти-франкистских испанцев, анти-нацистов и евреев из Германии и Австрии, Польши и Чехословакии. Франция уже тогда была самым надежным убежищем для перемещенных лиц. Большинство из этих несчастных, переживших муки расставания с домом и семьей, жили в скученных, антисанитарных условиях. Им предстояло пережить зиму без горючего, теплой одежды, надлежащего питания и без работы. Военные операции сократили урожай 1940 года до одной трети от нормы, и немцы все еще держали в плену сотни тысяч фермеров. Железнодорожное движение прекратилось из-за недостатка горючего, и по той же причине стал весь остальной транспорт.
   Американцы могли бы срочно организовать переброску питания и одежды, если бы не одно препятствие: британская морская блокада. Правительство Черчилля, полагая, что блокада Европы есть единственное действенное оружие Британии в 1940 году, было полно решимости проводить ее, не взирая ни на что. Эта блокада отрезала от метрополии большинство поставок продуктов питания из заокеанских колоний Франции. Хотя я и выражал сочувствие с возражениями Британии против неограниченного импорта продуктов питания и одежды на континент, находившийся под пятой Гитлера, я искренно ратовал за послабления в условия блокады. Я предложил, чтобы Ален возглавил контрольную комиссию, подобную той, за работой которой я наблюдал в Швейцарии во время Первой мировой войны. Здесь не шла речь о благотворительности: французское правительство уже выслало золото и другие резервы в США в количестве, более чем достаточном для оплаты товаров и продуктов первой необходимости. Согласно обзору, проведенному нашим Красным Крестом, для восстановления дорожного транспорта потребовалось бы всего каких-то шестьдесят тысяч тон бензина, и Аллен уже убедил германскую комиссию по перемирию не чинить препятствий закупкам, которые будут сделаны заграницей по линии международной помощи.
   Как указывалось в моем докладе, "если французское население будет брошено на произвол судьбы его союзником Британией и давним другом Соединенными Штатами, это вынудит французов искать себе новых друзей. Если зима будет суровой (а она оказалась самой холодной за последние 90 лет) и ситуация перерастет в критическую, народ Франции обратится за помощью к Германии, или к кому-нибудь другому. ... Не важно, кто выиграет войну, так как США в любом случае обвинят, если к нуждам Франции будет проявлено жестокое равнодушие". Мой доклад заканчивался следующими словами: "Я убежден, что ослабление действующей в настоящее время британской блокады, которое даст возможность импортировать в страну минимум продуктов питания, никак не скажется на существующую в настоящее время военную ситуацию".
   Однако, прибыв в Вашингтон, я столкнулся с немалыми трудностями, пытаясь вызвать общественный интерес к проблеме помощи Франции. К тому времени начались жестокие воздушные рейды фашистов на Лондон и Битва за Британию заслонила все другие зарубежные новости. И, конечно, даже Битва за Британию должна была уступить по своей значимости в Вашингтоне предвыборной президентской гонке Рузвельта-Уилки. Должен признаться, что тогда, в Вашингтоне в 1940 году, я вряд ли мог гордиться некоторыми из моих соотечественников. Многие из них даже настаивали на еще более полной блокаде Европы, чем это делало воюющее британское правительство. Хотя в тот президентский год ни один заметный политик не призывал к участию США в войне, многие американцы высказывались необдуманно критично по отношению к побежденной Франции. Секретарь внутренних дел Рузвельта Гарольд Айкс заметил в своем дневнике того времени: "Даже подумать страшно о тех страданиях, которые выпадут на долю европейцев. Миллионы из них просто погибнут от голода. ... Но нам не следует посылать ни одного килограмма муки в любую страну, которая находится под контролем Германии". Это было нелегкое время для тех из нас, которые, зная положение во Франции, не могли спокойно думать о том, что предстоит там испытать нашим друзьям. Британские государственные деятели, несмотря на их собственное отчаянное положение, вскоре, по своей собственной инициативе предприняли меры для смягчения блокады продуктов питания.
   В то лето 1940 года мы выработали то, что стало известно, как наша "политика Виши". В течение следующих двух лет наши отношения с французским правительством породили столько же полемики среди американской общественности, сколько вся наша остальная тактика военного времени. Госсекретарь Хэлл, в частности, был подвергнут некоторыми американскими комментаторами весьма несправедливой критике, которую он очень сильно переживал. Поэтому он решил, еще до окончания войны, поручить профессору Лангеру подготовить независимый отчет об американских отношениях с правительством Виши, начиная с июня 1940 года и до момента, когда в ноябре 1942 года наши войска высадились во Французской Африке. Лангер получил доступ к секретным материалам в госдепартаменте и Пентагоне, результатом чего стала прекрасная книга. Однако, к сожалению, этот гарвардский профессор не имел доступа к документам Белого Дома, без которых это сочинение оказалось не полным. Глубокий личный интерес Президента Рузвельта во Французской Африке вынудил его часто не ставить в известность ни госдепартамент, ни наше военное ведомство, как это стало известно из мемуаров военного секретаря Генри Стимсона.
   Когда книга Лангера вышла в свет в 1947 году, она была озаглавлена "Наша игра в Виши", что способствовало закреплению в прессе впечатления, будто у американской политики был выбор из нескольких альтернатив. У нашего посольства не было ощущения никакого выбора, что можно также сказать и о канадцах, русских, китайцах и других государствах, аккредитованных в Виши. Мы оказались там летом 1940 года, потому что наши дипломаты слепо следовали за французским правительством в Виши точно так же, как вначале направились за ними в Тур, а затем в Бордо. Никто, включая Черчилля, не ставил под вопрос законность французского правительства, которое, в конце концов, обосновалось в Виши, и переговоры между этим правительством и Лондоном были сорваны только после того, как британская морская атака спровоцировала администрацию Виши на разрыв дипломатических отношений. Хотя британский посол решил не ехать в Виши, после перемирия в Бордо канадский министр Пьер Дюпюи продолжил путешествие вместе со всеми остальными дипломатами. Канадское правительство -- член британского содружества в войне против Германии -- стало представлять свои собственные и британские интересы в Виши вплоть до высадки в Северной Африке. Наши отношения с "вишистами", с которыми я тесно сотрудничал с начала и до конца, никогда не напоминали "игру". Мы всегда были в выигрыше и ничем особенным не рисковали. Только в 1943 году появилась четкая альтернатива правительству Виши в лице Генерала де Голля.
   Глава пятая: Рузвельт направляет меня в Африку (1940-41)
   В течение почти четырех лет, начиная с сентября 1940 года, французские владения в Африке составляли смысл и конечную цель моей жизни. В эти годы мне приходилось выполнять столько связанных с риском поручений, сколько иным дипломатам не выпадает за всю жизнь, но бывали моменты, когда я с радостью отказался от всех этих приключений в обмен на тихую и спокойную работу где-нибудь в Швеции или Швейцарии. Американское вторжение в Африку вызвало широкую полемику среди всех правительств участвовавших в ней стран, и подчас я оказывался в самой гуще всех этих разногласий. В наши дни Африка так часто фигурирует в сводках новостей, что трудно себе представить, всего каких-нибудь двадцать лет назад об этом континенте было практически ничего не известно. Сегодня любая часть Африки -- сере, юг, восток или запад -- привлекает наше самое серьезное внимание; Объединенные Нации много месяцев подряд пытаются найти решения африканских проблем; целые армии репортеров рыскают по континенту, стараясь запечатлеть процесс превращения бывших колоний в новые молодые независимые государства. Однако, во время моего десятилетнего пребывания в Париже до начала Второй мировой войны ни я, ни мои коллеги в американском посольстве не уделяли особого внимания огромным французским владениям в Африке, да и наши французские друзья тоже не слишком интересовались их территориями, лежавшими по ту сторону Средиземного моря.
   Мне ни разу не приходила в голову мысль посетить французскую Африку, так как и мы не придавали значения событиям, происходящим там, и так был вплоть до падения Франции. Когда Коммандер Хилленкёттер, военно-морской атташе американского посольства, вернулся в Виши после своей поездки по Марокко и Алжиру, он рассказал, что увиденное там, его приятно удивило и обрадовало. Вопреки всевозможным слухам, передававшимся по лондонскому радио, он обнаружил, что нацисты оставили управление во французской Африке в его первозданном виде. Он сказал, что во время поездки ему попалось на глаза всего несколько немецких консулов и итальянских членов комиссии по перемирию, в то время как практически всем, как и до войны, заправляли французы. Более того, как отметил наш военно-морской атташе, военная диспозиция там была намного сильнее, чем он ожидал: около 125 тысяч хорошо обученных бойцов находились под ружьём, и еще примерно 200 тысяч были в резерве. Хилленкёттер добавил, что эти опытные армейские, морские и военно-воздушные офицеры и рядовые не потеряли своей выучки и традиционного французского боевого духа. Они приняли, как должное, германское перемирие и присягнули на верность правительству Петена, но они были уверены, что смогут защитить и управлять своей африканской территорией, несмотря на поражение в войне своей страны. "Атмосфера там не идет ни в какое сравнение с сумятицей, царящей в Виши", сказал нам Хилленкёттер. "Если Франция и возьмется снова за оружие, то я полагаю, что это произойдет в Северной Африке". Его обнадеживающий отчет произвел на нас большое впечатление, что, естественно, нашло отражение в докладах нашего посольства в Виши, отправленных в Вашингтон. Однако, госдепартамент никак не отреагировал на них, и мы не знали, вызвали ли они интерес в правительстве.
   И вот, внезапно, я получаю телеграмму с приказом срочно следовать в Вашингтон. Это был период полного хаоса в Европе, когда трансатлантическое сообщение было особенно затруднено, и когда я получил распоряжение вернуться домой, без каких-либо объяснений причин, я подумал, что департамент хочет получить из первых рук отчет о положении дел в Виши. Но когда я заглянул к заместителю госсекретаря Сэмнеру Уэллесу, он сказал мне, что на наши отчеты по французской Африке было обращено внимание Президента Рузвельта, который прочел их с большим интересом и распорядился, чтобы я был принят в Белом Доме сразу по приезде.
   Насколько мне известно, моя часовая беседа с Президентом велась без протокола и началась она довольно неофициально. Дело в том, что я еще в 1920 году имел возможность увидеть Президента. Это было в его имении Гайд-Парк, где я оказался, будучи гостем Джеймса Ферли, который впоследствии стал Генеральным Почтмейстером. Я стоял в группе людей, слушающих выступление Рузвельта с балкона дома по случаю принятия им номинации на пост вице-президента. Это было еще до того, как Рузвельт заболел полиомиелитом, и я помню, что меня особенно поразило тогда, в какой отличной физической форме он находится. Он выглядел просто молодцом, как сказали бы ирландцы. Теперь, двадцать лет спустя, когда Уэллес представлял меня Президенту, я сказал, что уже однажды имел честь быть ему представлен. Президент добродушно заметил, что я наверно тогда еще был в коротких штанишках, и после нескольких приветливых фраз он открыл мне причину моего вызова к нему.
   Когда в июне подписывалось франко-германское соглашение о перемирии, Гитлер пошел на то, чтобы одной трети континентальной Франции и всем ее африканским владениям был предоставлен статус полунезависимых государств и они не входили бы в зону германской оккупации. Эта ситуация заинтриговала Рузвельта, который полагал, что Северная Африка является наиболее вероятным местом, где французские войска могли бы снова начать военные действия против нацистской Германии. На его письменном столе была разложена огромная карта, изображавшая территории французской Северной и Западной Африки. Президент сказал мне, что он долго думал о том, как помочь тем французским офицерам, которые находились в относительно независимых условиях, преобладавших на африканском континенте. Президент затем сказал, что он хочет, чтобы я вернулся в Виши и без особой огласки добился бы разрешения совершить длительную инспекционную поездку по французской Африке, а потом лично ему доложить о результатах. Политика правительства США во французской Африке, таким образом, стала личной прерогативой Президента. Он первым запустил ее, отстаивал ее проведение, боролся с ее противниками в Сенате до тех пор, пока осенью 1942 года французская Северная Африка не стала первым большим поле сражения, где американцы выступили против фашистской Германии.
   Одной из причин, почему Президент надеялся развернуть антинацистскую акцию во Французской Африке, было недавнее назначение туда генерала Максима Вейгана Генеральным делегатом -- пост, специально созданный правительством Виши, чтобы дать Вейгану высшие полномочия в Африке. Рузвельт не мог поверить, что этот заслуженный старый солдат будет бесконечно терпеть французское подчинение Германии при том, что Вейган фактически признал поражение Франции и даже оказывал помощь в обсуждении условий перемирия. В Первую мировую войну Вейган был начальником штаба при Маршале Фоше, и Рузвельт с уважением относился к Фошу, который был тогда Верховным Главнокомандующим соединенных сил. Вейган таким образом имел опыт работы с британскими и американскими, как и с французскими войсками, и был хорошо знаком с особенностями коалиционной тактики.
   Было видно, что Президент был хорошо проинформирован не только о положении дел во французской Африке, но также и о моей предыдущей службе в Госдепартаменте. Он знал, что прослужил несколько лет в Германии и десять лет во Франции, что я владею языками, разбираюсь в политической ситуации и знаком со многими людьми в этих странах. Рузвельт также был осведомлен о том, что я католик. Он откровенно сказал мне, что это одна из причин того, что он выбрал именно меня для обследования ситуации, сложившейся во французской Африке и оказания помощи в поддержании наших добрых отношений с французским правительством Виши. Во время предвыборной кампании 1960 года в Америке в средствах массовой информации разгорелась оживленная дискуссия о том, может ли наш Президент испытывать на себе политическое влияние на религиозной почве, но я не знаю ни одного Президента-католика, который бы так же сильно, как Рузвельт, интересовался влиянием церкви на мировую политику. Рузвельт уже в 1939 году установил неофициальные дипломатические отношения с Ватиканом, что было беспрецедентным в американской истории, направив туда своим посланником промышленника-протестанта Майрона Тейлора. Похоже, что президент придавал слишком большое значение связи, существующей между католиками всего мира в силу их религии. Призывая меня постараться войти, насколько можно, в доверие к Генералу Вейгану, который, как и большинство французов, был католиком, Рузвельт сказал, подмигнув мне: "Вы могли бы даже и в церковь пойти с Вейганом!". Этот намек, по моему, выставлял меня в более смешном свете, чем это казалось тогда Президенту.
   Питая огромный интерес к военно-морскому делу, который не оставлял его в течение всей его жизни, Рузвельт был в частности весьма озабочен судьбой французского флота, и он обсуждал со мной способы удержать его от захвата немцами. Это был разгар его кампании по беспрецедентному избранию на третий срок, и он трезво оценивал широко распространенную решимость американцев не участвовать в войне в Европе. Он заметил, что перевооружение американских ВМС было единственной политически возможной формой подготовки к войне. "Американские матери не хотят, чтобы их дети были солдатами", сказал он, поэтому в настоящее время нельзя ничего значительного предпринять для расширения сухопутных войск. Но флот -- это другое дело. Американские матери, по-видимому, не возражают, чтобы их дети становились моряками".
   Рузвельт с большим вниманием выслушал мой отчет о беседе, которая у меня состоялась в виши с испанским послом, сеньором Доном Хосе Феликсом Лекерика, который позднее стал послом Испании в Вашингтоне и испанским делегатом в Объединенных Нациях в Нью-Йорке. После того, как германские армии прокатились волной по Франции в июне 1940 года, их десять мощных моторизованных дивизий "зависли" на испанской границе. Многие обозреватели полагали тогда, что они сразу же продвинутся дальше на юг через Испанию для захвата Гибралтара и возможно, даже, переправятся в Северную Африку, которая, будучи в девяти милях от Гибралтара, была видна в ясную погоду. Казалось, что для такой операции нет никаких препятствий, ибо Гибралтар в то время был практически пустой оболочкой. Испанский глава государства, Генералиссимус Франциско Франко, был у Гитлера в долгу за его поддержку во время Гражданской войны в Испании, и его повсеместно, хотя и не совсем верно считали преданным сателлитом Гитлера.
   Однако, когда 25 июня французское перемирие вступило в силу, германские дивизии постепенно были отведены с испанской границы и далее со всей не оккупированной территории Франции. Лекерика сказал, что он был посредником на франко-германских переговорах по перемирию, и что Франко разубедил Гитлера продвигаться по Испании для захвата Гибралтара, что, как я полагаю, входило в намерения некоторых членов Генштаба германских вооруженных сил. У Гитлера не было четких планов относительно Средиземноморья. Я процитировал Рузвельту слова Лекерики: "Если бы немцы был более агрессивны тогда, Испания вряд ли смогла бы устоять против них. У нас не было сил для отражения наступления десяти германских дивизий, но мы смогли отвести этот удар с помощью дипломатии". Мой доклад об этой встрече возможно как-то повлиял на последующую военную политику Рузвельта в отношении Испании.
   Хотя Президент в ходе нашей неторопливой беседы обсудил со мной все важные темы и даже успел коснуться некоторых второстепенных вопросов, он только вскользь упомянул о Шарле де Голле. Всего несколько месяцев прошло с того момента, когда Генерал выступил по лондонскому радио с его историческим обличением франко-германского перемирия, но Рузвельт, по-видимому, уже решил для себя, что не станет рассматривать этого человека в качестве ведущего фактора в отношениях с Францией. Единственное упоминание о нем касалось злополучной попытки захватить Дакар, что лишний раз подтвердило довольно низкое мнение, составившееся у Президента о политическом чутье де Голля.
   Заканчивая обсуждение моего тура по Африке, он, как бы невзначай, сказал: Если вы увидите в Африке что-нибудь необычное, отправляйте информацию прямо ко мне. Не тратьте время на подключение каналов госдепартамента". Позднее я спросил у Уэллеса, действительно ли Президент имел в виду связываться с ним напрямую через Белый Дом. "Именно так он часто и действует", уверил меня Уэллес. Таким образом, я стал одним из "личных представителей" Президента Рузвельта, с поручением проводить секретные миссии под его руководством в течение всей Второй мировой войны. Рузвельт с удовольствием игнорировал бюрократические процедуры Госдепартамента, предпочитая работать через людей, отобранных им самим и подчинявшихся ему непосредственно. Мне поэтому приходилось обходить мое вышестоящее начальство в госдепартаменте вопреки этикету, к которому я привык в течение двадцати лет службы. Как бы ни неприятно это было для меня лично, это была ситуация, которую нужно было принять, как должное, как производственный риск, связанный со спецификой поручений Президента. И всегда можно было найти утешение в том, что Президент, хотя он мог и покритиковать тебя на людях, всегда негласно был твоим верным соратником.
   Прежде чем покинуть Вашингтон и отправиться в свою разведывательную экспедицию по Африке, я постарался узнать все, что можно об этом континенте, просмотрев секретные документы наших правительственных департаментов. Однако, к моему сожалению, мне удалось откопать очень мало полезной мне информации из наших официальных архивов. Вплоть до того момента в 1940 году, американское правительство не ставило Африку высоко в своем списке жизненных интересов, и наши военные и военно-морские атташе уделяли ей мало внимания. Наше страна не участвовала в 19-ом и начале 20-го веков наряду с Европой в грубом и безжалостном дележе африканской территории, и после Первой мировой войны США практически не получила ничего при перераспределении африканских колоний, принадлежавших прежде Германии. Моя предварительная информация, поэтому, была извлечена из документов, собранных Францией, Британией, Италией и Германией, многие из которых в то время не были еще переведены на английский язык.
   В конце ноября я вернулся в Виши с целью получения всех необходимых разрешений для моей африканской поездки. Я предполагал пробыть в Виши всего несколько дней, но мне пришлось задержаться там почти месяц из-за крупного кризиса, возникшего внутри правительства Петена. Сторонники старого Маршала разделились во мнениях по вопросу, стоит ли делать дальнейшие уступки их германским завоевателям. Группа , возглавляемая Пьером Лавалем, делала ставку на германскую победу, идя по пути ничем не прикрытого сотрудничества с врагом. Большинство других министров Петена не были согласны с Лавалем, хотя в то время было трудно представить себе, каким образом Британия может одна противостоять германскому завоеванию европейского континента. Однако, по мере того, как шло время после франко-германского перемирия, анти-лавалевская фракция все больше и больше начинала склоняться к мнению, что может быть Британии и не придется идти на мир с германцами, и поэтому им пожалуй стоит как можно меньше сотрудничать с Гитлером. В любом случае, многие из сторонников Петена питали неприязнь как лично к Лавалю, так и к проводимой им политике. Одним из наиболее энергичных оппонентов Лаваля в их стане был Марсель Пейрутон, министр внутренних дел, который помог совершить в декабре 1940 года государственный переворот, временно отстранивший Лаваля от власти.
   Я впервые познакомился с Пейрутоном во время тех драматичных событий декабря в Виши. Тогда мне очень хотелось встретиться с ним из-за того, что он, будучи в свое время Правителем Туниса, мог бы заполнить некоторые из огромных информативных лакун в моих знаниях этого французского протектората, который я намеревался в ближайшее время посетить. Но когда он, однажды вечером, пригласил меня отобедать с ним наедине, оказалось, что его гораздо меньше заботят проблемы Туниса, чем присутствие Лаваля здесь в Виши. Он конфиденциально сообщил мне, что намерен использовать т.н. "Мобильную Бригаду", своего рода полицейский спецназ, находившийся тогда под его контролем, для того, чтобы вынудить Лаваля покинуть свой пост. По слухам, немцы уже пронюхали об этом заговоре и собирались вмешаться, так что в Виши ожидалось кровопролитие. слушая рассказ Пейрутона о готовящемся заговоре, я подумал, что он ведет себя довольно мужественно, пытаясь сорвать планы нацистов, и таким образом, служит не только французским, но и американским интересам.
   Два года спустя, после высадки наших войск в Алжире, моя оценка Пейрутона, основанная на нашем знакомстве в виши в 1940 году, послужила поводом назначить его, с моего согласия, Генералом-Губернатором Алжира, что тогда породило широкую полемику во всем мире. Некоторые обладавшие живым воображением, но не очень информированные журналисты Союзников рисовали меня в прессе неким американским Макиавелли, вступившим в преступный сговор с Пейрутоном еще в период нахождения вишистов у власти и теперь ведущим через него свои закулисные интриги. Такие сообщения в печати делали мне и госдепартаменту много чести, выставляя нас этакими коварными интриганами. На самом деле, американцы ни в каком качестве не участвовали в интригах Виши. Мы не принимали никакого тайного участия в смещении Лаваля в 1940 году, хотя не раз подчеркивали в наших переговорах с министрами Петена, включая самого Лаваля, что американское правительство всегда стояло на стороне тех, кто боролся за поражение нацистской Германии. Тем самым, мы просто повторяли то, что Рузвельт многократно утверждал в своих публичных выступлениях.
   Через пять дней после смещения Лаваля мне было выдано разрешение на посещение французских владений в Африке. Человеком, во многом содействовавшим этому, был Шарль Роша, генеральный секретарь министерства иностранных дел, который был таким же профессиональным государственным служащим, как и я. Он не только раздобыл все необходимые документы, которые были положены под сукно чиновниками из окружения Лаваля, но сделал это так, что это не вызвало никаких возражений ни со стороны немцев, ни итальянцев, что само по себе было на грани возможного. Шарль Роша больше не фигурирует в моих африканских приключениях, но мне хочется здесь отдать ему должное за его услуги союзническому делу. Он был одним из тех французских патриотов, которые предпочли остаться в оккупированной Франции во время войны, а не искать убежища за границей. Эти люди считали своим долгом оставаться на своих постах во Франции, хотя это влекло за собой необходимость поддерживать отношения с немцами. Однако, после освобождения настроения общества обернулись против них. Шарль Роша, отклонивший возможность жить за границей все эти опасные годы, был вынужден уехать в ссылку по окончании военных действий и оставался там до тех пор, пока враждебность, связанная с военным временем, не ушла в прошлое.
   Через несколько часов после вылета из Виши 18-го декабря мой гидроплан компании Эр Франс приводнился в гавани города Алжира, которая позднее стала знакомой достопримечательностью сотням тысяч американцев, одевших военную форму. По расчетам госдепартамента моя инспекционная поездка должна была занять три месяца. Однако, я уложился в три недели. Я тогда не понимал, что Президент хотел, чтобы я не торопился и смог собрать как можно больше сведений, имеющих военное значение. Французская авиалиния проделала потрясающую работу с помощью немногих остававшихся в ее распоряжении устаревших трехмоторных транспортных самолетов Девуатин, с помощью которых мне удалось проделать весь следующий маршрут:
   Декабрь 18 -- прибыл в город Алжир.
   19 -- вылетел в Дакар в Западной Африке, два дня в пути (ночью полетов не было).
   20 -- прибыл в Дакар. Оставался там несколько дней, ведя переговоры с французами, которые управляли африканской империей.
   25 -- прибыл в Гао во французском Судане.
   26 -- вернулся в Алжир.
   27 -- прибыл в Тунис для консультации с генеральным резидентом Туниса.
   29 -- вернулся в Алжир по пути в Марокко.
   30-31 -- Касабланка, Рабат, Танжер, Испанское Марокко.
   Январь 1 -- вернулся в Алжир, заехав по пути в Мерс-эль-Кебир.
   5 -- отправился назад в Лиссабон.
   Вряд ли я смог бы справиться с такой насыщенной программой в такие сжатые сроки, если бы мои встречи с представителями французской администрации не были бы тщательно спланированы заранее и если бы эти военные и гражданские чиновники еще до моего прибытия не договорились между собой полностью доверять представителю правительства США и предоставить мне без проволочек массу ценной секретной информации. Большую помощь во всем этом мне оказал один из моих старых друзей, Феликс Коул, американский генеральный консул в Алжире, который был специалистом по российским и восточно-европейским делам и хорошо информирован о ситуации в Алжире. Госдепартамент уведомил Коула, что я еду по личному поручению Президента Рузвельта, и он так дипломатично подготовил мой приезд, уведомив о нем Генерального Делегата Вейгана, что моя миссия была с самого начала безупречно организована. Франсуа де Розе, молодой французский дипломат, находившийся под начальством Вейгана, провел всю необходимую организационную работу. В последующие два года без тесного сотрудничества с французами ни один иностранный представитель не смог бы успешно действовать в этом хаосе и под пристальным оком комиссии по перемирию, организованной государствами "Оси".
   Как было уже упомянуто в предыдущей главе, генерал Вейган, будучи семидесяти-двух лет от роду, обремененный ответственностью и честью своих пяти звезд, был против своей воли вызволен из заслуженного отдыха в момент, когда французы и британцы оказались на грани полного поражения. После заключения перемирия он с большой неохотой согласился временно занять пост министра национальной обороны пока в Виши формировалось правительство Петена, но вскоре он уговорил Маршала создать для него должность Генерального Делегата по французской Африке, что позволило ему удалиться от политических интриг, закрутившихся в Виши. О новом назначении Вейгана было объявлено 9 сентября, и оно сразу же вызвало живой интерес Рузвельта. Как объяснил мне Президент во время моего визита в Белый Дом, он хотел выяснить, насколько широко распространяются властные полномочия Вейгана в Африке, как этот старый солдат представляет себе будущее, и что может сделать США для оказания ему надлежащей поддержки.
   Когда я прибыл в город Алжир, Вейган находился в Дакаре с инспекционной поездкой, и я решил начать свою африканскую командировку, отправившись в Дакар, чтобы засвидетельствовать свое почтение Генералу. Мои переговоры с ним дали импульс франко-американскому экономическому соглашению, известному как Договоренность Мёрфи-Вейгана. В ее основу легло положение о том, что французская Африка сможет сохранить свой относительно независимый статус при условии, что она получит достаточную экономическую поддержку от США. Вейган и его помощники признали, что их положение было довольно шатким. Они боялись, что немцы предпримут попытку занять эти территории весной 1941 года. Тем не менее, французские войска, расквартированные в Африке, были полны решимости отразить их атаки, и они полагали, что это им вполне удастся. У Генерала было под ружьем более ста тысяч хорошо обученных солдат, летчиков и моряков и еще более двухсот тысяч в резерве, но они не могли и думать о каком-либо наступлении из-за недостатка снаряжения. Вейган поднял моральный дух своих военных, реорганизовал их, разработал новые планы и тщательно собирал скудные запасы сохранившегося оружия и снаряжения. Многие французские офицеры снова обрели уверенность, что смогут в течение долгого времени защищать, по крайней мере, часть своих владений, если США обеспечат их необходимым снаряжением, горючим и другими средствами, плюс доставят им достаточно продуктов питания, чтобы удовлетворить беспокойное местное население, которое зхначительно превышалдо по своей численности французских поселенцев.
   Вейган и его подчиненные представляли собой довольно пеструю массу как своим опытом, так и личностными качествами. Я значительно расширил круг переговоров, включив в них высшее руководство Вейгана, с которым я встречался как в его присутствии, так и наедине. Среди высших военачальников французской администрации двое были пятизведочными генералами и несколько адмиралов, а другие --высокопоставленные гражданские губернаторы и администратоы. Многие из этих чиновников поддержали меня в моем желании отдельно переговорить с их подчиненными в Алжире, Марокко, Западной Африке и Тунисе. От меня почти ничего не скрывали. Например, с большим интересом обсуждался вопрос о том, что случилось с поставками золота, которое было переправлено в Африку из Банка Франции накануне вступления немцев в Париж. Я тогда занимался в Париже этой операцией вместе с Жаком Руэффом, заместителем управляющего Банка. США предоставили крейсер для переправки части золота из Бордо в Дакар. Мне было точно указано, где оно находится: в крепости Кайе, во Французском Судане, почти четыреста миль к востоку от Дакара. Там хранилось полторы тысячи тонн французского, двести тонн бельгийского и пятьдесят-четыре тонны польского золота. Мне было откровенно сказано, что по настоянию немцев, некоторая часть бельгийского и польского золота снова переправляется морем назад в Париж, как, по-видимому, было обусловлено договором о перемирии. Меня восхищало, с каким умением Морис Кув де Мюрвиль и Поль Леруа Больё провели франко-германские финансовые переговоры в Висбадене. Конечно, было некоторое сомнение по поводу дальнейшей судьбы французского золота, нам были даны те же самые заверения по этому вопросу, как и по поводу французского флота, а именно: что немцы никогда не смогут им завладеть. И действительно, им этого так и не удалось сделать.
   Генерал Вейган и его помощники действовали честно и откровенно, не только сообщая мне все обстоятельства их положения, но и делясь со мной своими настроениями и планами. В том, что позднее возникло недопонимание, их вины нет. В ходе переговоров с ними я убедился, что у них между собой нет разногласий по основным политическим направлениям. Все они с одобрением приняли мои уверения в том, что американское правительство и впредь намерено поддерживать британцев всеми возможными средствами "за исключением войны" и что мы поэтому мы поддерживаем в принципе и британскую блокаду, которая тогда была одним из немногих действенных военных средств Лондона. Однако Вейган в доверительной беседе признался, что по его мнению США давно пора выработать свою собственную, независимую американскую политику, поскольку мы, в отличие от Британии, не находились в состоянии войны с Германией. Он постоянно подчеркивал, что он верит в то, что Гитлер в конечном счете будет разбит, но при этом он всегда задавал один и тот же вопрос: "Откуда придут эти победоносные войска? Предоставят ли их Соединенные Штаты?" В 1940 году никто по этому поводу не мог дать определенного ответа.
   Старый французский солдат, привыкший стратегически мыслить, Вейган отметил в разговоре, что Британская империя уже никогда не будет такой, как прежде, не зависимо от исхода войны, что статус самой мощной мировой державы, который она имела, перейдет к Соединенным Штатам. Как свидетельство того, что мощь Британии слабеет, он указал на наше торговое соглашение с ними, по которому мы отдали им старые эсминцы в обмен на британские военно-воздушные и морские базы в западном полушарии. Я был несколько обескуражен, когда Генерал поздравил Вашингтон за эту выгодную сделку, заявив при этом, что Британия, в ее более славные времена, никогда бы дала так много, получив так мало взамен. Я в свое время не рассматривал эту сделку в таком свете.
   Хотя одной из явных причин выбора Дакара началом моего африканского инспекционного тура было желание отдать дань уважения находившемуся там в тот момент Вейгану, был еще один повод моего немедленного визита в этот город. Там располагалась самая большая на западном побережье Африки французская военно-морская база, и у нас были опасения, что немцы попытаются обосноваться там и устроить там свою базу подводных лодок. Уже несколько раз приходили ошибочные сообщения, что они уже сделали это. Если бы им удалось захватить эту базу, то германские подводные лодки могли бы представлять определенную угрозу для американского и союзного судоходства. Хотя американское правительство еще до войны в целях экономии средств закрыло свое представительство в Дакаре, Рузвельт дал распоряжение Госдепартаменту вновь открыть там консульство, и американский консул Томас Уассон (который позднее погиб от случайной пули в Иерусалиме) прибыл туда 15 сентября 1940 года, ровно за неделю до того, как произошло сражение за Дакар. Вследствие этого в руки Президента и Госдепартамента попал отличный отчет с места событий, написанный нашим собственным представителем там.
   К удивлению всего цивилизованного мира, атака на Дакар была предпринята не немцами, а французскими и британскими войсками, с де Голлем во главе. Этот лидер, который в свое время яростно обличал перемирие, смог вдохновить на эту авантюру не более, чем горстку французов, как в самой Франции, так и за ее пределами, хотя самому ему казалось, что он, находясь в самом сердце Африки, получил возможность продемонстрировать всем, что многие его соотечественники хотят следовать за ним. Негритянский премьер Чада, никому не известной французской колонии в Экваториальной Африке, объявил о своей лояльности де Голлю, оказав тем самым ему поддержку в момент, когда Генерал очень сильно в ней нуждался. К сожалению, однако, этот новоиспеченный сторонник де Голля ввел его в заблуждение относительно его последователей в других частях африканской империи Франции. Опальный лидер в своем патриотической угаре решил, что сможет, с помощью ВМС Британии и группы его французских приверженцев, сплоить все французские владения южнее пустыни Сахара, включая вышеупомянутую морскую базу в Дакаре. Он уговорил премьер-министра Чёрчилля поддержать британско-деголлевский экспедиционный корпус, созданный в надежде, что он сможет захватить Дакар с помощью умело проведенной пропаганды среди французов и военной операции. По его мысли, после показной обороны порта французы, живущие в Дакаре, с радостью присоединятся к движению де Голля.
   Результатом были одни разочарования. После нескольких дней беспорядочных боев, экспедиционный корпус бесславно отступил, и то, каким образом было нанесено поражение французам, было более серьезным и удручающим, чем само поражение. Из докладов, которые Рузвельт получил от нашего консула, находящегося на базе, и от Черчилля, который докладывал ему о том, что происходит за ее пределами, Рузвельт, которому с самого начала не нравилась дакарская операция, пришел к выводу, что де Голль затеял настоящую гражданскую войну, поставив свои амбиции над французскими и союзными интересами. Рузвельт так до конца жизни и смог избавиться от неверия в способность де Голля мыслить трезво и рассудительно, которое сформировалось в тот момент, и это недоверие оставалось главным фактором франко-американских отношений вплоть самой смерти президента в 1945 году. Что касается вопросов безопасности, то он считал, что штаб квартира де Голля в Лондоне представлялась ему дырявым ситом, в которое нельзя "сливать" никаких военных секретов.
   Когда я прибыл в Дакар через три месяца после этого сражения, меня поразила позиция Пьера Буассона, Верховного комиссара в Дакаре, который сказал мне, что остается про-британцем, несмотря на огромный вред, нанесенный британцами французской военно-морской базе. Буассон, который потерял ногу в сражениях с немцами в Первую мировую войну, сказал, что он надеется и молится за британскую победу и думает, что британцы наконец-то поймут, что французы в Африке от всей души желают им успеха и могли бы оказать им посильную поддержку в этом. Он рассказал, что после атак на Дакар и Мерс-эль-Кебир -- не говоря уже о катастрофе в Дюнкерке -- был момент, когда французские офицеры, "доведенные до отчаяния своим бедственным положением и чувством унижения", были на грани развязывания войны против британцев. Он добавил, что он уверен, что американское правительство ... "поразмышляв, увидит в проявленной французами сдержанности определенную симпатию к британской битве".
   Буассон винил де Голля во всем, что произошло в Дакаре. Он с возмущением рассказывал, как де Голль, неправильно оценив ситуацию, направил штабного офицера де Буа Ламбера на берег, чтобы убедить младших офицеров, находящихся под командованием Буассона, пойти на мятеж. Он сказал, что эта неуклюжая и примитивная попытка внести вражду между французами была достойна презрения, и он сожалел, что эмиссар де Голля не был застрелен на месте. Буассон никогда не простил де Голлю его атаку на французов и совершенно безответственную, по его мнению, попытку захвата силой и хитростью их морской базы. Буассон был убежден, что если бы де Голлю это удалось, то германское командование было бы вынуждено оккупировать порты во французской северной Африке и, возможно, захватить Гибралтар. Я так и не понял, почему они этого не сделали. Но в том злочастном декабре 1940 года, когда я стоял у пирса в гавани Дакара, глядя через огромную гору высыпанных тут же арахисовых орехов (Сенегал был главным источником поставок растительного арахисового масла в Европе) на великолепных, хотя и сильно поврежденный британцами крейсер "Ришелье", я смог по-настоящему понять патриотическое возмущение Буассона. Де Голль, со своей стороны, также на всю жизнь сохранил скрытую вражду к Буассону за его решительный отпор его атаки в Дакаре. После этого, Буассон стал объектом постоянных гневных выпадов де Голля, выступавшего с речами по радио Браззавиля. В конце концов, де Голль отомстил за свое поражение и Буассон заплатил дорогую цену за свое неповиновение.
   После провала в Дакаре Черчилль публично взял на себя всю ответственность за фиаско и вновь подтвердил свою поддержку движения де Голля. Однако, как я выяснил во время своих поездок, британский премьер-министр, по-видимому, потерял доверие к де Голлю после Дакара и даже попробовал уговорить Вейгана стать на его место в качестве лидера французских сил сопротивления. Когда я прибыл в декабре в город Алжир. политический советник Вейгана граф де Розе, не теряя времени, сообщил мне, что Генерал только что получил лично послание Черчилля, в котором тот призывал его порвать с правительством Виши и возглавить диссидентское правительство в Африке, которому была гарантирована британская поддержка. Черчилль заявлял при этом, что французский флот и все африканские владения Франции последуют за Вейганом, если он сделает этот шаг, что приведет к неминуемому падению Италии, сильно ударит по станам "Оси" и деморализует Германию. Вейган, продолжал де Розе, переслал это странное послание британского премьер-министра Петену в Виши, который ответил ему, что он также недавно получил письмо от Черчилля, но что в письме Петену не было и намека на предложение, сделанное Черчиллем Вейгану. Вейган сказал де Розе, что, по его мнению, такая закулисная возня за спиной Петена хорошо иллюстрирует умственные способности и представления о чести Черчилля, добавив, при этом, следующее: "Это лишний раз подтверждает мое неверие в способность Черчилля мыслить здраво. Во время Битвы за Францию он прилетел к нам из Лондона, чтобы сказать, что он надеется на чудо, которое спасет ситуацию. Я правоверный католик, но в военных делах я предпочитаю не зависеть от чудес".
   Французы, с которыми я совещался в Африке, полагали, что Черчилль и де Голль проявили непозволительную поспешность в своей попытке захватить Дакар. Буассон предложил мне переговорить отдельно с ведущими офицерами его штаба, и все они высказались с симпатией к британской борьбе с фашизмом и выразили свое восхищение мужеством британцев. Он, хотя все они желали победы для Британии в войне, они подчеркивали, что французская Африка была их единственной козырной картой в этой игре и что ей надо воспользоваться умело, в наиболее подходящий момент и после тщательной подготовки. Не продуманный и наспех сделанный шаг может легко привести к германской блокаде западного Средиземноморья. Они медленно приходили в себя после ожесточения и разочарования, вызванных атакой на их морскую базу, в то же самое время они делали все, чтобы защитить Дакар от любого нападения в будущем, хотя и были уверены, что британцы больше не повторят их попытки. Тем не менее, девизом того момента было сопротивляться любой агрессии извне, со стороны любой иностранной державы, включая Британию.
   Большое беспокойство в штаб квартире Вейгана, пока я там находился, доставляли постоянные объявления по лондонскому радио о том, что Вейган планирует независимую акцию в Африке. Как британская, так и американская пресса рисовали этого старого француза этаким Давидом, готовящегося поразить германского Голиафа. Генерал и его штаб были полны решимости сделать все, чтобы их территория не превратилась преждевременно в поле сражения, и их трудно было заставить поверить, что это не было сознательной попыткой британцев саботировать их усилия, направленные на укрепление обороны северной Африки. Некоторые даже предполагали во всем этом хитрые махинации де Голля, направленные на подрыв позиций Вейгана с целью заставить его уйти под давлением сил Оси, что и произошло позднее. Как мне объяснили помощники Вейгана, необходимо заложить основы (такой борьбы), подготовить соответственно местное население, и детально разработать программу действий, прежде чем начинать вооруженную борьбу. Прежде всего, по их мнению, надо было заложить необходимую экономическую базу, которая могла бы склонить арабов и берберов проявлять к немцам больше враждебности, чем это было до сих пор. Как сказал мне Вейган, "Есть много способов оказания нами помощи британцам, если бы для начала они поняли всю сложность ситуации, которую нельзя разрешить призывами с крыш домов". Поэтому, мой доклад в госдепартамент заключал следующие строки: "Немецкая подозрительность достигла своей высшей точки. Любая непродуманная реклама превращается в головную боль для Вейгана. Он не знает, какой момент немцы выберут, чтобы силой заставить его уйти".
   Когда я в начале января прибыл в Касабланку, уже через час после моего прибытия , к моему большому огорчению, у меня в номере раздался телефонный звонок. Это был германский дипломат Теодор Ауэр, которого я знал еще до войны, когда он служил советником германского посольства в Париже. Он хотел немедленно встретиться со мной, но я не ответил на его желание взаимностью. Тогда в Париже у нас с Ауэром сложились хорошие отношения, но сейчас я не хотел, чтобы он совал нос в мои дела. Однако, французское местное начальство высказалось в пользу моей встречи с Ауэром, поскольку, в связи с его недавнем назначением в качестве генерального консула в Касабланке, прошел слух, что вслед за ним туда прибудет германская группа, которая должна была заменить итальянцев, которыми был укомплектован штат комиссии по перемирию в Марокко, чтобы более тщательно следить за тем, как соблюдаются условия перемирия. Когда мы, все-таки, встретились с ним на чашку чая в отеле, я пожалел, что не повидался с Ауэром ранее, потому что он оказался таким же словоохотливым, каким был генерал фон Студниц в свой первый день в Париже.
   Ауэер сразу же перешел к делу. Что я делаю в Африке? - был его первый вопрос. Я объяснил, правда без особой искренности в голосе, что наши консульские учреждения уже давно не инспектировались здесь и что, как ему хорошо известно, мы, американцы, во всем любим деловой подход. Мы подумали, что французская Африка может в нынешних условиях оказаться хорошим рынком для сбыта американских товаров. Он терпеливо выслушал этот вздор, но по его лицу было видно, что он не поверил ни одному моему слову. Закончив свою тираду, я в свою очередь спросил его, что он делает в Касабланке. На это он мне сказал: "Мерфи, я с вами буду более честным, чем вы были со мной минуту назад. Я сюда приехал с единственной целью -- убедить нашего безмозглого осла в Берлине (я имею в виду нашего фюрера) в важности для нас Средиземноморья и Марокко, в частности. Похоже, что Герр Гитлер совсем забыл о существовании этого региона. Он всегда глядит во всех направлениях, кроме юга". Затем он сказал мне, что он убедил свое нацистское министерство иностранных дел заменить итальянцев в Комиссии по перемирию немцами, которые вскоре прибудут сюда для серьезной работы. Но он добавил, при этом, что особого интереса в Берлине все его усилия не вызвали. Несмотря на всю кажущуюся искренность Ауэра и количество выпитого виски, настроение мое упало. Здесь, на западном Средиземноморье, нам совершенно не нужно было усиление интересов Берлина.
   Комментарии Ауэра представляли для меня определенную важность, потому что Генерал Вейган и его помощники предполагали, что немцы нападут на них весной 1941 года, и все их предложения об американском сотрудничестве исходили из этого предположения. Поскольку немцы скрупулезно вели свою канцелярию на протяжении всей войны, история их военных действий сейчас является для нас открытой книгой. Как выяснилось из их документов, некоторые из ведущих генералов Гитлера, в частности, Геринг и Гудериан, поддерживали людей типа Ауэра, который безуспешно пытался убедить фюрера сделать бросок через Испанию на Гибралтар и оттуда, через девятимильный пролив, в северную Африку сразу же после падения Франции, пока французы все еще находились в состоянии шока. Однако, Гитлер -- в отличие от Рузвельта, Черчилля, де Голля и Вейгана -- не имел никаких определенных планов насчет Африки. Более того, в декабре 1940 года, в тот момент, когда я беседовал с Ауэром, Гитлер уже отдал приказ готовиться к нападению на Россию весной следующего года. План "Барбаросса" естественно отодвинул на задний план все остальные, менее важные проекты, включая операции в Средиземноморье. Однако, нам с Ауэром ничего не было известно о грандиозном гитлеровском плане вторжения в Россию, и Ауэр, ничтоже сумняшеся, продолжал наращивать германский персонал в Марокко, который за два года, к моменту высадки союзных войск, насчитывал более двухсот членов. Ауэру самому едва удалось избежать ловушки, которую мы уготовили ему, но с другой стороны, было бы лучше, если бы он попал в нее. Он со своей группой не сумел заранее предупредить Берлин о высадке союзных войск в ноябре 1942 года, а такие грубые промахи не прощали в Бюро Внешних сношений нацистской Германии. Он был разжалован Риббентропом и позднее попал в руки русских в Берлине. Однако, я могу сказать, что всегда уважал его, как весьма опытного дипломата.
   За свою карьеру я был так много наслышан о британской разведке, что во время моих поездок по Африке я рассчитывал, что непременно встречу британских агентов, которые окажутся мне полезными. Но если там и были какие-то агенты, то они были очень хорошо законспирированы. Однако, в Рабате, французской штаб-квартире Марокко, мне все же удалось пересечься с одним французом, который по всем признакам подходил на роль британского агента, хотя во всех его действиях не было ничего секретного. Его звали Эммануэль Моник и он был генеральным секретарем у генерального Резидента Франции в Марокко. Это был убежденный англофил, и он вел переговоры с британским управлением по экономической войне, пытаясь добиться разрешения на поставки товаров в Марокко через британскую блокаду. Его усилия были, в частности, направлены на закупку таких потребительских товаров, как сахар, чай, хлопковый текстиль, в которых остро нуждались местные арабы и берберы. Когда я с ним встретилсяЈ он был в состоянии, близком к отчаянию, пытаясь убедить своих британских друзей, принять какую-то определенную африканскую политику. Некоторые британские чиновники, сказал он мне, явно ставили себе целью полностью развалить французскую Африку, тем самым играя на руку странам Оси, в то время как другие желали помочь укреплению той же французской Африки, которая в решительный момент могла бы сыграть ключевую роль в исходе войны на европейском континенте. Британцы так и не смогли примирить эти противоборствующие фракции в правительстве, а наши официальные органы в Вашингтоне превзошли даже британцев в своих разногласиях и перебранках друг с другом. В этом отношении бюрократические стычки чиновников принесли мне больше неприятностей, чем сами немцы.
   В день на рождество, когда мне очень хотелось быть со своей семьей, оставшейся в Вашингтоне, я оказался в Гао, в глубине Судана, куда прилетел, чтобы своими глазами увидеть условия, в которых живут французы в этой части западной Африки. Генеральный Резидент Франции в этом районе, вместо рождественского обеда, пригласил меня на свой ежегодный прием, на котором присутствовали около двадцати местных шейхов, мусульман-негров, каждый из которых был почти под два метра ростом. Меня посадили рядом с одним таким гигантом, завернутым с ног до головы в просторный халат-галабею из блестящего зеленого шелка. Он более-менее прилично говорил по-французски, и я сказал ему, что во время своих путешествий по Африке я читаю Коран во французском переводе, чтобы получше познакомиться с Исламом и мусульманским образом мышления. Для поддержания разговора я шутливо заметил, что нас, американцев, особенно впечатляет высказанное Пророком Мухаммедом поощрение идеи многоженства, потому что нам порой даже с одной женой бывает трудно справиться. Этот вождь не мог себе представить, что я могу шутить по такому серьезному вопросу. Он торжественно заверил меня, что у него никогда не было никаких затруднений с его четырьмя женами, потому что он держит их в разных деревнях, расположенных в примерно пятидесяти километрах друг от друга.
   В целом, у меня сложилось впечатление, что французские администраторы здесь, как и везде, где мне приходилось бывать, твердой рукой управляют своими африканскими колониями, несмотря на поражение Франции и хаос, царящий в метрополии. Без такого контроля над этими территориями, высадка союзных войск была бы совершенно не возможна.
   Те три недели, проведенные во французской Африке, произвели на меня неизгладимое впечатление. Я был потрясен размерами французских владений, их огромным военным и мирным потенциалом, и сложными проблемами, с которыми, по-видимому, хорошо справлялись французские военные и гражданские чиновники. Но больше всего меня порадовало то, что мне на моем пути попадалось множество французов, настроенных враждебно к нацизму и гораздо более пробританских, чем я мог предположить, и по их поведению можно было сказать, что они будут отстаивать независимость своих владений в Африке. Мне казалось тогда, что минимум того, что мы, американцы, можем сделать для них, это оказать им посильную экономическую помощь, в которой они остро нуждались. И если бы Соединенным Штатам пришлось позднее вступить в войну, французский военный контингент в Африке и стратегическая важность этого региона, могли бы сослужить нам очень хорошую службу. Генерал Вейган уже согласился с тем, что американцы будут контролировать свои поставки с тем, чтобы быть уверенными, что ничего из этого не попадает в руки нацистов.
   17-го января 1941 года, менее, чем через месяц после того, как я отправился в Африку из Виши, я телеграфировал из Лиссабона в Португалии свой официальный отчет со своим предварительным анализом положения во французской Африке. Я уже привез с собой из Алжира свой первый вариант одобренного Вейганом экономического соглашения, которое я настоятельно рекомендовал принять. Я был полон энтузиазма по поводу этого проекта, который мне казался самым значительным из всего, чем я занимался с начала войны. Мой оригинал отчета, который сейчас находится в файлах госдепартамента, содержал такую приписку: "Я прочел это с большим интересом", с подписью "ФДР". Позднее мне сказали, что Президент Рузвельт положил этот обзор в основу своей политики в Африке.
   Глава Шестая: Борьба за спасение Французской Африки
   В течение двадцати месяцев, предшествующих 4 сентября 1942 года, когда президент Рузвельт сообщил мне о своем решении вторгнуться в Черный Континент, африканское соглашение, которое было целью моих переговоров с генералом Вейганом, прошло целую череду надежд и разочарований. Вначале проект был предварительно принят, но сразу же натолкнулся на возражения, потом он был одобрен, затем подвергся критике и отторгнут. Его то принимали, то отвергали, и я чувствовал себя, словно игрушечный клоун, то выскакивающий, то прячущийся в свою африканскую коробку по прихоти любого чинуши в Вашингтоне. Как это иногда бывает среди дипломатов, шатания из стороны в сторону довели нашу небольшую группу во Французской Африке до того болезненного состояния, которое известно под названием "локалит", когда дипломатам кажется, что их местная ситуация заслуживает гораздо большего внимания, чем ему уделяют в верхах.
   Хотя мы в общих чертах и знали о событиях, сотрясавших мир все это время, мы в Африке были настолько отрезаны от остального мира, что не могли правильно оценить усилия политиков из Вашингтона, направленные на увязку нашего африканского проекта со всем, что происходило в других частях света. "Битва за Британию" подходила к своему концу в небе над Англией. Воскресным днем 22 июня 1941 года германские бронетанковые дивизии самым роковым образом пересекли границу России. Спустя шесть месяцев после этого, в другой воскресный день, японские бомбардировщики своим массированным ударом по Пирл Харбору ввергли американцев в глобальную войну. Эти события оказывали свое влияние на Африку, но нам, удаленным от основного театра военных действий, оно не было очевидным, так что действия Вашингтона по отношению к нам не были таким уж капризом, как нам тогда казалось.
   По Договору Мерфи-Вейгана французские чиновники должны были получить разрешение воспользоваться французскими фондами, к тому времени замороженными в банках США, для закупок ограниченного количества нестратегических американских товаров, в которых они остро нуждались во французской Северной Африке. Кроме того, им должно быть разрешено перевозить этот груз по морю через британскую морскую блокаду, введенную в действие после разрыва англо-французских дипломатических отношений в июле 1940 года. Чиновники из группы Вейгана настоятельно просили меня ускорить проведение поставок, ибо, как они полагали, немцы планировали занять французскую Северную Африку не позже лета 1941 года, Товары широкого спроса были необходимы им для организации арабского сотрудничества в деле обороны этого региона. Однако, американское правительство, не находясь в состоянии войны, не ощущало остроты военного времени, и Госдепартамент уклончиво проинструктировал меня оставаться в Лиссабоне в ожидании дальнейшего решения по французской Африке. Три недели спустя я получил шифровку, подписанную Хэллом. В этой директиве госсекретаря говорилось следующее: "Вам надлежит проделать ваш последний визит в Северную Африку , после чего проследовать в Виши для отчета там, а затем вернуться в США. Вы можете заявить Вейгану, что правительство США в принципе готово расширить экономическое сотрудничество, включив в него северо-африканские территории".
   В течение последующих четырех лет, когда Северная Африка стала практически моей штаб-квартирой и я по много раз прилетал и улетал оттуда во время моих командировок, я часто с иронией вспоминал фразу Хэлла о нанесении "последнего визита". Однако, в тот февральский день 1941 года, когда я получил это сообщение в Лиссабоне, я подумал, что наш африканский проект наконец-то сдвинется с места, получив одобрение США, и я поспешил сообщить эту радостную весть Вейгану. Но когда я прибыл в город Алжир, мои друзья там приветствовали меня неприятной новостью: в радиопередачах из Лондона и Нью-Йорка сообщалось, что сотни немцев стекаются в Марокко, причем многие едут туда под видом туристов. При этом делалось предположение, что это делается с целью захвата французской администрации.
   Это было первое из целой серии хорошо сфабрикованных фальшивок, которые нарушили и сильно затормозили наши планы поставок в Африку в течение последующих пяти месяцев. 19 февраля, британский посол в Вашингтоне, лорд Галифакс, нанес визит заместителю госсекретаря С. Уэллесу, чтобы призвать его к приостановлению на неопределенное время переговоров с Вейганом. Посол принял за чистую монету совершенно невероятный доклад британского генконсула в Танжере о том, что германская делегация, в состав которой входили специалисты по подготовке аэродромов и баз подводных лодок, захватила французские ВВС в Марокко.
   14 марта, даже мой умудренный жизнью друг Феликс Коул, наш генконсул в Алжире, стал жертвой ложных слухов, отправив в Вашингтон телеграмму следующего содержания: "Судя по имеющимся здесь сообщениям, можно говорить о массированной германской инфильтрации в Марокко, насчитывающей до шести тысяч человек, из которых только в одной Касабланке сосредоточены до восьмисот офицеров и солдат". Вслед за этим сообщением 21 марта он телеграфировал о передаче немцам баз подводных лодок в Касабланке и Танжере, а также трех главных баз ВВС. Затем, в середине мая, британское посольство сообщало "из надежных источников" о сосредоточении около шестидесяти тысяч германских войск на испанской границе с целью запланированного нападения на Гибралтар и Марокко.
   Как ни странно, но наши чиновники из американского и британского управлений по ведению экономической войны с готовностью верили этим фальшивкам. Казалось, что группа дипломатов в Вашингтоне готова поверить любой небылице, в которой сообщалось о влиянии стран Оси на положение дел в Африке. В то же самое время, мои доклады, а также доклады американских консульских работников с места событий, воспринимались ими с невероятной подозрительностью. Временами нам казалось, что они видят в нас нацистских агентов и готовы больше полагаться на свою собственную осведомленность, хотя и находятся вдали от места событий. Всякий раз, когда т.н. "проверенная информация" о германской инфильтрации, готовящихся атаках и захватах территории достигала Вашингтона, мне вменялось в обязанность, бросив все другие дела, срочно расследовать эти сообщения. Так, например, несмотря на мой прилет в Африку из Лиссабона для продолжения переговоров с Вейганом в Алжире, мне пришлось отложить свой визит к Генералу, т.к. я сразу же отправился в Марокко, чтобы отыскать немцев, которые, якобы, действовали там под видом туристов.
   Прибыв в Рабат, французскую штаб-квартиру в Марокко, я был немедленно принят генеральным Резидентом Франции, пятизвездочным генералом Огюстом Ногезом, который рассказал мне, что в Марокко приезжал всего один немец по туристской визе, выданной ему в Париже. Ногез немедленно отправил этого визитера назад и отдал распоряжение, чтобы впредь не принимать туристов с подобными визами. Генерал также уверил меня, что единственными вновь прибывшими немцами в этом регионе были пятьдесят-три специалиста, прибывшие дополнительно для комплектации комиссии по Перемирию, и что это в своем большинстве были служащими и приданными им рядовыми. Чтобы показать мне, как хорошо работает французская разведка, Ногез представил мне полный список прибывших в страну немцев, в котором были в деталях расписаны их биографии и черты характера каждого человека. Ногез сказал, что германский генконсул в Касабланке, Теодор Ауэр, Джо сих пор никак не вмешивался во французское управление делами в Марокко, что было подтверждено американским генконсулом Гульдом в Касабланке.
   Каждый раз, когда по Средиземноморью проносился слух об очередном германском вторжении, дальнейшее расследование показывало, что он был сильно преувеличен. Что касается британского сообщения из Танжера, один надежный информатор во французском министерстве иностранных дел сказал нам, что немцы даже не делали запроса о французских африканских базах и, естественно, им не было предоставлено никакой информации. Когда я в мае прилетел в Мадрид с тем, чтобы проверить сообщение о том, что шестьдесят тысяч немецких солдат стоят под ружьем в Испании, британский посол в Испании, сэр Самюэль Гор, объяснил, что его соотечественники в Лиссабоне, видимо, поверили необоснованным слухам и что, практически говоря, в Испании нет немецких войсковых подразделений, что впоследствии и подтвердилось.
   Эти и подобные им фальшивки очень мешали мне работать всю первую половину 1941 года, но они прекратились так же внезапно, как и начались, 22 июня, когда мир с удивлением услышал, что нацисты вторглись не в Марокко, а в Советскую Россию. Нацистские агенты распространяли небылицы о германских заговорах и своих передвижениях, чтобы отвлечь внимание общественности от близившегося нападения Германии на Россию, и их мастера ведения психологической войны проделали большую работу, заставив Вашингтон поволноваться, поверив в реальность их планов проникновения в северную Африку.
   Когда я в то теплое летнее утро слушал в Алжире речь Гитлера, объявлявшего своим неприятным, скрипучим голосом по радио из Берлина о нападении на Советский Союз, в моей памяти вдруг всплыли звуки того же голоса, который мы с Полем Дреем не раз слышали двадцать лет назад на многих политических сходках в Мюнхене. "Больше никогда, никогда, выкрикивал тогда Гитлер, Германия не будет воевать на два Фронта".
   Когда Генералу Вейгану сообщили, что нацисты направили свои войска на Москву, он позвонил мне по телефону, попросив меня срочно прибыть в его резиденцию. Он был очень взволнован. Казалось, что его обычное присутствие духа на время оставило его. Увидев меня, он сказал без обиняков: "Когда мы с вами обсуждали положение дел на фронте, вы выразили убеждение, что Британия в конечном счете выиграет эту войну. Я тогда спросил вас, откуда появятся эти победоносные войска. Теперь я знаю, откуда они появятся -- из России. Германия уже проиграла войну!". Однако, мнение Вейгана не разделялось другими французскими военачальниками Северной Африки, особенно некоторыми высокопоставленными морскими офицерами. Один адмирал даже предложил мне пари, которое я принял, о том, что Германия разгромит Советский Союз за два месяца. Эти настроения отражали широко распространенное тогда среди французов убеждение о том, что раз Германия смогла победить Францию за месяц военных действий, то нацисты наверняка скоро сломят хребет такой отсталой страны, как Россия.
   По-видимому, эта позиция Вейгана, о которой я сразу же доложил в Вашингтон, оказала свое влияние на шаги, предпринятые Рузвельтом месяц спустя. 17 июля я получил шифровку с личным сообщением от Президента, которое мне предстояло устно довести до сведения французского Генерала. Рузвельт выдвигал рабочее предложение о военной помощи французской Африке в ближайшем будущем, которое заключалось в передаче им нескольких боевых самолетов из парка истребителей, направляемых в британские колонии в западной Африке. Я получил инструкции не делать никаких записей при передаче этого сообщения. Это было почти за пять месяцев до Пирл Харбора, и Президент, естественно, не хотел, чтобы какие-либо военные предложения стали достоянием широкой общественности. Когда я пересказал это сообщение Вейгану, он проявил такой интерес, что попросил повторить его дважды, чтобы оно получше отложилось у него в памяти. Затем он спросил, означает ли это, что США становятся воюющей стороной, на что я ответил, что в каком-то смысле мы уже являемся таковой. После некоторого раздумья, Вейган сказал, что он одно время надеялся, что Соединенные Штаты останутся в стороне от военных действий, чтобы использовать огромный международный авторитет в качестве международного арбитра, но что теперь он понимает, что события развиваются в другом направлении. Мой доклад Рузвельту об этой встрече заканчивался следующими словами: "Этот факт, по-видимому, не очень расстроил его".
   Однако, когда Президент выходил со своими предложениями об американских истребителях для Вейгана и его сторонников, французы в Африке на деле не получали никакой военной помощи, а экономическая помощь тоже сводилась к минимуму. Хотя Договор Мерфи-Вейгана был в принципе одобрен в начале февраля и формально ратифицирован в Виши 10 марта того же года, еще в конце июня это соглашение практически не работало. Одной из причин многочисленных задержек и переносов на более поздние сроки были фальшивые угрозы германского вторжения в Марокко. Однако, неприятности, исходящие из Берлина, не шли ни в какое сравнение с проблемами, с которыми столкнулся наш план в Лондоне.
   Начать с того, что Черчилль не питал доверия к французским лидерам, подписавшим мирное соглашение с Германией. В своем выступлении на канадском парламенте, сделанном в военное время, Черчилль сказал: "Их долгом [в 1940 году] было уехать в Северную Африку, где они могли бы стать во главе французской империи. В Африке, с нашей помощью, они бы имели подавляющее морское превосходство. Они получили бы признание США и могли бы воспользоваться всем тем золотом, которое было размещено в заморских банках. ... Но их генералы пошли по неправильному пути".
   Большинство британских чиновников разделяло недоверие их премьер-министра к французским генералам, и британское управление по ведению экономической войны было настроено против отправки американских товаров широкого спроса в Северную Африку. Англичане считали, что именно в Африке французское правительство должно продолжать бороться с нацистами, точно так же, как Черчилль и его народ делали это на Британских островах. Мне лично такое сравнение не казалось уместным. Сама идея, что деморализованная Франция сможет в 1940 году оказать какое-то сопротивление в Африке, были иллюзией. Если бы французское правительство и попыталось утвердиться там, то немцы бесспорно двинулись через Испанию и захватили бы Гибралтар. Нацисты наверняка перекрыли бы судоходство по Средиземному морю в его западной оконечности, таким образом поставив под удар всю британскую стратегию морской блокады. Неспособность немцев поступить именно так в июне 1940 года, когда сила была на их стороне, войдет в военную историю, как одна из величайших ошибок того времени.
   Вдобавок к позиции, занятой их Премьер-министром, были еще две причины, по которым влиятельные британцы не желали сотрудничать с администрацией Северной Африки. Одна фракция в кабинете Черчилля утверждала, что французский режим в Африке был профашистским, иначе нацисты не позволили бы этим французам практически независимо управлять колониями. Северная Африка находилась в лагере врага, утверждали они, и поэтому им следует противостоять, а не оказывать помощь. Другая влиятельная группа в Лондоне признавала, что французы в Африке могли быть против нацистов, но при этом они считали, что в этом случае долгом этих союзников было немедленно выступить против немцев в открытую. Над Британскими островами нависла страшная угроза, и британские войска, сражавшиеся в Ливийской пустыне, срочно нуждались в отвлекающем ударе в этом районе. Если французы вообще были способны вести военные действия, то им надлежало сделать это именно сейчас, а не ждать более благоприятного момента.
   Я много размышлял по поводу этих возражений со стороны Британии, прежде чем рекомендовать Вашингтону начать сотрудничество с французскими лидерами в Африке. И хотя я с симпатией относился к британской точке зрения, я был уверен, что план Вейгана будет самым лучшим выходом из положения для Британии, как для США и Франции. То, что мне довелось увидеть и услышать в Африке, убедило меня, что этот огромный стратегический регион в Западном Средиземноморье можно легко потерять, если Союзники начнут наступление преждевременно. Военные специалисты Вейгана наглядно показали мне, что англичане точно так же не смогли бы обеспечить достаточную военную поддержку французской африканской империи в 1941 году, как это произошло годом ранее, при сражении за их метрополию. Было крайне необходимо, чтобы французский военный истэблишмент в Африке получил подкрепление в виде поставок из-за океана, что могло бы усилить доверие к ним арабского населения до того, как начнутся активные военные действия.
   Те три недели, которые я провел в Лиссабоне в начале 1941 года, томясь в ожидании решения по моему предварительному отчету, целиком ушли на переговоры между Вашингтоном и Лондоном касательно вышеуказанных британских возражений. Телеграмма, направленная мне госсекретарем Хэллом с инструкцией отправиться в Северную Африку "с окончательным визитом", имела приписку о том, что англичане согласились на провоз американских грузов через британскую блокаду только на определенных условиях. Первым из них было то, что американские наблюдатели должны были инспектировать французские порты и железные дороги в Африке, чтобы удостовериться, что никакая часть нашего импорта не попадает в руки немцев. По этому вопросу мы все -- французы, американцы и англичане -- были в полном согласии. Но британцы также настаивали на том, чтобы британские наблюдатели работали наряду с нашими работниками в Марокко. Это второе условие было совершенно не выполнимым. Оно не принимало во внимание тот фундаментальный факт, что Британия была формально в состоянии войны с Германией, в то время как США сохраняли нейтралитет. Я понимал, что ни группа Вейгана, ни сами немцы не согласятся с этим условием. Французы исходили из того, что немцы не станут возражать только в силу того, что США были нейтральными. Поэтому эта поправка о британской инспекции были выпущена из Договора Мерфи-Вейгана.
   После подписания Договора, я отбыл в Вашингтон, где сразу же по прибытии я узнал, что британский посол уже нанес визит в Госдепартамент, чтобы повторить там, что правительство Его Величества не может одобрить соглашение на доставку грузов во французскую Северную Африку, если они будут проходить только американскую проверку. Более того, согласие Лондона пропускать этот груз через блокаду требует выполнения еще двух дополнительных требований. Во-первых, британские консулы должны получить разрешение вернуться во французскую Африку и открыть свои офисы там. Во-вторых, те части французского флота, которые все еще оставались на якоре во Франции, должны быть переведены в порты, находящиеся вне досягаемости немцев. Во время моих бесед с лордом Галифаксом, он выразил свои самые серьезные сомнения по поводу сотрудничества с французами в Северной Африке, и его в его комментариях не прозвучало ни оптимизма, ни поддержки моему проекту.
   К счастью, наша сторона заручилась помощью нашего неоценимого британского союзника Дэвида Экклза, который заслуживает большей похвалы за его военные усилия, чем ему воздают. Экклз, который вошел в состав британского парламента после войны и был министром в целом ряде консервативных кабинетов, является выдающимся экономистом, хорошо понимавшим, как эффективно использовать экономические уступки, которые тогда, в 1940-41 годах, были наиболее сильным оружием, находящимся в распоряжении Британии. Он прибыл в Вашингтон приблизительно в то же время, что и я, и вскоре ему удалось коренным образом изменить к нам отношение британского посольства в деле поддержки нашего африканского проекта.
   24 апреля зам секретаря Уэллес вызвал к себе тех из нас, которые принимали участие в соглашении по Африке, объявив нам, что было принято окончательное решение дать добро на заключение так долго откладываемого соглашения. Я получил назначение ехать в Алжир в качестве Верховного комиссара по Французской Африке, хотя оставался просто советником нашего посольства во Франции. В мою обязанность входило поддержка контактов, особенно с Вейганом; осуществлять контроль за нашими инспекторами и консульскими работниками; а также докладывать о происходящем в госдепартамент. Это было административное назначение, которого я не добивался, и не ожидал. Уэллес затем вызвал к себе Экклза, который находился в соседней комнате, и сообщил ему об американском решении, а затем попросил его прокомментировать его. Экклз пояснил, что настроения в Лондоне изменились и британское правительство вероятно согласится включить даже Дакар в сферу нашего сотрудничества, а это была идея, которая еще несколько недель ранее была бы освистана в парламенте.
   Казалось, все, наконец-то прояснилось. Проделав некоторую подготовительную работу в Вашингтоне, я вылетел снова в Африку только для того, чтобы узнать там, что наше, с таким трудом достигнутое соглашение было снова зависло еще до того, как оно вступило в действие. На этот раз загвоздкой явилось сообщение госсекретаря Налла от16 мая, которое гласило следующее: "Вплоть до прояснения ситуации приостановить всякую деятельность в отношении Франции и Французской Африки". Этот неожиданный приказ госсекретаря был вызван фальшивым донесением из британского посольства в Лиссабоне о том, что шестьдесят тысяч германский солдат были сосредоточены в Испании. Мои французские друзья сделали вывод, что этот последний срыв программы нашей помощи был попросту очередной британской попыткой помешать американским поставкам достичь берегов Африки. Даже Эммануэль Моник, секретарь генерального Резидента Франции в Рабате, который был настолько известен своими пробританскими настроениями, что я даже дал ему кличку "Англофил", приветствовал меня при встрече таким саркастическим замечанием: " И когда же вы, американцы, начнете проводить свою собственную политику в Африке вместо того, чтобы позволять Лондону делать это за вас". Со времени моего последнего визита в Рабат, британцы потерпели ряд серьезных поражений в Югославии, Греции, на Крите и в Ливии, и Моник даже высказался по этому поводу следующим образом: Когда вы были здесь в январе, у британцев был престиж. А теперь у них его нет. Перед французами стоит вопрос: Что собираются делать США? Если они вообще собираются что-либо предпринимать, то каковы их ближайшие планы?"
   В данных обстоятельствах я ничем не мог обрадовать Моника. Однако, я уведомил госдепартамент, что мои последние расследования на месте подтвердили правильность наших предварительно согласованных договоренностей. Я дал телеграмму следующего содержания: " По моему мнению, мы должны смело продвигать вперед наши планы экономического сотрудничества, установив надлежащий контроль за организацией действий и используя его для получения наилучших результатов". В течение нескольких последующих недель Соглашение было возобновлено, потом приостановлено, а затем запущено снова.
   Некоторые из препятствий, чинимых поставкам американской техники в Африку, зарождались в самом Вашингтоне. Например, в одном случае, после того, как мы с большим трудом согласовали список поставок оборудования, остро необходимого для удержания от распада африканской администрации, заручившись неохотной поддержкой как американских, так и британских управлений по ведению экономической войны, секретарь казначейства Генри Моргентау неожиданно отменил выдачу нескольких миллионов долларов из французских фондов, ассигнованных на оплату этих закупок. При этом, это действие никак не аргументировалось, и случаи такого рода были далеко не редким явлением. Они были одним из печальных следствий непродуманной, несогласованной администрации Рузвельта.
   Другим камнем преткновения была проблема набора подходящих американцев для инспекции отгружаемого оборудования. Требование англичан поставить своих людей работать бок о бок с американскими инспекторами не было пустым капризом с их стороны. Дело в том, что среди них было достаточно специалистов, сделавших карьеру в Африке, которые говорили по-арабски и понимали обычаи местного населения и к тому же хорошо разбирались в вопросах морских перевозок. Таким британцам можно было доверить доставку грузов в порты, зная, что они не допустят их переброски окольными путями в германские руки. В США, наоборот, ощущался острый недостаток людей, когда-либо имевших дело с Африкой, и мы испытывали трудности в наборе специалистов для предстоящей работы.
   Дело в том, что, хотя единственной, оговоренной в Соглашении обязанностью для них было наблюдать за транспортировкой морских грузов, всем -- от Петена до Вейгона -- было ясно, что эти люди будут на самом деле выполнять задания разведки. Некоторые дальновидные политики в Вашингтоне к тому времени уже поняли, как мало мы знаем о том, что делается в Африке. Они понимали, как важно для Америки иметь там своих надежных наблюдателей, а не полагаться целиком и полностью на наших французских коллег. У нас имелись американские консульства в пяти городах Французской Африки, общий штат которых насчитывал около дюжины чиновников, но эти работники госдепартамента были обучены только выполнять обязанности, связанные с их непосредственной работой. Поэтому, было решено ввести в штат еще с десяток наблюдателей, определив их на должности вице-консулов, и что эта особая группа специалистов будет работать под моим личным началом.
   Демонстрируя свое доверие к правительству Соединенных Штатов, генерал Вейгон пошел на беспрецедентную уступку: нашим консульским работникам, включая двенадцать новоиспеченных "вице-консулов", разрешили пользоваться секретными кодами и нанимать курьеров для перевозки запломбированной почты. Эта была привилегия, на которую имели право только дипмиссии -- в военное время она не распространялась консульские представительства во Французской Северной Африке. Это молчаливое согласие, которое мы с Вейгоном завизировали на полях, легло в основу одной из самых эффективных разведывательных операций войны, ибо оно дало возможность американцам не только следить за тем, что происходило во Французской Африке, но также позволило пересылать секретные донесения нашему правительству, минуя всякую цензуру.
   Но как найти компетентных американских наблюдателей? Подбор такого рода кадров был поручен помощнику американского госсекрктаря Адольфу Берлю, и тот сразу же признался, что наше ограниченный контингент вице-консулов министерства иностранных дел не может обеспечить специализированных работников, необходимых для выполнения данного проекта, включающего, как оказалось, операции, выходящие за пределы нормальной дипломатической работы и связанные с определенной опасностью. Как ему представлялось, задача заключалась в том, чтобы найти опытных армейских и флотских офицеров -- храбрых, патриотичных и дисциплинированных военных, способных дать оценку объектам и событиям военного значения. Поэтому он провел консультации с начальниками армейской и военно-морской разведок с тем, чтобы убедить их назначить находчивых специалистов для работы в Африке. Впервые мне пришлось иметь дело с главами нашего разведуправления в Вашингтоне. При всем моем уважении к этим преданным своему делу людям, и с учетом тех выгод, которые принес всем нам последующий опыт, нужно признать, что наша разведка в 1940 году была примитивной и не соответствующей поставленным целям. Она была безынициативной, узко местнической, и действовала строго в традициях испано-американской войны. Начальникам армейской и морской разведок Северная Африка казалась чем-то совершенно новым, какой-то новой планетой. Когда речь шла о Средиземноморье и Северной Африке, мы привыкли пользоваться информацией, передаваемой нам британской и французской службами. У нас совершенно отсутствовали сотрудники, хорошо владеющие арабским. Единственное, чем могла похвастать наша военная разведка, было время, которого у нас в тот момент было предостаточно. Месяцы задержек и бездействия были для нас нормой.
   Наши военные службы с неохотой шли навстречу сотрудничеству с госдепартаментом, однако, после продолжительной дискуссии, начальники разведслужб в конце концов согласились назначить для отправки в Африку несколько офицеров-резервистов в качестве вице-консулов с выплатой им жалования при условии, что госдепартамент будет выплачивать все другие расходы. Все отобранные для наших целей люди имели некоторый опыт работы во Франции и владели французским языком. Среди них были бизнесмены, инженеры и юристы, находившиеся в резерве в сухопутных войсках и во флоте. Затем кто-то указал, что призванные на службу офицеры могут быть расстреляны за шпионаж в военное время, если им придется исполнять гражданские обязанности, находясь на действительной военной службе. Поэтому некоторые из отобранных офицеров были уволены с военной службы. Они стали гражданскими лицами и теперь никто не знал, кто им станет платить зарплату. Военные службы работали за гроши. В конце концов, было решено выплачивать им жалование из президентских фондов, созданных на случай чрезвычайного положения.
   После стольких лет, проведенных на государственной службе, мне следовало бы знать, что события нельзя торопить, когда есть несколько участников не имеющей прецедента ситуации. Я, тем не менее, попробовал упросить министерство, чтобы, по крайней мере, два т.н. "вице-консула" были немедленно переправлены в Африку самолетом, надеясь тем самым побыстрее сдвинуть дело с мертвой точки. Однако, в конечном счете, все они пересекли Атлантику на пароходе в целях экономии тех немногих долларов, которые они получили, и первая партия прибыла в Алжир только 10 июня. Немцам, расквартированным во Французской Африке, вскоре, стало известно о присутствии наших новых "вице-консулов", и секретное донесение об этом было срочно отправлено в Берлин. Французская полиция в Марокко передала мне экземпляр этого доклада, в котором, в частности, говорилось следующее: "Вице-консулы, находящиеся под началом Мерфи, представляют собой прекрасную иллюстрацию смешения рас и человеческих характеров в этом диком конгломерате наций, называемом Соединенными Штатами Америки. Мы можем поздравить себя с их "удачным" подбором этой группы вражеских агентов, которые не представляют для нас никакой опасности. Учитывая то, что им не хватает ни знаний, ни организации, ни дисциплины, опасность, связанная с их прибытием в Северную Африку, равна нулю. Поэтому, описание особенностей характера и заслуг этих личностей будет пустой тратой времени и бумаги".
   Этот довольно нелестный отчет был большим преувеличением положения дел, но в одном они были правы. Нашим основным ведомствам -- госдепартаменту, а также министерствам вооруженных сил и флота -- так и не удалось предоставить в наше распоряжение хотя бы одного американца, владеющего арабским языком и условиями жизни в мусульманских сообществах. Единственным исключением был Тед Колберт , выпускник Военно-морской академии, который до войны работал представителем компании Пратт и Уитни в Европе. Кроме него, в нашей маленькой группе не было никого, мало-мальски разбирающегося в вопросах транспортировки, столь важных для нашего проекта. Именно об этом я сообщал в Вашингтон: "Среди нас найдется едва ли двое, способных отличить боевой корабль от подводной лодки в хорошую погоду".
   Однако, очень скоро, после того, как наши "вице-консулы" приступили к работе, к нам подоспела помощь в лице генерала Уильяма Д. Донована ("Дикого Билла"), кавалера Почетной медали Конгресса и прославленного командира "Радужной дивизии" во время Первой мировой войны. Донован убедил Президента Рузвельта предоставить ему свободу действий во Французской Африке с тем, чтобы с помощью денежных средств организовать что-то вроде диверсионной шпионской службы, вроде тех, которые уже много лет действовали там под эгидой европейских держав, но до последнего времени с презрением отвергались американцами.
   Американские армейские и военно-морские чиновники почему-то были очень низкого мнения о своих подразделениях разведки, и Донован предложил теперь изменить это положение. Мы естественно с радостью приветствовали его представителей, поскольку сами были полными профанами в области военной разведки. Но даже мой, весьма ограниченный опыт работы в Африке снискал мне в Вашингтоне репутацию специалиста в области разведки.
   Хотя организация Донована в целом внесла важный вклад в наше дело, одно из его мероприятий по своей неуклюжести можно было сравнить с действиями слона в посудной лавке. В течение многих поколений французы в Северной Африке ревностно охраняли свою империю от вторжения "чужаков", проявлявших склонность вмешиваться в дела местного населения. Зная это, я неоднократно заверял аппарат Вейгона в том, что американское правительство в Африке имеет чисто стратегические интересы и что мы рассматриваем отношения между Францией и африканскими народностями во Французской Африке исключительно их внутренним делом. Однако, во время нашего деликатного периода ожидания арабы неоднократно сами пытались установить с нами отношения. В одном случае они обратились в офис американского консульства в Тунисе с предложением заменить -- за разумную мзду -- прогерманского бея на человека, сочувствующего Союзникам. Исходя из самых лучших побуждений, ничего не подозревавший чиновник передал это предложение Доновану, который незамедлительно выделил пятьдесят тысяч долларов для совершения этого переворота.
   К счастью Генерал передал это дело в руки своего главного представителя в Африке, полковника Уильяма Эдди, который вырос на Ближнем Востоке и прекрасно владел арабским языком. Этот офицер из "морпехов", слегка покалеченный в Первой мировой войне, был откомандирован в Танжер в качестве военно-морского атташе, и он оказался нашим неоценимым помощником на протяжении всего периода африканской операции. Эдди со всей тщательностью координировал свои действия с моими. Кроме того, ему не было равных среди американцев по знанию арабов и расстановке сил в Африке. Он был совершенно уникален и вряд ли в то время можно было набрать сотню таких, как он. Когда он сообщил мне о предложении "подкупить" просоюзнически настроенного местного лидера, я был в равной степени шокирован упоминанием суммы, которая была обещана, как и самим предложением. Именно такого рода "проколы" с нашей стороны и могли разъярить наших французских коллег, лишив нас таким образом поддержки их военных. Подумать только: 50 тысяч долларов! Да вся наша многомесячная операция в Африке не стоила таких денег.
   Другим американцем, оказывавшим нам неоценимые услуги в течение всего долгого периода, подготовившего высадку союзников в Африке, был наш новый посол во Франции адмирал Уильям Д. Леги, который сменил на этом посту Буллита. Я впервые встретился с Леги во время моей поездки в Виши для ратификации там соглашения Мерфи-Вейгона. Я тогда еще не знал, что это будет моим последним визитом в Виши военного времени, хотя я и продолжал долгое время значиться советником нашего посольства там. Главной причиной того, что мне не пришлось больше ездить в Виши, было тот, что Леги и я очень хорошо сработались с самого первого дня нашего знакомства. Посол поручил мне вести африканскую сторону проекта в то время , как он успешно справлялся с многочисленными осложнениями, постоянно возникавшими в Виши. Мое дальнейшее сотрудничество с Леги развивалось в той же дружеской атмосфере на протяжении всего военного времени. Став позднее начальником личного штаба Рузвельта, он в значительной мере способствовал выработке Рузвельтом своего собственного курса ведения войны.
   Президент назначил Леги послом в Виши в надежде, что этот отставной военный, который в свое время занимал самые высокие посты в наших ВМС, а затем служил губернатором в Пуэрто-Рико, был способен найти общий язык с Маршалом Петеном быстрее, чем любой гражданский дипломат. Надежды Рузвельта оправдались, и адмирал в течение полутора лет оказывал огромное влияние на события в Виши. Он говорил всем, что он не дипломат и плохо разбирается в европейской политике, но что он все-таки кое что соображает в венных делах, которые и делают погоду в военное время. Он с самого начала проявлял огромный интерес к африканскому проекту и во время нашей первой встречи устроил мне настоящий экзамен, выясняя его подробности. После чего, он поддерживал все мои усилия на каждом этапе проекта. Например, в конце лета 1941 года в американской и британской прессе развернулась широкая кампания, направленная против установления отношений между США и Францией. Были опубликованы статьи, в которых утверждалось, что чиновники Французской Африки были на "100 процентов коллаборационистами", что Дакар укрепляется по "прямой немецкой инициативе", и что американские грузы, поставляемые в Африку, попадают в руки нацистов. 18 сентября госсекретарь Хэлл телеграфировал Леги и мне, запрашивая наше мнение по поводу этих публикаций. Посол полностью поддержал мое детальное опровержение этих фальшивых сообщений и рекомендовал продолжение наших отношений, как с правительством Виши, так и с Африкой.
   Самой большой тревогой, которая объединяла нас с Леги в течение года, была судьба генерала Вейгона, которого нацисты хотели во что бы то ни стало выдавить из Африки, потому что они хорошо понимали, что не был их другом. Нацисты постоянно оказывали давление на восьмидесятипятилетнего маршала Петена с тем, чтобы он отозвал Вейгона, а их давление могло быть очень тяжелым и жестоким, потому что две трети Франции находились у них под контролем, а полтора миллиона французов были все еще у них в плену. Наконец, 18 ноября 1941 года Петин проинформировал Леги в Виши, что нацисты угрожали оккупировать всю Францию, заставив тем самым все население страны голодать и работать на германскую армию в случае, если Маршал будет противиться выдворению Вейгона из Африки. В тот же самый день сам Вейгон в Алжире сообщил мне те же сведения. Генерал также вручил мне копию докладной записки, написанную им, которую, ео его словам, он собирался зачитать лично Петену и его помощникам. Этот документ стал его политическим завещанием и поэтому представляет особый интерес. Вот его содержание:
   "Я переехал в Африку, когда Британия доказала свою способность противостоять воздушным атакам (гитлеровцев). Это значительно повысило потенциальную значимость Французской Африки. У Франции появился свой козырь в общей дипломатической игре. В начале нынешнего (1941-го) года Соединенные Штаты предложили нам свое экономическое соглашение, которое пока что не оправдало наши надежды из-за британской и германской оппозиции. Но с политической точки зрения это сотрудничество дало нам важное преимущество. Благодаря своим колониальным владениям, Франция оставалась единственной европейской державой, сохранившей экономические отношения с США. Таким образом, вдобавок к тем обязательствам, как я понимаю их, зашиты империи от агрессора, прибавилась еще одна возможность, а именно, сохранение тесного экономического и политического контакта с державой, которая, в конце концов, станет одним из арбитров ситуации в конце войны. Развитие ситуации в 1941 году только подтверждает растущую важность Французской Африки. ... Открытие Африки для Германии означает, в конечном счете, предоставление этой стране уникальную возможность продолжать войну в течение десяти лет и налагать свою волю на Францию, не давая ей никакого шанса действовать по своему усмотрению".
   Передавая мне эту декларацию своей веры в важность Африки, старый солдат призвал меня довести до американского правительства, что франко-американское сотрудничество не зависит от воли одного человека, но основывается на огромной организации, которая, начиная с 1940 года укрепляется, и будет продолжать укрепляться, усилиями многих людей.
   Таким оказалось последнее публичное выступление генерала Вейгона. Он всегда стоял в стороне от политики, а теперь он устранялся навсегда и от военных дел. Он удалился в свое небольшое поместье на юге Франции, где его посетил, после Перл Харбора, представитель Президента Рузвельта Дуглас Макартур II, который предложил ему полную американскую поддержку в случае, если он возглавит сепаратистское движение в Африке. Генерал ответил вежливым отказом и дал тот же ответ на повторные предложения, сделанные ему после высадки союзнических войск. Он не стал спасаться бегством, когда немцы оккупировали всю Францию, и в конце концов оказался среди военнопленных, так как немцы ему не доверяли. В нацистской тюрьме он работал над своими мемуарами и после войны продолжал в Париже до конца своих дней преданно служить своей Родине.
   Посол Леги был еще больше, чем я, расстроен отзывом Вейгона и поначалу решил, что американская карта в Виши не сыграла. Он телеграфировал в Вашингтон, рекомендуя правительству отозвать его и меня "для консультаций", приостановить действие Африканского Соглашения и придать максимальную огласку всем этим шагам, а также причинам, вызвавшим их. Я же, со своей стороны, не мог так легко смириться с поражением и от себя отправил в Вашингтон телеграмму следующего содержания: Все здесь утверждают, что США совершат ошибку, оставив свои позиции в данный момент, когда их влияние наглядно продемонстрировано и может стать решающим фактором. Если мы сделаем Вейгона предметом наших разногласий, то это только станет лишним аргументом немцев в пользу того, что Вейгон вел переговоры через голову Виши. Как указывают мои контакты, обстановка на самом деле ни для кого, кроме Вейгона, не изменилась. Люди, с которым я проработал в течение года, остаются на своих постах, и они говорят, что удаление Вейгона усыпит подозрения нацистов в отношении Французской Африки и даст нам некоторую передышку. Я призываю не отказываться от программы поставок , а усилить ее. Если возможно, я бы рекомендовал, чтобы прежде чем принимать окончательное решение по политике, дать нам короткий период, в течение которого мы могли бы собрать все необходимые факты".
   Однако, за два часа до того, как моя телеграмма была получена госдепартаментом, было публично объявлено, что правительство США приостанавливает свою программу в отношении Французской Африки. Несколько ночей я провел без сна, обдумывая и взвешивая новые доводы в пользу возобновления нашего соглашения. Один из таких доводов был доставлен мне конфиденциально в виде написанного от руки сообщения от самого генерала Вейгона. В нем говорилось: "Я Вас умоляю выступить в пользу программы поставок. Как сказал наш Маршал адмиралу Леги, с моим уходом во французской политике ничего не изменилось. Мой посыльный подтвердит Вам, как сильно я рассчитываю на продолжение союза между нашими двумя странами, который будет необходим в ближайшем будущем". Переправляя это сообщение в госдепартамент, я также отметил, что в случае нашего отказа от соглашения, мы совершенно неоправданно лишим себя преимущества, связанного со службой дипкурьеров, использованием шифрованных сообщений и присутствием наших специально обученных наблюдателей в этом стратегически важном для нас регионе. В еще одной телеграмме, направленной в госдепартамент, я упомянул следующее: "Сохранив, как есть, нашу настоящую позицию, мы ничем не рискуем, заставив немцев самим решать, как нарушить это Соглашение. В любом случае, в течение девяти месяцев действия соглашения, оно мало что дало в плане поставок товаров. Всего семь процентов установленных квот было реализовано. Если бы было сделано больше, то общественная реакция была бы еще более сильной." Леги, после первых минут разочарования в Виши, пересмотрел свои предыдущие рекомендации и поддержал мои доводы.
   Во время моего годового пребывания в Африке я близко сошелся не только с самим Вейгоном, но также с рядом его главных помощников в алжирской штаб-квартире. И я стал постепенно понимать, что при всем моем уважении к генералу, он был не единственным человеком в иерархии африканского руководства, на которого нам следовало возлагать наши надежды. Постепенно доверие, с которым я относился к самому Вейгону, стало распространяться и на некоторых его помощников, и при поддержке Леги я, в конце концов, смог убедить Вашингтон в том, что мы можем сотрудничать со многими проживавшими в Африке французами на той же основе, что и самим генералом. Однако, главное, что спасло наше Соглашение от полного забвения после падения Вейгона, были не столько наши обоснованные доводы, сколько произошедшее три месяца спустя японское нападение на Перл Харбор.
   В то время я находился в Алжире в доме одного из моих французских друзей, графа де Розе, когда по радио объявили о японской бомбардировке Гавайи. Мы сидели за столом, и все присутствующие разом повернулись ко мне, поскольку я бы единственным американцем на этом обеде. Я по-видимому тогда еще недооценил мощь японской военной машины и их желание пойти на риск, ибо я тут же высказал гостям свое мнение о том, что мне не верится, что японцы могут быть такими безрассудными. Однако, я тут же добавил, что, если новость окажется верной, то, видимо, это решит принципиальную проблему, лежавшую тяжелым грузом на плечах Президента Рузвельта, а именно, как Соединенным Штатам вступить в войну. На следующий день, слушая по радио речь Гитлера перед высокопоставленными нацистами в Берлине, с ее неуклюжим сарказмом и презрительными колкостями в адрес "жалкого и погрязшего в предрассудках" американского правительства, я испытывал своего рода облегчение, понимая, что теперь наступает развязка и что наконец-то американцам не надо будет больше играть в нейтралитет.
   22 декабря премьер-министр Черчилль прибыл в Вашингтон для обсуждения с Президентом Рузвельтом их военной стратегии. Хотя нападение Японии сделало Тихий океан главным театром военных действий и вступление Америки в войну против Гитлера открыло целый ряд самых разных возможностей, эта предрождественская конференция в Белом доме была посвящена почти целиком Французской Северной Африке. Черчилль и Рузвельт намеревались отправить первые экспедиционные силы в этот регион и они хотели приступить к этому как можно раньше. Единственным сдерживающим фактором африканской экспедиции стали впечатляющие победы Японии в Тихом океане и дальнейшее продвижение фашистов в России и в восточном районе Средиземноморья.
   Секретарь Хэлл и зам госсекретаря Уэллес присутствовали на этой конференции в Белом доме, и на следующий день они выслали мне информацию, содержащую осторожную поддержку моих действий. В ней они сообщали, что наше многострадальное Соглашение вновь пытаются вернуть к жизни. Два небольших французских корабля, в то время ожидавших отправки в нью-йоркской гавани, получили разрешение отплыть с ранее отобранным грузом при условии, что два других судна такого же тоннажа, стоявшие на рейде в Касабланке, вернутся в Соединенные Штаты. Такой была наша согласованная договоренность с самого начала. Но даже теперь, когда мы открыто вступили в войну с Германией, Дом моего сведения было доведено, что в данное время никаких рейсов танкеров с нефтепродуктами не предусматривается". Те из нас, кто остался в Северной Африке, упорно настаивали на том, что этот регион останется исключительно важным во время войны, но, похоже, мы проигрывали в борьбе с теми, кто в этом сомневался. Так оно и оказалось на самом деле вплоть до прибытия в этот район экспедиционных сил союзников почти год спустя.
   Последний раз, когда наш Африканский проект оказался под угрозой, было в апреле 1942 года, когда Пьеру Лавалю удалось, с помощью германского ультиматума, вновь захватить власть в Виши. Он снова стал заместителем главы государства, и в этот раз получил портфели министров иностранных и внутренних дел, взяв под свой контроль французскую полицию. У нас не оставалось сомнений в том, что упрямо продолжал верить в то, что ему удастся перехитрить немцев, даже теперь, когда США и Россия сражались против них на двух фронтах. Поэтому сейчас можно было ожидать только одного, а именно, что Вашингтон снова приостановит действие Африканского Соглашения, что собственно и произошло. Нам пришлось вытащить наши старые доводы, по которым Французская Африка и Виши были двумя почти не связанными друг с другом структурами, и на этот раз посол Леги был твердо на нашей стороне. Как, впрочем, и "Дикий Билл" Донован, так как наши агенты-любители к этому времени многому научились и хорошо справлялись со своими обязанностями. Британская разведка также хвалила наши усилия в этом направлении, так что Американский комитет объединенной разведки предупредил, что в случае, если наша группа будет выведена из Африки, " весь этот жизненно важный регион станет нам недоступен". Поэтому Соглашение снова вступило в силу, хотя каждая, даже небольшая поставка сопровождалась массой препирательств между участвующими в ней агентствами, с неизбежными снижениями квот и задержками вплоть до самой высадки союзнических экспедиционных войск.
   Одним из полезных следствий моего многомесячного пребывания в Африке, во время которого я постоянно путешествовал и много общался с французами, прожившими там не один десяток лет, стало мое понимание того, какие сложнейшие проблемы приходилось решать французской администрации их африканской империи. На этих удаленных от цивилизованного мира пространствах располагалось почти столько же административных и этнических подразделений, как и в Европе. Марокко и Тунис были французскими протекторатами, и их арабские правители обладали значительной независимостью. Одной из моих обязанностей была поддержка дружеских личных контактов с этими влиятельными арабскими лидерами, не нанося ущерба французам. Разнообразные мусульманские племена Алжира, как и его городское население уже влились в общественную структуру континентальной Франции. Арабы, берберы и негритянские жители Французской Африки превосходили живущих там европейцев в десять, а то и в двадцать раз и насчитывали сотни племен, многие из которых были известны своей воинственностью. Единственным связующим элементом между ними был Ислам, т.е. религия, которая была чужда французским администраторам.
   Более того, сами европейцы, населявшие Африку военного времени, тоже представляли собой довольно разномастное сборище. Условия жизни на южном побережье Средиземного моря были более привлекательными по сравнению с тяготами и лишениями охваченной пожаром войны Европы, и на каждом судне, пересекающим Средиземное море, находились беженцы, спасающиеся от жуткого, полуголодного существования в условиях фашистского военного правления и нацистских преследований. По некоторым оценкам, по крайней мере, двести тысяч европейцев перебрались во Французскую Северную Африку с начала войны, причем некоторые из них были очень богатыми, но большинство бедными. Банкиры и предприниматели тайно переводили денежные средства в Африку, чтобы избежать инфляции и конфискации. Бедняки искали приюта во временных, построенных наспех палаточных лагерях. Среди этих сотен, а может быть, и тысяч переселенцев были отчаянные, общественно опасные люди, большинство из которых были не только анти-нацистами, но "анти" в отношении многих других вещей. В африканских лагерях беженцев и подполье городов скрывались коммунисты, испанские лоялисты, беженцы-евреи из Европы, а также две с половиной тысячи поляков, покинувших свою родину в 1939 году и перебравшихся, вначале, во Францию, а потом и в Африку.
   Чем больше я узнавал об этом, тем больше понимал, каким потенциально взрывным районом было это место, и тем больше поражался искусством, с которым французские администраторы удерживали под контролём все эти разнородные и часто враждующие сообщества даже во время французского поражения и последующей оккупации Франции. Что будет делать всё это сборище людей, если французская Африка станет ареной сражений? Единственным ответом на этот вопрос была, как мне тогда казалось, вера в то, что французам, с их опытом работы в сложных ситуациях, удастся сохранить порядок во Французской Африке, порядок, который был так необходим при высадке союзнических экспедиционных войск. Это было положение, которое я неоднократно подчеркивал, когда мне представлялась возможность обсуждать предполагаемую африканскую экспедицию с теми, кто ее планировал в Вашингтоне и Лондоне.
   Глава Седьмая: Секретный агент для Эйзенхауэра (1942)
   Когда я 31 августа, 1942 года вернулся в Вашингтон, я обнаружил удивительную перемену, произошедшую в американской столице в отношении Французской Африки. В течение тех многих месяцев, что я провел в своеобразном заточении в Алжире, Марокко и Тунисе, эти французские территории, похоже, занимали самые нижние строчки в списке приоритетов Вашингтона. А теперь они вдруг подскочили на самый верх. Я ничего не мог понять до тех пор, пока, через несколько дней после моего прибытия в США, Президент Рузвельт не пригласил меня к себе в Гайд Парк, где он лично "ввел меня в курс дела". Между тем, я провел свой первый раунд переговоров с военными стратегами в гос и военном департаментах, включая госсекретаря Корделла Хзлла, зам госсекретаря С. Уэллеса, министра обороны генри Стимсона, генерала Джорджа Маршалла, начальника штаба сухопутных войск, адмирала Эрнеста Кинга, начальника штаба морских операций, и адмирала Леги, который к тому времени уже был личным начальником штаба Президента.
   Одним из первых, кто попросил меня зайти к нему, был Стимсон, который рассказал мне, что военный департамент уже давно внимательно следит за развитием событий в Африке, добавив, что он сожалеет о сплетнях, появившихся в Вашингтоне по поводу наших возможных планов в этом регионе: какой-то журналист только что опубликовал в одной вашингтонской газете разрозненные сведения о планируемой экспедиции. Его создатели считали, что для того, чтобы североафриканская операция прошла с успехом и без тяжелых потерь, необходим фактор внезапности. Я был целиком и полностью согласен с ним, добавив, что чувствовал себя не в своей тарелке, направляясь к нему в офис из-за возможной нежелательной огласки в случае, если об этом пронюхает пресса. Секретарь сказал, что он не подумал о такой возможности, когда просил меня приехать к нему, и тут же отдал распоряжение своему чиновнику уничтожить всякое упоминание о моем визите. Некоторое время спустя, когда к нашей беседе присоединился генерал Маршалл, Стимсон попросил его организовать мой уход через заднюю дверь.
   Стимсон и Маршалл не скрывали своих дурных предчувствий по поводу планируемого ими африканского предприятия, а также своего разочарования в том, что их собственный проект быстрейшего вторжения в Европу через Ла-Манш откладывался на неопределенное время. По их замыслам, лучше всего было атаковать немцев прямо на континенте, и вначале британцы с большой неохотой приняли это американское предложение. Однако, в начале июля, Черчилль, действуя под нажимом своих военных специалистов, наотрез отказался принимать участие в нападении через Ла-Манш в 1942 году. Атака союзников, под кодовым названием "Операция Юбилей", состоявшаяся в августе 1942 года через Ла-Манш в районе Дьеппа, была задумана как первая попытка, своего рода "пробный запуск", и осуществлялась, в основном, с помощью 5000 солдат Канадской 2-ой дивизии. Она полностью провалилась, и ее потери составили 3500 человек убитыми и ранеными, при этом и британцы, и американцы убедились в том, что нацистская береговая оборона была в тот момент слишком мощной для сил союзников. Хотя цена, оплаченная жизнями сотен смельчаков, оказалась высокой, вполне возможно, как сказал Лорд Луис Маунтбаттен, этот опыт спас многие жизни во время высадки союзников в день"Д" два года позднее. Поскольку вторжение такого рода могло быть осуществлено только с Британских Островов, отказ Черчилля участвовать в этой операции, привел к приостановке в то время всех планов в этом направлении.
   После этого Рузвельт решил вернуться к своему собственному плану высадки союзников в Африке, который они с Черчиллем одобрили сразу же после нападения на Перл Харбор. В свое время Президент пообещал Сталину, что американцы вступят в борьбу с фашистами еще до конца 1942 года, и Французская Африка, похоже, представляла теперь единственный район, где можно было организовать "второй фронт", на открытии которого настаивали русские. Отсюда и возникла такая спешка с организацией экспедиционного корпуса, хотя американское высшее командование и отнеслось к этому без особого энтузиазма. Решение направить силы в Африку было принято 22 -го июля, в связи с чем командующий Гэри С. Бутчер, личный советник и доверенное лицо генерала Эйзенхауэра военного времени, отметил в своем дневнике следующее: "Айк считал, что 22-е июля 1942 года можно вполне было бы вписать в анналы истории, как "ее самый черный день", особенно в том случае, если Россия потерпит поражение в результате большого наступления Бошей, которые так стремительно продвигаются вперед".
   В ходе моей беседы со Стимсоном, я упомянул тот факт, что французские офицеры, которые хотят снова сражаться против фашистов, представляют, что это произойдет на полях сражений в самой Франции, а не где-то в пределах ее колониальной империи, и они говорят о своей готовности сотрудничать с американскими войсками в Европе, начиная с весны 1943 года. Похоже, что это замечание заинтересовало Госсекретаря больше, чем все остальное, что я говорил об Африке. Он заметил в связи с этим, что непосредственная высадка в Европе в 1943 году была бы намного более продуманной, чем какой бы то ни было "второй фронт", открытый под влиянием общественности. В своих мемуарах, написанных после войны, Стимсон указал, что даже тогда он, все-таки, полагал, что африканская экспедиция излишним отклонением от правильно выбранной стратегии.
   Прохладная реакция генерала Маршала на африканский проект была так же очевидна во время нашей первой беседы. Он напрочь отверг идею, на которую я потратил столько сил в течение почти двух лет, а именно, получение такой важной для нас помощи от французских коллаборационистов. В докладной записке, которую я подготовил в то время для Уэллеса, я писал следующее: "Похоже, что Маршал склоняется в пользу непосредственной американской атаки на французскую Африку, предпринятой достаточными силами для обеспечения ее успеха". Генерал неоднократно при этом выражал свою обеспокоенность по поводу опасности разглашения наших планов французам. Его позиция в этом вопросе так и не изменилась, и именно она оказала плохое влияние на наши отношения с нашими французскими коллегами до и во время высадок в Африке. К тому времени у меня уже сложились вполне доверительные отношения с целым рядом французских военных и гражданских управленцев. Однако, согласно моим инструкциям я не должен был делиться нашими планами ни с кем из них вплоть до последнего момента, что привело к серьезному непониманию ситуации с их стороны.
   Когда я снова встретился с адмиралом Леги в первый раз после долгого перерыва со времени нашей совместной работы во Франции, он приветствовал меня следующими словами: "Знаешь, может быть, мы с тобой не так уж и теряли время, налаживая наши отношения с вишистами". Он сказал, что он вскоре возьмет меня с сбобй на встречу с Президентом в Белом Доме, однако два дня спустя, 4-го сентября, пришло донесение, что меня уже ожидает самолет ВВС, чтобы доставить незаметно и без всякого эскорта в Гайд Парк. Президент принял меня в библиотеке, в компании Гарри Гопкинса, при этом оба были без галстуков и пиджаков. Гопкинс говорил очень мало во время тех нескольких часов, которые мы провели вместе в тот жаркий полдень - в основном, беседу вел Рузвельт.
   Президент был очень доволен тем, что его африканская инициатива наконец-то начала продвигаться вперед. Хотя нельзя недооценивать постоянное влияние на него Черчилля, именно Рузвельту, более, чем кому-либо другому, следует отдать должное за принятие решения по африканской компании, и несмотря на огромное количество всяких других дел, он находил время читать наши донесения по Африке. Североафриканская экспедиция была ему по вкусу своей смелостью, особенно вследствие того, что она включала в себя большую морскую операцию. Президент хорошо понимал, какая щекотливая ситуация создается в связи с отправкой американских войск в страну, правительство которой якобы соблюдает нейтралитет и находится в дружественных отношениях с нами. Учитывая декларируемые нами принципы, будет трудно найти предлог для высадки во французской Африке без формального согласия правительства Виши. Поэтому, не имея официального одобрения со стороны правительства Маршала Петена, нам наверняка придется столкнуться с яростным сопротивлением части французских военных командиров, присягнувших на верность Маршалу. Было два возможных способа преодолеть это стихийное сопротивление французов: либо путем транспортировки за океан союзнических войск и техники, во много раз превосходящих французский контингент, расквартированный в Африке, либо, пытаясь, с помощью дипломатических маневров, убедить французских военных в том, что победа над Германией зависит от их сотрудничества с американскими войсками и что верность Франции стоит выше верности Петену.
   Во время нашей беседы Президент повторил то, что он уже сказал мне в Белом Доме почти два года ранее, когда он отправил меня в инспекционный тур по французской Африке. Он провозгласил следующий тезис: его военная политика по отношению к французам заключалась в отказе от признания любого человека или группы людей в качестве официального правительства Франции до тех пор, пока освобожденное от оккупации французское население само не изберет себе правительство. А мне он сказал, торжественно и твердо следующее: "Вам придется ограничить себя взаимодействием с чиновниками на местном уровне, префектами и военными. Я не стану никому помогать силой навязывать правительство французскому народу". Таково было его кредо, и именно оно служило критерием моих отношений с французами до, и после высадок Союзников.
   И конечно, все это вступило в прямой конфликт с философией генерала де Голля, или, скорее, с его страстной убежденностью (в своей идее). Некоторые влиятельные американские комментаторы, среди которых особо выделялся Уолтер Липпман, в течение двух лет оказывали давление на Президента и Госдепартамент с тем, чтобы они признали движение де Голля, как единственных представителей французского народа. Наши отношения с французским правительством в Виши попадали под постоянный огонь этих журналистов. Однако, Рузвельт и Черчилль уже договорились между собой, что де Голля нельзя даже информировать заблаговременно об их экспедиции в Африку. В лондонской штабкваритре де Голля уже неоднократно отмечались серьезные нарушения конфиденциальности и по другим мероприятиям -- например, во время совместного с англичанами нападения де Голля на Дакар, -- и Рузвельт, как и Черчилль, полагал, что помощникам де Голля нельзя доверять никаких секретов. Более того, оба лидера считали, что участие де Голля в африканской экспедиции приведет к столкновениям между его сторонниками и противниками среди французских военных, как это уже случилось не только при попытке захвата Дакара, но также и во время менее масштабной экспедиции в Сирию. Оппозиция де Голлю была особенно яростной в то время среди французских офицеров ВВС и ВМС во Французской Африке.
   После изложения наших новых планов вторжения, которые были окончательно сформулированы только на этой неделе, Президент сказал, обращаясь ко мне: "Никому не говорите об этом в Госдепартаменте. Это место, как дырявое сито!". Когда я заметил, что это может поставить меня в неловкое положение по отношению к Госсекретарю Хэллу, Рузвельт ответил: "Не беспокойтесь по поводу Корделла. Я о нем позабочусь. Я сам расскажу ему о наших планах за день или два до высадок". Это меня особенно поразило, потому что я всегда полагал, и я думаю, не без оснований, что большие утечки информации происходили в те дни из Белого Дома, чем из Госдепартамента.
   Получив, таким образом, инструкции от самого Главнокомандующего Вооруженными Силами США, я вновь отправился на встречи со всеми основными участниками планируемой экспедиции. Генерал Маршалл решил, что мне нужно нанести секретный визит в штабквартиру Эйзенхауэра в Лондоне, несмотря на опасность быть узнанным там. Генерал сказал: "Мы вам для маскировки выдадим форму подполковника. Кто сейчас обратит внимание на военного в этом чине!" Мне действительно была выдана аккредитация, как "подполковнику Макговану". Для полноты маскировки было решено, что мне необходим паспорт на вымышленное имя и Госсекретарь Хэлл и замсекретаря Хоулэнд Шоу отдали приказ издать такой паспорт. Однако, моя хорошая знакомая Миссис Рут Шипли, начальница паспортного отделения Госдепартамента, которая славилась своей несговорчивостью, отказалась нарушить устав даже по распоряжению самого Госсекретаря. "Так у нас никогда не делалось, и никогда не будет делаться, пока я здесь", объявила она. Поэтому, Госсекретарю и его заму ничего не оставалось, как пойти на попятную, и моя поездка в Лондон прошла по военным каналам без паспорта.
   Я вылетел в Лондон на одном из военных самолетов, поставляемых паромной службой Ferry Command), и пробыл там с 15 по 16 сентября. Во время нашей остановки в Прествике, Шотландия, я с испугом услышал, как кто-то знакомый окликнул меня: "Эй, Боб! Ты что здесь делаешь?" Это был наш так называемый вице-консул Дон Костер, прямиком из Африки. К своему полному недоумению, он вдруг, без всякого объяснения, оказался в руках охранников, которые его тут же арестовали и оправили в каталажку, где продержали взаперти вплоть до окончания наших высадок в Африке. Под арест его отправил мой старый коллега Юлиус Холмс, который в свое время занимал пост в министерстве иностранных дел, а потом служил полковником при штабе Эйзенхауэра. Единственная провинность Костера заключалась в том, что он чуть не выдал мое присутствие в Англии, которое шло под грифом "совершенно секретно". К счастью, в армии насчитывались тысячи "Бобов" и конечно, некоторые из них были в чине подполковника, и поэтому никакого вреда его возглас не наделал. Сопровождаемый Холмсом до военного аэропорта под Лондоном, я пересел на авто, которое доставило меня в загородное убежище Эйзенхауэра под названием Телеграф Коттедж, где я в течение суток вел переговоры с Генералом и его помощниками, ответственными за предстоящую операцию.
   Я с удовольствием отметил про себя, что среди политических советников Генерала в Лондоне находились опытные дипломаты, хорошо знавшие ситуацию во Франции. Однако, никто из этих незаурядных личностей не бывал в Африке. Я был единственным человеком, имевшим опыт длительного пребывания в Африке, и по их вопросам я мог понять, что и сам Эйзенхауэр и некоторые из его военных специалистов, имели представление об Африке, как о весьма примитивной стране с населением, ютящимся в примитивных глиняных хижинах, затерянных где-то в африканских джунглях. Я уверил их, что Французская Северная Африка больше похожа на Калифорнию, чем на тропическую глушь, и вкратце описал земные блага и удобства, которые можно найти в городах Алжире и Касабланке. Эйзенхауэр с присущим ему благоразумием поинтересовался, есть ли необходимость в теплом белье для солдат, и я сказал, что такая необходимость существует, особенно на высокогорье в восточном Алжире. Тысячи американских солдат смогли с благодарностью убедиться в этом уже в следующую зиму.
   В течение всей этой лихорадочной спешки в Лондоне и затем в Пентагоне, я с ужасом осознал свое просто вопиющее невежество в военных делах. Я был одной из ключевых фигур в разработке первого важного американского наступления времен Второй Мировой войны, не имея при этом ни малейшего представления о военной стороне операции. Мои интересы до этого всегда ограничивались сферой политики, поскольку я всегда был, прежде всего, профессиональным дипломатом. Единственным утешением во всем этом было осознание того факта, что для экспедиции во Французскую Африку понадобится не только военные, но и политические знания. Меня также радовало, что хотя Эйзенхауэр был так же, как и Маршалл, недоволен изменениями наших военных планов, он не разделял равнодушия Маршалла к идее помощи, которую французы могут оказать нам в Африке. Анализируя ситуацию того времени, Эйзенхауэр, с присущей ему проницательностью, писал, что африканская экспедиция представляет собой большой риск и не может быть оправданной с чисто военной точки зрения. Ее успех будет зависеть, по его мнению, от таких политических факторов, как правильная оценка французской и испанской реакции на наши высадки. Бутчер писал в своем дневнике: "Айк прекрасно понимает, что мы плывем по опасному политическому морю и что в этих условиях одних военных умений и способностей явно недостаточно, чтобы выбрать правильный курс".
   Эйзенхауэр, как и многие из его военных коллег, имел передо мной одно неоспоримое преимущество: он прошел курс обучения политическим наукам, преподаваемый в Армейском Военном Колледже и других военных учреждениях, а я не получил никакого образования в военных делах. В настоящее время мы пытаемся обучить наших профессиональных дипломатов многим тонкостям военного дела, а нашим профессиональным военным преподать основы мировой политики и дипломатии. В 1942 году американским военным и дипломатам приходилось, в равной степени, преодолевать большие области своего незнания. Африканская операция была вероятно для Эйзенхауэра самой неприятной из всех предприятий его выдающейся военной карьеры. Генерала почти ничего не устраивало в этой экспедиции: ни ее удаленность от основного военного театра в Европе, ни очевидный риск ведения военных действий на столь обширном пространстве неизведанной территории, ни ее зависимость от местных условий и населения, к которому не было никакого доверия в лучшем случае и которое могло предать тебя в любой момент, ни пугающая сложность взаимоотношений участвующих сторон, с неразрешимыми распрями в стане французских политиков и непредсказуемостью испанской, арабской, берберской, германской и русской политик. Эйзенхауэр с ужасом выслушивал мои отчеты о возможных осложнениях. Возможно, мои некоторые высказывания были ему так же непонятны, как военные дислокации и перемещения войск, отображенные на картах были бы для меня. Генерал, как бы, предчувствовал, что эта первая кампания поставит его лицом к лицу с проблемами всего геополитического спектра, и так действительно и получилось. В те дни Эйзенхауэр, в соответствии с тогдашней американской военной доктриной, предпочитал видеть себя прежде всего солдатом, который принимал во внимание политику только в случае, если она влияла на ход военных операций.
   Во время этой беседы, проходившей, словно марафонский забег, в компании с дюжиной других американских и британских военных и гражданских экспертов, мы сумели охватить все аспекты, беспокоившие меня в отношении Африки. Я пытался довести до их сведения, с какой серьёзностью французские военные относятся к своей клятве верности, данной ими Маршалу Петену, и как сильно они боятся, что американцы недооценят силы, необходимые им для утверждения в Африке. Я объяснил, что эти факторы указывают на то, что в отдельных районах мы можем столкнуться с французским сопротивлением. Эйзенхауэр разделял сомнения Маршалла в целесообразности раскрытия наших планов французам. Поэтому мы договорились о том, что мне следует постараться не сообщать дату высадок союзников, 8 ноября 1942 года, даже нашим самым близким французским коллегам, и ждать до последнего момента, раскрыв ее максимум за четыре дня до действительного прибытия наших войск. Я тем не менее подчеркнул, что наши французские коллеги не меньше, чем мы, горят желанием освободить Северную Африку от оккупации странами Оси. Однако, американские и британские военные, которые планировали операцию, были единодушны в том, что главным в ней был фактор неожиданности. При отсутствии нормальной связи на территории протяженностью более двух тысяч миль от Туниса до Касабланки, объявление о начале операции за четыре дня до ее начала было явно недостаточным для обеспечения адекватной координации с нашими французскими друзьями. На самом деле, мы навсегда потеряли их дружеское расположение к нам, поскольку их возмутил сам подход к ситуации.
   Вернувшись в Вашингтон после поездки в Лондон, я провел там несколько неприятных недель. Зная, какую огромную нехватку в потребительских товарах испытывает население Французской Северной Африки, мы хотели в преддверии наших высадок направить в Касабланку четыре грузовых судна со большим количеством наших товаров. Любые поставки могли сыграть положительную роль в предстоящей кампании. Например, местные портовые докеры вряд ли согласились бы работать сверхурочно на разгрузке судов, если им не предложить набор простых, но нужных вещей для них самих и их семей. Однако, лишь немногие американцы были посвящены в наш строго охраняемый секрет о предстоящих планах нападения. В частности, о нем ничего не было известно персоналу Комитета по Ведению Экономической Войны. Поэтому, мне приходилось вести ожесточенные споры с группой преданных своему делу, но враждебно настроенных экономистов в Вашингтоне, не видели никакой срочной необходимости таких поставок и которые рассматривали мои отчаянные призывы к этому со все возрастающим подозрением. Мне особенно вспоминается один довольно наглый молодой юрист, который практически обвинил меня в том, что я симпатизирую нацистам, и в течение двух часов учинил мне настоящий допрос с пристрастием. " А как вы можете доказать мне, мистер Мерфи, что эти хлопчатобумажные ткани, которые, как вы утверждаете, предназначены для арабов, не попадут в руки нацистам, которые сошьют из них форму для солдат армии Роммеля в Ливии?" допытывался этот чиновник из комитета по Ведению Экономической Войны. В отчаянии я несколько раз обращался за помощью к адмиралу Леги, который лично имел дело с чинящими препятствия чиновниками, пытаясь воздействовать на них, без особого успеха, авторитетом Белого Дома. В конце концов, я пошел к самому Рузвельту и он выдал мне написанное собственноручно распоряжение о немедленной отправке двух французских сухогрузов, выход в море которых задерживался из-за мелких препирательств по списку отправляемых товаров. Примером такого отношения был пункт относительно табака, на который был наложен запрет на основании, что может предоставить "комфорт и удовольствие" нацистам, попади он в их руки. При этом, чиновники из Комитета по Ведению Экономической войны игнорировали даже написанное рукой Президента распоряжение. Этим судам не было дано разрешение выйти из порта вплоть до начала военных действий, сорвав тем самым поставки необходимых грузов, которые застряли в Америке на много недель.
   Между тем, по мой просьбе, офис Президента подготовил директиву для мой собственной безопасности, выпустив приказ о моем негласном выходе из штата Госдепартамента и назначении в штат Президента. Этот необычный документ инструктировал меня тесно сотрудничать с Эйзенхауэром, вначале, в "качестве личного представителя Президента", перед прибытием войск в Северную Французскую Африку, а после этого, в качестве "и.о.
   Директора Отдела гражданских дел и советника по гражданским делам при генерале Эйзенхауэре". Так, к моему удивлению, я стал первым в американской истории гражданским лицом, зачисленным сотрудником штаба командующего в военное время с доступом ко всем военным документам. Маршалл и Эйзенхауэр были тоже слегка обескуражены таким несоблюдение военного устава и пытаясь исправить положение, захотели обрядить меня в военную форму, поместив меня в цепочку военной субординации. Однако, к тому времени у меня уже имелся достаточный опыт работы во французском штабе в Африке, чтобы оценить преимущества сохранения гражданского статуса в военном учреждении, и я старался всегда оставлять за собой статус гражданского лица в военных штабах, к которым я был прикомандирован во время и после войны. Гарольд Макмиллан, который стал моим визави, будучи Британским Политическим Советником, также придавал большое значение своему гражданскому статусу.
   Президентская директива выводила меня на то время из-под подчинения Госдепартамента и обязывала меня находиться в прямой связи с Президентом и Генералом Эйзенхауэром "по каналам, которые Генерал Эйзенхауэр и вы сможете организовать". В результате, в Госдепартамент не попали некоторые важные сообщения 1942-1943 годов, и даже сейчас некоторые из моих отчетов отсутствуют в документах отдела. Это было явным нарушением и свидетельствует об определенной слабости гражданского аспекта руководства. Британская Форин Офис уже тогда имела доступ к сообщениям Макмиллана. Президентская директива четко сформулировала концепцию ввода американских войск в Африку, что значительно облегчило мне задачу объяснения нашей тактики нашим французским коллегам. В ней говорилось следующее:
   Поскольку из полученной из надежного источника информации стало ясно, что немцы и итальянцы планируют вторжение во Французскую Северную Африку, США рассматривают отправку в срочном порядке достаточного количества американских войск для высадки их в этом районе в целях предотвращения его оккупации странами Оси и сохранения французского суверенитета в Алжире и французского правления в Марокко и Тунисе. Никаких изменений существующего французского гражданского управления этими территориями при этом не рассматривается. Любое сопротивление американской высадке будет несомненно подавлено силой оружия. Американские войска надеятся на поддержку со стороны французского сопротивления, которую они будут всячески приветствовать.
   Американские войска должны при первой возможности предоставить все необходимое в распоряжение тех французских военных подразделений, которые присоединятся к нам в нашем желании не допустить прихода во Французскую Северную Африку нашего общего врага. ... Американское правительство гарантирует выплату жалования и пособий, а также пенсий в связи со смертью кормильца и всем тем французам и другим военным и гражданским работникам, которые вступят в ряды экспедиционных сил США. Предполагаемая экспедиция будет целиком американской, под флагом и командованием США, и в нее не будут входить никакие подразделения под командованием генерала де Голля".
   Ясно, что такая директива в какой-то степени должна была ввести в заблуждение наших французских коллег. В ней давалось понять, что экспедиция будет целиком американской, в то время как ее авторам было хорошо известно, что ее исход будет в большой степени зависеть от участия британских вооруженных сил. На этом этапе войны наши войска не имели достаточного военного опыт и состояли из молодых и не прошедших боевой закалки бойцов. Американская вовлеченность в войне на Тихом океане исключала возможность проведения африканской экспедиции в одностороннем порядке. Однако моя директива не давала мне возможности объяснить все это французам. На этот счет мои инструкции были точны и лаконичны. Я должен был представлять эту экспедицию, как исключительно американскую, а не совместную британо-американскую, и оказывать доверие "только тем французам, которых вы сочтете абсолютно надежными". Эта директива налагала на меня тяжелые обязательства в плане вынесения решений, но она также ограничивала определенными целями. Она заканчивалась следующими словами: " После того, как французские патриоты самым тщательным образом проведут во Французской Северной Африке всю необходимую подготовку, их следует уведомить, по крайней мере, за сутки, о времени наших высадок в местах, выбранных по вашему усмотрению". Директива датировалась 22-м сентября 1942 года, т.е. почти за семь недель до предстоящих высадок.
   Видя, как мало времени осталось в моем распоряжении, я естественно горел желанием как можно скорее вернуться в Африку, но, к сожалению, смог покинуть Вашингтон только в первую неделю октября. Во время нашей последней встречи с Маршаллом он спросил меня, не нуждаюсь ли я в чем-либо срочно. Поскольку одним из мучивших меня тогда вопросов была проблема установления надежной связи с Эйзенхауэром, я поинтересовался, нельзя ли снабдить меня небольшими , легкими радиопередатчиками, вроде того, который удалось заполучить в Алжире польскому подполью и который наша группа в Африке с успехом опробовала. В ответ на просьбу генерала, Маршалла проинформировали, что единственные доступные нашим армейским связистам передатчики и приемники были слишком тяжелыми для их переправки самолетом в Африку. К счастью, я случайно оказался в тот день в компании с генералом "Отчаянным" Биллом Донованом. Когда я в разговоре с ним упомянул про польский передатчик, генерал сказал: "Похоже, тебе крупно повезло. Только сегодня утром мы получили кое-какое портативное радиооборудование. Давай поедем и взглянем на него". Рации оказались именно тем, что мне было нужно, и когда я возвращался в Африку, я захватил с собой пять "совершенно секретных" приемников и передатчиков, разместив их в десяти запломбированных мешках диппочты. Однако, я совершенно упустил из виду, что надо иметь при себе документ из Госдепартамента, удостоверяющий меня в качестве официального дипкурьера, поэтому, когда я ночью прибыл в Лиссабон, португальские таможенники потребовали, чтобы мешки были вскрыты для осмотра содержимого. В этой критической ситуации мне на помощь пришел мой старый друг еще по американской дипломатической миссии в Лиссабоне, а в то время генеральный консул Сэмьюэл "Пэт" Уили. Он прекрасно говорил по-португальски и считался другом Португалии. Поэтому кму удалось убедить дотошного таможенного инспектора пропустить мои мешки в пять часов утра, как раз к отлету моего семичасового самолета в Танжер. Эти передатчики оказали нам огромную услугу. Один из них был установлен на чердаке генерального консульства в Касабланке. Это очень беспокоили одного из наших старших консульских чиновников, который считал, что это идет в разрез с консульскими инструкциями. Он как-то сказал мне с унылым видом: "Мерфи, я надеюсь, что ты отдаешь отчет в своих действиях. Но я должен тебе откровенно сказать, что я отрицательно отношусь к шпионажу".
   Глава Восьмая: Деятельность "пятой колонны" в Африке
   Вернувшись в Алжир в середине октября 1942 года, за три недели до начала военной операции союзных войск, я, как ни в чем не бывало, приступил к своим обычным обязанностям, ежедневно появляясь в офисе и занимаясь повседневными делами, делая вид, что ничего не происходит, и в то же время лихорадочно изыскивая способы налаживания контактов с французами. К тому времени у нас уже были тайные сообщники во всех штабах французской армии, в различных правительственных и полицейских учреждениях, в молодежном движении, а также небольшая, тесно сплоченная группа среди гражданского населения. Однако, большинство гражданского населения Французской Африки сохраняло услужливый нейтралитет. Не думая ни о каком освобождении, они просто хотели, чтобы их оставили в покое. Многие полагали, что время упущено и что Французской Африке следует держаться в стороне от каких-либо военных действий. Некоторые зарабатывали на ситуации большие деньги, гораздо больше, чем в мирное время, в частности, некоторые европейские землевладельцы -- наиболее богатая и влиятельная группа населения. Спрос на сельскохозяйственную продукцию был огромным, причем воюющие стороны отчаянно торговались друг с другом, закупая продукты питания. Городские предприниматели также, хотя и в меньшей степени, наживали огромные состояния на черном рынке. Это касалось как арабских и берберских купцов, так и выходцев из Европы. События в Перл Харборе вдохнули надежду в активных французских патриотов, которые оставались в меньшинстве.
   Мое описание того, как возникла и развивалась французская "пятая колонна" в Африке, записано в серии секретных сообщений, которые я адресовал заместителю госсекретаря С. Уэллесу, который в то время осуществлял связь Госдепартамента с Президентом Рузвельтом. Два из моих ранних докладов Уэллесу датируются 7-м декабря 1941 года, днем нападения на Перл Харбор. В течение следующих одиннадцати месяцев почти ежедневно к нам поступали все новые предложения помощи, которые нам надлежало обсудить. Некоторые были вполне разумными, другие лишены всякого смысла. В моих сообщениях я постоянно указывал на то, какими разными были мотивы наших французских сообщников. Тут были и роялисты, которые хотели возвести на престол Графа Парижа. Тут были и те, кто поддерживал различные варианты реформирования Республики, как это делал Генерал де Голль. Большое число французов откровенно выступало за тип авторитарного режима, который был представлен правительством Петена-Лаваля. Единственным связующим звеном между всеми этими французами было их желание нанести поражение Германии и Италии и освободить Францию, и это желание также было тем, что связывало их с США.
   Наши французские друзья почти год были в тайных отношениях с нами, терпеливо перенося смену настроений колебавшегося Вашингтона. В Алжире вокруг ядра конспираторов, называвших себя Группой Пяти, образовалась небольшая группа из пяти сотен их соратников. Они были моим связующим звеном с членами алжирского подполья, с которыми я поддерживал контакты. Подобного рода подпольщики тайно подбирались и в Марокко, Тунисе и по всей территории Алжира. В Алжире также действовала небольшая подпольная группа сторонников де Голля, возглавляемая Ренэ Капитэном, главным редактором подпольной газеты "Комба" (Борьба). Некоторые французы из Группы Пяти не доверяли голлистам из-за их стремления придавать огласку своим действиям под руководством Р. Капитэна. Они считали, что голлисты болтают лишнее и соблюдают меры безопасности. Таким образом, хотя между этими двумя группами и не было открытой вражды, они явно не доверяли друг другу. Генерал де Голль упрекнул меня несколько месяцев позже, что мне не дано было осознать насколько широкой была народная поддержка его движения в Северной Африке. Но тогда, в 1942 году, нас, американцев, больше интересовала не проблема народной поддержки, а осуществление контроля за действиями 125-тысячного французского военного контингента в Африке, состоявшего из хорошо обученных и опытных бойцов сухопутных войск, моряков и летчиков, вместе с двумястами тысячами резервистов, многие из которых были арабами, которым не было никакого дела до де Голля. Французские военно-морские и военно-воздушные офицеры были тогда в большинстве своем настроены враждебно к де Голлю, как, впрочем, и большое число сухопутных офицеров.
   На протяжении 1942 года, Группе Пяти приходилось все больше и больше усиливать конспирацию, и нам поневоле приходилось все больше обращаться к методам подпольной работы. Мы все больше и больше подвергали себя риску, так как небольшое количество про-нацистски настроенных французов с все большим беспокойством смотрели в будущее. Страна была буквально напичкана французскими информаторами и представителями стран Оси. Некоторые из наших соратников были схвачены до нашего вторжения и расстреляны без суда и следствия. Никогда раньше американцы не сталкивались с ситуацией, когда приходилось действовать, опираясь на слухи. Из-за больших расстояний и ограниченной связи, координация между нашими удаленными друг от друга группами была удручающе слабой. Мы, естественно, старались пополнить наши ряды наиболее влиятельными французскими деятелями в надежде, что с приходом наших войск эти ключевые фигуры на тогдашней политической сцене смогут саботировать действия экстремистов из Виши. Но даже когда мы получали отпор от высокопоставленных чиновников, считавших, что Африку следует держать в стороне от военных действий, среди их подчиненных всегда находились люди, готовые тайно сотрудничать и плести интриги против своего начальства. Например, в ответ на наши предложения младшим офицерам отменять приказы выше стоявших командиров, многие так и делали.
   Американцы не всегда с легкостью сходились с разными по характеру французами, вспыльчивый нрав которых подогревался их озлобленностью вследствие поражения в войне и вынужденной ссылки, но нам вряд ли удалось что-либо сделать без их бескорыстной поддержки. Многие из моих французских помощников были ни чем не примечательными, простыми патриотами, не искавшими ни политической, ни личной выгоды. Одним из таких людей был Роже де Синети, проживавший с семьей в своем загородном поместье под названием Бурдж-эль-амин, в окрестностях Алжира. Будучи удаленным от города, оно было удачно расположено. За два дня до высадки наших войск я появился в доме этих наших добрых друзей и объявил им, что нам необходимо занять их помещение по причинам, которые я не могу им раскрыть, но о которых они, наверняка, догадываются. Не задав мне никаких вопросов, они на следующий день выехали из дома со всем семейством. В этим особняке Бурдж-эль-амин мы в полной безопасности установили нашу подпольную радиоточку и расположили персонал. После высадки войск, в поместье расположилась штаб-квартира нашего Управления стратегических Служб в Алжире, и семья де Синети смогла вернуться в свой дом, который к тому времени пришел в крайнюю негодность, только много месяцев спустя. К сожалению, я не могу здесь отдать должное всем французским и американским патриотам, которые внесли свой вклад в успех англо-американской экспедиции, потому что отчет о их неоценимых услугах африканскому подполью потребовал бы написания отдельной книги. Могу сказать только, что работа с этими людьми меня всегда воодушевляла.
   После того, как в ноябре 1941 года был по настоянию немцев отозван из Северной Африки Генерал Вейган, эта территория фактически осталась без верховного главнокомандующего, т.к. и сам пост, созданный специально для него, был также ликвидирован с его отъездом. Адмиралу Раймону Фенару был присвоен титул "делегированного генерала" и он взял на себя часть функций, ранее исполнявшихся Вейганом, и занял те же помещения, но у него никаких полномочий в военном отношении. Мы, американцы, вынуждены были на свой страх и риск изучать военный потенциал и настроения многочисленных французских офицеров армии и флота на предмет их отношения к нашему вторжению. Когда я в октябре 1942 года вернулся в Африку из Вашингтона, одним из самых влиятельных военных, которого я надеялся, вопреки всем ожиданиям, привлечь на нашу сторону, был пятизвездный генеральный резидент в Марокко Аугуст Ногюс, и я сделал последнюю попытку заручиться его поддержкой. До последнего времени он сохранял позицию осторожного, дружески настроенного к нам наблюдателя, но ни на иоту не отходил от официальной политики, провозглашавшей защиту Французской Африки от каких-либо посягательств на ее суверенитет со стороны, будь то нацисты или Союзники. После того, как этот способный военачальник и руководитель решил, в июне 1940 года, поддержать франко-германское перемирие, на что ему понадобилось три дня мучительных раздумий, его участь была решена. Я знал, что этот военный стратег, имеющий за плечами многолетний опыт службы в Марокко и прекрасно разбиравшийся в хитросплетениях политики этого региона, мог бы нам оказать неоценимую услугу, согласись он перейти на нашу сторону.
   Ногюс принял меня в своей штаб-квартире в Рабате, и с присущей ему пригласил меня отобедать с ним и после обеда даже предоставил мне возможность поговорить с ним наедине. Я попытался обрисовать ему, насколько это было возможно, тот огромный военный потенциал, которым обладали США к тому времени, и который позволял нам решать глобальные задачи. Затем я осторожно спросил, какова будет реакция генерала, если США окажутся в какой-то момент способными отправить полмиллиона солдат в Северную Африку, полностью укомплектованных боевыми самолетами, танками, пушками, боевыми кораблями и всем остальным. Генерал прореагировал весьма бурно. "Даже не пытайтесь делать этого"! вскричал он. "Если вы только попробуете, я встану на вашем пути со всей своей огневой мощью, которая есть у меня в распоряжении. В настоящий момент Франция опоздала участвовать в этой войне. Нам будет лучше оставаться в стороне. Если Марокко станет полем битвы, оно будет навсегда потеряно для Франции"! Мне пришлось с сожалением констатировать, что Ногюс не годится для наших планов, о чем я и доложил в Вашингтон и Лондон, а также нашим соратникам в Алжире.
   Французское управление всего побережья Северной Африки находилось в руках военных моряков, глава французских ВМФ адмирал Мишелье -- на которого впоследствии легла вина за многие наши неприятности -- был категорически против американского вторжения. После отказа Ногюса и Мишелье сотрудничать с нами, мы обратились к генералу Эмилю-Мари Бетуару, как к наиболее благоприятной альтернативе, убедив его присоединиться к нашему делу. Бетуар в то время был всего лишь командиром дивизии в Касабланке, но он решительно встал на нашу сторону и взял на себя задачу нейтрализовать Ногюса, его непосредственного командира, в день высадки наших войск. Несмотря на то, что Бетуар был честным офицером, действовавший в лучших традициях французской армии, он к сожалению оказался совершенно не готовым к новой для себя роли конспиратора, и когда пробил решительный час, будучи несвоевременно проинформированным, позволил Ногюсу перехитрить его и организовать сопротивление, как тот и предупреждал нас заранее. Я всегда с горечью винил себя за то, что не смог убедить Ногюса поддержать вторжение союзников. Возможно, если бы у меня были полномочия ввести его более подробно в курс дела, он стал бы более сговорчивым, хотя я в этом сомневаюсь. Я думаю, на самом деле, если бы Ногюс больше знал о наших планах, он вероятно счел наше предприятие совершенно безрассудным, как, впрочем, считали и многие американские военные, и, вполне возможно, передал бы всю информацию в Виши. И действительно, как показали события последующих лет, его беспокойство по поводу судеб французских колоний оказалось вполне обоснованным, потому что борьба во Французской Африке привела к движению за независимость не только в Марокко, но и в Тунисе и Алжире.
   Ногюс представлял для нас серьезную проблему, потому что он был влиятельным военным, вставшим на пути нашего вторжения. Однако, еще более острой проблемой оказался для нас Адмирал Дарлан, имевший гораздо больше влияния в Армии, чем Ногюс, и мы не знал, каким боком приставить его к нашим планам. Жан-Шарль-Франсуа Дарлан, пятизвездный адмирал, удерживал за собой пост главнокомандующего не только ВМФ, но и всех вооруженных сил Франции: военно-морских, сухопутных и военно-воздушных. Дарлан прослыл англофобом большую часть своей военно-морской службы, оставаясь непримиримым врагом британского протеже, генерала де Голля. Дарлан сказал мне, что его неприязнь к вероломному Альбиону относится ко времени Военно-морской Конференции 1922 года, с ее знаменитым соотношением 5-5-3 военно-морской мощи стран. Британия всегда боялась и противилась усилению французского ВМФ. В 1940 году Дарлан смирился с поражением Франции и пошел на необходимые меры. Британские и американские газеты и органы пропаганды почти два чернили его, как отъявленного оппортуниста. А теперь тот же самый Адмирал Дарлан пытался тайно уведомить меня о своем желании участвовать в совместной франко-американских операциях.
   Предложение Дарлана не застигло нас врасплох: он уже больше года тайно пытался наладить с нами отношения. Я уже несколько лет знал этого неординарного морского офицера, но наши ранние встречи были эпизодическими. Одно время в Париже и Виши бытовало мнение, что как стратег Дарлан сделал большие успехи на политическом поприще, чем в открытом море, но Адмирал пользовался большим авторитетом и уважением большинства французских военных моряков. Именно Дарлану удалось в свое время выбить ассигнования на модернизацию и расширение французских флотилий, и именно ему удалось убедить нацистов отпустить шестьдесят тысяч французских моряков, которые были военнопленными. Поэтому ни для кого не стало сюрпризом, когда Маршал Петин назначил Дарлана Министром ВМС во время перемирия.
   Когда я в марте 1941 года вернулся в Виши с кратким визитом, у меня состоялась встреча с Адмиралом, который выступал в данном случае "прямым наследником" трона, занимаемого самим Маршалом. Дарлану в свое время удалось изгнать с политической сцены своего противника Пьера Лаваля и стать вице-президентом Госсовета. В то время американским послом в Виши был адмирал Леги и вот что он пишет в своих мемуарах: Будучи оба военными моряками, мы легко обсуждали наши дела". Не смотря на их сближение на профессиональной почве, посол Леги сказал мне, что считает этого француза человеком честолюбивым и опасным. "У меня не было к нему никакого доверия", писал он в своей книге "Я Был Там". "Дарлан был законченным оппортунистом. Ему удавалось балансировать, как канатоходцу, между воюющими державами. ... Но однажды он, все-таки, сказал мне, что если Союзники появятся в Северной Африке с достаточными силами, чтобы противостоять нацистом, он не выступит против нас".
   14 апреля 1942 года, когда Лаваль вновь пришел к власти, Леги решил, что наше пребывание в Виши с пользой для страны подошло к концу. Посол наверняка сразу же вернулся бы в Вашингтон, но он не смог этого сделать, потому что его жена была в этот момент серьезно больна и ее нельзя было двигать с места. Она умерла 21 апреля и после это Леги 1 мая отправился домой. Вот что он записал: "Свой последний визит я нанес Дарлану в его офисе в отеле дю Парк. Он пытался сделать хорошую мину по поводу своего изменившегося статуса, уверяя меня, что он полностью контролирует национальную оборону страны, подчиняясь непосредственно Маршалу Петену. При этом он снова пытался заверить меня, что французский флот не будет использован против США. Дарлан также утверждал, что лично он желает сохранять существующие дружеские отношения с Америкой, при этом подчеркивая, что он не желает не иметь никаких дружеских отношений с Великобританией".
   После отъезда Леги из Франции, Дарлан перенес свои заигрывания с Америкой на меня, действуя через своего представителя в Алжире, адмирала Фенара. Надо сказать, что Дарлана нельзя было отказать в чувстве юмора. Говоря о Фенаре, он как-то признался, что тот не был популярным среди моряков потому, что, отдавая приказ выполнить что-либо к определенному времени, выяснял за пять минут до начала срока, почему задание не выполнено. Фенар впервые напрямую вышел на меня 6-го мая, по возвращении из виши после консультаций со снятым с поста Дарланом. Он начал с того, что указал на то, что Дарлан все еще удерживает в своих руках верховную власть над всем военным контингентом Африки. После чего он высказал предложение, что США должны рассматривать Французскую Африку, как отдельную единицу, которая сможет и обязательно возобновит военные действия против стран Оси в надлежащее время, но "только тогда, когда американцы смогут оказать нам материальную помощь, которая сделает эти действия эффективными". Дарлан опасался, что американцы совершат ошибку, вторгнувшись в Африку до того, как у нас будет достаточно сил, чтобы одолеть немцев там. Деголлевская тактика "булавочных уколов", потерпевшая фиаско в Дакаре, была еще не забыта, поэтому были опасения, что подобный неудачный рейд приведет к немецкой оккупации Северной Африки, которая была последним козырем в руках Франции.
   Все последние шесть месяцев, вплоть до недели перед высадкой союзных сил в Африке, Фенар находился в тесном контакте со мной, как и молодой морской офицер Ален Дарлан, сын Адмирала, который, похоже, был ревностным сторонником нашего дела. Я докладывал в Вашингтон, что оба военных умоляли нас поверить в то, что Дарлан, несмотря на необходимость поддержания обманчивых контактов в Виши, твердо верил в конечную победу Союзников и поэтому был полон решимости уберечь как французский флот, так и саму Африку, от нацистского захвата. В этой связи, Дарлан предложил определить роль французских кораблей и солдат в военных планах Союзников, разрабатываемых для Африки и самой Франции. Фенар и Ален призывали американцев проявить большее понимание в отношении мелких уступок, которые делаются немцам, в то время как их основные требования игнорируются. Когда я намекнул, что американцы наверняка с большим доверием отнесутся к намерениям Дарлана, если он посвятит в них посла Леги до того, как будут сделаны "мелкие уступки", Ален пояснил, что его отец не уверен, что американцы умеют хранить секреты. Если Дарлан будет вести переговоры с германцами, сказал Ален, он мог быть уверен, что позднее не будет никакой утечки в Берлине. А в Вашингтоне, заявил он, имело место обратное. Хотя я никак не прокомментировал его замечание, я вынужден был признать, что в нем есть доля истины. Мне бывало очень неловко, когда некоторые из моих секретных сообщений попадали в прессу и радиопередачи. Отправляя наши секретные телеграммы в Вашингтон, мы обычно сопровождали их шуткой: "Интересно, когда они будут транслироваться по БиБиСи из Лондона?"
   Мои сообщения по поводу контактов с Дарланом не вызвали никакой ответной реакции из Вашингтона ни весной, ни летом 1942 года. И только когда за разработку операции взялись всерьез, "вопрос о Дарлане" начал серьезно обсуждаться в Лондоне и Вашингтоне. Насколько я помню, впервые он был поставлен в англо-американском штабе Эйзенхауэра во время моего визита в Лондон в сентябре. Разработчики операции хорошо понимали, что это было в высшей степени рискованным предприятием, и что они нуждаются в любой помощи со стороны. При этом, Черчилль и Рузвельт глаз не спускали с французских кораблей, находившихся в ведении Дарлана.
   В течение девятнадцати месяцев, предшествующих вторжению, у меня не было ни личных встреч, ни переписки с Дарланом. Хотя французский Адмирал и я были оба в Алжире в одно и то же время, Дарлан намеренно избегал встреч со мною один на один. Как объяснял тогда его сын, любая такая встреча была бы неразумной, так как немецкие шпионы брали на заметку всех, кто имел со мной контакты. Поэтому в ночь с седьмого на восьмое ноября, в то время как союзные войска уже высаживались на пляжах Северной Африки, участие Дарлана в этой кампании оставалось все еще под вопросом. Были две главных причины, не дававшие достичь с ним взаимопонимания вплоть до полуночи. Во-первых, никто из Союзников по-настоящему не доверял Дарлану, особенно имея в виду его непримиримую неприязнь к британцам. Второй причиной был факт, что за две недели до высадки была достигнута твердая договоренность включить генерала Анри Жиро в планы Союзных сил, и все исходили из предположения, что за такой короткий срок будет невозможно убедить этих двух французов взять на себя совместное руководство операцией.
   То, что выбор американцев пал вначале на Вейгана, а потом, когда он был смещен вишистами со своего поста, мы в отчаянии обратились к Жиро, было вызвано необходимостью иметь хорошо известного лидера, способного сосредоточить свои усилия на военных действиях, отложив политические решения до послевоенного периода. Намек на то, что Жиро может стать тем героическим генералом, способным воодушевить французов на поддержку нас в Африке, приходил к нам из разных источников. Этот выдающийся военачальник имел отличный послужной список уже в начале своей карьеры, когда он был младшим офицером в Северной Африке. Он прекрасно разбирался в местной обстановке, и арабы, похоже, его тоже уважали. Помимо всего прочего, Жиро прославился своими дерзкими побегами из плена. Во время Первой мировой войны, находясь в чине капитана, он, раненым, убежал из германского военного госпиталя. В 1940 году, во время Битвы за Францию, он снова попал в плен, но весной 1942 года он совершил побег из немецкой крепости Кёнигштайн-на-Эльбе в Саксонии. Нацисты в соответствии с условиями перемирия согласились считать не оккупированную Францию своего рода политическим убежищем, и этот мужественный солдат отправился прямо в Виши, чтобы рапортовать Маршалу Петену. Черчилль и де Голль оба выступали по британскому радио со словами похвалы в адрес Жиро, отзываясь о нем как о прекрасном французском патриоте. Что касается меня, то мне сразу припомнился оптимизм Жиро в первые дни войны, когда я встретился с ним на унылом парижском вокзале. Я чувствовал, что это человек по своему характеру способен вывести французом из "Трясины Отчаяния".
   Положение Жиро было уникальным и в других отношениях. Совершив без чьей-либо помощи побег, и умело пользуясь помощью французской армейской разведки, он ничем не был обязан нацистам. Некоторые французские военачальники, сохранившие свои посты в Африке, были отпущены на свободу их поработителями после заверений, что они не возьмут в руки оружия против немцев в период Перемирия. Жиро не давал таких обещаний точно так же, как он и не клялся в верности Маршалу Петену. Поэтому у него были развязаны руки для организации французского сопротивления против нацистов, готовясь к тому моменту, когда, по его мнению, американцы высадятся в Африке.
   Мы смогли без проблем организовать секретные контакты с Жиро с помощью одного из наших самых бесстрашных французских соратников Жака Лемэгр-Дюбрейля, которому удалось узнать о настрое нашего героя, проживавшего тогда под прикрытием на юге Франции. Лемэгр-Дюбрейль был тогда богатым и энергичным промышленником. Используя свои семейные связи, он приобрел в собственность большую часть производства арахисового масла во Франции и Французской Африке, которое было очень выгодным в тот момент, имея в виду нехватку продуктов питания и жиров в Европе. Таким образом, благодаря своим деловым интересам, у него появилась уникальная возможность поддерживать в высшей степени полезные контакты на самом высоком уровне. Он был вхож в кабинеты таких влиятельных деятелей, как Лаваль в Виши, и знал лично многих представителей германской и французской администрации в Париже. Свобода передвижения, сильно ограниченная необходимостью получения пропусков, представляла серьезную проблему для наших подпольных операций. Наши тайные контакты были сопряжены со многими трудностями. Лемэгр-Дюбрейль пользовался предоставленными ему поблажками с вызывающим бесстрашием.
   Мое знакомство с Лемэгр-Дюбрейлем состоялось в мои первые дни в Алжире в 1940 году, и уже тогда, в нашей первой приватной беседе, он заверил меня в том, что сделает все возможное для поражения Германии. Он сказал, что у него уже подготовлено сфабрикованное полицейское досье на себя, в котором указывалось, что он былна стороне наци задолго до войны и что он уже поместил его в документы, к которым имели доступ немцы. Это давало ему возможность беспрепятственно ездить по своим делам как в оккупированной части Франции, так и по территории Виши, и Западной и Северной Африке. После таких поездок он обычно давал мне полный отчет о своих переговорах на местах, что представляло для меня ценнейшую информацию. Он предупредил меня, что некоторые французские представители большого бизнеса полагают, что победа Германии целиком в их интересах, потому что, по их мнению, победа Британии приведет к большевизации Европы. Он сказал, что сам он не поддерживает такие идеи, хотя и делает вид, что согласен с ними. В этот мелодраматический рассказ Лемэгр-Дюбрейля было трудно поверить, но я все-таки переслал его в Вашингтон, снабдив его весьма откровенным комментарием.
   Когда, со временем, стало ясно, что информация, которую этот человек предоставляет мне об отношениях между французскими промышленниками и немцами, соответствует истине, мое доверие к нему возросло. Проверив его на надежность разными способами, мы убедились, что он вполне заслуживает доверия. Можно с уверенностью сказать, что за те два года никто другой не смог бы оказать нам большую поддержку, чем он в нашем африканском проекте: никому другому не удалось бы так умело сочетать в себе умение налаживать деловые контакты с бесстрашием дерзкого конспиратора. Для наших целей он оказался великолепным посредником, так как он постоянно проезжал большие расстояния по маршруту из Дакара, где у него была большая фабрика по переработке арахисового масла, в Дюнкерк, находившийся в оккупированной зоне напротив побережья Англии, где у него был второй завод такого рода. Он был несправедливо обвинен Пертинаксом, известным французским журналистом, в сотрудничестве с нацистами, что, якобы, дало ему возможность сколотить огромное состояние и удостоиться титула "бензинового короля". На самом деле, он занимался только производством арахисового масла, так что после войны он подал в суд на Пертинакса, обвинив его в клевете в связи с фальшивыми обвинениями последнего и успешно выиграл иск. Сам Лемегр-Дюбрейль, как и его очаровательная жена и двое прекрасных детей, будучи все убежденными антифашистами, и страстно желая возобновления военных действий против Германии, были для меня источником воодушевления и утешения в трудную минуту.
   Лемэгр доложил нам, что он провел переговоры с Жиро и узнал от него, что Генерал строит свои планы на тот день, когда американские войска высадятся во Франции. Нам потребовалось еще несколько подпольных встреч с Жиро, прежде чем генерал с неохотой согласился участвовать в нашей кампании в Африке. Он уступил только с условием, что экспедиция будет проходить под командованием только американцев, что американцы высадятся одновременно где-нибудь во Франции, и что либо он, либо какой другой будет поставлен во главе всего командования американскими и французскими войсками, которые будут действовать на французской территории. Во время моего сентябрьского визита в штаб-квартиру Эйзенхауэра в Лондоне я объяснил, что Жиро на вряд ли покинет Францию, если ему не пообещают, что в главе командования в Северной Африке будет стоять француз. Это не было его личной амбицией, которых у него вообще не было, но вопрос заключался в гарантировании французского суверенитета и демонстрации арабам и берберам американское принятие их статуса кво. Эйзенхауэр ответил, что вопрос с командованием должен подождать, и не может быть урегулирован в данный момент. Он так и остался не урегулированным к тому моменту, когда я, наконец, проинформировал Жиро о приблизительной дате нашего вторжения всего за несколько дней до того, как в Африку прибыли англо-американские войска.
   Вскоре после начала наших переговоров с Жиро он назвал генерала Шарля Эммануила Маста своим представителем в Алжире. Маст был заместителем командующего 19-го армейского корпуса, расквартированного в Алжире, и он был практически первым французским военачальником, решительно вставшим на нашу сторону и оказавшим поддержку нашей экспедиции. В свое время Маст служил военным атташе в Токио, что давало ему широкий взгляд на мировую политику. Таким образом, к моменту моего возвращения в Алжир из Вашингтона, мне предстояло, с одной стороны, иметь дело с генералом Мастом, представлявшим Жиро, а с другой, -- с адмиралом Фенаром, представляшим Дарлана. Оба военных понимали, что нужно было прийти к какому-то решению по поводу нашей кампании в Африке, и оба пытались наладить со мной контакты. К тому времени я, следуя инструкции Президента Рузвельта, докладывал обо всем только в Белый Дом и Эйзенхауэру. Когда 17-го октября я выслал несколько сообщений с описанием наших встреч, я в тот же самый день получил телеграмму от Адмирала Леги, который, действуя по личному указанию Президента, уполномочивал меня начать урегулирование вопроса с Дарланом, что, на мой взгляд, могло бы помочь нам в наших военных операциях.
   Получив мои сообщения, Эйзенхауэр разработал концепцию, которая, по его мнению, могла бы принудить Жиро и Дарлана работать в одной команде, распределив между собой верховное командование французским контингентом. Этот подход обсуждался как в Лондоне, так и в Вашингтоне и получил их неофициальное одобрение. Черчилль высказал особый энтузиазм по поводу участия Дарлана. Вот что отмечает в этой связи Эйзенхауэр в своей книге "Крестовый Поход в Европу": "Накануне моего отъезда из Англии Черчилль сделал мне чистосердечное признание: 'Если бы я смог встретиться с Дарланом, я бы, несмотря на всю мою неприязнь к нему, с радостью прополз на четвереньках целую милю, лишь бы привести находящийся по его командой флот под эгиду Союзнических войск'". В умах американских военных разработчиков и мысли не было, что "сделка с Дарланом" будет неприемлема в Вашингтоне, хотя она так и не состоялась до высадки наших войск.
   Несмотря на то, что мне не было разрешено информировать Генерала Маста о том, как скоро начнутся наши военные действия, мне были даны полномочия заверить его в американской поддержке, и зная это, он стремился доказать нам, что настало время для штабных переговоров между французскими и американскими военными. Это был шанс, который я обсуждал еще в Лондоне с Эйзенхауэре, и после обмена посланиями, Генерал попросил меня организовать тайную встречу где-нибудь на средиземноморском побережье, на которую американцы могли бы прибыть на подводной лодке. Интенсивное патрулирование местности силами Виши и стран Оси не давало возможности никаких других средств доставки нашего личного состава. Выбранное нами место оказалось изолированной фермой, владелец которой Анри Тессье, был нашим соратником, и которая находилась недалеко от городка Шершеля, в семидесяти-пяти милях от Алжира. Там французы во главе с Мастом и встретились с американской группой, возглавляемой заместителем командующего Эйзенхауэра генералом Марком Кларком. В нее входили два военных офицера, которые впоследствии стали известными военачальниками: Генерал Лайман Лемницер, который стал председателем Объединенного комитета начальников штабов, и капитан (позднее, адмирал) Джерольд Райт, недавно вышедший в отставку в чине главнокомандующего ВМС НАТО и американских сил в Атлантике.
   Эта встреча в Шершеле была одним из самых странных совещаний военного времени, потому что французские участники переговоров не имели никакого представления о существенных деталях планов Союзников. Мы с Кларком были проинструктированы избегать какого-либо упоминания о времени начала экспедиции и указания районов высадок войск. Поэтому, наши дискуссии с ними поневоле уводили в сторону наших французских коллег, которые исходили из предположения, что до "дня Д" оставалось несколько месяцев в то время, как мы, американцы, знали, что все это произойдет через шестнадцать дней. На самом деле, в тот момент, когда мы вели переговоры, первые конвои с экспедиционными войсками уже покидали США. Вследствие секретности, навязанной американским переговорщикам, встреча в Шершеле никак не пролила свет на статус французских командиров как в военном, так и в политическом отношениях. Например, представители Жиро требовали от Кларка заверений в том, что Генерал будет осуществлять верховное командование союзными войсками, как французскими, так и американскими. Кларк пытался объяснить, что в подготовительный период операции это будет нереально, но он согласился, что Жиро встанет во главе операции "в ближайшем будущем", что было явной отговоркой. Вопрос участия Дарлана тоже обсуждался в Шершеле. Кларк в общих чертах обрисовал концепцию совместного руководства Жиро и Дарланом, разработанную Эйзенхауэром, но Маст решительно возражал против включения Дарлана. Он заявил, что Адмирал пытается с запозданием "запрыгнуть в вагон" Союзников, т.е. примкнуть к победителям, и что Союзники не нуждаются в нем, потому что Жиро может сам перетянуть на свою сторону африканскую армию и ВВС, а флот в результате подчинится большинству. Таким образом, статус Дарлана так и не был определен на совещании в Шершеле.
   Через несколько дней после вторжения наших войск Кларк дал яркое описание нашей встречи в Шершеле военным корреспондентам, прикомандированным к временному штабу Эйзенхауэра в Гибралтаре. Поскольку секретность военного времени делали необходимым умалчивать о серьезных осложнениях, возникших в Шершеле, Кларк отвлек внимание аудитории от политических проблем комическим описанием самого мероприятия. Дело в том, что в какой-то момент встречи местная полиция пыталась силой проникнуть в помещение, и это заставило американских участников искать убежища в винном погребе, гда мне пришлось разыгрывать роль несколько подвыпишего участника шумной вечеринки. К счастью полицейские искали не военных конспираторов, а контрабандистов алкоголя. Они получили наводку о нашей встрече от арабской прислуги, которые заподозрили неладное и, думая, что на ферме действуют контрабандисты, надеялись получить хороший бакшиш за информацию, ведущую к поимке торговцев нелегальным алкоголем. Этот инцидент послужил прекрасным материалом для газетных статей, отвлекая внимание широкой общественности от более мрачных событий войны, а Кларк еще больше приукрасил свой рассказ, описав свое бегство назад на подлодку, во время которого он чуть было не потерял штаны. Однако, шутливый тон его отчета о франко-американских встречах сослужил нам плохую службу, снизив их важность в глазах британо-американской публики и представив в искаженном свете жизненно важную необходимость французского содействия успеху нашей рискованной экспедиции. Мало кто из британцев и американцев тогда оценили по достоинству эту операцию. Да и в последующие месяцы мы плохо понимали, как важна длительная и весомая поддержка французского Сопротивления в операциях Союзных сил. Поддержка, идущая от французской военной и политической администраций Африки была даже более существенной для успеха всей кампании в месяцы, последовавшие за ее началом, чем в "День Д".
   Переговоры в Шершеле закончились 23 октября, и у меня оставалось всего две недели для завершения моей части подготовки к высадке наших войск. Лемэгр-Дюбрейль немедленно вылетел на юг Франции, чтобы доложить о последних событиях Жиро, и 27 октября вернулся в Алжир с письмом от Генерала, которое нас сильно обеспокоило: Жиро настаивал на письменном соглашении, согласно которому он будет поставлен во главе "межсоюзнического" командования через 48 часов после прибытия экспедиционных войск. Он также требовал от нас заверений в том, что вторжение Союзников в саму Францию начнется вскоре после начала африканской операции. Генерал совершенно не представлял, какую нехватку в транспорте испытывают Союзники, что ставило под удар все наши военные усилия. Было очевидно, что концепция Жиро идет в разрез с англо-американскими планами кампании, что, впрочем, было характерно и для большинства других французских военных. Поэтому на повестке дня встал вопрос, как быстро и оперативно устранить все эти разногласия, не выходя за пределы режима секретности. Мне казалось, что нам, все-таки, придется предоставить группе Жиро боле конкретную информацию о наших планах, и 28 октября, как раз, в день моего рождения -- мне исполнилось 48 лет, -- я запросил и получил разрешение от Эйзенхауэра проинформировать Маста, что войска прибудут где-то в начале ноября. Реакция Маста оказалась более сильной, чем я ожидал, и в какой-то момент я подумал, что в таком состоянии он может проболтаться и выдать секрет всей операции. Он был страшно раздосадован отсутствием у американцев доверия к их французским союзникам, которое он даже назвал формой политического шантажа его самого и его соратников. Тем не менее, он взял под контроль свои эмоции и мы договорились известить об этом Жиро. 1-го ноября от Генерала пришло весьма тревожное письмо, в котором он заявлял, что никак не может покинуть Францию до 20-го ноября. Он так настаивал на этой дате, что после продолжительной и весьма неприятной дискуссии с Мастом я в конце дня выслал сообщение Президенту Рузвельту с рекомендацией отложить на две недели всю операцию. Мое сообщение заканчивалось следующими словами: "Я убежден, что вторжение в Северную Африку без положительного сотрудничества со стороны французского верховного Командования может привести к катастрофе. Отсрочка на две недели, несмотря на все неудобства технического характера, в чем я совершенно не компетентен, не будет столь значительной по сравнению с результатами, к которым может привести серьезная оппозиция нашей высадке со стороны французской армии".
   За годы, прошедшие с момента отправки этого сообщения, я смог многому научиться в военном деле и теперь знаю, насколько глупым оно показалось, наверное, Маршаллу и Эйзенхауэру. Движение флотилий из США и Британии уже шло своими сложными и запутанными маршрутами, так что отсрочка пусть даже на один день могла расстроить тщательно разработанные планы, сведенные в одну глобальную стратегию усилиями сотен штабных офицеров всех родов войск обеих держав. Эйзенхауэр отправил Маршаллу телеграмму следующего содержания: Трудно представить, чтобы Мерфи мог рекомендовать нам такую отсрочку, учитывая его осведомленность об операции и местонахождении наших войск и конвоев в настоящий момент". Эйзенхауэр, конечно, не мог знать в то время, что, не имея никакой военной подготовки, я не обладал даже элементарными знаниями военной тактики и стратегии, которые сейчас требуют от всех сотрудников министерства иностранных дел, и что у меня не было никакой "осведомленности" о военной стороне африканской операции. Все предполагали, что я был "детально проинструктирован" кем-то, но на самом деле никто этого не сделал. В сообщении Эйзенхауэра также говорилось следующее: "Также трудно представить, что само наше нежелание пойти на уступку вышеуказанным требованиям приведет к серьезной оппозиции нам со стороны французской Североафриканской армии. Рекомендуйте Президенту сообщить немедленно Мерфи, что предложенные им действия совершенно невозможны в виду сложившейся обстановки и степени продвинутости операции и что мы продолжим ее с еще большей решимостью, чем когда-либо".
   Ответ на мою рекомендацию пришел не от самого Эйзенхауэра, но от Леги из Вашингтона, который 2-го ноября отправил мне телеграмму следующего содержания: "По решению Президента, операция пройдет, как намечено и Вам необходимо сделать все от себя зависящее для сохранения надлежащего понимания и сотрудничества французских чиновников, с которыми Вы сейчас поддерживаете контакты". Эта президентская директива давала мне полную свободу действий в отношении наших французских союзников. Поэтому, несколько позднее в тот же самый день Лемэгр-Дебрейль снова отправился на юг Франции, увозя с собой мои двусмысленно сформулированные уверения в том, что будет организовано к полному удовлетворению Жиро. В ту последнюю сумасшедшую неделю я был единственным американцем, с которым был связан Жиро, и мне самому приходилось решать, что и как ему можно сказать. Хотя я полностью уверовал в порядочность этого старого французского патриота, меня уже столько раз предупреждали о возможных утечках информации, что я прекрасно понимал, что не могу сказать всего, не подставив под удар всю нашу кампанию.
   В моем последнем письме Жиро делалось ударение на двух пунктах. Во-первых, "Правительство Соединенных Штатов считает французский народ своим союзником и будет и впредь относиться к нему, как к таковому". Во-вторых, "что касается осуществления руководства, то Правительство США всегда стремилось к тому, чтобы военное руководство в регионе было, как можно скорее, передано в руки французских военачальников. Однако, на данной стадии операции, которая включает в себя высадку наших войск, обеспечение внутренней безопасности во Французской Северной Африке, и организацию необходимых баз, представляется необходимым, чтобы структура американского командования, которое с таким трудом и ценой многих усилий было организовано в целях данной операции, оставалась без изменений". Это было самое недвусмысленное заявление, которое я мог себе позволить тогда в ответ на его требования поставить его во главе американских и французских войск через 48 часов после начала нашего вторжения. Я ничего не сказал по поводу участия британских войск в экспедиции, или решения не производить одновременно высадок во Франции. Эти информационные лакуны не могли не сбить с толку Жиро и его сторонников, но в данной ситуации я понимал, что не могу быть более красноречивым.
   Наш незаменимый посредник Лемэгр-Дебрейль вернулся довольно скоро, сообщив, что Жиро встретил его "потоком упреков" в связи со слишком коротким сроком до начала действий. Генерал заявил, что французское подполье было слишком разветвленным, что требовало его неусыпного внимания. Однако, в конце концов, он согласился приехать в Алжир за день-два до вторжения с тем, чтобы быть "на месте событий", когда американцы начнут высадку.
   Во время двух последних недель перед вторжением я действовал согласно приказам начальства, держа связь по военным каналам непосредственно с Белым Домом и Эйзенхауэром. У англичан связь в Средиземноморье была лучше, чем у нас, и британский флот перехватывал и переправлял дальше в Лондон многие из моих радиограмм. Госдепартамент, который я все еще формально представлял, получал большую часть моих самых важных сообщений намного позже. Например, Госдепартамент запросил меня 10 марта 1943 года, т.е. через четыре месяца после вторжения, переслать им переписку с Жиро непосредственно перед высадкой, которую Госсекретарь Хэлл и его вашингтонские помощники не видели в то время. Выбрав меня для работы под его личным началом и решив не посвящать Госсекретаря Хэлла в наши африканские дела, Рузвельт оказал ему медвежью услугу. В момент первого сообщения о вторжении, 8 ноября, т.е. до того, как Хэлл сам узнал о том, что происходит, он созвал пресс-конференцию, на которой потребовал большего доверия Госдепартаменту. Эта импульсивная акция Хэлла была вполне понятна. Многие годы он подвергался необоснованной критике за свою "политику по отношению к Виши", которая на самом деле была политикой самого Рузвельта и которую Президент часто формулировал, не советуясь с Госсекретарем. Теперь, когда наши отношения с правительством Виши, похоже, дали положительные результаты, Хэлл захотел позлорадствовать над своими критиками из стана журналистов и политиков. Если бы его проинформировали о том, как обстоят дела на самом деле в Алжире в день, когда он давал пресс-конференцию, секретарь, возможно, был бы более сдержан в своих оценках, ибо его критики вскоре получили массу аргументов для новых нападок.
   В тот решающий день, 7-го ноября, я старался внешне сохранять спокойствие, оставаясь в своем алжирском офисе вплоть до наступления вечера. Мы организовали явочные квартиры в близ лежавших домах, дабы не привлечь внимания к необычной активности в районе американского генерального консульства, а наши американские сотрудники проверяли и перепроверяли в конспиративных точках выполнение заданий нашими людьми и их французскими соратниками в Алжире, Марокко и Тунисе в преддверии вторжения. Как обычно, я принял несколько непрошеных и не приглашенных посетителей у себя в офисе. Одним их них в тот день был Ферхат Аббас, который уже тогда снискал себе славу непримиримого арабского националиста в Алжире. Он уже выходил на меня пару раз для обсуждения алжирской независимости, и сейчас, выяснив, что я недавно вернулся из Вашингтона, он интересовался, какова была американская позиция по вопросу автономии для Алжира. Я повторил то, что я говорил ему и раньше, а именно, что американцы в целом приветствуют любое стремление к независимости, но что в настоящее время нашей главной целью в Африке, как и в других точках земного шара, было нанести поражение нацизму. Мы искренно надеялись, добавил я, что все наши друзья присоединятся к нам в нашем желании выиграть войну. Аббас произвел на меня тогда впечатление умеренного и разумного политика, и его организация не препятствовала нам в наших позднейших военных операциях, где они могли бы нам серьезно помешать. Я был очень разочарован, когда после войны, Аббас, в качестве главы Временного Правительства в изгнании, был втянут в одну из самых длительных и изнурительных войн, которые велись Францией.
   Другим посетителем в тот день, когда до прибытия наших войск оставалось всего несколько часов, был один из моих старых знакомых по Парижу и Виши бывший Премьер министр и министр Иностранных дел Пьер-Етьен Фландин. Он был очень расстроен необоснованными слухами о якобы готовящемся вторжении в Тунис войск стран Оси и заглянул ко мне, чтобы предупредить меня об этом. "Если вы, американцы, не появитесь здесь со всей своей мощью в течение месяца", восклицал он, "будет поздно!" Мне с трудом удалось удержаться, чтобы не намекнуть этому ветерану-политику, что прибытие наших войск ожидается с минуты на минуту.
   Среди последних посетителей в тот день были три очаровательные и дружески настроенные к нам француженки, которые принимали добровольное участие в армейской санитарной команде, которые приехали в Алжир из Франции вскоре после заключения перемирия в 1940 году и отлично поработали здесь почти более двух лет. А теперь, как они мне сообщили, что обстановка в стране была такой спокойной, что они остаются без работы и подумывают о возвращении во Францию, где они могли бы принести своей стране больше пользы. Они пришли ко мне за советом, и я сделал вид, что обдумываю их предложение. В конце концов, я им предложил следующее: "Возможно, будет лучше для вас, дамы, если мы встретимся через пару дней. А я за это время попробую что-нибудь придумать".
  
  
  
   Глава Девятая: Безумная ночь с седьмого по восьмое ноября 1942 года
   Африканский "День -Д" , 8-го ноября 1942 года, наконец-то наступил. Из Англии и Соединенных Штатов к африканским берегам направились огромные конвои из восемьсот кораблей со 110 тысячами американцев и британцев на борту, которые должны были высадить их на растянувшихся на сотни миль пляжах Атлантики и Средиземноморья. Подошло время испытать на деле результаты нашего двухлетнего зондирования почвы и планирования. С военной точки зрения "Операция Факел" была в какой-то мере авантюрой. По предварительным оценкам военных специалистов Союзников, для такой операции необходимо было поставить под ружьё по крайней мере полмиллиона солдат, а США и Великобритания могли пожертвовать на нее менее четверти этой цифры из-за их обязательств в других частях света.
   Ни одна кампания Второй мировой войны не зависела в такой степени, как эта, от многих непредвиденных обстоятельств. Если бы, например, Генерал Франко решил вмешаться вследствие испанских интересов в Марокко и показной симпатии к Гитлеру и Муссолини, испанские войска могли бы легко захватить весьма уязвимый мыс Гибралтар, который Эйзенхауэр дерзко выбрал в качестве своей временной штаб-квартиры. Я лично был убежден, что Франко не станет вмешиваться в события, происходившие во Французской Африке, но у Пентагона были на этот счет большие сомнения и подозрения. Не было никакой ясности и в том, как отреагируют немцы, и будет ли у них достаточно сил после их собственного вторжения в Ливию и Россию, противостоять нам в Африке. Однако, наиболее опасным непредвиденным обстоятельством было отношение к операции самих французов. Маршал Петин и его французские военачальники неоднократно заявляли о своей решимости оказывать сопротивление любым попыткам вторжения в Африку, не зависимо от того, откуда оно будет исходить. В случае упорного сопротивления со стороны французских войск, вся наша рискованная операция будет поставлена под удар, так как это даст возможность испанцам, немцам и итальянцам вступить в борьбу, сместив неустойчивый баланс сил в свою сторону. Таким образом, французы, могли стать фактором либо успеха, либо провала нашей экспедиции. Я был глубоко убежден, что наши французские соратники смогли бы устранить всякое сопротивление нашему вторжению, если бы их уведомили о наших планах достаточно заблаговременно. Однако, нам разрешили сообщить им всего за четыре дня до вторжения! Начальники объединенного штаба и англо-американкие разработчики операции считали более важным обеспечить фактор неожиданности, чем вовремя информировать наших французских союзников.
   Основной штаб Эйзенхауэра направился морем в Гибралтар за тридцать-шесть часов до объявления "Дня-Д". Устроив командный пункт в пещерах в глубине огромной скалы, Эйзенхауэр получал сообщения о развернувшихся по всему побережью операциях и соответственно корректировал свою стратегию. В мою задачу входило поддерживать связь с Гибралтаром с помощью наших подпольных радиопередатчиков. Согласно нашим окончательным планам, Жиро должен был прибыть в Алжир за день до высадок, а британские подводные лодки должны были доставить двадцать тонн современного стрелкового оружия, переносные рации, и тому подобное снаряжение для организации действий французского подполья. Полковник Ван Хеке, возглавлявший тридцатитысячную армию обученных членов молодежной организации "Шантье де ла Жёнес", был одним из немногих французов, которым я сообщил о уведомлении их всего за четыре дня до начала операции. Как и генерал Маст, он с сожалением отмечал, что четырех дней будет совершенно недостаточно для организации по-настоящему действенного участия, однако мои инструкции на этот счет были строгими.
   Миллионы американцев, прошедшие службу в наших вооруженных силах, лучше меня знают, как проводятся военные операции. Они прекрасно понимают, что операции такого масштаба и сложности, как наша африканская экспедиция, не могут проходить строго по плану. К тому же, слишком большое количество непредвиденных неудач сильно подпортили наши военные и политические схемы в течение критических 24 часов, предшествующих укреплению наших войск в Алжире, который был координационным центром всей Французской Африки.
   Например, Рузвельт сам информировал меня о намерении направить около пяти тысяч солдат в Тунис в качестве первой волны высадок, и наши французские лидеры сопротивления были приведены в состояние полной боевой готовности на основе этой информации. Однако, в последнюю минуту эта операция была отменена о чем меня никак не уведомили. Как показывают послевоенные отчеты, начальники Объединенного Штаба решили, что для проведения этой рискованной операции не было достаточного транспорта. Поскольку мы в Алжире не получили предупреждения об изменениях планов, наши друзья в Тунисе естественно заключили, что их намеренно подставили под удар.
   Вторым непредвиденным обстоятельством было то, что Генерал Жиро, который должен был стать верховным руководителем французов на месте, не прибыл в Африку, как ожидалось. Я неоднократно посылал радиограммы с запросом о местонахождении Жиро и всякий раз получал сообщения, что он еще в Гибралтаре и "вскоре прибудет". Я не мог понять, почему Жиро не направился прямо в Алжир, как было запланировано. Позднее, я узнал, что он выехал в Гибралтар по совету двух опытных дипломатов, Фримана Мэтьюса, моего преемника в американском посольстве в Виши, и Гарольда Мака из Британского министерства иностранных дел, которые сопровождали его в качестве политических советников по вопросам Французской Африки. Они узнали из моей переписки с Жиро, что этот француз предполагает взять на себя командование американскими, как и французскими войсками почти сразу же после наших высадок и что у него есть и другие заблуждения на счет англо-американских планов. Эти политические советники считали, что данные вопросы следует прояснить перед переездом Жиро в Африку, поэтому они предложили Эйзенхауэру переговорить с Жиро до начала операции. Хотя очевидным поводом для этого решения было внести ясность в наши отношения с Жиро, его остановка в Гибралтаре, сделанная в последнюю минуту, сильно расстроила наши планы в Алжире, разрабатываемые с учетом присутствия Жиро там до начала вторжения.
   Жиро было предоставлен такой короткий срок на сборы, что его смогли эвакуировать из его убежища на юге Франции только с помощью подводной лодки. Французский Генерал настаивал на том, чтобы это была именно американская подлодка. Однако, поскольку в Средиземноморье мы ими не располагали, Капитан Герольд Райт был назначен техническим командиром маленькой британской подлодки, чтобы придать ей статус "американской". Говорят, что это был первый и единственный случай за все время военных действий, когда американский моряк командовал британским военным кораблем. Когда Жиро прибыл на Гибралтар, где Эйзенхауэр сообщил ему, в каком статусе ему предстоит действовать, тот сразу же объявил, что отказывается от участия. Он утверждал -- и, как оказалось, вполне справедливо, -- что его положение будет сильно скомпрометировано в глазах других французских военачальников, если он согласится поставить французские войска под командование американцев в кампании, которая ведется на французской территории. Он наверно проявил бы еще большее упрямство, если бы ему доложили, что в экспедиции участвуют не только американские, но и британские солдаты, но это обстоятельство тщательно скрывалось от всех французских участников операции. Жиро уступил только после двух дней непрерывных переговоров в Гибралтаре, но к тому времени, когда он прибыл в Алжир, спустя тридцать-шесть часов после высадок, политическая ситуация коренным образом изменилась. Его отсутствие на месте в ночь с седьмого на восьмое ноября вынудило нас внести поспешные изменения в наши местные планы, что оказало свое влияние на ход действий во всей Французской Африке, да и в самой Франции.
   Вдобавок к тому, что Жиро не оказалось на месте в нужный момент, наши подпольщики так и получили оружия, обещанного им по каналам Управления Стратегических Служб. Полковник Эдди, наш блестящий военно-морской атташе в Танжере, получил заверения от Управления Стратегических служб и британской SOE (?) в том, что оружие будет поставлено на изолированные пляжи ночью и заблаговременно. Поэтому мы все были вне себя от возмущения, когда несколько ночей подряд, несмотря на сообщения о поставках, французы, направленные на условленные пункты назначения, возвращались с пустыми руками. Сам Эдди и я позднее пришли к выводу, что британцы подвели нас, считая, что ни нам, ни нашим подпольщикам нельзя доверять. В результате, большинству наших сторонников в Алжире и других боевых центрах по всему побережью пришлось довольствоваться набором допотопного оружия, что делало их военный потенциал смехотворным.
   Между тем, конвои Союзников неотвратимо приближались к африканским берегам, никак не принимая во внимание сбои в наших планах. В течение последних часов светового дня седьмого ноября многим в Алжире стало известно об огромном конвое Союзников, движущемся с помпой по Средиземноморью, якобы, в сторону Мальты, и которому срочно требовалось пополнить запасы горючего. И только кучка посвященных в нашу тайну подозревали, что эти корабли вскоре резко развернутся в сторону Алжира, где им предстояло выгрузить на берег военное оборудование.
   Незадолго до полночи на наше подпольное радио пришло зашифрованное сообщение из Лондона о начале высадок операции "Факел". Передача Би-Би-Си на французском языке начиналась следующим: "Алло, Роберт: Франклин прибыл". Поэтому, за два часа до того, как вооруженные подразделения американцев должны были войти в Алжир, я подал сигнал на проведение нашей местной операции. Наши группы сопротивления начали без лишнего шума захватывать ключевые места в городе, не встречая, впрочем, особого сопротивления. Они взяли под контроль полицейские участки, подстанции, военные штабы, и центры связи и транспортные депо. Они незаметно окружили патрулями военные учреждения для их последующего захвата с приходом американцев. Все надеялись, что Алжир будет захвачен без единого выстрела. Получив заверения, что все идет по плану, я предпринял следующий шаг, связавшись с Генералом Альфонсом Жуином, высокопоставленным военачальником, осуществлявшим в тот момент руководство во всей французской Африке. В правительстве Виши он занимал должность главнокомандующего Сухопутных войск и проживал в своей загородной резиденции "Ель-Биар", которая до этого была штаб-квартирой Вейгона. Я еще раньше собирался отправиться к нему в сопровождении Жиро, и был обеспокоен его отсутствием.
   В своих военных мемуарах Черчилль утверждает, что у Союзников была предварительная договоренность с Жуином, и что он руководил всем французским подпольем в Алжире, но это -- ошибка. У нас не было предварительной договоренности с этим важным военачальником, хотя он никогда не скрывал своей ненависти к нацистам и итальянским фашистам. Жуин в свое время считался самым важным участником среди французов африканской кампании, но был впоследствии отвергнут, т.к. существовало мнение, что он договорился больше не выступать против немцев во Второй мировой войне. Хотя, как мне кажется, сам он не считал эту договоренность обязательной, поскольку она была сделана под давлением, в наше среде решили, что полагаться на него слишком рискованно. Вполне возможно, что Жуин чувствовал себя связанным обязательством докладывать Виши обо всех наших переговорах.
   Когда я добрался до резиденции Жуина, на Вилле дез Оливье, оказалось, что он крепко спит, а все место окружено высокими сингалезскими охранниками. Мне с большим трудом удалось проникнуть внутрь и убедить слугу разбудить Генерала. Жуин вышел в гостиную в полосатой пижаме, с взлохмаченной головой и еще не совсем отошедший ото сна, но моя новость его мгновенно привела в себя. Сдерживая, по возможности, волнение, Я сообщил ему, что американские экспедиционные войска, численностью свыше полмиллиона солдат, готовы высадиться на побережье Французской Северной Африки. Следуя данным мне инструкциям, я преувеличил масштаб экспедиции и не словом не обмолвился об участии в ней британцев. При этом я дал следующее пояснение: "Я сообщаю Вам это заранее, так как наши переговоры в течение всех этих лет убедили меня, что больше всего на свете Вы желаете освобождения Франции, но оно наступит только при сотрудничестве с США".
   Жуин был напуган и шокирован. Он воскликнул: "Что! Вы хотите сказать, что конвои, которые вчера вошли в Средиземное море, не направляются на Мальту, а высадятся здесь?" Когда я кивнул в знак согласия, он сказал: "Но еще неделю назад вы сказали, что США не станут нападать на нас". Я ответил, что американские экспедиционные силы направлены не для нападения на французов, но прибывают сюда по приглашению Франции для сотрудничества в деле освобождения Франции. Жуин спросил: "А кто сделал это приглашение?" и когда я ответил: "Генерал Жиро", он спросил, находится ли Жиро в Алжире. Я сказал, что мы ожидаем его с минуты на минуту. Жуин стал взволнованно расхаживать по гостиной, останавливаясь время от времени, чтобы высказать свое страстное возмущение тем, что с ним не проконсультировались заранее. Но он никак не прореагировал на мое замечание о том, что именно Жиро, будучи не связанным обязательствами ни с немцами, ни с вишистами, стал тем человеком, на которого пал выбор американцев. Я заметил, вполне искренно, что, зная не понаслышке об антинацистских настроениях Жуина, мы были уверены, что получим его поддержку в нужное время. После получасового расхаживания по комнате, во время которого он просто выражал свои мысли вслух, Жуин сказал: "Если бы все зависело только от меня, я бы дал свое согласие. Но, как вы знаете, Дарлан сейчас в Алжире. Он выше меня рангом и н6езависимо от того, какое решение я приму, Дарлан может немедленно аннулировать его". Не колеблясь ни минуты, я сказал: "Очень хорошо, давайте переговорим с Дарланом".
   Мелодраматическая роль, которую сыграл Адмирал Дарлан в африканской кампании, вызвала одну из самых острых полемик за всю войну. В течение более чем двух лет Дарлан выступал по радио из Виши с анти-британскими и анти- деголлевскими заявлениями и по-видимому находился в тесном контакте с нацистами. Его британские и деголлевские противники, естественно, делали все возможное, чтобы как-то дискредитировать его. Поэтому, когда была достигнута договоренность с Дарланом в Алжире, протесты в Великобритании и США достигли такой силы, что они отвлекли внимание общественности от блестящих военных удач этой кампании, угрожая серьезно подорвать репутацию деятелей, которые были в ответе за соглашение с Дарланом, включая Эйзенхауэра. Если бы у Эйзенхауэра не было такой же блестящей способности справляться с политическими неурядицами, как и с военными ЧП, его африканская кампания возможно была бы обречена на провал, и в этом случае Дуайт Эйзенхауэр мог бы занять совсем другое место в истории, потому что тогда Верховным главнокомандующим американских сил в Европе был бы назначен кто-то другой.
   Однако, находясь в ту ночь в резиденции Жуина, я не испытывал ни малейшего сомнения в целесообразности привлечения Дарлана к нашему проекту, поскольку был уполномочен на это самим Рузвельтом, как явствовало из телеграммы, направленной мне 17-го октября Леги с указаниями начать договариваться с Дарланом, если это, по моему мнению, может помочь нашим военным действиям. Поэтому, в тот же самый час, когда наши войска начали высаживаться на африканском побережье, я попросил Жуина позвонить Адмиралу. Среди многих драматических особенностей "сделки с Дарланом" не маловажным было то обстоятельство, что адмирал оказался в ту ночь в Алжире. Он прибыл неожиданно, потому что его сын Ален, который вел со мной переговоры от имени отца, свалился с приступом полиомиелита. Дарлан остановился в доме своего представителя в Алжире, адмирала Фенара, и Жуин немедленно связался с ним по телефону. Жуин проинформировал Дарлана о моем визите к нему с важным сообщением для него, и предложил немедленно приехать к нему. Дарлан сказал, что он сам приедет в резиденцию Жуина, и через двадцать минут был там вместе с Фенаром.
   Это была моя первая встреча с Дарланом за последние полтора года. Я попытался передать ему свое сообщение как можно короче. Услышав новость, он побагровел и воскликнул: "Я давно знал, что британцы не отличаются особым умом, но думал, что американцы все-таки умнее. Очевидно, у вас такой же талант, как и у них, делать грубые ошибки". Он добавил, что если бы американцы подождал хотя бы несколько недель, он смог бы заручиться эффективным сотрудничеством французов, организовав широкомасштабные военные действия по всей Франции и в Африке. А теперь, спросил он гневно, когда американцы преждевременно предприняли одностороннее выступление, что будет с Францией?
   В течение пятнадцати минут Дарлан расхаживал по гостиной, яростно попыхивая трубкой, а я трусил рядом с ним, подстраиваясь под шаг этого удивительно низкорослого морского офицера. Я использовал все возможниые доводы, которые мне приходили в голову, чтобы убедить Дарлана в том, что именно сейчас у него есть уникальная возможность нанести решающий удар, который принесет освобождение Франции. Судя по его эмоциональному поведению, я не сомневался, что наше вторжение явилось для него полной неожиданностью и что в данный момент он думает только о том, насколько достоверной была моя информация. Среди других доводов, я напомнил ему, как в июле 1941 года он сказал нашему послу Леги, что если США захотят в какой-то момент направить в Марсель полмиллиона хорошо снаряженных американских солдат и пару танковых дивизий и эскадрилий самолетов, пусть они только сообщат ему и он будет готов к сотрудничеству. "Этот момент наступил!" воскликнул я, призвав на помощь все свое красноречие и весьма приукрашивая факты. "И сейчас на вас лежит ответственность сделать так, чтобы не пролилась кровь французов из-за бессмысленного сопротивления американским высадкам, которые уже идут полным ходом".
   В конце этого получаса, в течение которого говорил в основном я, а Дарлан, похоже, обдумывал своё, не прислушиваясь к моим словам, он все еще оставался в нерешительности, и только бормотал: "Я дал клятву верности Петену и оставался верным ему в течение двух лет. Я не могу нарушить ее сейчас. Эта преждевременная акция -- совсем не то, на что мы надеялись все это время". Я спросил его, станет ли он сотрудничать с нами, если Петин даст ему на это полномочия. Дарлан задумался на некоторое время, а потом сказал, что да, он будет сотрудничать с нами, если Маршал даст "добро". Он вызвал в гостиную адмирала Баттэ, его секретаря, и составил послание, а мы с Жуином и Фенаром стояли рядом, пытаясь скорректировать ситуацию и наши будущие действия.
   После того, как послание было готово, возник вопрос, как переслать его, потому что все мы оказались в весьма щекотливой ситуации. Дело в том, что дом Жуина был окружен группой, состоявшей из сорока неизвестных мне, но, как оказалось, предназначенных для моей защиты бойцов под командой довольно воинственного вида молодого француза в форме курсанта, которые взяли под стражу охрану хозяина. Поэтому, когда вся наша компания вышла на улицу, собираясь отправить послание в расположенный в районе порта штаб ВМС, мы были остановлены этим молодым французом с его бойцами, увешанными самым экзотическим оружием. На вопрос Жуина "кто вы?", юноша спокойно ответил: "Я не могу вам ничего доложить, за исключением того, что никому, кроме представителя генерального консула США, не позволено покидать помещение". Все повернулись ко мне и Жуин спросил: "Означает ли это, что мы все арестованы?" Я признался, что похоже на то, но что для меня это такой же сюрприз, как и для них.
   После чего я предложил отдать послание нашему вице-консулу Пендару, который в тот момент дожидался нас в автомобиле около виллы. Это предложение было с неохотой принято и затем мы вернулись в дом. Мои хозяева не верили в мою непричастность к инциденту с окружением дома Жуина и были явно не в духе. Началось томительное ожидание с вышагиванием взад и вперед по гостиной в тягостном молчании. Позднее я узнал, что, когда Пендар доставил сообщение французскому морскому офицеру, который командовал портом, а тот, заподозрив неладное, перезвонил Дарлану, а потом держал Пендара под стражей в течение нескольких часов. Получение этого послания так и не было подтверждено. Вместо этого в Виши пришло сообщение, что Дарлан и Жуин взяты в плен американцами.
   Между тем, время -- 2.30 утра, -- когда американские войска должны были достичь города, давно прошло. Я старался как можно дольше растянуть переговоры с Дарланом и Жуином, ожидая с минуты на минуту прибытия вооруженных американцев, что могло бы придать больший вес моим доводам. Однако, время приближалось к шести часам утра, а об экспедиции ничего не было слышно. Поскольку уже несколько дней я постоянно недосыпал, мне вдруг пришла мысль, что я совершил ужасную ошибку, перепутав день высадки. Одно было ясно: что-то пошло не так. По мере того, как я все больше и больше нервничал, Дарлан, наоборот, становился все более спокойным, и мы сидели за столом, ведя отвлеченную беседу о наших шансах на успех. Когда я рассказал ему всю историю того, как мы договорились с Жиро, он покачал головой и с уверенностью заметил: "Жиро -- не ваш человек, Как политик, он просто ребенок. Он, всего лишь, хороший дивизионный командир, и только". К сожалению, эта оценка оказалась правильной.
   В 6.30 утра, через четыре часа после обещанной высадки американских войск, до нас донеслись возбужденные голоса с улицы. Оказалось, что наши французские патриоты, охранявшие дом, были разоружены отрядом мобильной городской полиции. Наши друзья сделали для нас гораздо больше, чем от них требовалось: они удерживали город под контролем в течение нескольких часов после того, как их должны были сменить. С наступлением рассвета в штабе регулярной французской армии узнали о странной ситуации, сложившейся вокруг дома Жуина, и он стал первым пунктом для расследования. Я вышел в сад как раз в тот момент, когда пятьдесят жандармов, вооруженных автоматами, ворвались в дом. Я был бесцеремонно взят под стражу и под дулом автомата препровожден вместе с Пендаром в какую-то подсобку, служившую будкой для охраны. Она охранялась сингалезскими бойцами и один из них , не сомневаясь в том, что нас всех расстреляют, предложил мне дешевую французскую сигарету. Адмирал Фенар через несколько минут отдал распоряжение освободить меня. Как потом мне рассказали жандармы, в общей суматохе они приняли нас за немцев.
   В этот момент в комнату вбежал помощник генерала Жуина майор Доранж. Размахивая крупнокалиберным армейским пистолетом, он клялся, что прикончит "свинью" Жана Риго, который имел глупость вступить в заговор с целью захвата города Алжир. Доранж и я были в дружеских отношениях, но он по понятным причинам был очень разозлен тем, что его не предупредили о высадках войск Союзников, и он тут же строго заявил, что я нахожусь под арестом. Дарлан сказал, что он берет на себя ответственность за меня. Он попросил Фенара остаться со мной в доме Жуина, а сам вместе с Жуином отправился в Форт Императора, который служил военным штабом французов в Алжире. Они сказали, что у них возникли серьезные сомнения по поводу моего сообщения, и мне нечего было им возразить: к тому времени у меня самого были такие же серьезные сомнения в происходящем. Я оставался в полной неизвестности о высадках наших войск, не получив никаких известий от наших "вице-консулов", размещенных в условленных местах на пляжах для их встречи и препровождения в город. Однако, очень скоро Фенару позвонили из штаба Жуина, подтвердив широкомасштабные высадки наших войск по всему алжирскому и марокканскому побережью. Я уговаривал Фенара отпустить меня для выяснения обстоятельств, но мне вплоть до второй половины дня так и не разрешили покинуть хорошо охраняемый дом Жуина.
   Дарлан вернулся около трех часов дня и сразу же попросил меня связаться с генерал-майором Чарльзом Райдером, командующим т.н. Восточной оперативно-тактической Группой войск, который, по слухам находился уже на пляже в десяти милях к западу от Алжира. Дарлан предоставил нам автомобиль с шофером, на котором красовались французский и белый флаги с тем, чтобы мы могли беспрепятственно добраться до наступавших американских войск. В тот момент мы услышали стрельбу из автоматов, раздававшуюся недалеко от дома на улице. Перед тем, как сесть в машину, я выскочил на разведку и увидел, как к нам приближается, прижимаясь к стенам домов и выпуская очереди, целый взвод американских бойцов. Демонстрируя белый флаг, укрепленный на переднем крыле нашей машины, мы осторожно проехали в их сторону. Они перестали стрелять и замерли в ожидании. Я вышел из машины, громко назвал себя и, сохраняя дистанцию по приказу их юного командира-лейтенанта, объяснил положение вещей. Лейтенант попросил меня медленно повторить сказанное. Затем, по-видимому убедившись, что здесь нет ловушки, он позволил мне приблизиться к нему. Я спросил его фамилию и звание, и он ответил: "лейтенант Гизер ("Чудак", прим. пер.). Я ответил ему с улыбкой: "Вы наверно самый лучший Чудак, которого я видел за последнее время!" Это, похоже, убедило его окончательно, что перед ним стоит настоящий американец. Он отрядил в наше распоряжение одного бойца для сопровождения машины, и мы проехали дальше к пляжам без каких-либо инцидентов.
   Первым человеком, которого я встретил на берегу, был Рандольф Черчилль, одетый в форму десантника. Он по-видимому, уже слышал обо мне, потому что сказал что-то вроде того, что британская дипломатическая служба должна была бы тоже воспользоваться услугами людей, подобных мне. Я счел это за комплимент. Он проводил меня к генералу Райдеру, с которым я еще не был знаком. Я быстро объяснил ему ситуацию в Алжире и решение Дарлана просить у нас временного прекращения огня, и сказал, что я готов отвезти его во французский штаб, где его ожидает все штабное начальство. У генерала была нехватка с мобильным средствами, и он с готовностью принял мое предложение подвести его туда. После чего он на минуту задумался и сказал: "Но вначале мне нужно передать сообщение в Гибралтар и переодеться". Я выразил надежду, что это не займет у него много времени. Он присел на большой камень, чтобы продиктовать донесение помощнику. Составление одного абзаца заняло у него уйму времени. Похоже, что он находился в ступоре. Он снова выразил желание сменить униформу. Почувствовав моё нетерпение, он сказал: "Вы должны извинить меня. Я уже целую неделю не спал". Я хорошо понимал его состояние, потому что сам уже несколько дней не спал. Я взял его мягко, но решительно под руку, и мы сели в машину и направились в Форт Императора. Райдер оказался прекрасным человеком и отличным военачальником. Он сказал мне, что сам он далек от политики, и надеется, что в этом деле его заменит генерал Марк Кларк, который вот-вот должен "спикировать к нам с Гибралтара".
   Когда мы прибыли в форт, там уже собралось около пятидесяти французских офицеров, с официальным видом встретивших нас в большой комнате, во главе с Дарланом и Жуином, сидевшими за огромным, накрытым зеленым сукном столом. Как раз, когда мы входили в эту комнату, над нами пронесся американский самолет, который сбросил порцию бомб где-то, может быть, в ста метрах от нас. Лицо Райдера расплылось в счастливой улыбке и он произнес, застыв на месте: "Вот здорово! Впервые с Первой мировой войны я попал под огонь!" Его радость не нашла отклика среди французских офицеров, и в результате последовало неловкое молчание. Я представил Райдера Жуину и стал быстро переводить их переговоры. После короткой дискуссии, стороны подписали предварительное соглашение о временном прекращении огня, что давало возможность издать приказ о немедленном прекращении стрельбы в районе Алжира. С наступлением темноты 8-го ноября разношерстное городское население Алжира оставалось на удивление спокойным. Внешне, события дня создали впечатление блестяще разработанной операции, которая была успешно проведена в жизнь. Всего через несколько часов после высадки американских и британских войск на пляжах Алжира, два высокопоставленных французских военачальника в Африке оперативно подключившись, организовали временное прекращение огня, которое вступило в силу без каких-либо инцидентов. Они также предполагали, что подобные договоренности о прекращении огня вступят в силу на территории всей Французской Африки. К моему стыду, несколько моих французских знакомых, которые встретились мне в тот вечер, высказали мне свои сердечные поздравления. Они даже не подозревали, какими обманчивыми были внешние проявления этого оглушительного успеха, какую жуткую осечку дали некоторые из наших планов, каким чудом избежал Алжир (город) разрушительной воздушной бомбардировки, и какими неспокойными были взаимоотношения противоборствующих французских фракций.
   Одно из ЧП во время высадок в Алжире произошло в порту города, где британский эсминец с американскими солдатами на борту попытался силой прорваться к причалу, сделав залп из орудий по резервуарам с бензином и другим портовым сооружениям и причинив потери в людской силе, после чего был вынужден отступить, так и не высадив десант. Еще более серьезную ошибку совершили во время высадок контингента т.н. Восточной Оперативно-тактической группы войск. Вместо того, чтобы высадиться в условных пунктах, где их ждали американские "вице-консулы" и французские подпольщики, которые должны были провести их до Алжира, подразделения Райдера высадились на пляже в четырех милях от обозначенных мест. Именно эта неточность и вызвала мучительную тринадцатичасовую задержку прибытия наших войск в город. Британские ВМС, которые отвечали за высадку всей экспедиционной армии, сослались на ошибку в навигации вследствие ночного времени. Однако, зная, как хорошо ориентируются британские моряки в рельефе алжирского побережья, многие полагали, что высадки десанта в необозначенных местах были сделаны преднамеренно, во избежание возможного предательства со стороны французского подполья.
   Мне, как никому другому, было хорошо известно в ту ноябрьскую ночь, какой взрывной оставалась ситуация в отношениях между французами и войсками англо-американских Союзников. Десяток важных дел требовали неотложного решения, и каждая срочная проблема должна была, по возможности, быть согласована с Эйзенхауэром. Однако, как выяснилось, перегруженные радио мощности в Гибралтаре с огромным отставанием передавали сообщения и запросы. Срочные донесения непрерывным потоком поступали на командный пост Эйзенхауэра из Лондона и Вашингтона, от десантных войск с африканского побережья, и с кораблей, стоявших на рейде или вступивших в бой с французскими боевыми кораблями. Это был мой первый опыт работы по связи во время боевых действий, и я начал лучше понимать, как могут произойти ошибки, которые не были учтены при планировании ситуации. Поэтому и эту ночь я провел без сна, в котором очень нуждался. Точно так же, как в свое время обстоятельства вынудили меня взять на себя исключительную ответственность за инициацию "Сделки с Дарланом", я и сейчас должен был, в связи с непредвиденными задержками радиосвязи, принимать самостоятельные решения всю ночь и далее, вплоть до пяти часов дня 9-го ноября, когда наконец-то в Алжир не прибыл заместитель Эйзенхауэра генерал Марк Кларк.
  
   Глава Десятая: Убийство в Алжире. Загадка Дарлана
   Марк Кларк -- один из тех генералов-романтиков, которому, казалось, самой судьбой уготовано постоянно находиться в атмосфере высокой драмы. Насколько мне известно, прибытие в Алжир других руководителей операции "Факел" не отличалось ничем примечательным, но с Кларком все было не так: он прибыл в самый разгар немецкой бомбардировки, и его "летающую Крепость" чуть не задел подбитый нами "мессершмит". Генерал приземлился в алжирском аэропорту "Мезон Бланш", который позднее стал хорошо известен сотням тысяч американских военных, и мы спешно выехали в город, сопровождаемые грохотом первого налета на столицу. Около двадцати-пяти немецких и итальянских самолетов появились в воздухе с наступлением темноты и британские военные корабли, стоявшие в заливе, задействовали все имевшиеся в них в наличии зенитные средства, превратив этот бой в потрясающее зрелище к несказанному восторгу наблюдавшего за ним арабского населения. Жители Алжира только впоследствии научились оставаться в помещении во время налетов, но в этой атаке потери среди населения были велики, в основном, от осколков зенитных снарядов.
   Я заранее договорился с Пьером Гошеном, хозяином отеля Св. Георга, чтобы тот отдал свое прекрасное заведение в распоряжение верховного штаба союзных войск, и как только мы с Кларком оказались в полной изоляции его роскошного номера-люкса, я рассказал ему о моих переговорах с Жуином и Дарланом. О том, что, по иронии судьбы, в момент, когда Кларк диспутировал с Жиро на Гибралтаре, события в Алжире по сути свели на нет всю их договоренность. Реакция Кларка была на удивление резкой. "Этим вы мне только все испортили"! воскликнул он, а затем пересказал мне, что произошло на Гибралтаре в то утро. Они с Эйзенхауэром провели всю ночь в продолжительных дискуссиях с Жиро и были так рады, когда француз наконец-то согласился работать под общим началом американцев, что Эйзенхауэр тут же сделал заявление по радио о важном посте, который Жиро займет в их структуре. В своем заявлении Эйзенхауэр даже дал от лица американского правительства обязательство оказывать Жиро всяческую поддержку. А теперь, если этот француз окажется не у дел и не займет обещанного ему высокого административного поста, Эйзенхауэр и правительство США будут выставлены в глупом виде. Репутация Кларка, по его оценке, была тоже под ударом, так как он лично вел все основные переговоры с Жиро на Гибралтаре. "Мы обязаны срочно вернуть Жиро в дело", провозгласил он.
   В Гибралтаре планировалось, что Жиро и Кларк отправятся в Алжир одновременно в разных самолетах утром 9-го ноября. Однако, после того, как самолет Жиро покинул Мыс Гибралтар, погода испортилась, задержав вылет Кларка на пять часов. Таким образом, французский генерал приземлился в аэропорте Блида, в сорока километрах от города Алжир, без официального объявления о его прибытии и без сопровождения американцев. Когда мне сообщили, что Жиро наконец-то прибыл, я выехал на встречу с ним с нехорошими предчувствиями, понимая, что он может упрекнуть меня за дезориентирующие сообщения, которые я посылал ему во Францию. Но генерал спокойно выслушал мои объяснения, что единственным мотивом моих неточностей было сохранение плана экспедиции в тайне. Он также воспринял без особого волнения весть о том, что пока он дискутировал на Гибралтаре по поводу его статуса, как военачальника, появилась срочная необходимость подключить к действиям в Алжире Дарлана. Он не не сомневался в том, что Дарлан также имел все основания тайно готовиться к участию в совместных франко-американских действиях против нацистов, и он не выказал никакого удивления, когда я сказал ему, что Дарлан и Жуин обвинили его в том, что он "лезет вперед батьки в пекло".
   У Жиро не было ни малейшего желания ввязываться в какие-либо политические дебаты. Его единственной заботой было сохранение французского суверенитета (в Африке) и обеспечение французским командирам существенного участия в военных действиях, проводимых (американцами) на французской территории. На этот счет среди французских офицером было полное единодушие, но когда я попробовал объяснить это Кларку, он не даже стал слушать мои доводы в горячке первых напряженных часов в Алжире. Кларк имел слабое представление о французской политике и мало разбирался в сложных взаимоотношениях французских политиков и общей психологической обстановке, вызванной поражением Франции в 1940 году. Кларк хотел сосредоточиться на военных действиях, хотя в данный момент его прямой обязанностью были переговоры, направленные на достижение соглашения с французской администрацией, что было скорее политическим, чем военным делом. Прежде всего, Кларк хотел добиться скорейшего и безоговорочного согласия на оказание нашим войскам той поддержки, на которую в тот момент были способны французы. Он считал, что мы имеем право хотя бы на это, потому что, в конце концов, без нас у французов не было никаких шансов на успех. Вот что он отмечает в ту ночь в своем дневнике: "Какой бардак! Почему военным приходится заниматься всем этим, в тот момент, когда идет война! Это просто ужасно!".
   После разговора со мной, Кларк решил отложить свою встречу с Дарланом до утра. Он хотел вначале доложить обстановку по радио Эйзенхауэру, поэтому он объявил, что в первую очередь ему надо хорошо выспаться, и посоветовал мне сделать то же самое. У Кларка был один весьма преданный ему сержант, который прошел с ним всю войну: так, вот, он стоял на часах, пока тот спал, и Кларк знал, что его сон будет прерван только в случае крайней необходимости.
   Не имея такого охранника и не выработав себе такой разумной привычки, я почти всю ночь на 9 ноября, четвертую ночь подряд, так и не сомкнул глаз, проведя ее в бесконечных совещаниях с нашими разнообразными французскими помощниками, которые были взволнованы и обеспокоены таким неожиданным поворотом событий. Я должен был их успокаивать, одновременно пытаясь составить по радиодонесениям вразумительный отчет о происходящем. Дарлан также бодрствовал всю ночь, совещаясь с подчиненными и изучая радио донесения. Информация, которую нам удавалось перехватить в эфире, была путанной и противоречивой, а подчас и вообще фальшивой и перемешанной с нацисткой или другой пропагандой. Дарлан надеялся получить сообщение от Маршала Петена до своей встречи с Кларком, но оттуда никаких вестей не приходило. Я всю ночь оставался на связи с Дарланом, все больше и больше убеждаясь, что он намерен всерьез сотрудничать с нами при условии, что французский суверенитет в Африке не будет нарушен.
   Я знал, что Дарлану в ту ночь предстояло принять трудные и неприятные решения, и действительно, когда мы снова встретились на следующее утро в отеле св. Георга, он выглядел измученным и не выспавшимся. Описывая эту первую встречу с Дарланом в своей книге "Обдуманный Риск", Марк Кларк отмечает, что Дарлан, "этот маленький человечек со слезящимися голубыми глазами и капризным изгибом губ ... похоже был весь на нервах и не уверен в себе, явно не в своей тарелке. ... Он все время ёрзал в кресле, и шелестел бумагами, разложенными перед ним на столе". Все это было оттого, что, как и мне, и в отличие от Кларка, Дарлану не удалось как-то укрепить себя сном.
   Посовещавшись с Дарланом, я встретился с руководителями нашего подполья, которые помогали доставить Жиро в Алжир, а позднее в тот же самый вечер 10-го ноября Кларк и я встретились с Жиро с глазу на глаз в машине, где можно было разговаривать без риска быть подслушанными. Все предшествующие сутки Жиро пришлось испытать на себе все возникшие сложности ситуации. Он был гостем в доме Лемэгра-Дюбрея, расположенном в арабском квартале города Алжир и там, во время своих встреч со многими высокопоставленными французскими чиновниками, выяснил, к своему удивлению, что большинство из них считают его диссидентом и отказываются признавать его авторитет, (как политического лидера). Жиро с пониманием относился к той важности, с которой большинство французских военных относятся к понятию т.н. "законности", но он признался Кларку и мне, что его повергают в шок сложности гражданского управления Африкой, и что ему хочется поскорее освободиться от всего этого, чтобы полностью посвятить себя военным действиям. К нашему удивлению, да и облегчению, пожалуй, он, продолжая свою мысль, сказал, что от участия Дарлана зависит успех нашего предприятия, и что его вполне устраивает работать под его началом. Жиро надеялся, что Дарлан пойдет на то, чтобы стать своего рода Верховным Комиссаром, а он, Жиро, возьмет на себя роль Главнокомандующего французских сил. Таким образом, без всяких усилий с нашей стороны, Жиро дал нам в руки то, что позднее оказалось весьма эффективной рабочей концепцией в эти первые недели операции "Факел".
   Как показали события в Алжире в течение следующих нескольких дней, в определенных условиях специализированные знания могут служить препятствием. Кларк не стал делать вид, что разбирается в тонкостях французской политики и ему было легко высказывать упрощенную точку зрения на франко-американские отношения, что он делал без колебаний, и при этом довольно бесцеремонно отметать французскую тактику проволочек. В своих докладах Эйзенхауэру в первые дни своего пребывания в Алжире он довольно часто пользовался аббревиатурой "YBSOB", что означало (по-английски, прим. перев.) "желтобрюхий (трусливый) сукин сын", награждая этим эпитетом большинство французских офицеров, с которыми ему приходилось сталкиваться на переговорах. По его мнению, любой француз, который не оказывал немедленную и безоговорочную поддержку англо-американской экспедиции, заслуживал такой клички. Подобным же образом Кларк проводил и свои переговоры с французами, стуча кулаком по столу и пересыпая свою речь красочными эпитетами по-английски, которые многим французам были вполне понятны. Генерал считал, что эта тактика приносит хорошие плоды, и, возможно, он был прав. Например, вряд ли он нашел бы более действенную форму убеждения, чем угроза, что, если французские командиры не найдут способа немедленно урегулировать свои разногласия, он всех их отправит в тюрьму и введет американское военное правление по всей французской Северной Африке. Эта угроза напугала меня больше, чем самих французов, потому что я боялся, что он Кларк так и сделает. Я и представить себе не мог, что будет, если, вступая в борьбу с нацистами в Северной Африке, американцы одновременно возьмут бразды правления двадцатью миллионами разношерстного населения этой огромной территории, не имея представления об арабских диалектах и не говоря по-французски, что было справедливо для большинства наших соотечественников.
   После одного такого совещания я провожал Дарлана к его машине. Остановившись у двери машины, он мне сказал: "Могу я вас просить об одолжении? Попробуйте, все-таки, намекнуть генерал-майору Кларку, что он имеет дело с пяти-звездным адмиралом. Пора бы ему прекратить обращаться со мной, как с желторотым младшим лейтенантом". Я передал эту просьбу Кларку, но он не воспринял ее всерьез. К счастью, большинство французских офицеров уже смирились с неизбежностью сражаться против нацистов бок о бок с американцами, поэтому бульдозерные методы Кларка были вполне уместны, особенно когда возникали колебания, которые могли стать роковыми. Последнее препятствие к достижению договоренности с французскими чиновниками, было преодолено, когда нацистские войска сплошным потоком хлынули в не оккупированную зону Франции, в нарушение соглашения о временном перемирии 1940 года.
   Когда Дарлан дал 8 ноября свою личную санкцию на временное прекращение огня, мы оба понимали, что тем самым мы инициируем ситуацию, которая впоследствии стала известна под названием "Сделка с Дарланом". Ставки были высоки: прекращение огня немедленно, и не только в Алжире, но по всей Французской Африке, и выработка соглашения между французами и англо-американцами, которое могло бы упрочить наши военные позиции и обеспечить плодотворное сотрудничество с нами нескольких сотен тысяч прошедших военную выучку у французов войск при наличии у них необходимого снаряжения. Никто, кроме Дарлана, не обладал в Африке таким авторитетом среди французских военных и гражданских управленцев, от доброй воли которых зависел успех или провал всей нашей кампании. Например, генерал Ногю в Марокко сумел обойти нашего тайного союзника в его штабе, Генерала Бетуара, и возглавил сопротивление нашему вторжению, как он и предупреждал меня в свое время. Дарлан был единственным человеком в Африке, который смог убедить Ногю прекратить столкновения и тем самым сделать страну безопасной для продвижения наших войск и проведения там операций. Кроме того, была надежда, что Дарлану удастся вывести французский флот из Тулона за пределы досягаемости нацистов.
   12 ноября Ногю вылетел в Алжир, где он, вместе с членами групп Дарлана и Жиро, выработал план действий для французского командования, который почти во всем совпадал с планом Эйзенхауэра, разработанным в Лондоне за три недели до высадок. Верховное Командование дало обещание не нарушать структуру административного правления, установленного французами в Северной Африке, и не ставить под сомнение статус Дарлана, как главного администратора, тогда как Жиро стал полновластным военачальником в регионе. Оказалось, что никто из начальства союзников и представить себе не мог, какую оппозицию вызовет наша "Сделка с Дарланом" в определенных кругах США и Соединенного Королевства. Кларк, который по понятным причинам гордился прогрессом, достигнутым на его переговорах, дал пресс-конференцию в отеле св. Георга, где он в естественной и живой манере поведал о том, что произошло. Эйзенхауэр первым испытал на себе всю тяжесть общественной реакции, которая обрушилась на него потоком сводок и донесений, идущих в Гибралтар, начиная с запросов от Рузвельта и Черчилля и заканчивая докладами военных чиновников, сообщавших об общественной критике, жалобах, и криках отчаяния. Как бы то ни было, Рузвельт был уверен, что французская внутренняя политика должна быть подчинена единственной цели -- делу победы -- и эта убежденность руководила его действиями в период 1941-1942 годов. Одному Богу известно, как мы нуждались в военном успехе в 1942 году. Мы не могли обсуждать это в прессе в то время, и поток обвинений в том, что США навязывают Дарлана на послевоенную Францию, пришлось оставить без ответа. Я сожалел о том, что появились такие обвинения, потому что они бросили временную тень на первый большой успех США во Второй мировой войне. Эйзенхауэр имел все основания полагать, что имеет право вести переговоры с Дарланом, или любым другим французским лидером, который мог оказаться полезным для нашего предприятия. Тем не менее, будь он менее мужественным человеком, он наверняка был бы сильно обеспокоен этим громким протестом. Однако, Эйзенхауэр без колебаний взял на себя всю ответственность за переговоры, одобрив соглашениеп и решив немедля ехать в Алжир, (что он и сделал 13 ноября), для одобрения "сделки с Дарланом" на месте. При этом, он посоветовал Кларку не давать больше пресс-конференций.
   Прилетев в Алжир, Эйзенхауэр первым делом выслушал мой подробный отчет о том, каким образом разного рода неприятности вкупе привели к неожиданным, но вполне удачным результатам, по крайней мере, в военном отношении: как была достигнута "сделка с Дарланом" и как она начала работать еще до прибытия Кларка. После знакомства с нашей группой и рукопожатий с Дарланом и Ногю и со всеми остальными офицерами, Эйзенхауэр попросил меня лететь вместе с ним назад в Гибралтар для участия в подготовке донесений в ставки союзников с объяснением всех обстоятельств, что, конечно, было не простым делом. Когда самолет Эйзенхауэра приблизился к Гибралтару ночью того же дня, меня так развезло от недосыпания, что я задремал и пропустил приземление и связанные с ним неприятные ощущения. Этот инцидент лучше всего описан самим Эйзенхауэром: " Мы пролетели над Скалой в полной темноте, тщетно пытаясь подойти к аэродрому. Я не видел выхода из этого злоключения и до сих пор считаю, что молодой лейтенант-пилот при выполнении посадки больше полагался на свою счастливую звезду, чем на приборы, тем не менее благополучно доставив нас на землю".
   В тут ночь нас ожидал еще прием в штабе в официальной резиденции губернатора Гибралтара, Сэра Ф.Н. Мейсона-Макфарлана, на котором я снова выступил со своим сообщением, излагая все теперь уже по памяти. Затем наша информация и впечатления были собраны воедино для представления чернового варианта объяснительной записки Эйзенхауэру, такой важной для его собственной карьеры и будущего всего нашего предприятия. По своему обыкновению, Эйзенхауэр переписал эту записку по-своему. В этом донесении Генерал твердо взял на себя всю ответственность за "сделку с Дарланом", зная наперед, что вся его карьера либо пойдет в гору, либо рухнет от того, как воспримут ее правительства Союзников, и пойдет ли все так, как запланировано. Вот что он заявлял в этой связи: "Исключительно важным является не предпринимать никаких опрометчивых действий, которые могут нарушить хрупкий баланс, который нам удалось установить". Он выразил уверенность в том, что Дарлан предпринимает попытки заставить французский флот покинуть Тулон, добавив при этом следующее: "Даже если ему это не удастся, следует осознавать, что к решению проблем в Северной Африке он подошел к нам не с пустыми руками. Мерфи, который проделал большую работу, будет в качестве руководителя моего отдела по Гражданским Делам, находиться в тесном контакте с Дарланом".
   Я действительно очень сблизился с этим загадочным маленьким Адмиралом Франции в те последующие шесть недель перед тем, как в канун Рождества на его жизнь было совершено покушение. Мне вероятно удалось узнать его намного лучше, чем кому-либо другому из его американских коллег и, как ни странно, он мне стал очень симпатичен. На меня, в частности, произвело большое впечатление то, как по-умному Дарлан отстаивает французские интересы. Хотя его позиция была сильно ослаблена враждебностью со стороны Великобритании и США, вряд ли кому-нибудь еще удалось добиться больших уступок Франции со стороны Союзников. Хотя дискуссии в Алжире были все еще в критической стадии, Рузвельт был вынужден сделать заявление, характеризуя договоренности с Дарланом как "временные меры", оправданные исключительно напряженностью на фронте. Это заявление Рузвельта было истолковано некоторыми французскими военными как частичный отказ от уже данных заверений, и Дарлану пришлось действовать решительно и быстро, чтобы сохранить порядок в рядах своих подчиненных. По соглашению, подписанному 23 ноября, французы получили гарантии своего суверенитета во французских колониях в Африке, оставив за собой без каких-либо изменений контроль местного населения. Более того, Дарлан сумел добиться от американцев более щедрых обещаний по модернизации французских вооруженных сил, чем те, которые Кларк дал Масту в Шершеле.
   Военные статьи соглашения Кларка-Дарлана легли в основу американской программы массированной военной помощи Франции уже в ходе Второй мировой войны. В соответствии с этой программой США полностью укомплектовали и обучили восемь французских дивизий в Северной Африке, а также частично обеспечили снаряжением и обучили еще три дивизии в самой Франции. Кроме того, США поставили снаряжение для девятнадцати эскадрилий, а также переоборудовали весь французский флот. По этой программе военного времени Соединенные Штаты поставили французам 1400 единиц авиации, 30000 пулеметов, 3000 артиллерийских орудий, 5000 танков и самоходных установок, и 51 миллион боеприпасов. Что бы там ни говорили о недостатках и просчетах Дарлана в период его работы в Виши, в последние недели жизни он действовал, как настоящий французский патриот.
   Таким образом, защищая интересы Франции, Дарлан также внес гораздо больший вклад в дело Союзников, чем тогда считалось большинством наших военных. В первые, критические дни нашего вторжения он давал мне возможность прослушивать по добавочному телефону его переговоры с французскими командирами, а также читать некоторые из его приказов перед их отправкой в штаб. Я уверен, что никто, кроме Дарлана, не смог бы заставить Ногю так быстро прекратить сопротивление в Марокко, или убедить генерала Пьера Буассона, генерал-губернатора Французской Западной Африки передать в наши руки свою огромную территорию и порт Дакар без единого выстрела. Именно этот порт вызывал особенное беспокойство у Рузвельта: он считал его самой большой угрозой для американцев. По междугородней связи я слушал, как Дарлан призывает адмирала Жана Естеву, который тогда был генерал-губернатором Туниса, оказывать сопротивление предстоящему вторжению в страну германских воздушно-десантных войск. Дарлан задал ему такой вопрос: "Эстева, ты хочешь стать американцем?", на что Эстева отвечал: Да, но когда они придут?" Он намекал на наши предварительные заверения в том, что американские войска высадятся в Тунисе в первый же день вторжения, как планировалось вначале. Изменения планов Союзников, а также уступки Виши немецким притязаниям, позволили немцам оккупировать тунисские аэропорты и продлили бои в Тунисе и восточном Алжире на многие недели той суровой зимы.
   Дарлан делал все, что было в его силах, стараясь уговорить адмирала Делаборда перевести французский флот из Тулона в Алжир. Его отношения с Делабордом одно время были очень напряженными. Срок службы адмирала Делаборда был продлен: возможно, если бы он ушел в отставку раньше, другой адмирал, который бы занял его место, проявил бы большую сговорчивость и понимание. В ответ на настойчивые просьбы и требования Дарлана, высылаемые Делаборду, ему поступил лаконичный ответ, состоящий из одного слова -- "Пошёл .." -- , что в более вежливом варианте перевода передает выражение -- "Чушь"! -- сказанное генералом МакОлифом во время Арденнского сражения (1944). Дарлан ни разу не пошел на то, чтобы отменить свой приказ-инструкцию французскому флоту, по которому он должен быть затопленным, чтобы не попасть в руки нацистов. Во время перемирия 1940 года и последующие 28 месяцев Дарлан неоднократно давал торжественное обещание, что флот никогда не попадет в руки нацистов. Когда флот в Тулоне был потоплен, маленький Адмирал испытал удовлетворение от того, что его клятва не была нарушена.
   Дарлан неоднократно повторял в разговорах со мною: "Пожалуйста, передайте Вашему Президенту, что если он решит, что я приношу ему больше вреда, чем пользы, я тут же подам в отставку". Он даже передал нам свое, подписанное им заявление об отставке, не проставив даты, которому можно было дать ход в любой момент по нашему желанию. "Единственная привилегия, которую я прошу у Вас", говорил он, "это визы и транспорт для моего переезда с женой в Штаты".
   Желание Дарлана переехать с женой в Штаты, объяснялось тем, что в тот момент его сын Алан находился местечке Уорм Спрингс, штат Джорджия, где он проходил лечение в полиомиелитной клинике, прославившейся благодаря самому Рузвельту. Надо сказать, что полиомиелит сыграл свою роль в "сделке с Дарланом". Именно он был причиной присутствия Дарлана в Алжире в момент нашего вторжения, и оказал определенное влияние в эмоциональном плане как на французского Адмирала, так и на американского Президента. Когда я, за два дня до высадок сообщил телеграммой Леги, что Дарлан прибыл в Алжир в связи с приступом полиомиелита сына, Леги немедленно передал эту новость Рузвельту. Описывая этот инцидент в своих мемуарах, Леги сообщает следующее: "Первое, что поразило Рузвельта, был сам диагноз болезни молодого человека. Рузвельт хорошо помнил ход своего полиомиелита, поэтому он предложил нам написать (сочувственное) письмо Дарлану. Я ответил, что, по-моему, это очень хорошая идея. Позднее Рузвельт позаботился о том, чтобы отправить сына Дарлана в Уорм Спрингс, где он, благодаря ему, пробыл значительное время. Дарлан был очень благодарен Президенту, и я уверен, что именно такая предусмотрительность со стороны Президента и помогла нам в той критической ситуации, которая возникла в связи с нашим вторжением. После убийства Дарлана его вдова смогла посетить сына и была принята в США в качестве гостьи американского правительства.
   За сутки до покушения на Дарлана, я обедал с ним и группой офицеров-моряков Союзников, возглавляемой адмиралом Сэром Эндрю Брауном Каннингэмом, главнокомандующим ВМФ союзных войск. Во время ленча Дарлан провозгласил тост за британскую победу. Затем, когда мы все уже расходились, Дарлан попросил меня зайти к нему в кабинет, сказав, что ему нужно обсудить со мной целый ряд вопросов. Но когда мы были уже одни, он отодвинул в сторону кипу лежавших на столе документов и сказал, что хочет поговорить о сложившейся ситуации. "Вы знаете, начал он, в настоящее время существуют четыре заговора с целью убить меня". Затем он продолжил, говоря спокойным, беспристрастным тоном. "Предположим, что один из этих заговоров осуществится, Что вы, американцы, станете делать в этом случае"? Вытащив листок бумаги из кармана, он сказал, что он набросал несколько фамилий, размышляя над тем, кто может занять его место. В списке значилась фамилия Де Голля. Дарлан заметил, что если де Голль займет его место, у нас будет много неприятностей. Это будет преждевременно, как он объяснил. Может быть, только весной 1943 года, кандидатура де Голля станет возможной. Что касается Жиро, то тут Дарлан повторил высказанное им раннее мнение о том, что Жиро всего лишь хороший дивизионный командир, и ничего более. За ним стояли фамилии некоторых гражданских лиц -- Фландена, Эррио, Рейно, и других, которых я не сейчас помню. По той или иной причине ни один из этих людей не подходил. Похоже, что Дарлан был искренно обеспокоен такой перспективой, но так, как будто речь шла об убийстве кого-то другого, а не его самого. Затем, пожав плечами, но снова пододвинул к себе кипу бумаг на столе, и стал обсуждать их пункт за пунктом.
   Мотив покушения на Дарлана так и остался загадкой. Человек, стрелявший в него, Бонье де Ляшапелль, происходил из известной семьи в Алжире и был членом не очень известной группы молодых людей, которые хотели восстановить монархию. До сих пор так и не удалось установить того, кто оказал влияние на де Ляшапелля совершить это убийство, кто снабдил его оружием, и по-видимому заверил его в том, что он станет национальным героем и что ему никто не причинит никакого вреда. Личный помощник Дарлана, генерал ВВС Жан-Мари-Жозеф Бержере, который был ему искренне предан, отвечал за охрану его офисов, где и было совершено преступление, и та легкость, с которой де Ляшапелль проник в помещение, говорит о стиле его руководства. Бержере судил убийцу военно-полевым судом, приговорив на следующий день его к расстрелу, таким образом ликвидировав единственный источник информации и саму возможность выяснить все обстоятельства.
   Марк Кларк и я прибыли во французский военный госпиталь всего несколько минут после того как Дарлан скончался на операционном столе. Многие комментаторы в США и Англии писали, что смерть Дарлана была большой удачей для англо-американцев, освобождая их от тяжелой ноши, которую представляла собой "сделка с Дарланом". Я так никогда не думал. Президент Рузвельт знал, что может немедленно получить отставку Дарлана в случае необходимости. Мы с Кларком, обсуждая это дело в госпитале, пришли к обоюдному выводу, что Дарлан внес свой вклад, не меньше и не больше любого другого француза, в успех нашей в высшей степени рискованной военной и дипломатической операции.
   Глава Одиннадцатая: Все подключаются к действиям Эйзенхауэра
   Во время моей первой встречи с Эйзенхауэром в Англии, за два месяца до начала африканской экспедиции, я спросил его, сколько людей ему понадобится в Алжире и сколько времени он собирается пробыть там. Моей заботой тогда было обустройство его жильем и офисными помещениями для его штата. Генерал сказал, что хочет сделать свой штат по возможности компактным и попробует удержать его на уровне двух сотен работников. При этом он заметил, что город такого типа как Алжир не годится для размещения военного штаба, и что если наша высадка окажется успешной и "мы сможем зацепиться там", ему бы хотелось недель через шесть переехать куда-нибудь в восточном направлении. Как показали последующие события, персонал штаб-квартиры союзных войск в Алжире вырос, как грибы после дождя и насчитывал свыше шести тысяч работников, которые засели в Алжире на целых двадцать месяцев, а сам Эйзенхауэр пробыл там больше года. Это поразительное несоответствие расчетов и действительности ни в коей мере не бросает тень на Генерала. В основе его расчетов лежали планы, разработанные Объединенными (англо-американскими) начальниками штабов, но их стратегия оказалась недолговечной.
   Что касается меня, то я естественно рассчитывал на более скромный штат для себя, чем Эйзенхауэр. Когда Президент Рузвельт уполномочил меня организовать отдел по связям с гражданской администрацией внутри штаб-квартиры объединенных войск, мне дали всего шесть недель на подготовку, при этом не было выделено никаких средств для выполнения этого задания. Поэтому я не стремился расширить свою группу за пределы двенадцати "вице-консулов" и официальных работников американского консульства, направленных во Французскую Африку. Я полагал, что с прибытием наших экспедиционных войск моей основной заботой все равно останутся французы, как это и было все последние два года. Учитывая, как мало американцев знают Северную Африку по собственному опыту, для меня было очевидным, что мы почти полностью зависим в этом от французских военных и гражданских чиновников и что работа моего отдела будет состоять в поддержании связи с этими госслужащими. Я даже не представлял, как сильно я ошибался. С того самого дня, когда генерал Марк Кларк прилетел в Алжир, захватив с собой в качестве помощника не профессионального военного, а известного кинопродюсера Даррила Занука, я в основном занимался американцами. Теперь, начиная с 8 ноября 1942 года, мой распорядок дня в Алжире больше походил на мои довоенные, времена в Париже, когда американцы -- как туристы, так и проживающие в стране -- считали, что все в посольстве обязаны ставить заботу о них на первое место.
   Я вначале полагал, что американцы, которые доставят нам самые большие хлопоты в Африке, будут среди военных: мне никогда не приходило в голову, что нам придется в первую голову иметь дело с бесконечным парадом вип-персон, или с теми, которые причисляли себя к таковым. Вскоре обнаружилось, что любая, уважающая организация в США желает участвовать в этой первой, действительно важной кампании во Второй мировой войне, и все они строили на этот счет свои собственные планы. Многие из вновь прибывших считали, что именно американцы, а не французы, должны решать, как следует управлять Французской Африкой в момент нахождения там наших войск. Это убеждение шло в разрез с теми договоренностями, которые мы уже имели с французскими администраторами еще до наших высадок, и оно также противоречило обещаниям, которые были нами даны с одобрения Рузвельта и Эйзенхауэра. Тем не менее, сотни американцев, включая самого Президента, поддались желанию вмешиваться в те официальные соглашения, которые мы заключили с французскими властями. Рузвельт сам так и не смог до конца определиться с нашим статусом: то ли мы "оккупируем", то ли "освобождаем" Французскую Африку. В своем письме к нам от 2 января 1943 года, он писал следующее:
   "Я глубоко убежден, что, ввиду того, что в Северной Африке мы имеем военную оккупацию, наша береговая охрана установила полный контроль над всеми делами, как гражданскими, так и военными. Нашим французским друзьям нельзя позволить забыть этот факт ни на одно мгновение. Ни коем образом не должны они заблуждаться по поводу того, что мы собираемся признать любую группу или комитет в качестве легитимного представителя Французскую империю или французского правительства. Французский народ сможет сам урегулировать свои дела, когда война закончится нашей победой. Вплоть до этого времени, везде, где наши армии занимают бывшую французскую территорию, мы будем с местной французской администрацией, и если эти местные чиновники не захотят сотрудничать с нами, их необходимо смещать с должностей".
   Военный министр Стимпсон точно так же склонялся к тому, чтобы рассматривать французскую Африку в качестве субъекта временного американского правления. Он в двадцатых годах был генерал-губернатором Филиппин, когда эти острова в Тихом океане все еще находились в ведении министерства обороны, и уже тогда был хорошо знаком с тем типом военного управления, ставшим необходимым в завоеванных или зависимых странах. Когда США стали воюющей стороной в о Второй мировой войне, Стимсон был одним из первых в администрации Рузвельта, кто по настоящему оценил важность специальной подготовки для чиновников, которым предстояло управлять завоеванными территориями противника, и он настоял на создании полезного центра подготовки в Шарлотсвилле, штат Вирджиния. Однако, совершенно неожиданно, без каких-либо предварительных уведомлений, мне в подчинение поступило семнадцать офицеров в ранге полковника и подполковника. По прибытии они заявили мне, что в Шарлотсвилле их подробно проинструктировали, как управлять Французской Северной Африкой, которую они, по всей вероятности уже разделили между собой на семнадцать регионов. Это была отличная группа военных, но у них было неправильное представление о задачах в сложившейся ситуации. Один или два из них говорили по-французски, и никто не владел арабским. В конце концов, они получили новое назначение, чем по понятным причинам были разочарованы, не понимая, почему Эйзенхауэр не желает дать шанс этим неопытным чиновникам попробовать себя на управленческой ниве в Марокко, Алжире и Тунисе в самый разгар военных действий, развертывающихся против германских бронетанковых дивизий.
   Среди американцев, которым я уделял много внимания в эти первые недели боевых действий в Алжире, были газетные и радио корреспонденты. Еще находясь на службе в Европе, я установил теплые отношения с американскими зарубежными корреспондентами, и некоторые из моих старых знакомых сопровождали наши войска в Алжире. Однако, большинство членов журналистского корпуса были новоиспеченные военные репортеры, не имевшие опыта в международной политике. Средств связи не хватало в течение нескольких месяцев, и вообще в журналистской среде царило разочарование, что нашло свое отражение и их сводках с фронта. Кроме того, как это бывает у репортеров, они враждовали с военными цензорами, которые проявляли чрезмерную осторожность. В середине декабря, два корреспондента, которых я знал еще по Парижу, заехали ко мне, чтобы попрощаться, сказав, что они возвращаются в Англию, потому что теперь, когда в Алжире была введена политическая цензура, условия работы стали для них совершенно невыносимыми. "Политическая цензура? Какая политическая цензура"! удивленно воскликнул я. "Вас наверно неправильно проинформировали". Корреспонденты сочли, что я шучу. Поскольку я был политическим советником при штабе Объединенных Сил, они не могли поверить, что политическая цензура была введена без моего ведома.
   Только после их отъезда я узнал, что же на самом деле произошло. Начальник штаба Эйзенхауэра, генерал У.Б. Смит рассказал мне, что политическая цензура, налагаемая на все местные газеты и корреспонденции военных репортеров, была "командным решением", принятым самим Эйзенхауэром. Я сказал, что, по-моему, это ошибка, однако, политическая цензура продолжала действовать еще несколько недель, добавив неприятности к и без того многочисленным жалобам по поводу якобы реакционной политики, проводимой Штабом Объединенных сил. Госдепартамент, в целом, и я, в частности, обвинялись в ведении этой цензуры, по поводу которой с нами даже не проконсультировались. В своих мемуарах Эйзенхауэр признает, что введение политической цензуры было ошибкой, даже если оно и было продиктовано хорошими намерениями. "Мне до сих пор неизвестно, кто был инициатором этого ошибочного решения".
   Другой сильно озадачившей меня группой была делегация, представлявшая американских солдат еврейской национальности, которые заявились ко мне неделю спустя высадки наших войск. Их руководитель заявил следующее: "Мы знаем, что вы находитесь в Алжире уже больше года, и за это время вы ничего не сделали для находящихся здесь евреев! Вам не кажется, что от вас здесь уже нет никакой пользы в Африке и вам давно пора домой?" Этим американцам еще не приходилось видеть ничего подобного сегрегированных еврейских кварталов Алжира и Марокко, и они были так поражены увиденным, что не желали слушать, когда я им говорил, что это французская территория, где у меня не было никаких полномочий до наших высадок на побережье. Мои потрясенные посетители не знали, что евреи в Северной Африке уже много столетий живут в своих гетто и что их уровень жизни не сильно отличается от их арабских соседей. Эти американские приверженцы иудаизма считали, что жалкое существование их собратьев, которое им сразу бросилось в глаза, явилось результатом нацистских указов, которые мне давно следовало бы отменить. Я сказал им, что я посетил несколько синагог еще до прибытия войск союзников, чтобы выразить сочувствие американского правительства положению евреев и что один раввин даже выказал свою признательность, подарив мне экземпляр Торы.
   Я также попытался объяснить им, почему необходимо проявлять всяческую осторожность в деле аннулирования нацистских указов в момент, когда исход военных действий в Африке еще не предрешен. Нацистские пропагандисты проводят по радио агитацию среди арабов, заявляя, что США находятся под контролем сионистов и что, если американцы выиграют войну, они предоставят евреям верховную власть в Северной Африке. Поэтому надо действовать с осторожностью, чтобы не вызвать расовые беспорядки, которые могли стать губительными для военной кампании Союзников. Никто так хорошо не представлял всю шаткость ситуации, как майор Пол Варбург, член известного еврейского банкирского клана, которого Эйзенхауэр на несколько месяцев направил для работы в моем штате в качестве советника по еврейским вопросам. Когда министр финансов Генри Моргентау приехал с визитом в Алжир, Варбург, который оказывал мне неоценимую помощь, постарался сделать все возможное, чтобы правильно сориентировать его, осторожно порекомендовав ему избегать участия в общественных собраниях местного еврейского сообщества, дабы такое сотрудничество не могло дать новый повод нацистской пропаганде. Но когда Моргентау захотел узнать мое мнение по этому вопросу, я сказал, что считаю, что ему будет более полезно самому посовещаться с еврейскими лидерами в Алжире. "Вот это я и хотел услышать," сказал Моргентау. "Вы мне организуете встречу"? Я пригласил на встречу тридцать весьма именитых еврейских жителей, по пятнадцати человек от Северной Африки и Французской метрополии, причем некоторых из них я знал лично. Они встретились в большом приемном зале моей резиденции, и тут сразу же стало понятно, что европейцы не были знакомы с местными жителями. Они сразу же разошлись по разным углам зала и образовали две большие группы. Чтобы разбить лед недоверия Моргентау предложил каждому гостю описать свои собственные жизненные трудности.
   По мере того, как они, один за другим, рассказывали истории своей высылки, мелких дискриминаций и растущего страха из-за нацистских указов, которые с запозданием, но все-таки были обнародованы в Северной Африке, лицо Моргентау все более и более вытягивалось. Например, один из ведущих североафриканских евреев рассказал, как он был вынужден продать свою долю очень выгодной сети кинотеатров. Министр сочувственно поинтересовался: " И я полагаю, что вы так и не получили деньги за свою половину?" "О, нет, как же", с готовностью ответил киномагнат, "я все получил, семьдесят миллионов франков, хотя это гораздо меньше того, что все это стоит. Деньги у меня. Вы хотите их увидеть?" Было ясно, что Моргентау ожидал услышать жуткие описания пыток и бессмысленных погромов еврейского имущества, так, как это было в самой Германии и других странах, оккупированных нацистами. В конце беседы один французский еврей-банкир и очень известный преподаватель университета в Алжире объяснил, что все их неприятности вызваны чувством тревоги и постоянными унижениями, отметив при этом, что большая часть экстремистских антисемитских указов еще не вошла в силу в тех районах Северной Африки, где французская администрация была относительно свободна от давления нацизма. Моргентау вернулся в Вашингтон с четким знанием ситуации, и помог разъяснить возникшие там неправильные представления о ней.
   В другом деле, однако, Моргентау доставил серьезные неприятности французской гражданской администрации. Министерство финансов США было обеспокоено несколькими франко-американскими финансовыми вопросами, и два чиновника Казначейства прибыли перед приездом министра для проведения расследований в Северной Африке. Во время своей первой беседы со мной, когда я принимал его в своей резиденции, Моргентау упомянул в разговоре фамилию Мориса Кув де Мервиля, блестящего французского государственного служащего. Кув де Мюрвиль прекрасно управлялся с финансовыми делами и был фактически министром финансов при французском Верховном Комиссаре. Моргентау сильно удивил меня, сказав: "Насчет этого Кува де Мервиля: я думаю, нам следует от него избавиться". "Мне очень жаль слышать это, господин министр", - ответил я, "потому что Кув де Мюрвиль мой хороший друг, и я полагаю, он большой друг Соединенных Штатов". Моргентау покачал головой. "Нет, ему придется уйти".
   В надежде, что я заставлю его передумать, я описал ему, как, незадолго до германской оккупации Парижа в 1940 году, я сотрудничал с Кув де Мервилем, который тогда служил в министерстве финансов, в деле транспортировки в безопасное место французских золотых запасов. Американский крейсер переправил во Французскую Западную Африку несколько сот тонн этого драгоценного металла, который позднее был спрятан в центральной африканской крепости. Я объяснил, как благодаря именно Кув де Мервилю нам удалось вырвать это золото из рук нацистов и сохранить его для народа Франции. Поскольку Моргентау все еще сомневался, я предложил ему самому поговорить с Кув де Мервилем, который прекрасно говорил по-английски, и он согласился на это. Я организовал у себя в офисе встречу между Моргентау, которого сопровождал Гарри Декстер Уайт, который был тогда замминистра финансов, и Кув де Мервилем. Вопросы задавал, в основном, Моргентау, а Уайт практически ничего не сказал. Большая часть этого допроса касалась того времени, когда Кув де Мюрвиль вел переговоры от имени Виши в Висбадене, где благодаря его дипломатическим талантам немцам не удалось получить многие из финансовых уступок, которых они добивались. Их беседа в моем офисе длилась почти два часа, и в конце ее я был уверен, что наши гости находятся под таким же впечатлением от прекрасных качеств Кув де Мервиля, как и я.
   Однако, в тот вечер, на приеме, данном Эйзенхауэром в честь высоких гостей, находящихся в Алжире, министр отозвал меня в сторону и сообщил следующее: "Я не изменил своего мнения насчет Кув де Мервиля. Он должен уйти". Повлиять на это решение в Вашингтоне оказалось невозможным, поэтому мы были вынуждены проинформировать французский штаб, что человек, который был их самой нужной фигурой в администрации Алжира, был неприемлем для американского правительства и ему надо дать отвод.
   Этот экскурс Моргентау в область внешней политики основывался на предположении, которое в то время доминировало в среде американцев в 1943 году, что любой француз, который остался во Франции, и служил в правительстве Виши, был под подозрением. Эту идею всячески поддерживал генерал Де Голль в своих собственных пропагандистских целях, который сам на практике без колебания пользовался услугами именитых "вишистов". Вскоре после того, как Кув де Мюрвиль был снят с поста генерального секретаря при штабе Верховного Комиссара, Де Голль назначил его участником от Франции в Средиземноморский Консультативный Совет, хотя Кув де Мюрвиль никогда не выставлял себя ярым голлистом. Англию в этом совете представлял Гарольд Макмиллан, который позднее стал премьер министром Великобритании, а я представлял там Соединенные Штаты. Много лет спустя, в 1960 году, когда Де Голль нанес триумфальный визит в Америку в качестве президента Франции, он приехал в сопровождении своего министра иностранных дел -- Мориса Кув де Мюрвиля.
   Другой вип-персоной, посетившей Алжир, был Мильтон Эйзенхауэр, брат генерала, который прибыл сюда 11 декабря 1942 года. В то время Мильтон Эйзенхауэр занимал пост замдиректора управления военной информации (УВИ), нашего отдела пропаганды военного времени, и когда мы узнали, что он едет в Африку, в штабе объединенных сил все сразу решили, что целью его визита может быть оказание на нас давления с тем, чтобы мы добились освобождения пленных из французских лагерей, к чему тогда так призывало УВИ. В заявлении, написанным УВИ для Президента, которое он выпустил под своим именем через восемь дней после наших высадок в Африке, была такая фраза: "Я потребовал освобождения всех лиц в Северной Африке, которые оказались в заключении из-за своих антинацистских убеждений". Это требование, которое в данных обстоятельствах можно было считать приказом, было достаточно безвредным, и нашим первым намерением было постараться убедить французские власти выпустить на свободу всех заключенных и закрыть сами лагеря для интернированных.
   Однако, французские чиновники указали нам на то, что в лагерях находилось девять тысяч человек, большая часть которых были брошены на произвол судьбы и лишены средств существования, потому что союзные войска выставили непомерные требования на жизненное пространство в Северной Африке. Более того, эти девять тысяч представляли собой довольно пестрое сборище, включая и опасных фанатиков, и большое число обычных преступников. Там же находились двадцать-семь депутатов-коммунистов, которые по своему рангу равнялись американским конгрессменам. Они были арестованы французским правительством в 1939 году за то, что они осудили войну, как "империалистическую борьбу", развязанную, в основном, Англией. Эти законодатели агитировали и голосовали против любых военных мер и, таким образом, играли на руку нацистам, т.к. в то время действовал германо-российский пакт о ненападении.
   Рекомендуя Рузвельту организовать освобождение находящихся в заключении коммунистов во Французской Африке, высокопоставленные политики из УВИ находились в то время под влиянием их основного тезиса, а именно, стремления всячески подчеркнуть, что Советская Россия "на нашей стороне". Хотя сражения, бушевавшие в России, имели большое значение для Союзников, это "требование" Президента появилось в тот момент, когда мы изо всех сил старались сохранить стабильность в рядах наших войск на передовой. Поэтому в Штабе Объединенных сил пришли к решению, что французским властям следует действовать с осторожностью в деле освобождения пленников. Что касается коммунистов, то они оказались в лагере не "из-за своих антинацистских убеждений", но совсем наоборот. Однако, неудачно назначенный на этот пост представитель УВИ в Алжире похоже решил, что ему самой судьбой предназначено освободить всех коммунистов немедленно.
   Я готов был объяснить эту сложную ситуацию Мильтону Эйзенхауэру при случае, но вскоре он дал мне понять, что целью его визита в Алжир было поддержание репутации его брата. Генерал Эйзенхауэр не только взял на себя всю ответственность за подвергнутую острой критике "сделку с Дарланом", но стал с терпимостью относиться к тем французам, который занимали высокие посты в правительстве Виши. Мильтон Эйзенхауэр сказал мне, что некоторые газетчики и радиокомментаторы называют его брата "фашистом", и что если не принять каких-то серьезных мер, карьере Генерала может быть нанесен непоправимый урон. "Нужно чтоб полетели головы, Мерфи", воскликнул он. "Нужно, что полетели головы". Он хотел знать, от каких французских лидеров мы планируем избавиться. Когда я спросил его, кого из них он считает неподходящим, единственную фамилию, которую он мог назвать в тот момент, была фамилия генерала Ногю, сопротивление которого нашим высадкам в Марокко стоило жизни нескольким сотням американцев.
   Мильтон Эйзенхауэр был прав, выступая против демонстрации показной независимости Ногю, но он ошибался, думая, что я или пусть даже сам генерал Эйзенхауэр могли что-либо сделать в Марокко в данный момент. Экспедиционные силы, задействованные в этом районе, состоявшие почти целиком из американцев, были под командованием генерал-майора Дж. С. Паттона, и надо сказать, что в данный момент между этим выдающимся воином и Ногю установились теплые, дружественные отношения, к нашему всеобщему смущению. В сводках военных новостей в США в последнее время появились упоминания об удивительном сотрудничестве этих двух генералов, которые еще недавно сражались друг против друга, и эти сообщения еще больше усилили негативные впечатления о характере управления Французской Африкой. Это был первый, хотя и далеко не последний, случай, когда Паттон создавал проблемы для Эйзенхауэра в сфере внешних отношений. История взаимоотношений Паттона и Ногю, во всей полноте фактов, сводится к следующему.
   Спустя три дня боевых действий в Марокко, когда с обеих сторон были понесены большие потери, американцы и французы организовали временное прекращение огня, предотвратив тем самым бомбардировку Касабланки. Затем Паттон пригласил Ногю и офицеров его штаба в отель Анфа, где находилась его штаб-квартира, для подписания формального перемирия. Два американских офицера-штабиста, присутствовавшие на церемонии, рассказали мне потом, что там произошло. Паттон медленно прочел вслух всем собравшимся документ, помеченный, как "Договор С", который был передан ему в военном департаменте перед вылетом из Вашингтона, вместе с инструкциями применить его в том случае, если французы будут сопротивляться нашим высадкам. Этот договор, составленный без моего участия, игнорировал особые условия, сохранявшиеся в Марокко периода французского протектората. Если бы оговоренные в нем условия сдачи были бы навязаны тогда, то договор фактически полностью отменил бы сам протекторат, тем самым возмутив всех патриотически настроенных французов, что могло привести к полному хаосу в управлении регионом. Паттону было понятно, каким шокирующим этот документ покажется французским офицерам при его чтении, поэтому он читал его, отчетливо произнося фразы, выделяя необходимое интонацией и останавливаясь для большего эффекта. Затем, оглядев остолбеневших от возмущения французских офицеров, он театральным жестом разорвал этот договор на мелкие кусочки, после чего произнес следующую фразу: "Вы и я бок о бок сражались в Первой мировой войне, и я уверен, что и сейчас мы можем работать вместе на основе взаимного доверия".
   Таким образом, Паттон, отчасти вследствие полной уверенности в своих действиях, отчасти в силу сложившихся обстоятельств, принял на себя роль независимого политического деятеля в Марокко, вдобавок к своим непосредственным обязанностям полевого командира. Его деятельность конечно носила нерегулярный характер, и возможно была в какой-то степени противозаконна, но таким образом ему удалось заручиться полной военной поддержкой со стороны Ногю, который с того момента так успешно сотрудничал с Паттоном, что растущие, как грибы, американские базы в Марокко были в полной безопасности и нуждались в чисто символической защите. Так, Паттону была предоставлена полная свобода в деле реорганизации своих собственных войск для ведения боевых действий, что вскоре оказалось весьма кстати.
   Резюмируя ситуацию, Паттон заключил, что Ногю вел себя вполне "корректно" во всех обстоятельствах. Во-первых он заведомо по честному предупредил американцев, что он окажет сопротивление вторжению откуда оно бы ни исходило; действуя, как истинный патриот своего отечества, он защищал свою территорию всеми имеющимися в его распоряжении средствами. А теперь, заключив сделку с Союзниками, он стал напрямую сотрудничать с нами. Ногю предоставил Паттону все, что тот запросил для своих военных целей. Он поддерживал общественный порядок. Он предоставил в достаточном количестве местную рабочую силу, необходимую нам для приёмки грузов, которые сплошным потоком шли в марокканские порты, обеспечив их безопасное продвижение на линию фронта по марокканской узкоколейке, протянувшейся на сотни километров по побережью. И что самое главное, Ногю избавил штаб Паттона от массы осложнений, фигурировавших в сводках под общим названием "французская политика", заниматься которыми у американских офицеров в тот момент у них не было ни времени, ни желания.
   Такое положение вещей настолько устраивало нашего командира, что у него не возникало никакого желания вмешиваться в дела французской администрации. Он даже не спешил с организацией освобождения генерала Бетуара и других сторонников американского вторжения, которых Ногю посадил в тюрьму, как бунтовщиков. Когда в Вашингтоне и Лондоне узнали о том равнодушии, с которым Паттон относится к судьбе французов, помогавших Союзникам, и его дружеских отношениях с французскими офицерами, которые несли ответственность за гибель американских "освободителей", возмущению не было предела. Эйзенхауэру понадобилось несколько недель тактичных маневров, чтобы уменьшить там влияние Ногю.
   Один аспект дружеского расположения Паттона к Ногю не был известен в то время широкой публике, но он доставил мне некоторую головную боль. Белый Дом телеграфировал нам, что Рузвельт не получил ответа на сообщение, которое он отправил в День "Д" письмо для передачи султану Марокко, в котором он выражал свою надежду на его дружескую поддержку нашей экспедиции. Хотя американское правительство не было в оппозиции к французскому протекторату в Марокко, оно поддерживало весьма тесные отношения с правительством Султана. Марокко было единственным местом в мире, где, по договоренности с Султаном, США все еще сохраняли экстра территориальные привилегии. То, что Султан никак не отреагировал на письмо Президента, было само по себе странным, и поэтому я направил "вице-консула" Пендара в Касабланку и Рабат для расследования этого дела. С большим трудом ему удалось обнаружить, что послание Рузвельта положили под сукно, потому что Ногю не понравился его тон. Ногю опасался, что в данных обстоятельствах оно может спровоцировать Султана проявить больше независимости в его отношениях с французами.
   Когда Пендар объяснил Паттону суть дела и показал ему письмо Президента, генерал, внимательно прочитав его, заметил: "Мне оно тоже не нравится. В нем слишком мало говорится о французах". При этом он стал делать в нем свои собственные вставки, не обращая внимания на протесты Пендара о том, что никто не имеет права вносить изменения в послание Президента без его согласия, на которые Паттон ответил, что берет на себя за них всю ответственность. Пендар обрисовал ситуацию мне по телефону из Марокко. И только после нескольких отсрочек и настоятельных просьб, переданных из Штаба Объединенных Сил, американские и французские генералы соизволили доставить Султану послание Президента Рузвельта в его первоначальной редакции.
   Другой американский военнослужащий из щтаба Эйзенхауэра подбросил мне еще одну проблему. Этот офицер сообщил мне по телефону, что генерал крайне нуждается в однодневном отдыхе, который нужно было организовать в следующее воскресенье. Наиболее подходящим местом для уединения от всех мог бы стать охотничий домик в горах недалеко от города Алжир, который Эйзенхауэр уже посещал пару раз до этого. Однако, в тот момент он был занят пятизведным французским генералом Жоржем Катру, бывшим генерал-губернатором Индокитая, который к тому же был давним сторонником Де Голля и находился в Алжире в качестве его представителя. Этот штабист попросил меня выяснить у мадам Катру возможность использования Верховным Главнокомандующим домика в воскресение. Я позвонил мадам Катру, которая была родом из старинного французского аристократического семейства и в данный момент руководила подбором добровольцев сестер милосердия, и она сказала мне, что, хотя ее муж тоже собирался провести выходной в горах после тяжелой недели, они безусловно отменят свои планы и почтут за честь предоставить домик в распоряжение Генерала Эйзенхауэра.
   Утром в понедельник, зайдя к Эйзенхауэру по делам, я выразил надежду, что он хорошо отдохнул в воскресенье. Он посмотрел на меня, я неудачно пошутил, и сказал: "Я провел весь день за этим рабочим столом -- и это вы называете отдыхом!" У меня сразу возникли нехорошие предчувствия, но я ничего не сказал по поводу охотничьего домика. Некоторое время спустя мне позвонила мадам Катру, которая дрожащим от негодования голосом спросила, что случилось с Генералом Эйзенхауэром. Ее слуги уже сообщили ей, что в домике побывали только американский офицер и молодая дама. Я понял, что в данной ситуации мне понадобится весь мой дипломатический такт. Я тут же принес ей тысячу извинений от лица Эйзенхауэра, сказав, что он уже собрался выехать туда и направил своего штабного офицера и сотрудника женской вспомогательной службы перед своим приездом, как вдруг непредвиденные обстоятельства неожиданно задержали его в штабе. Я добавил, что генерал высоко ценит любезное гостеприимство Мадам Катру и глубоко сожалеет, что причинил ей некоторые неудобства. Гнев Мадам Катру был смягчен. Я решил ничего не говорить Генералу. У него и так было дел по горло, чтобы забивать себе голову такими мелочами. Что касается офицера, то я ему тоже ничего не сказал. Однако, в следующий раз, когда фамилия Катру была упомянута на совещании с Эйзенхауэром, я кинул на виновника весьма строгий взгляд. До этого случая он неохотно сотрудничал со мной. Но после этого он стал сама любезность.
   В другом случае, одной возмущенной леди -- американке на этот раз -- также потребовалось мое участие в сложной ситуации, возникшей в связи с Ля Саадией, модернизированным маврским дворцом, находившемся в марокканском городе Марракеше. Один нью-йоркский банкир в свое время истратил целое состояние на покупку этого экзотического поместья. Однако, поскольку его вдова не имела желания приезжать в Африку в военное время, наш "вице-консул" Пендар, который был знаком с ней, договорился с ней, чтобы сдать дворец Госдепартаменту за чисто символическую цену. Марракеш, в связи с его идеальными погодными условиями, стал, после нашего вторжения, перевалочным пунктом для наших трансатлантических рейсов, и мы знали, что отели в этом городе будут забиты до отказа.
   Помимо обеспечения временным жильем нашего летного персонала, мы также использовали Ля Саадию для организации конфиденциальных встреч как с французами, так и с арабами. Я не уверен, насколько конфиденциальными были эти встречи, потому что наши агенты службы безопасности впоследствии обнаружили большое количество скрытых микрофонов, установленных в нескольких номерах, некоторые из которых были французского, а другие немецкого производства. Метрдотель Ля Саадии Луис был евразийцем и говорил на французском, английском, немецком и арабском языках, и под его чутким руководством это роскошное заведение гостеприимно раскрыло двери сотням американских летчиков и вип-персон. Впоследствии Луис сопровождал меня в моей поездке по Европе, но после того, как он некоторое время проработал управляющим в моем доме в Берлине, он стал владельцем ресторана в Париже и мне пришлось с ним расстаться.
   Когда Рузвельт в январе 1943 года приехал на конференцию в Касабланку, Черчилль уговорил его провести с ним день в Марракеше перед тем, как отправиться домой. Оба лидера в сопровождении охраны проехали на машинах 158 миль из Касабланки сквозь нескончаемый кордон из американских войск, выстроенных на всем их пути по приказу генералов Паттона и Кларка не столько для их безопасности, сколько для того, чтобы произвести впечатление на марроканцев. Тем временем Пендару уже были даны инструкции подготовить к их визиту Ля Саадию, имевшую шесть великолепных спален, каждая из которых была оборудована утопленной в пол мраморной ванной. Единственным условием владелицы дворца было ни при каких обстоятельствах не занимать ее собственную спальню, богато обставленную в мавританском вкусе и содержащую ее личные вещи. Однако, когда Майк Рейли, шеф секретной службы Президента, осмотрел это окруженное высокой стеной, общей площадью в четыре акра поместье, он решил, что единственным местом, которое устраивало его в плане безопасности, была находящаяся на первом этаже спальня владелицы с изолированным двориком под окнами. Поэтому, Рузвельт был помещен именно в нее.
   Когда новости о визите Президента в Марракеш появились в СМИ после его благополучного возвращения в США, хозяйка Ля Саадии поняла из газетных сообщений, как все было, и ее недовольство таким ходом событий было усилено еще и тем, что она принадлежала к тем, так называемым "экономическим роялистам", которые не желали даже называть американского Президента по имени: для нее он был просто "Человек в Белом Доме". Она отправляла одно возмущенное письмо за другим в Госдепартамент, который пересылал их копии мне для объяснений. За свою долгую дипломатическую карьеру мне иногда приходилось вести переговоры даже по поводу разрыва международных отношений, но никогда это не было столь долгим и нудным, как улаживание нарушения контракта, касающегося дамской спальни. Были моменты, когда она угрожала подать в суд на возмещение больших убытков с ее стороны. Это дело так и осталось неурегулированным к моменту, когда я, наконец, покинул Африку, и мне пришлось предоставить Госдепартаменту убеждать ее, что никакой суд присяжных не присудит ей возмещение убытков только потому, что Президент США воспользовался ее постелью.
   Так что, если учесть все невзгоды, выпавшие на мою долю, то, может быть, я действительно заслужил свою Медаль за Выдающиеся Заслуги, которую Генерал Эйзенхауэр лично приколол мне на куртку 16-го декабря. Эта награда редко выдается гражданскому лицу, и поэтому я всегда испытываю глубокую признательность Армии за ее признание моих заслуг. Выписка из приказа в связи с награждением гласит следующее: "Присуждается Роберту Мёрфи, работнику министерства иностранных дел и госдепартамента США, за большие заслуги перед Армией США. Он проявил себя как выдающийся руководитель, обладающий мужеством и здравомыслием в исключительно трудной обстановке. Вдобавок, он оказал исключительно нужные и полезные услуги во время переговоров с французскими властями в Северной Африке, результатом которых было прекращение враждебных действий. По приказу Генерала Эйзенхауэра".
   Такая положительная оценка моих усилий ни в коей мере не была единодушной в Штабе Объединенных Войск в Алжире, где некоторым штабистам не по душе был мой статус гражданского лица, занимающего такой высокий пост в штабном руководстве. Мой арабский шофер был тоже весьма опечален этим обстоятельством, потому что на моей машине не было звездочек, указывающих на высокий ранг ее владельца. Поскольку я намеренно подчеркивал тот факт, что я не военнослужащий, я не проставил на моем армейском автомобиле звездочек, соответствующих моему положению, которое равнялось командиру в звании генерала. Поэтому мой шофер не мог воспользоваться привилегиями военных водителей, которым разрешалось проскакивать на красный свет и вообще демонстрировать свое пренебрежение к гражданским правилам дорожного движения. Что касается американских военных, моих соотечественников, то их беспокоило не наличие или отсутствие звезд на моем автомобиле, но мой доступ к военным документам. Я обладал этой привилегией в той же мере, как и мой коллега из британской Форин Офис (министерства иностранных дел), что не вызывало никакого недоумения у офицеров британского штаба, поскольку участие Форин Офис в делах военного руководства является общепринятой практикой в британской армии. Будучи политическими советниками, мы могли иметь отдельные каналы связи, и у нас были свои собственные шифровальные отделы и шифры. Однажды один американский генерал-майор спросил меня: " Объясните мне, пожалуйста, какое отношение Госдепартамент к военным действиям"? Поскольку он спрашивал исключительно для информации, то вот, что я, на самом деле, сказал ему:
   "Война представляет собой осуществление государственной политики в том случае, когда другие средства терпят неудачу. Госдепартамент несет ответственность перед Президентом за проведение внешней политики. Наша предвоенная политика, направляемая лично Президентом, заключалась в поддержке наших западных Союзников в их борьбе против наступления нацизма. Североафриканский театр войны играл активную роль в период, предшествующий вступлению США в войну. Тенденции его политического развития были важны для наших политических деятелей. Госдепартамент нес прямую ответственность в период подготовки страны к вторжению. Он непосредственно занимался выработкой политических решений, которые нужно было принимать по ходу военных операций, и ему также придется иметь дело с послевоенными последствиями этой кампании. Более того, Генерал Эйзенхауэр нуждается в человеке, способном общаться с французскими должностными лицами и руководителями на гражданском уровне. Вот почему я нахожусь здесь".
   Как я уже упомянул в этой главе, мой основной работой было поддержание контактов с французскими чиновниками и урегулирование их проблем, но зачастую мне приходилось отвлекаться на американцев, особенно после прибытия войск Союзников. Возможно, я был сам виноват в том, что позволил себе увязнуть в разнообразных мелочах. Однако, факт тот, что я не смог уделить должного времени и внимания так называемой "французской политике", как это следовало бы сделать. В частности, мне вспоминаются два эпизода, когда мое более внимательное отношение к делу могло бы предотвратить серьезные осложнения. В первом случае, речь идет о несправедливости, проявленной по отношению к одному из наших действительно преданных друзей, Иву Шателю, которого мне следовало бы поддержать, но я не сделал этого. Другой случай касался его преемника Марселя Пейрутона, которого я таки поддержал, но без предварительного расследования.
   Мое сотрудничество с Ивом Шателем началось с перваого дня моего приезда в Алжир в декабре 1940 года. В то время он был правой рукой Вейгона в Африке и занял пост генерала-губернатора после отзыва Вейгона. В секретном послании, которое Вейгон отправил мне после возвращения во Францию, он призывал нас сохранить прежних руководителей на двух ключевых постах, а именно, Ива Шателя в Алжире и Пьера Буассона в Дакаре. Шатель сказал мне, что он остаётся на своем посту только по настоянию Генерала. В течение почти двух лет этот выдающийся французский патриот энергично поддерживал франко-американское сотрудничество, несмотря на многочисленные неудачи и провалы, которые наши переговоры терпели на протяжении всего того периода. Мы часто играли в гольф на маленьком, имеющим всего девять лунок поле неподалеку от Алжира, которое было прекрасным место для встреч. Шатель ни разу не ошибся ни в фактической стороне дела, ни психологических оценках ситуации. Никто лучше него не разбирался во внутренних взаимоотношениях политических деятелей, как в Виши, так и во Французской Африке, и ни один француз не желал так искренно, как он, разгромить нацистов. Я был уверен, что Шатель будет с радостью приветствовать высадки наших войск, хотя он неоднократно подчеркивал, что он ничего не станет делать без одобрения на то Маршала Петена.
   Поэтому я не на шутку испугался, когда, примерно за неделю до нашего вторжения, Шатель, как бы невзначай, сообщил мне, что он едет в командировку в Виши. Он был настолько в курсе всех наших дел, что я даже и намеком не мог предложить ему либо отложить эту поездку, либо как можно быстрее возвращаться назад: любой такой намек раскрыл бы ему приблизительные сроки высадок, а мне были даны строгие указания ни одного француза не информировать об этом ранее, чем за четыре дня до начала операции. Поэтому, когда стало известно о наших высадках, Шатель был в Виши, можно себе представить, какое удивление и унижение он испытал. В Виши знали, что он является моим другом, и всем там трудно было поверить, что он не был посвящен в эту тайну. Тем не менее, так оно и было. Таким образом, он одновременно оказался под подозрением как у американцев, так и у вишистов.
   Шателю удалось вернуться в Африку сразу же после вторжения, и он приземлился в Константине, в двух сотнях миль восточнее Алжира, где он сразу же сделал весьма эмоциональное заявление, осудив американцев и подтвердив свою лояльность Петену. К сожалению, он произнес свою тираду до того, как имел возможность услышать по радио Жиро, который призвал всех французских патриотов поддержать экспедицию и выступить против нацистов. В этом нам с Шателем не повезло, потому что он дал волю своему справедливому негодованию в самый неблагоприятный для него момент, когда сопротивление французов нашим высадкам было в критической стадии. Он создал себе очень большие неприятности с самого начала, но, тем не менее, он вернулся в Алжир 10-го ноября, после того, как Кларк уже объявил во всеуслышание, что "все французские гражданские и военные власти сохранят за собой все функции, которые они несут в данный момент". Это заявление автоматически оставило за Шателем его пост генерал-губернатора Алжира, который вероятно был самой ответственной должностью во Французской Африке того времени. Каждый шаг генерал-губернатора подвергался тщательной проверке вышестоящих должностных лиц, как французов, так и Союзников, имевших свой штат в Алжире. Соответственно, каждый его шаг получал огласку и вызывал отрицательный общественный резонанс, благодаря усилиям целого корпуса британских и американских военных корреспондентов, работавших в этом регионе.
   Вскоре стало очевидным, что Верховный комиссар Дарлан и генерал-губернатор Шатель не сработаются вместе, потому что ни тот ни другой не могут забыть свои разногласия, начиная с 1940 года. Шатель в прошлом неоднократно критиковал уступки Дарлана нацистам, когда Адмирал представлял собой реальную власть в правительстве Петена. Шатель был человеком Вейгона, а Дарлан и Вейгон всегда принадлежали к разным политическим лагерям. Поэтому Дарлан постарался с выгодой для себя использовать эмоциональное выступление Шателя в Константине, убедив Эйзенхауэра снять Шателя с поста генерал-губернатора Алжира. Я считаю, что Эйзенхауэр поступил несправедливо по отношению к Шателю, под влиянием неправильно истолкованных фактов. Непохоже, чтобы он вообще когда-либо встречался с ним лично, потому что все контакты Главнокомандующего с французскими гражданскими чиновниками всегда проходили через мой офис, но даже я так и не увидел больше Шателя снова после его неудачного отъезда в Виши за неделю до нашего вторжения. Безусловно, именно Дарлан был единолично в ответе за увольнение Шателя. По вполне понятным причинам Эйзенхауэр шел навстречу просьбам Дарлана, понимая, как много сделал Адмирал для удержания вместе разрозненные административные службы в Африке. Я все еще виню себя за то, что не смог защитить Шателя в Штабе Союзных Держав. Если б я привел более веские доводы в его пользу, то это могло бы уберечь всех нас от еще большей неприятности, связанной с назначением его преемника.
   Кандидатура Марселя Пейрутона на место Шателя была предложена Дарланом, который сказал мне, что Пейрутон лучше, чем кто-либо другой подходит на эту должность. Поначалу предложение Дарлана не вызвало у меня никаких бурных протестов. Я уже упомянул, что впервые мне довелось познакомиться с Пейрутоном в декабре 1940 года, когда он сыграл главную роль в отстранении от власти Пьера Лаваля, который связывал будущее Франции с германской победой в войне. Путч Пейрутона оказался таким успешным, что тому пришлось бежать из Франции, чтобы спастись от нацистской мести. Дарлан, который занял место Лаваля, сделал так, чтобы Пейрутон был назначен послом правительства Виши в Аргентине, где он прослужил, не привлекая ни чьего внимания, шесть месяцев, вплоть до того момента, когда Лалваль снова взял власть в свои руки. И тогда Пейрутон немедленно подал в отставку. С точки зрения американцев, по своему послужному списоку Пейрутон был самым приемлемым из всех высокопоставленных чиновников Виши. Поэтому, когда Дарлан спросил, сможет ли правительство США ускорить переезд Пейрутона из Аргентины в Алжир, поскольку все передвижения в военное время находились под правительственным контролем, я передал запрос Дарлана Эйзенхауэру, добавив от себя, что у меня нет никаких возражений. Мне и в голову не могло прийти, что назначение Пейрутона вызовет почти столько же негодования и полемики в Англии и США, спустя неделю после убийства Дарлана, как в свое время вызвала и сама "сделка с Дарланом".
   Было две причины, по которым назначение Пейрутона привело к волне общественных протестов, буквально захлестнувшей Штаб Союзных Держав. Во-первых, он был министром внутренних дел в Виши и возглавлял полицию, которая стала символом преследований, обрушившихся на граждан Франции. Но еще более пагубным для его репутации был тот факт, что в те два месяца 1940 года, когда Пейрутон находился на посту министра внутренних дел, правительство Виши обнародовало свои первые указы, направленные против евреев во Франции. Как я уже упоминал, антисемитизм был широко рапространен во Франции в период так называемой "странной войны". При этом положение еще усугублялось и тем, что некоторые известные коммунисты были евреями, а Леон Блюм, тоже еврей, будучи премьером, считался в армейских кругах Франции виновником неподготовленности страны к войне. К сожалению, связь Пейрутона с выходом самых первых, направленных против евреев указов в Виши была истолкована в США как свидетельство того, что Штаб Союзных Держав дал добро назначению антисемита на пост генерал-губернатора Алжира.
   На самом деле, карьера Пейрутона под эгидой Союзников не была такой легкой и стремительной, как считают некоторые из наших критиков. Когда рекомендация Дарлана была передана в Вашингтон на рассмотрение, на нее сразу же последовала отрицательная реакция зам госсекретаря Уэллеса, который выступил против этого назначения, которое, как он полагал, создать больше ненужной полемики в обществе, чем оно того заслуживало. Уэллес тонко разбирался в настроениях общества и хорошо понимал силу пропаганды, поэтому его совет был вполне разумным. Однако, с другой стороны, между зам секретарем Уэллесом и госсекретарем Хэллом существовала очень напряженная ситуация. Последний занимал более высокую должность, но Хэлл хорошо знал, что Рузвельт часто напрямую общался с Уэллесом, и при это даже не информировал госсекретаря о том, что происходит. По понятным причинам, Хэлл был склонен приуменьшать рекомендации, идущие от Уэллеса, и в этом случае, он постановил, что поскольку как Эйзенхауэр, так и я запросили телеграммой предоставить возможность переезда Пейрутона, этот запрос из штаба Союзных Держав следует удовлетворить. Но, как я уже пояснил ранее, этот запрос был направлен Дарланом, а не Эйзенхауэром, или мной.
   До прибытия Пейрутона в Алжир, никаких публичных объявлений о его назначении не было, а тем временем произошло убийство Дарлана. Будучи талантливым администратором, Дарлан сделал одним из своих первых актов на посту верховного комиссара Алжира создание Имперского Совета в составе шести человек, наделенного полномочиями избирать Верховного Комиссара в случае, если этот пост не был занят. После смерти Дарлана Эйзенхауэр понял, что ему следует использовать свое влияние, чтобы сделать так, Жиро наконец-то обрел тот статус, который ему был обещан еще на Гибралтаре. В результате, Жиро был единодушно избран в качестве преемника Маленького Адмирала.
   Одной из первых проблем, с которой столкнулась новая администрация Жиро, было обвинение, брошенное в его адрес, так же как и в адрес Госдепартамента и мой собственный, в том, что он назначил Пейрутона, запоздалый приезд которого случился только после, как Жиро стал Верховным Комиссаром. Вообще-то, я сильно сомневаюсь, что Дарлан когда-либо спрашивал мнение Жиро по поводу нового генерал-губернатора, пост которого он наследовал. Назначение Пейрутона было объявлено 19 января 1943 года, в то время, когда Рузвельт и Черчилль совещались на конференции в Касабланке. Оно немедленно наделало много шума, особенно в Англии, где выбор бывшего высокопоставленного чиновника Виши привел в ярость сторонников генерала Де Голля, которые требовали высших должностей в Алжире для людей из окружения Де Голля. К счастью, Эйзенхауэр и я смогли передать это дело лично Рузвельту в Касабланку, и он одобрил назначения на новые посты в администрации Алжира.
   Другое серьезное возражение против назначения Пейрутона, его якобы проявленный антисемитизм, также досталось Жиро, который попытался исправить ситуацию, издав указ от 14 марта, отменявший все инспирированные нацистами законы, принятые во всех округах, находившиеся в его юрисдикции. Указ Жиро восстанавливал права на собственность, находившуюся под арестом, а также гражданские права лиц, лишенных их по нацистским законам, а также отменял другие мелкие дискриминационные меры. Майор Варбург, служивший в штабе Эйзенхауэра, осуществлял связь в этом деле, а главный раввин Алжира Морис Айзенбет также оказывал поддержку на всех этапах программы Жиро. Однако, вместо того, чтобы успокоить общественное мнение в США, этот указ был выставлен, как очередное проявление антисемитизма Жиро и Пейрутона. Целая полоса нью-йоркской Таймс от 18 марта, подписанная Эдуардом де Ротшильдом, президентом центральной консистории французских и алжирских евреев, провозглашала следующее: "Экономический и социальный статус французских евреев, родившихся в Африке, в настоящее время опустился ниже статуса арабов и негров, проживавших в любой точке Империи. Это чудовищный произвол! Я протестую против этого с негодованием и сожалением". Барон также выразил свое негодование таким ходом событий в телеграмме, отправленной мне из Нью-Йорка.
   Объяснение неудовольствием в США, вызванным усилиями Жиро как-то загладить ущерб, причиненный евреям в Алжире, заключалось в том, что новый указ Жиро не смог восстановить Декрет Кремье от 1870 года, отмененный правительством Виши. Этот закон давал алжирским евреям особую привилегию, в которой было отказано мусульманам, а именно, право автоматического французского гражданства, даваемого им при рождении. Мусульмане, родившиеся в Алжире, могли получить такое гражданство, только формально подав на него и отказавшись при этом от своей религии. Поскольку евреи в Алжире уже семьдесят лет, вплоть до его отмены режимом Виши, автоматически имели право на французское гражданство, американским евреям было трудно понять почему Декрет Кремье не был восстановлен Жиро в то же самое время, когда он аннулировал другие указы режима. Генри Торрес, председатель комитета французских евреев в Нью-Йорке, опубликовал полемическую статью на английском языке, где прямо говорилось: "Отмена Декрета Кремье на самом деле является вопиющей расовой дискриминацией, которой когда-либо подвергались французские граждане еврейского вероисповедания, рожденные в Алжире".
   На самом деле, евреи в США не могли понять того факта (который майор Варбург и Главный раввин понимали очень хорошо), что восстановление Декрета Кремье требовало высшей степени деликатного подхода, ввиду тех страстей, которые вот уже несколько поколений скрытно полыхали в душах алжирских христиан и мусульман. Население Алжира в тот момент можно было разделить примерно следующим образом: евреи -- 140 тысяч, христиане -- 850 тысяч, мусульмане -- шесть миллионов. Разжечь гнев почти семи миллионов населения для успокоения 140 тысяч жителей страны выходило за рамки того, что мог себе позволить Штаб Союзных Держав в момент, когда шла ожесточенная борьба с нацистами. Генерал Де Голль, взяв на себя бразды правления Алжиром, также считал, что в стране и так достаточно политических волнений, чтобы добавлять к ним еще и религиозную смуту, поэтому Декрет Кремье от 1870 года оставался временно приостановленным вплоть до обретения Алжиром независимости.
   После своего ухода из Госдепартамента я занимал пост сопредседателя от римско-католической конфессии в национальном совете христиан и евреев в Нью-Йорке, что было для меня большой честью. Я полагаю, что пришло время устранить старые предрассудки, существующие в отношениях между разными религиозными общинами в США, и я делаю все, что в моих силах, чтобы продвинуться к этой цели. Однако, в 1943 году, точно так же, как и главный раввин Алжира и верховный комиссар Жиро и генерал-губернатор Пейрутон, я хорошо понимал, что условия в Африке сильно отличаются от условий в Америке.
   Во время моей первой встречи с Эйзенхауэром в Англии, за два месяца до начала африканской экспедиции, я спросил его, сколько людей ему понадобится в Алжире и сколько времени он собирается пробыть там. Моей заботой тогда было обустройство его жильем и офисными помещениями для его штата. Генерал сказал, что хочет сделать свой штат по возможности компактным и попробует удержать его на уровне двух сотен работников. При этом он заметил, что город такого типа как Алжир не годится для размещения военного штаба, и что если наша высадка окажется успешной и "мы сможем зацепиться там", ему бы хотелось недель через шесть переехать куда-нибудь в восточном направлении. Как показали последующие события, персонал штаб-квартиры союзных войск в Алжире вырос, как грибы после дождя и насчитывал свыше шести тысяч работников, которые засели в Алжире на целых двадцать месяцев, а сам Эйзенхауэр пробыл там больше года. Это поразительное несоответствие расчетов и действительности ни в коей мере не бросает тень на Генерала. В основе его расчетов лежали планы, разработанные Объединенными (англо-американскими) начальниками штабов, но их стратегия оказалась недолговечной.
   Что касается меня, то я естественно рассчитывал на более скромный штат для себя, чем Эйзенхауэр. Когда Президент Рузвельт уполномочил меня организовать отдел по связям с гражданской администрацией внутри штаб-квартиры объединенных войск, мне дали всего шесть недель на подготовку, при этом не было выделено никаких средств для выполнения этого задания. Поэтому я не стремился расширить свою группу за пределы двенадцати "вице-консулов" и официальных работников американского консульства, направленных во Французскую Африку. Я полагал, что с прибытием наших экспедиционных войск моей основной заботой все равно останутся французы, как это и было все последние два года. Учитывая, как мало американцев знают Северную Африку по собственному опыту, для меня было очевидным, что мы почти полностью зависим в этом от французских военных и гражданских чиновников и что работа моего отдела будет состоять в поддержании связи с этими госслужащими. Я даже не представлял, как сильно я ошибался. С того самого дня, когда генерал Марк Кларк прилетел в Алжир, захватив с собой в качестве помощника не профессионального военного, а известного кинопродюсера Даррила Занука, я в основном занимался американцами. Теперь, начиная с 8 ноября 1942 года, мой распорядок дня в Алжире больше походил на мои довоенные, времена в Париже, когда американцы -- как туристы, так и проживающие в стране -- считали, что все в посольстве обязаны ставить заботу о них на первое место.
   Я вначале полагал, что американцы, которые доставят нам самые большие хлопоты в Африке, будут среди военных: мне никогда не приходило в голову, что нам придется в первую голову иметь дело с бесконечным парадом вип-персон, или с теми, которые причисляли себя к таковым. Вскоре обнаружилось, что любая, уважающая организация в США желает участвовать в этой первой, действительно важной кампании во Второй мировой войне, и все они строили на этот счет свои собственные планы. Многие из вновь прибывших считали, что именно американцы, а не французы, должны решать, как следует управлять Французской Африкой в момент нахождения там наших войск. Это убеждение шло в разрез с теми договоренностями, которые мы уже имели с французскими администраторами еще до наших высадок, и оно также противоречило обещаниям, которые были нами даны с одобрения Рузвельта и Эйзенхауэра. Тем не менее, сотни американцев, включая самого Президента, поддались желанию вмешиваться в те официальные соглашения, которые мы заключили с французскими властями. Рузвельт сам так и не смог до конца определиться с нашим статусом: то ли мы "оккупируем", то ли "освобождаем" Французскую Африку. В своем письме к нам от 2 января 1943 года, он писал следующее:
   "Я глубоко убежден, что, ввиду того, что в Северной Африке мы имеем военную оккупацию, наша береговая охрана установила полный контроль над всеми делами, как гражданскими, так и военными. Нашим французским друзьям нельзя позволить забыть этот факт ни на одно мгновение. Ни коем образом не должны они заблуждаться по поводу того, что мы собираемся признать любую группу или комитет в качестве легитимного представителя Французскую империю или французского правительства. Французский народ сможет сам урегулировать свои дела, когда война закончится нашей победой. Вплоть до этого времени, везде, где наши армии занимают бывшую французскую территорию, мы будем с местной французской администрацией, и если эти местные чиновники не захотят сотрудничать с нами, их необходимо смещать с должностей".
   Военный министр Стимпсон точно так же склонялся к тому, чтобы рассматривать французскую Африку в качестве субъекта временного американского правления. Он в двадцатых годах был генерал-губернатором Филиппин, когда эти острова в Тихом океане все еще находились в ведении министерства обороны, и уже тогда был хорошо знаком с тем типом военного управления, ставшим необходимым в завоеванных или зависимых странах. Когда США стали воюющей стороной в о Второй мировой войне, Стимсон был одним из первых в администрации Рузвельта, кто по настоящему оценил важность специальной подготовки для чиновников, которым предстояло управлять завоеванными территориями противника, и он настоял на создании полезного центра подготовки в Шарлотсвилле, штат Вирджиния. Однако, совершенно неожиданно, без каких-либо предварительных уведомлений, мне в подчинение поступило семнадцать офицеров в ранге полковника и подполковника. По прибытии они заявили мне, что в Шарлотсвилле их подробно проинструктировали, как управлять Французской Северной Африкой, которую они, по всей вероятности уже разделили между собой на семнадцать регионов. Это была отличная группа военных, но у них было неправильное представление о задачах в сложившейся ситуации. Один или два из них говорили по-французски, и никто не владел арабским. В конце концов, они получили новое назначение, чем по понятным причинам были разочарованы, не понимая, почему Эйзенхауэр не желает дать шанс этим неопытным чиновникам попробовать себя на управленческой ниве в Марокко, Алжире и Тунисе в самый разгар военных действий, развертывающихся против германских бронетанковых дивизий.
   Среди американцев, которым я уделял много внимания в эти первые недели боевых действий в Алжире, были газетные и радио корреспонденты. Еще находясь на службе в Европе, я установил теплые отношения с американскими зарубежными корреспондентами, и некоторые из моих старых знакомых сопровождали наши войска в Алжире. Однако, большинство членов журналистского корпуса были новоиспеченные военные репортеры, не имевшие опыта в международной политике. Средств связи не хватало в течение нескольких месяцев, и вообще в журналистской среде царило разочарование, что нашло свое отражение и их сводках с фронта. Кроме того, как это бывает у репортеров, они враждовали с военными цензорами, которые проявляли чрезмерную осторожность. В середине декабря, два корреспондента, которых я знал еще по Парижу, заехали ко мне, чтобы попрощаться, сказав, что они возвращаются в Англию, потому что теперь, когда в Алжире была введена политическая цензура, условия работы стали для них совершенно невыносимыми. "Политическая цензура? Какая политическая цензура"! удивленно воскликнул я. "Вас наверно неправильно проинформировали". Корреспонденты сочли, что я шучу. Поскольку я был политическим советником при штабе Объединенных Сил, они не могли поверить, что политическая цензура была введена без моего ведома.
   Только после их отъезда я узнал, что же на самом деле произошло. Начальник штаба Эйзенхауэра, генерал У.Б. Смит рассказал мне, что политическая цензура, налагаемая на все местные газеты и корреспонденции военных репортеров, была "командным решением", принятым самим Эйзенхауэром. Я сказал, что, по-моему, это ошибка, однако, политическая цензура продолжала действовать еще несколько недель, добавив неприятности к и без того многочисленным жалобам по поводу якобы реакционной политики, проводимой Штабом Объединенных сил. Госдепартамент, в целом, и я, в частности, обвинялись в ведении этой цензуры, по поводу которой с нами даже не проконсультировались. В своих мемуарах Эйзенхауэр признает, что введение политической цензуры было ошибкой, даже если оно и было продиктовано хорошими намерениями. "Мне до сих пор неизвестно, кто был инициатором этого ошибочного решения".
   Другой сильно озадачившей меня группой была делегация, представлявшая американских солдат еврейской национальности, которые заявились ко мне неделю спустя высадки наших войск. Их руководитель заявил следующее: "Мы знаем, что вы находитесь в Алжире уже больше года, и за это время вы ничего не сделали для находящихся здесь евреев! Вам не кажется, что от вас здесь уже нет никакой пользы в Африке и вам давно пора домой?" Этим американцам еще не приходилось видеть ничего подобного сегрегированных еврейских кварталов Алжира и Марокко, и они были так поражены увиденным, что не желали слушать, когда я им говорил, что это французская территория, где у меня не было никаких полномочий до наших высадок на побережье. Мои потрясенные посетители не знали, что евреи в Северной Африке уже много столетий живут в своих гетто и что их уровень жизни не сильно отличается от их арабских соседей. Эти американские приверженцы иудаизма считали, что жалкое существование их собратьев, которое им сразу бросилось в глаза, явилось результатом нацистских указов, которые мне давно следовало бы отменить. Я сказал им, что я посетил несколько синагог еще до прибытия войск союзников, чтобы выразить сочувствие американского правительства положению евреев и что один раввин даже выказал свою признательность, подарив мне экземпляр Торы.
   Я также попытался объяснить им, почему необходимо проявлять всяческую осторожность в деле аннулирования нацистских указов в момент, когда исход военных действий в Африке еще не предрешен. Нацистские пропагандисты проводят по радио агитацию среди арабов, заявляя, что США находятся под контролем сионистов и что, если американцы выиграют войну, они предоставят евреям верховную власть в Северной Африке. Поэтому надо действовать с осторожностью, чтобы не вызвать расовые беспорядки, которые могли стать губительными для военной кампании Союзников. Никто так хорошо не представлял всю шаткость ситуации, как майор Пол Варбург, член известного еврейского банкирского клана, которого Эйзенхауэр на несколько месяцев направил для работы в моем штате в качестве советника по еврейским вопросам. Когда министр финансов Генри Моргентау приехал с визитом в Алжир, Варбург, который оказывал мне неоценимую помощь, постарался сделать все возможное, чтобы правильно сориентировать его, осторожно порекомендовав ему избегать участия в общественных собраниях местного еврейского сообщества, дабы такое сотрудничество не могло дать новый повод нацистской пропаганде. Но когда Моргентау захотел узнать мое мнение по этому вопросу, я сказал, что считаю, что ему будет более полезно самому посовещаться с еврейскими лидерами в Алжире. "Вот это я и хотел услышать," сказал Моргентау. "Вы мне организуете встречу"? Я пригласил на встречу тридцать весьма именитых еврейских жителей, по пятнадцати человек от Северной Африки и Французской метрополии, причем некоторых из них я знал лично. Они встретились в большом приемном зале моей резиденции, и тут сразу же стало понятно, что европейцы не были знакомы с местными жителями. Они сразу же разошлись по разным углам зала и образовали две большие группы. Чтобы разбить лед недоверия Моргентау предложил каждому гостю описать свои собственные жизненные трудности.
   По мере того, как они, один за другим, рассказывали истории своей высылки, мелких дискриминаций и растущего страха из-за нацистских указов, которые с запозданием, но все-таки были обнародованы в Северной Африке, лицо Моргентау все более и более вытягивалось. Например, один из ведущих североафриканских евреев рассказал, как он был вынужден продать свою долю очень выгодной сети кинотеатров. Министр сочувственно поинтересовался: " И я полагаю, что вы так и не получили деньги за свою половину?" "О, нет, как же", с готовностью ответил киномагнат, "я все получил, семьдесят миллионов франков, хотя это гораздо меньше того, что все это стоит. Деньги у меня. Вы хотите их увидеть?" Было ясно, что Моргентау ожидал услышать жуткие описания пыток и бессмысленных погромов еврейского имущества, так, как это было в самой Германии и других странах, оккупированных нацистами. В конце беседы один французский еврей-банкир и очень известный преподаватель университета в Алжире объяснил, что все их неприятности вызваны чувством тревоги и постоянными унижениями, отметив при этом, что большая часть экстремистских антисемитских указов еще не вошла в силу в тех районах Северной Африки, где французская администрация была относительно свободна от давления нацизма. Моргентау вернулся в Вашингтон с четким знанием ситуации, и помог разъяснить возникшие там неправильные представления о ней.
   В другом деле, однако, Моргентау доставил серьезные неприятности французской гражданской администрации. Министерство финансов США было обеспокоено несколькими франко-американскими финансовыми вопросами, и два чиновника Казначейства прибыли перед приездом министра для проведения расследований в Северной Африке. Во время своей первой беседы со мной, когда я принимал его в своей резиденции, Моргентау упомянул в разговоре фамилию Мориса Кув де Мервиля, блестящего французского государственного служащего. Кув де Мюрвиль прекрасно управлялся с финансовыми делами и был фактически министром финансов при французском Верховном Комиссаре. Моргентау сильно удивил меня, сказав: "Насчет этого Кува де Мервиля: я думаю, нам следует от него избавиться". "Мне очень жаль слышать это, господин министр", - ответил я, "потому что Кув де Мюрвиль мой хороший друг, и я полагаю, он большой друг Соединенных Штатов". Моргентау покачал головой. "Нет, ему придется уйти".
   В надежде, что я заставлю его передумать, я описал ему, как, незадолго до германской оккупации Парижа в 1940 году, я сотрудничал с Кув де Мервилем, который тогда служил в министерстве финансов, в деле транспортировки в безопасное место французских золотых запасов. Американский крейсер переправил во Французскую Западную Африку несколько сот тонн этого драгоценного металла, который позднее был спрятан в центральной африканской крепости. Я объяснил, как благодаря именно Кув де Мервилю нам удалось вырвать это золото из рук нацистов и сохранить его для народа Франции. Поскольку Моргентау все еще сомневался, я предложил ему самому поговорить с Кув де Мервилем, который прекрасно говорил по-английски, и он согласился на это. Я организовал у себя в офисе встречу между Моргентау, которого сопровождал Гарри Декстер Уайт, который был тогда замминистра финансов, и Кув де Мервилем. Вопросы задавал, в основном, Моргентау, а Уайт практически ничего не сказал. Большая часть этого допроса касалась того времени, когда Кув де Мюрвиль вел переговоры от имени Виши в Висбадене, где благодаря его дипломатическим талантам немцам не удалось получить многие из финансовых уступок, которых они добивались. Их беседа в моем офисе длилась почти два часа, и в конце ее я был уверен, что наши гости находятся под таким же впечатлением от прекрасных качеств Кув де Мервиля, как и я.
   Однако, в тот вечер, на приеме, данном Эйзенхауэром в честь высоких гостей, находящихся в Алжире, министр отозвал меня в сторону и сообщил следующее: "Я не изменил своего мнения насчет Кув де Мервиля. Он должен уйти". Повлиять на это решение в Вашингтоне оказалось невозможным, поэтому мы были вынуждены проинформировать французский штаб, что человек, который был их самой нужной фигурой в администрации Алжира, был неприемлем для американского правительства и ему надо дать отвод.
   Этот экскурс Моргентау в область внешней политики основывался на предположении, которое в то время доминировало в среде американцев в 1943 году, что любой француз, который остался во Франции, и служил в правительстве Виши, был под подозрением. Эту идею всячески поддерживал генерал Де Голль в своих собственных пропагандистских целях, который сам на практике без колебания пользовался услугами именитых "вишистов". Вскоре после того, как Кув де Мюрвиль был снят с поста генерального секретаря при штабе Верховного Комиссара, Де Голль назначил его участником от Франции в Средиземноморский Консультативный Совет, хотя Кув де Мюрвиль никогда не выставлял себя ярым голлистом. Англию в этом совете представлял Гарольд Макмиллан, который позднее стал премьер министром Великобритании, а я представлял там Соединенные Штаты. Много лет спустя, в 1960 году, когда Де Голль нанес триумфальный визит в Америку в качестве президента Франции, он приехал в сопровождении своего министра иностранных дел -- Мориса Кув де Мюрвиля.
   Другой вип-персоной, посетившей Алжир, был Мильтон Эйзенхауэр, брат генерала, который прибыл сюда 11 декабря 1942 года. В то время Мильтон Эйзенхауэр занимал пост замдиректора управления военной информации (УВИ), нашего отдела пропаганды военного времени, и когда мы узнали, что он едет в Африку, в штабе объединенных сил все сразу решили, что целью его визита может быть оказание на нас давления с тем, чтобы мы добились освобождения пленных из французских лагерей, к чему тогда так призывало УВИ. В заявлении, написанным УВИ для Президента, которое он выпустил под своим именем через восемь дней после наших высадок в Африке, была такая фраза: "Я потребовал освобождения всех лиц в Северной Африке, которые оказались в заключении из-за своих антинацистских убеждений". Это требование, которое в данных обстоятельствах можно было считать приказом, было достаточно безвредным, и нашим первым намерением было постараться убедить французские власти выпустить на свободу всех заключенных и закрыть сами лагеря для интернированных.
   Однако, французские чиновники указали нам на то, что в лагерях находилось девять тысяч человек, большая часть которых были брошены на произвол судьбы и лишены средств существования, потому что союзные войска выставили непомерные требования на жизненное пространство в Северной Африке. Более того, эти девять тысяч представляли собой довольно пестрое сборище, включая и опасных фанатиков, и большое число обычных преступников. Там же находились двадцать-семь депутатов-коммунистов, которые по своему рангу равнялись американским конгрессменам. Они были арестованы французским правительством в 1939 году за то, что они осудили войну, как "империалистическую борьбу", развязанную, в основном, Англией. Эти законодатели агитировали и голосовали против любых военных мер и, таким образом, играли на руку нацистам, т.к. в то время действовал германо-российский пакт о ненападении.
   Рекомендуя Рузвельту организовать освобождение находящихся в заключении коммунистов во Французской Африке, высокопоставленные политики из УВИ находились в то время под влиянием их основного тезиса, а именно, стремления всячески подчеркнуть, что Советская Россия "на нашей стороне". Хотя сражения, бушевавшие в России, имели большое значение для Союзников, это "требование" Президента появилось в тот момент, когда мы изо всех сил старались сохранить стабильность в рядах наших войск на передовой. Поэтому в Штабе Объединенных сил пришли к решению, что французским властям следует действовать с осторожностью в деле освобождения пленников. Что касается коммунистов, то они оказались в лагере не "из-за своих антинацистских убеждений", но совсем наоборот. Однако, неудачно назначенный на этот пост представитель УВИ в Алжире похоже решил, что ему самой судьбой предназначено освободить всех коммунистов немедленно.
   Я готов был объяснить эту сложную ситуацию Мильтону Эйзенхауэру при случае, но вскоре он дал мне понять, что целью его визита в Алжир было поддержание репутации его брата. Генерал Эйзенхауэр не только взял на себя всю ответственность за подвергнутую острой критике "сделку с Дарланом", но стал с терпимостью относиться к тем французам, который занимали высокие посты в правительстве Виши. Мильтон Эйзенхауэр сказал мне, что некоторые газетчики и радиокомментаторы называют его брата "фашистом", и что если не принять каких-то серьезных мер, карьере Генерала может быть нанесен непоправимый урон. "Нужно чтоб полетели головы, Мерфи", воскликнул он. "Нужно, что полетели головы". Он хотел знать, от каких французских лидеров мы планируем избавиться. Когда я спросил его, кого из них он считает неподходящим, единственную фамилию, которую он мог назвать в тот момент, была фамилия генерала Ногю, сопротивление которого нашим высадкам в Марокко стоило жизни нескольким сотням американцев.
   Мильтон Эйзенхауэр был прав, выступая против демонстрации показной независимости Ногю, но он ошибался, думая, что я или пусть даже сам генерал Эйзенхауэр могли что-либо сделать в Марокко в данный момент. Экспедиционные силы, задействованные в этом районе, состоявшие почти целиком из американцев, были под командованием генерал-майора Дж. С. Паттона, и надо сказать, что в данный момент между этим выдающимся воином и Ногю установились теплые, дружественные отношения, к нашему всеобщему смущению. В сводках военных новостей в США в последнее время появились упоминания об удивительном сотрудничестве этих двух генералов, которые еще недавно сражались друг против друга, и эти сообщения еще больше усилили негативные впечатления о характере управления Французской Африкой. Это был первый, хотя и далеко не последний, случай, когда Паттон создавал проблемы для Эйзенхауэра в сфере внешних отношений. История взаимоотношений Паттона и Ногю, во всей полноте фактов, сводится к следующему.
   Спустя три дня боевых действий в Марокко, когда с обеих сторон были понесены большие потери, американцы и французы организовали временное прекращение огня, предотвратив тем самым бомбардировку Касабланки. Затем Паттон пригласил Ногю и офицеров его штаба в отель Анфа, где находилась его штаб-квартира, для подписания формального перемирия. Два американских офицера-штабиста, присутствовавшие на церемонии, рассказали мне потом, что там произошло. Паттон медленно прочел вслух всем собравшимся документ, помеченный, как "Договор С", который был передан ему в военном департаменте перед вылетом из Вашингтона, вместе с инструкциями применить его в том случае, если французы будут сопротивляться нашим высадкам. Этот договор, составленный без моего участия, игнорировал особые условия, сохранявшиеся в Марокко периода французского протектората. Если бы оговоренные в нем условия сдачи были бы навязаны тогда, то договор фактически полностью отменил бы сам протекторат, тем самым возмутив всех патриотически настроенных французов, что могло привести к полному хаосу в управлении регионом. Паттону было понятно, каким шокирующим этот документ покажется французским офицерам при его чтении, поэтому он читал его, отчетливо произнося фразы, выделяя необходимое интонацией и останавливаясь для большего эффекта. Затем, оглядев остолбеневших от возмущения французских офицеров, он театральным жестом разорвал этот договор на мелкие кусочки, после чего произнес следующую фразу: "Вы и я бок о бок сражались в Первой мировой войне, и я уверен, что и сейчас мы можем работать вместе на основе взаимного доверия".
   Таким образом, Паттон, отчасти вследствие полной уверенности в своих действиях, отчасти в силу сложившихся обстоятельств, принял на себя роль независимого политического деятеля в Марокко, вдобавок к своим непосредственным обязанностям полевого командира. Его деятельность конечно носила нерегулярный характер, и возможно была в какой-то степени противозаконна, но таким образом ему удалось заручиться полной военной поддержкой со стороны Ногю, который с того момента так успешно сотрудничал с Паттоном, что растущие, как грибы, американские базы в Марокко были в полной безопасности и нуждались в чисто символической защите. Так, Паттону была предоставлена полная свобода в деле реорганизации своих собственных войск для ведения боевых действий, что вскоре оказалось весьма кстати.
   Резюмируя ситуацию, Паттон заключил, что Ногю вел себя вполне "корректно" во всех обстоятельствах. Во-первых он заведомо по честному предупредил американцев, что он окажет сопротивление вторжению откуда оно бы ни исходило; действуя, как истинный патриот своего отечества, он защищал свою территорию всеми имеющимися в его распоряжении средствами. А теперь, заключив сделку с Союзниками, он стал напрямую сотрудничать с нами. Ногю предоставил Паттону все, что тот запросил для своих военных целей. Он поддерживал общественный порядок. Он предоставил в достаточном количестве местную рабочую силу, необходимую нам для приёмки грузов, которые сплошным потоком шли в марокканские порты, обеспечив их безопасное продвижение на линию фронта по марокканской узкоколейке, протянувшейся на сотни километров по побережью. И что самое главное, Ногю избавил штаб Паттона от массы осложнений, фигурировавших в сводках под общим названием "французская политика", заниматься которыми у американских офицеров в тот момент у них не было ни времени, ни желания.
   Такое положение вещей настолько устраивало нашего командира, что у него не возникало никакого желания вмешиваться в дела французской администрации. Он даже не спешил с организацией освобождения генерала Бетуара и других сторонников американского вторжения, которых Ногю посадил в тюрьму, как бунтовщиков. Когда в Вашингтоне и Лондоне узнали о том равнодушии, с которым Паттон относится к судьбе французов, помогавших Союзникам, и его дружеских отношениях с французскими офицерами, которые несли ответственность за гибель американских "освободителей", возмущению не было предела. Эйзенхауэру понадобилось несколько недель тактичных маневров, чтобы уменьшить там влияние Ногю.
   Один аспект дружеского расположения Паттона к Ногю не был известен в то время широкой публике, но он доставил мне некоторую головную боль. Белый Дом телеграфировал нам, что Рузвельт не получил ответа на сообщение, которое он отправил в День "Д" письмо для передачи султану Марокко, в котором он выражал свою надежду на его дружескую поддержку нашей экспедиции. Хотя американское правительство не было в оппозиции к французскому протекторату в Марокко, оно поддерживало весьма тесные отношения с правительством Султана. Марокко было единственным местом в мире, где, по договоренности с Султаном, США все еще сохраняли экстра территориальные привилегии. То, что Султан никак не отреагировал на письмо Президента, было само по себе странным, и поэтому я направил "вице-консула" Пендара в Касабланку и Рабат для расследования этого дела. С большим трудом ему удалось обнаружить, что послание Рузвельта положили под сукно, потому что Ногю не понравился его тон. Ногю опасался, что в данных обстоятельствах оно может спровоцировать Султана проявить больше независимости в его отношениях с французами.
   Когда Пендар объяснил Паттону суть дела и показал ему письмо Президента, генерал, внимательно прочитав его, заметил: "Мне оно тоже не нравится. В нем слишком мало говорится о французах". При этом он стал делать в нем свои собственные вставки, не обращая внимания на протесты Пендара о том, что никто не имеет права вносить изменения в послание Президента без его согласия, на которые Паттон ответил, что берет на себя за них всю ответственность. Пендар обрисовал ситуацию мне по телефону из Марокко. И только после нескольких отсрочек и настоятельных просьб, переданных из Штаба Объединенных Сил, американские и французские генералы соизволили доставить Султану послание Президента Рузвельта в его первоначальной редакции.
   Другой американский военнослужащий из щтаба Эйзенхауэра подбросил мне еще одну проблему. Этот офицер сообщил мне по телефону, что генерал крайне нуждается в однодневном отдыхе, который нужно было организовать в следующее воскресенье. Наиболее подходящим местом для уединения от всех мог бы стать охотничий домик в горах недалеко от города Алжир, который Эйзенхауэр уже посещал пару раз до этого. Однако, в тот момент он был занят пятизведным французским генералом Жоржем Катру, бывшим генерал-губернатором Индокитая, который к тому же был давним сторонником Де Голля и находился в Алжире в качестве его представителя. Этот штабист попросил меня выяснить у мадам Катру возможность использования Верховным Главнокомандующим домика в воскресение. Я позвонил мадам Катру, которая была родом из старинного французского аристократического семейства и в данный момент руководила подбором добровольцев сестер милосердия, и она сказала мне, что, хотя ее муж тоже собирался провести выходной в горах после тяжелой недели, они безусловно отменят свои планы и почтут за честь предоставить домик в распоряжение Генерала Эйзенхауэра.
   Утром в понедельник, зайдя к Эйзенхауэру по делам, я выразил надежду, что он хорошо отдохнул в воскресенье. Он посмотрел на меня, я неудачно пошутил, и сказал: "Я провел весь день за этим рабочим столом -- и это вы называете отдыхом!" У меня сразу возникли нехорошие предчувствия, но я ничего не сказал по поводу охотничьего домика. Некоторое время спустя мне позвонила мадам Катру, которая дрожащим от негодования голосом спросила, что случилось с Генералом Эйзенхауэром. Ее слуги уже сообщили ей, что в домике побывали только американский офицер и молодая дама. Я понял, что в данной ситуации мне понадобится весь мой дипломатический такт. Я тут же принес ей тысячу извинений от лица Эйзенхауэра, сказав, что он уже собрался выехать туда и направил своего штабного офицера и сотрудника женской вспомогательной службы перед своим приездом, как вдруг непредвиденные обстоятельства неожиданно задержали его в штабе. Я добавил, что генерал высоко ценит любезное гостеприимство Мадам Катру и глубоко сожалеет, что причинил ей некоторые неудобства. Гнев Мадам Катру был смягчен. Я решил ничего не говорить Генералу. У него и так было дел по горло, чтобы забивать себе голову такими мелочами. Что касается офицера, то я ему тоже ничего не сказал. Однако, в следующий раз, когда фамилия Катру была упомянута на совещании с Эйзенхауэром, я кинул на виновника весьма строгий взгляд. До этого случая он неохотно сотрудничал со мной. Но после этого он стал сама любезность.
   В другом случае, одной возмущенной леди -- американке на этот раз -- также потребовалось мое участие в сложной ситуации, возникшей в связи с Ля Саадией, модернизированным маврским дворцом, находившемся в марокканском городе Марракеше. Один нью-йоркский банкир в свое время истратил целое состояние на покупку этого экзотического поместья. Однако, поскольку его вдова не имела желания приезжать в Африку в военное время, наш "вице-консул" Пендар, который был знаком с ней, договорился с ней, чтобы сдать дворец Госдепартаменту за чисто символическую цену. Марракеш, в связи с его идеальными погодными условиями, стал, после нашего вторжения, перевалочным пунктом для наших трансатлантических рейсов, и мы знали, что отели в этом городе будут забиты до отказа.
   Помимо обеспечения временным жильем нашего летного персонала, мы также использовали Ля Саадию для организации конфиденциальных встреч как с французами, так и с арабами. Я не уверен, насколько конфиденциальными были эти встречи, потому что наши агенты службы безопасности впоследствии обнаружили большое количество скрытых микрофонов, установленных в нескольких номерах, некоторые из которых были французского, а другие немецкого производства. Метрдотель Ля Саадии Луис был евразийцем и говорил на французском, английском, немецком и арабском языках, и под его чутким руководством это роскошное заведение гостеприимно раскрыло двери сотням американских летчиков и вип-персон. Впоследствии Луис сопровождал меня в моей поездке по Европе, но после того, как он некоторое время проработал управляющим в моем доме в Берлине, он стал владельцем ресторана в Париже и мне пришлось с ним расстаться.
   Когда Рузвельт в январе 1943 года приехал на конференцию в Касабланку, Черчилль уговорил его провести с ним день в Марракеше перед тем, как отправиться домой. Оба лидера в сопровождении охраны проехали на машинах 158 миль из Касабланки сквозь нескончаемый кордон из американских войск, выстроенных на всем их пути по приказу генералов Паттона и Кларка не столько для их безопасности, сколько для того, чтобы произвести впечатление на марроканцев. Тем временем Пендару уже были даны инструкции подготовить к их визиту Ля Саадию, имевшую шесть великолепных спален, каждая из которых была оборудована утопленной в пол мраморной ванной. Единственным условием владелицы дворца было ни при каких обстоятельствах не занимать ее собственную спальню, богато обставленную в мавританском вкусе и содержащую ее личные вещи. Однако, когда Майк Рейли, шеф секретной службы Президента, осмотрел это окруженное высокой стеной, общей площадью в четыре акра поместье, он решил, что единственным местом, которое устраивало его в плане безопасности, была находящаяся на первом этаже спальня владелицы с изолированным двориком под окнами. Поэтому, Рузвельт был помещен именно в нее.
   Когда новости о визите Президента в Марракеш появились в СМИ после его благополучного возвращения в США, хозяйка Ля Саадии поняла из газетных сообщений, как все было, и ее недовольство таким ходом событий было усилено еще и тем, что она принадлежала к тем, так называемым "экономическим роялистам", которые не желали даже называть американского Президента по имени: для нее он был просто "Человек в Белом Доме". Она отправляла одно возмущенное письмо за другим в Госдепартамент, который пересылал их копии мне для объяснений. За свою долгую дипломатическую карьеру мне иногда приходилось вести переговоры даже по поводу разрыва международных отношений, но никогда это не было столь долгим и нудным, как улаживание нарушения контракта, касающегося дамской спальни. Были моменты, когда она угрожала подать в суд на возмещение больших убытков с ее стороны. Это дело так и осталось неурегулированным к моменту, когда я, наконец, покинул Африку, и мне пришлось предоставить Госдепартаменту убеждать ее, что никакой суд присяжных не присудит ей возмещение убытков только потому, что Президент США воспользовался ее постелью.
   Так что, если учесть все невзгоды, выпавшие на мою долю, то, может быть, я действительно заслужил свою Медаль за Выдающиеся Заслуги, которую Генерал Эйзенхауэр лично приколол мне на куртку 16-го декабря. Эта награда редко выдается гражданскому лицу, и поэтому я всегда испытываю глубокую признательность Армии за ее признание моих заслуг. Выписка из приказа в связи с награждением гласит следующее: "Присуждается Роберту Мёрфи, работнику министерства иностранных дел и госдепартамента США, за большие заслуги перед Армией США. Он проявил себя как выдающийся руководитель, обладающий мужеством и здравомыслием в исключительно трудной обстановке. Вдобавок, он оказал исключительно нужные и полезные услуги во время переговоров с французскими властями в Северной Африке, результатом которых было прекращение враждебных действий. По приказу Генерала Эйзенхауэра".
   Такая положительная оценка моих усилий ни в коей мере не была единодушной в Штабе Объединенных Войск в Алжире, где некоторым штабистам не по душе был мой статус гражданского лица, занимающего такой высокий пост в штабном руководстве. Мой арабский шофер был тоже весьма опечален этим обстоятельством, потому что на моей машине не было звездочек, указывающих на высокий ранг ее владельца. Поскольку я намеренно подчеркивал тот факт, что я не военнослужащий, я не проставил на моем армейском автомобиле звездочек, соответствующих моему положению, которое равнялось командиру в звании генерала. Поэтому мой шофер не мог воспользоваться привилегиями военных водителей, которым разрешалось проскакивать на красный свет и вообще демонстрировать свое пренебрежение к гражданским правилам дорожного движения. Что касается американских военных, моих соотечественников, то их беспокоило не наличие или отсутствие звезд на моем автомобиле, но мой доступ к военным документам. Я обладал этой привилегией в той же мере, как и мой коллега из британской Форин Офис (министерства иностранных дел), что не вызывало никакого недоумения у офицеров британского штаба, поскольку участие Форин Офис в делах военного руководства является общепринятой практикой в британской армии. Будучи политическими советниками, мы могли иметь отдельные каналы связи, и у нас были свои собственные шифровальные отделы и шифры. Однажды один американский генерал-майор спросил меня: " Объясните мне, пожалуйста, какое отношение Госдепартамент к военным действиям"? Поскольку он спрашивал исключительно для информации, то вот, что я, на самом деле, сказал ему:
   "Война представляет собой осуществление государственной политики в том случае, когда другие средства терпят неудачу. Госдепартамент несет ответственность перед Президентом за проведение внешней политики. Наша предвоенная политика, направляемая лично Президентом, заключалась в поддержке наших западных Союзников в их борьбе против наступления нацизма. Североафриканский театр войны играл активную роль в период, предшествующий вступлению США в войну. Тенденции его политического развития были важны для наших политических деятелей. Госдепартамент нес прямую ответственность в период подготовки страны к вторжению. Он непосредственно занимался выработкой политических решений, которые нужно было принимать по ходу военных операций, и ему также придется иметь дело с послевоенными последствиями этой кампании. Более того, Генерал Эйзенхауэр нуждается в человеке, способном общаться с французскими должностными лицами и руководителями на гражданском уровне. Вот почему я нахожусь здесь".
   Как я уже упомянул в этой главе, мой основной работой было поддержание контактов с французскими чиновниками и урегулирование их проблем, но зачастую мне приходилось отвлекаться на американцев, особенно после прибытия войск Союзников. Возможно, я был сам виноват в том, что позволил себе увязнуть в разнообразных мелочах. Однако, факт тот, что я не смог уделить должного времени и внимания так называемой "французской политике", как это следовало бы сделать. В частности, мне вспоминаются два эпизода, когда мое более внимательное отношение к делу могло бы предотвратить серьезные осложнения. В первом случае, речь идет о несправедливости, проявленной по отношению к одному из наших действительно преданных друзей, Иву Шателю, которого мне следовало бы поддержать, но я не сделал этого. Другой случай касался его преемника Марселя Пейрутона, которого я таки поддержал, но без предварительного расследования.
   Мое сотрудничество с Ивом Шателем началось с перваого дня моего приезда в Алжир в декабре 1940 года. В то время он был правой рукой Вейгона в Африке и занял пост генерала-губернатора после отзыва Вейгона. В секретном послании, которое Вейгон отправил мне после возвращения во Францию, он призывал нас сохранить прежних руководителей на двух ключевых постах, а именно, Ива Шателя в Алжире и Пьера Буассона в Дакаре. Шатель сказал мне, что он остаётся на своем посту только по настоянию Генерала. В течение почти двух лет этот выдающийся французский патриот энергично поддерживал франко-американское сотрудничество, несмотря на многочисленные неудачи и провалы, которые наши переговоры терпели на протяжении всего того периода. Мы часто играли в гольф на маленьком, имеющим всего девять лунок поле неподалеку от Алжира, которое было прекрасным место для встреч. Шатель ни разу не ошибся ни в фактической стороне дела, ни психологических оценках ситуации. Никто лучше него не разбирался во внутренних взаимоотношениях политических деятелей, как в Виши, так и во Французской Африке, и ни один француз не желал так искренно, как он, разгромить нацистов. Я был уверен, что Шатель будет с радостью приветствовать высадки наших войск, хотя он неоднократно подчеркивал, что он ничего не станет делать без одобрения на то Маршала Петена.
   Поэтому я не на шутку испугался, когда, примерно за неделю до нашего вторжения, Шатель, как бы невзначай, сообщил мне, что он едет в командировку в Виши. Он был настолько в курсе всех наших дел, что я даже и намеком не мог предложить ему либо отложить эту поездку, либо как можно быстрее возвращаться назад: любой такой намек раскрыл бы ему приблизительные сроки высадок, а мне были даны строгие указания ни одного француза не информировать об этом ранее, чем за четыре дня до начала операции. Поэтому, когда стало известно о наших высадках, Шатель был в Виши, можно себе представить, какое удивление и унижение он испытал. В Виши знали, что он является моим другом, и всем там трудно было поверить, что он не был посвящен в эту тайну. Тем не менее, так оно и было. Таким образом, он одновременно оказался под подозрением как у американцев, так и у вишистов.
   Шателю удалось вернуться в Африку сразу же после вторжения, и он приземлился в Константине, в двух сотнях миль восточнее Алжира, где он сразу же сделал весьма эмоциональное заявление, осудив американцев и подтвердив свою лояльность Петену. К сожалению, он произнес свою тираду до того, как имел возможность услышать по радио Жиро, который призвал всех французских патриотов поддержать экспедицию и выступить против нацистов. В этом нам с Шателем не повезло, потому что он дал волю своему справедливому негодованию в самый неблагоприятный для него момент, когда сопротивление французов нашим высадкам было в критической стадии. Он создал себе очень большие неприятности с самого начала, но, тем не менее, он вернулся в Алжир 10-го ноября, после того, как Кларк уже объявил во всеуслышание, что "все французские гражданские и военные власти сохранят за собой все функции, которые они несут в данный момент". Это заявление автоматически оставило за Шателем его пост генерал-губернатора Алжира, который вероятно был самой ответственной должностью во Французской Африке того времени. Каждый шаг генерал-губернатора подвергался тщательной проверке вышестоящих должностных лиц, как французов, так и Союзников, имевших свой штат в Алжире. Соответственно, каждый его шаг получал огласку и вызывал отрицательный общественный резонанс, благодаря усилиям целого корпуса британских и американских военных корреспондентов, работавших в этом регионе.
   Вскоре стало очевидным, что Верховный комиссар Дарлан и генерал-губернатор Шатель не сработаются вместе, потому что ни тот ни другой не могут забыть свои разногласия, начиная с 1940 года. Шатель в прошлом неоднократно критиковал уступки Дарлана нацистам, когда Адмирал представлял собой реальную власть в правительстве Петена. Шатель был человеком Вейгона, а Дарлан и Вейгон всегда принадлежали к разным политическим лагерям. Поэтому Дарлан постарался с выгодой для себя использовать эмоциональное выступление Шателя в Константине, убедив Эйзенхауэра снять Шателя с поста генерал-губернатора Алжира. Я считаю, что Эйзенхауэр поступил несправедливо по отношению к Шателю, под влиянием неправильно истолкованных фактов. Непохоже, чтобы он вообще когда-либо встречался с ним лично, потому что все контакты Главнокомандующего с французскими гражданскими чиновниками всегда проходили через мой офис, но даже я так и не увидел больше Шателя снова после его неудачного отъезда в Виши за неделю до нашего вторжения. Безусловно, именно Дарлан был единолично в ответе за увольнение Шателя. По вполне понятным причинам Эйзенхауэр шел навстречу просьбам Дарлана, понимая, как много сделал Адмирал для удержания вместе разрозненные административные службы в Африке. Я все еще виню себя за то, что не смог защитить Шателя в Штабе Союзных Держав. Если б я привел более веские доводы в его пользу, то это могло бы уберечь всех нас от еще большей неприятности, связанной с назначением его преемника.
   Кандидатура Марселя Пейрутона на место Шателя была предложена Дарланом, который сказал мне, что Пейрутон лучше, чем кто-либо другой подходит на эту должность. Поначалу предложение Дарлана не вызвало у меня никаких бурных протестов. Я уже упомянул, что впервые мне довелось познакомиться с Пейрутоном в декабре 1940 года, когда он сыграл главную роль в отстранении от власти Пьера Лаваля, который связывал будущее Франции с германской победой в войне. Путч Пейрутона оказался таким успешным, что тому пришлось бежать из Франции, чтобы спастись от нацистской мести. Дарлан, который занял место Лаваля, сделал так, чтобы Пейрутон был назначен послом правительства Виши в Аргентине, где он прослужил, не привлекая ни чьего внимания, шесть месяцев, вплоть до того момента, когда Лалваль снова взял власть в свои руки. И тогда Пейрутон немедленно подал в отставку. С точки зрения американцев, по своему послужному списоку Пейрутон был самым приемлемым из всех высокопоставленных чиновников Виши. Поэтому, когда Дарлан спросил, сможет ли правительство США ускорить переезд Пейрутона из Аргентины в Алжир, поскольку все передвижения в военное время находились под правительственным контролем, я передал запрос Дарлана Эйзенхауэру, добавив от себя, что у меня нет никаких возражений. Мне и в голову не могло прийти, что назначение Пейрутона вызовет почти столько же негодования и полемики в Англии и США, спустя неделю после убийства Дарлана, как в свое время вызвала и сама "сделка с Дарланом".
   Было две причины, по которым назначение Пейрутона привело к волне общественных протестов, буквально захлестнувшей Штаб Союзных Держав. Во-первых, он был министром внутренних дел в Виши и возглавлял полицию, которая стала символом преследований, обрушившихся на граждан Франции. Но еще более пагубным для его репутации был тот факт, что в те два месяца 1940 года, когда Пейрутон находился на посту министра внутренних дел, правительство Виши обнародовало свои первые указы, направленные против евреев во Франции. Как я уже упоминал, антисемитизм был широко рапространен во Франции в период так называемой "странной войны". При этом положение еще усугублялось и тем, что некоторые известные коммунисты были евреями, а Леон Блюм, тоже еврей, будучи премьером, считался в армейских кругах Франции виновником неподготовленности страны к войне. К сожалению, связь Пейрутона с выходом самых первых, направленных против евреев указов в Виши была истолкована в США как свидетельство того, что Штаб Союзных Держав дал добро назначению антисемита на пост генерал-губернатора Алжира.
   На самом деле, карьера Пейрутона под эгидой Союзников не была такой легкой и стремительной, как считают некоторые из наших критиков. Когда рекомендация Дарлана была передана в Вашингтон на рассмотрение, на нее сразу же последовала отрицательная реакция зам госсекретаря Уэллеса, который выступил против этого назначения, которое, как он полагал, создать больше ненужной полемики в обществе, чем оно того заслуживало. Уэллес тонко разбирался в настроениях общества и хорошо понимал силу пропаганды, поэтому его совет был вполне разумным. Однако, с другой стороны, между зам секретарем Уэллесом и госсекретарем Хэллом существовала очень напряженная ситуация. Последний занимал более высокую должность, но Хэлл хорошо знал, что Рузвельт часто напрямую общался с Уэллесом, и при это даже не информировал госсекретаря о том, что происходит. По понятным причинам, Хэлл был склонен приуменьшать рекомендации, идущие от Уэллеса, и в этом случае, он постановил, что поскольку как Эйзенхауэр, так и я запросили телеграммой предоставить возможность переезда Пейрутона, этот запрос из штаба Союзных Держав следует удовлетворить. Но, как я уже пояснил ранее, этот запрос был направлен Дарланом, а не Эйзенхауэром, или мной.
   До прибытия Пейрутона в Алжир, никаких публичных объявлений о его назначении не было, а тем временем произошло убийство Дарлана. Будучи талантливым администратором, Дарлан сделал одним из своих первых актов на посту верховного комиссара Алжира создание Имперского Совета в составе шести человек, наделенного полномочиями избирать Верховного Комиссара в случае, если этот пост не был занят. После смерти Дарлана Эйзенхауэр понял, что ему следует использовать свое влияние, чтобы сделать так, Жиро наконец-то обрел тот статус, который ему был обещан еще на Гибралтаре. В результате, Жиро был единодушно избран в качестве преемника Маленького Адмирала.
   Одной из первых проблем, с которой столкнулась новая администрация Жиро, было обвинение, брошенное в его адрес, так же как и в адрес Госдепартамента и мой собственный, в том, что он назначил Пейрутона, запоздалый приезд которого случился только после, как Жиро стал Верховным Комиссаром. Вообще-то, я сильно сомневаюсь, что Дарлан когда-либо спрашивал мнение Жиро по поводу нового генерал-губернатора, пост которого он наследовал. Назначение Пейрутона было объявлено 19 января 1943 года, в то время, когда Рузвельт и Черчилль совещались на конференции в Касабланке. Оно немедленно наделало много шума, особенно в Англии, где выбор бывшего высокопоставленного чиновника Виши привел в ярость сторонников генерала Де Голля, которые требовали высших должностей в Алжире для людей из окружения Де Голля. К счастью, Эйзенхауэр и я смогли передать это дело лично Рузвельту в Касабланку, и он одобрил назначения на новые посты в администрации Алжира.
   Другое серьезное возражение против назначения Пейрутона, его якобы проявленный антисемитизм, также досталось Жиро, который попытался исправить ситуацию, издав указ от 14 марта, отменявший все инспирированные нацистами законы, принятые во всех округах, находившиеся в его юрисдикции. Указ Жиро восстанавливал права на собственность, находившуюся под арестом, а также гражданские права лиц, лишенных их по нацистским законам, а также отменял другие мелкие дискриминационные меры. Майор Варбург, служивший в штабе Эйзенхауэра, осуществлял связь в этом деле, а главный раввин Алжира Морис Айзенбет также оказывал поддержку на всех этапах программы Жиро. Однако, вместо того, чтобы успокоить общественное мнение в США, этот указ был выставлен, как очередное проявление антисемитизма Жиро и Пейрутона. Целая полоса нью-йоркской Таймс от 18 марта, подписанная Эдуардом де Ротшильдом, президентом центральной консистории французских и алжирских евреев, провозглашала следующее: "Экономический и социальный статус французских евреев, родившихся в Африке, в настоящее время опустился ниже статуса арабов и негров, проживавших в любой точке Империи. Это чудовищный произвол! Я протестую против этого с негодованием и сожалением". Барон также выразил свое негодование таким ходом событий в телеграмме, отправленной мне из Нью-Йорка.
   Объяснение неудовольствием в США, вызванным усилиями Жиро как-то загладить ущерб, причиненный евреям в Алжире, заключалось в том, что новый указ Жиро не смог восстановить Декрет Кремье от 1870 года, отмененный правительством Виши. Этот закон давал алжирским евреям особую привилегию, в которой было отказано мусульманам, а именно, право автоматического французского гражданства, даваемого им при рождении. Мусульмане, родившиеся в Алжире, могли получить такое гражданство, только формально подав на него и отказавшись при этом от своей религии. Поскольку евреи в Алжире уже семьдесят лет, вплоть до его отмены режимом Виши, автоматически имели право на французское гражданство, американским евреям было трудно понять почему Декрет Кремье не был восстановлен Жиро в то же самое время, когда он аннулировал другие указы режима. Генри Торрес, председатель комитета французских евреев в Нью-Йорке, опубликовал полемическую статью на английском языке, где прямо говорилось: "Отмена Декрета Кремье на самом деле является вопиющей расовой дискриминацией, которой когда-либо подвергались французские граждане еврейского вероисповедания, рожденные в Алжире".
   На самом деле, евреи в США не могли понять того факта (который майор Варбург и Главный раввин понимали очень хорошо), что восстановление Декрета Кремье требовало высшей степени деликатного подхода, ввиду тех страстей, которые вот уже несколько поколений скрытно полыхали в душах алжирских христиан и мусульман. Население Алжира в тот момент можно было разделить примерно следующим образом: евреи -- 140 тысяч, христиане -- 850 тысяч, мусульмане -- шесть миллионов. Разжечь гнев почти семи миллионов населения для успокоения 140 тысяч жителей страны выходило за рамки того, что мог себе позволить Штаб Союзных Держав в момент, когда шла ожесточенная борьба с нацистами. Генерал Де Голль, взяв на себя бразды правления Алжиром, также считал, что в стране и так достаточно политических волнений, чтобы добавлять к ним еще и религиозную смуту, поэтому Декрет Кремье от 1870 года оставался временно приостановленным вплоть до обретения Алжиром независимости.
   После своего ухода из Госдепартамента я занимал пост сопредседателя от римско-католической конфессии в национальном совете христиан и евреев в Нью-Йорке, что было для меня большой честью. Я полагаю, что пришло время устранить старые предрассудки, существующие в отношениях между разными религиозными общинами в США, и я делаю все, что в моих силах, чтобы продвинуться к этой цели. Однако, в 1943 году, точно так же, как и главный раввин Алжира и верховный комиссар Жиро и генерал-губернатор Пейрутон, я хорошо понимал, что условия в Африке сильно отличаются от условий в Америке.
  
  
  
   Глава Двенадцатая: Конференция Знаменитостей в Касабланке
   Когда Президент Эйзенхауэр покидал Белый Дом в январе 1961 года, Гарольд Макмиллан был в то время премьер-министром Великобритании, а Шарль Де Голль -- Президентом Франции. Но сейчас я хочу рассказать, что произошло за восемнадцать лет до этого, в январе 1943 года, когда судьбы этих трех великих людей переплелись, а я работал в тесной связи с ними. Произошедшее там проливает свет на причины, по которым Эйзенхауэр провел в Алжире почти столько месяцев, сколько он намеревался провести там дней, а его штат вырос до нескольких тысяч человек вместо того, чтобы оставаться в пределах нескольких сотен, как было ранее предусмотрено.
   Когда правительство США согласилось направить свои экспедиционные войска в Африку, в их первоначальные планы входило просто проведение там краткосрочной кампании, с целью изгнания немцев и итальянцев с континента. У американских военачальников сложилось тогда впечатление, что их британские коллеги тоже считают, что после африканской кампании они без промедления вторгнутся в Европу с их баз на Британских островах. Однако, британский генштаб никогда не поддерживал эту американскую стратегию. С того момента, когда летом 1942 года Рузвельт согласился направить американцев в Северную Африку, британские стратеги были заняты разработкой целой серии военных операций в Средиземном море. Британцы были полны решимости вторгнуться в захваченную Гитлером Европу вначале с юга, а некоторые из них даже полагали, что, если им повезет, они смогут завоевать всю Германию с их средиземноморских баз, избежав таким образом весьма рискованного, по их мнению, броска через Ла Манш. Однако, тогда, летом 1942 года, британцы не раскрыли свих истинных намерений. В целях достижения полной англо-американской согласованности действий при планировании африканской кампании, они просто ждали подходящего момента, чтобы вновь представить на рассмотрение их собственной концепции. Этот момент наступил на совещании Объединенного комитета начальников штабов, который заседал вместе с Президентом Рузвельтом и Премьер-министром Черчиллем в Касабланке, Марокко, в январе 1943 года.
   Первоначально это совещание предполагалось стать первой из трех Больших конференций совместно с русскими. Сразу же после африканских высадок Рузвельт и Черчилль начали вести переговоры по поводу встреч где-нибудь со Сталиным. Они оба с большим энтузиазмом отнеслись к этой идее и выслали приглашения Кремлю. Однако, Сталин в то время был занят руководством сражений в России, и, кроме того, он относился к ним с подозрением. Отклонив приглашение Президента в дипломатических выражениях, советский генералиссимус при этом добавил довольно едкое напоминание: "Позвольте мне выразить свою уверенность в том, что данное Вами, г-н Президент, и г-ном Черчиллем обещание открыть второй фронт в пределах 1942 или, в крайнем случае, весной 1943 года, будет выполнено". Это не было пропагандистским приемом, так как напоминание Сталина не стало достоянием общественности в то время. Очевидно, Сталин не рассматривал африканскую операцию заменой обещанного "второго фронта".
   Рузвельт и Черчилль понимали, что позиция Сталина требовала немедленного созыва англо-американской конференции для определения следующих военных шагов. Поскольку, казалось, что проблемы будут исключительно военными, Рузвельт предложил Северную Африку в качестве места встречи, где уже находился Эйзенхауэр со своим штабом. Он написал Черчиллю, что возьмет с собой не "чиновников Госдепартамента", а только военачальников плюс личного помощника Гарри Гопкинса, и его Особого Представителя Аверелла Гарримана. Когда Черчилль предложил включить в состав его делегации министра иностранных дел Энтони Идена, Рузвельт возразил , сказав следующее: "В виду отсутствия Сталина, я думаю, что ни Вы, ни я не нуждаемся в чиновниках министерств иностранных дел, поскольку наша работа ограничится, в основном, военными вопросами". Черчилль согласился с его доводом, что привело к тому, что ни Госдепартамент, ни Британский Форин Офис не были представлены в Касабланке.
   Однако, после того, как вся подготовительная работа к Конференции была закончена, убийство Дарлана сразу сделало французскую политическую ситуацию взрывоопасной. Черчилль понимал, что в сложившихся обстоятельствах он, как и Рузвельт, должен иметь своего личного представителя при штаб-квартире объединенных сил. До сих пор экспедиция действовала по американским соглашениям с французами, а британские связи с французами ограничивались группой Де Голля в Лондоне. Теперь же Премьер-министр обратился к Рузвельту за разрешением назначить своего личного представителя в Алжире, и такое разрешение было ему дано. Человеком, выбранным на этот нововведенный пост, был Гарольд Макмиллан, у которого с Черчиллем сложились примерно такие же взаимоотношения, как у меня с Рузвельтом. Работать личным представителем у таких выдающихся государственных деятелей было отнюдь не синекурой, поскольку их общегосударственные индивидуальные цели часто совсем не совпадали и нам с Макмилланом приходилось постоянно ввязываться в полемику по тем или иным делам. Однако, мы хорошо с ним сработались, и это касается не только нашего пребывания на Средиземноморье, но также во время таких послевоенных кризисов, как Суэцкий провал 1956 года, когда мы снова совместно решали проблемы, связанные с Великобританией, США, и некоторыми несговорчивыми французами.
   Официальным титулом Макмиллана в Алжире был министр-резидент, и Президент Рузвельт поднял мой статус до министерского ранга, с тем, чтобы соответствовать его статусу. Макмиллан не был профессиональным дипломатом и он не привез с собой в Алжир какое-то особое понимание французской или африканской политики. Зато он привез нечто большее: исключительный здравый смысл и отменное знание британской политики. Черчилль написал Рузвельту, что он выбрал именно Макмиллана за то, отчасти, что у него, как и у самого Черчилля, мать была американкой. Но ни одному американцу и в голову бы не пришло подумать про него такое. Его манера держаться, одеваться, его выговор и вся его личность, делала и до сих пор делает Макмиллана в глазах американской публики олицетворением английского джентльмена. Он с 1924 года был членом Парламента. Так как этот пост, в отличие от поста члена американского Конгресса, не предполагает занятости на полный рабочий день, Макмиллан большую часть времени до войны отдавал своему процветающему семейному бизнесу -- издательскому делу. В момент, когда его командировали в Алжир, Макмиллан занимал пост заместителя министра по делам колоний и часто заседал в так называемом "военном кабинете", высшей организацией, отвечающей за проведение политического курса в Великобритании. Он имел гораздо больший политический вес в Лондоне, чем я в Вашингтоне, но я не помню ни одного случая, когда воспользовался бы им, чтобы склонить чашу весов общественного мнения в генштабе объединенных сил в свою сторону.
   Назначение Макмиллана в Алжир требовало более деликатного дипломатического подхода, чем моё. Он должен был избегать даже видимости оказания какого-либо нежелательного влияния не только на ведущих военачальников, но и вообще, на американцев. Черчилль также был осторожен, стараясь не привлекать лишнего внимания к своему представителю. Даже много лет спустя после окончания войны Черчилль упоминал Макмиллана в указателе своих военных мемуаров как "помощника американского политического представителя в Северной Африке", т.е. меня. Согласно одной истории, ходившей по городу Алжиру во время войны, Макмиллан как-то сказал одному из своих подчиненных: "Эти американцы олицетворяют собой новую римскую империю, а мы, британцы, подобно грекам античности, должны научить их, как ею управлять". Говорил ли он нечто подобное или нет во время своей миссии в Алжире, но он действительно оказывал большее влияние на англо-американские отношения в Средиземноморье, чем это всеми признавалось тогда.
   Во-первых, британское правительство информировало Макмиллана намного лучше, чем мое меня. Не раз мне приходилось узнавать от самого Макмиллана или его британских коллег о решениях чрезвычайной важности, принятых Вашингтоном по поводу наших совместных действий. Это было не моим личным делом, а результатом просчетов в координации между Вашингтоном и нашими британскими коллегами. Британская Форин Офис (министерство иностранных дел) телеграфировала дубликаты соответствующих докладов всем ее заинтересованным лицам. Когда я пожаловался, что мне приходится полагаться на британцев, чтобы быть в курсе всего того, что происходит в Вашингтоне, мне ответили, что госдепартамент не может позволить себе используемую англичанами дорогостоящую процедуру рассылки документов. Это объяснение звучало очень комично, так как в то время британское правительство было полным банкротом и получало миллиардную помощь по ленд-лизу от США. Однако, финансирование расходов госдепартамента шло по усмотрению комитетов Конгресса.
   Конференция в Касабланке была одним из самых важных совещаний Второй мировой войны. Там был принят целый ряд фундаментальных решений, которые до сих пор оказывают влияние на взаимоотношения Америки и Европы. Однако, из соображений безопасности, выдвинутые там положения не получили достаточной огласки в прессе. СМИ вообще стало известно о ней только в последние два дня ее проведения, когда на совещание были допущены репортеры. Вследствие этого, преувеличенное освещение получили второстепенные детали, а основные решения, принятые на ней были проигнорированы или неправильно истолкованы. Сама обстановка на конференции была слишком театральной и далекой от реальности, чтобы отнестись к ней с должной серьезностью. Рузвельт настоял на выезде на линию фронта, несмотря на возражения американской секретной службы и военных, на которых лежала ответственность за безопасность этого внушительного сборища высокопоставленных чиновников. Конференция состоялась всего через два месяца после прибытия американских войск, и Марокко буквально кишел германскими агентами, а Касабланка все еще подвергалась бомбардировкам германской авиации. Берлинское радио с удовольствием сообщало не подлежащие разглашению сведения о событиях в Марокко через час или полтора после того, как они происходили.
   Поскольку в Касабланке не было места, которое можно было назвать по-настоящему безопасным, агенты госбезопасности решили, что главное при размещении гостей это -- комфорт. Современный отель "Анфа", который в свое время использовался для размещения чиновников германской комиссии по перемирию, был переоборудован для прибывающих участников. Той же цели послужило и несколько близ лежавших элегантных частных вилл, окруженных красивыми тропическими парками. Таким образом, было устроено что-то вроде уютного пригорода, охраняемого более строго, чем тюрьма. Весь район был отрезан от внешнего мира тройным забором и окружен почти сплошным оцеплением военных полицейских, которые дежурили день и ночь и через каждые несколько часов меняли пропуска для тех из нас, которым приходилось преодолевать кордоны огороженной территории. Из соображений безопасности почти все марокканские служащие были заменены американскими и британскими солдатами. За исключением этих военных и агентов госбезопасности почти каждый в этой роскошной тюрьме был "большой шишкой" в своей области.
   Тон конференции задавался самим Президентом Рузвельтом, который постоянно выражал радость по поводу того, что ему удалось вырваться из бесконечных политических будней Вашингтона. Им овладело настроение вырвавшегося на свободу школьника, что и стало причиной какого-то почти игривого подхода к некоторым из самых трудных проблем, с которыми он сталкивался. В этой декоративной обстановке кукольного городка с его изнуряющей жарой и экзотической атмосферой, они приступили к обсуждению двух главных мировых проблем почти одновременно. В одном большом банкетном зале отеля "Анфа" американские и британские военачальники вели дебаты, вырабатывая стратегию глобальной войны, тогда как сам Президент и британский премьер обсуждали в роскошной вилле Рузвельта проблемы французской политики с Жиро, и позднее, в более полемической манере, с Де Голлем.
   Когда Рузвельт дал свое согласие на назначение Макмиллана в качестве личного представителя Черчилля, он дал понять, что за Эйзенхауэром будет всегда последнее слово во всем, что происходит в Африке. Президент полностью поддержал официальное заявление генерала Маршалла о том, что все, что имеет отношение к военным операциям, должно находиться под контролем верховного командующего этим театром войны. Поэтому британский премьер в письменной форме подтвердил, что его представитель должен точно так же подчиняться приказам Эйзенхауэра, как и я, и что все французские политические вопросы следует передавать на рассмотрение Генералу. Такая договоренность имела благие намерения, но она втягивала Эйзенхауэра во французскую политику более глубоко, чем того желал. Преследуя свои собственные планы, различные французские фракции использовали любые уловки и ухищрения для привлечения на свою сторону Штаба Союзных войск, а Рузвельт и Черчилль постоянно требовали от Эйзенхауэра уделять внимание этим малозначительным интригам. Я не раз слышал жалобы Эйзенхауэра на то, что французские, итальянские и другие европейские политические неурядицы отнимают у него больше времени, чем само ведение войны.
   В момент проведения касабланской конференции военная кампания в Северной Африке достигла критической стадии, и Эйзенхауэр решил, что не может уделить ей много внимания, Он провел несколько часов на совещании с начальниками объединенных штабов и Рузвельтом и Черчиллем и вылетел в Алжир из Касабланки на следующий день. Я помню, как верховный командующий вошел в спальню Рузвельта, где Макмиллан и я совещались с Президентом ранним утром, когда он был еще в постели. Эйзенхауэр лихо козырнул Президенту, выходя из спальни, и Макмиллан шепнул мне на ухо: "Настоящий римский центурион, правда"? Что касается деталей французской политики, обсуждаемых на конференции, то Генерал просто взвалил всю дипломатическую волокиту на наши с Макмилланом плечи. Приказы сыпались на нас каждый день, иногда по несколько раз в день непосредственно от нашего знаменитого начальства -- Черчилля и Рузвельта, -- при этом и тот, и другой от всей души забавлялись политическими играми, затеянными ими в Касабланке.
   Я, конечно же, не принимал никакого участия в военных дискуссиях на конференции, так как эти вопросы выходили за рамки моей компетенции. Однако, результаты решений по выработке военной стратегии, принятые на конференции, оказали прямое действие на мою политическую работу. С самого начала моего сотрудничества с Макмилланом, он был на удивление откровенен со мной, обсуждая британские проблемы в Средиземноморье. Это великое водное пространство, зажатое материками, как и государства, расположившиеся на его берегах, уже много веков играет заметную роль в истории Британской империи. Макмиллан сказал мне, что сокрушительное поражение, которое Черчилль потерпел в Галлиполи в Первую мировую войну, внесло личностный элемент в его стратегические планы сейчас: он страстно желал исправить в этой войне провал кампании в Галлиполи, совершившийся под его непосредственным руководством.
   С самого начала Второй мировой войны британские войска ни на минуту не прекращали боевых действий в Средиземном море. Им удалось с помощью отчаянных усилий зацепиться в Египте и на Суэцком канале, на Мальте и в Гибралтаре, при этом они понесли огромные потери на море, пробиваясь с продовольственными своими конвоями к осажденным гарнизонам даже в то время, когда сами британцы испытывали большие недостатки в продуктах питания. Для Британии район Средиземноморья был важным связующим звеном в структуре империи, и их не на шутку беспокоило что же произойдет в этом регионе после войны, как и в ее течении. Поэтому, когда они вместе с американцами выдвинулись во французскую Северную Африку в ноябре 1942 года, их военная доктрина существенно отличалась от американской. Почти для всех американских стратегов регион Средиземноморья был временным полем сражения и ничего более. Все силы нашего ВМФ поглощала война с Японией, а наша Армия планировала вторжение в Европу с баз на Британских островах. Наши военачальники еще в самом начале почти единодушно выступили против африканской экспедиции, а теперь их единственным желанием было выйти из нее при первой возможности, а затем вернуться в Британию, и продолжать там подготовку к массированному наступлению через Ла Манш. Для них кампания во Французской Африке была лишь досадным отвлекающим моментом от "продолжения ведения глобальной войны".
   Эти отличные друг от друга военные доктрины британцев и американцев были сплетены воедино на Конференции в Касабланке путем "компромисса". Макмиллан поведал мне о том, как пришли к соглашению по поводу этой новой, объединенной стратегии. Кое-какие детали этого маневрирования я мог и сам наблюдать, а о других догадывался. Однако, официальное подтверждение моих догадок насчет того, что действительно произошло на конференции, пришло с публикацией в 1957 году книги под названием "Поворот вспять", в основу которой легли воспоминания фельдмаршала лорда Аланбрука. Этот дневник начальника британского имперского генштаба дает ясно понять, что англичане планировали их компанию дискуссий в Касабланке с той же тщательностью, как и боевые операции против стран Оси. Как выясняется из записок Аланбрука, Черчилль в своей вступительной речи, адресованной британским военачальникам накануне открытия конференции, проинструктировал их не торопить американцев с вынесением решений и не навязывать им какую-то договоренность, а наоборот, двигаться очень медленно, ибо, как он сказал, "вода камень точит". Премьер-министр сказал, что он будет то же самое делать с Президентом Рузвельтом. И эта тактика прекрасно сработала в обоих случаях.
   По словам Аланбрука, англичане предвидели что Маршалл продолжит в Касабланке спор о том, что военные действия в Средиземноморье всего лишь "отклонение" от главного курса войны, и что в этом он получит сильную поддержку Гарри Хопкинса. Поэтому британцы придумали то, что они впоследствии назвали "компромиссом". Они предложили, чтобы после изгнания немцев из Африки следующим шагом должна быть Сицилия, которую следует занять объединенными англо-американскими силами для обеспечения относительно безопасного движения по Средиземному морю. Американцы прибыли совершенно не подготовленными к такому предложению, но англичане учли и это. В Касабланку прибыл военный корабль водоизмещением шесть тысяч тонн, который они превратили в справочную библиотеку. Он был битком набит всевозможными документами из военного министерства и укомплектован соответствующим персоналом. Результаты такого вдумчивого подхода не замедлили сказаться. "Компромисс" был принят. Это был ловкий маневр с целью убедить сопротивляющихся американцев принять стратегию, которая еще два года заставила их вести военные действия в в этом регионе традиционного британского влияния. Вместо одной быстрой кампании, которую Эйзенхауэр надеялся провести В Африке, ему пришлось планировать и вести несколько дополнительных операций в Средиземноморье и на юге Европы. Более года прошло прежде чем ему удалось вернуться в Англию для подготовки к такому вторжению в Европу, которое он и другие американские военачальники планировали с самого начала. Однако, американское высшее командование так и не изменило своего взгляда на Средиземноморский военный театр. В течение двух последующих лет, пока мы воевали там, мы фактически плелись в хвосте у англичан и, таким образом, не смогли воспользоваться несколькими открывавшимися нам возможностями.
   Когда начальники Объединенных штабов, при поддержке Черчилля и Рузвельта, подменили ранее разработанные американские планы британской средиземноморской стратегией, они автоматически свели на нет идеи, которыми они руководствовались в своих отношениях с французами вплоть до того времени. Англичане, исходя из предположений, что Средиземноморская кампания плавно перейдет в Европу, старались установить сильную центральную французскую власть, которая смогла бы заниматься вопросами, влияющими на французские долгосрочные интересы. Американцы же с большим запозданием признали необходимость такого подхода, отчасти оттого, что наши военные стратеги так и не смогли отойти от понимания их ограниченной роли в Средиземноморье, а отчасти, потому, что у Рузвельта были свои идеи по поводу будущего Франции.
   В Касабланке мне впервые, с тех пор, как я инициировал "сделку с Дарланом", представилась возможность лично докладывать Президенту, и он положительно прокомментировал наши французские переговоры. Затем, с выражением мягкого упрека на лице, он добавил: "Однако, вы несколько переборщили, написав в одном из писем Жиро еще до высадок, пообещав, что США гарантирует Франции сохранить всю ее империю. Ваше письмо может доставить мне неприятности после войны". Это было для меня первым указанием на то, что Рузвельт планирует поддержать меры, направленные на значительное сокращение Французской империи, однако, только в Касабланке стало очевидным, что он уделяет этому проекту большое внимание. Он обсуждал с несколькими людьми, включая Эйзенхауэра и меня, смену власти в Дакаре, Индокитае и других французских территориях, и ему, по-видимому, не приходило в голову, каким ужасным покажется его точка зрения всем французам с империалистическими замашками, включая де Голля, а также тех, с кем я ранее вел переговоры.
   Ни одна проблема не доставляет Франции столько беспокойства как её заокеанские владения. Этот вопрос вот уже несколько десятилетий считается весьма болезненным и таковым он остается и по сей день. Патриотически настроенные французы ведут ожесточенную полемику по поводу каждого нюанса этой чувствительной для них проблемы. Рузвельт выражал своё полное согласие с мнением одного из самых выдающихся французских государственных деятелей времен Первой мировой войны Жоржа Клемансо, который писал: Я всегда был и буду в будущем против колониальных авантюр для Франции. Из нас не получится хороших колонизаторов, и поэтому нам не стоит пытаться делать что-либо в этом направлении. Ещё Бисмарк в своё время предательски подстрекал Францию строить планы колониальной экспансии, зная наперед, что они только ослабят её. Именно он подал идею Франции войти в Тунис. А ещё был Наполеон, -- этот злой гений Франции, -- который ввергал страну в опасные заморские авантюры, и именно он был в ответе за её значительное ослабление".
   Упорный интерес, который Рузвельт проявлял к французским делам, не всегда служил ему хорошую службу, как показали события, развивавшиеся на конференции в Касабланке. Поскольку ему приходилось делать сразу тысячью дел, он не всегда мог довести до конца некоторые из принятых лично им решений. Он забывал, что ранее о чем-то детально договаривался, и, как правило, ни в одном из правительственных департаментов не велось никаких протоколов. Часто единственным свидетелем принятых Президентом решений даже по таким мелким вопросам, как обменный курс американского доллара к алжирскому франку, был Гарри Хопкинс. Президент обсуждал перестановки французских чиновников и изменения французских законов в Африке, как будто всё это было исключительно в ведении американцев. Когда я спросил его, не изменилась ли американская политика и не рассматриваем ли мы теперь наше присутствие во Французской Африке, как военную оккупацию, Рузвельт ответил, что никаких изменений в политике не произошло. Непоследовательность Президента по этому вопросу оставалась неудобной проблемой на протяжении всех Средиземноморских кампаний.
   Может быть, это не будет сильным упрощением, если я скажу, что в Касабланке в основе подхода Рузвельта к французской политике лежало мнение двух французских генералов: Анри Жиро и Шарля де Голля. Президент внимательно выслушал мой краткий отчёт о событиях, произошедших после гибели Дарлана, а именно, как де Голль в тот же самый день выслал телеграмму Жиро, предлагая ему встретиться на французской территории, чтобы обсудить объединение, и как Жиро отверг это предложение о встрече. Жиро не захотел вести переговоры с де Голлем, потому что считал, что члены лондонского штаба де Голля находились в преступном сговоре с убийцами. Другой причиной переноса встречи был тот факт, что в тот момент Жиро был занят перевооружением французских войск и отправкой их в бой. Когда мы представили Жиро Рузвельту, этот французский генерал полностью подтвердил своим поведением наши утверждения о его полном безразличии к политике. Жиро терял нить разговора всякий раз, когда Рузвельт наводил его ан политические вопросы, и старался как можно быстрее перевести его на тему о возможных обещаниях со стороны американского правительства по поводу поставок вооружения французским войскам. Было ясно, что этот военачальник был готов пойти на любую политическую договоренность, которая признала бы суверенитет Франции над её владениями и оставила бы Жиро во главе французских войск.
   На одной из наших неформальных встреч, которые мы проводили обычно утром в спальне Президента, Рузвельт охарактеризовал Жиро, как простоватого вояку, и в шутливом тоне прокомментировал мои доводы, или скорее, отсутствие таковых, в пользу выбора этого человека в качестве временного лидера французской нации в Африке. Я напомнил Президенту о его искреннем желании иметь дело на период ведения военных действий с французскими властями исключительно на местном уровне. То есть, ни один из них не должен быть признан представителем Правительства Франции. Хотя Жиро не проявлял никакого интереса к политике, он отлично зарекомендовал себя, как честный человек и боевой командир ещё в Марокко, прекрасно знающий местный регион. Он также входил во французское подполье метрополии. С таким послужным списком и характеристикой, Жиро был идеальным выбором по запросам самого Рузвельта.
   Что касается де Голля, то было ясно, что Рузвельт ни в малейшей степени не изменил своего мнения о нём, которое он довольно недвусмысленно высказал мне ещё в своей резиденции Гайд Парк в прошлом сентябре. Президент и сейчас с большим сожалением отзывался о той черте де Голля, которую он называл его готовностью, даже какой-то страстностью, втягиваться в гражданские междоусобицы, подчеркнув важность исключения любой полемики между французами, которая может помешать ведению боевых действий. Он сам убедился в Марокко, как ценно сохранить поддержку местных французских властей даже при том, что некоторые из них до сих пор провозглашали свою преданность режиму Петена. Он прекрасно понимал, что успех нашей кампании зависит от того, насколько хорошо французы поддерживают порядок на всей этой огромной территории, по которой продвигались наши конвои с поставками вооружения на фронт. Рузвельт здесь еще больше убедился, что был прав, наладив отношения с правительством Виши с 1940 по 1942 годы, и что ему следует продолжать отказываться от признания де Голля, или кого-либо другого, в качестве верховного правителя Франции до тех пор, пока французы сами не сделают свой свободный выбор. Рузвельт так и не отошел от этой позиции, хотя со временем ему становилось всё трудней и трудней отстаивать её.
   Однако, у англичан были совсем другие отношения с де Голлем. Как объяснил мне в одной из наших частных бесед Макмиллан, британское правительство уже вложило в него кучу престижа и денег, -- он назвал сумму в семьдесят миллионов фунтов стерлингов -- начиная с самых мрачных дней 1940 года, когда оно начало оказывать поддержку этой серой лошадке из Франции. Признавая, что де Голль -- "весьма трудный человек в общении", Макмиллан отметил, что этот упрямый француз всегда разделял британскую решимость продолжать борьбу против нацистской Германии, даже в тогда, когда шансы на выигрыш у британцев были минимальными. По заявлению Макмиллана, британские собственные интересы, а также престиж и честь нации требовали, чтобы британское правительство поддержало политические устремления де Голля. Этот французский лидер был полон решимости ввести свой Лондонский Комитет в африканскую администрацию и Макмиллан сказал, что британское правительство чувствовало себя обязанным поддержать его устремления в той мере, в какой они могли быть удовлетворены, не ставя под угрозу проведение военных действий.
   В декабре 1942 года Эйзенхауэр всё ещё надеялся, что в Тунисе немцев можно было быстро разбить наголову и что прошедшие выучку у французов солдаты регулярной армии Жиро, большинство из которых были мусульманами, сыграют в этом решающую роль. Убийство Дарлана произошло в критическую фазу кампании, и тонкое политическое чутье де Голля подсказывало ему, что сейчас был самый подходящий момент для нанесения удара и причем удара всеми возможными средствами. Он протестовал как публично, так и частным образом, против задержек с разрешением на его выезд в Северную Африку, что дало повод для очередного журналистского воя, устроенного его британскими и американскими сторонниками. Такая тактика раздражала Рузвельта, но она показала, что честолюбивые планы де Голля должны быть приняты во внимание. Поэтому насущной дипломатической проблемой стало включение де Голля в состав алжирской администрации, не создавая при этом гражданских беспорядков, которые могли бы приостановить наши военные действия. Нам с Макмилланом были даны инструкции провести соответствующие переговоры с французским Имперским Советом в Алжире еще до открытия Касабланской конференции.
   Согласно разработанному нами и одобренному Эйзенхауэром плану, де Голлю предлагалось немедленно принять на себя вместе с Жиро политическое руководство с последующим объединением членов Имперского Совета, которые помогали англо-американской кампании и членов возглавляемого им Лондонского комитета в единую организацию в Алжире. Когда мы сопровождали Жиро в Касабланку для его представления Рузвельту, мы исходили из того, что де Голль будет приглашен для встречи с Жиро уже там и что эта встреча двух лидеров пройдет с некоторой помпой. Перспектива такого объединения казалась вполне реальной, потому что де Голль уже несколько раз весьма уважительно высказывался о Жиро. Де Голль в свое время предложил организовать их встречу на французской почве и он же взял на себя инициативу слияния двух организаций. Жиро вполне заслуживал уважения де Голля: он был выше его по званию, поскольку получил свою пятую звезду генерала еще до войны, когда де Голль был всего лишь в звании полковника. На самом деле военные отличия были единственным пунктом, на котором Жиро настаивал во время наших предварительных переговоров. Он ни за что не стал бы выполнять приказы младшего по званию офицера. Если бы де Голль был гражданским лицом, то вопрос субординации вообще бы не возник.
   В течение первых трех дней пребывания Рузвельта в Касабланке, Черчилль убедил его согласиться со схемой, одобренной французским Имперским Советом и Эйзенхауэром. Британский премьер-министр и наш Президент решили наплевать на критиков как британской, так и американской политики, появившись на конференции в роли благожелательных спонсоров этого "вынужденного брачного союза", как выразился Рузвельт, двух французских фракций, разделенных, по их собственным словам, капризами двух эмоциональных французских генералов. Де Голлю предлагаемая новая организация была намного выгоднее, чем его предыдущий статус, и Черчилль естественно был этим очень доволен. Во-первых, это слияние предполагало, что де Голль и его сторонники будут вычеркнуты из британской платежной ведомости, по которой им выделялись средства в течение двух с половиной лет с момента падения Франции. Французские изгнанники в Лондоне не имели доступа к французским фондам, потому что часть французского золотого резерва была заморожена в США, а большая часть его хранилась теми французами в Африке, которые противостояли де Голлю. Да и сам Генерал полностью зависел от англичан, как в своих авиа перелетах в военное время, так и в деньгах на личные нужды.
   Поэтому Черчилль с радостью известил де Голля в Лондоне, что он уже организовал его встречу с Жиро в ближайшем времени в Касабланке для осуществления слияния их организаций. Из соображений безопасности, в этом первом приглашении Черчилля никак не упоминалось присутствие Рузвельта в Африке. Как показал опыт, в лондонском штабе де Голля не умели хранить секретов. И вдруг, к неописуемому ужасу Черчилля, де Голль отвергает его приглашение, заявив, что он и Жиро не нуждаются в британском посредничестве при обсуждении дел, которые касаются исключительно французов. Вначале Рузвельта больше позабавило, чем обеспокоило такое развитие событий. На всех неофициальных раутах и встречах в Касабланке ходила шутка о сведении вместе французских "жениха" и "невесты", и Президента веселил явный дискомфорт Черчилля. Рузвельт был уверен, что Премьер-министр сможет доставить де Голля в любой удобный для него момент, оказав на него давление.
   Так оно и случилось, но гордый Француз в течение нескольких дней держал всех участников конференции в напряжении и прежде чем он наконец прибыл, 22 января, в Касабланку, его появление там было под большим вопросом. Тем самым он привлек к себе всеобщее внимание и не упустил возможности воспользоваться этим в полной мере. Он хорошо понимал, что Рузвельт и Черчилль нуждаются в его сотрудничестве не меньше, чем он в их. В течение почти трех лет машина британской военной пропаганды создавала образ де Голля, как символ французского сопротивления. Не меньше постарались и нацистские пропагандисты в Виши, которые своими обличениями де Голля сильно упрочили его репутацию. Де Голль, несмотря на явный недостаток материальных средств, хорошо понимал, какую идеологическую ценность он представляет сейчас для Рузвельта и Черчилля, как для французского народа в целом.
   Вечером того дня, когда де Голль прибыл в Касабланку, незадолго до их первой встречи с Рузвельтом, Президент давал обед в честь султана Марокко, Это мероприятие было задумано самим Рузвельтом. Он ещё не забыл, с какой неохотой генерал Ногю передал его письмо султану в момент высадок американских войск, и первое, что Рузвельт попросил меня сделать, было устроить небольшой неформальный прием в его честь на вилле. Султан прибыл в сопровождении своего старшего сына, а среди других гостей были Ногю, которого пригласили, как министра иностранных дел султана при французском протекторате, а также Черчилль, Макмиллан, Маршалл, Паттон, Хопкинс, Эллиотт Рузвельт, и я. Из уважения к мусульманскому этикету, никаких алкогольных напитков не подавалось, ни до, во время, ни после обеда. Похоже, именно этот редкий случай воздержания от алкоголя и стал причиной необычно мрачного настроения британского премьер-министра в течение всего вечера. Возможно, правда, он пребывал весь вечер в молчании, потому что считал всю затею, как запланированную провокацию.
   Президент начал серьезный разговор, выразив султану свою симпатию с его устремлениями к независимости, и вскоре он уже предлагал султану предпринять меры для американо-марокканского сотрудничества сразу же после войны. Ногю, который всего себя посвятил укреплению французских позиций в Марокко, не мог скрыть своего возмущения. Хопкинс, заметив беспокойство француза, не понял вызвавшей его причины. В реплике, брошенной им в мою сторону после обеда, Хопкинс признал, что Ногю выглядел очень обеспокоенным, "потому что он знает, что мы можем выставить его вон в любую минуту". Я намекнул Хопкинсу, что, "может быть, президентские заигрывания с Султаном усилили опасения Ногю в отношении американских планов насчет будущего французской империи. С точки зрения любого приверженца идее империи, включая де Голля и Черчилля, сам тон президентского разговора с Султаном может показаться провокационным". Хопкинсу это не понравилось и, нетерпеливо передернув плечами, он быстро сменил тему разговора.
   Несомненно, деголлевские осведомители доложили ему о попытках Президента завязать дружбу с султаном, и это только усилило недоверие Генерала к Рузвельту. Хотя именно де Голль, а не американцы, в конечном счёте лишил Ногю его поста в Марокко, сам Генерал сходился с ним во взглядах в том, что он впоследствии охарактеризовал, как "инсинуации" Рузвельта по отношению к Султану. В своих мемуарах де Голль отметил, что, несмотря на вмешательство рузвельта, Султан остался преданным Франции, добавив при этом, "следует признать, что в этом отношении Ногю оказал благотворное влияние на взгляды правителя". Когда де Голль писал об этом, он еще не мог предвидеть, что после войны французское правительство заключит в тюрьму и отправит в ссылку Султана, и что позднее именно этот правитель станет во главе Марокко в его борьбе за независимость, которую якобы "внушил" ему Рузвельт в 1943 году.
   Де Голль согласился появиться на конференции в Касабланке только после того, как Черчилль выдвинул ему ультиматум, что, если он не приедет, то он потеряет право называть себя официальным представителем Франции от Великобритании. Генерал прилетел во Французскую Африку из Лондона при содействии британских королевских ВВС. По прибытии в аэропорт ему не выделили никакой французской охраны: ни на выходе из самолета, ни при входе в здание. Вместо этого везде стояли американские солдаты. Для организации "свадебной церемонии" были выделены четыре виллы: две самых лучших -- для Рузвельта и Черчилля, и две поменьше -- для Жиро и де Голля. Эти две небольших виллы были почти одинаковыми, чтобы подчеркнуть равенство между двумя французскими генералами.
   Рузвельт поручил мне показать де Голлю его импозантную виллу, а затем препроводить его через дорогу для встречи с ним. Я вежливо поприветствовал Генерала и сказал: "Вам, должно быть, приятно снова оказаться среди своего народа". Де Голль высокомерно ответил: "Я бы никогда не согласился остановиться в доме, окруженном американской колючей проволокой и находящимся под охраной американских штыков, если бы меня заранее не проинформировали, что его владелец -- датчанин, а не француз". После такого, не предвещавшего ничего хорошего, начала, генерал предложил мне сесть, и у нас состоялась получасовая беседа перед походом к Президенту.
   Я много думал о том, что бы такое сказать де Голлю, чтобы заставить его приехать в Алжир с более дружественным отношением к Соединённым Штатам. Заметив, что слушает меня внимательно, я продолжил своё приветствие. "Мы все очень рады тому, что вы здесь. Хотя я не взял бы на себя смелость что либо советовать вам по поводу внешней политики Франции в Северной Африке, я чувствую, что должен вам сказать, что всем бы очень помогло, если бы ваш приезд не сопровождался выдвижением каких-либо правовых условий. Я уверен, что в таком случае вы уже через три месяца будете полностью контролировать французскую политическую ситуацию здесь, потому что генерал Жиро интересуется только военной стороной дела и не имеет никаких политических амбиций". Де Голль с тонкой усмешкой на лице ответил мне следующее: "Политические амбиции могут очень быстро появиться. Например, посмотрите на меня!"
   Это неожиданное проявление скрытого чувства юмора воодушевило меня и я продолжил изложение политики Рузвельта в отношении Франции. Я сказал, что Президент решил иметь дело с французами только на местном уровне до тех пор, пока народ Франции не сможет выбрать свою собственную форму правления, и своих собственных лидеров. Я описал, как возникли наши отношения с правительством Виши, и что единственной идеей Президента с самого начала было помочь французскому народу не потерять надежду на сопротивление и конечную победу в этой войне. Де Голль слушал меня в полном молчании. Я не понимал, какое впечатление я на него произвожу. Когда нам подошло время выходить, он вдруг сказал: "Я приехал сюда, как пленник своего лондонского комитета. Я не уполномочен принимать никаких обязывающих решений, находясь в Касабланке". Это было честным предупреждением. Он ни на йоту не отступил от этой позиции, несмотря на все увещевания и уловки, с помощью которых Черчилль, Рузвельт, Макмиллан и остальные пытались склонить его на свою сторону.
   Черчилль и Рузвельт тщательно готовились к церемониям в Касабланке, которые, по их мнению, должны были разрешить все возникшие с французами трудности, по крайней мере, на время. Однако, именно де Голль, намеренно задержав свое прибытие до самого последнего момента, обставил его с такой помпой, что затмил всех. Этот профессиональный военный, который до войны вообще не участвовал в каких-либо политических акциях, разыграл такой блестящий спектакль международной политики с позиции силы, что сразу затмил двух величайших политиков англоязычного мира. Один раз, на совещании на вилле Рузвельта, Черчилль, доведенный до бешенства упрямством де Голля, в присутствии всех из нас, погрозил ему пальцем. Говоря на своём неподражаемым французском и при этом клацая вставными челюстями, он воскликнул: "Mon General, il ne faut pas obstacle [sic] la guerre! (Генерал, нельзя ставить препятствия, старясь выиграть войну). Не обращая внимания на вспышку ярости Премьер-министра, Де Голль со всей страстностью возразил, что поскольку он пользуется полной народной поддержкой граждан французской Северной Африки, его нельзя было исключать из военных операций по высадке союзных войск.
   Де Голль с презрением относился к враждебности, проявляемой по отношению к нему со стороны военных в Африке, особенно в ВМФ, командование которого открыто называли его британской марионеткой из-за его участия в британской атаке на французский флот в Мерс-эль-Кебире в июле 1940 года, повлекшей за собой гибель 1400 французских моряков, а также совместную с де Голлем британскую атаку на Дакар два месяца спустя. США тогда полагали, что не могут себе позволить оставлять без внимания такую враждебность в столь критический момент их военной операции.
   С точки зрения де Голля, вся обстановка, создавшаяся в Касабланке, никак не способствовала делу урегулирования между французами. Ему был предложен план, который он считал делом рук Рузвельта, Черчилля и их подручных. Принятие его означало признать перед всем миром, что Франция больше не является великой державой, что для де Голля было неприемлемо во все времена. Наши планы играли на его желании ускорить нашу общую победу, однако вся наша подготовительная работа ни к чему не привела. Де Голль прибыл на конференцию в твердой решимости не заключать никакого соглашения, и в течение тех двух дней, пока он там находился, он сохранял позу француза, по праву возмущенного наглым поведением англо-американских чужаков, вторгшихся на французскую территорию без его разрешения.
   Поэтому французское объединение, которое по нашим планам должно было стать главным пунктом коммюнике касабланской конференции, так и не было доведено до его логического конца. Однако, де Голль пошел на примирительный жест ради американских и британских корреспондентов и фотографов, толпившихся в помещении. (Французскую прессу не пригласили). Де Голль сделал ни к чему не обязывающее заявление, провозгласив, между ним и Жиро состоялась встреча, на которой они обменялись мнениями, и оба генерала торжественно пожали друг другу руки, а Рузвельт и Черчилль, улыбаясь, позировали рядом. Затем они любезно повторили этот спектакль для фотографов. Как ни странно, но инсценировка искусственного примирения сбила с толку Рузвельта и Черчилля точно так же, как и представителей прессы. Когда несколько дней спустя, рукопожатие французов было опубликовано, общественное волнение в Англии и США на время приутихло , и Рузвельт не преминул выразить уверенность в том, что на конференции был сделан шаг на пути решения "французской проблемы". Президент убедил себя в том, что он таки -- по его собственным словам -- "укротил" де Голля и что он сможет справиться с ним и в дальнейшем. Эта иллюзия, что было, наконец-то, найдено решение французской проблемы, стала одним из самых неудачных следствий этой конференции. Президент придерживался этого ошибочного мнения в течение нескольких месяцев.
   Когда конференция была уже в завершающей стадии, Гарри Хопкинс заметил: "Все это представляется довольно вялым усилием со стороны двух великих держав в 1943 году". Хопкинс все еще сетовал по поводу отсрочки решительного удара со стороны Великобритании, на который он очень надеялся. Однако, Касабланка была совсем не вялой попыткой для англичан, которые получили американское добро на свою средиземноморскую программу, как в военном, так и политическом отношении. Де Голль также добился всего, что он ожидал от Касабланки. Он убедил Жиро принять его представителя немедленно в Алжире, что стало началом конца для Жиро. Менее чем через пять месяцев политическое превосходство де Голля во Французской Африке стало очевидным, хотя Рузвельт так и не признал его формально.
   Между тем, военная кампания Союзников в Тунисе подходила к своему завершению. Для меня эта кампания, целью которой было выбить нацистов из Северной Африки, была кульминацией (наших) многолетних усилий. Она стала поворотным пунктом в войне -- первой крупной победой Союзников, -- разрушившей миф о нацистской непобедимости. В последние дни сражений я объезжал на джипе линию тунисского фронта вместе с полковниками Юлиусом Холмсом и Харвеем Джерри, которые составили мне отличную компанию. На всем протяжении поездки нам встречались длинные колонны армейских грузовиков, под завязку набитых разоруженными и притихшими военнопленными, которых везли в тюремные клетки в Матёре, обычно под охраной всего одного подтянутого сержанта Союзников. В последнюю неделю этого тунисского прорыва Союзники захватили в плен 240 тысяч солдат, 125 тысяч из которых были немцами, включая остатки знаменитого африканского Корпуса Роммеля. Тунис стал своеобразным испытательным полигоном для американских войск, еще совсем не обстрелянных и не испытанных в войне, а также проверкой их умения вести совместные боевые действия с британцами. Впечатляющие успехи, очевидцем которых я стал, сторицей компенсировали все испытания, которые нам пришлось преодолеть, начиная с 1940 года, в ходе организации нашего африканского предприятия.
   Позднее, я взял интервью у нескольких германских офицеров, заключенных в тюремных камерах, чтобы удостовериться в их политической ориентации. Лейтмотивом большинства их высказываний было, что мы, американцы, еще очень пожалеем о том, что вмешались в военные действия, потому что они, нацисты, считают себя последним оплотом в борьбе против большевизма, и что скоро мы станем свидетелями его распространения по всей Европе и дальше в США. Идеологическая обработка этих нацистских офицеров была полной: даже потерпев поражение, они ни в малейшей степени не сомневались, что их дело -- правое.
   20-го мая 1943 года в Тунисе проводился Парад Победы и смотр войск, на которые пригласили и нас с Макмилланом. Там мы узнали, что Бей Туниса собирается наградить медалями высшее союзное руководство: Эйзенхауэра, Монтгомери, Александера и многих других, включая Макмиллана и меня. Высоко оценив любезность бея, мы с Макмилланом не могли принять его наград, так как американское и британское правительства не позволяют дипломатам принимать такие почести от иностранного суверена. Чтобы избежать неловкой ситуации, Макмиллан и я решили не принимать участия в церемонии и направились прямо в аэропорт после парада. Мы уже были на борту самолета, готового к вылету, когда к самолету примчался чиновник протокольного отдела администрации Бея, который, ничего не говоря, швырнул в салон две посылки от Бея, одну для Макмиллана, другую -- для меня. В каждой посылке находилась орденская лента и значок Тунисского Ордена Нихама Ифтикара (Медаль за Отвагу), первого класса. Нацепив на себя эти довольно цветастые украшения, мы стали играть в бридж на возвращавшемся в Алжир самолете. Я тогда здорово проигрался, и возможно, именно это и было причиной того, что я больше никогда не надевал этот орден.
   Необъявленная победа, которую де Голль одержал на конференции в Касабланке, была огромным шагом вперед в его планах обеспечить Франции самое большое, по возможности, участие в военных триумфах Союзников, включая полную реставрацию Французской Империи. Нашей ошибкой в расчетах, которую мы все тогда сделали в Касабланке насчет де Голля, была уверенность в том, что победа в этой войне была для него, как и для всех нас, самым главным приоритетом. Но как показывают мемуары де Голля, написанные им после войны во время своего многолетнего уединения на его загородном поместье во Франции, он мыслил на пару шагов дальше, чем все остальные. К 1943 году, когда Россия продолжала стойко сражаться против нацистов, а Соединенные Штаты были втянуты в глобальный конфликт, де Голль правильно рассчитал, сделав ставку на неотвратимость победы Союзников, и что при этом Франция будет участником этой победы, независимо от того, насколько успешными будут ее военные действия. Этот хорошо ориентирующийся в политике генерал решил, что его главной задачей будет сконцентрироваться на восстановлении статуса Франции, как великой державы. Эту позицию он считал вполне правоверной. Интуиция подсказывала ему, что в условиях хаоса тотальной войны ему будет легче добиться больших уступок для Франции даже при том, что страна была больше ослаблена в военном и экономическом отношениях, чем когда-либо раньше в её истории.
   Когда в 1954-56 гг. во Франции были опубликованы три тома мемуаров де Голля, я, прочитав их, с удивлением обнаружил, как много в них места отводится моей персоне. Этот выдающийся француз, по-видимому, полагал, что я могу оказывать большее влияние на Рузвельта, чем это было на самом деле, и что это сказывалось на франко-американских отношениях. До тех пор, пока я не прочел мемуары де Голля, я и не представить себе не мог, что его оценка моей личности и важности моих действий в основном базировалось на оплачиваемой нацистами французской прессе. Немцы боялись политики, проводимой Рузвельтом в отношении Виши, и старались, даже больше, чем сам де Голль, дискредитировать её. Нацистская пропаганда усердно чернила всех работников американского посольства в Виши, начиная с самого посла Леги. Именно нацистская пресса в Париже впервые охарактеризовала меня, как конспиратора, который в течение своего долгого пребывания во Франции общался только с "плохими" французами типа опустившихся аристократов и богатых аферистов. Французская пресса в изгнании кое-что почерпнула из этой дезинформации нацистов, а вслед за ними это сделали английские и даже американские периодические издания. Видимо, где-то по ходу дела де Голль и сформировал для себя ошибочное впечатление о моей деятельности, и его как показывают его мемуары, его недоверие к Рузвельту и ко мне, как его представителю, никогда не сошло на нет.
   Черчилль и Рузвельт покинули Касабланку в полной уверенности, что им удалось поставить де Голля на место, в то время как де Голль, на самом деле, принял целый ряд мер, которые полностью обескуражат и даже унизят его французских соперников в Африке, и дадут ему полный контроль над органами правления Французской Африки. Все это также станет поводом для постоянного беспокойства для Эйзенхауэра во время его пребывания на Средиземноморье, и более того, будут иметь неприятные последствия для него, с которыми Эйзенхауэру придется считаться вплоть до его ухода с поста Президента США в 1961 году.
   Но де Голль никогда бы не смог так быстро продвинуться к своей цели, если бы не помощь другого француза, Жана Монне, который во многих отношениях представляет даже еще более выдающуюся личность, чем сам де Голль. Можно с большой долей вероятности утверждать, что Монне был самым влиятельным человеком Франции того времени, и что он оказал большое влияние на вопросы внешней и внутренней политики США, Великобритании и других стран. Это был тип международного деятеля, который избегает публичности, предпочитая оставаться на втором плане, не зависимо от того, какой властью он обладает. Характерно, что Монне никогда не ставил себе в заслугу приведение де Голля к власти в Алжире в июне 1943 года.
   Человеком, указавшим мне на полезность Монне в Касабланке, был сам Рузвельт. Я в свое время знал Монне еще в Париже. Это был член старинного рода де Коньяков, богатый владелец частного банка, который сделал себе солидную репутацию, финансируя Францию во время Первой мировой войны, а затем между войнами занимал пост первого заместителя генерального секретаря Лиги Наций. В 1940 году он находился в Лондоне, занимаясь финансовыми вопросами Франции во Второй мировой войне, когда вооруженные силы его страны внезапно потерпели сокрушительное поражение. Монне не присоединился к движению де Голля и открыто не поддержал брошенный де Голлем вызов перемирию. Вместо этого, он, по личному поручению Черчилля, отправился в Вашингтон в качестве члена Британского Совета по поставкам. Таким образом, в 1943 году у Монне не было никаких официальных связей ни с какой французской фракцией. Тем самым он завоевал доверие к себе многих влиятельных американцев, включая Гарри Хопкинса.
   Именно Хопкинс предложил Рузвельту в Касабланке назначить Монне в качастве политического советника Жиро. Рузвельт неоднократно, при обсуждении и более важных дел по Африке, совершенно игнорировал Госдепартамент, но в этом случае он телеграфировал Секретарю Хэллу, прося его совета по назначению Монне. Хэлл ответил, что Монне по-видимому более тесно связан с де Голлем, чем кажется на первый взгляд, поэтому Рузвельт решил не давать ходу этому делу. Однако, по возвращении в Вашингтон Хопкинс снова стал настаивать на назначении Монне и в феврале он прибыл в Алжир с письмами от Хопкинса к Эйзенхауэру и мне, в которых говорилось, что Президент хочет, чтобы ему была оказана всяческая помощь. Я не получил никакого подтверждения от Хэлла по поводу такого развития событий, и на самом деле, в объёмистых мемуарах Хэлла нет вообще упоминания о Жане Монне. Кстати сказать, Монне не упоминается и в африканских воспоминаниях Эйзенхауэра и о нем ни слова не говорится в довольно подробном дневнике Гарри Бутчера. Все это лишний раз указывает на особый талант Монне оставаться в тени.
   В нашей первой беседе с Монне, он откровенно признал, что приехал в Алжир не столько, чтобы работать на Жиро, сколько с целью поиска решения, которое привело бы к единству среди всех французских фракций. Это было целью и наших усилий, однако прошло несколько месяцев, прежде чем мы поняли, что идеи французского объединения Монне шли в разрез с представлениями об этом Рузвельта. Монне обосновался в спокойном месте, на вилле, расположенной на окраине Алжира, где он проводил выходные в частных переговорах или, как он выражался, в" размышлениях". Я поручил своему заместителю Самюэлю Рэберу оказывать ему всяческое содействие, а Эйзенхауэр попросил своего начальника штаба генерала Смита делать то же самое.
   Смит приставил к Монне франкоговорящего сержанта, на которого этот француз произвел даже большее впечатление, чем на всех нас. К несчастью для этого сержанта, он, неправильно поняв приказ Смита, показал Монне папки военных донесений под грифом "совершенно секретно". В тот день, когда разгневанный начальник штаба обнаружил это, его крик был слышен по всем помещениям штаб-квартиры, расположенной в отеле Св. Джорджа: "Уберите с глаз моих этого тупицу, иначе я его расстреляю на месте"! Однако, поскольку людей, владеющих французским языком, были в Армии единицы, этот доброхот-сержант не потерял работу, хотя и был понижен до капрала.
   Всю весну 1943 года, пока американцы, англичане, французы и арабы бились на смерть в завершающих сражениях против немцев в Африке, одновременно с этим в Алжире велись ожесточенные политические баталии. Тысячи сторонников де Голля собирались отовсюду в Алжир. Некоторые прибыли из французских колоний в Африке, другие -- из Англии и Франции. Были здесь также и военнослужащие британской Восьмой Армии Монтгомери, расквартированной в Египте. После многих лет безденежья, де Голлю удалось каким-то образом раздобыть солидные средства, которые пошли на выплату повышенных денежных пособий тем французским офицерам и гражданским служащим, которые решил связать свою судьбу с ним. Предложения де Голля были весьма привлекательны для сидевших на голодном пайке французов в Африке. Такой меркантильный подход к набору людей плохо сказался на боевом духе французов. Однако, де Голль жаждал для себя более высокой роли, чем подчиненное положение в структуре военачальников Союзников. Его целью, как он всегда подчеркивал, было сплочение вокруг себя цен трального французского руководства в Африке, которое должно быть официально признано, чтобы иметь возможность вести переговоры на равных условиях с Великобританией и Соединенными Штатами.
   После прибытия Монне, переговоры на высоком уровне начались между представителями де Голля и Жиро. Будучи советником Жиро, Монне всегда присутствовал на этих совещаниях и потом он сообщал о их результатах в своих отчетах Макмиллану и мне. Поскольку он, в отличие от нас, имел право участвовать в этих переговорах, такая схема нас вполне удовлетворяла. Мы предполагали, что получаем полную информацию обо всех важных событиях. Монне не скрывал своего раздражения медлительностью Жиро и его политической беспомощностью. Он восклицал: "Когда этот генерал смотрит на тебя своими глазами фарфорового кота, становится ясно, что он ничего не понимает"! Но Монне умело действовал, стараясь завоевать доверие Жиро, в чем он вскоре вполне преуспел.
   По мере того, как сражения в Африке подходили к концу в мае 1943 года, стало очевидно, что де Голль и Жиро тоже пришли к какому-то соглашению. Получив информацию на этот счет, премьер-министр Черчилль и министр иностранных дел Иден прибыли в Алжир, чтобы отметить т.н. "бракосочетание", которое было давней целью англичан. 3 июня было объявлено, что де Голль принял план, который, казалось, полностью совпадал с предложениями, разработанными нами в Касабланке за пять месяцев до этого. Согласно этому плану, Жиро и де Голль должны стать сопредседателями состоящего из семи членов Французского комитета национального Освобождения, которому предстояло заменить собой Имперский Совет. Монне должен был стать членом этого комитета, в качестве главного политического представителя Жиро. На следующий день, 4 июня, британская группа давала членам французского Комитета т.н. " ленч в честь победы", на который не было приглашено никого с американской стороны. Решение англичан отпраздновать столь гладкое внедрение их протеже в структуры алжирской администрации казалось нам вполне уместным, при этом Макмиллан сказал мне, что все прошло хорошо за исключением того, что сам де Голль был еще более сдержанным, чем обычно.
   Через три дня разразилась катастрофа. Командующий флотом Вире, добродушный помощник Жиро, позвонил мне около шести часов утра с просьбой немедленно выехать к ним во французский штаб. Я уже привык к таким ранним телефонным звонкам, потому что Жиро имел обыкновение начинать день в 4.30 утра. Он любил в шуткоу говорить, что разница между генералами и дипломатами заключалась в том, что первые поднимались рано с тем, чтобы ничего не делать весь день, а вторые вставали поздно с той же самой целью. Поэтому я сразу же отправился в офис Жиро, где честный и добросовестный Вире показал мне несколько указов, которые Жиро, через несколько недель переговоров с Монне, подписал в тот вечер, когда он вступил в должность председателя Французского Имперского Совета, который фактически был правящим органом во Французской Африке. Просмотрев эту пачку документов, я понял, что Жиро практически расписался в передаче всех своих полномочий де Голлю. "А Жиро сам понимает, что он сделал?", спросил я главнокомандующего. В ответ Вире только устало пожал плечами.
   Я прошел в кабинет Жиро и объяснил ему последствия, которые будут иметь эти указы. "Но мне никто об этом ничего не сказал"! воскликнул Жиро в искреннем удивлении. Потом он внимательно прочел все указы, так, как будто видит их в первый раз. Затем, помолчав с минуту, он встал и, так же, как и Вире, устало пожав плечами, сказал, что как его информировали, всё это было чисто внутренним французским делом, не подлежащим предварительной консультации с американцами или англичанами. Похоже было, что Жиро это не очень огорчает. Он верил, что его, боевого генерала, в любом случае оставят во главе командования французскими войсками, а именно это он ценил гораздо выше, чем политическое могущество. Прощаясь с Жиро в то утро, я сказал, употребив весь свой дипломатический такт, на который был способен, что он фактически подписал свое отстранение от власти. Вскоре после того, как власть перешла к де Голлю, Жиро действительно был отстранен от командования армией.
   Вернувшись в свой офис, я позвонил Макмиллану и рассказал ему, что произошло. Мы затем попросили Монне приехать к нам и тогда мы описали ему ситуацию так, как мы ее понимали, добавив при этом, что вот уже нескольких месяцев мы втроем довольно тесно сотрудничаем друг с другом, и все это время мы оказываем ему всяческое доверие. Монне с невозмутимым видом сказал нам, что у него нет информации относительно французских внутренних дел, которую он мог бы довести до нашего сведения. Он сослался на то, что иностранными делами во Французском Имперском Совете занимается кадровый дипломат Рене Массили. Так Монне дипломатично провозгласил французскую независимость.
   События в Алжире после того, как Жиро подписал свой отказ от властных полномочий, и господство де Голля во французской внутренней политике стало практически абсолютным. Он быстро сформировал то, что тогда все еще называлось Комитетом, но на самом деле было французским правительством, кабинет которого зависел от выбора де Голля, включая Массили в качестве министра иностранных дел. Этот умелый маневр не получил общественной огласки, и Рузвельт, обремененный массой других неотложных дел, возможно так полностью и не понял важную роль, которую Монне сыграл в переходе власти от Жиро к де Голлю. Я не имел возможности обсудить это дело с Президентом. Это был деликатный предмет, поскольку Рузвельт сам, через Гарри Хопкинса, предоставил Монне письма, дававшие ему статус личного посланника Президента во Французской Африке. Именно эти полномочия и привели к установлению де Голля, как противника собственной позиции Рузвельта в отношении Французской Империи. Понятно, что такой политический триумф во много раз усилил недоверие Рузвельта к сформированной де Голлем организации. Это, пожалуй, объясняет и последующий отказ Рузвельта признать Комитет де Голля правительством Франции долгое время после его фактического формирования. Вопреки голлистской оппозиции, с пеной у рта отстаивающей каждую пядь своей территории, где бы то ни было, Рузвельт никогда не сомневался уже в те военные годы, что французская империя доживает свои последние дни.
   Монне никогда не производил впечатления ярого сторонника де Голля. Временами он почти так же критично отзывался о де Голле, как и о Жиро. Я полагаю, что с приходом Монне Франция впервые за свою историю отошла от личностного подхода в вопросах политики. Его политическое чутьё служило стране полвека, но оно никогда не было таким впечатляющим, как в Алжире. Достигнув того, что Рузвельту совсем не хотелось рассматривать, как достижение, Монне вернулся в Вашингтон позднее в том же году, при этом его влияние на администрацию Рузвельта явно не снизилось. Когда подошел конец ленд-лиза, именно Монне выторговал для Франции заём в 650 миллионов долларов, остановивший её экономический спад, которым Президент Трумэн приветствовал Генерала де Голля, когда тот прибыл в США с официальным визитом в конце войны. С той поры Монне многое сделал для привлечения американских средств в целях стимулирования французской и европейской экономик. Получив возможность видеть его непосредственно "в деле" в Алжире, я и в дальнейшем с большим уважением следил за его действиями, направленными на продвижение в жизнь его планов развития Европы.
   Именно в Алжире у меня сложилось впечатление о де Голле, как о страстном патриоте Франции, но я никогда не считал его близким другом нашей страны. Я видел, что тогда он не был большим поклонником американской и политической доктрин. Он плохо знал страну и не разбирался в американской национальной психологии, и мне кажется, проявлял цинизм в своей оценке возможностей "использования" США по отношению к СССР и Европе в интересах Франции. В своих высказываниях об англичанах и американцах де Голль именовал их "англо-саксами", что, как ни странно, совпадало с терминологией, используемой Гитлером.
   Одним из первых шагов, предпринятых реорганизованным де Голлем Комитетом, было принятие отставки Марселя Пейрутона и смещение с поста Пьера Буассона, бывших тогда, соответственно, генерал-губернаторами Алжира и Французской Западной Африки. Позднее, де Голль приказал, чтобы они предстали перед судом за, якобы, сотрудничество с нацистами. Обоим этим французам были даны заверения в том, что они находятся под защитой Союзников, причем это было сделано лично Черчиллем и Рузвельтом в письменной форме. Когда 11 июня 1943 года было объявлено об их аресте, Рузвельт прислал телеграмму такого содержания: "Прошу проинформировать Французский комитет о следующим: "В виду помощи, оказанной Союзникам во время их кампании в Африке, вам предписывается не предпринимать никаких мер в настоящее время против Пейрутона и Буассона". Ейзенхауэр поручил мне устно передать это сообщение де Голлю, что я и сделал в тот же самый вечер, но на более дипломатическом языке.
   Де Голль в тот раз находился в весьма благодушном настроении. Он полчаса проговорил об установлении лучшего взаимопонимания с Соединенными Штатами. Он заявил, что, начиная с того дня в июне 1940 года, когда осудил перемирие с Германией, он четко представлял себе, что исход войны и будущее Франции зависит от того, что предпримет Америка. Он сказал, что американцам следует постараться лучше понять устремления "Новой Франции", чем это делают англичане. Когда я заверил его, что американская и британская политика в основном совпадают, он выслушал это со скептическим видом. Он неоднократно упоминал в разговоре имя Буассона, дело которого особенно беспокоило Рузвельта. Как я пояснил де Голлю, этот генерал-губернатор Французской Западной Африки мирным путем передал Союзникам большую часть порта Дакара, а эта проблема была источником особого беспокойства Рузвельта, который боялся, что порт может попасть в руки нацистов.
   Но у де Голля были свои собственные причины считать Буассона особым случаем. Будучи губернатором Дакара в 1940 году Буассон унизил де Голля в глазах всего мира, когда он с поразительной легкостью сорвал попытку де Голля захватить Дакар. Де Голль сказал мне, что, сохранив Буассона на посту, или не наказав его, он рискует подорвать свой собственный авторитет еще до того, как будет полностью сформирован его Комитет Национального Освобождения. Когда я заметил, что именно Комитет, а не де Голль лично, должен будет, по-видимому, решать такие дела, де Голль с этим согласился, но при этом добавил, что не останется членом какого-либо комитета, который терпит вмешательство иностранной державы во внутренние дела Франции. Я попробовал переубедить его, сказав, что в связи с активными военными действиями в регионе, французские, американские и британские отношения так тесно переплелись между собой во Французской Африке, что их стало невозможно рассматривать, как узко национальные дела, но он остался при своем мнении.
   В течение лета и зимы 1943 года, когда падение Италии отвлекло внимание Союзников от Франции в пользу итальянских отношений, мне пришлось испытать много неприятных моментов. Наши базы в Африке стали еще более ценными после того, как Сицилия была захвачена за тридцать-восемь дней, и хаос, начавшийся на юге Европы, открыл новые привлекательные перспективы для Объединенного Штаба Союзных войск. Макмиллан и я были привлечены к итальянским событиям с того момента, когда был свергнут Муссолини. Французские отношения также продолжали занимать нас вплоть до октября месяца. Некоторые французские генералы были заинтересованы в ведении военных действий больше, чем в какой-либо политике, и активно готовились к сражениям в Италии. Однако, интерес де Голля оставался почти исключительно политическим.
   Все эти месяцы я с болью наблюдал, как французов, помогавших мне и англо-американской экспедиции на первых шагах нашей миссии, беспощадно снимают с их ключевых постов. Некоторые из выдающихся деятелей среди наших друзей попали в тюрьму, где с ними очень плохо обращались. Мадам Буассон зашла ко мне после утомительной поездки на велосипеде, которой остался ее единственным средством транспорта для визитов к мужу, томящемуся в битком набитой тюремной камере. Она рассказала мне, что ему даже отказали в удобном стуле, несмотря на то, что у него была ампутирована нога вследствие ранений, полученных в сражениях Первой Мировой войны. Она приехала ко мне с единственной просьбой заменить ему его слуховой аппарат, который я достал для неё. В то же самое время она просила меня не вмешиваться в его положение, потому что, как она сказала, это сделает его заключение еще более невыносимым.
   После того, как телефонограмма с просьбой Рузвельта защитить Пейрутона и Буассона была проигнорирована де Голлем, Президент и Эйзенхауэр пытались, хотя и безуспешно, помочь французам, вызвавшим неудовольствие де Голля, но вскоре и они оставили свои попытки. Война требовала от американцев решения многих других неотложных дел. Кроме того, чиновники из Вашингтона были, как говорится, сыты по горло французской политикой. Однако, Черчилль не пожелал хранить молчание в отношении Буассона и Пейрутона, которых он лично принимал на ленч и где дал им личные заверения в своей защит. Он неоднократно направлял своему бывшему протеже де Голлю депеши на их счет, но единственное, что он смог добиться, был перевод обоих французов в более сносные условия тюремного заключения вплоть до окончания войны.
   Для меня лично, самым неприятным был случай с мужественным стариной генералом Жиро, который с беспечной невинностью отдал де Голлю все свои главные козыри. Он был постепенно лишен всех своих постов и, в конце концов, в день высадки Союзных войск, -- день, которого он, как истинный патриот, ждал всю войну, -- был полностью изолирован в загородном поместье в Алжире и отстранен от какого-либо участия в вооруженных силах Франции. Вдобавок ко всему, солдат-алжирец, укрывавшийся за забором виллы, выстрелил из ружья в Жиро, который в один из вечеров прогуливался по саду с дочерью. Пуля раздробила ему челюсть, но не убила его. Голлистским чиновникам, проводившим расследование этого дела, так и не удалось установить виновного в этом покушении на убийство. Когда был убит Дарлан, Жиро подозревал, что это дело рук экстремистов движения де Голля, а теперь, по его предположениям, он и сам пострадал от рук тех же фанатиков.
   К июлю 1943 года Комитет де Голля имел все юридические составляющие полноправного правления, и все мы в Алжире приняли это, как нечто неизбежное. Умело спланированная кампания де Голля достигла всех своих целей за исключением одной: формального англо-американского признания их в качестве правительства Франции. В середине месяца Макмиллан рекомендовал Эйзенхауэру воспринимать Французский Комитет в целом, а не как собрание отдельных личностей, и теперь наши совещания стали носить более объективный характер. У меня не было никаких возражений, но когда Рузвельту стало известно об этой рекомендации, он выслал Эйзенхауэру телеграмму, в которой он в довольно резкой форме запретил даже такое скрытой признание Комитета. Тем не менее, Черчилль решил, исходя из практических соображений, признать французский Комитет Национального Освобождения в качестве правительства Франции и он попытался на конференции, проходившей в августе в Квебеке, убедить Рузвельта сделать то же самое. В конце концов, Президент уступил ему в этом, согласившись назначить американского представителя для работы с этим Комитетом в ранге посла.
   Понимая, что моя миссия подходит к концу и что подошло время завершить мое четырехлетнюю работу, связанную с французскими делами в Африке, я попросил Президента освободить меня от этой должности. Он согласился, но предложил мне стать его личным представителем по итальянским делам. Когда я рассказал об этом Макмиллану, выяснилось, что он тоже сделал такой же запрос Черчиллю, и получил итальянское назначение, подобное моему. Поэтому, я большим удовольствием проработал с Макмилланом еще несколько месяцев в Штабе Объединенных Сил при Консультативном Совете по итальянским и балканским делам.
   Я хочу выразить свою благодарность Джону Ларднеру, военному корреспонденту Ньюсуика, прикомандированному к штабу Эйзенхауэра в Алжире, за его сжатый и точный отчет о работе, которую мы с Макмилланом, от лица наших правительств, проделали во Французской Африке. Ларднер писал: "Кадровые дипломаты есть во всем мире. Это аккуратные молодые люди, обученные хорошим манерам в начале карьеры, за время которой с ними ничего особенного не происходит. Однако Бобу Мерфи и Гарольду Макмиллану представилось оставить свой след в истории и, выполняя свои непосредственные обязанности, они именно это и сделали".
  
   Глава тринадцатая: Новые факты о капитуляции Италии (1943 год)
   Захват Союзниками Сицилии, который шел под названием "Операция Лайка", начался 9 июля 1943 года и был завершен за 38 дней. Однако, где-то в середине этой кампании внимание Генерала Эйзенхауэра и его военачальников снова переключилось на "политику". Вечером в воскресение, 25 июля, по радио Рима было объявлено, что фашистский диктатор Бенито Муссолини был отстранен от власти и что король Виктор Эммануил III вновь принял правление своим королевством, включая командование всеми вооруженными силами. Эйзенхауэр собирался извлечь прямую выгоду из внутреннего раскола в Риме, и тут же созвал штаб для обсуждения ситуации. Генерал сказал, что новый режим в Италии вероятно имеет антинацистский характер и проводимая им политика может повлиять на исход не только сицилийской кампании, но и всех военных действий в Европе. Поэтому он предложил, чтобы по радио было сделано заявление в поддержку правительства короля. Однако Макмиллан и я указали на то, что Объединенный Штаб Союзников не обладал полномочиями для такого политического маневра. Если Генералу хочется передать по радио такое сообщение, то инициатива должна исходить из Вашингтона и Лондона. Верховный Главнокомандующий ответил устало, что в былые времена, до появления быстрых средств связи, военные делали то, что считали нужным, а теперь в спорах и перепалках офицеров будет упущена хорошая возможность.
   Ни один из присутствующих на этом штабном совещании не удосужился отметить, даже в частных беседах, что Италия не обладает абсолютной монополией на внутренний разлад в стране. Англо-американский союз также страдал от внутренних раздоров, которые не давали им с выгодой для себя использовать политические беспорядки в Италии. Как продемонстрировала конференция в Касабланке, Соединенные Штаты и Великобритания придерживались двух совершенно разных военных доктрин (стратегий). Англичане хотели бросить почти все имеющиеся в их распоряжении ресурсы в военные операции на Средиземноморье, в то время как американцы были полны решимости вести только ограниченную войну в этом регионе, сохраняя большую часть сил для запланированного вторжения в северную Францию. Этот спор вытекал из честно высказанных различий во мнениях, причем обе стороны придерживались их с таким упорством, что американцы перестали верить в искренность британских стратегических планов. Конечно, разногласия, возникшие в стане Союзников, тщательно скрывались, поскольку такая информация была бы очень ценной для немцев, и ни американская, ни британская общественность ничего об этом не знала. Однако, трагизм отсутствия доверия американцев к британским предложениям заключался в том, что в критический момент падения Муссолини они оказались не способны принять быстрые и решающие меры, которые могли бы привести к ошеломляющему успеху, сведя к минимуму разрушительные последствия войны в Италии.
   Всем нам в ставке объединенных сил было хорошо известно из предшествующих дискуссий, что англичане надеялись на то, что быстрый успех в Сицилии с последующим падением фашистского режима заставит американцев выделить живую силу и технику для быстрого проникновения в Италию и на Балканы. Заинтересованность Черчилля в такой стратегии лежала гораздо глубже его простого желания чем-то компенсировать свой провал Дарданелльской операции в Галлиполи в Первой мировой войне, и хотя я ничего не знал о военных аспектах британского предложения, я все-таки рекомендовал учесть политические выгоды, проистекающие из занятия нашими войсками северной Италии и, по возможности, Будапешта. Падение фашистского правительства произошло именно так, как предсказали британские стратеги.
   В тот же самый день, когда мы вели дискуссии о том, что можно сделать, чтобы с выгодой для себя использовать обстоятельства, сложившиеся в Риме, в Алжир прибыл военный министр Стимсон. Его краткий визит был организован еще раньше, и министр провел неделю в Лондоне по пути из Вашингтона в качестве гостя Черчилля. Премьер-министр собрал группу военных стратегов высокого ранга с тем, чтобы убедить этого влиятельного американского визитёра в том, что Союзники не могут позволить себе игнорировать возможности, открывающиеся на Средиземноморском театре войны. Однако, вместо того, чтобы купиться на эти британские уговоры, Стимсон сильно обеспокоился. Обсуждая свой визит с Эйзенхауэром и его штабистами, Стимсон указал на то, что американцы уже уступили англичанам в 1942 году, согласившись на африканскую кампанию. То же самое произошло на конференции в Касабланке, когда они приняли английский плвн нападения на Сицилию, и в третий раз, дав свое согласие на то, что за захватом Сицилии последует их ограниченное вторжение в южную Италию, используя находящиеся там аэродромы. А теперь, сказал он, англичане настаивают на дальнейших наступательных операциях в Италии. Новость о падении Муссолини ни в малейшей степени не повлияла на точку зрения Стимсона. Пришло время, настаивал он, решительно противостоять дальнейшим махинациям англичан в Средиземноморье. Министр сообщил Эйзенхауэру, что, находясь в Лондоне, он переговорил по трансатлантическому телефону с генералом Маршаллом, который придерживался того же мнения.
   Пока Симпсон находился в Алжире, Объединенные начальники штабов собрались в канадском городе Квебек для проведения очередного совещания по обсуждению планов ведения глобальной войны. Рузвельт и Черчилль присоединились к ним позднее. Именно из Квебека 12 августа, т.е. спустя несколько дней после отъезда Стимсона домой, Маршалл телеграфировал, что приказы Эйзенхауэра остаются без изменения, несмотря на события в Риме. Рузвельт уже решил к тому времени поддержать англичан, согласившихся не отводить в район Средиземноморья какие-либо ресурсы, выделенные для вторжения в северную Францию. В соответствии с этим, Эйзенхауэру так и не удалось сформировать мощные экспедиционные силы, которые намечалось использовать в Италии. По этой причине захват Рима, который намечался на осень 1943 года, был отложен до июня 1944.
   Итальянцы вначале вышли со своими мирными инициативами на британских дипломатов в Лиссабоне 3 августа, а затем в Танжере 9 августа того же года. Эти неофициальные представители нового правительства в Риме подтвердили сообщения о том, что король Виктор Эммануил проявил инициативу, арестовав Муссолини, и что король действительно вынудил маршала Пьетро Бадольо принять пост премьер-министра. Бадольо был в начале войны высокопоставленным военачальником в Италии, а теперь его престиж поднялся еще выше, потому что он был в свое время довольно бесцеремонно смещен Муссолини с поста начальника генерального штаба в конце 1940 года.
   Британские дипломаты, ведущие переговоры в Лиссабоне и Танжере, не имели никаких других полномочий, кроме передачи информации в их соответствующие министерства о первых пробных шагах итальянских переговорщиков, не содержавших никаких конкретных предложений.
   Но уже 15 августа в Мадрид прибыл полномочный итальянский представитель, который проинформировал британского посла, сэра С. Хоара, что он приехал по приказу короля Виктора-Эммануила с тем, чтобы сделать конкретное и важное предложение. Этот посланник, генерал Джузеппе Кастельяно был, как и Бадольо высокопоставленным кадровым военным, который служил в итальянской армии задолго до прихода фашистов. Когда предложения Кастельяно были переданы в Квебек, Эйзенхауэр получал приказ выслать для переговоров с итальянским генералом одного американского и одного британского офицера. Встреча проводилась исключительно по военным каналам с тем, чтобы ни Рузвельта, ни Черчилля не могли обвинить в том, что они 2идут на сделку с фашистами". Генерал У. Б. Смит, начальник штаба Эйзенхауэра, бригадный генерал Стронг, глава британской разведки при Объединенном Штабе в Северной Африке, вылетели в Лиссабон под фиктивными фамилиями и в гражданской одежде.
   Предложение, выдвинутое Кастельяно, было более широкомасштабным, чем того предполагали Союзники. Итальянский посланник предлагал совершить резкий поворот от итало-германской Оси к союзу Италии с англо-американскими союзными силами против Германии. Генерал Смит и бригадный генерал Стронг не имели полномочий вести переговоры в таком широком контексте, выходящем далеко за пределы "безоговорочной капитуляции". Они смогли только вылететь назад в Алжир для получения дельнейших инструкций, в то время как Кастельяно вернулся в Римс большим риском для жизни, чтобы доложить результаты королю и Бадольо.
   Вскоре после возвращения Смита и Стронга из Лиссабона, правительство короля направило в Алжир еще одного штабного генерала, Джакомо Занусси вместе с его помощником Ланча де Трабиа со следующим, весьма неожиданным предложением. Генерал Смит, возглавлявший переговоры, пригласил Макмиллана и меня, в качестве политических советников при Штабе Союзных Сил и личных представителей Черчилля и Рузвельта для участия в переговорах. Это было моё первое непосредственное участие в итальянских делах. Когда нападение на Сицилию было в стадии начальной разработки, мне сообщили в довольно резкой форме из Госдепартамента, что они не нуждаются в моих услугах в связи с оккупацией этого острова, потому что Госдепартамент и военное министерство уже скоординировали свои собственные планы выработки формы военного правления оккупированных итальянских территорий. Однако, военные в штабе Эйзенхауэра к тому времени вполне привыкли к присутствию Макмиллана и меня на их конференциях. Эти разработчики военной кампании терпели нас отчасти из-за того, что мы старались сделать всё, чтобы европейские политики не вмешивались в их военные операции. "Если вы сможете обуздать политиков", говорили они, "то мы, солдаты, сможем выиграть войну". Поэтому, когда состоялось совещание по выработке условий прекращения огня в Италии, мы с Макмилланом к ним присоединились.
   Согласно предложению Занусси, Союзники должны были высадить десантные части на три аэродрома в окрестностях Рима. Итальянский генерал рассказал нам, что там было сосредоточено немногим более одной германской дивизии, которая находилась в двух часах от города. Если бы Союзники высадить на аэродромах Рима по крайней мере дивизию десантников, итальянцы наверняка поддержали операцию силами своих шести хорошо вооруженных дивизий. Занусси утверждал, что эти семь дивизий смогут легко отразить натиск германских войск в этом районе, а также нейтрализовать три германских дивизии, сосредоточенные в районе Неаполя. Если Союзники будут действовать смело и быстро, они смогут захватить Рим, а также перетянуть на свою сторону значительную часть итальянских вооруженных сил.
   Занусси был первым итальянским посланником, с которым я имел встречу, и надо сказать, что он весьма бойко изложил свою концепцию. Мы с Макмилланом с энтузиазмом поддержали его план сотрудничества. На этой стадии войны, учитывая крайнюю ограниченность союзных ресурсов, он казался выигрышным не только с военной точки зрения, но и в плане перспективного политического развития Италии и Балкан. Многие из штабных планировщиков Эйзенхауэра, особенно англичане, полагали, что такая операция вполне осуществима при условии, что у итальянцев серьезные намерения. Эта инициатива породила обмен многочисленными посланиями между Лондоном, Вашингтоном и Квебеком, результатом которых явилось соглашение о том, что необходимо провести совещание для обсуждения условий итальянской капитуляции, и что это надо сделать срочно в Сицилии вместе с эмиссарами Бадольо.
   Формальные переговоры о капитуляции начались 3 августа 1943 года в армейском лагере, надежно укрытом в оливковой роще неподалеку от Салерно, рядом со штаб-квартирой генерала сэра Гарольда Александера, британского главнокомандующего в Сицилии. По мнению его многих американских коллег, Александер был самым способным из британских генералов, руководивших действиями на Средиземноморском театре войны. Я до сих пор придерживаюсь этого мнения. На небольшом частном обеде, данном в его штаб-квартире, он разъяснил генералу Смиту, Макмиллану и мне, с какими проблемами ему придется столкнуться в предстоящей, планируемой им кампании,
   направленной против нацистских войск, окопавшихся в Италии. Это было блестящее изложение материала, такое, от которого у нас волосы на голове встали. Эта операция, в его представлении, была очень опасной затеей, во-первых, потому что силы Союзников были явно не достаточными для ее проведения. У немцев уже было около девятнадцати дивизий в Италии, которые постоянно пополнялись в течение месяца, прошедшего после свержения Муссолини. У итальянцев было шестнадцать дивизий, и они могли переметнуться на ту или другую сторону. Александер отметил, что в его распоряжении будет всего три или четыре англо-американские дивизии в момент высадок, которые в лучшем случае можно будет довести до восьми в последующие две недели. Поэтому итальянского сотрудничества нужно каким-то образом добиться немедленно. Без помощи со стороны итальянского правительства и вооруженных сил операции почти наверняка будут сорваны и в лучшем случае окажутся чрезмерно дорогими при минимальном выигрыше. Александер заявил, что он готов рисковать своей репутацией и даже подать в отставку, если его правительство не пойдет на требование о немедленном подписании условий временного прекращения огня итальянцами и принятия союзниками итальянского военного сотрудничества. Александер и Макмиллан оба были сильно обеспокоены возможными последствиями для Великобритании отпора, который могут получить Союзники в Италии. Они много говорили о моральной усталости британских солдат, многие из которых провели более трех лет в разлуке с семьями. Некоторые англичане, как они утверждали, полагают, что Союзникам следует пойти на мировую ради будущего мира.
   Незадолго до того, как мы выехали из Алжира в Сицилию, Эйзенхауэр получил от Черчилля и Рузвельта два варианта условий капитуляции (Италии), один из которых шел под названием "краткосрочный", а другой -- "долгосрочный". Первый был посвящен исключительно военным вопросам, обусловленным безоговорочной капитуляцией итальянцев. Документы "долгосрочного" протокола содержали подробные политические, экономические и финансовые условия, которые сводились к передаче на неопределенное время в руки Союзников полного контроля всех аспектов итальянской политики. Это налагало на Италию наиболее суровые условия мирного договора. Согласно инструкциям британского и американского правительств, переговорщикам Эйзенхауэра запрещалось показывать текст "долгосрочного" протокола итальянским посланникам до тех пор, пока те не подпишут "краткосрочные" условия безоговорочной капитуляции. По всей вероятности, были опасения, что если итальянцы узнают, во что они ввязываются, они вообще могут отказаться пойти на эту сделку. Союзникам было также указано ни при каких условиях не предавать широкой огласке "долгосрочные" документы. Эйзенхауэру все это было явно не по душе. Он ворчал, называя это "мошеннической сделкой" и считая, что эти секретные документы не следует публиковать даже через десять лет после окончания войны. Он явно недооценивал срок действия этого секрета: "долгосрочные" документы, касающиеся итальянской капитуляции, не были опубликованы вплоть до настоящего времени.
   На самом деле, некоторые из наиболее одиозных статей соглашения устарели почти сразу же. Они основывались на положении, что итальянцы смогут осуществлять контроль своей страны Однако, еще до того, как англо-американские переговорщики встретились с итальянскими посланцами в сицилийской оливковой роще, немцы уже контролировали большую часть Италии во всех её важных областях. После свержения Муссолини Гитлер не терял даром времени. Как показывают захваченные германские документы, он сразу же понял, чем может обернуться для немцев мятеж в Риме, и тайно поставил одного из своих наиболее талантливых военачальников, фельдмаршала Ервина Роммеля, во главе итальянской кампании. Роммель быстро установил контроль над проходами в Альпах, потому что если бы итальянцы взорвали их с помощью имевшейся в их распоряжении взрывчатки, немцы не смогли бы успешно перебрасывать подкрепления до своих баз в Италии, которые, в этом случае, лишились бы своего основного источника поставок боеприпасов. Кроме того, как выяснил Александер, немцы уже переправили в Италию достаточно войск, чтобы удерживать её в своих руках в течение долгого времени, тем самым держа мертвой хваткой весь полуостров.
   Итальянцы, которые вели переговоры с представителями союзников в Сицилии, были все кадровыми военными и дипломатами. Занусси сопровождал нашу группу, вылетевшую из Алжира; Кастельяно и его помощники прибыли самолетом прямо из рима. Вскоре стало очевидно, что итальянцев меньше беспокоили наши условия их капитуляции, чем германская угроза, нависшая над их страной. "Хватит ли у вас сил, чтобы защитить нас от немцев", не переставая, спрашивали они. Я так и написал Рузвельту: "В плане нанесения урона стране они не видят большой разницы между нами и немцами. Они чувствуют себя между молотом и наковальней". Итальянцы настаивали вначале на том, что не подпишут никакого соглашения, если Союзники не гарантируют им высадку десанта к северу от Рима. Если мы ограничим наши операции высадками на юге Италии, немцы наверняка займут Рим и всю территорию к северу от него, вслед за чем начнется резня, грабежи и разрушения, с самыми ужасными последствиями для итальянцев.
   Никто из итальянцев не мог и мысли допустить, что американцы и англичане уже решили уменьшить свести свои средиземноморские действия до второстепенных операций, сосредоточив все силы на подготовке к вторжению во Францию через Ла-Манш. Конечно, у Союзников не было намерений делиться информацией с итальянцами о том, что у нас не было достаточно сил для вторжения в Северную Италию. Однако, Смит, всё-таки, отметил, как положительный факт, предложение Занусси о необходимости высадки нашего десанта на аэродромы вокруг Рима. Итальянцы живо прореагировали, заявив, что они смогут обеспечить этим высадкам в Риме численное превосходство по сравнению с германской или фашистской оппозицией. Судьба итальянского флота также вызывала большую озабоченность Союзников. Часть его позднее была благополучно передана под контроль Союзников. В этой операции итальянцы проявили большую решимость и действовали более умело, чем в свое время французы, но это, тем не менее, принесло им мало пользы. Среди прочего, русские потребовали и, соответственно, получили довольно большую часть итальянского флота.
   После войны было общее мнение, что Советский Союз приобрел треть итальянского флота, но оно сложилось в результате неправильного заявления, сделанного Рузвельтом на пресс-конференции 3 марта 1944 года. Тогда он сказал, что итальянские корабли были готовы к отправке в состав российского флота и что велись дискуссии о передаче приблизительно одной трети итальянских кораблей России. Черчилль, узнав об этом, послал Рузвельту критическую заметку, указав на то, что русские даже не запрашивали такого количества. Требования русских сводились к следующему:
   один боевой корабль (из 5)
   один крейсер (из 6)
   восемь эсминцев (из 10)
   четыре подводные лодки (из 22)
   40 тыс. тон торгового флота.
   Британцы, как впрочем и мы, уже согласовали этот вопрос, а Рузвельт изменил это в своей привычке действовать на широкую ногу.
   После военных дискуссий мы с Макмилланом провели краткие переговоры с лидерами итальянской делегации. Мы постарались убедить их, что это был их последний шанс, ценность которого зависела от того, насколько быстро они ми смогут воспользоваться. Мы делали упор на то, что если наши переговоры не приведут к соглашению о немедленной капитуляции, последствия могут быть троякого рода: король Виктор Эммануил потеряет всякое влияние в стране, Союзники будут вынуждены, в качестве военной меры, организовать анархию по всей Италии, и мы будем вынуждены подвергнуть бомбардировкам все итальянские города, включая Рим. Итальянские посланники уже имели возможность убедиться по руинам сицилийских городов, к чему может привести ковровая бомбардировка. В пять часов дня 31 августа итальянская группа вылетела назад в Рим с нашим ультиматумом, который заключался в том, что если правительство короля не примет условия Союзников, к полуночи следующих суток начнутся бомбардировки Рима.
   Как только итальянцы покинули расположение переговорного пункта, штабные офицеры Союзников вылетели в тунисскую штаб-квартиру Эйзенхауэра с тем, чтобы убедить его сбросить
   Десантную дивизию Союзников в районе Рима и в то же время высадить войска Союзников в Салерно около Неаполя. В то же самое утро Эйзенхауэр одобрил эту рекомендацию и проинформировал по радио об этом итальянских посланников, которые уже к тому времени находились в Риме. Это сообщение было сформулировано, как твердое обязательство Союзников, которые тут же получили ответ от посланников о том, что те вернутся в Сицилию на следующий день, 2 сентября.
   Однако, когда итальянцы прибыли на очередную встречу в оливковой роще, они привели всех нас в бешенство, признавшись, что правительство короля не дало им никаких полномочий подписывать условия сдачи, как краткосрочные, так и долгосрочные, до начала высадок Союзников, которые, как они понимали, были делом решенным. Это было больше похоже на затягивание переговоров и торговлю, поэтому Смит, Макмиллан и я все вместе отправились на совещание с Александером. Мы пришли к общему мнению, что британскому генералу следует нанести формальный визит итальянцам, с которыми он еще не имел возможности встретиться, и он решил, что эта встреча должна произвести на них должное впечатление. Обрядившись в парадную форму, при всех своих регалиях и в начищенных до блеска сапогах, Александер собрал вокруг себя своих помощников. В этот моментЈ с ними произошел некоторый казус, который мог сильно подпортить формальную атмосферу этой наспех собранной церемонии. Большой тент, отведенный для итальянской делегации, был установлен в самом центре нашего большого лагеря, а генеральская палатка была разбита в дальнем конце территории, примыкая к стене из вулканической горной породы, окружавшей сам лагерь и рощу. Оказалось, что офицеры Союзников могут въехать через главные ворота в этой стене, только предварительно перебравшись через стену, чтобы сесть в ожидавший их джип. В другом случае, Александеру и его штабистом пришлось бы скромно пойти навстречу итальянцам с тыла. Поэтому генералу и его офицерам пришлось в парадной форме перелезть через стену, после чего, они, стряхнув с себя пыль, с большой помпой подкатили в джипе к ожидавшим их посланникам через главный вход.
   Когда все были представлены, Александер приветствовал итальянцев весьма радушно, но с определенной сдержанностью. Он сказал, что с радостью узнал, что они вернулись из Рима, чтобы подписать соглашение о перемирии. Сопровождая свой протест громкими возгласами, они заявили, что не могут этого сделать. После чего генерал разыграл великолепный спектакль, объявив, что нашему терпению пришел конец и что мы очень сомневаемся в их добрых намерениях. Изображая едва сдерживаемую ярость, Александер объявил, что если итальянцам не удастся подписать соглашение в течение суток, Союзники будут вынуждены начать бомбардировки Рима. Его главным мотивом было стремление убедить членов делегации, что Союзники могут и обязательно нанесут Италии больше вреда, чем немцы. Красноречие Александера произвело еще большее впечатление, потому что это были не просто слова. Он сказал нам, что готов пойти на любую уловку или обман, который заставит итальянцев подписать соглашение, потому что, как он полагал, от этого зависел исход всей войны. Он проинструктировал нас ни при каких обстоятельствах не позволить посланникам выехать из лагеря до тех пор, пока соглашение не будет подписано. Мы решили, что самым лучшим средством показать им наше неудовольствие будет предоставить их самим себе на весь оставшийся день.
   В тот же самый день после полудня мы с большим облегчением узнали, что Рузвельт и Черчилль пришли к обоюдному мнению, что итальянские переговоры должны быть направлены на решение исключительно военных проблем. Другими словами, наши руки не были связаны какими-то условностями, которые могли бы помешать нам иметь дело с итальянцами, все еще формально примыкавшими к фашизму. За двадцать-один год фашистской диктатуры любой что-либо представлявший из себя итальянец, остававшийся всё это время в Италии, был так или иначе запачкан фашистской тряпкой. Любые ограничения, наложенные на переговоры с этими людьми, наверняка воспрепятствовали бы получению эффективной помощи при ведении активных действий против нацистов. Главному штабу войск Союзников в Италии предстояло решать ту же самую дилемму, с которой мы ещё раньше сталкивались во Французской Африке. Наши англо-американские критики, которые тогда вопили против наших сделок с "вишистами" в Африке, теперь ещё более резко возражали против ведения переговоров с фашистами в Италии.
   Радиосвязь с Римом все время прерывалась, и только после обеда третьего сентября итальянские посланники, ожидавшие в Сицилии, получили необходимые инструкции от правительства для подписания сдачи. Их подлинность была подтверждена телеграммой от британского министра, аккредитованного в Ватикане, и было решено, что Штаб Объединенных Сил и правительство в Риме одновременно передадут по радио их согласие на перемирие за несколько часов до времени, назначенного на вторжение союзных войск в Салерно. Позднее в тот же самый день Эйзенхауэр прилетел из Туниса для подписания "краткосрочных" документов. Он все еще был недоволен самой процедурой и пробыл там всего несколько минут, поручив своему начштаба неприятную задачу вручения итальянцам беспощадных "долгосрочных" документов. Как было ясно из сопроводительного письма, эти жесткие условия уже вступили в силу вместе с подписанием "безоговорочной капитуляции". Когда Кастелляно просмотрел довольно длинный список секретных условий, он был явно шокирован. Он взял на себя ответственность не показывать содержание документа от короля и Бадольо до тех пор, пока они публично не признают сам факт перемирия.
   Итальянцев не проинформировали о месте высадки союзных войск, хотя назад они вылетели в полной уверенности, что союзники задействуют десант вместе с итальянской армией для захвата и удержания Рима. Однако, когда переговорщики союзников вернулись в штаб Эйзенхауэра под Тунисом, мы узнали, что командиры 82-ой десантной дивизии, генералы М.Б. Риджуэй и его заместитель М.Д. Тейлор весьма скептически отнеслись к самому мероприятию. Риджуэй, по понятным причинам, был против ввязывания в эту авантюру, которая могла привести к потере всей дивизии. Однако, мы с Макмилланом возразили, сказав, что отказ от проведения этой операции уничтожит те ничтожные шансы, которые у нас были на военное сотрудничество Италии и, особенно, участие тех шести дивизий, которые они нам обещали. Кроме того, это будет выглядеть предательством с нашей стороны. Риджуэй, в конце концов, проворчал, что он согласится только в том случае, если два треклятых политических советника (имея в виду нас) отправятся в Рим в первом самолете десанта. Это нам с Макмилланом не приходило в голову, но сейчас это предложение показалось нам весьма разумным. "Идет", ответили мы Риджуэю.
   Когда высадка десанта обсуждалась, несколько позднее, на штабном совещании в Туниса, Эйзенхауэр дал добро на операцию, получив поддержку большинства своих штабных офицеров. Для её подготовки Тейлору было дано задание отправиться в Рим с переносным радиооборудованием. Поездку осуществил итальянский сторожевой корабль, который взял генерала на борт на острове Искья и доставил в порт Гаэта, где его посадили в машину скорой помощи итальянского красного креста и доставлен в дом одного итальянского адмирала. Как только этот проект получил одобрение, Макмиллан и я сообщили Эйзенхауэру, что по соглашению с Риджуэем, политические советники будут находиться в головном самолете десанта. Генерал ответил: "Ну, хорошо. Пошлите кого-нибудь из ваших работников, которые хорошо ориентируются на месте". Макмиллан пояснил ему, что мы не собираемся посылать кого-либо, а намереваемся отправиться туда сами. Эйзенхауэр посмотрел на нас с минуту, а потом сухо заметил: "Ну, что ж. В инструкциях ничего не говорится о том, что дипломаты незаменимы".
   Мы с Макмилланом стали срочно готовиться к этому заданию, которое, как мы полагали, давало нам неоценимые политические преимущества. Однако, в самый последний момент, когда мы были уже готовы отправиться в путь, Тейлор выслал радиосообщение из Рима о том, что итальянцы отказываются от поддержки. Он сообщил, что немцы выдвинули в район Рима дополнительные единицы бронетехники, делая невозможным для итальянцев контроль аэродромов. Тейлор, конечно, полагал, что его информация верная, однако позднее, итальянские военачальники, которые провели с нами совещания в Сицилии, отрицали, что они отказываются от поддержки. Мне всегда казалось, что наши десантники были с самого начала настроены против этой экспедиции, исходя из обычных военных соображений и постоянного недоверия к итальянцам. Более того, 82-я десантная дивизия фигурировала в качестве основной составляющей в наших планах наступления в Салерно, и её комдив Марк Кларк очень рассчитывал на своих десантников.
   Я верю, что Риджуэй и Тейлор до сих пор остаются моими хорошими друзьями. Эти два великих полководца позднее блестяще проявили себя на военном поприще и оставили о себе прекрасные свидетельства в анналах американской военной истории. Они оба, помимо всего прочего, занимали пост начальника штаба армии. Но я, тем не менее, считаю, что в данном случае их здравомыслие не одержало верх, потому что римские десантные операции следовало, все-таки, провести. Генерал Александер, обсуждая с нами необходимость заручиться помощью итальянцев, сказал, что при таком раскладе он мог бы захватить Рим самое позднее в середине октября. На самом деле, союзники достигли Рима только 4-го июня следующего года, так что все предшествующие восемь месяцев весьма дорого обошлись Союзникам в Италии, да и итальянцам самим. Но кто я такой, чтобы ставить под вопрос суждения двух наших выдающихся военачальников? Я беру на себя смелость так поступать только потому, что хорошо помню, как часто некоторые из моих приятелей военных тоже открыто высказывались по политическим и дипломатическим вопросам.
   В настоящее время никто официально не празднует дату 8-го сентября 1943 года, но это был весьма знаменательный день в истории Второй мировой войны и истории Италии. В этот день произошли четыре значительных события. Во-первых, войска Союзников впервые осуществили наступление на итальянском полуострове, в Салерно, во-вторых, было публично объявлено о перемирии между Италией и Союзниками, немцы взяли под свой контроль Рим, и, наконец, король Виктор Эммануил был вынужден бежать из Вечного Города, чтобы уже больше никогда не вернуться туда в своем качестве.
   Как известно, наиболее опасной ситуацией для солдата на войне считается момент его сдачи врагу, потому что в этом случае угроза исходит и от рук своих и от врага. 8-го сентября 1943 года весь итальянский народ попал именно в такую неприятную ситуацию. Принятое в последнюю минуту решение Союзников не высаживаться в окрестностях Рима повергло в хаос итальянские войска. Итальянские парламентеры исходили из предположения, что Союзники задействуют, по крайней мере, пятнадцать дивизий в этой наступательной операции и высадятся к северу от Рима, возможно в Генуе, а не ближе к югу, около Неаполя. Фельдмаршал Роммель, выдающийся военачальник Гитлера, пришел к тому же заключению. Как он отмечает в своем дневнике, он испытал удивление и облегчение, узнав, что Союзники проявили то, что он квалифицировал, как непростительную осторожность. Он и представления не имел о том, как сильно скован был тогда Эйзенхауэр в своих действиях.
   Однако, к тому моменту итальянцы уже дали согласие на передачу по радио объявления о перемирии, не зависимо от того, произойдут или нет высадки в Риме, и хотя приближенные короля умоляли их отложить на время это дел, Эйзенхауэр принудил их держать данное ими слово. В заранее согласованное время, в 18.30, т.е. за два часа до начала вторжения в Салерно, Алжир передал по радио условия перемирия. Итальянские переговорщики сдержали свое обещание, но при этом выдали свое смятение, прождав почти два часа после того, как новость была передана Главным штабом Союзников. Над королем и Бадольо сразу же нависла угроза быть схваченными в плен, и им пришлось, с риском для жизни, спасаться бегством за пределы немецкой оккупации, что они и сделали, проехав на автомобиле через немецкие кордоны из Рима в Пескару, порт на Адриатике, где поднялись на борт итальянского крейсера, направлявшегося в Бриндизи. Они прибыли в сопровождении небольшой группы генералов и придворных. Король рассказал мне позднее, что во избежание каких-либо подозрений при отъезде, он не взял с собой багажа: у него не было ничего, кроме формы, в которую он был одет. Большинство членов правительства короля остались в Риме, либо осознанно, либо находясь в полном неведении происходящего. Сразу же после объявления по алжирскому радио о капитуляции Италии, немецкие бронемашины заняли ключевые позиции в Риме, а немецкие части разоружили итальянские дивизии, расквартированные в городе и его окрестностях. По политическим соображениям итальянцы не оказали никакого сопротивления, и поэтому немцы захватили Рим практически без боя. На следующий день перебросили в Италию еще несколько дивизий, некоторые из которых выдвинулись к югу столицы.
   Как только в штабе союзных войск узнали, что король и Бадольо добрались до Бриндизи и находятся в безопасности, Эйзенхауэр решил послать туда на разведку дипломатическую миссию. Вся связь с Римом была прервана, и никто из нас не знал, что там предпринимают немцы, и есть ли в Италии на этот момент правительство, способное ввести в силу условия капитуляции. Губернатор Гибралтара, генерал-майор Ф. А. Мейсон Макфарлейн, был назначен главой этой миссии, а нам с Макмилланом поручили сопровождать его, при этом мы должны были держаться т.с. на заднем плане и быть "под рукой" для консультаций по политическим вопросам, если таковые возникнут. Макфарлейн только что перенес жесточайший приступ желтухи, что сильно поубавило его энтузиазм к этому мероприятию. Его презрительное отношение к итальянцам было еще более сильным, чем у большинства других британских военных того времени. Губительная политика Муссолини лишила итальянский народ какой-либо симпатии всего мирового сообщества. Наши французские и британские соратники ненавидели нацистов, но итальянцев они просто презирали. Макфарлейн сильно сомневался в том, что итальянцы смогут внести какой-либо вклад в военные усилия Союзников. Он утверждал, что Бадольо, который и в свои лучшие годы ничем не проявил себя, сейчас был и вовсе "пустое место". Мы с Макмилланом пытались как-то поднять ему настроение, сказав, что Александер уповает на сотрудничество с итальянцами, чтобы предотвратить англо-американскую катастрофу, но Макфарлейн был настроен скептически. Макфарлейн, к которому мы относились с большой любовью, был одним из лучших офицеров британской разведки и хорошо разбирался в европейской политике, но его отношение к итальянцам в 1943 году было более, чем прохладным по многим причинам.
   По пути в Бриндизи наш самолет сделал посадку на стильно поврежденный аэродром в Таранто, крупную итальянскую морскую базу, которая была только что захвачена британскими войсками. Нас сразу же окружила толпа добродушных итальянских солдат и летчиков, которые даже не знали, воюют они с нами или нет и на чьей стороне они воюют. "Скажите, что, война для Италии уже закончена"? спрашивали они нас в волнении. "Признают ли немцы перемирие"? Слово "перемирие", которое они услышали в передачах из Алжира и Рима, означало для них конец боевых действий. Мы и сами-то в то время не понимали, что оно на самом деле означает. Битых три часа мы только тем и занимались, что отвечали на их вопросы, проводя время в ожидании автомобиля, который должны были предоставить нам итальянцы. Было видно, что эти солдаты хотят быть на стороне Союзников, или, по крайней мере, порвать с немцами. Маекфарлен пробормотал: "Эти мерзавцы столько лет пытались нас угробить, а теперь посмотрите, как они подлизываются"!
   Рано утром на следующий день, 12 сентября, мы приехали в Бриндизи, древний итальянский городок, который уже в третьем веке до нашей эры был морским портом. Как оказалось, новое правительство разместилось в мрачном здании штаба морского министерства, расположенного на самом берегу, в то время как король занял другое здание министерства по соседству. У причала стоял шести-тонный крейсер, доставивший всех в Бриндизи. Он был наготове на случай, если немецкие бомбардировщики узнают о местонахождении монарха. Правительство Короля-Бадольо, представлявшее собой сборную солянку из военных, дипломатов и членов королевского двора, производило весьма жалкое впечатление. Однако, Виктор-Эммануил создал ядро для законного правительства, и он был единственным, кто сумел сделать это, и мы с Макмилланом решили, что это немногочисленная группа приближенных, сплотившихся вокруг своего монарха, может быть и есть то итальянское правительство, которое действительно отвечает англо-американским целям в данный момент. К нашему большому разочарованию мы видели, что Макфарлейн упорно избегает общения с королем. Впоследствии генерал объяснил нам, что этот 73-летний правитель произвел на него впечатление старого маразматика. Однако нам тогда казалось, что король проявил значительную инициативу, изгнав Муссолини и позднее, своим побегом из Рима в тот момент, когда Союзники не смогли обеспечить ему прикрытие. Надо сказать, что Виктор-Эммануил проявил больше находчивости и антифашистского духа, чем большинство его министров в правительстве, пришедшем на смену Муссолини.
   Позднее в тот же день мы с Макмилланом организовали личную встречу с Бадольо. Мы делали упор на том, что его правительство начинает свою деятельность в тяжелых условиях. Англо-американская пресса рисовала короля нацистским приспешником, который отошел от фашизма только, когда тот уже был повержен в Италии, да и то с единственной целью как-то удержаться на шатающимся троне. Мы также сообщили Бадольо, что союзные СМИ поднимают старые отчеты, свидетельствующие о зверствах итальянцев во время эфиопской кампании. 71-летний Бадольо напомнил мне генерала Жиро своим полным пренебрежением к политическим вопросам. Он с важным видом заявил, что согласился сформировать антифашистское правительство только по донной причине, а именно, потому что это было поручение его короля, а он всегда подчинялся приказам своего суверена.
   Перед тем, как покинуть Бриндизи, мы с Макмилланом договорились встретиться с Виктором-Эммануилом наедине, без неприятного для него участия Макфарлейна. Король, рассказывая с какой поспешностью ему пришлось бежать из Рима, упомянул, что ни он, ни королева не имели возможности в спешке захватить свои личные вещи. Я поинтересовался, не могу ли я чем-то ему помочь. после некоторого колебания он сказал: "Королева до сих пор не смогла отведать свежих яиц. Не можете ли вы изыскать возможность достать нам хотя бы десяток яиц". Это было единственное, о чем он попросил нас. Таким образом, с помощью десятка яиц мы укрепили наш союз с Домом тысячелетней династии Савой.
   Вслед за нашей разведывательной миссией в Бриндизи 29 сентября состоялась официальная встреча Эйзенхауэра с Бадольо на борту британского линкора Нельсон в порту Валетты на острове Мальта, прямо среди руин, образовавшихся после налета итальянских бомбардировщиков. Главной целью этой конференции в Мальте было подписание "долгосрочных" документов капитуляции. Вся итальянская делегация, включая высокопоставленных офицеров, с которыми мы имели дело вплоть до этого момента, Вылетели в Мальту в одном большом самолете. Пилот произвел неудачную посадку, при которой и самолет подпрыгнул на приличное расстояние от земли. "Ну, вот, и конец пришел всем нашим подписантам!" воскликнул в ужасе один американский офицер. Но самолет удачно приземлился, чудом не развалившись, и никто из пассажиров не пострадал.
   Как только начались дискуссии, стало ясно, что планы итальянцев основываются на предположении, что войска Союзников захватят Рим в самом ближайшем будущем. Итальянцы полагали, что войск у союзников гораздо больше, чем это было на самом деле, и поэтому они рекомендовали несколько подходящих мест для дополнительных вторжений в страну. Никто не захотел внести поправку в их иллюзии. С другой стороны, почти каждое предложение, внесенное Эйзенхауэром, вызывало возражения Бадольо, который предлагал все отложить до момента, когда будет взят Рим. Он говорил, что решения короля будут звучать более весомо, если их провозгласить из Рима, который уже столько веков был цитаделью верховной власти. Эйзенхауэр наверняка еще более настойчиво призвал Бадольо расширить сферу влияния своего правительства и объявить войну Германии немедленно, если бы Главнокомандующий точно так же не считал, что взятие Рима неминуемо. Почти все в Алжире полагали, что немцы, по военным соображениям, отступят за линию к северу от Рима, что позволило бы новому итальянскому правительству утвердиться в старой столице. Как становится ясно из дневников Роммеля, он сам также советовал такого рода отход для германских войск. Однако Гитлер, чувствуя политическую важность Рима, приказал своим военным во что бы ни стало удержать город, что они и делали в течение еще долгих восьми месяцев.
   Имя графа Карло Сфорца впервые попало в список итальянских переговорщиков именно на этой конференции на Мальте. Сфорца считался одним из самых видных политиков в среде итальянской антифашистской коалиции. В годы, предшествующие захвату власти Муссолини, он занимал посты министра иностранных дел и посла Италии во Франции. Когда фашисты прошли маршем по Риму, Сфорца немедленно покинул свой пост в Париже и начал борьбу с фашизмом, которую он, не прекращая, вел в течение более десятка лет. Большую часть этого времени граф прожил в Соединенных Штатах, где он подружился со многими влиятельными людьми, включая Госсекретаря Хэлла. Но он также нажил себе очень могущественного врага в лице Премьер-министра Черчилля.
   Сомнительно, что Эйзенхауэр лично интересовался биографией Сфорца, когда, в соответствии с инструкциями, он на Мальте проинформировал Бадольо о том, что американское правительство хочет, чтобы граф посетил Бриндизи в ближайшем будущем для для встречи с членами нового итальянского правительства. Бадольо заметил, что он хорошо помнит Сфорца, так как они вместе присутствовали на международных конференциях после Первой мировой войны. Он добавил, однако, что вряд ли можно ожидать, что король примет Сфорца, поскольку граф еще совсем недавно публично потребовал его отречения от престола. Эйзенхауэр с большим нетерпением выслушал это заявление и затем заявил, что интерес американского правительства в возвращении Сфорца в Италию был выражен настолько недвусмысленно, что отношение короля к этому прославленному антифашисту можетстать решающим в таких делах, как стоит ли считать Италию потерпевшим поражение противником или союзником, сражающимся против Германии. Бадольо повторил, что только король вправе решать такие вопросы и что он, со своей стороны, посоветует королю принять Сфорца, поскольку это является желанием американского правительства.
   По окончании конференции Эйзенхауэр сказал Бадольо, что он проинструктирует своих подчиненных ничего не говорить прессе о Сфорца и о подписании каких-либо документов и что он надеется, что Бадольо займет такую же позицию в этом вопросе. Бадольо ответил, что он питает к прессе точно такую же симпатию, как к фашистам. Мы все рассмеялись, и Эйзенхауэр заметил, что мнение Бадольо, по-видимому, разделяют все присутствующие в этом помещении. На самом деле, с прессой у Эйзенхауэра были очень хорошие отношения, но он уже понял, что его переговоры с итальянским правительством Виктора-Эммануила, среди членов которого было много бывших фашистов, подвергаются такому же осуждению в американской и британской прессе, как до этого была их "Сделка с Дарланом".
   Через несколько дней после окончания конференции в на Мальте, граф Сфорца прибыл в Алжир по пути на родину, которую он не видел двадцать-один год. Этот словообильный итальянец поддерживал компромиссный план, согласно которому сохранялся исторический Дом династии Савой при условии отречения Виктора-Эммануила Третьего и его сына, принца Гумберта. Сфорца полагал, что король и его наследный принц были в непростительно тесных отношениях с Муссолини и другими фашистскими главарями, поэтому он предложил регентство в пользу королевского десятилетнего внука, который в то время учился в школе в Швейцарии. По рекомендации Сфорца регентство должен был возглавить Бадольо. Этот план получил поддержку Госсекретаря Хэлла, но против него выступил Черчилль, который даже предпринял попытку помешать возвращению Сфорца в Италию. Понимая, какая опасная операция им предстоит в италии, британский Премьер полагал, что политические вопросы в Италии следует отложить на неопределенное будущее. Сфорца, со своей стороны, утверждал, что даже военные усилия союзников только выгадают от немедленной дискредитации короля, что возродит среди итальянцев вкус к почти забытой ими внутрипартийной политической борьбе.
   Когда Черчилля проинформировали, что Вашингтон предоставил Сфорца реальную возможность вернуться в Италию, Премьер-министр пригласил графа остановиться в Лондоне на его пути в Алжир и отобедать с ним. Однако, эта встреча только обострила противоречия, существовавшие между этими двумя деятелями, которые сильно отличались в своих взглядах на политику, и внесла еще большую неприязнь в их личные отношения. После совещания с графом Сфорца Черчилль выслал в штаб Союзников памятную записку, в которой было указано следующее: "Я ему ясно дал понять, что он в данный момент входит в зону Айка и что всё, им сказанное там, что не послужит нашему общему делу, может привести к тому, что его из этой зоны выдворят. Он произвел на меня впечатление человека небольшого ума и уже отжившего своё. Он не только не способен вести корабль в бурю, но и вообще выдержать какой-либо шторм". Когда эта памятная записка была передана нам для комментариев, я написал: "характеристика Сфорцы Премьер-министром, как человека небольшого ума и уже безнадежно устаревшего, весьма резкая. Трудность состоит в том, что и тот и другой желают только говорить". Так, благодаря, в основном, поддержке Черчилля, Виктору-Эммануилу удалось удержаться на троне еще несколько месяцев, несмотря на все ухищрения, на которые пускался Сфорца для его смещения. Монарх подавал отсрочку своего ухода под тем или иным предлогом и при этом обычно настаивал, что именно Рим должен быть тем местом, где должно решаться будущее Италии. Виктор-Эммануил оказался гораздо более искусным политиканом, чем многие тогда думали, и он делал все, чтобы отвести от себя удары судьбы.
   13 октября правительство короля наконец-то объявило о вступлении в войну против Германии, таким образом добыв для Италии статус страны, воюющей на стороне Союзников. Однако, американцы и британцы закрепили за собой право сохранять военное правительство во всех случаях, когда по их мнению такое правление будет необходимо. Это вызвало большой переполох, намного больший, чем во Французской Северной Африке, где местные власти действовали намного эффективнее, чем военная администрация в Италии. Однако, здесь дело было не только в формировании правительства. Бои в Италии носили более разрушительный характер, чем в Северной Африке: воздушные налеты и немецкие разрушения были гораздо более опустошительными. Во время зимы 1943-44 годов итальянский народ стал свидетелем страшных разрушений, творимых в его прекрасной стране входе одной из самых жестоких битв, которые когда-либо велись на полях этой повидавшей многие сражения земли. немцы и союзники использовали все возможные средства для захвата территорий и им было все равно, какие страдания при этом испытывает её гражданское население. Ставки в этой войне были слишком высоки для той и другой стороны и никто не думал о гуманности.
   В октябре Главный Штаб Союзных сил сделал Казерту, около Неаполя, своей итальянской базой, и мы с Макмилланом, вместе с Кув де Мюрвиллем и и Александром Богомоловым, -- французским и русским членами Консультативного совета по итальянским и балканским делам, -- стали проводить много времени там. Пока Рим не был взят, Казерта и Неаполь были центрами итальянской политики и деятельности Союзников. После того, как итальянское правительство было в начале 1944 года переведено из Бриндизи, мы убедили Виктора-Эммануила и королеву сделать своей резиденцией Виллу Сангро около Равелло. Однако монарх и его супруга очень любили ловить рыбу на море и поэтому они осаждали нас просьбами переехать на их виллу на берегу Неаполитанского залива. Их королевское прибежище стояло рядом с историческим особняком, в котором когда-то жила Леди Гамильтон, любовница самого знаменитого флотоводца Британии Лорда Нельсона, и который в данный момент использовался британскими ВМС в качестве гостиницы для особо важных гостей. Когда король Георг VI прибыл в Неаполь в ту зиму, вся водная территория вокруг особняка Гамильтонов была изолирована от движения судов. Однажды утром лейтенант ВМС, патрулировавший на катере территорию, заметил чету пожилых, просто одетых людей, мирно рыбачивших прямо под окнами анфилады комнат, занимаемых королем Георгом. Молодой офицер приблизился к лодке и сделал знак, чтобы они уехали с этого места, но пожилая дама, поднявшись на ноги в лодке, с высокомерным видом заявила: "Это -- король, а я королева!" Она вытащила из сумочки визитку и протянула её офицеру. Поскольку ни у кого не было еще информации о том, что Виктор-Эммануил прибыл в Неаполь, британский лейтенант решил подчиняться только данному ему приказу. "Не важно, кто вы", крикнул он им в ответ. "Никто не имеет права здесь рыбачить. Убирайтесь!" Несколько часов спустя Главный Штаб соединенных Сил получил формальный протест из Имперской Канцелярии по поводу невежливого обращения с их величествами.
   Пока Виктор-Эммануил удерживал за собой статус короля, он неизбежно становился мишенью критики со стороны итальянских политических партий, а также всех критиков политического курса Союзников. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не потребовал его отречения от престола и к весне 1944 года король Италии превратился в спорную проблему даже в американской политике. Рузвельт в этот готовился к перевыборам, и статус Виктора-Эммануила был болезненным вопросом для американских избирателей итальянского происхождения. Президент вызвал меня в Вашингтон для консультаций в начале апреля и там он сказал мне, что в свое время пошел на сохранение короля у власти дольше, чем считал разумным, потому что Черчилль был решительно настроен на это, но теперь вопрос его отречения следует как-то урегулировать. Он считает, что мне нужно заняться этим вопросом и по возможности так, чтобы не обидеть Черчилля.
   Я вылетел назад, в Неаполь, где Сфорца уже ждал меня для личной беседы. Граф уже достиг поставленной им цели возрождения партийной политики в своем отечестве, но события развивались совсем не так, как он предполагал. Итальянские коммунисты одерживали одну за другой крупные победы и в этом, как он сообщил мне, их открыто поддерживала Советская Россия. Сфорца обвинял Черчилля в той же самой степени, как и русских за успехи коммунистов в Италии. Он объявил, что "упрямая и слепая приверженность Премьер-министра" делу поддержки короля и его слабого правительства АО главе с Бадольо идет только на руку русским. Он добавил, что у его соотечественников есть чутье, позволяющее им определять победителей и что слишком многие из н их пришли к заключению, что коммунисты будут победителями на выборах в Италии. Он рассказал о длинных очередях, которые он видел на пунктах записи в члены Коммунистической партии, причем среди желающих было все больше деловых и образованных людей.
   Не теряя времени, я рассказал Макмиллану об инструкциях, полученных мной от Рузвельта, чтобы добиться отречения короля от престола и я также сказал ему, что Сфорца полагает, что сохранение короля у власти идет на руку итальянским коммунистам. Макмиллан сразу понял суть, сказав: "Это необходимо как для внутренней политик в Америке, так и для международных отношений Америки с другими странами". Мы с ним решили передать личное послание Президента королю, не ожидая, пока прибудет свежая корреспонденция из Лондона, и Макмиллан согласился сопровождать меня к королю, чтобы придать больший вес этому событию. Маленький король, которому уже заранее сообщили о цели нашего визита, принял нас, стоя перед огромной, висящей на стене картой Италии. Я объяснил позицию Президента со всей тактичностью, на которую я был способен, однако король на смог сдержать нахлынувших на него чувств. Он продолжал стоять у карты в напряженной, полной собственного достоинства позе, но при этом его подбородок предательски дрожал и крупные слезы катились по его дряблым щекам, пока он с гордостью делал экскурс в тысячелетнюю историю династии Савой. Он закончил с грустью: "Республиканская форма правления не подходит итальянскому народу, который не может принять её не в силу своего темперамента, ни с исторической точки зрения. Если будет республика, то все итальянцы захотят стать её Президентом, и результатом будет полный хаос. Единственными людьми, кто выгадает, будут коммунисты".
   Мы почтительно выслушали эту тираду, но я ни на йоту не изменил тот ультиматум, который привез от Президента. Король, в конце концов, согласился, и мы с Макмилланом подумали, что его советники вместе с членами нашего руководства займутся составлением прокламации, объявляющей о его немедленном отречении в пользу его сына. Но мы недооценили способность короля цепляться за власть. После суток беспрерывных переговоров, появился текст, от которого король не отошел ни на шаг. Вместо объявления о своем немедленном отречении в его прокламации говорилось следующее: "Я решил отойти от общественной жизни, назначив своего сына, принца Пьемонта, генерал-лейтенантом Королевства. Это назначение войдет в силу путем формальной передачи власти в день, когда войска Союзников вступят в Рим. Это решение, которое, как я твердо уверен, послужит в дальнейшем делу национального единства, является окончательным и бесповоротным".
   Конечно, Это было не совсем то, что хотел от него Президент Рузвельт. Король придумал формулировку, имея целью продлить своё отречение еще на несколько недель, и мы с Макмилланом понимали, что нам придется её принять. Во-первых, Макмиллан меня уже до того поддержал, причем гораздо больше, чем это следовало делать, учитывая позицию его Премьер-министра. Более того, позиция короля внезапно усилилась, благодаря неожиданной поддержке, исходившей из непредвиденного источника. Советское правительство, не проконсультировавшись ни с кем и не уведомив своих "партнеров" по Большой Тройке -- США, Британию и Францию, -- официально признало правительство короля-Бадольо и даже предложило обменяться послами. Это было типичный пример советской тактики, с которой нам, увы, пришлось так часто сталкиваться позднее. Виктор-Эммануил одержал еще одну маленькую победу, но это был его последний триумф.
   Король сохранял власть в течение апреля и мая, по мере того, как Союзники медленно продвигались с боями по Италии по маршруту, который Черчилль уместно обозначил, как "мягкое подбрюшье (ахиллесова пята -- прим пер.) Европы". Колебания Союзников и быстрое вмешательство Гитлера вместе привело к полному срыву планов Александера. Как и предвидел генерал, его не достаточно укомплектованная людьми экспедиция замедлила движение вперед из-за нехватки помощи со стороны итальянцев. Большая часть итальянских войск была отрезана от войск Союзников и разоружена в своей собственной стране их бывшими партнерами по Оси. По всей Албании, Югославии, Греции и на Средиземноморских островах итальянские солдаты смотрели на перемирие, как на конец для них военных действий. Поэтому вместо того, чтобы взять Рим в середине октября, что было вполне осуществимо по мнению Александера, союзные войска под командованием Марка Кларка достигли столицы только 4 июня 1944 года, т.е. всего за тридцать-шесть часов до дня высадки союзных войск (D-Day) в Нормандии.
   Когда, наконец, наступил триумфальный момент вступления союзных войск в Рим, Виктора-Эммануила, как его крайнему разочарованию, не оказалось в их числе. Когда политический котел вовсю кипел в Риме, где антифашисты многие годы боровшиеся в подполье, теперь в открытую выражали свои политические чувства, сопровождая их насилием. Секретная агентура Союзников информировала , что они не могут обеспечить безопасность Виктора-Эммануила в случае, если он заедет в Рим до того, как там не успокоится ситуация. Союзное командование решило, что у них и так по горло неприятностей, чтобы еще рисковать жизнью королевских особ, поэтому этому старому правителю не было разрешено вернуться в столицу, чтобы формально обставить свое отречение, которое было провозглашено несколькими неделями ранее. Однако, толпы восторженных римлян даже не заметили отсутствия своего суверена.
   Члены Консультативного совета Союзников прилетели в Рим 6 июня. Одной из моих первых поручений было донести послание доброй воли от Президента США папе Пию XII. Мне было особенно приятно встретиться с этим великим религиозным деятелем, который оказал мне большую помощь два десятилетия ранее, когда он был папским нунцием, а я вице-консулом, в Мюнхене. Война подвергла суровому испытанию дипломатические способности папы, которому пришлось искусно лавировать среди многих возможных опасностей и ловушек, угрожавших Ватикану и Римско-католической церкви. Его святейшество успешно справился с этой задачей и был преисполнен благодарности за то, что Ватикан и Рим были спасены от разрушений. Он сказал мне, что хочет выразить свою благодарность во время своих встреч со всеми американскими и британскими солдатами, вне зависимости от их вероисповедания. Но он сказал, что он был весьма озадачен поведением солдат, которых он принимал. Когда он появился перед ними и говорил с ним по-английски, они в ответ только молчали. Это показалось папе весьма странным, потому что итальянцы и другие европейцы всегда приветствовали его с энтузиазмом и часто даже ему рукоплескали. Он спросил меня, не мог ли он по какой-нибудь неизвестной ему причине что-то делать не так при встрече с англо-говорящими военными. Я объяснил ему, что мои соотечественники своим молчанием показывают свое уважение и даже почтение человеку. с которым они общаются. Его святейшество, похоже, воспринял эту мысль с облегчением, и он даже несколько раз повторил, в наших последующих встречах, что его величайшей радостью было видеть глаза этих сотен британцев и американцев.
   Во время моей теперешней встречи с папой, Его Святейшество несколько минут уделил воспоминаниям событий в Германии, когда Гитлеру не удалось захватить власть в свои руки во время так называемого Пивного путча. Все иностранные представители в Мюнхене, включая папского нунция Эуджинио Пачелли, были убеждены, что политическая карьера Гитлера с позором закончилась в 1924 году. Когда я осмелился напомнить Его Святейшество об этом эпизоде европейской истории, он рассмеялся и сказал, "Я знаю, что вы имеете в виду: папскую непогрешимость. Но не забывайте, что я в то время был всего лишь монсеньором".
   Захват Рима не завершил итальянскую кампанию. Ожесточенные бои продолжались почти одиннадцать месяцев до того, как 29 апреля 1945 года германская армия наконец-то не сложила оружие. Однако, в течение этих тяжелых месяцев все внимание мира было приковано к более драматическим событиям, которые развертывались одновременно в Северной Европе и на Тихом океане. Военачальники и простые солдаты, сражавшиеся в Италии, были в равной мере разочарованы. Им приходилось обходиться теми ресурсами, которые оставались от действий, ведущихся на других театрах войны. Несколько закаленных в боях дивизий были сняты с боевых действий на этом имевшем второстепенное значение фронте. Итальянское гражданское население было в еще более тяжелом положении. Армии чужеземцев, используя их страну в качестве поля сражения, не проявляли человеколюбия к оккупированной нации. В течение моего всего пребывания в Италии, мне становилось все более и более ясным, что коммунистическая партия, которая была запрещена Муссолини, снова выходила на авансцену в еще более сильном качестве. Политические маневры Советского правительства в Италии в 1943-44 годах были более важным фактором в конечном счете, чем военные столкновения между Союзниками и германскими войсками. Отчет об этих Советских маневрах дается в следующей главе.
   Глава четырнадцатая: В дело вступают русские
   Вскоре после того, как де Голль к весне 1943 года основательно окопался в Северной Африке, Александр Богомолов, бывший посол СССР во Франции, оказался в Алжире. Его статус там был примерно таким же, как у Макмиллана и меня, и он, как и мы, был прикомандирован к штабу Эйзенхауэра. Однако, Богомолов сохранил за собой свой дипломатический ранг посла и прибыл в сопровождении своего собственного штата. Он вел себя в Алжире, как будто он все еще руководил посольством во Франции. Богомолову, однако, в отличие от нас с Макмилланом, не был предоставлен доступ к секретным военным документам Штаба Союзных войск, хотя Эйзенхауэр, как и все мы, получил инструкции оказывать ему все остальные услуги. То было время, когда требование Сталина об открытии "второго фронта" звучало на весь мир, и американское и британское правительства делали всё возможное, чтобы предоставить советским наблюдателям самим убедиться, что англо-американские войска действительно ведут боевые действия на Средиземноморье. Наши военные также были настроены очень дружелюбно к русским, видя, что Красная Армия воюет гораздо лучше, чем ожидалось.
   До нацистского нападения на Россию в инее 1941 года, Советское правительство вело точно такую же политику по отношению к Франции, как и США. Русские последовали из Парижа за спасающимся бегством французским правительством и после франко-германского перемирия, они обосновались в Виши. Когда германские армии вторглись в Россию, именно правительство Виши, а не Москва, инициировало разрыв дипломатических отношений, -- что было дешевым жестом умиротворения нацистов. Вогомолов затем отправился в Лондон, где он уделил особое внимание французским делам, при этом он проявил особую проницательность, поддерживая де Голля в то время, когда тот был в немилости у американских и некоторых британских чиновников. Этот советский дипломат стал настоящим послом французского Комитета Национального Освобождения в Лондоне, где он установил прекрасные отношения с самим де Голлем и его соратниками.
   В Алжире от Богомолова не требовалось, как от Макмиллана и меня, противостоять срочной программе де Голля. Сталин открыто выражал свое презрение французам, как "пораженцам" в войне, однако Богомолову совсем не нужно было выражать эти настроения. Вместо этого, он щедро демонстрировал де Голлю формальный церемониал, который обычно оказывают главе государства. Такое обхождение ничего ему не стоило, он оно сослужило ему хорошую службу. Французские друзья Богомолова постоянно держали его в курсе его полемики с Черчиллем и Рузвельтом, и российский посланник иногда развлекал нас, рассказывая о французских дипломатических маневрах, о которых он узнал раньше нас. Именно Богомолову следует отдать должное за терпимость (которая подчас граничила с солидарностью), с которой де Голль относился к французским коммунистам в Алжире и позднее, во Франции в 1944-45 годах.
   Отправив Богомолова в Алжир, Советское правительство сделало правильный выбор, учитывая его цели в этой стране. Это был кадровый дипломат, более похожий на дипломатического работника 19-го века, чем на представителя страны с коммунистическим режимом. Его биография и образование были даже не такими "пролетарскими", какими они были у меня. Он приобрел хорошую выучку еще до Русской Революции, и обладал разносторонней и глубокой эрудицией. Мне было особенно интересно наблюдать, как Богомолов следит за тем, чтобы молодые, начинающие дипломаты, работавшие под его началом, повышали свой профессиональный уровень. Это было внимание старшего товарища, которого мне тоже в свое время посчастливилось удостоиться от своего начальства по Госдепу.
   Богомолов, надо отдать ему должное, не упускал случая добиваться выгод для Советского правительства, которому он служил верой и правдой, но он также пользовался любовью и уважением своих коллег в Алжире и был настолько легок в общении, что вскоре все в Штабе объединенных сил называли его просто "Бого". Он много и упорно работал, был хорошо информирован и обладал хорошим чувством юмора, а также страдал от приступов язвы -- профессионального недуга кадровых дипломатов. Несколько раз во время наших бесед, "Бого" подчеркивал, что он не является членом КПСС. Я не знаю, почему он решил, что это произведет на меня впечатление: на самом деле это не имело никакого значения. Эрве Альфан, который позднее стал французским послом в Вашингтоне, был одним из сторонников де Голля в Северной Африке. Иногда он добродушно подсмеивался над Богомоловым, изображая сцену его прибытия в Алжир. В тот момент у него был как раз приступ язвы, его никто не встретил в аэропорту Мэзон Бланш, в единственном номере, который он смог получить в отеле Алетти, были выбиты окна в результате бомбардировки, а погода была сырой и холодной. К тому же, еда, которую ему подали, совершенно не годилась для его состояния. Альфан, передразнивая русский акцент Богомолова, мастерски передавал его негодование по поводу обслуживания и угрозы сейчас же позвонить в Москву. У этого эпизода был счастливый конец: "Бого", в конце концов, получил в качестве официальной резиденции одну из самых претенциозных вилл в Алжире.
   Речь Богомолова была пересыпана цитатами из его любимого философа Фридриха Ницше. Он обычно напыщенно произносил что-нибудь, вроде: "Послушайте, как немецкий мыслитель отзывается о своих соотечественниках: ""Немцы -- как женщины. Едва ли можно узреть их глубины: у них их вообще нет""! Затем Богомолов обычно делал паузу, чтобы услышать оценивающий смех, а потом продолжал: "Или: послушайте, что сказал Ницше: ""Я верю только во французскую культуру, а все остальное, что относится к культуре в Европе, я рассматриваю, как недоразумение. Куда бы ни простиралась Германия -- она портит культуру"". Легко представить, ублажали такие цитаты оскорбленные чувства де Голля. Советский посол также пользовался выражениями из Ницше для подшучивания над своей женой, которая провозгласила себя "новой Советской женщиной", с гордостью сообщив всем своим знакомым, что она "дипломированный инженер". Её муж злил её, приводя такие слова Ницше: "Бог создал женщину и с этого момента прекратилась скука. Но многое другое тоже прекратилось. Создание женщины было второй ошибкой Бога".
   В начале Богомолов был приписан к Штабу Объединенных сил в качестве представителя своей страны для установления дипломатических отношений с французами. Но так же, как и в случае с Макмилланом и мною, круг его обязанностей был расширен и на Италию после того, как он стал членом Объединенного Консультативного Совета по итальянским и балканским делам. Этот совет был создан в Москве в октябре 1943 года, когда министры иностранных дел Большой Тройки -- США, СССР и Великобритании -- проводили там совещания. Американским представителем на этом совещании был госсекретарь Хэлл, который, несмотря на все отговоры, проделал это утомительное по меркам военного времени путешествие лично, хотя ему уже стукнуло 72 года, он не обладал крепким здоровьем и до этого ни разу не летал на самолете. По совету его врача, Хэлл пересек Атлантику на борту крейсера, и я встретил этот военный корабль в Касабланке и затем вместе с госсекретарем отправился на его самолете в Алжир.
   Я был удивлен, увидев, с каким рвением Хэлл едет на эту конференцию. Он выразил уверенность, что это будет эпохальным событием. Мне она это не представлялась в таком свете, считая её всего лишь подготовительным совещанием, однако Хэлл наделял ее каким-то мистическим содержанием. Этот опытный политик из штата Теннеси увлекся идеей установления тесных, дружественных отношений с Советской Россией. Все одиннадцать лет работы Хэлла на посту госсекретаря, его позиция по многим вопросам неправильно истолковывалась вашингтонской прессой, особенно его отношение к России. Хэлла часто изображали, как самого ярого антисоветчика в кабинете Рузвельта, в то время как на самом деле он был совместно с Президентом создателем так называемого "Великого Проекта" для послевоенного мирового сообщества. Это был план, согласно которому США и Советская Россия могли бы стать партнерами в условиях мирного времени, поскольку по воле обстоятельств они были партнерами во время войны.
   Энтузиазм, проявленный Корделлом Хэллом в отношении этой идеи, породил взрыв оптимизма, с которым общественность приветствовала результаты Московской конференции 1943 года. Престарелый госсекретарь, находящийся почти на закате своей политической карьеры, был удостоен шумной овации по возвращении в Вашингтон, и он стал первым госсекретарем в истории, которого пригласили выступить на объединенном заседании Конгресса. Утопический тон его речи можно хорошо проиллюстрировать одним предложением: "В дальнейшем не будет больше необходимость для раздела сфер влияния, для образования альянсов, для установления равновесия сил и других подобных мероприятий, с помощью которых в более трудные времена в прошлом народы стремились как-то обеспечить свою безопасность и продвигать вперед свои интересы". Это была благородная мечта, но преувеличенная уверенность в продолжительном советско-американском сотрудничестве, эти настроения, не принесли никакого облегчения тем из нас, кто стоял у истоков работы Объединенного Консультативного совета в Италии.
   Значение этой организации, которая, на самом деле была первой попыткой совместной работы Большой Тройки, не получала достойной оценки в течение многих месяцев. По идее, Совет должен был определить "направление" тому итальянскому правительству, которое придет на смену фашизму. Однако, по тому, как пошли дела, этот совет просто открыл итальянскую дверь продвижению коммунизма. Когда американское и британское правительства приветствовали Богомолова в Алжире, они молчаливо признали участие Советского правительства в их интересах в средиземноморских делах. Когда Богомолов присоединился к Макмиллану и мне в нашей поездке по Италии, англоязычные правительства на самом деле разделили ответственность с Советским правительством за возрождение итальянской коммунистической партии. По прибытии Богомолова в Италию, Марк Кларк даже устроил небольшую церемонию в связи с награждением медалью российского посланника.
   Целью московского совещания министров иностранных дел, вдобавок к подготовке правления в завоеванных странах в послевоенный период, была разработка подготовительных договоренностей по скорейшей организации конференции в Тегеране (Иран) Рузвельта, Черчилля и Сталина. Черчилль уже дважды летал в Москву для совещания со Сталиным, но для Рузвельта это была первая встреча с советским диктатором. На следующий день после триумфального возвращения Хэлла в Вашингтон, Рузвельт отправился в Тегеран, сделав по пути остановку в штабе Эйзенхауэра в окрестностях Туниса, где я и встретился с ним. Рузвельт явно испытывал ту же самую радость оттого, что ему удалось покинуть Вашингтон, которую он показал на конференции в Касабланке девять месяцев ранее. Но сейчас он выглядел еще более жизнерадостным, предвкушая перспективы переговоров со Сталиным. Это была встреча, которую он пытался организовать еще со времени Перл Харбора. У меня сложилось впечатление, что Рузвельт так же свято уверовал в советско-американское партнерство, хотя и в боле сложной, опосредованной манере, как и госсекретарь Хэлл, восторженные отзывы которого о положительной реакции Сталина усилили собственные надежды Президента на успех его миссии.
   Во время моего обсуждения с Президентом французских и итальянских дел мне стало ясно, что ему либо ничего не сказали, либо он сам забыл о том, что французский Комитет Национального Освобождения приглашен принять участие в итальянском Консультативном Совете. Президент явно был не в восторге от этой новости, заметив довольно резко, что де Голль наверняка постарается усложнить и без того сложную итальянскую политическую ситуацию. Я пояснил, что министры иностранных дел уже согласовали на их совещании в Москве вопрос о том, что Франция должна стать полноправным участником Совета, добавив, что Богомолов первым проинформировал де Голля об этом решении, что без сомнения дало ему определенную выгоду, как инициатору этой идеи. Когда я продолжил, сказав, что русские теперь рассматривают Комитет, как правительство Франции, Рузвельт с раздражением сменил тему.
   Согласно предварительной договоренности, Рузвельт, по пути в Тегеран должен был остановиться на несколько дней в Каире, где он предполагал встретиться с генералиссимусом Чан-Кай-Ши (Китай), для обсуждения войны против Японии на Тихом океане. Президент попросил меня сопроводить его в Каир, потому что русские также направили туда своего неофициального наблюдателя Андрея Вышинского, замминистра иностранных дел, который позднее отправится в Алжир и Италию. Я думаю, чтоРузвельт и Хэлл были в большой степени ответственны за появление Вышинского в Каире. Они уже давно призывали советское правительство принять участие в этой конференции, но Россия еще не объявила воны Японии и считала, что с её стороны будет неразумным присоединиться к стратегическим переговорам с участием Чан-Кай-ши. По этой причине Вышинский не участвовал на всех официальных сессиях конференции и даже его присутствие в Каире держалось под секретом.
   Однако, Рузвельт сказал мне, что он хотел бы, чтобы Вышинского держали в курсе всего, что на ней происходит. План Президента по урегулированию отношений с советским правительством был впервые продемонстрирован мне именно в Каире. Его целью было дать русским понять, что американцы полностью им доверяют и ставят советско-американское сотрудничество, как в войне, так и в мире, выше любого другого перспективного союза. Президент был очень доволен тем, что Сталин прислал Вышинского в Каир, потому что он знал, что Вышинский является одним из его самых приближенных "личных представителей", доклады которого наверняка идут прямо на стол советского диктатора.
   На этой предварительной конференции в Каире Черчилль попытался в последний раз убедить Рузвельта в необходимости расширить военные действия в средиземноморском регионе. Некоторые американские стратеги, включая самого Эйзенхауэра, теперь были больше настроены в пользу этого британского плана, чем это было девять месяцев ранее на конференции в Касабланке. Англичане снова представили тщательно разработанную схему, чтобы сделать свои доводы более убедительными, и Черчилль надеялся полностью согласовать англо-американскую программу до встречи со Сталиным в Тегеране. Однако, Рузвельт свел на нет план Черчилля, ограничив дискуссии в Каире почти полностью дальневосточными проблемами. Было видно, что Президент уже решил для себя, что ехать на его первую встречу со Сталиным надо, не связывая себя никакими дополнительными обязательствами по Средиземному морю и не пытаясь освободить англичан от их собственных обязательств в связи с вторжением в Северную Францию. Таким образом, когда Рузвельт, Черчилль и Сталин собрались вместе в Тегеране, они столкнулись с парадоксальной ситуацией. Поскольку американские и британские лидеры расходились в своих оценках стратегии, они на самом деле предоставили советскому диктатору решать, как англоязычным нациям следует воевать оставшиеся 18 месяцев войны в Европе. Когда Сталин проголосовал за полномасштабное вторжение во Францию, американские стратеги получили свою цель, а средиземноморские планы Черчилля протерпели провал. С того момента военные действия на средиземноморском театре оказались в самом низу списка приоритетов, и итальянская кампания, в частности, превратилась в вялую, безрадостную и полную разочарований рутину.
   Мало кто из американцев понимал тогда, что вопросы, которые стояли на повестке дня Тегеранской конференции, имели не только военное, но и геополитическое значение. Своим возвышением в Тегеране Сталин был обязан не столь изощренной дипломатии большевиков, как двум особенностям политики Вашингтона. Первая особенность американской политики была сформулирована вскоре после Перл Харбора, когда Рузвельт согласился с генералом Маршаллом, что, пока идет война, международные политические соображения должны уступить требованиям военного времени. Второй особенностью, которая возникла в 1943 году, было мнение, что надо сделать все возможное для завоевания доверия Сталина и его соратников. Именно эти две политические инициативы и привели к сдвигу идеологического равновесия в сторону Советской России.
   Когда Рузвельт и Черчилль выехали в Тегеран, меня оставили в Каире с инструкциями сопровождать российского посланника Вышинского и его группу из десяти человек в его турне по занятым Союзниками районам Италии. Когда Президент сообщил мне об этом задании, у меня возникли некоторые сомнения, поскольку Вышинский снискал себе скандальную славу на посту государственного обвинителя, отправившего на верную смерть многих ветеранов-большевиков, которых Сталин обвинил в измене родины. Из-за его репутации он представлялся мне холодным и неприступным человеком со стальным взглядом, но на деле он оказался таким же приятным и легким в общении, как и Богомолов. Казалось, что его общественная роль не имеет ничего общего с его личностью. Его обходительность была всего лишь большевистской личиной, в которую он рядился, как в официальный костюм. Позднее, американцы смогли поближе познакомиться с общественной физиономией Вышинского во время его выступлений по телевидению, когда он был советским министром иностранных дел и главой советской делегации в ООН. Как мне кажется, во время тех дебатов в ООН, Вышинский испытывал дьявольское удовольствие, разыгрывая из себя злодея в глазах американской публики. На самом деле, его сильной стороной были не международные конференции, которые сводились к пустым разговорам, а подковерные дипломатические игры. В Италии, в течение пяти месяцев 1943-44 годов я с неослабевающим интересом следил за его манипуляциями, заложившими фундамент советской политики в Восточной Европе. В тот же самый период Вышинский так эффективно организовал несколько прокоммунистических правительств в Восточной Европе, что они продержались без перемен в течение многих лет послевоенных испытаний.
   Вышинский и его группа вылетели из Каира в Алжир. Это была их первая остановка в турне, которое он проделал в порядком изношенном американском "Дугласе С-47", доставшемся им по ленд-лизу. Они настояли на использовании этого самолета, и я понял причину почему, когда, по предложению Эйзенхауэра, я предложил им улучшить их связь с Москвой. Вышинский вежливо отклонил мое предложение, объяснив, что на его самолете установлена вся необходимая радиоаппаратура. Этот самолет давал им полную независимость и в других отношениях, так как там были поистине неистощимые запасы икры и водки. Находясь в Алжире, Вышинский остановился на вилле Богомолова. Он нанес все надлежащие официальные визиты, выказав особое почтение де Голлю и его Французскому комитету, чье влияние на итальянские дела он поддержал с самого начала.
   Путешествуя по Сицилии, мы с Вышинским как-то заехали в американскую войсковую столовую отужинать. Русский дипломат был сама любезность: он задавал много вопросов, касающихся военных операций и даже отпустил несколько замечаний по поводу солдатских пайков, которые мы в тот момент отведали. Для поддержания разговора я спросил его, выдают ли русские такие же консервированные продукты своим военнослужащим на восточном фронте. Вышинский покраснел и ответил весьма резко, что в Красной Армии не пользуются консервированными продуктами. Удивившись, я спросил: "А чем же солдаты питаются"? Вышинский коротко заметил, что русским солдатам выдают муку и картофель, а в остальном они зависят от местных условий. Хотя в мои намерения совсем не входило делать такие неблагоприятные сравнения, было видно, что Вышинский был несколько сконфужен. То, что русские воевали так здорово, получая при этом такое скудное питание, видимо и его тоже огорчало. В последующие годы у меня были похожие инциденты и с другими советскими чиновниками: они болезненно воспринимали любой намек на нехватку предметов материального быта. Они никогда не испытывали патриотической гордости, как, например, британцы, за те лишения, которые выпали на их долю в годы войны.
   Среди сопровождающих Вышинского было пять офицеров Красной Армии. Причем двое были в звании генерала. Эти военные были надлежащим образом переправлены в штаб генерала Кларка в Италии. Оттуда их направили в поездку по линии фронта, что позволило им наблюдать за ходом военных действий -- наши отчаянные усилия покорить могучие горные вершины, -- что уже сейчас сильно замедлило продвижение наших войск на Рим, и будет замедлять его в течение еще семи месяцев. Между тем, я показал Вышинскому, где мы собираемся организовать Объединенный Консультативный совет. Это было огромное помещение школы для обучения летного состава, которую фашисты построили в Казерте, а сейчас мы переоборудовали в Главный Штаб Объединенных Сил, вдобавок к штабу в Алжире. Немцы контролировали Рим и территорию к северу от него, т.е. богатейшие две трети Италии. Союзники удерживали Неаполь бедные области южной трети страны, куда нужно было ввозить продовольствие, чтобы прокормить народ. А итальянскому правительству пришлось довольствоваться Бриндизи, где у них не было никакого контакта со Штабом Объединенных Сил, да и со своим населением, которым они якобы управляли.
   Когда я отвез Вышинского в Бриндизи для встречи с Бадольо, он сразу же понял, что это правительство только на бумаге. Русский дипломат с кривой усмешкой смотрел, с какой осторожностью приветствуют его Бадольо и его подчиненные. В течение более двух десятков лет все публичные заявления этих итальянцев постоянно сопровождались осуждением советского коммунизма и всех его деяний. А теперь советское правительство, хотя он формально не участвовало в военных действиях в Италии, прибыло официально в качестве одного из завоевателей Италии, под эгидой США. Когда я спросил Вышинского, не хочет ли он нанести визит королю Виктору-Эммануилу, он отошел к группе своих сотрудников и после часа совещания с ними, сказал, что он даст мне знать об этом на следующий день. Было видно, что ему надо проконсультироваться с Москвой, прежде чем принять какое-то решение. Наши военные в штабе Союзников думали, что у русских нет необходимой связи в Италии, но по прибытии они тотчас выгрузили радиоаппаратуру из самолета и установили её в прекрасной резиденции, которая была реквизирована для Богомолова в окрестностях Неаполя. Поэтому, на следующий день, когда я спросил Вышинского, желает ли он встретиться с королем Италии, его ответ не заставил себя ждать. "В нашей стране мы не находим особого применения для королей", сказал он с усмешкой. "Разве это не так же у американцев"? Однако, как оказалось позднее, Вышинский был готов с выгодой для себя воспользоваться и королем Виктором-Эммануилом.
   По мере того, как шло время, мои отношения с Вышинским заметно улучшились, и, казалось, он готов говорить со мной на любую тему. Однажды я несколько опрометчиво спросил его, каким образом они вынудили стольких старых большевиков признаться в заговоре против Сталина во время злосчастных "чисток" тридцатых годов, на которых Вышинский выступал в качестве главного обвинителя. Он широко улыбнулся в ответ, и ответил, ничуть не смутившись: "О, я знаю, что вы имеете в виду. Вы наверно думаете о тех удивительных снадобьях, о которых пишут жадные до сенсаций буржуазные журналисты. В этом совершенно не было никакой нужды. Все дело было просто в тщательном отборе улик. Это похоже на то, как ткут великолепные ковры. Здесь нужны были только большое терпение и выдержка, и больше ничего". Такой ответ меня никак не удовлетворял, но, поскольку мы находились здесь с дипломатической миссией, я счел нецелесообразным углубляться дальше в обсуждение этой темы.
   Путешествуя по Италии с Вышинским, я пытался смотреть на эту страну его глазами. Итальянцы терпели большие лишения из-за войны, но все-таки их страдания не шли ни в какое сравнение с тем, что пришлось пережить русским. То, что он не испытывал к ним никакого сочувствия, было понятно. Больше всего его интересовало, как королю и его подчиненным удалось выйти из войны таким легким способом. В свите короля полагали, что июль был самым подходящим моментом для перехода на другую сторону, считая, что тем самым они получают максимальную выгоду для страны, ну и для себя, конечно. Они были сильно разочарованы, поняв, что их обманом принудили к дорогостоящей капитуляции. Анализируя ситуацию в Италии, Вышинский, по-видимому, пришел к выводу, что эта бывшая цитадель фашизма дает большие возможности для Москвы. Здесь нужно еще раз подчеркнуть, что англо-американские разногласия пошли на пользу советским поставленным целям. Каждое из англоязычных правительств желало навязать свой собственный образ стране, породившей фашизм. Британцы, особенно Черчилль, хотели, чтобы Италия вновь вернулась к монархической, про-британской форме правления, сохранив при этом савойскую династию. Американцы же, со своей стороны, склонялись к федеративной республике. Ну, а русские? Они так же мечтали навязать стране свой собственный образ правления -- коммунизм, -- но это было делом весьма деликатным, и Вышинский подходил к нему с особой осторожностью.
   Во время своей первой поездки Вышинский всего один раз упомянул в разговоре итальянских коммунистов, отметив их эффективные действия в ходе партизанской войны на севере в тылу врага, что было вполне справедливо. Позднее, Вышинский и Богомолов дипломатично избегали участия в принятии каких-либо фундаментальных решений, которые могли бы нанести вред русским интересам. Например, Эйзенхауэр решил, исходя из военных соображений, запретить свободу слова и печати, а также деятельность итальянских политических партий. Однако, это решение подверглось критике в Англии и Америке. К нам с Макмилланом, несколько запоздало, обратились за советом по этому вопросу, и мы порекомендовали, что в противоположность тому, что делалось при фашизме, политическим партиям и прессе должна быть предоставлена определенная свобода в разумных пределах. После этого Эйзенхауэр отменил свое первоначальное решение, но сейчас трудно сказать, насколько благоразумной была эта отмена, потому что единственной политической партией, получившей наибольшую выгоду от либерализации, были итальянские коммунисты. Возможно, нам нужно было придать большее значение тому факту, что уже после Первой мировой войны коммунистическая партия ближе всех подошла к захвату власти в стране, и что после Второй мировой войны эта ситуация может повториться при хорошем старте, что и произошло впоследствии. Вообще говоря, вряд ли можно было сдержать в 1943 году возрождение коммунизма в Италии, из-за существования совершенно невероятных союзов военного времени и готовности Вашингтона поддерживать советско-американское сотрудничество. По мере того, как замедлялось наступление на Рим зимой 1943 года, агенты англо-американской разведки неоднократно сообщали, что наиболее организованными и самыми активными и бесстрашными партизанами были коммунисты и сочувствовавшие им. Естественно, что Главный Штаб Союзных сил оказывал всяческую поддержку итальянскому сопротивлению в оккупированных областях Италии. Коммунистических партизан снабжали оружием и деньгами больше, чем какие-либо другие группы сопротивления. Только после того, как эта схема сотрудничества окончательно вступила в силу, Богомолов однажды как бы невзначай предложил вернуть в Италию всемирно известного итальянского коммуниста Пальмиро Тольятти, который уже семнадцать лет жил в России. Тольятти был итальянским представителем Исполнительного комитета Коминтерна и в свое время Муссолини назначил большую цену за его голову. Богомолов сказал нам, что у Тольятти есть кое-какие интересные идеи по расширению партизанской поддержки действий войск Союзников.
   К этому времени Эйзенхауэр уже отбыл в Англию для подготовки давно ожидаемого вторжения во Францию и был заменен на его посту в Средиземноморском регионе британским генералом, Сэром Генри Мэтландом Уилсоном, который одобрил возвращение Тольятти в Италию в январе 1944 года для еще большей поддержки итальянских коммунистов-подпольщиков. Американское правительство приветствовало это решение, потому что оно совпадало с идеей Рузвельта-Хэлла о том, что Италия, будучи первой капитулировавшей страной противника, стала на деле первым реальным плацдармом сотрудничества стран Большой Тройки. Согласно моим инструкциям из Вашингтона, я должен был оказывать Тольятти такой же почет и внимание, которое уделялось другим итальянским партийным лидерам. Тольятти совсем не походил на популярный образ коммунистического главаря. У него были приятные манеры, а своей речью он напоминал университетского профессора. К тому же он был таким великолепным оратором, что мог часами удерживать внимание итальянской публики. Первые месяцы своего пребывания в Италии он проявил такую осмотрительность, что завоевал уважение -- почти доверие -- даже таких ярых антикоммунистов, как Бадольо. Этот наивный старик-фельдмаршал рассказывал мне с восхищением, как Тольятти помог ему уладить споры с разного рода политиками после того, как он неделями торговался с ними, пытаясь сформировать коалиционное правительство. Этот промосковский коммунист разрешил много спорных вопросов, просто повторяя одну и ту же фразу "Прежде всего, надо думать о войне".
   В течение некоторого времени советское и американское правительства совместными усилиями утвердили этот лозунг в качестве главного руководящего принципа в Италии. Временная поддержка выбранной политики в Италии служила как советским, так и нашим интересам. Однако, некоторые американцы ошибочно предположили, что это временное сближение перерастет в постоянное сотрудничество. В этом нашем заблуждении нельзя винить ни русских, ни Тольятти: американцы сами пошли на этот самообман. Во время своих долгих лет ссылки Тольятти зарекомендовал себя, как наиболее ярый защитник международного коммунизма. Он даже на весь мир рассказал о своих планах установления коммунистического режима в своей стране. Насколько мне известно, никто не потребовал от Тольятти отречься или как-то умерить его всем известные взгляды до получения им разрешения от главнокомандующего объединенными силами в Средиземноморье на возвращение в Италию.
   Как выяснилось, Тольятти действительно привез с собой в Италию некоторые практические установки ведения партизанской борьбы, детально изучив этот предмет в России, и вскоре он уже был в контакте с силами коммунистического сопротивления, действовавшими за линией фронта. Это сделало его нужным человеком в штабе Объединенных сил, где он работал бок о бок с американскими и британскими штабными офицерами. Он также проявил себя весьма приятным собеседником на всяческих раутах, куда его иногда приглашали, чтобы добавить пикантности встрече с именитыми гостями, наезжавшими с визитами в Италию. На одной из таких встреч, устроенной американским послом Александром Кирком, я в разговоре с Тольятти спросил его, чувствует ли он радость по поводу своего возвращения на родину после столь долгого пребывания на чужбине. Его ответ не заставил себя ждать. "Радость?", воскликнул он с пылом. "Более, чем радость. И целой жизни не хватит, чтобы избавиться от русской стужи, засевшей в моих костях. И я никогда не забуду этот жуткий запах вареной капусты!" Поддержка Союзниками коммунистических партизан и знаки внимания, оказанные нами Тольятти, помогли вернуть уважение итальянцев к коммунизму, который был вне закона в течение более двух десятков лет.
   Другим фактором, способствующим утверждению итальянского коммунизма, была сильная неприязнь, которую Черчилль испытывал к графу Сфорца, который также долгое время прожил в изгнании во время правления Муссолини, но совсем по другим причинам, чем в случае с Тольятти. Именно Черчилль, со своей личной неприязнью к нему, был ответственен за то, что Сфорца не стал Премьером первой шестипартийной итальянской коалиции в Неаполе и позднее-- министром иностранных дел в Риме. Дважды, после возвращения итальянского правительства в Рим, партии коалиции предлагали министерство иностранных дел графу Сфорца и дважды британское правительство накладывало свое вето на это назначение. Этот широко освещавшийся в прессе антагонизм между Черчиллем и Сфорца был только на руку русским и итальянским коммунистам, которые с удовольствием наблюдали за личной враждой этих двух непримиримых врагов коммунизма.
   Тольятти пробыл в Италии уже более трех месяцев, когда ему представился случай зайти ко мне в офис в апреле 1944 года. До этого визита наши с ним встречи носили поверхностный характер вежливого обмена приветствиями. Он сказал, что зашел ко мне, чтобы узнать мое мнение о том, как итальянцы могут быть еще более полезными военной кампании, ведущейся Союзниками в их стране добавив, что многие итальянцы готовы сражаться против нацистов, но не имеют для этого достаточно средств. Так, в своей уклончивой манере, Тольятти наконец-то подошел к истинной цели своего визита, а именно, призвать США перевооружить десять итальянских дивизий. Вышинский уже выдвигал это предложение несколько недель ранее, и я знал, что советский представитель доводил до сведения итальянцев, что он надеется получить американскую поддержку для этого плана. А теперь в эту кампанию включился Тольятти. Я шутливо заметил Тольятти, что его русские друзья наверняка уже объяснили ему, что американцы не могут выделить вооружение и технику для десяти итальянских дивизий, поскольку мы готовимся к открытию "второго фронта", на котором настаивает советское правительство. Я не мог тогда знать, был ли это со стороны Тольятти просто демагогический жест, направленный на увеличение поставок в Италию, или он действительно надеялся, что США смогут модернизировать итальянскую армию, сделав ее надежной силовой опорой послевоенного коммунистического государства.
   Согласно указаниям, сделанным прессе Союзниками, итальянским комментаторам не разрешалось выступать с критикой Союзных держав, включая Советскую Россию. Но однажды, когда мы готовились в Казерте к нашему столь долгое время откладываемому переезду в Рим, Богомолов пожаловался мне, что в Южной Италии был опубликован некий памфлет, написанный прелатом римско-католической церкви, который явно нарушал эти инструкции.
   Прочитав этот памфлет, я заметил ему, что он вскрывает тактические цели итальянской коммунистической партии, и никак не затрагивает интересы советского государства. Я напомнил Богомолову, что руководство католической иерархией осуществляется Ватиканом, а не итальянским правительством. Затем я поинтересовался, сделала ли Москва какие-либо усилия в сторону сближения с Ватиканом, который, как мы хорошо знаем, является суверенным и нейтральным государством со своими собственными представителями. Богомолов не стал вдаваться в подробности, но я почувствовал, что у него на этот предмет есть свои соображения.
   Шестого июня, через два дня после того, как Союзные войска вошли в Рим, мы с Богомоловым прибыли в этот город в одно и то же время, и оба были размещены в Гранд Отеле. Узнав, что мне предстоит побывать на аудиенции у Римского Папы Пия XII, Богомолов в дружеском тоне заметил: Вы знаете, я не удовлетворен тем, как сложились отношения между Советским Союзом и Ватиканом. Как, по-вашему, их можно улучшить?" На этот искусный вопрос я ответил следующее: "Ну, а если начать переговоры с конкордатом? Это будет одна из общепринятых процедур". Установление конкордата является методом, которым Ватикан поддерживает отношения со многими странами и, услышав это, Богомолов воскликнул: "Пожалуй, неплохая мысль! Я бы тоже очень хотел нанести визит в Ватикан. Как вы думаете, это можно организовать?" На аудиенции у Папы я упомянул эту беседу с советским посланником. Его святейшество задумчиво заметил: "Это может подождать. Мне нужны дела, а не слова. Где церкви? Куда делись священники в Советском Союзе?"
   Начиная с момента нападения на Пёрл Харбор, Рузвельт пытался убедить Сталина довести до мировой общественности, хотя бы в целях военной пропаганды, что Советское правительство смягчает свое отношение к официальным религиям. Но его Святейшество сказал мне, что по докладам собственной разведки Ватикана советская официальная точка зрения на религию в целом остается неизменной. Вероятно, целью Богомолова, когда он обсуждал это дело со мной, было попытаться получить аудиенцию у Папы, просто чтобы произвести определенное впечатление на итальянское общественное мнение. Ибо к тому времени стало абсолютно ясным, что самыми решающими факторами итальянской политической борьбы были коммунисты и партия, которая была создана римскими католиками, т.е. Христианские Демократы.
   Вовлечение Советского правительства в итальянскую политику, с открытого одобрения американского и британского правительств, имело последствия, выходящие далеко за пределы Италии. Когда подошло время заключать послевоенные соглашения в Европе, политические маневры итальянских коммунистов отвлекло внимание мировой общественности от русских действий на Балканах, в Восточной Европе и германии. Помогая возродить жизнеспособную коммунистическую партию в Италии во время войны, Советское правительство часто заставляло Союзников переходить в оборону в послевоенных переговорах в других регионах. Вышинский и его соратники достигли максимума результатов, затратив при этом минимальные усилия. Коммунистическая база в Италии, в отличие от таких же опорных пунктов в Европе, не нуждалась в гарнизонах Красной армии для охраны своей идеологии.
   Глава Пятнадцатая: Мои Встречи с Тито (1944)
   Как хорошо известно любому работнику министерства иностранных дел, бывают времена, когда правительство теряет интерес к каким-либо регионам нашей планеты. После захвата Рима таким пустым местом стали Италия и Балканы. Я понимал, что многое, происходящее в этом регионе, заслуживает внимания американского правительства, однако ведущие политики Вашингтона почему-то не разделяли моего мнения. В американском комитете начальников штабов решили занять выжидательную позицию на итальянском фронте, а после отречения короля Виктора-Эммануила Рузвельт вообще проявлял мало интереса к итальянской политике. Внимание Президента переключилось на военные кампании в Европе, на войну на Тихом океане и послевоенные планы по Германии, а также на его собственное видение Объединенных Наций, построенной на основе советско-американского сотрудничества. День за днем я посылал в госдепартамент свои доклады и предложения, которые зачастую оставались без ответа. Такое очевидное равнодушие со стороны Вашингтона являло разительный контраст с позицией Черчилля и Вышинского, которые продолжали принимать активное личное участие в судьбе Италии. Вышинский поддерживал тесные контакты с итальянскими коммунистами, а Черчилль несколько раз вылетал в Италию, несмотря на тысячу дел, требующих его
   внимания. Поскольку у Британии были определенные планы по Италии, как политические, так и экономические и финансовые, а американцы тащились у нее в хвосте, англичане практически взяли в свои руки все управление страной, соперничая в этом только с коммунистами.
   Предоставленный практически самому себе, без какого-либо руководства со стороны Вашингтона, я не упускал возможности наблюдать за происходящим в Югославии, восточном соседе Италии, где все указывало на то, что она станет важной страной в послевоенный период. Если Югославия окажется в зоне советского влияния, это в свою очередь окажет огромное влияние на всю восточную и южную Европу. Суровый народ этой горной страны в свое время бросить вызов Гитлеру весной 1941 года, когда тот был на пике своей славы, тем самым отсрочив на несколько решающих недель нападение фашистов на Россию. Немцы разбили югославскую армию за несколько дней, но оставшиеся в живых смельчаки ушли в близлежащие горы и организовали там активное сопротивление. Британские и американские пропагандисты даже сделали героя из одного партизанского лидера, генерала Дражи Михайловича, профессионального военного и убежденного монархиста.
   Однако в июле 1943 года Черчилль приказал сбросить небольшую британскую группу парашютистов в расположение штаба другого партизанского командира, который также сражался с фашистами и одновременно был вовлечен в гражданскую борьбу с Михайловичом. Этого лидера звали Иосип Броз, но сам он называл себя Тито. Один американский военный летчик , майор "Слим" Фариш, входил в группу британских парашютистов, и его полные оптимизма донесения скоро дошли до штаба Эйзенхауэра. Когда итальянский корль провозгласил перемирие с Союзниками, Тито усилил свою мощь, разоружив шесть итальянских дивизий, расквартированных на его территории и вооружив этим оружием свои партизанские отряды. Он также сформировал из захваченных в плен итальянцев две новые дивизии для борьбы с фашистами. Единственным тревожным донесением было сообщение, что Тито -- коммунист, прошедший подготовку в России.
   Когда я сопровождал Рузвельта на Каирскую конференцию, я попробовал объяснить Президенту ситуацию, возникшую в связи с междоусобицей Тито и Михайловича, в надежде получить от него определенные директивы в политическом аспекте. Однако, Рузвельт не проявил особого интереса. "Мы должны оградить стеной этих двух командиров и пусть они сами постараются сломать её", сказал, наполовину в шутку. "Потом мы будем иметь дело с тем, кому это удастся". Так что можно сказать, что ни тогда, ни позднее, Рузвельт так и не выработал какой-нибудь последовательной политики в отношении Югославии.
   Одной причиной, породившей мои сильные сомнения по поводу того, стоит ли рекомендовать США оказать помощь Тито, была уверенность в том, что Вышинский считал Тито "своим человеком". Учитывая ту уступчивость, с которой Вашингтон относился к Советскому Союзу в то время, Вышинского вряд ли можно было винить за его возмутительные предложения, которые он делал тогда. Так, напустив на себя фальшивый приятельский вид, он спросил меня однажды, не могли бы американцы направить несколько сухогрузов в советский порт Одессу для отправки грузов Тито. Это, наверняка, включило в себя переправку товаров по ленд-лизу, которые американское правительство уже поставляло бесплатно в Россию, и единственной целью Москвы их дальнейшей транспортировки было бы присвоить себе все заслуги в деле оказания помощи Тито. Я попытался обратить все это в шутку, сказав, что окружной путь -- не самый короткий путь домой, но поскольку он настаивал, я передал его просьбу в Вашингтон, с рекомендацией её отклонить. Я совсем не был уверен, что они так и поступят, но Вашингтон полностью поддержал мои возражения.
   После того, как Главный штаб Объединенных сил был переведен из Алжира в Казерту, генерал "Дикий Билл" Донован, глава американского офиса стратегических служб (ОСС), много времени стал проводить в Италии. Он занимал довольно внушительную виллу, принадлежащую некой г-же Гаррисон Уильямс, на острове Капри в Неаполитанском заливе, где он получал донесения от агентов ОСС, работавших в Югославии. Некоторые из этих докладов ложились потом прямо на стол Президента, но Доновану, так же, как и мне, не удалось привлечь его внимание к югославским делам.
   Однако, одно донесение, которое получил Донован, заставило меня пересмотреть свою характеристику Тито. Агент ОСС, написавший этот беспристрастный доклад, был некий майор Вейль-младший, который до войны работал юристом в Нью-Йорке. Вейль был сброшен с парашютом в Югославии и провел там месяц, собирая материалы для своего детального отчета об организации, возглавляемой Тито. Он получил хороший прием у Тито, который надеялся на американские поставки оружия, и 4-го апреля 1944 года, Вейль писал: "Несмотря на его всем известную близость русскому коммунизму, большая часть населения, похоже, видит в нем, прежде всего, патриота и борца за освобождение их страны и уже во вторую очередь коммуниста. ... Не знаю, насколько я прав, но, по-моему, он убежден, что если уж ему и придется делать выбор тем или другим по любому вопросу, положение его страны станет на первое место". Это была удивительно прозорливая догадка. Четыре года спустя, в 1948 году, Сталин поставил Тито перед такого рода выбором, и югославский коммунист ярко продемонстрировал, что его страна действительно стоит у него на первом месте.
   Летом 1944 года Тито был вынужден покинуть свой горный лагерь, где немцы чуть было не схватили его самого и его главных соратников. После этого югославские партизаны перебазировались на остров Вис в Адриатике. Между тем, Черчилль стал все больше проявлять энтузиазма по поводу Тито. Он призвал генерала Уильсона, заменившего Эйзенхауэра на посту верховного главнокомандующего на Средиземноморье, устроить штабные переговоры с Тито "на уровне одного главнокомандующего с другим". После довольно продолжительной переписки, Тито согласился встретиться с Уильсоном в Казерте 12 июля, но 11 июля было получено сообщение из Виса, что он решил не приезжать. Мы подозревали, что русская военная миссия, которая прибыла в штаб Тито через несколько месяцев после британских парашютистов, убедила его, что ему не следует появляться на территории, контролируемой Британией. Однако, через несколько недель он передумал и все-таки прилетел в Казерту где-то в начале августа. Уильсон поместил его в доме для гостей рядом с официальной виллой Верховного главнокомандующего, и в день его прибытия меня пригласили на небольшой раут, устроенный в его честь.
   Хотя на улице стояла палящая жара, на Тито был мундир из толстого сукна его собственного покроя, на котором ярко красные манжеты и золотые галуны, а высокий стоячий воротник упирался в его подбородок. Его свита тоже выглядела впечатляюще. Тито попросил разрешения привезти с собой шестнадцать личных охранников, но на самом деле он привез двенадцать, и трое этих громил проследовали по пятам за Тито в комнату для приема гостей и расположились по её углам, наставив автоматы прямо на нашего британского хозяина виллы. В его группу также входила стройная девушка, одетая в партизанскую форму. Это была знаменитая Ольга Нинчич, дочь одного ультраконсервативного министра в довоенном королевском правительстве Югославии. Она получила образование в английском пансионате для девиц и, вернувшись домой, присоединилась к коммунистам, которых так ненавидел её отец. Она уже два года работала у Тито в качестве его секретаря и переводчика, подвергаясь, вместе с другими, всем опасностям и трудностям партизанской жизни. И наконец, среди его верных друзей и соратников была собака по кличке Тигр, огромная бельгийская овчарка, которая прошла выучку у немцев и была захвачена партизанами в одном из их рейдов.
   Другим "украшением" группы Тито был его британский советник, бригадир Фицрой Маклин, долговязый шотландец, одетый в довольно грязную шотландскую юбку, который много сделал для пропаганды партизанского движения. Когда разразилась война, Маклин был кадровым дипломатом, отбывая службу в британском посольстве в Москве. Министерство иностранных дел Британии отказало ему в его просьбе поступить на военную службу, но Маклин ухитрился выйти из дипкорпуса путем избрания себя в Парламент. Это освободило его от обязанности службы в министерстве иностранных дел, и Маклин немедленно вступил в ряды вооруженных сил и принял участие в ряде смелых, незапланированных военных операций на Ближнем востоке и в Африке до того, как сброшенным в лагерь к партизанам Тито.
   Комната, в которой мы собрались, была маленькой и душной, но двое охранников все же протиснулись туда и заняли позиции в углах, с автоматами наперевес. Тигр также следовал по пятам за Тито и улегся под столом у его ног. Обслуга генерала Уильсона была набрана из итальянцев, которые прекрасно понимали, что у югославов были все основания их ненавидеть, поскольку Муссолини оккупировал их страну. В такой накаленной до предела атмосфере у одного из официантов не выдержали нервы и он с грохотом уронил на пол тарелку с бобами. Охранники вскочили со своих мест с автоматами наготове, а овчарка с громким лаем выскочила из-под стола. Уильсон и Тито взглянули друг на друга и -- громко расхохотались. Обед закончился в атмосфере дружеского расположения друг к другу.
   Тито совсем не говорил по-английски, но я догадался, что он прекрасно владеет немецким. Он выучил немецкий язык, когда служил в австро-венгерской армии в о время Первой мировой войны. Мы отлично поладили, и под конец Тито принял мое приглашение отобедать со мной в тот же самый вечер. Я в тот момент занимал реквизированный дом под названием "Вилла Лауро", -- величественное старинное здание, расположившееся на берегу Неаполитанского залива. Дом был окружен частным парком, в котором находилось любопытное строение, напоминавшее своим видом часовню. Это было творение бывшего владельца дома, какого-то грека, которому нравилось разыгрывать своих гостей. К входной двери в нее вели четыре ступеньки, и когда посетитель вставал на самую верхнюю, двери внезапно распахивались настежь и навстречу гостю выскакивал манекен доминиканского монаха, выполненный в натуральную величину, который застывал буквально в нескольких сантиметрах от его носа. Мне этот трюк очень пригодился: с его помощью мне удавалось то, что называется "ломать лед" в отношениях с моими гостями, и он очень позабавил Тито.
   Несмотря на вечернее время, жара не спадала, но Тито был снова в своем мундире толстого сукна. Он привел с собой двух охранников, очаровательную Ольгу и своего сторожевого пса. Тито сказал, что хорошо провел время, осматривая город и, кроме того, он заглянул на виллу, которую занимал генерал Донован на Капри. Было видно, что у Тито стало к нам больше доверия. Я сказал ему, что наша встреча носит неофициальный характер и что во время таких встреч мы располагаемся поудобнее и обычно снимаем пальто из-за жары и что поэтому я прошу его разрешить мне сделать это. "А это можно?" спросил он меня по-немецки и тоже расстегнул высокий воротник своего мундира и снял пальто. Когда стол был накрыт, я сказал ему, что его охранники могут поесть в небольшой комнате рядом с нашей столовой, где они могут отдохнуть без помех, если он, конечно, не возражает. Он согласился, и наша беседа приняла более непринужденный характер, чем это было на официальном обеде. Он кратко описал мне некоторые из своих рискованных побегов из фашистского окружения. Под конец вечера, когда мы прощались, Тито неожиданно пригласил меня к себе на остров Вис и я с готовностью принял его приглашение.
   До того, как Тито вернулся к себе на остров из Казерты, Черчилль решил, что ему надо обязательно встретиться с этим неординарным человеком. Премьер-министру очень хотелось, чтобы Королевское югославское правительство в изгнании, созданное в Лондоне в 1941 году, объединилось с Временным правительством, которое в свое время организовал Тито. Поэтому Черчилль вылетел из Лондона в Неаполь для встречи с глазу на глаз с этим знаменитым партизанским командиром, и как потом мне рассказывал Макмиллан, оба были очень довольны своим знакомством. Однако, Тито даже при встрече с британским премьер-министром не отошел от своих правил и прибыл на встречу в сопровождении охраны и своего верного пса Тигра.
   Мой визит на о. Вис стал своего рода занятным итогом моего пятилетнего пребывания на Средиземноморье в годы войны. 14 августа госдепартамент сообщил мне, что я перевожусь в распоряжение главного штаба Союзников во Францию в качестве политического советника Эйзенхауэра по германским делам. Хотя я был рад, что меня, наконец-то, освобождают от бесплодного времяпровождения в Италии, я все же попросил разрешения (которое мне было дано) принять приглашение Тито до моего переезда на новое место работы. Поскольку правительство США не хотело никоем образом показывать, что имеет какие-либо официальные отношения с Тито и его Временным правительством, мне было указано придать моему визиту сугубо личный характер и ехать туда сопровождающих, хотя для моей поездки и был выделен отдельный самолет Б-26. У этого самолета, однако, почему-то сразу же возникли неполадки с двигателем и нам пришлось вернуться в аэропорт Чампино, где я пересел в другой Б-26. Однако, двигатель этого самолета также отказал над аэропортом Фоггии, так чтомы едва не разбились при посадке. Мне пришлось запрашивать Неаполь, чтобы мне предоставили третий самолет, и я чувствовал, что моя поездка срывается. Однако, офицер, который занимался этим, сказал, что мне дают "добро". Тем не менее, третий самолет доставил меня на о. Вис, только на два часа позже намеченной встречи. Вис представляет собой скалистый остров с двумя параллельными рядами низких холмов, между которыми находится небольшая долина, где построена крохотная взлетная полоса. Оборона острова осуществлялась бригадой партизан и несколькими британскими десантниками и кроме того он получал воздушную и морскую поддержку со стороны главного штаба союзных войск.
   Тито любезно отложил нашу встречу на более позднее время, и теперь он уже ждал меня в приятном открытом ресторане, построенном в самом сердце живописной гавани Комицы, рыбацкой деревни, находившейся в одном конце острова. Это была моя первая встреча с ближайшими соратниками Тито, некоторые из которых до сих пор занимают видные посты в его правительстве. Здесь все говорило о влиянии России. Некоторые из его помощников были, так же как и он, коммунистами, которые прошли подготовку в Советском Союзе. Да и формы их были тоже советского образца, а добрая половина людей, приглашенных на встречу были работники миссии Красной армии. Все они держались вежливо, но наши беседы не выходили за рамки обычных в таких случаях тостов и общих слов. После обеда мы сделали смотр партизанской бригаде, укомплектованной женщинами. Как показал опыт боевых операций этой бригады, женщины, наравне с мужчинами, достойно проявили себя в партизанском движении, и да и выглядели они весьма убедительно. Он затем пригласил меня на прогулку на небольшой яхте, стоявшей на якоре у его дома. Мне рассказали, что Тито так долго прожил в пещерах, что он даже предпочитал их обычному жилью, и у него на острове была своя пещера, где он часто проводил ночь. Но он не пригласил меня осмотреть эту пещеру.
   Когда мы уже были на яхте, Тито объяснил мне, что он всегда обсуждает вопросы, связанные с политикой, в присутствии одного или более членов его Национального Комитета, но что он организовал эту небольшую встречу со мной без участия в ней русских. Тито был довольно откровенен со мной, как и, наверно, со всеми другими собеседниками, в вопросе своей веры в коммунизм и своей преданности Советской России. Однако, у меня, так же, как и у майора Вейля в свое время, что Тито был больше патриотом своей родины, чем преданным сторонником Интернационала. В переговорах с ним лично и с его ближайшими соратниками, я понял, что он вполне объективно оценивает своих советских союзников. Когда я рассказал ему, какие огромные размеры приняло военное производство США, но при этом оно должно быть распределено по многим направлениям, Тито сказал, что знает, что большая часть его помощи извне может придти только из Америки, а не из бедствующей России. С сухой усмешкой он напомнил мне, что русский летчик, спасший его при эвакуации с горного лагеря, прилетел на американском самолете, с аэропорта в Италии, находящегося под американским контролем, и следуя инструкциям, выданным ему британскими военными. Это дало мне повод рассказать ему, как Вышинский запросил одолжить им американские сухогрузы, которые должны были под советским флагом доставить ему поставляемое Россию по ленд-лизу американское оборудование. Тито и его соратники понимающе усмехнулись. Я не обсуждал никаких политических вопросов с Тито, потому что американское правительство не вело никакой определенной политики в отношении Югославии, и меня проинструктировали не вести с ним никаких переговоров, касающихся его будущих намерений. После того, как мы вполне дружески распростились, я отправился назад, с уверенностью, что мы с ним больше никогда не увидимся. Ведь, перед ним стояли огромные трудности.
   Однако, как показал весь ход отношений между нашими странами, тем летним днем мои связи с Тито не закончились. Многие годы спустя, в сентябре 1953 года, и затем, в сентябре 1955, я вернулся в Югославию, чтобы обсудить спорные территориальные, военные и экономические вопросы, и в обоих случаях Тито оказал теплый прием первому американцу, с которым он познакомился на острове Вис, и наши переговоры прошли в весьма дружественной обстановке.
   Глава шестнадцатая: Планы оккупации Германии
   Когда я, 4 сентября 1944 года, вылетел из Италии в Вашингтон для брифинга в связи с моим новым назначением в качестве политического советника Эйзенхауэра по германским делам, мне было ничего не известно о подготовительной работе, проводимой Союзниками в отношении послевоенной Германии. Эта проблема не входила в круг наших обязанностей, касавшихся средиземноморского региона. Однако, я знал, что в Лондоне уже год работает англо-американско-российское агентство под названием Объединенная Консультативная Комиссия, решая проблему управления Германией, и я полагал, что на этот момент уже был разработан детальный план оккупации этой страны. Париж уже был освобожден 25 августа, и войска Союзников наступали с запада, а русские армии продвигались с востока, беря в кольцо обороняющихся немцев, и капитуляция Германии была уже не за горами.
   К своему удивлению, я узнал в Вашингтоне, что никаких американских планов на этот счет не было готово, потому что Президент Рузвельт еще не придал огласке свои собственные взгляды на этот счет, а три департамента правительства проводили время в ожесточенных спорах по поводу послевоенной Германии. Госдепартамент уже разработал свои планы под опытном руководством двух моих прекрасных друзей в министерстве иностранных дел: Г. Мэтьюса и Дж. Ридлбергера. Военный департамент вынашивал совсем другие планы, составленные под контролем опытного госсекретаря Стимпсона и его помощника Дж. Маклоя. А Казначейство представило третий вариант, известный под названием "план Моргентау", названный в честь секретаря казначейства, который стоял во главе его. Хотя политические аспекты оккупации Германии в планах Госдепартамента и военного министерства существенно расходились в деталях, они во многом походили друг на друга и поэтому военный министр Стимпсон и госсекретарь Хэлл были настроены объединить их. Однако, в основе плана Моргентау лежала абсолютно другая концепция, а именно, идея о том, что экономика Германии должна быть перестроена из промышленной в сельскохозяйственную. В Казначействе превалировало убеждение, что мир сможет защитить себя от возрождения милитаризма в Германии только лишив эту страну её тяжелой индустрии и закрыв все её угольные и горнорудные шахты. Эти политические диспуты охватывали гораздо больший спектр вопросов, чем просто будущее этой страны: вопрос стоял о будущем всего европейского континента. И Хэлл и Симпсон, и Моргентау были единодушны в том, что немцев нужно заставить платить за нацистские преступления, и никто из них не высказался за "мягкую" оккупацию. Однако, противники плана Моргентау считали, что послевоенное восстановление всей Европы зиждилось на использовании ресурсов и квалифицированной рабочей силы Германии, и они пришли в ужас, увидя, что предложение Казначейства произвело такое сильное впечатление на Президента, что он проставил свои инициалы на их предварительном проекте: "Окей. ФДР". Вскоре Стимпсон убедил Рузвельта отказаться от своего поспешного одобрения плана Моргентау, и Объединенный комитет, представляющий Белый Дом и все три министерства постарались прийти к соглашению, которое бы удовлетворило Президента.
   В течение двух недель, проведенных мной в Вашингтоне в подготовке к своему новому назначению, мне было представлено столько разных идей, высказанных Рузвельтом по Германии, что я с нетерпением ждал возможности узнать, что он сам скажет по этому поводу. Я поэтому был очень доволен, когда я получил сообщение из Белого Дома, что Президент хочет встретиться со мной. Однако, в нашей беседе Президент даже и словом не обмолвился о каких-либо разногласиях по поводу оккупационной политики, и поскольку он поднимал этого вопроса, я не чувствовал себя в праве говорить на эту тему.
   Как всегда, Рузвельт полностью завладел беседой, как это он делал, когда какой-нибудь вопрос особенно интересовал его. В тот день главной темой было будущее советско-американских отношений. Он заявил, что мы должны организовать оккупацию германии таким образом, чтобы это смогло убедить русских, что американцы действительно желают сотрудничать с ними. Президент сказал мне, что он вскоре надеется встретиться со Сталиным и Черчиллем на второй конференции Большой Тройки. При этом он выразил уверенность, что можно будет достичь долгосрочного советско-американского взаимопонимания. Он призвал меня все время помнить о том, что нашей первостепенной послевоенной целью является советско-американское сотрудничество, без которого будет невозможно сохранить мир в мире, и что Германия станет испытательным полигоном такого рода сотрудничества. Это было прощальное слово Президента перед моим возвращением в Европу, и я рассматривал его, как своего рода устную директиву.
   Прошло несколько недель, прежде чем Президент разъяснил госсекретарю Хэллу причину, по которой он упорно отказывался спешить с принятием решения по послевоенной Германии. В памятной записке Хэллу от 20 октября Рузвельт писал: "Похвально, что мы рассматриваем самые разные подходы по поводу того, как нам поступить с Германией, но есть некоторые вопросы в этом отношении, которые ведут меня к пониманию, что скорость в этом деле совершенно не нужна в настоящий момент. На это может потребоваться и неделя или месяц, а то и несколько месяцев. Я не люблю заниматься разработкой подробных планов по стране, которую мы даже еще не оккупировали". Президент добавил следующий комментарий по поводу Европейской Консультативной Комиссии, которая в тот момент заседала в Лондоне: " Необходимо подчеркнуть, что Европейская Консультативная Комиссия является именно "консультативной" и что ни вы, ни я не обязаны следовать ее советам. Это часто не принимается во внимание, и если они забывают об этом слове "консультативная", они заниматься этим и дальше и выдавать консультации, которые нам в свое время могут совсем и не понравиться". Его записка Хэллу заканчивалась словами: "Учитывая тот факт, что мы еще не оккупировали Германию, я в данный момент не могу со всей определенностью сказать, какой мы хотим видеть эту страну во всех деталях".
   Когда я доложил Эйзенхауэру о своем приезде в его версальской штаб-квартире в окрестностях Парижа -- причем это была моя первая встреча с ним за последние девять месяцев, -- я сразу понял, что верховного главнокомандующего Союзных сил не очень волнует судьбы послевоенной Германии. Он совершенно справедливо полагал, что это не входит в круг его обязанностей. На плечах Генерала лежала колоссальная задача руководства военной кампанией, которая стремительно продвигалась к своей завершающей стадии, и он не мог уделить ни минуты своего времени проблемам, не имеющим отношения к этой войне. Однако, он, тем не менее, рассказал мне о внесенном им на рассмотрение предложении, которое было отвергнуто как Вашингтоном, так и Лондоном. Он предложил сохранить административные механизмы, используемые ранее Верховной Штабквартирой, Союзные Экспедиционные Силы (SHAEF), в течение некоторого времени после капитуляции. Эйзенхауэр вполне заслуженно гордился тем, как слаженно поработали англичане и американцы в его первых совместных штаб-квартирах, и он думал, что, если его штабистов можно использовать для совместной администрации американской и английской оккупационных зон, русских тоже можно было бы заставить примкнуть к этой объединенной организации. Однако, реакция Москвы на это предложение была подчеркнуто негативной. Русские явно усмотрели в этой схеме "происки империализма" с целью навсегда сохранить англо-американское превосходство. Однако, поскольку в данный момент мы были заинтересованы в помощи Москвы в нашей войне с японцами, англо-американские военачальники не хотели портить отношений с русскими, и вполне разумная инициатива Эйзенхауэра была положена в дальний ящик.
   Во время нашей первой встречи во Франции Генерал сказал мне, что он целиком и полностью поддерживает предварительно выдвинутое в Вашингтоне решение о том, что возглавлять наше военное правление в Германии должна Высокая комиссия, состоящая из гражданских лиц. Эйзенхауэр сказал, что верховенство гражданского правления исходит из американских традиций, которые уважаются всеми военными. При этом он сослался на опыт Филиппин, как свидетельство того, что вооруженные силы США не могут считаться подходящим инструментом правления на завоеванных территориях. Он считал, что армии следует брать на себя функции охраны, а не правления, намекнув на то, что военные гарнизоны всех оккупирующих держав должны быть расквартированы в специально отведенном для этого районе. Эйзенхауэр уверил меня, что сделает все от него возможное, чтобы вся ответственность за американскую зону оккупации легла на гражданских лиц. Он отметил, что будет стараться устроить все так, чтобы армия смогла передать верховную власть в течение недель после капитуляции Германии. Говоря об оккупации, он воскликнул: " Слава Богу, что мне не надо будет заниматься этим"! При этом, он добавил с лукавой ухмылкой: "Вероятно, они пожелают переложить большую часть работы на твои плечи".
   Несмотря на убежденность Эйзенхауэра, что военачальники не должны единолично выполнять гражданские функции, ему самому и его штабу пришлось, по требованию свыше, принять в последние месяцы войны целый ряд политических решений, которые имели далеко идущие международные последствия. Принятие этих решений было навязано Верховному Главнокомандующему, потому что гражданские лица, отвечающие за международную политику США, а именно, Президент и Госсекретарь США, не так и не утвердили свою власть здесь. Наиболее важным примером такого отношения было решение не пытаться захватить Берлин, и это было решение такого большого международного значения, что при его вынесении не потребовалось участия ни одного армейского военачальника. Когда подошло время принимать решение по поводу Берлина, вся ответственность легла на плечи Генерала Маршалла, как на Начальника Штаба, и Генерала Эйзенхауэра, как на Командующего этим театром войны. Оба военачальника беспрекословно подчинились приказу, и в тот момент, и позже, но было ясно, что они подойдут к проблеме Берлина с военной точки зрения.
   В плане военной стратегии, решение Эйзенхауэра-Маршалла было безупречным, поскольку оно основывалось на учете риска, которому подвергнутся американские солдаты. По расчетам Верховного Штаба (SHAEF), американские потери при захвате Берлина и его окрестностей составили бы от десяти до ста тысяч убитыми и раненными. То, что эти расчеты оказались далеки от истины, сейчас уже не имеет значения. По логике Эйзенхауэра, поскольку Берлин находится в глубине оговоренной зоны русской оккупации, войскам SHAEF, по-видимому, придется сразу же эвакуироваться из столичного района, после его занятия, передав его под контроль русских. Поэтому, англо-американские войска двинулись в направлении Лейпцига, а русским был предоставлен штурм Берлина со всеми вытекающими из этого обстоятельствами, которые в тот момент никто из нас не мог предвидеть.
   Целый ряд других решений большой политической важности был полностью передан на усмотрение Верховного Объединенного Штаба во время тех завершающих месяцев войны. Чтобы сконцентрироваться на военных операциях, Эйзенхауэр во всем полагался на своего начальника Штаба генерала Смита, который должен был следить за тем, чтобы его не отвлекали всякими ненужными делами. В последующие годы Смит служил послом в СССР, где он великолепно справлялся со своими обязанностями, был Директором ЦРУ и помощником Госсекретаря США. Однако в 1944-45 годах Смит сам бы первым признался в том, что ему очень не хватает знаний по европейским делам и что политическим аспектам многих событий не придавали большого значения, а подчас ими и вовсе пренебрегали в главном Штабе Экспедиционных войск (SHAEF). Оглядываясь назад, я должен признать, что мог бы сделать сделать что-то большее, чтобы как-то исправить ситуацию. Будучи личным представителем Президента, я мог в любой момент запросить прямой доступ к Верховному Главнокомандующему, Но я пользовался этой привилегией очень редко, потому что знал, что, как Эйзенхауэр, так и Смит предпочитали действовать именно таким путем, а я считал себя гражданским лицом, находящимся в гостях в их штабе.
   Выяснив в Вашингтоне, что планы США по Германии были все еще не определены, и узнав от Эйзенхауэра, что армейская элита надеется, что её освободят от главной ответственности вскоре после капитуляции, я вылетел в Лондон, чтобы выяснить, как идут дела в Европейской Консультативной Комиссии (ЕКК) по выработке планов будущей оккупации Германии. Госдепартамент уже поручил Джону Винанту, нашему послу в Великобритании, который также являлся американским членом ЕКК оказывать полное содействие мне, как политическому советнику Эйзенхауэра, посол предоставил мне офис в посольстве, где я мог изучить секретные документы ЕКК и проводить консультации с нашими сотрудниками, работавшими по этому проекту. Это была группа исключительно компетентных сотрудников министерства иностранных дел и научных работников, но они оказались в тяжелом положении, потому что их дискуссии были подчас весьма трудными и безрезультатными.
   Незадолго до того, как я прибыл в Лондон, ЕКК уже подготовила, 12 сентября 1944 года, черновой проект программы оккупации. Этот проект явился кульминацией девятимесячных трудных переговоров , во время которых переговорщики комиссии временами уже отчаивались прийти к какому-либо соглашению. Русский участник комиссии, посол Ф.Т.Гусев, был вынужден даже самые мелкие вопросы согласовывать со своим правительством, и иногда Москва не давала ответа в течение недель, а то и месяцев. Сталин был занят руководством военными операциями на фронтах, и одновременно наблюдал за ходом политического урегулирования в завоеванных им регионах Европы, и поэтому он не спешил делать какие-то обязывающие его заявления по поводу будущего Германии.
   Рузвельт и Черчилль оказались еще более трудными. Даже после того, как участники комиссии пришли к соглашению о том, что каждая страна Большой тройки должна оккупировать отдельную зону в Германии (Франция не была включена) и оговорили границы русской зоны оккупации, Президент и Премьер-министр так и не смогли договориться между собой, какие области отойдут, соответственно, к американцам и англичанам. Оба государственных деятеля желали заполучить портовый город Гамбург и контролировать Рур, самый богатый индустриальный район Германии. Поэтому, хотя в черновом соглашении от 12 сентября и были обозначены две западные зоны, но при этом не было указано, какая из держав займет их после оккупации. И только осенью Рузвельт уступил в этом вопросе Черчиллю, передав ему контроль над северо-западным регионом, которого тот так сильно добивался.
   В черновом соглашении также оговаривалось, что Берлин станет административным центром всех трех стран-победителей, а именно, США, Великобритании и России. Однако, изучив уже согласованную карту оккупации, я заметил, что Берлин находится более чем на сотню миль внутри русской зоны, при этом никак не оговаривалось, как англо-американцы смогут попасть в город. Дж. Ридлбергер, изучая эту карту, также отметил это упущение, и он предложил, чтобы оккупационные зоны сходились в Берлине, как дольки апельсина, тем самым предоставляя каждой зоне свой собственный участок в столице. Но из этого предложения так ничего и не вышло, и некоторое время спустя я поинтересовался у Ридлберегера, что же произошло. Он объяснил, что ему категорически возразили против проложения американского сектора на сотню миль за пределы советских границ в Берлине, и что Винант также яростно защищал свой план раздела на зоны оккупации. Они , как он сказал, "столкнулись лоб-в-лоб", но конечно же, посол имел большее влияние, чем кадровый военный. Ридлберегер рассказал мне следующее: "Винант обвинил меня в том, что я не верю в честность намерений русских, и я ответил, что в этом он совершенно прав. В своих усилиях найти какой-то выход из положения, я предложил, чтобы три зоны сходились в Берлине, как в центре разрезанного пирога, но эта идея не прошла, потому что Винант сильно возражал против нее".
   Хотя я не отвечал ни за какое решение, принятое ЕКК, это отсутствия согласованности по поводу доступа в Берлин меня очень беспокоил. Была определена география коридоров доступа, но не право пользоваться ими. Хотя наше право находиться в Берлине основывалось, конечно, на праве завоевателей, а именно, безоговорочной капитуляции нацистской Германии, а не на каком-либо соглашении, или отсутствии такового, с Советским правительством, я чувствовал, что наш доступ к Берлину через русскую зону не должен считаться чем-то само собой разумеющимся, т.е. как право, вытекающее из общего положения. Мне казалось, что этот важный вопрос должен быть отдельно прописан в соглашении ЕКК. Я упомянул свою обеспокоенность в разговорах с некоторыми помощниками в комиссии Винанта, но они отвечали приблизительно так: "Да, нас это тоже беспокоит. Однако, посол не желает как-то усугублять ситуацию".
   Этот вопрос не выходил у меня из головы и тогда, когда высокопоставленный офицер американских ВМС в Лондоне, адмирал Гарольд Старк, пригласил меня отобедать с ним и Винантом в его апартаментах на Гровенор сквер. Мы сидели втроем, и Винант почти два битых часа говорил о своих трудностях работы в ЕКК. Наконец, когда мне удалось вставить словечко, я сказал, что, как мне кажется, необходимо приложить максимум усилий, чтобы определить наше право доступа в Берлин из американской и британской зон. Я сказал Вининту, что судя по моему опыту работы с русскими в Италии, они умеют торговаться и считают, что к ним будет такое же отношение. К моему удивлению, Винант с горячностью воскликнул: "Вы не имеете права выступать с таким предложением сейчас, когда уже поздно, когда мы только что согласовали проект"! Он добавил, что соглашение от 12 сентября стало возможным только благодаря тому, что ему удалось установить тесные личные отношения с послом Гусевым и после нескольких месяцев терпеливых усилий, ему удалось войти к нему в доверие. По его мнению, если мы сейчас задним числом поднимем вопрос о доступе в Берлин, то это может вообще свести на нет таким трудом достигнутый проект соглашения и сильно затруднить урегулирование других соглашений. Винант также утверждал, что наше право свободного доступа в Берлин исходит из нашего права находиться в нем. Русские, как он заявил, все время подозревают нас в злых умыслах, и если мы будем настаивать на этом чисто техническом моменте, мы только тем самым усилим их недоверие к нам. По его мнению, этого делать не следует.
   Помощником посла Винанта по делам ЕКК был профессор Филлип Мозли из Колумбийского университета, известный специалист по русским вопросам. Спустя несколько лет после окончания войны и уже после кончины Винанта, мы с Мозли встретились в Нью-Йорке, чтобы сравнить наши выводы по поводу громадной ответственности Винанта за ту личную дипломатию, которую он проводил на переговорах в ЕКК. Винант, этот легко ранимый и импульсивный человек, примкнул к администрации Рузвельта в 1935 году, после того, как он три срока подряд пробыл на посту губернатора Нью-Гемпшира от республиканцев. К 1941 году, когда он был назначен послом в Великобританию, Винант уже был настолько тесно связан с Рузвельтом, что у него были полномочия пользоваться американским военно-морским кодом для общения напрямую с Белым Домом. Таким образом, посол мог работать в обход Госдепартамента, к которому он был официально прикомандирован, и строить свою собственную политику, которая, по тем же причинам, не зависела от Военного министерства, имевшего свои интересы в его переговорах. Мозли сказал мне, что Винант никогда не консультировался с Госдепартаментом на предмет нашего доступа к Берлину. Как показывает тщательная проверка документов 1944 года, Винант не вел переписки по этому вопросу ни с гос-, ни военным департаментами. Однако, Мозли припоминает, что посол как-то заметил в разговоре, что имел беседу с кем-то из военного департамента, и что его уверили, что нет никакой необходимости с военной точки зрения, специально согласовывать проблему доступа в соглашении ЕКК и что вопрос по Берлину будет урегулирован позднее.
   Когда Винант стал так резко возражать против повторного поднятия вопроса о доступе, я понял, что апеллировать по этому поводу в более высокие инстанции в Вашингтоне не имеет смысла. Сам Президент, в своей недавней беседе со мной, подчеркнул, что, по его мнению, самым важным здесь было убедить русских, что нам можно доверять, и было видно, что именно эти настроения задают тон в переговорах Винанта. Что касается Эйзенхауэра, то я знал, что Верховный Главнокомандующий предпочел бы не вмешиваться в полемику, которая не ускорила, а наверняка бы задержала развитие военных действий. Тем не менее, я, все-таки, выразил в беседе с Генералом и его главными помощниками в Штабе свою обеспокоенность неопределенностью договоренностей по Берлину, однако, их головы были заняты более насущными проблемами. В течение последних месяцев войны Эйзенхауэр старался не смешивать решения, которые должны быть приняты до капитуляции, -- т.е. те, которые он рассматривал, как военные вопросы, находящиеся в его компетенции, -- и решения, которые вступят в силу после капитуляции, -- т.е. дела, относящиеся к сферам политики и дипломатии.
   Поэтому, вопрос об определении права доступа к Берлину тогда повис в воздухе, и он так и висит в воздухе по сей день. Оглядываясь назад, я понимаю, что опасность такого положения видна, как на ладони, и похоже, все мы, кто мог тогда что-то сделать, но бездействовали, несут за это ответственность. В отличие от ситуации в Польше, например, где в любой момент могла разразиться полномасштабная война, если бы американцы попытались навязать ялтинские соглашения, США обладали достаточной военной мощью в Германии в течение начале послевоенного периода, чтобы заставить русских прийти к какому-то взаимопониманию.
   Можно не сомневаться в том, что преднамеренное решение не добиваться конкретных результатов по вопросу доступа в Берлин, имело катастрофические последствия. Но в то время, многие умудренные опытом деятели не рассматривали эту проблему в таком плане. Идеалистические представления Винанта по поводу советско-американских отношений можно поставить на одну доску с доверием к ним самого Рузвельта, которое он часто выражал своей фразой: "Я смогу обработать Сталина". После войны были и другие возможности, по мере того, как проходило время, урегулировать вопрос по Берлину на условиях, более выгодных для США, чем позднее. Две таких возможности представились в начале и в конце Блокады Берлина в 1948-49 годах. Однако, роковое решение по Берлину, принятое в Лондоне в сентябре 1944 года, было личным делом, основанным на господствующей тогда в США теории, что личные взаимоотношения могут быть определяющими для национальной политики. Советские высокопоставленные политики и дипломаты никогда не действовали, основываясь на этой теории.
   Глава семнадцатая: Капитуляция нацистов
   После того, как 21 августа 1944 года был освобожден Париж, некоторые штабисты Эйзенхауэра отправились вместе с Генералом во Францию, в то время как другие остались в Англии. Моя работа требовала тесного контакта с теми и другими, и в ту долгую зиму 1944-45 годов я часто ездил туда и обратно. Верховный штаб экспедиционных сил (ВШЭС) был размещен в Версале, в окружении летних резиденций бывших французских монархов и старых особняков придворных аристократов. Версаль, находящийся в 12 милях от Парижа, был местом, где одержавшая победу германская армия разместила свой штаб в 1870-71 годах и там же, 1919 году, был подписан мирный договор, ознаменовавший окончание Первой мировой войны. А теперь этот исторический пригород Парижа предоставил свои офисы и жилые помещения для Эйзенхауэра и его штаба. Верховный штаб расположился в бывшем Дворце Большого Трианона, а сам Эйзенхауэр занял приятную современную виллу неподалеку от Малого Трианона, представлявшего собой очаровательную подделку под коттедж Марии-Антуанеты. Моя резиденция располагалась в реквизированном доме на Авеню де Пари. Отель Рафаэль в Париже был также передан в распоряжение штаба Верховного Главнокомандующего, и там мне был отведен номер-люкс, на тот случай, когда мне приходилось бывать в городе.
   Поскольку де Голль относился ко мне, как представителю Рузвельта, я заранее оговорил, что мне не следует считаться советником Эйзенхауэра по французским делам, но, конечно же, меня все интересовало в стране, в которой я прожил столько лет. Многие из моих французских знакомых оставались во Франции все эти трудные и опасные годы немецкой оккупации, и они по понятным причинам выражали непомерный восторг в первые недели празднования победы в Париже. Но, по мере того, как тянулись военные действия, ими овладевало уныние. Почти в каждой семье был кто-нибудь, кто еще находился в немецких контрационных лагерях или на принудительных работах в германских предприятиях. Продуктов в Париже катастрофически не хватало, горючего почти совсем не было, страх перед нацистами сменился страхом перед своими, охваченным мщением соотечественниками. Участники движения Сопротивления, пока они сражались с нацистами в условиях подполья, держали свои политические разногласия при себе, но теперь, с уходом немцев, некоторые фракции вступили в ожесточенную борьбу друг с другом. Эти подпольщики разительно отличались друг от друга в своих политических взглядах, от крайне левых до крайне правых. Годы войны стали для многих годами разочарований, они подозревали друг друга в предательстве и сотрудничестве с нацистами. Неудивительно, что некоторые группы, в частности, коммунисты, использовали общую нестабильность для устранения своих врагов и соперников. То было время Франция буквально кишела военнослужащими Союзников, одетыми в униформы десятка разных стран, поэтому скрыться в толпе было нетрудно. Под трибунал попадали тысячи людей, причем многие расправы не были преданы огласке.
   Несколько моих французских друзей обратились ко мне за помощью. Среди них был и Гастон Анри-Эй, бывший французский посол в Вашингтоне. Он пришел ко мне в Отель Рафаэль глубоко за полночь из боязни за свою жизнь. Я познакомился с Анри-Эй еще до войны, когда он был мэром Версаля. В тот момент, когда германские войска входили в Париж и многие его соседи-мэры бежали из своих городов в панике, Анри-Эй убедил население Версаля не присоединяться к общему исходу из страны, и тем самым спас их от верной смерти на переполненных людьми дорогах. Его хладнокровие и мужество, проявленное им в то время, произвело благоприятное впечатление на посла Буллита и других сотрудников нашего посольства в Париже, и мы были довольны, когда правительство Виши назначило Анри-Эй послом в США. В Вашингтоне новый посол Франции оказал мне поддержку в моих усилиях добыть продукты и медикаменты для населения не оккупированной территории Франции, особенно для детей.
   Позднее, он оказывал всяческую помощь в наших усилиях по доставке гражданские грузы в Северную Африку до тех пор, пока правительство Виши не разорвало дипломатические отношения с США, когда наши войска высадились в Африке. На следующий день, в соответствии с протоколом, Анри-Эйу были выданы паспорта для депортации его самого и его сотрудников. Когда посол заявил, что он предпочел бы остаться в США до тех пор, пока Франция не станет свободной, он с удивлением и болью узнал, что правительство США депортирует его, как "враждебный элемент". Посол был человеком вспыльчивым, и не очень хорошо контролировал свои эмоции, и поэтому не очень ладил с чиновниками Вашингтона. После освобождения Парижа Анри-Эй вернулся во Францию, считая, по наивности, что может вернуть себе статус правительственного чиновника, как это сделали многие другие вишисты, присоединившись к администрации де Голля. Но, вместо этого, Анри-Эй стал беглецом в своей собственной стране. Он был заочно приговорен к смерти двумя группами французского Сопротивления. Он рассказал мне, что он не имел смелости ночевать в одном и том же номере отеля две ночи подряд, и попросил меня помочь ему выехать за границу, чтобы переждать там до тех пор, пока не нормализуется обстановка во Франции. Я убедил его, что его отъезд из страны будет означать признание им своей вины. Он послушался моего совета и продолжал жить на нелегальном положении всю ту беспокойную зиму.
   Французское временное правительство, которое де Голль сформировал в Алжире в 1945 году, официально не признавалось всеми участниками Большой Тройки то тех пор, пока оно не обосновалось в Париже в октябре 1944 года. Президент Рузвельт настаивал на том, что французскому народу должна быть предоставлена возможность избрать правительство по своему усмотрению, но когда немцы упорно продолжали оказывать сопротивление, стало ясно, что выборы следует отложить на неопределенное время. Рузвельт с неохотой присоединился к Лондону и Москве, дав дипломатическое признание созданного де Голлем правительства "объединенного фронта". Формируя свою коалицию, де Голль ввел в нее некоторых членов коммунистической партии Франции в качестве министров своего кабинета. Французские коммунисты были лучше организованы, чем любая другая из довоенных политических партий, и де Голль пошел на уступки им, чтобы избежать кризиса, который он в тот момент не смог бы преодолеть.
   В декабре меня попросили организовать прием-конференцию в Версале для французских и американских финансовых экспертов, включая министра финансов де Голля Рене Плевена, французского экономиста Шарля Риста и американцев Джона Макклоя и Льюиса Дугласа. Полная неразбериха, царившая во французских финансах, беспокоила многие вашингтонские организации, которые пытались наладить помощь французскому правительству, и американские визитеры были приятно удивлены, когда Плевен описал им свои предложения по денежной реформе. Одним из проектов Плевена был довольно оригинальный способ, напоминавший крутые меры, уже введенные в Бельгии и Нидерландах. Как объяснил министр финансов, французские коллаборационисты и мошенники, орудующие на черном рынке, накапливали деньги, в основном, в банкнотах в пять тысяч франков, и он предложил изъять эти банкноты из обращения без какого-либо предупреждения. Их можно будет обменять на новые банкноты, но для этого владельцы старых денег должны будут объяснить, как они их приобрели. Плевен сказал, что таким образом огромные суммы нелегально полученных прибылей будут ликвидированы, а французская валюта стабилизируется. Однако, шли месяцы, а проект Плевена так и не был запущен в действие.
   Когда я неофициально навел справки по этому вопросу среди своих друзей во французском правительстве, они признали, что министры-коммунисты постарались отвлечь внимание правительства от этого проекта. В течение тех сумбурных недель до и после освобождения, французская коммунистическая партия скупила и запаслась огромными суммами валюты, особенно в пятитысячных банкнотах, которые они изымали из французских банков и других организаций. Затянув ввод в действие плана Плевена на год, партия смогла обменять свои тайные накопления на другие активы, тем самым сосредоточив денежные средства, необходимые для поддержки коммунистической деятельности на многие годы вперед. Такая задержка также способствовала проведению махинаций воротил черного рынка и коллаборационистов.
   Престиж де Голля среди его сторонников неуклонно рос всю ту зиму. Некоторые французы, которые до этого смотрели на Генерала, как на британскую марионетку, и не были под впечатлением от знаменитого выступления с осуждением достигнутого перемирия с Германией, теперь воспылали к нему любовью. Их верность ему была результатом решимости, с которой он стремился восстановить Франции статус великой державы, ничего не отдавая взамен из ее бывших заморских владений. В момент, когда мощь Франции была минимальной в современной истории, я воочию убедился, что французы -- причем женщины более, чем мужчины -- были благодарны де Голлю за то, что он разбудил в них чувство национальной гордости. Большинство моих знакомых в Париже были совершенно не согласны с теорией Рузвельта, провозглашавшей, что Франции будет намного лучше, если страна перестанет цепляться за свои отдаленные колонии в Африке и Азии. По иронии судьбы, в последние годы своего правления де Голль как раз и проводил программу уменьшения своей империи, напоминавшую больше рекомендации Рузвельта, чем его собственные планы военного времени.
   Когда я впервые появился в штабе Эйзенхауэра в сентябре 1944 года, Франция еще никак не фигурировала в планах по оккупации Германии. Эта страна даже не была представлена в ЕКК, хотя она и была членом итальянской консультативной комиссии с самого начала её работы. Францию приняли в ЕКК позднее осенью, однако для нее не было отведено никакой оккупационной зоны вплоть до февраля 1945 года, когда Сталин, Рузвельт и Черчилль собрались вместе в Ялте в Советском Крыму во время их второй совместной конференции. На этой встрече Сталин вначале был против того, чтобы Франции была выделена какая-либо часть Германии во время её оккупации. По его мнению, что французы не достаточно долго сражались, чтобы завоевать эту привилегию, и что Югославия или Польша, например, заслуживали больше прав в этом отношении, чем Франция. Сталин утверждал, что многие напасти, обрушившиеся на Советский Союз, произошли из-за того, что Франция слишком быстро сдалась Германии. Он добавил, что когда в прошедшем декабре де Голль нанес ему визит в Москве, французский генерал продемонстрировал абсолютно нереалистичный подход, приравняв побежденную Францию к победителям-членам Большой Тройки.
   Рузвельт поддержал позицию Сталина, но англичане " как тигры, дрались за Францию", по выражению Гарри Гопкинса, которое мы находим в его мемуарах. Англичане не пытались как-то повлиять на Сталина, но сконцентрировались на Рузвельте, и когда конференция уже подходила к концу, Президент согласился, что Франции следует участвовать в оккупации как Германии, так и Австрии. Затем Рузвельт договорился встретиться лично со Сталиным, чтобы объяснить ему причину изменения своего мнения. Президент сказал Сталину, что по его глубокому убеждению, никакое урегулирование по Германии не будет иметь долгосрочный эффект, если Франции не будет выделена её доля на время оккупации. Сталин ответил, что его собственные взгляды на Францию остаются неизменными, но больше не будет возражать против французского участия в оккупации, если Рузвельт считает это необходимым. Таким образом, в окончательном коммюнике Ялтинской конференции было указано, что члены Большой Тройки согласились принять Францию в качестве полноправного партнера при оккупации Германии.
   Ни верховный штаб экспедиционных войск во Франции, ни ЕКК в Лондоне не были заранее оповещены об этом весьма важном решении. С Эйзенхауром даже не советовались по поводу французской зоны в Германии до тех пор, пока он внезапно не был уведомлен о том, что Франции тоже полагается такая зона. Верховный Главнокомандующий не уделил достаточно внимания тому, что делалось в Ялте: его голова была полностью занята военными действиями, а не послевоенным урегулированием. Решение, принятое в Ялте, заставило, буквально в последнюю минуту вносить изменения в планы оккупации. Поскольку русских даже не попросили отрезать какую-либо территорию от своих зон, французская зона оккупации должна быть выделена из американской и британской зон, и большая её часть пришлась на американскую зону. Наши штабисты были склонны уступить французам столько территории, сколько по их мнению было разумно. Их отношение к проблеме можно было выразить одной фразой: "Только бы это не привело к еще одной склоке с де Голлем". Нарезка территории была осуществлена, в основном, военными властями, которые не принимали во внимание административное деление, существовавшее в довоенной Германии. Области Баден и Вюртемберг были обе разделены пополам. Зная, как трудно бывало в прошлом достичь какого-либо соглашения с правительством де Голля по любому вопросу, я пришел в ужас от перспектив этой поспешной передачи территорий, на которых проживали миллионы немцев. Передача этих территорий действительно оказалась почти невозможным делом и многие детали так и остались неурегулированными к моменту капитуляции Германии в мае.
   Согласно Ялтинской конференции Франции било также предоставлено полноправное членство в Объединенных советах по контролю, которые предполагалось разместить в Берлине и Вене. Это решение также было принято вопреки позиции, которую с самого начала занимал Сталин. Советский диктатор сказал Рузвельту, что де Голль должен быть доволен уже тем, что ему отвели зоны оккупации и ему не следует давать право голоса в Объединенных советах по контролю наравне с членами Большой Тройки. Сталин заметил, что французы, страдая от унижения, связанного с их поражением в войне, наверняка будут злоупотреблять своей властью, чтобы снова обрести утраченное чувство национальной гордости. Как показал наш позднейший опыт, это был проницательный прогноз.
   Обсуждения в Ялте уточняли, что нужно будет сделать по окончании войны, но они никак не приближали ее окончание. Когда войска Союзников в августе прошлого года с триумфом вошли в Париж, все решил, что война практически закончена. Даже Эйзенхауэр заключил пари на то, что Германия, по его мнению, капитулирует к концу того года. Но он проиграл это пари. Немцы отчаянно сражались еще восемь с половиной месяцев, организовав мощное контрнаступление на Арденнах в рождественскую неделю. Приблизительно в то же время было обнаружено, что немцы готовят операцию по ликвидации членов верховного командования союзников во Франции, включая Эйзенхауэра, Беделла Смита, и других. Этой безумной авантюрой руководил подполковником Отто Скорцени, шефа частей особого назначения нацистов, которого Гитлер за несколько месяцев до этого направил в Италию для спасения Муссолини. Около двухсот немцев, переодетых в американскую военную форму и говоривших на французском и английском языках, были сброшены с парашютом в наш тыл. Когда разведка союзников доложила об этом, в районе главного штаба началась суматоха. Была удвоена охрана всех помещений, и даже были случаи панической стрельбы с неоправданными потерями среди военнослужащих. Так, четверо французских офицеров, ехавшие в джипе, были застрелены нашими часовыми из-за того, что они вовремя не остановились по их приказу. Я провел одну ночь в доме Беделла Смита, который был окружен большим, огороженным со всех сторон садом. На посту находилось девять охранников. Среди ночи нас разбудила оглушительная стрельба. Мы со Смитом, одетым в пижаму и с карабином в руках, выбежали в сад, где он открыл беспорядочную стрельбу. На следующее утро в саду был найден изрешеченный пулями бродячий кот. Как бы там ни было, большинство агентов Скорцени были вскоре схвачены и многие из них впоследствии были казнены.
   По мере того, как продолжались затемнения, передислокации войск и бомбардировки, а Германия так и не думала капитулировать, у нас совсем отпала охота держать пари о скором окончании войны, и наоборот, стали склоняться к переоценке оборонительного потенциала нацистов. Среди военным ходили слухи о том, что стоявшие насмерть фашисты стали возводить громадные горные редуты в центральной и южной Германии для организации длительной партизанской войны. Главным укрепрайоном считалась Бавария. В ту весну люди верили всему. Немцы уже продержались намного месяцев дольше, чем предполагало большинство экспертов, и вследствие упора нашего правительства на безоговорочную капитуляцию, поговаривали о последнем решающем сражении. На совещании в Верховном штабе экспедиционных войск в Версале, на котором я присутствовал, один британский штабной офицер утверждал, что у него есть сведения о том, что Рузвельт уже не так настаивает на безоговорочной капитуляции, и некоторые американские военные, присутствующие на совещании, были в этом почти убеждены, несмотря на мои энергичные попытки доказать обратное. Впоследствии, я получил подтверждение из Вашингтона, что позиция Рузвельта ни в чем не изменилась.
   Что касается вопроса о безоговорочной капитуляции, я был целиком и полностью на стороне Президента. Я был на конференции в Касабланке, где Рузвельт впервые огласил свой подход в беседе с военным корреспондентом. Президент заявил, что Союзники будут требовать безоговорочной капитуляции Германии, Италии и Японии. Тогда Президент употребил эту фразу просто в разговоре, но она сразу стала на удивление популярной. Однако, британским чиновникам эта фраза совсем не нравилась. Она не получила уточнения, и Макмиллану, как и другим, казалось, что она станет камнем преткновения в мирных переговорах. Эйзенхауэр тоже сомневался, но открыто не выступал против нее. Вопрос, как я его видел, заключался в том, что если уж надо вести переговоры, то с кем мы должны были их вести? Американское общественное мнение было накалено до предела, и если бы мы попытались заключить сделку с представителями нацистов, можно было представить, какой взрыв это вызовет в США.
   Однако, нацистские пропагандисты использовали эту леденящую душу фразу "безоговорочная капитуляция" с большим эффектом после того, как в прессу просочились подробности плана Моргентау. Нацистское радио вещало день и ночь о том, что немцы превратятся голодных рабов, если сдадутся в плен. Как советское, так и британское правительства пришли к выводу, что этот призыв ведет к ненужному продолжению войны, и Эйзенхауэр был с ними согласен. Кое-кто из его окружения, как британцы, так и американцы, составили ряд деклараций, предлагавших под различными формулировками т.н. "условную безоговорочную капитуляцию", которая была похожа на договоренности, достигнутые с итальянцами. Но ни одно из этих предложений не получило одобрения Вашингтона. Мощная военная машина под командованием Эйзенхауэра неумолимо двигалась вперед, навстречу с сотнями тысяч рвущихся к Берлину солдат Красной Армии, и немцы отчаянно оборонялись вплоть до момента, когда сам нацистский режим на развалился на части. Крах нацистского режима и был единственной "безоговорочной капитуляцией" Второй мировой войны.
   После того, как 1 мая было объявлено о смерти Гитлера, все поняли, что конец войны -- дело нескольких дней. По всей Европе немецкие военачальники предпринимали лихорадочные попытки организовать массовую сдачу войск западным армиям, чтобы избежать возмездия со стороны русских, поляков, югославов, и чехов. Немецкие солдаты хорошо помнили свое бесчеловечное обращение со всеми славянскими народами и не питали иллюзий насчет гуманности со стороны славян, попади они в их руки. Если бы Эйзенхауэр захотел, он мог бы принять капитуляцию миллионов немцев, сражавшихся на русском фронте, но он отказался это делать. Он действовал в рамках концепции Рузвельта и решительно отметал все, что могло вызвать еще большее недоверие со стороны русских.
   Последние недели войны Эйзенхауэр переехал со своим штабом в Реймс, город средневековых соборов, известный своими громадными погребами шампанских вин, что спасло его от бесконечных бомбежек. Именно здесь, в небольшом здании школы этого французского городка и состоялась капитуляция немцев в 2 часа 41 минуту утра 7 мая 1945 года. Сама церемония вызывала такое отвращение у Эйзенхауэра, что он решил в ней не участвовать, делегировав для подписания соответствующих документов своего начальника штаба, генерала Смита. Это было его личным решением.
   Точная формулировка текста безоговорочной капитуляции Германии уже много месяцев обсуждалась экспертами в Лондоне, Вашингтоне и Москве. Европейская консультативная комиссия выпустила целый ряд черновых вариантов и, в конце концов, представила полный список условий, одобренных правительствами Большой Тройки. Эти документы были высланы мне в конце марта и я передал их Смиту, проинформировав его, что они должны быть подписаны одновременно членами Большой Тройки и Германией, а затем переданы для публикации в прессе. Церемония капитуляции в Реймсе носила сугубо военный характер, но как только закончились формальности, я получил доступ к её текстам. Именно тогда я и обнаружил определенные странности в этих документах, или, по крайней мере, то, что мне лично показалось странным. Генерал Смит, который буквально валился с ног от усталости, уже ушел к себе спать, но я позвонил ему и спросил, что произошло с одобренным текстом документа ЕКК. Вначале он вообще отрицал, что когда-либо получал такие документы от меня. "Но разве вы не получали большую синюю папку, в которой, как я вам сказал, содержались условия, одобренные всеми"? спросил я его. Начальник штаба, вмиг проснувшись, быстро оделся и бросился назад, в штаб. Мы нашли большую синюю папку там, где она и была зарегистрирована: в его личном сейфе для хранения документов под грифом "совершенно секретно". Спустя очень короткое время из Вашингтона прибыла срочная телеграмма сообщением о том, что Москва протестует против того, что условия капитуляции, которые только что были подписаны, не являются соглашением, достигнутым ЕКК, которое было подтверждено русскими.
   Оказывается Смит, под тяжестью тысячи неотложных дел, испытал необычный для него провал памяти, решив, что ЕКК так и не одобрила соглашение о капитуляции. Соответственно, когда от генерала Монтгомери пришло первое сообщение о том, что немцы готовы капитулировать, Смит на свой страх и риск приказал трем своим штабистам собрать документы, основанные на различных источниках. Русские прислали офицера связи в штаб Эйзенхауэра, генерала Ивана Суслопарова, и когда Смит попросил его заверить составленные наспех документы, услужливый русский любезно согласился. Суслопаров рассказал нам позднее, что его правительство не информировало его о каких-либо других условиях, что было истинной правдой, но что его внезапно отозвали в Москву, когда он признался, что заверил условия капитуляции, наспех составленные Смитом.
   Эту грубую ошибку сразу же замяли, объявив в штабе экспедиционных войск в то же утро, что документы, подписанные в полночь, "просто формализовали капитуляцию" и что "официальная капитуляция" будет подписана в Берлине 9 мая. Это объявление штаба не давало никакого вразумительного объяснения такой сложной договоренности, что возбудило большое любопытство многих очевидцев события, а также некоторых историков много позже, которое так и осталось неудовлетворенным по сей день. Один ученый, после дотошного изучения всех обнаруженных им официальных и личных документов, разработал весьма детальное объяснение этому факту, но упустил один кардинальный факт, а именно, провал памяти, произошедший со Смитом, который так и не был обнародован в письменном виде. Точно так же, как в своем время в Реймсе, Эйзенхауэр отказался от участия в берлинской церемонии капитуляции Германии, направив вместо себя своего британского заместителя, главного маршала авиации сэра Артура Теддера, в качестве представителя верховного штаба Союзников.
   Потребовалось около двух месяцев для завершения исключительно сложного процесса капитуляции огромных германских армий и их союзников. Были предприняты высочайшие меры предосторожности, чтобы избежать случайных конфликтов между англо-американскими и советскими армиями, которые рвались навстречу друг другу по Европе, тесня зажатые в кольце вражеские войска. Между тем, оставался один важный вопрос для политических советников Эйзенхауэра, а именно, существовало ли в тот момент де-юре какое-либо правительство Германии. Капитуляция в Реймсе была осуществлена через посредство Гранд Адмирала Карла Денница, который был назван вождем нации (фюрером) либо самим Гитлером, накануне его самоубийства, либо Мартином Борманом, Секретарем нацистской Партии. Капитуляция в Берлине также была подписана немцами, уполномоченными Деницом. Все участники Большой Тройки признали за Гранд Адмиралом его полномочия на организацию процедуры капитуляции из его временной "столицы" в Фленсбурге на границе с Данией. Однако, несколько дней спустя возник спор в Лондоне и Вашингтоне по поводу того, следует ли считать Денница главой правительства, и проблема была передана на усмотрение Верховного Главнокомандующего. Эйзенхауэр распорядился, чтобы я вместе Генерал-майором Л.У. Бруксом, одним из его ведущих штабных офицеров еще с времени Африки, в Фленсбург (Шлезвиг-Гольштейн), который теперь находился в британской зоне оккупации. Эйзенхауэр полагал, что Денниц пытается вбить клин между верховным штабом экспедиционных войск и русскими и он проинструктировал нас расследовать эту ситуацию.
   Прибыв в Фленсбург 17 мая, мы сразу приступили к работе. Древний порт, построенный еще в 12-м веке, был сильно потрепан войной, но стоявший у причала роскошный морской лайнер гамбургско-американской компании не пострадал и он послужил весьма комфортабельным жильем для собранных там многочисленных британских штабных офицеров, которые оказали нам с Бруксом радушный прием. Мы немедленно встретились с Деницом, который хотя и утверждал, что его назначение преемником Гитлера явилось для него совершенным сюрпризом, тем не менее, обзавелся всеми необходимыми атрибутами действующего правительства, включая роту почетного караула, стоявшего у входа в его штаб и многочисленных чиновников вместе с машинистками и помощниками. Наиболее именитой фигурой собранного им "кабинета" был д-р Альберт Шпеер, главный экономист Гитлера, который в свое время творил чудеса, будучи нацистским Министром вооружений. Шпеер, по своей собственной инициативе, отказался подчиниться последнему безумному приказу Гитлера взорвать все предприятия, находящиеся под контролем нацистов.
   Дениц принял нас со всеми церемониями, и показал нам две полученные им радиограммы, которые якобы пришли от Мартина Бормана, самого доверенного человека Гитлера в его последние дни. В первом сообщении говорилось, что Гитлер изменил свое политическое завещание, заменив Деница Германом Герингом в качестве своего преемника в случае своей смерти. Второе представляло собой объявление о том, что Гитлер совершил самоубийство и что Борман лично подтверждает его кончину, поэтому Денниц в данный момент является вождем нации, т.е. Фюрером. Вначале Дениц произвел на впечатление обычного военачальника, такого, с которыми мне приходилось встречаться в других странах. Он говорил почти те же самые фразы, которые употребляли в свое время французы, когда они клялись в своей лояльности Петену, или итальянец Бадольо, когда он изъяснялся в своей верности королю. Этот немецкий адмирал сказал, что он просто выполняет свой долг, подчиняясь приказам представителей власти, которую он все еще считает законной.
   После нескольких минут подобной риторики Дениц торжественно заявил, что весь западный мир, включая немцев, должен сплотиться теперь, чтобы предотвратить большевизацию Европы. Он поведал он о том, что он уже организовал пропагандистскую кампанию по радио, которая, по его подсчетам, принудила миллион немцев бежать на запад, чтобы не попасть в руки русских. Он хвастливо заявил также, что он организовал вывоз из страны самых талантливых немецких умов, в частности, ученых, которые могли бы стать наиболее полезными западу. (Целый ряд этих ученых являются гражданами США в данный момент).
   Именно против такой позиции Деница нас и предупреждал Эйзенхауэр. Адмиралу не пришло в голову, что Германия будет вынуждена вообще лишиться своего национального правительства и что его предложение создать временное правительство, возглавляемое им самим под нацистским мандатом, было несовместимо с целями, которые ставили себе Союзники. У нас не было сомнения в том, что он был вполне искренним, выражая тревогу по поводу возможной большевизации Европы, но, по-видимому, он не отдавал отчет в том, что весь европейский континент ненавидит Германию больше, чем Россию. Мы доложили все обстоятельства Эйзенхауэру и передали их в Вашингтон, однако следователи из американской группы обзора стратегического бомбардирования, включая Пола Нитце и Генри Александера, попросили нас не раскрывать наши рекомендации в течение пары дней, пока они получали информацию по результатам бомбардировок, проведенных Союзниками. Документы из архива Шпеера содержали много полезных данных и его хорошо информированные секретарши с готовностью оказывали услуги и готовы были работать с нами целыми сутками по сбору информации.
   Пока мы ждали приказа от Эйзенхауэра, я, к своему удивлению, узнал, что пресловутый Генрих Гиммлер, печально известный шеф гестапо, был схвачен и арестован неподалеку от Фленсбурга агентами британской разведки. Из всех нацистов, мне казалось, что именно Гиммлеру, с его огромными денежными средствами и аппаратом чиновников, наверняка удастся ускользнуть с континента, возможно используя подводную лодку. Однако, он попался по дороге в Шлезвиг-Гольштейн. Он был довольно неумело загримирован и имел при себе фальшивые документы. Вскоре после своего ареста он покончил с собой, проглотив капсулу с цианистым калием.
   Вскоре от Верховного Командующего пришло известие, что нам больше нельзя откладывать наши дела. Наш доклад о разговорах с Деницом подтвердил подозрения Эйзенхауэра, что немцы пытаются вбить клин между англо-американцами и русскими. Денниц, в своих мемуарах, опубликованных несколько лет спустя, отрицал, что у него вообще были такие намерения, но его ремарки, сделанные в Фленсбурге, можно интерпретировать, как намек на объединение с ним в крестовом походе против большевиков. Поскольку мы с Бруксом с непроницаемым видом выслушали его предложение, Адмирал мог вполне подумать, что мы настроены к нему положительно. Во всяком случае, Дениц и его "кабинет министров" были поражены, когда мы приехали к нему снова, чтобы проинформировать его, что верховный Главнокомандующий не только не признает их "правительство", но уже отдал приказ, чтобы арестовать всех, связанных с ним лиц. Британская военная полиция провела аресты, но при этом, по старой привычке, они одновременно прихватили кое-какие сувениры, "освободив" от них своих узников. Всему германскому штабу, включая помощниц-секретарш и мелких клерков, было приказано отдать им все находящиеся при них вещи, особенно денежные банкноты и часы.
   Возможно, я был единственным очевидцем первого и последнего фиаско Адольфа Гитлера. Первое произошло во время "пивного путча", который я наблюдал в Мюнхене. Большинство полагало тогда, что карьера Гитлера закончится вместе с этой неудачной попыткой захватить власть. Четверть века спустя, в Фленсбурге, я стал свиделем последнего провала Гитлера в его попытке увековечить Третий Рейх. После ареста Гранд адмирала Денница и его приспешников не осталось никаких видимых следов германского правительства. Победители нацизма держали все под контролем и правление Германией было полностью в их руках.
   Глава Восемнадцатая: Последний грустный вечер с Рузвельтом (март 1945 года)
   За шесть недель до капитуляции Германии меня спешно вызвали в Вашингтон для срочных консультаций. В последний момент были внесены изменения в процедуру выбора кандидата на пост администратора американской зоны оккупации. Кадровый армейский офицер, генерал-майор Люциус Клей, заместителем главнокомандующего по военному правлению при Эйзенхауэре, исполняющим обязанности, которые исполнялись гражданским лицом, Верховным Комиссаром. Как ожидалось, на этот пост будет назначен зам военного министра Джон Маклой, дипломат, обладавший большими деловыми связями в Европе. Однако, теперь мен сообщили о решении отменить пост верховного Комиссара в Германии, и что мне предстоит стать высокопоставленным гражданским чиновником, вступив в должность политического советника Клея, как и самого Эйзенхауэра.
   Поскольку я никогда до этого не встречался с Клеем и знал о нем только понаслышке, решил взглянуть на его послужной список. Его армейская характеристика не давала ясного представления: Клей был выпускником Уэст-Пойнта, выпуск 1918 года. Он не служил в армии в Первую мировую войну, будучи оставленным дома в качестве инструктора по военной технике. Хотя его и повысили ддо капитана в конце 1918 года, его звание было понижено до первого лейтенанта в мирное время, и Клей так и остался первым лейтенантом все последующие 18 лет. В этом не было ничего необычного в период между двумя мировыми войнами, когда продвижение по службе зависело от отставки или смерти вышестоящих офицеров. Однако, для его поста в германии. оставаясь ничем непримечательным офицером, Клей тем не менее осуществил руководство некоторыми грандиозными проектами, как например, строительством плотины на Красной реке с бюджетом в 55 миллионов долларов. Он также год служил на Филиппинах, занимая должность главного инженера в штабе генерала Макартура. К 1941 году Клей уже полковник. После нападения на Перл Харбор, когда в Вашингтоне срочно понадобились специалисты с опытом Клея, его перевели туда для организации военного производства. Его единственным опытом работы за рубежом была трехнедельная командировка в 1944 году, когда поставки оружия для продвигавшихся армий Эйзенхауэра оказались под угрозой срыва из-за задержек во французском порту Шербура. Клей своевременно устранил все препятствия на пути поставок к огромному облегчению Эйзенхауэра и затем был отозван обратно в Вашингтон для обеспечения регулярных поставок снаряжения в вооруженные силы.
   Мне было ясно, что Клей отличный инженер и администратор, но в его послужном списке не было и намека на то, что он имеет качества или опыт политика, необходимые для его поста в Германии. Поскольку я понял, что мне с ним придется тесно сотрудничать, я решил нанести ему визит в его офис министерства военной мобилизации и перехода к условиям мирного времени, где он занимал пост замдиректора. Генерал приветствовал меня вежливо, но с некоторым недоумением на лице, как бы спрашивая себя, "зачем он пришел ко мне". Однако, вся его вежливость сразу улетучилась, когда я поздравил его с новым назначении в Германию. Он ответил довольно резко, что я должно быть ошибся, потому что ему ничего не известно о таком назначении. По моей информации Президент Рузвельт сам лично одобрил назначение Клея на этот ключевой пост, и я представить себе не мог причину такой резкой реакции. После нескольких секунд неловкой паузы, я извинился и покинул его кабинет. Эта краткая встреча не обещала ничего хорошего в нашем будущем сотрудничестве.
   Меня также обескуражило известие о том, что оккупационная директива для Эйзенхауэра еще не готова. Эта директива, предназначаемая служить четкой программой оккупации для военного правительства, постоянно переделывалась. В данный момент она опять находилась в процессе пересмотра, и мне сказали, что она вряд ли будет иметь окончательный вид до капитуляции. Между тем, никто в Верховном штабе экспедиционных войск не знал, сколько миллионов немцев будут находиться в американской зоне, сколько времени они пробудут под американским контролем, и как нам следует ими управлять. Мы даже не знали, что входит в нашу зону, потому что правительство де Голля был все еще не довольно отведенной им территорией.
   Вскоре после моего прибытия в Вашингтон мне сообщили, что Президент хочет переговорить со мной. Я очень надеялся, что он даст мне все необходимые ценные указания, в которых я так нуждался. Я вполне отдавал себе отчет в той огромной ответственности, которую налагало на меня мое новое назначение. Я готов был взяться за то, что Рузвельт хотел провести в жизнь в Германии. В частности, мне нужно было знать наверняка, рассматривает ли Президент Германию в качестве своеобразного полигона советско-американского сотрудничества, о котором он так искренно распространялся в нашей беседе шесть месяцев назад. В Вашингтоне ходили слухи, что Рузвельт доходил до открытой ругани во время своих встреч со Сталиным, и мне было важно знать, повлияли ли эти разногласия, если они действительно имели место, на позицию Президента в отношении послевоенного урегулирования. Однако, никакой информации мне из Белого Дома не поступало, хотя до моего отъезда в Европу оставались считанные дни.
   Затем, я неожиданно получил приглашение отобедать с Президентом. Я в тот момент сидел с друзьями в клубе армии и флота, когда меня вызвали к телефону, чтобы поговорить с Джоном Беттигером, зятем Рузвельта. Беттигер сказал, что Президент в этот вечер приглашает меня к нему на ужин. На ужине будут только члены семьи и единственный гость, кроме меня, премьер-министр Канады Макензи Кинг, и канадский гость должен будет покинуть их сразу после ужина. Беттигер сказал, что это даст Президенту возможность переговорить со мной с глазу на глаз по поводу Германии. Именно на это я все это время и надеялся. Теперь я смогу получить из первых уст официальную версию нашей оккупационной политики, по поводу которой Президент выскажет мне свои самые последние соображения.
   Однако, когда Президента привезли в его коляске в находящийся на втором этаже Овальный кабинет Белого Дома, его вид привел меня в шок. В нем не было и намека на того полного жизни человека, который вел со мной доверительную беседу в сентябре прошлого года. Президент знал, что выглядит плохо, и даже заметил в разговоре, что потерял тридцать-шесть фунтов веса (около 15 кг). Но он приготовил коктейль с мартини в своей обычной уверенной манере, и ни г-жа Рузвельт, ни Беттигеры не выказали никаких признаков беспокойства по поводу его здоровья. Мне сразу вспомнились две мои встречи с Эдвардом Стеттиниусом (госсекретарь в кабинете Рузвельта, прим. перевод.). Стеттиниус говорил мне прошлым летом, что здоровье Рузвельта доставляет большое беспокойство его друзьям. Иногда он выглядел совершенно вымотанным, но, как ни странно, всегда приходил в норму. Стеттиниус сказал, что несколько самых горячих сторонников Рузвельта договорились между собой все вместе зайти к нему, чтобы просить его не выдвигать свою кандидатуру на четвертый срок, потому что он был на грани коллапса. Моя следующая встреча со Стеттиниусом состоялась уже после выборов, и тогда я спросил его, как Рузвельт воспринял просьбу своей группы поддержки. Стеттиниус сконфуженно признался, что они все струсили и не решились говорить с Президентом о его здоровье во время избирательной кампании. А теперь ухудшение его физического состояния было таким очевидным, что я даже вздрогнул от испуга, когда он воскликнул: "Ну, слава Богу, все позади". Но он имел в виду всего лишь войну в Европе, а не его собственную жизнь.
   Разговор за обедом был ни о чем, и канадский премьер-министр откланялся к тому моменту, когда подали кофе. Президент пригласил меня в свой кабинет для серьезной беседы. Однако, человек, сидевший напротив меня в тот вечер, не был способен серьезно обсуждать дела. Он проговорил около часа, но как-то без особого энтузиазма, перескакивая с предмета на предмет. Рузвельт ни словом не обмолвился о русских: все его мысли занимали немцы. Он впал в воспоминания о своих поездках в Германию в студенческие дни, о том, какими высокомерными показались ему тогда немцы в военной форме. Он сказал, что самое главное -- это не дать немцам снова нарядиться в военную форму, потому что "военная форма их портит, особенно молодежь".
   Я несколько раз пытался привлечь внимание Президента к таким срочным вопросам, как несовпадающие интересы стран-победительниц, и к тому, как их можно примирить, как можно было бы использовать природные ресурсы разделенной на зоны Германии, как он себе представляет будущее Европы. Однако в тот вечер Рузвельт так и не дал мне взвешенных ответов на эти важные вопросы войны и мира, которые так сильно его волновали все последние годы. Эта беседа пролила свет на то, почему все решения, которые должны были бы исходить от гражданских лиц в нашем правительстве, как например, захват Берлина, в тот период принимались в армии. Вся тяжесть ответственности за них легла на плечи генерала Маршалла, которому надо отдать должное за его верность Президенту и стремление защитить его в трудную минуту, оставаясь при этом в тени. Ситуация продемонстрировала слабость структуры нашего правительства, несмотря на нашу прекрасную Конституцию.
   Вскоре после моего возвращения во Францию я получил извещение о смерти Президента Рузвельта, которая произошла 12 апреля в Ворм Спрингс, штат Джорджия. Его кончина дала повод грустным мыслям. Мне выпала особая привилегия служить личным представителем Президента все эти четыре с половиной года самой опустошительной войны в истории человечества, и я был глубоко благодарен ему за то доверие, которое он оказал мне все эти годы. Рузвельт оказал глубокое влияние на всю мою личную жизнь и карьеру в госдепартаменте. Президент никогда не просил меня заниматься партийными делами. Ему было хорошо известно, что хотя я и начал свою карьеру во время демократического правления Вудро Вильсона, я прослужил под начальством трех президентов-республиканцев до того, как Рузвельт пришел к власти. Он понимал также, что я и дальше буду бескорыстно служить демократам и республиканцам все оставшееся время.
   Через несколько дней после смерти Президента у меня состоялась вторая встреча с генералом Клеем, когда мы встретились с ним в верховном штабе экспедиционных войск в Реймсе. Генерал, не теряя времени, объяснил мне почему он был так резок в своей реакции на мое поздравление с его назначением в Германию. Растягивая слова на манер жителей Джорджии, Клей сказал мне, что я был первым, кто сообщил мне эту неприятную новость. Всю войну он старался получить назначение на фронт, чтобы с блеском завершить свою военную карьеру, Эйзенхауэр пообещал ему, что он даст ему такую возможность. Когда я к нему зашел, Клей находился в ожидании своего шанса , когда он сможет командовать боевой дивизией и он искренне надеялся, что моя информация была ошибкой. Через несколько минут после того, как я покинул его офис, он получил телеграмму от Джеймса Бёрнса, подтверждающую мою информацию, а именно, что Президент назначил его возглавить военное правление американской зоной в Германии.
   Назначение армейского офицера на пост Верховного Комиссара в Германии, занимаемый гражданским лицом, было организовано почти единолично самим Бернсом. Влияние Бернса на Рузвельта было таким сильным в то время, что в Вашингтоне Бернса прозвали "зампрезидента". Этот бывший сенатор из Южной Каролины ушел со пожизненно занимаемого им поста судебного заседателя в Верховном Суде США, чтобы взвалить на свои плечи бремя перевода американской экономики на военные рельсы. Во время последней военной зимы Бернс настоял на "изъятии" Клея из Армии, ставшим его заместителем в офисе мобилизации и реконверсии. Именно успех Клея при выполнении этой сложной задачи убедил Бернса, что его заместитель будет тем человеком, которому можно поручить стать во главе американской администрации в оккупационной зоне Германии. Бернс полагал, что нашу военную администрацию должен возглавить кадровый офицер, поскольку ее работа будет сильно зависеть от военного контингента, и поэтому Бернсу удалось убедить всех, кого нужно, что Клей и есть тот человек, которому можно поручить эту работу. Таким образом, гражданское лицо, сенатор из Южной Каролины, взял на себя ответственность за передачу всех вопросов американской оккупации в руки офицера-профессионала, вопреки совету Эйзенхауэра и мнению большинства других военачальников.
   Клей сказал мне, что он ни с кем не разговаривал в госдепартаменте до его отъезда из Вашингтона и никто не объяснил ему, что надо делать. Он не имел представления, как и я, впрочем, как распределены полномочия по оккупации между военным министерством и госдепартаментом. Клея срочно переправили в Европу, не проинформировав о директиве Эйзенхауэра, которая все еще была в разработке, или о каких-либо международных соглашениях, достигнутых по этому вопросу. Пока я разъяснял ему современное положение четырехсторонних соглашений, аналитический ум Клея сразу же "просек" предстоящие ему трудности, и он выразил полное согласие с мнением Эйзенхауэра, что дело германской оккупации следует как можно быстрее перевести на гражданские рельсы. Он наверняка бы пришел в ужас в тот день, если понял, что ему придется служить в германии целых четыре года, выполняя функции главного администратора американской зоны оккупации.
   Первая управленческая проблема, с которой столкнулся Клей, состояла в наведении порядка в наспех сформированной организации под названием Контрольный совет американской группы (КСАГ), который вот уже несколько месяцев функционировал, исходя из концепции, что именно ему придется управлять американской зоной оккупации. КСАГ был создан в Англии для подготовки оккупации Германии, и его члены с удобствами разместились в штабе на Кингстон-на-Темзе, который освободился, когда Верховный Главнокомандующий переехал во Францию. Персонал этого совета состоял из гражданских чиновников и несколько сотен армейских офицеров, и они всерьез и с энтузиазмом принялись за работу под началом бригадного генерала Корнелиуса Уикершама, хорошо известного нью-йоркского адвоката в мирное время. К всеобщему удивлению, Комитет столкнулся с трудностями в поиске американцев, владеющих немецким языком, которые могли бы занять административные посты в Германии. Первая мировая война сделала непопулярным все, что было связано с немецкой нацией, включая немецкий язык. Эта нехватка граждан США, говорящих по-немецки, стала большим препятствием для наших оккупационных властей в начальный период.
   Одном из первых шагов, предпринятых КСАГ было написание руководства для инструктажа американских чиновников, работавших в оккупационной зоне. Это политическое руководство было составлено по типу подобного армейского учебника, использовавшегося в Германии после Первой мировой войны и в нем не только допускались, но и всячески поощрялись дружеские отношения между американскими военнослужащими и немецким населением. И вдруг из Вашингтона приходит бумага о том, что новый учебник вызвал бурю возмущения на высшем уровне и поэтому его следует почти полностью переделать. Госсекретарь Хэлл прислал мне копию памятной записки Рузвельта по этому вопросу. В свете того, что произошло позднее в Германии, одна часть этой записки представляет интерес. Рузвельт писал, что, читая учебник Совета "складывается впечатление, что Германию следует восстанавливать так же, как Нидерланды или Бельгию, и что народу Германии нужно, как можно быстрее, помочь достигнуть его довоенного уровня благосостояния". Президент подчеркнул, что это никак не является американской политикой. В результате, этот учебник был заменен другим руководством, подготовленным соперничающей группой армейских работников. В нем запрещалось всякое "братание" с германским народом и исключались какие-либо отношения между американскими оккупационными военнослужащими и немцами. Это привело в смятение некоторых составителей КСАГ. Один офицер, выпускник Уэст Пойнта, спросил меня: "Как мы можем запретить нашим ребятам брататься с симпатичными немками"? Кстати, никто им этого и не запрещал!
   Клей перевел работу КСАГ на более практические рельсы, разогнав чиновничий аппарат Кингстон-на-Темзе и отправив большинство офицеров и гражданских лиц в те области Германии, которые были уже оккупированы., тем самым заставив их приобрести опыт работы на месте. Однако, другие административные проблемы требовали более детального подхода. Наконец-то прибыла директива Эйзенхауэра по оккупации, и нам с Клеем было разрешено заняться этим совершенно секретным документом примерно дней за десять до капитуляции. Эта директива, которая впоследствии стала притчей во языцех, имела заголовок JCS 1067, 6-7, что означало "Объединенный комитет начальников штабов", а цифры -- версию, составленную из шестого и седьмого черновиков подвергшегося многим переработкам плана. Причина столь многочисленных переработок и отсрочек заключалась в том, что JCS 1067 в своем окончательном варианте свел воедино материалы, взятые из первоначальных программ по оккупации госдепартамента и военного министерства и совершенно несовместимые с ними части, вдохновленные Планом Моргентау.
   Для оценки этой директивы Клей провел консультации с двумя специалистами своего наспех собранного штаба, профессиональное мнение которых он весьма уважал. Одним из этих экспертов был Бригадный генерал Уильям Дрейпер, который служил экономическим советником, а другим был Льюис Дуглас, который был назначен его финансовым советником. Дрейпер в свое время был банкиром инвестиционного банка в Нью-Йорке. Он принимал участие в боевых действиях еще в Первую мировую войну и оставался резервистом после войны. Когда разразилась Вторая мировая война, он снова вступил в ряды вооруженных сил, став командиром полка. Это уникальное сочетание военного и финансового опыта сделало его незаменимой фигурой в оккупационной администрации. Дуглас, бывший конгрессмен из штата Аризона и успешный бизнесмен, президент большой страховой компании, некоторое время служил первым директором по бюджету в кабинете Рузвельта. Во время войны Дуглас работал управлении военных поставок.
   Оба советника Клея были потрясены запретами, со всеми подробностями изложенными в этой инструкции. "Эта штука была состряпана идиотами от экономики!" воскликнул Дуглас. "Где это видано, чтобы самым квалифицированным рабочим Европы запрещали производить столько, сколько они могут, для нужд континента, которому недостает всего". Клей согласился и попросил Дугласа вылететь назад в Вашингтон, чтобы добиться соответствующих изменений в этой директиве. Однако, через некоторое время Дуглас вернулся во Францию в отвратительно настроении. Единственное изменение, которое ему удалось внести, было плохо сформулированное полномочие осуществлять финансовое урегулирование для предотвращения инфляции. Я тогда занимал те же помещения, что и Дуглас, и видел, с каким унынием он изучает инструкцию 1067. Он пришел к выводу, что диспуты в Вашингтоне затянули планы американской оккупации в два тугих узла, и вскоре он тихо подал в отставку, и только спустя два года вновь вернулся к работе на европейском континенте, прибыв в Лондон в качестве посла США в Великобритании.
   Что касается Клея, то ему предстояло стать самым влиятельным американцем в Европе в последующие десять послевоенных лет. Его патрон, Бернс, был госсекретарем с июля 1954 по январь 1947 годы, и эта связка Бернс-Клей не только изменила американскую концепцию оккупации в Германии, но также оказала влияние на весь расклад европейской политики. Как политик, Бернс продемонстрировал удивительную проницательность, выдвинув на этот важный в политическом отношении пост именно Клея, который в 1945 году не проявлял никакого интереса к европейским делам. Когда Бернс уговаривал Президента поставить Клея вместо гражданского Верховного Комиссара, он сказал Рузвельту следующее: "После того, как я пообщался с чиновниками всех правительственных департаментов, я не увидел среди них ни одного, более способного, чем Клей, а среди военнослужащих не нашел никого, кто бы так хорошо, как Клей, понимал точку зрения гражданского лица". Мое собственное сотрудничество с Клеем, так неудачно начавшееся во время моей первой встречи с ним в Вашингтоне, полностью подтверждает эту оценку. Никто не был более предан Армии, чем Клей, но он намеренно организовал преимущественно гражданскую администрацию в Германии. Из всех армейских офицеров, с которыми мне приходилось работать, никто не мог сравниться с Клеем в его уважительном отношении к мнению гражданских лиц, и никто не проявил больше таланта в искусстве управления государственными делами.
   Глава Девятнадцатая: Берлин в Изоляции
   Наш первый визит в поверженный Берлин Эйзенхауэр, Клей и я нанесли только 5 июня 1945 года. Всего месяц прошел с момента капитуляции Германии и создания Штаба экспедиционных войск во Франкфурте, но все мы были уже по горло завалены своими новыми обязанностями. Война в Японии почти достигла своего апогея, и главным приоритетом стала передислокация войск на японский театр. По четыреста тысяч военнослужащих в месяц перебрасывалось с командного пункта Эйзенхауэра на другой край земли вместе с огромным количеством военного снаряжения и боеприпасов. Планирование этого невиданной по своим размахам операции по логистике было поручено Клею.
   Огромной, хотя и имеющей второстепенное значение, была задача, именованная неофициально "Операцией по Спасению". У нас сложилось впечатление, что от Штаба Экспедиционных войск требуют спасать все население Европы от голода болезней. Фанатичное сопротивление Гитлера истощило запасы продуктов питания, медицинских средств и других предметов первой необходимости и на долю Штаба Экспедиционных войск выпало снабжение транспортом и личным составом одной из самых грандиозных операций по спасению жизней миллионов "рабов-тружеников" оккупированной немцами Европы. Сюда входило и их возвращение в страны проживания, и забота о миллионах голодающих "перемещенных лиц", включая евреев, которые были так слабы, что уже не могли передвигаться сами, да и не имели своего угла в этом мире, и массированные поставки всего необходимого всем освобожденным странам, и предоставление насущных средств существования приблизительно сорока миллионам немцам, проживавшим в западных зонах.
   Однако, самой трудной проблемой Штаба той весной было наведение порядка и размещение многотысячной армии наших военных в отведенных им зонах. На ялтинской конференции основной упор делался на том, чтобы союзные армии продвигались вперед как можно быстрее, не обращая внимания на зоны. Однако, в то время никто не предполагал, что американские армии будут продвигаться столь быстро. Сейчас некоторые из моих британских коллег по Штабу с сожалением признаются, что они переоценили возможности Красной Армии и недооценили военный потенциал американцев. Американцам удалось до окончания войны поставить в Европу семьдесят дивизий, т.е. в четыре раза больше числа эффективных моторизованных дивизий, которые предоставили англичане. Британские стратеги не представляли, что такое возможно, и они точно так же ошиблись по поводу темпов продвижения вперед русских. Большинство британцев с удовлетворением восприняли известие о том, что Сталин согласился на то, чтобы русская оккупационная зона была меньше территории, которую по оценкам Штаба должны были занять его армии. Однако, британцы не приняли в расчет, что у русских в армии так мало моторизованных войск и что миллионы её солдат шли вперед пешком или используя гужевую тягу, а то и повозки, запряженные верблюдами.
   Еще до капитуляции Германии американские армии продвинулись в русскую зону по всему периметру пятисотмильного фронта на глубину до 120 миль в некоторых местах. Черчилль хотел, чтобы наши войска оставались там до тех пор, пока не начнутся послевоенные переговоры. Британский премьер-министр информировал Эйзенхауэра, что по его убеждению Сталин имеет намерение удержать любой ценой все, захваченное Красной Армией, и он призывал, чтобы англо-американские армии захватили и удерживали за собой как можно больше территорий Германии и, по возможности, Центральной Европы, на предмет дальнейшего торга. В качестве Верховного Главнокомандующего, Эйзенхауэр представлял британское правительство так же, как и свое собственное, и ему пришлось отнестись с должным вниманием к аргументам Черчилля. Однако, Эйзенхауэр решительно не хотел портить отношения с русскими и не делал ничего такого, что могло бы вызвать их недоверие к нему. Поэтому он воспользовался властью, которой его наделили Объединенные начальники штабов и вежливо отклонил настойчивые просьбы Черчилля.
   Западная группа войск могла бы продвинуться гораздо дальше, чем это имело место на самом деле. Например, Эйзенхауэр приказал генералу Паттону приостановить продвижение его моторизованных дивизий почти у стен Праги, столицы Чехословакии, потому что это запросило русское командование войск, приближавшихся к этому городу с другой стороны. Паттону также было приказано не принимать капитуляцию германских армий, которые сражались на восточном фронте, потому что русские сами хотели принять их капитуляцию. В результате этих приказов недовольные американцы были вынуждены замедлить их победное продвижение войск в ожидании прибытия Красной Армии. Чехословакия, в отличие от Германии, не была побежденной страной, но имела свое собственное правительство, которое было признано всеми державами-победительницами. Складывалась взрывная ситуация, и Эйзенхауэр в конце мая направил генерал-лейтенанта Гарольда Булла и меня в Прагу для проведения переговоров по постепенному отводу американских войск из этого района.
   Штаб наступающей армии Паттона в Пльзене возглавлял генерал-майор Эрнст Хармон, весьма импозантный командир танкового подразделения, получивший кличку "Ад на колесах". Хармон направил Буллу и мне телеграмму с предложением сделать остановку в Пльзене, чтобы принять участие в обеде, который он давал советскому верховному командованию в этом районе, и личный самолет фельдмаршала Бернарда Монтгомери, который только что приземлился, был отдан в наше распоряжение. Однако, честь перелета в этом стареньком С-47 не была оценена нами по достоинству, поскольку его аккумуляторы загорелись, наполнив салон едким дымом, и нам пришлось срочно приземлиться на покинутую немцами взлетную полосу истребителей люфтваффе. Из-за вынужденной посадки мы опоздали на прием, и когда мы потихоньку проскользнули в обеденный зал Гранд Отеля Пльзеня, Хармон выступал с весьма эмоциональной приветственной речью.
   В зале находилось около полусотни русских военнослужащих, включая нескольких генералов, и целый ряд сотрудниц женской вспомогательной службы. С характерным для него энтузиазмом Хармон набросился на своих русских гостей с критикой их отношения к американцам, как к своим потенциальным врагам, вместо того, чтобы считать их своими союзниками. Хармон подобрал себе в качестве переводчика молоденького американского лейтенанта из Бруклина, родители которого эмигрировали из России. Этот паренек изо всех сил старался угодить своему командиру, но "Ад на колесах" подозревал, что его переводчик снижает эмоциональный накал его критики. Несколько раз Хармон прерывал свою речь, обращаясь к лейтенанту во всеуслышание со следующими словами: "Если не переведешь точно мои слова, то, смотри у меня!". Вынуждаемый, таким образом, подыскивать русские эквиваленты весьма забористым выражениям генерала, переводчик выдавал все ненормативные слова, слышанные им в Бруклине, включая откровенную ругань. Эффект, производимый его переводом на присутствующих русских, особенно женщин, был невероятным. Зал огласился хохотом к искреннему недоумению Хармона, который хотел произвести совсем другое впечатление.
   Комическая реакция, непреднамеренно произведенная переводчиком Хармона, помогла снять напряжение текущего момента, которое было угрожающе серьезным. Пока американские военные ожидали в Пльзене прибытия Красной Армии, делегации чехов-антикоммунистов уже успели нанести визит в американскую штаб-квартиру, где они обратились к нам с призывом войти в Прагу до того, как это сделают русские. Чехи утверждали, что советские военные передвижения имели политическую подоплеку и что освобождение Праги Красной Армией только укрепит позицию Чехословацкой коммунистической партии. По их мнению, сотрудничая с русским, армия США тем самым непредумышленно помогает коммунистам.
   Решение Эйзенхауэра не брать Прагу было, на самом деле, истолковано всеми как еще одно доказательство того, что советское правительство получило свою "сферу влияния" в Чехословакии. Если бы Прага была освобождена американскими войсками, то эта акция могла бы иметь большой политический эффект в Европе -- меньше, конечно, чем если бы мы взяли Берлин, но достаточно важный. Когда возникали сходные вопросы по поводу того, должны ли англо-американские войска продвинуться в зону, отведенную для советского правительства, Эйзенхауэр обычно так комментировал это на штабных совещаниях: "Почему мы должны подвергать опасности жизнь хотя бы одного американского или британского солдата, чтобы занять территорию, которую мы так или иначе передадим русским"?
   У Эйзенхауэра были как свои личные, так и стратегические причины возражать против попыток Черчилля извлечь выгоду из стремительного продвижения англо-американских войск. Генерал был глубоко потрясен массовыми зверствами гитлеровцев, увидим по мере того, как наши моторизованные дивизии продвигались по суперсовременным немецким автобанам, застигая в врасплох нацистов, пытавшихся уничтожить следы своих деяний. В середине апреля Третья армия Паттона захватила Ордурф и Бухенвальд, и другие концентрационные лагеря, и Эйзенхауэр облетел их с инспекцией всего через несколько часов после прибытия туда наших войск. У нацистов не было времени для уничтожения всех улик. Эти лагеря, в отличие от многих других лагерей смерти, расположенных дальше на восток, не были исключительно предназначены для евреев. Их жертвами стало население всех европейских стран. Здесь были собраны люди, мужчины и женщины, организовавшие сопротивление Гитлеру. Лагерные пытки и издевательства были направлены на то, чтобы сломить дух этих борцов Сопротивления путем постоянного унижения их человеческого достоинства и причинения невыносимой боли. То, что он увидел в Бухенвальде, так потрясло генерала Паттона, что его тут же вырвало. Освобожденные нашими войсками узники представляли собой жуткое зрелище: это были ходячие скелеты. Многие из пленников были кадровыми военными, которые стали участниками партизанского движения, когда их армии уже могли сражаться в Европе. Он стояли по стойке смирно, стараясь отдать честь своими худыми, как плети, руками проходящим мимо Эйзенхауэру, Паттону и другим штабным офицерам. Одного этого было достаточно, чтобы у этих старых вояк на глаза навернулись слезы, а некоторые офицеры просто не могли сдержать рыдания. (Одним из заключенных был генерал французских ВВС Морис Шаль, который шестнадцать лет позднее был осужден за измену правительством де Голля). Столкнувшись с таким бесчеловечным обращением с людьми, которое Эйзенхауэр увидел в лагерях, он еще больше возненавидел нацизм и стал решительно противиться идти на конфликт с Россией по поводу Германии.
   Отношение Эйзенхауэра к нацистам нисколько не изменилось за все годы, что я работал с ним. Например, когда в 1941 году в Лондоне мы впервые обсуждали нашу африканскую экспедицию, я заметил, что лучше будет не посвящать Генералиссимуса Франко в наши планы высадок на африканском континенте. Эйзенхауэр сказал, что испытывает отвращение даже просто общаться с диктатором, который своим положением был обязан Гитлеру и Муссолини. Другой, характерный для него случай был в Тунисе в 1943 году, когда произошла массовая сдача германских частей нашим войскам. Эйзенхауэр отказался встретиться с немецким командующим, генералом фон Арнимом, сказав при этом: "Я не стану пожимать руку нацисту". Много лет спустя, когда Эйзенхауэр было уже Президентом США, он стал более покорным в делах международной политики. Я мог наблюдать это, сопровождая его в декабре 1959 года во время государственного визита в Испанию, где он был принят самим Франко.
   В 1945 году позиция Эйзенхауэра в отношении России была четко сформулирована, и я не помню, чтобы кто-нибудь из его помощников выражал несогласие с ним. Вера Рузвельта в советско-американское сотрудничество получила свое подтверждение в Ялте с стороны британских, как и американских военных и политических деятелей, и Президент Трумэн в первые месяцы своего правления вряд ли смог, при всем его желании, повернуть вспять политику Рузвельта. На самом деле у нового Президента и не было желания что-либо менять в политической программе Рузвельта в то время. Он старался делать то, что, как ему казалось, Рузвельт сделал бы в данных обстоятельствах. Соответственно, когда внезапно возникла необходимость чем-то подпереть политическую установку Рузвельта в отношении России, Трумэн, не долго думая, обратился за помощью к одному из самых близких советников бывшего президента, Гарри Гопкинсу. Будучи тяжело больным, Гопкинс ушел в отставку незадолго до кончины Рузвельта, Однако, Трумэн буквально заставил его встать с больничной койки и отправиться в Москву. Мало кто из американских политических деятелей нашего века оказал большее влияние на американскую политику, как внутри страны, так и за рубежом, чем Гопкинс. Благодаря своей уникальной связи с Рузвельтом, этот общественный деятель прославился на весь мир. Он на равных вел переговоры со Сталиным и Черчиллем, но ни одно из поручений Рузвельта не имело такие далеко-идущие последствия, как поручение, данное ему Трумэном, а именно, его поездка в Москву.
   Непосредственным поводом миссии Гопкинса была угроза, нависшая над ООН, которая чуть было не развалила этот институт еще до того, как он стал действующей организацией. ООН был неотъемлемой частью Великого Плана Рузвельта на послевоенный период для всего мира. С помощью этого учреждения он хотел упрочить советско-американское сотрудничество. Рузвельт убедил Сталина в Ялте, что ООН следует создать еще до окончания войны. Трумэн уважал планы своего предшественника и энергично продвигал в жизнь идею создания ООН. Конференция по выработке Хартии ООН собралась в Сан-Франциско 25 апреля 1945 года, за две недели до капитуляции Германии. Влияние ООН на миллионы измученных войной людей во всем мире было таким огромным, что на ее открытии собрались две тысячи аккредитованных корреспондентов, и это событие получило гораздо больше освещения в СМИ, чем даже сама война в Европе. Однако, вскоре после её открытия, Конференция по Хартии оказалась под угрозой срыва. Советское правительство потребовало такие изменения в процедуре голосования, которые американские делегаты отказались принять. Более того, действия русских в Польше и других восточно-европейских странах вызвало бурю негодования среди делегатов в Сан-Франциско. Складывалось впечатление, что концепция послевоенного мира Рузвельта может рассыпаться в прах еще до окончания Второй мировой войны. Именно тогда-то кое-кто в Вашингтоне и намекнул Президенту Трумэну, что в данных обстоятельствах самые лучшие шансы договориться со Сталиным у Гарри Гопкинса. Трумэн принял эту идею и нажал на Гопкинса, чтобы тот вылетел в Москву. Его переговоры со Сталиным длились одиннадцать дней в мае и июне.
   В Штабе экспедиционных войск о первых результатах миссии Гопкинса узнали 30 мая. В этом полном энтузиазма сообщении говорилось, что Гопкинс убедил советского диктатора пойти на компромиссы в вопросе правления ООН и по другим спорным вопросам. В результате, Гопкинсу удалось организовать встречу Трумэна, Сталина и Черчилля, которая должна была состояться где-то в районе 15 июля в окрестностях Берлина. Гопкинс также уведомил Эйзенхауэра, что Сталин назначил от советской стороны Маршала Г.К. Жукова, организатора штурма Берлина, членом Объединенного контрольного Совета, который являлся высшей властью в делах германской оккупации. Мы истолковали этот шаг, как свидетельство того, что с этого момента у нас будет объединенное военное правительство, которое начнет без промедления действовать в Берлине. У нас у всех появилась надежда на улучшение отношений и утром 5 июня мы в каком-то праздничном настроении отправились из Франкфурта в Берлин. Мы с Клеем упаковали свои чемоданы, думая провести несколько дней в Берлине, где нам предстояло заняться организацией американского штаба и гарнизона. Вследствие оптимистичной оценки Гопкинсом позиции Сталина, нам казалось, что больше трудностей не возникнет.
   Целью первой поездки Эйзенхауэра в Берлин было подписание Декларации о принятии Союзниками высшей власти в Германии и участие в организационном совещании Контрольного Совета Союзников по Германии. По своему обыкновению, Эйзенхауэр настоял на том, чтобы было заранее подготовлена точная повестка дня для всех участников, и чтобы она была принята всеми заинтересованными лицами, включая русских. Верховного Главнокомандующего всегда раздражало, если согласованная повестка дня не соблюдалась. Мы прибыли в Берлин точно по расписанию, и у нас было время нанести короткий формальный визит Маршалу Жукову в русском штабе ровно в полдень. Время после полудня было зарезервировано для обеда и дискуссий с русскими по поводу того, как скоро союзный Контрольный Совет сможет приступить к работе в Берлине. Согласно повестке дня Эйзенхауэр должен был в шесть часов вечера вылететь из берлинского аэропорта обратно во Франкфурт.
   В аэропорту Темпльхоф нас приветствовал заместитель Жукова генерал Василий Соколовский, который прибыл в сопровождении внушительного русского почетного караула, и после весьма удручающей поездки по превращенному в развалины центру Берлина, по которому бесцельно, как тени, бродили пережившие весь этот ужас люди, мы , наконец, добрались допригородной штаб-квартиры Жукова. И везде нас преследовал запах смерти. Каналы были забиты трупами и нечистотами. Метро, по приказу обезумевших нацистов, было в последнюю минуту затоплено вместе с тысячами нашедших в нем убежище жителей. Русский главнокомандующий с большой сердечностью приветствовал Эйзенхауэра, что произвело на всех прекрасное впечатление. По окончании обмена формальностями американскую часть делегации провели в специально отведенный для них комфортабельный дом, а англичан, под командованием фельдмаршала Монтгомери -- в другой дом.
   Эйзенхауэр думал, что его сразу же проведут в конференц-зал, но вместо этого нас проинформировали, что обед подадут в нашем доме, а англичане будут есть у себя. Это шло явно вразрез с повесткой дня, и когда закончился обед, Эйзенхауэр забеспокоился, видя, что русские никак не объясняют свою задержку. Наконец, он не выдержал и спросил меня: "Что здесь происходит? Ты не думаешь, что они нам зубы заговаривают"? Я ответил, что не вижу причины для этого. Я вызвался пойти и спросить Вышинского. Эйзенхауэр вспомнил наши связи с Вышинским в Африке и Италии, где с ним можно было договориться.
   Вышинский принял меня сразу и объяснил в чем дело. Одна из трех прокламаций, которые мы приехали подписать, содержала фразу, обязывающую Большую Тройку держать японцев внутри их соответственных подведомственных областей. Но поскольку русские не вступили в войну с Японией, он не могли публично согласиться с такой формулировкой. Эта прокламация изучалась и обсуждалась много месяцев специалистами в Вашингтоне, Лондоне и Москве, и конечно, каждый эксперт, занимавшийся этим документом, должен был бы заметить эту неувязку. Однако, никто её не заметил. Какой-то мелкий русский чиновник выудил её на свет божий в последнюю минуту, просматривая документ в Берлине. "Но это явная ошибка!", сказал я Вышинскому. "Я уверен, что генерал Эйзенхауэр согласится устранить это оговорку без консультаций с Вашингтоном или Лондоном". На что Вышинский просто сказал: "Мы должны дождаться соответствующих указаний от советского правительства". Он выглядел несколько сконфуженным, понимая, что это осложнение надо было бы объяснить нам заранее. Возможно, на Вышинского и Жукова повлиял инцидент с беднягой Суслопаровым, который, ничтоже сумняшеся, подписал документы о капитуляции, переданные ему генералом Смитом.
   Во всяком случае, русские, находящиеся в Берлине, решили не рисковать и ждали известий из Москвы, которые пришли только во второй половине дня. После этого три Главнокомандующих собрались вместе, прокламации были должным образом подписаны, газетчики сделали сотни фотографий, и приветливый Жуков, рядом с которым был всегда Вышинский, провел первое совещание военных губернаторов Большой Тройки в Берлине. Эйзенхауэр предложил срочно приступить к созданию Объединенного контрольного Совета, пояснив, что он хочет для этой цели оставить Клея и меня в Берлине.
   После консультаций с Вышинским Жуков вежливо отклонил это предложение, сказав, что каждая оккупационная держава должна отвести свои войска в свою собственную зону до того, как вступят в силу органы международного контроля. Это означало, что русские просят американцев освободить все те участки русской зоны, которые мы все еще занимали в Тюрингии, Саксонии и Померании без какой-либо компенсации с их стороны. Даже во время этого первых коротких переговоров стало ясно, что Вышинский, гражданское лицо, а не Жуков, решал вопросы, имеющие политическую подоплеку, и выносил решения, которые Эйзенхауэр мог бы сам, и действительно, сам принимал по своей собственной инициативе. Зная Вышинского по его ловким маневрам в Италии, я не удивился, услышав, что он устанавливает коммунистические режимы в Восточной Европе. Мне было ясно, что именно он дергает за тайные нити в Берлине. У Жукова явно не было полномочий принимать предложение Эйзенхауэра по въезду в Берлин, и Эйзенхауэр не стал форсировать это дело.
   Пока главнокомандующие совещались, в соседних комнатах готовились к приему: приятные русские девушки в военной форме расставляли на длинных столах разные яства и напитки. Было ясно, что эта встреча -- всего лишь предлог для грандиозного застолья в русском стиле, и что Жуков надеется, что Эйзенхауэр отложит свой отъезд, чтобы принять участие в этом празднестве. Все указывало на то, что этот роскошный прием будет обставлен с особым шиком: русские подготовились к нему заранее, даже пригласив своих лучших танцоров, музыкантов и поваров. В условиях полной разрухи, царившей тогда в Берлине, это впечатляло. Однако, Эйзенхауэру была не по душе вся эта шумиха, и он настаивал на возвращении во Франкфурт вместе со всеми подчиненными строго по расписанию. Жуков был настолько поражен, что не мог поверить, что Эйзенхауэр действительно хочет уехать. "Я вас беру под стражу и оставляю здесь"! воскликнул он шутливым голосом. Но Эйзенхауэр остался на пару первых тостов, объяснив, что не был заранее проинформирован о приеме и поэтому не может отменить данные ранее распоряжения. По пути назад в аэропорт он любезно пригласил Жукова посетить штаб-квартиру объединенных сил. Итак, пребывая в плохом настроении, мы вылетели назад во Франкфурт всего через несколько часов после нашего прилета в Берлин. У Эйзенхауэра от этой встречу остался неприятный осадок: он считал, что им манипулируют, несмотря на радушное гостеприимство Жукова и его личное обаяние, и ближайшие перспективы отношений с русскими не обещали ничего хорошего.
   Со временем нам стало ясно, что русские получили все, чего добивались, уже на первой встрече Эйзенхауэра и Жукова. Прошел еще месяц прежде, чем мы смогли перейти к переговорам о перманентном въезде в Берлин, и нам удалось организовать работу Объединенного контрольного совета только по окончании Потсдамской конференции. Прокламации, которые вступили в силу на совещании Эйзенхауэра-Жукова, полностью отвечали интересам русских. Они легли в основу нашей совместной оккупации Германии, и по сей день оказывают влияние на отношения между Германией и странами, подписавшими их в Берлине.
   Прокламация N1 свела на нет последние остатки национального немецкого правления, передав высшую власть в Германии в руки главнокомандующих стран-победительниц. В своих мемуарах, написанных несколько лет позднее, в 1950 году, генерал Клей заявляет следующее: "Это было роковое решение, которое можно по справедливости оценить по своему воздействию только по прошествии определенного времени и в историческом плане". В настоящее время, (т.е. в шестидесятых годах двадцатого века), ни время, ни история так еще и не вынесла своего ясного суждения по этому вопросу.
   В Прокламации N2 оговаривалось, что единодушное соглашение стран-победительниц нужно достигать по вопросам, касающихся Германии в целом, и что при отсутствии единой точки зрения каждый главнокомандующий остается верховной властью в своей зоне. На самом деле, такая постановка вопроса давала каждой оккупационной администрации право абсолютного вето, что привело к разделению Германии на зоны восточного и западного блоков на неопределенно долгое время.
   Прокламация N3 зафиксировала границы соответствующих зон, подтвердив лондонское соглашение о том, что город Берлин должен быть разделен на сектора , с соответственным гарнизоном войск оккупирующей державы в каждом секторе. Этот документ, вместе с лондонскими протоколами от 12 сентября и 14 ноября 1944 года, остается по сей день главной юридической базой базирования западных гарнизонов в Берлине.
   Через четыре дня после нашего визита в Берлин Гарри Гопкинс сделал остановку во Франкфурте на его обратном пути из Москвы в Вашингтон. Он с энтузиазмом рассказывал о своих встречах со Сталиным, поражая своих слушателей полной уверенностью в налаживании советско-американского сотрудничества. Гопкинс изменил вектор нашей деятельности в Штабе экспедиционных войск. Германия представлялась нам раньше самой большой проблемой в Европе, но Гопкинс дал понять, что теперь Германия занимает низкую строчку в списке приоритетов Вашингтона. Он объяснил, что во время его переговоров со Сталиным по поводу Германии не возникло никаких разногласий, добавив, что больше беспокойства вызвало будущее Польши. Самым важным результатом миссии Гопкинса в Москву, как я полагаю, было то, что он, как и все американцы вместе с ним, считал, что его миссия увенчалась успехом. Он вполне искренно заявил нам во Франкфурте: "Мы теперь можем иметь дело со Сталиным. Он будет с нами сотрудничать"!
   Гопкинс основывал свои взгляды на уступках, которые Сталин уже сделал, и его вновь обретенная вера в русских, дискредитировала предупреждения Черчилля о намерениях Советов. После выводов, сделанных Гопкинсом, тревога Британского премьер-министра казалась преувеличенной и даже граничащей с истерикой. Во время войны Черчилль почти так же высоко, как и сам Рузвельт, отзывался об оценках Гопкинсом людей и событий, и этот факт уже сам по себе говорил о серьезности его критического подхода к предупреждениям премьер-министра Великобритании. Черчилль попытался выведать у Гопкинса последние новости о переговорах, пригласив его сделать остановку в Лондоне до возвращения в Вашингтон, но Трумэн был категорически против. То, что Гопкинс поведал нам во Франкфурте, было, в сущности, подготовкой его доклада Трумэну, который еще не определился с курсом своей внешней политики, Естественно, поэтому, что новый Президент желал первым услышать доклад Гопкинса без комментариев со стороны Черчилля.
   Гопкинс рассказал нам о дне, проведенном им в Берлине на обратном пути из Москвы, и о том, с каким поистине обескураживающим радушием русские приняли его там, даже позволив ему взять с собой несколько книг из личной библиотеки Гитлера в качестве сувениров. Он описал, как Вышинский всегда выступал вместо Жукова, отвечая на политические вопросы. Гопкинс пояснил, что ни один русский военный, каким бы ни был его ранг, не имеет полномочий заниматься политикой. Гопкинс сказал, что Сталин откровенно разъяснил ему, что Жуков может решать только вопросы военного значения. Советский диктатор, казалось, был даже больше, чем американцы, полон решимости уважать принцип субординации военных гражданским властям. Гопкинс сказал, что Сталин всегда приводил в пример Наполеона, который легко расправиться с Французской революцией.
   Эйзенхауэр внимательно выслушал эту часть рассказа Гопкинса. На протяжении всей войны Маршалл настаивал на том, чтобы американским военачальникам была дана безоговорочная власть командовать на их соответствующих военных театрах, и Рузвельт поддерживал эту линию даже, когда принимаемые решения касались международной политики. Привыкнув за все эти году к такому ходу дел, Эйзенхауэр, какзлось, был несколько обескуражен, когда Гопкинс заметил, что все главнокомандующие в оккупационных зонах германии должны иметь меньше властных полномочий, чем это было в военное время. Гопкинс правильно предсказал, что именно британский Форин Офис (министерство иностранных дел), а не военачальники, отныне будет в большей степени определять оккупационную политику англичан. Он добавил, с хитрой улыбкой, что некоторые правительственные учреждения в Вашингтоне теперь потребуют большего участия в американской оккупационной политике. Эйзенхауэр с мрачным видом признался в том, что он уже имеет массу свидетельств такого подхода. Когда Эйзенхауэр объяснил, что он как можно быстрее решил вывести все американские части из русской зоны, Гопкинс горячо поддержал эту идею. Однако, Гопкинс с большим вниманием выслушал мое объяснение того, почему у нас нет письменных указаний о коридорах для беспрепятственного прохода в Берлин. Он согласился, что мы всеми средствами добиваться принятия определенных мер и он пообещал поставить этот вопрос лично перед Трумэном и Маршаллом сразу же по возвращении в Вашингтон.
   Памятная записка, найденная в бумагах Гопкинса, показывает, что он сдержал свое обещание, а официальные документы проливают свет на то, что произошло позже. 14 июня Президент Трумэн направил послание Сталину с требованием включения в программу обоюдного продвижения русских и американских войск в Германии и Австрии специальной оговорки о "свободном доступе военных сил США по воздуху, автомобильным и железным дорогам в Берлин из Франкфурта и Бремена". В то же время и Черчилль выслал подобного рода запрос в Москву. Однако, в ответе Сталина обоим государственным деятелям не было никакого упоминания о доступе, и в Вашингтоне и в Лондоне предположили, что неограниченный доступ можно считать делом решенным. 25 июня Маршалл выслал во Франкфурт проект предполагаемой директивы передвижения войск со следующим комментарием: Следует отметить, что предлагаемая директива не содержит никаких действий для получения прав для проезда в Берлин и Вену на обоюдной основе. ... В соответствии с посланием Президента Сталину (от 14 июня), эти права должны быть урегулированы командным составом на месте одновременно с урегулированием по другим вопросам". Другими словами, Вашингтон все еще рассматривал проблему проезда, как чисто технический вопрос.
   10 июня Жуков вылетел во Франкфурт со ответным визитом и там снова имел место обмен приятными комплиментами. На следующий день Эйзенхауэр отбыл в свой месячный отпуск. Это был грандиозный тур празднования победы. Ему был оказан восторженный прием сначала в Лондоне и Париже, а потом в Вашингтоне и других городах США. После своего выступления на объединенной сессии Конгресса, Эйзенхауэр, начиная с 25 июня, смог предаться спокойному двухнедельному отдыху с игрой в гольф в местечке Уайт Салфэр Спрингс, в Западной Виржинии. Он вернулся в Германию только 19 июля, за неделю до открытия Потсдамской конференции. В отсутствии Эйзенхауэра в течение этого месяца Клею удалось заложить фундамент американского военного правления в Германии. Он стал главным архитектором этого института.
   Эйзенхауэр находился все еще на отдыхе, когда Клею, в качестве его заместителя, нужно было урегулировать последние, весьма запутанные вопросы передачи русским сотен квадратных километров территории, занимаемой американскими войсками. Чтобы завершить начатые договоренности, Клей вылетел в Берлин 29 июня для повторной встречи с Жуковым, состоявшейся более, чем через три недели после их первого совещания. Это была конференция между военачальниками, и все рассматривали ее именно в этом свете, поэтому я не сопровождал Клея в его поездке. На следующее утро после своего возвращения из Франкфурта, клей проинформировал меня устно о своих переговорах с Жуковым. Я должен признаться, что в тот момент у меня в голове не прозвучал тревожный звонок, когда Клей заметил, что вопрос о проезде к Берлину был урегулирован только на временной основе. Американцы и англичане сделали запрос на исключительное использование нескольких железных дорог и автострад, но Жуков в ответ только пространно описал свои собственные трудности переброски миллионов войск по стране. Поскольку американцы уже не раз имели возможность наблюдать каким неадекватным был моторизованный транспорт русских по сравнению со Штабом экспедиционных войск, Клей согласился использовать, в качестве временной меры, всего одну железную дорогу и одну автостраду для доставки нашего гарнизона в Берлин до тех пор, пока не будет полностью урегулирована ситуация. Британский военачальник также согласился ограничить себя теми же условиями.
   Клей сказал мне, что поскольку Жуков привел такие неопровержимые доводы по сложившейся ситуации, самым лучшим, по его мнению, было исходить из предположения, как это уже сделали американское и британское правительства, что все оккупационные державы будут иметь неограниченный доступ в Берлин сразу же по окончании разделения города на сектора. Была достигнута договоренность, что изменения будут внесены позднее в рамках объединенного Совета по контролю. Однако, тут мне пришло в голову, что право вето, которое имеет каждая из сторон, представленных в Совете, даст ей возможность блокировать договоренности по любому вопросу, и я обсудил это с Клеем. Генерал понимал, что есть право вето, но в обстановке общей эйфории "медового месяца" такая "техническая деталь" казалась ему мелочью, которую можно урегулировать на месте. Во всяком случае, Клей сказал, что большего он добиться не смог. В моем резюме устного сообщения Клея, которое я отправил в госдепартамент 30 июня, я с удовлетворением отметил признание Жуковым того, что движение в Берлин живой силы и снаряжения, как американского, так и британского и французского контингентов, не станет причиной какой-либо инспекции или задержки.
   Надо сказать, что Люциус Клей, с характерной для него честностью, никогда не снимал с себя ответственности за то, что ему не удалось получить письменные заверения от русских в беспрепятственном доступе в Берлин еще тогда, когда большая часть их оккупационной зоны была.под контролем американцев. Однако, истина заключается в том, что мы все тогда просмотрели самую большую опасность берлинской ситуации, а именно, судьбы двух с половиной миллионов немцев, проживавших тогда в американском, британском и французском секторах Берлина. Никто не мог предвидеть тогда, что Жуков, два года спустя, откажется поставлять продукты питания коренному населению Берлина, и что западные державы будут нести полную ответственность за обеспечение граждан города так же, как и свои гарнизоны, продуктами питания, углем и сырьем. Когда в 1948 году русские ввели блокаду Берлина, их главной целью были немцы, проживавшие в западных секторах Берлина, а не наши гарнизоны. Именно немцы, изолированные в Берлине, сделали нас такими уязвимыми под нажимом русских, и таковыми мы и остаемся по сей день (т.е., в 1964 году, в момент написания книги, прим. пер). Однако, я сомневаюсь, что уже тогда, в 1945 году, Кремль рассматривал возможность такой блокады. Я полагаю, что русские считали, что со временем западные державы потеряют интерес к ситуации и выведут свои войска из Западного Берлина. Наше положение там казалось таким искусственным.
   С самого начала наших оккупационных мероприятий в Германии, Клей делал упор на гражданские аспекты нашей администрации. Исходя из своих собственных убеждений, а также общего курса американской политики, он намеренно подчеркивал мои полномочия, как высокопоставленного гражданского представителя власти, и относился ко мне, как к своему полноправному партнеру. Мы с Клеем были полны решимости всячески координировать деятельность госдепартамента и военного министерства, понимая, что между ними существует много потенциальных источников трений. Организуя свои офисы в Германии, я шел непроторенным путем. Поскольку страны-победители упразднили немецкое центральное правление, каждая оккупационная держава действовала своими собственными методами для заполнения этого вакуума. Мои сотрудники лично инспектировали местные условия по всей нашей зоне, и мы создали что-то вроде госдепартамента в миниатюре для обслуживания заграничных контактов двадцати миллионов немцев, проживавших в нашей зоне. В наши обязанности также входило налаживание отношений США с многочисленными странами, которые вскоре должным были организовать дипмиссии в Берлине, после их аккредитации в Объединенном Контрольном Совете.
   Мы с Клеем официально приступили к делам в Берлине 8 июля, за несколько дней до возвращения Эйзенхауэра из отпуска. Русские проявили щедрость при разделе с нами города. Наш сектор включил довольно много сравнительно неповрежденных зданий, в которых можно было расселить наш персонал. Русские тепло приветствовали нас при каждой встрече и не чинили нам особых бюрократических препятствий, а те, которые возникали, легко устранялись во время этого "медового месяца" сразу после нашего обращения в вышестоящие инстанции. В течение несколько дней у американского военного правительства было в распоряжении всего два телефона, соединявших Берлин со штаб-квартирой во Франкфурте. Один телефон был в офисе Клея, другой -- в моем. Поэтому, все, кому надо было позвонить, шли через наши офисы. Как тонко заметил Клей, таким образом мы всегда были хорошо информированы о делах наших сотрудников.
   Через два месяца после капитуляции, жители Берлина все еще бесцельно бродили по улицам города, напоминая своим видом тяжело контуженых людей. Они не только прошли через весь этот ад тысяч воздушных налетов, но также и несколько недель обвального артиллерийского обстрела города русскими из тысяч орудий. Вдобавок к трем миллионам берлинцев, по развалинам города шатались тысячи бездомных "перемещенных лиц". Никто из нас не знал, как поведут себя эти люди, до какого предела довели их военные страдания. Почти все они жили впроголодь, так как продуктов едва хватало, чтобы не дать им умереть. Сотни тысяч их нашли убежище в развалинах домов или в крошечных сараях, наспех сооруженных огородниками загородом. Многие из тех, чьи дома не были разрушены, были буквально выброшены на улицу, а их квартиры заселялись приехавшими победителями, и они тоже примкнули к толпам бродяг. Даже тем из нас, которые получили самые лучшие сохранившиеся дома, пришлось делать ремонт, чтобы сделать их пригодными для проживания. В доме, который был предоставлен для меня на Шпрехтштрассе в Далеме, в течение двух месяцев проживали два русских офицера, которые, по словам старой хозяйки, опустошили её винный погреб с двумя тысячами бутылок, и которые развлекались, устраивая по ночам перестрелки. Все потолки, стены, и семейные портреты, были все изрешечены пулями. Особенно русским нравилось стрелять по хрустальным люстрам. Хозяйка рассказала мне, что когда эти военные прибыли, они обнаружили в доме тяжело раненного молодого немецкого солдата, которого они тут же пристрелили.
   Такова была обстановка, в которой состоялась первая встреча Сталина с Трумэном и его последняя встреча с Черчиллем. На Берлин также пал выбор Рузвельта для первой послевоенной конференции на высшем уровне. Когда Рузвельт прощался со Сталиным в Ялте, он сказал: "До новой скорой встречи -- в Берлине!" И в этом смысле, Рузвельт присутствовал в Потсдаме. Его Великий Проект оказывал сильное влияние на тех из нас, кто с ним тесно сотрудничал в годы войны, и мы все делали для спешной подготовки этой судьбоносной конференции, от которой Рузвельт ожидал очень многого.
   Глава двадцатая: Потсдамская конференция: Трумэн идет вверх, а Черчилль -- вниз
   Когда в штаб Эйзенхауэра во Франкфурте поступило уведомление о том, что Берлин выбран местом проведения первой большой послевоенной конференции, город все еще был полностью в руках русских. Мы поэтому предположили, что советское правительство будет принимать всех делегатов, как это было в Ялте. Однако, у Черчилля было на этот счет другое мнение. Британский премьер-министр указал, что если англо-американцы приедут, как бы, в гости к Советам в Берлине, это будет означать, что у русских там есть особые права, в то время как по ялтинским договоренностям все оккупационные державы обладают равными правами. Черчилль также заявил, что теперь настал черед Сталину ехать в Лондон или какой-либо другой город на Западе, поскольку Рузвельт и Черчилль уже ездили на родину Сталина на предыдущую конференцию. Когда этот вопрос был передан Президенту Трумэну, он решительно проголосовал в пользу Берлина, потому что именно этому городу отдавал свое предпочтение Рузвельт в качестве места проведения первой послевоенной конференции.
   Однако Трумэн согласился с тем, что американцам и англичанам следует ехать в Берлин двумя отдельными делегациями, а не в качестве гостей русских. Поэтому Вашингтон и Лондон проинструктировали свои военные правительства организовать отдельные городки в лежавшей в руинах немецкой столице на территории, приемлемой для русских. Выбор места для этого важного международного форума оказался в высшей степени неудачным. Нам пришлось готовиться к нему в городе, где наши властные полномочия существовали только на бумаге, а сам город находился в ста милях от американской и британской зон. Нам пришлось вести переговоры о размещении в Берлине наших делегатов конференции до того, как мы сумели договориться о переезде нашего собственного военного правительства туда. Этот срочный приказ сильно осложнил все наши берлинские переговоры по другим вопросам и он же помог русским торговаться с выгодой для себя, чем они в полной мере воспользовались.
   Инструкции по проведению конференции, направленные Эйзенхауэру, прибыли к нам 11 июня, в день его отъезда из Германии в свой праздничный вояж по Англии, Франции и США. Верховный Главнокомандующий назначил генерал-майора Флойда Паркса для подготовки к приезду американской делегации и попросил меня понаблюдать за политическими аспектами договоренностей, если таковые возникнут. Те из нас, которым довелось присутствовать на предыдущих конференциях на высоком уровне, не были удивлены, узнав, какой уровень удобств от нас ожидают. В приказе было ясно указано, что даже в развалинах Берлина наши делегаты требуют для себя соответствующие их положению офисы и жильё, а также место для отдыха. Еще в Ялте русские явили собой пример расточительного гостеприимства, поэтому наши делегаты должны быть готовы ответить таким же набором водки и икры, и им также полагалось иметь своих собственных поваров и обслугу, своих собственных агентов безопасности и охранников, свои собственные линии связи с Вашингтоном и Лондоном. Понимая, какая огромная задача на него свалилась, генерал Паркс хотел срочно приступить к делу, но ситуация была под контролем советского правительства. Прошло одиннадцать дней, прежде чем мы получили разрешение направить группу экспертов из Франкфурта для изучения берлинского участка, предложенного нам русскими. Последовал лихорадочный обмен телеграммами между Франкфуртом, Вашингтоном, Лондоном и Москвой, который не принес никаких результатов. Нас проинформировали, что Жуков уехал домой для празднеств по случаю победы в то же самое время, что и Эйзенхауэр, и что он вернется в Берлин не раньше 29 июня, а до этого ничего нельзя сделать.
   И только 22 июня, после того, как мы направили нашу просьбу прямо Сталину, нашей экспертной группе разрешили вылететь в Берлин. Эта задержка снова ярко продемонстрировала, как могли бы развиваться события, если бы американцы и англичане захватили бы Берлин вместо Красной Армии. Нам не нужно было бы договариваться о въезде в город, мы бы уже там были. Как бы то ни было, нашей экспертной группе был оказан сердечный прием русскими во главе с генерал-полковником Кругловым, который был шефом безопасности лично Сталина, осуществлявшим подготовку к ялтинской конференции. Несмотря на наши многочисленные телеграммы в Москву, Круглов считал, что русские будут принимающей стороной и должны предоставить все необходимое для всех трех наших делегаций. Для прояснения этого вопроса потребовался новый обмен телеграммами. Круглов также полагал, что наши делегаты прибудут приблизительно в том же количестве, как и на предыдущих конференциях, и для него стало новостью, когда он узнал, что в этот раз мы везем сюда в четыре или пять раз больше народу. В ответ на это Круглов только пожал плечами, жизнерадостно заметив, что в таком случае ему придется выкинуть из домов еще несколько тысяч немцев.
   Место проведения конференции и сам конференц-зал, выбранные русскими, нам всем очень понравились. Их выбор пал на один самых живописных участков лесистого пояса, окружавшего Большой Берлин. Это была территория, расположенная вдоль извилистых берегов озера Грибниц, в двенадцати милях на юго-запад от лежавшего в руинах центра столицы. Территория включала в себя два небольших города: Потсдам, который когда-то был летней резиденцией Кайзеров из династии Гогенцоллернов, и Бабельсберг, пользовавшийся особой популярностью у нацистских боссов киноиндустрии. В Бабельсберге остались достаточное количество обойденных войной зданий, годных для компактного устройства трех городков делегаций. Американский квартал расположился в трех милях от конференц-зала в Потсдаме, а британский и русский -- по пути к нему. В качестве места проведения официальных совещаний русские выбрали летний дворец бывшего кронпринца Вильгельма в Потсдаме -- импозантное двухэтажное здание из песчаника, расположенное в великолепном саду, простиравшимся до берега озера Грибниц. Этот дворец, называвшийся Цецилиенхофф, в военное время использовался немцами, а позднее русскими, в качестве госпиталя. Оригинальная обстановка уже давно исчезла, но сопровождавшие нас русские гордо показывали нам довольно приличного вида мебель, которую, как они сказали, они спешно переправили сюда из Москвы. В бальном зале дворца было более чем достаточно места для проведения пленарных сессий, а у каждого из глав Большой Тройки были свои собственные апартаменты, с отдельными комнатами для консультаций для каждой делегации.
   Поскольку Потсдамская конференция считалась продолжением тегеранской и ялтинской конференций и в связи с тем, что в Японии все еще бушевала война, три победителя Германии согласились подчиниться тем же основным правилам, которыми они руководились на предыдущих форумах. Эти правила включали в себя максимум изоляции для совещавшихся, и максимум секретности дебатов. Русские выделили тысячи бойцов в зеленых пилотках для охраны всех входов и выходов. Американский и британский городки были окружены двойным кордоном своей собственной охраны, состоящей из военных и агентов безопасности. Для большего удобства члены англо-американской делегации согласились на то, чтобы Берлин продолжал жить по московскому времени, как это было с момента его захвата Красной Армией. Мне припомнилось, как Париж, после его захвата нацистами, перешел на берлинское время.
   В течение месяца нашей подготовки к Потсдамской конференции выяснилось, что во главе ее организации с советской стороны стоит Андрей Вышинский. С присущей ему проницательностью он воспользовался этим подготовительным периодом для того, чтобы одновременно вести переговоры и по другим германским вопросам. Когда русские задержали нашу передовую группу на одиннадцать дней, они объяснили это тем, что наедятся, что все американские войска покинут советскую зону до открытия конференции. В своем письме Сталину от 14 июня 1945 года Трумэн связывал вывод наших войск из советской зоны оккупации с вопросом нашего доступа в Берлин, однако это не стало условием каких-либо переговоров. Так, смешивая воедино разные вопросы на переговорах, русские сумели настоять на своем почти по каждому спорному вопросу. Например, чтобы дать возможность Президенту Трумэну напрямую связываться с Вашингтоном, американцам пришлось установить релейные передатчики и проложить кабель через сотни миль советской территории, отделявшей Берлин от нашей зоны. Для решения этой задачи потребовалось несколько недель круглосуточной работы, а необходимость начать ее немедленно заставляла Генерала Клея срочно выносить решения по другим берлинским делам. В результате все американские войска были с потрясающей скоростью эвакуированы из советской зоны, а офисы военного правительства открылись в Берлине за несколько дней до начала конференции.
   С завершением раздела британских и американских войск, 14 июля 1945 года штаб объединенных экспедиционных войск прекратил свое существование. Эйзенхауэр сложил с себя полномочия верховного главнокомандующего объединенных войск и взял на себя ответственность только за американскую часть оккупации Германии. Он вернулся из своего месячного отпуска как раз, чтобы принять участие в грустной церемонии роспуска Штаба.
   На следующий день Президент Трумэн прилетел в Берлин. В "Запретном городе", огражденном со всех сторон колючей проволокой на время проведения конференции, имелся даже свой собственный аэропорт в Гатове, где мы и встретили президентскую делегацию, прибывшую в конференцию на трех самолетах. Как это бывает в таких случаях, в аэропорту собралось много народу и поэтому дальше официальных приветствий дело не пошло. Однако, в толпе меня заметил адмирал Леги. Увидев меня, он крикнул, уже отъезжая в лимузине Трумэна: "Зайди ко мне, как только сможешь. Я остановился вместе с Президентом". Это приглашение было мне весьма кстати, потому что к тому времени у меня был потерян прямой контакт с Белым Домом. С момента кончины Рузвельта, я перестал быть чьим-либо "личным представителем". Однако я знал, что Леги сможет меня во многом просветить: никто, лучше Адмирала не был информирован о положении дел в Вашингтоне после того, как Трумэн занял президентское кресло. Леги принял просьбу Трумэна остаться в Белом Доме в качестве личного начальника штаба Президента. Эта должность была создана для Адмирала еще Рузвельтом, который был его старым другом, и Леги осуществлял те же самые функции для Трумэна вплоть до 1949 года, что явилось хорошим связующим звеном между двумя администрациями.
   Когда Адмирал выкрикнул его приглашение в аэропорту, я решил не упускать этого случая и зашел к нему в "Маленький Белый Дом" вскоре после его прибытия туда. Трехэтажный, внешне импозантный особняк, хотя и выглядел старомодным, и при, всем минимуме удобств был все-таки наиболее подходящим из всего того, что удалось найти нашей группе экспертов в Бабельсберге. Дом находился в уединенном месте, в глубине большого красивого сада, спускавшегося к озеру. Русские рассказали нам, что его последний обитатель, шеф нацистской киноиндустрии, сейчас работал в составе "трудового батальона" в Сибири. Президент уже пригласил Бернса, нового госсекретаря, и Леги, к себе в свои просторные апартаменты, и уних также были там офисы. Леги был готов принять меня, когда я пришел, и он сразу провел меня в свои личные апартаменты для конфиденциальной беседы.
   Адмирал был по натуре прямолинейным человеком, настоящим морским офицером, который больше доверял своим личным пристрастиям, чем партийной конъюнктуре. Он сразу сказал мне: "Новый Президент -- в порядке. Он полная противоположность Рузвельту, но обладает всеми необходимыми качествами хорошего Президента и главнокомандующего". Леги описал, как сильно Президент полагался на него, на Бернса и Гопкинса, стараясь заполнить огромные информационные лакуны во время своих первых недель президентства. Рузвельт никогда не делился с Трумэном, даже в его бытность вице-президентом, своими секретами, и только после его кончины его преемник узнал от Леги и других доверенных лиц Президента о многих решениях военного времени. Адмиралу были хорошо известны многие личностные или неофициальные оценки, которые покойный Президент давал иностранным государственнм деятелям, причем некоторые из них так и не были преданы огласке.
   Леги сказал мне, что Трумэн все быстро схватывает и неутомимый работник. Он описал мне, с какой дотошностью новый Президент готовился к Потсдамской конференции. Как только была установлена официальная дата начала конференции, Трумэн попросил госдепартамент и объединенных начальников штабов подготовить ему краткий информационный бюллетень по всем вопросам, которые могли там возникнуть, и в течение всех восьми дней, пока его крейсер курсировал по Атлантике, Президент тщательно прорабатывал все эти документы вместе со своими хорошо подобранными сотрудниками, которые путешествовали с ним. Леги сказал: "Он выжимал из нас все, что можно, -- факты, мнения -- и это продолжалось с утра до вечера". Он добавил, что новый Президент более системно подходит к информации, чем в свое время Рузвельт, и что он сильно поднял моральный дух сотрудников правительственных учреждений, особенно госдепартамента.
   Для облегчения работы персонала нашего военного правительства, Леги предусмотрительно составил справку личных мнений Трумэна относительно дел в Германии. Адмирал сказал, что Президент желает продолжить политику, начатую его предшественником, и что он основательно изучил секретные доклады, содержащие оценку ситуации Рузвельтом и его предпочтения. Например, на обеих предыдущих конференциях в Тегеране и Ялте Рузвельт принцип раздела Германии, и ялтинские участники одобрили довольно обширные аннексии германской территории как Россией, так и Польшей. Рузвельт неофициально предложил разделить Германию на пять частей. Другим предложением, которое получило положительную оценку Президента, было отделение Германии от ее богатейших промышленных районов Рейнской области, с возможной передачей угольных шахт и рудников Рура, и сталеплавилгных заводов под международный контроль. Леги сказал, что Трумэна также привлекла еще одна идея, к которой благоволили Рузвельт и Черчилль, а именно, создание южной конфедерации, включающей Австрию и немецкие области Баварии, Бадена и Вюртемберга, с Веной в качестве столицы. На самом деле, как отметил Леги, новый Президент будет, на основе идей, высказанных Рузвельтом, положительно оценивать любое предложение, которое может быть выдвинуто в Потсдаме по разделу Германии. Очевидно, что идеалистические прогнозы, изложенные в Атлантической Хартии, мало беспокоили обоих президентов.
   Я объяснил Леги, что эти различные схемы раздела Германии очень беспокоили нас в Военном правительстве, потому что одной из наших главных проблем было сделать так, чтобы оккупация не стала слишком тяжелой финансовой проблемой на плечах американского народа. Ситуация, на наш взгляд, была такова, что большинство европейских государств без сомнения имели законные права на возмещение урона, нанесенного нацистами, и все они остро нуждались в помощи. Однако, война превратила почти всю Европу в руины, а богатства, собранные европейцами за многие поколения, были практически уничтожены. Поскольку почти все нации, за исключением США, превратились в банкроты, на американское правительство могут взвалить все расходы, связанные с германской оккупацией, как и огромные репарации жертвам нацизма. Адмирал уверил меня, сказав следующее: "Президент тоже ни на минуту не забывает об этой опасности. Я слышал, как он сказал, что американский народ в свое время неразумно дал займы Германии после Первой мировой войны, которые были использованы для выплаты репараций. Когда займы перестали выплачиваться, американцы остались с пустыми карманами. Президент говорит, что он решительно не позволит повторения этого снова". Я с облегчением выслушал это объяснение. Как и сам Трумэн, я не мог предвидеть, какими незначительными покажутся суммы предыдущих займов по сравнению с миллиардами долларов, которые США вскоре будут вливать в Германию и страны, опустошенные нацистами.
   Пятого июля, за день до того, как крейсер Президента направился в Европу, в Вашингтоне было объявлено, что Моргентау подал в отставку. Я спросил Леги, имеет ли эта внезапная отставка министра финансов какое-то отношение к нашим планам оккупации. "Очень большое", ответил Леги. "Моргентау хотел приехать в Потсдам, и угрожал подать в отставку, если его не внесут в список наших делегатов. Трумэн воспользовался этим и быстро принял его отставку. Еще будучи сенатором, он прочитал в газетах о плане Моргентау и тогда ему этот план очень не понравился. Он также считал, что Казначейство превышает свои полномочия, пытаясь оказывать влияние на внешнюю политику. Президент подчеркнул в разговоре со мной, что предложения Казначейства по нашим действиям в Германии сняты с повестки дня". Однако, на деле оказалось, что это не совсем так. В процессе составления директивы Эйзенхауэра по администрированию американской зоны в Германии, были приняты самые разные компромиссные решения ее многочисленными составителями в Вашингтоне. Дух, а иногда и буква плана Моргентау, нашли свое отражение во многих обязательных условиях секретной директивы JCS 1067, которые не давали покоя Военному правительству все послевоенные годы. В конце нашей беседы Леги провел меня в кабинет Президента, где я познакомился с Трумэном и Бернсом. Президент с интересом выслушал мой рассказ о ситуации в Берлине, позиции русского Верховного командования и моральном духе русских войск. Его особенно заинтересовал масштабы, которые приняли грабежи и торговля на черном рынке, а также тот факт, что русские солдаты получали месяцами задержанное жалование в оккупационной валюте. Эти деньги наверняка пропадут по возвращении военнослужащих домой, в Советский Союз, поэтому солдаты старались перевести эти бумажки в любые товары, особенно часы. Таким образом, печатая оккупационную валюту с печатных форм, предоставленных американским казначейством, Советское правительство освобождало себя от обязанности выплачивать жалование войскам.
   Потсдамская конференция открылась официально 17 июля 1945 года, и она продолжалась вплоть до 2 августа. Хотя двое самых известных в мире живущих политиков, Сталин и Черчилль, присутствовали на пленарных сессиях, ни один из них не привлек столько внимания, как недавний сенатор из штата Миссури Гарри Трумэн, который был практически не известен за пределами своей страны. Всего восемь месяцев прошло, как Трумэн был избран вице-президентом США, и менее четырех с того момента, как кончина Рузвельта сделала его главой исполнительной власти страны и главнокомандующим всех ее вооруженных сил. Огромная власть президентства усилилась вследствие полномочий, предоставленных ему военным временем, и всем в Потсдаме было интересно, что из себя представляет этот новый государственный деятель. В одном из первых выступлений Трумэна, после того, как он стал Президентом, он пообещал выполнить все обязательства, данные в свое время Рузвельтом, но это обещание можно было интерпретировать по-разному. В свое время Черчилль имел привычку, нанося визиты в Вашингтон военного времени, встречаться с теми американскими сенаторами, которые активно участвовали в международных делах. Однако, Трумэн настолько мало занимался внешней политикой, что британский премьер-министр не счел нужным познакомиться с ним. И вот теперь, этот бывший сенатор оказался в положении, когда надо было урегулировать довольно серьезные разногласия, возникшие в отношениях Черчилля и Сталина.
   Потсдамский судьбоносный спектакль разыгрывался перед очень малочисленной аудиторией. Всего пятеро членов от каждой делегации заседало за главным круглом столом в бальном зале Цецилиенхоффа, один из которых всегда был переводчиком. За их спиной сидели около двадцати других членов каждой делегации. Это были специалисты, которые то заходили, то уходили по мере того, как обсуждались разные темы повестки дня. На заседания не было допущено никаких журналистов, к великой досаде около двухсот западных корреспондентов, проделавших долгий путь в Берлин для освещения в прессе событий этого форума. В соответствии мерами безопасности и сверхсекретностью, репортеров не допустили не только на пленарные сессии, но и вообще в Потсдам и Бабельсберг. Таким образом, они были полностью отрезаны от своих налаженных "хорошо информированных источников", не имея никакого доступа к тому, что происходило на конференции, за исключением официальных коммюнике и закулисных бесед с осторожными "официальными представителями".
   Президент Трумэн отобрал Леги, Бернса и Джозефа Дэвиса, бывшего посла США в Москве, в качестве своих помощников, а чиновник из Форин офис Чарльз Болен был при них переводчиком. Болен уникально подходил для этой роли. Он уже много лет был в составе нашего посольства в Москве, несколько раз встречался со Сталиным, и был единственным американцем, который обслуживал личные беседы Сталина с Рузвельтом как вы Тегеране, так и в Ялте. Гарри Гопкинс с таким доверием относился в Болену, что даже назначил его на пост офицера связи при Белом Доме в последние месяцы администрации Рузвельта. Болен остался при Белом Доме и когда на место Рузвельта пришел Трумэн, и это стало еще одним ценным связующим звеном между двумя администрациями.
   Я был единственным членом американского Военного правительства, который был прикомандирован к нашей делегации в Потсдаме. Эйзенхауэр и Клей были заняты на военных конференциях, которые в тот момент также проходили в ту неделю в Берлине. Все американские и британские начальники штаба находились рядом для ведения переговоров с командным составом Красной армии по поводу военных действий в Тихом океане, а также решений, принимаемых в целях англо-американского военного сотрудничества во всем мире. Эйзенхауэр просил меня составлять ему и Клею ежедневные отчеты, касающиеся наших дискуссий в Потсдаме, которые имели отношение к военному правительству.
   Трумэн, присутствуя на конференции в качестве единственного главы государства, был приглашен председательствовать на пленарных сессиях, как в свое время это делал Рузвельт в Ялте и Тегеране. Новый Президент исполнял свои функции с большим достоинством и весьма компетентно, но вначале было видно, что ему не очень комфортно в присутствии таких видных деятелей, как Черчилль и Сталин. Он им сильно проигрывал, когда приходилось иметь дело с ситуациями, которые им были хорошо знакомы, но в новинку для него самого. Однако, после нескольких сессий всем показалось, что Трумэн и Черчилль заметно сблизились под напором завышенных требований Сталина. Русские уже на ялтинской конференции получили довольно обширные выгоды, и теперь они настаивали на сохранении этих сделанных им временных уступок. Одним из общих мест, в свое время принятых Рузвельтом и Черчиллем в качестве "основы для дискуссий", была сумма в двадцать миллиардов долларов на германские репарации, половина которой должна быть начислена России. По мнению советских делегатов в Потсдаме, это означало, что России было обещано десять миллиардов, большая часть из которых могла поступить только из англо-американских зон. Если допустить такое толкование, то это означало бы неизбежно вытекающие гарантии со стороны американцев на выплаты по репарациям.
   Конечно, спорные вопросы такой большой важности могли быть урегулированы только на самом высоком уровне, однако в обязанности подкомитета по экономике входила подготовка черновых вариантов по всем таким вопросам для их проработки на пленарных заседаниях. Как и на всех таких международных конференциях, вся "черновая работа" проделывалась в подкомитетах, и поскольку я был единственным членом американской делегации, который должен был остаться в Германии и дальше, меня определили в наиболее спорный подкомитет, имевший дело с репарациями, организацией допустимого производства в Германии, уровнем жизни и другими экономическими делами. Это была кропотливая и довольно нудная работа, которая была больше на руку русским, потому что им некуда было спешить. Большинству моих англо-американских коллег, как и мне, приходилось заниматься сразу несколькими делами одновременно. Мой берлинский офис открылся всего несколько дней назад и нуждался в моем постоянном внимании. У Эйзенхауэра были также проблемы, зависящие от политических решений, которые требовали моего участия. Было также много неофициальных дискуссий, в которых приходилось улаживать спорные вопросы, по которым у Большой Тройки не было времени для подробного обсуждения.
   Советский экономист Е. С. Варга, пользовавшийся особым расположением Сталина, непредумышленно дал нам яркий пример того вида торга, который Кремль по-видимому намеревался использовать в отношении Германии. Варга, прибывший на конференцию на два дня позже других, был сразу же направлен в наш подкомитет по экономике в тот момент, когда мы были заняты расшифровкой фразы "минимальные потребности немецкой нации", высказанной на ялтинской конференции. Мы пришли к выводу, что это выражение означает сумму параметров, достаточных для поддержания жизни и работоспособности немцев. К нашему удивлению Варга представил нам еще более низкие оценки жизненных потребностей, запланированные для советской зоны, чем наши собственные подсчеты. После довольно путаного обсуждения выяснилось, что Варга не включил германские области Тюрингии и Саксонии в свои подсчеты. Когда мы попросили его объяснить это упущение, Варга сказал: "Американские войска занимают эти территории советской зоны". Он прекрасно знал, что американские войска уже были выведены из всех оккупированных советскими войсками территорий еще до начала конференции, и что они были под полным контролем русских. Варга, похоже, своим ушам поверить не мог, сказав, что мы видимо над ним хотим подшутить. Было ясно, что провел свои расчеты исходя из предположений, что американцы еще некоторое время пробудут в этих, завоеванных ими районах советской зоны оккупации. Когда Варгу наконец убедили, что американцы покинули эти территории, не запросив никакой компенсации, он удалился для пересмотра своих подсчетов. Мне стало ясно, что если чиновник из непосредственного окружения Сталина считает, что американцы будут эксплуатировать завоеванные ими территории, можно предположить, что и у самого Сталина были подобного рода ожидания.
   21 июля, когда Трумэн уже четвертый день председательствовал на пленарных сессиях, мы все заметили, что в поведении Президента произошла радикальная перемена. Он выглядел более уверенным в себе, выражал желание более активно участвовать в дискуссиях, и даже оспаривал некоторые заявления Сталина. С ним явно что-то произошло, и американские делегаты пришло к общему заключению, что Сталин перегнул палку и оттолкнул от себя Трумэна, а Черчилль, воспользовавшись этим, перетянул Президента на свою сторону. Это получило свое дальнейшее подтверждение в схожих изменениях в манере поведения Черчилля. Во время первых совещаний Черчилль разочаровал своих сторонников, значительно уступая Сталину в словесных перепалках. Иногда он даже путал факты и цифры, а временами он нудно и долго приводил неубедительные доводы. Президент с трудом выдерживал некоторые выступления премьер-министра, который подчас толок воду в ступе. Сталин же, хотя и продолжая резко парировать аргументы Черчилля, всегда на удивление терпеливо выслушивал его до конца.
   Все понимали, что Черчилль находился под сильным стрессом, когда он прибыл в Потсдам. Причиной того был не только его возраст (ему уже было за семьдесят), и что он все эти изнурительные годы тотальной войны стоял у руля Британской Империи. Теперь, в довершение триумфа над Германией, Черчилль решил еще выступить против своих политических противников дома. Дело в том, что 5 июля в Великобритании прошли общие выборы. Хотя эти выборы имели место за десять дней до его прибытия в Берлин, никто не знал их результатов, и конечно, напряжение нарастало с каждой минутой. Эта совершенно необычная задержка произошла из-за того, подсчет голосов был отложен до 25 июля, чтобы включить голоса военнослужащих разбросанных по различным точкам земного шара. Черчиллю совсем необязательно было взваливать себе на плечи тяжелейшую ношу этих выборов до проведения Потсдамской конференции. По британским законам, выборы должны были состояться в 1945 году, но их можно было отложить до октября. Однако, лидеры консервативной партии убедили Черчилля провести выборы тем летом. Они считали, что он находится на пике своей популярности и наверняка одержит победу, а опросы общественного мнения только подтверждали эти ничем не обоснованные представления. Консерваторы боялись, что война в Японии может затянуться еще на год, и она становилась все менее популярной среди британцев. Несмотря на капитуляцию Германии, не было заметно никакого снижения в этом поистине самоубийственном сопротивлении японцев. Поэтому Черчилль решил провести британские выборы 5 июля, и после присутствия на пяти пленарных сессиях в Потсдаме, он вернулся домой, в полной уверенности получить подтверждение своих ожиданий по результатам подсчета голосов.
   Когда Черчилль вернулся в Англию 25 июля он привез с собой в страну секрет, который действительно переворачивал все с ног на голову -- о том, что за девять дней до этого в Нью Мексико было успешно проведено испытание атомной бомбы. Едва ли с десяток человек в Постдаме вообще слышали о новом оружии, а взрыв этой бомбы с надеждой ждали только Трумэн и Черчилль. Бомбу еще не испытали, когда Президент покинул Вашингтон, но испытания были уже запланированы, и по этой причине министр обороны Стимсон вылетел в Берлин приблизительно в то же время, что и Президент. Прибытие Стимсона явилось для меня сюрпризом, поскольку он не значился в списке членов Потсдамской делегации, но я предположил, что он приехал сюда для консультации Президента. Как я узнал позднее, министр обороны в действительности имел более вескую причину. Он хотел проинформировать Трумэна лично о конечных результатах испытания атомной бомбы, подготовкой к которым Стимсон руководился в течение двух лет. Взрыв в Нью Мексико произошел 16 июля, в канун открытия конференции, однако в тот момент Стимсон получил только короткую шифрованную телеграмму. И только четыре дня спустя прибыл армейский курьер с детальными отчетами, наглядно продемонстрировавшими, что мощь бомбы превзошла все ожидания. Именно этот впечатляющий отчет и изменил манеру поведения Трумэна и Черчилля. Как и почти все тогда в мире, я ничего не знал об этом событии вплоть до 6 августа, когда атомная бомба N1 была сброшена на Хиросиму. Однако, к этому времени Потсдамская конференция уже закончилась и Трумэн был в открытом море на обратном пути домой.
   Полный отчет о ядерных испытаниях был также зачитан Стимсоном Черчиллю, который имел на то право, поскольку с самого начала это был англо-американский проект. Черчилль писал, что когда он вез этот секрет в Лондон, он был больше, чем когда-либо, полон решимости больше не идти со Сталиным ни на какие компромиссы по основным вопросам в Потсдаме. Он надеялся, что его политическая победа в Британии также прибавит ему веса по возвращении на конференцию. Самое худшее, чего можно было ожидать, по его мнению, было его поражение на выборах с минимальным перевесом в пользу противника. Однако и в этом случае, он все равно мог бы с достоинством занимать свой пост и довести до конца свою программу на Потсдамской конференции, что, как он отметил в своих мемуарах, он и собирался сделать. Однако поражение Черчилля было не минимальным: оно было полным. Его можно было интерпретировать только как дезавуирование его послевоенной политики, и поэтому Черчилль понимал, что ему следует сразу же подать в отставку. Этот премьер-министр военного времени, позволив себе ввязаться тем летом во внутреннюю политическую склоку, упустил возможность выиграть в решающей схватке со Сталиным. Если бы Черчилль перенес британские выборы на осень, его карьера возможно сложилась бы по-другому, да и вся мировая политика могла бы принять другой оборот.
   Неожиданное поражение Черчилля на выборах как бы приостановило на два дня Потсдамскую конференцию, в то время как лейбористы, удивленные своим успехом, пытались спешно сформировать свое правительство. Новый премьер-министр Клемент Этли и его министр иностранных дел Эрнст Бевин вернулись в Берлин. Этли присутствовал на пленарных сессиях с самого начала конференции. Он был приглашен туда самим Черчиллем в качестве полноправного члена британской делегации, одновременно ожидая на ней отложенные результаты выборов. Однако лидер лейбористской партии даже и рта открыть не мог в присутствии Черчилля. Не зная Этли, я предположил, что его молчание -- знак молчаливого уважения к личности Черчилля, однако, когда Этли пересел в кресло Черчилля на конечной стадии конференции, он все равно молчал, словно в рот воды набрал. Как политик, Этли произвел весьма скромное впечатление, и последние четыре пленарных сессии прошли на редкость вяло. Возможно, мне так показалось, но по-моему, после ухода с арены своего главного соперника Сталин потерял интерес к совещаниям. Он явно с подозрением относился к профсоюзному деятелю Бевину и в его неизменной вежливости в отношениях с Этли чувствовался оттенок превосходства, чего нельзя было сказать об острых перепалках советского диктатора с Черчиллем.
   Когда сессии возобновились, многие наблюдатели комментировали с восхищением, как гладко прошел переход от одного лидера к другому, при этом не было заметно никаких перемен в курсе британской политики. Однако это чисто внешнее впечатление было обманчиво. Переговорщики из лейбористской партии были, в основном, умеренными социалистами, которые смотрели на мировые проблемы с других позиций по сравнению с консерваторами, и они не были склонны продвигать вопросы, которые Черчилль считал жизненно важными. Более того, новая делегация спешила вернуться в Англию. Предвыборная платформа лейбористской партии обещала британскому народу " новый путь развития общества", и его перспектива манила Этли и его сообщников по крайней мере так же сильно, как и международные дела. Таким образом, они способствовали тому, что основные спорные вопросы, поднятые на конференции, были либо отложены до лучших времен, либо в спешке согласованы.
   Многие годы спустя, когда Черчилль писал свои воспоминания, он заявил без обиняков: "Разочарование стало главным результатом последней конференции Большой Тройки". Это безусловно было верно в отношении самого Черчилля, но в гораздо меньшей степени в отношении американских делегатов. Среди других проблем, которые и меня разочаровали тогда, был тот факт, что американское правительство не вело официальных записей всех мероприятий, потому что проявившие излишнее рвение работники безопасности запретили допуск стенографисток на пленарные заседания. Американские ежедневные протоколы писались двумя советниками, которые не имели навыков стенографии и поэтому не могли записать выступления слово в слово. Однако, даже эти куцые записки не выдавались никому, кроме Президента и госсекретаря.
   Когда меня проинформировали, что американских стенографисток не допускают на заседания, я немедленно добился разрешения для сотрудников моего берлинского офиса занимать мое место на пленарных заседаниях, когда я сам был занят в том или ином подкомитете. Однако, военный атташе Трумэна, бригадный генерал Гарри Воган и тут расстроил мои планы. Воган, политик из штата Миссури, сыгравший важную роль в кампаниях Трумэна по его прохождению в Сенат, в начале войны вступил в ряды вооруженных сил в качестве офицера-резервиста. Хотя Потсдам был первой международной конференцией Вогана, он сыграл там роль распорядителя в Цецилиенхоффе. Он был убежден, что всегда, когда мы не увеличивали число американских советников на заседаниях, русские делали то же самое, и он решил убедить в этой весьма спорной теории Госсекретаря Бернса, хотя мысли того были в тот момент заняты совсем другими вопросами. Бернс ответил ему тогда рассеянно: "Ну хорошо, сократите нашу делегацию". В результате этого легкомысленного решения американское военное правительство не получило никаких американских распечаток событий, произошедших в Потсдаме, а между тем протокол этой конференции с грифом "совершенно секретно" был положен в основу нашего правления в Германии. На наше счастье, нам на помощь пришли работники британской Форин Офис: они сделали полную расшифровку заседаний и дали нам дубликаты.
   Насколько мне известно, самое большое разочарование Президента Трумэна на Потсдамской конференции до сих пор не было удовлетворительно описано. Дорогим сердцу Трумэна проектом в то время была интернациализация водных путей: рек, каналов, проливов. Во время моей первой беседы с Леги в Бабельсберге, он сказал мне, что Президент придает большое значение этому вопросу и выступает за его проведение в жизнь. Единственной спорной проблемой этого рода, требующей безотлагательного решения для нашего Военного правительства, была река Дунай. Многие суда, стоявшие на Дунае, не желали попасть в руки Красной Армии и были переправлены вверх по течению реки в воды, находящиеся под контролем англо-американцев. Команды отказывались возвращаться на территорию, находившуюся под контролем Советов из боязни, что их суда будут конфискованы. Возрождение речного движения по Дунаю было острой необходимостью, потому что другие средства транспорта были выведены из строя. Исходя из всего этого, Эйзенхауэр рекомендовал поставить на повестку дня Потсдамской конференции урегулирование судоходства по Дунаю.
   Однако, цели Трумэна были амбициозны. Президент хотел, чтобы участники обсудили передачу под эгиду международной организации все внутренние водные пути, даже Панамский и Суэцкий каналы. Он представил свое предложение на обсуждение, выступив с длинным заявлением на пленарном заседании 23 июля, пояснив при этом, что вопросы, подлежащие немедленному решению, касаются рек Дуная и Рейна, Кильского канала и Босфорского пролива. Он заявил, что изучение истории убедило его, что все главные войны двух предыдущих столетий начинались на территории, лежавшей между Черным и Балтийским морями, а также между восточной границей Франции и западной границей России. Он сказал, что не хочет участвовать еще в одной войне за Дарданеллы или реки Дунай и Рейн. Именно на этой конференции, а также предстоящей Мирной конференции, должен быть поставлен вопрос об устранении этого источника конфликтов. Президент упомянул, как благотворно влияли американские реки и каналы на открытие Америки. Он сказал, что хочет, чтобы русские, британцы и все остальные имели свободную перевозку товаров и проход судов по внутренним водным путям ко всем морям мирового океана, и что он подготовил документ по этому вопросу, который выносит на обсуждение.
   Искренность речи Президента всем бросилась в глаза. Заметив её, Черчилль выразил вежливую поддержку в общем плане. Однако Сталин ответил только, что он прочтет президентский документ. На второй сессии в тот же самый день, Трумэн снова поднял этот вопрос, заявив, что он надеется, что конференция рассмотрит Дунай, Рейн и Дарданеллы в рамках данной проблемы. Черчилль снова вежливо согласился в общих чертах, но Сталин сказал: "Наши представления на этот счет сильно отличаются от Ваших. Возможно, мы пропустим этот пункт сейчас". Однако, Трумэн распространил второй документ, который он подготовил вместе со своими советниками. На следующий день Президент снова поднял этот вопрос, высказав при этом свою сильную личную заинтересованность в его решении. Черчилль снова поддержал его, однако Советский министр иностранных дел Молотов вставил довольно едкую ремарку по поводу британского контроля Суэцкого канала. Сталин довольно резко прервал эту словесную перепалку, сказав: "У нас есть много более насущных проблем. А эта может подождать". 25 июля, в последний день присутствия Черчилля на конференции, Трумэн высказал просьбу, чтобы его предложение было передано трем министрам иностранных дел для его возможного согласования, и именно так и обстояли дела, когда Черчилль вылетел в Лондон.
   Все видели, что Президент в высшей степени заинтересован в этом деле, больше, чем, по мнению многих из нас, того требовало само дело, и Бернс делал все, что было в его силах, чтобы дать этому делу ход. По его предложению, министры иностранных дел организовали специальный комитет для обсуждения этого вопроса, и с американской стороны в него вошел чиновник министерства иностранных дел Джеймс Ридлбергер. Он и его британский коллега подготовили почти одинаковые варианты документа для обсуждения министрами иностранных дел. Однако они не смогли убедить советского представителя даже представить какое-либо заявление по этому вопросу. Было видно, что Москва решительно не желает высказываться по этому предмету. Однако, 31 июля, когда британскую делегацию уже возглавляли Этли и Бевин, Президент снова поставил на повестку дня свое предложение о придании международного статуса водным путям и снова выступил с искренней речью в его защиту. Он заявил, что европейские водные пути всегда были причиной войн на протяжении всей истории европейского континента и полагал, что надлежащий контроль за ними будет способствовать сохранению мира. Как и Черчилль до него, Этли в общих словах выразил свое согласие с такой постановкой, однако Сталин вновь заметил, что эта тема нуждается в специальном изучении. По просьбе Президента этот вопрос был снова поставлен на рассмотрение министрам иностранных дел.
   Первого августа, на пленарном заседании, участники приступили к обсуждению окончательного варианта коммюнике, которое вскоре должно было быть опубликовано. Президент снова выразил сожаление по поводу того, что по контролю за водными путями не было достигнуто никакого соглашения, но что он полагает, тем не менее, что в коммюнике следует упомянуть, что этот вопрос обсуждался. Этли согласился, но Сталин возразил, сказав, что в коммюнике включено больше вопросов, чем их способно переварить общественное мнение, и что поэтому ничего больше не следует добавлять. Тогда Трумэн повернулся к Сталину и обратился к нему лично с откровенной просьбой. Он сказал: "Маршал Сталин, в ходе конференции я пошел на целый ряд компромиссов с тем, чтобы снять противоречия между нашими взглядами. Я поэтому обращаюсь к Вам с личной просьбой уступить мне по этому пункту. Моя просьба заключается в том, чтобы в коммюнике был упомянут тот факт, что предложение по водным путям передано в совет министров иностранных дел, который мы создали для подготовки мирных соглашений". Президент указал на то, что если в коммюнике будет упомянуто это предложение, это даст ему возможность объяснить его американскому Конгрессу в послании, которое он планировал передать по возвращении в Вашингтон.
   Сталин внимательно выслушал это заявление Президента, которое было явно адресованное ему лично, и было видно, что советский диктатор понимает большинство английских слов. Еще до того, как переводчик закончил свой перевод на русский язык, он его резко оборвал единственным хорошо известным всем русским отрицанием "нет!". Затем, довольно внятно, он повторил по-английски: "нет, я говорю, нет". Это был единственный раз, когда я слышал, как Сталин говорит по-английски на конференции. Категоричность отказа Сталина не прошла мимо ушей Трумэна. Он густо покраснел и, повернувшись к членам американской делегации, воскликнул: "Я не могу понять этого человека!". Мне довелось в тот момент сидеть прямо за спиной Трумэна и Бернса, и я услышал, как Президент заметил госсекретарю: "Джимми, ты отдаешь себе отчет, что мы здесь уже целых десять дней находимся?" спросил он его. "Можно же хоть что-нибудь решить за десять дней"? Было ясно, что новый Президент никогда не испытает того удовольствия от тонкой игры в политику с позиции силы, которая так занимала Рузвельта. События, развивавшиеся в Потсдаме, вначале поставили Трумэна в неловкое положение, потом они начали ему надоедать, а последний курьез со Сталиным его просто взбесил. Он писал позднее, что покидает Берлин, полный решимости никогда больше не принимать участие лично в мероприятиях подобного рода, и он сдержал свое обещание.
   После отъезда Черчилля, американские делегаты с таким же нетерпением ждали своего возвращения домой, как и британцы. Трумэна больше интересовали возможные последствия взрыва атомной бомбы на войну в Тихом океане, чем все эти дрязги, возникшие по окончании войны в Европе. Бернс тоже стремился как можно скорее вернуться в Вашингтон. Он возглавил госдепартамент всего за несколько дней до отъезда в Берлин, и еще даже не успел познакомиться со многими своими сотрудниками. Единственными, кто не показывал никакой спешки или желания пойти на компромисс, были русские -- в их правительстве не предусматривалось никаких изменений. Складывалось впечатление, что невозмутимый Сталин готов потратить несколько месяцев своего ценного времени на обсуждение основных тем переговоров, в отличие от Трумэна, у которого, похоже, были более важные дела в Вашингтоне. Русские показали в Берлине, что у них есть более определенная послевоенная политика, чем у США или Великобритании, и Сталин и его делегаты либо добивались соглашений по стоявшим на повестке дня вопросам, либо старались "замести под ковер" более щекотливые вопросы. Рузвельт в свое время полагал, что эта встреча Большой Тройки еще дальше продвинет его амбициозный Большой План для послевоенного мира. Но именно Черчилль тогда дал кодовое название Потсдамской конференции: "Последняя".
   Глава двадцать первая: Армейский инженер берет на себя бразды правления в Германии
   События огромной важности сменяли друг друга в течение полумесяца после окончания Потсдамской конференции. Через четыре дня после её окончания на Хиросиму была сброшена первая атомная бомба. Два дня спустя советский Союз объявил войну Японии. Возможно эта атомная бомбардировка и спровоцировала объявления войны советским Союзом, однако Сталин еще за несколько месяцев до этого обещал Рузвельту напасть на Японию в течение трех месяцев после капитуляции Германии. Три месяца истекли 8 августа и в тот же день русские атаковали Японию. Вторая бомба была сброшена на Нагасаки на следующий день после объявления Москвой войны, и правительство Токио полностью капитулировало уже 14 августа 1945 года. В результате этой ошеломительной череды событий, Красная армия, спустя всего одну неделю беспорядочных военных действий, разделила триумф победителя вместе с американцами и британцами, которые сражались с японцами почти четыре года.
   Для всех нас, работавших в Германии, внезапное и бесповоротное прекращение сопротивления со стороны японцев стало большим сюрпризом. Эйзенхауэр и Клей срочно, по приглашению Сталина, уже 10 августа вылетели в Москву с государственным визитом. Прибытие Верховного Главнокомандующего Союзников было встречено с ликованием, которого не удостаивался ни один американец в России, ни до, ни после. Толпы людей, высыпавших на московские улицы, с восторгом приветствовали наших лидеров, офицеры советской армии выражали небывалое радушие знаменитому гостю, и Сталин лично оказывал Эйзенхауэру всяческие знаки внимания. Во время знаменитого парада на Красной площади, Сталин удивил всех присутствующих, пригласив Эйзенхауэра на трибуну Мавзолея Ленина, где он занял место рядом с Генералиссимусом, что явилось небывалой честью, которая не оказывалась ни одному иностранцу, не разделявшему коммунистической идеологии. Вечером в последний день визита, в американском посольстве состоялся прием, на котором в присутствии кремлевских высокопоставленных лиц и генералитета Красной армии было объявлено о капитуляции Японии, и американцы и русские обменялись тостами в честь их совместной победы в войне и дальнейшего сотрудничества в мирное время. Затем Эйзенхауэр и Клей вылетели назад в Германию, возвращаясь к своим проблемам во Франкфурте и Берлине.
   В связи с внезапным прекращением военных действий в Японии, среди американских солдат, остававшихся в Европе, стало возникать острое недовольство сложившейся ситуацией. Когда в мае капитулировали нацисты, на континенте находилось более трех миллионов американских военнослужащих. К августу, героическими усилиями, связанными с транспортировкой, почти половина их была отправлена либо на Тихий океан, либо назад, в Штаты. Однако полтора миллиона были все еще в Европе к моменту капитуляции Японии и в стране громко зазвучали призывы "вернуть наших ребят домой". Президент Рузвельт неоднократно заявлял во время войны, что большим контингентам американских войск нет необходимости оставаться за границей в течение длительного времени после окончательной победы над Германией и Японией. Он полагал, что защиту от возможной будущей германской агрессии можно поручить войскам России, Британии и другим европейским нациям, сражавшимся против нацистов. Рузвельт рассматривал Объединенные нации, как своеобразную замену прежних альянсов, и американские начальники единогласно поддержали военную доктрину Рузвельта в отношении послевоенной Европы. Согласно всем разрабатываемым в Вашингтоне планам, основной вклад Америки в ситуацию в Европе будет двояким: во-первых, массивная временная помощь, во-вторых, активное и постоянное участие в работе ООН. Когда Президент Трумэн приступил к исполнению своих обязанностей, он также в течение нескольких месяцев полностью руководствовался программой Рузвельта.
   В наше время бомбардировка Хиросимы вспоминается главным образом к наглядный пример ужасов ядерной войны, но в то лето 1945 года этот атомный взрыв широко приветствовался, как действие, приведшее к миру. Прямым следствием бомбардировки стало окончание войны в Тихом океане на несколько месяцев раньше, чем ожидалось, и сотни тысяч военнослужащих и их семьи поняли, что применение этого оружия, возможно, спасло жизни их собратьев. Большинство американских солдат полагали, что они выполнили свой долг перед Родиной, и что теперь они имеют право на возвращение к гражданской жизни. Однако военные корабли и самолеты требовались для выполнения многих других задач, помимо транспортировки американцев домой, поэтому Армия установила систему очередности, в соответствии с которой военнослужащие с длительным послужным списком и значительными боевыми заслугами отправлялись домой первыми.
   Нежелание большинства американцев оставаться на сверхсрочную службу за границей создало большие административные трудности для нашей военной администрации в Германии. Поскольку краткосрочная оккупация считалась чем-то само собой разумеющимся, единственный доступный нам персонал постоянных работников набирался из рядов кадровых военнослужащих, а также работников федеральных ведомств и департаментов. Это были американцы, которые были обязаны работать в мирное время там, куда их направили, и оставаться там столько, сколько было необходимо. Однако, наша администрация нуждалась в таком количестве специалистов по германским вопросам, сколько мы могли им обеспечить. Эйзенхауэр и Клей постепенно собрали вокруг себя достаточно экспертов для обеспечения их необходимой технической информацией, и мой собственный персонал, состоящий из 140 американцев, тоже был составлен из американцев, которых я смог заполучить из числа специалистов Форин Офис и других ведомств. Работники Госдепартамента нужны были нам для консультаций и помощи нашей военной администрации, а также для подготовки восстановления немецкой независимости.
   Нашей основной бедой в самом начале было разрешение, по которому военная администрация могла предлагать работникам только контракты на год. Таким образом, мы потеряли некоторых наших лучших специалистов, потому что не могли гарантировать им более длительные сроки службы. Многие понимали, что не могут позволить себе такую временную работу и что им надо спешно отправляться в США, чтобы успеть занять там вакансии до того, как они будут заняты другими уволенными в запас военнослужащими. Клею удалось оставить при себе несколько ключевых работников, пообещав им лично двухлетнюю занятость в Германии. Это была гарантия, которую он не имел право давать. Максимальное жалование в самом начале работы нашей администрации была десять тысяч долларов в год для служащих, и так уж получилось, что и мое жалование в качестве служащего министерства иностранных дел в то время было также около десяти тысяч долларов в год. Мне до этого, в 1944 году, был предложен пост посланника в Португалии, который давал бы мне жалование двадцать тысяч в год, а в 1947 году мог бы стать послом в Индии с жалованием 25 тысяч долларов в год. Однако я отклонил оба предложения, потому что мне было чрезвычайно интересно, как будут развиваться события в Германии.
   С самого начала оккупации Германии её географическое положение было в пользу русских, и так здесь обстоит дело по сей день. Поскольку Берлин расположен глубоко внутри территории советской зоны, её русский глава Маршал Жуков имел возможность организовать свой главный штаб сразу после захвата столицы и немедленно открыть русские политуправления в Берлине. Однако американский, британский и французский губернаторы получили возможность иметь своих представителей в городе только спустя два месяца, но к этому времени вся оккупационная администрация обосновалась в своих собственных зонах. Военные губернаторы не выражали особого желания переезжать в Берлин, т.к. в этом случае их штабы попали бы в окружение советских учреждений. Более того, условия жизни в Берлине были, мягко говоря, не совсем благоприятны для проживания большого числа военнослужащих в этом районе. Поэтому, Эйзенхауэр остался во Франкфурте-на-Майне. Однако, по Лондонскому соглашению 1944 года все штаб-квартиры четырехсторонней военной администрации Германии должны были находиться в Берлине. В этом соглашении была также оговорка, что все четыре военных губернатора должны иметь при себе политических советников из гражданских лиц. СССР назначил таким советником посла Аркадия Александровича Соболева, Соединенное Королевство -- Сэра Уильяма Стрэнга, французы -- Жака Сен-Ардуина, а Соединенные Штаты назначили меня. В результате всего этого, политические советники открыли свои офисы в Берлине, а западные военные комиссары по три раза в месяц ездили туда для присутствия на совещаниях Объединенного Контрольного Совета. Для осуществления непосредственно на месте руководства политическими и экономическими делами американской зоны оккупации, Эйзенхауэр направил в Берлин своего заместителя Генерала Клея. Таким образом, военная и политическая составляющие администрации функционировали в разных, отделенных друг от друга большим расстоянием городах. Поскольку население Германии не чинило, как предполагалось вначале, никаких беспорядков нашим гарнизонам, военные соображения вскоре уступили место политическим и экономическим вопросам, и значение Берлина выросло по сравнению с любой другой армейской штаб-квартирой.
   Мое четырехлетнее сотрудничество с генералом Люциусом Клеем реально началось по окончании военных действий на Тихом океане. До этого большая часть времени Клея уходила на переправку войск на Дальний восток. После капитуляции Германии мы оба обосновались в Берлине. Наши офисы были расположены по соседству в неказистом здании бывших нацистских ВВС, которое выдержало сотни авиационных налетов. Комнаты были обставлены весьма скудно, и с этим приходилось мириться. Официальное название нашего берлинского штаба было "Офис Военной Администрации США", и это громоздкое обозначение получило соответствующую аббревиатуру "ОВАС" (OMGUS).
   В самом начале нашего сотрудничества мы с Клеем решили расписать все наши проблемы в порядке их важности. Для этого мы составили отдельные списки, которые мы затем сверили. Я попросил моих самых способных помощников помочь мне выполнить эту задачу, и полагаю, что Клей сделал то же самое. Сейчас интересно вспомнить, что вначале никто не считал советско-американское отношения самым большим препятствием. Все сошлись на том, проблемой номер один была документация. Американская оккупация контролировалась двумя документами: директивой Эйзенхауэра JCS 1067, наспех составленной в Вашингтоне, и Потсдамским протоколом, подписанным Сталиным, Трумэном и Эттли в Потсдаме. Причина, по которой эти документы создавали почти непреодолимые трудности для Клея и меня, заключалась в том, что Директива JCS 1067 запрещала нам делать то, что было абсолютно необходимым. С другой стороны, Потсдамский протокол толкал на крайности. И поскольку обе эти директивы шли под грифом "секретно", мы не могли публично на них ссылаться.
   Первым совершенно необходимым условием управления американской зоной оккупации в Германии налаживание взаимопонимания с немцами, однако директива JCS 1067 запрещала американцам иметь какие-либо личные отношения с нацией, над которой мы только что одержали победу. Эйзенхауэру не составило никаких трудностей неукоснительно следовать этой инструкции. На самом деле, во время его кратного пребывания на посту военного комиссара, ему удавалось избегать даже официальных контактов с немцами путем передачи своих полномочий почти на всех переговорах своим подчиненным. Эйзенхауэр и Президент Трумэн, своей настороженностью и недоверием по отношению к немцам, олицетворяли настроения, господствующие в американском обществе. В течение 18 дней, проведенных Трумэном в Потсдаме, где он разрабатывал планы будущего Германии, он не пожелал встретиться ни с одним антифашистки настроенным государственным деятелем Германии, ни официально, ни в частном порядке, и почти все в его окружении следовали его примеру. Отказ от нормальных отношений с немцами был правилом, которого строго придерживались в военном и военно-морском департаментах (которые объединились в министерство обороны в 1947 году), вплоть до того, что в офисах Военного Управления были устроены отдельные туалеты для немцев и американцев -- что-то похожее на законы Джима Кроу. Однако, Клею, как и мне, пришлось тесно общаться с немцами еще до того, как мы переехали в Берлин. С самого начала наша Армия нуждалась в широком сотрудничестве с населением Германии для установления порядка в городах и населенных пунктах, которые мы так стремительно захватили. Побежденная нация с готовностью исполняла все наши, даже самые строгие, приказы, потому что они считали, что им крупно повезло, оказавшись под защитой Запада. Отдел Гражданских Дел Штаба SHAEF, входивший в структуру генерального Штаба (G-5), пришел к выводу, что немецкое сотрудничество более надежно, чем ранее ожидалось.
   Вторым непременным условием управления нашей зоной была активизация работы всех гражданских институтов: коммунальных служб, железных дорог, фабрик и заводов. Однако, директивой 1067 запрещалось брать на работу рабочих и служащих из числа немцев, которые занимали посты в иерархии нацистской партии выше рядового члена. Конечно, всем нам было ясно тогда, что большинство служащих и квалифицированных рабочих Германии безусловно являлись в свое время членами нацистской партии. Сотрудники американской разведки сразу после капитуляции Германии к своему вящему удовольствию обнаружили тонны нацистских документов, в которых была детально расписана деятельность каждого члена партии. Партийные документы по Баварии были захвачены почти целиком и полностью. Немецкая страсть к классификации и сохранению архивов не покидала их оставалась до самого конца. Именно с помощью этих документов нам удалось провести полную "денацификацию" немцев в американской зоне. Однако, в то время наши достижения нельзя было назвать абсолютным успехом.
   По мере того, как мы освобождали от бывших нацистов одно предприятие за другим, нам приходилось увольнять тысячи работоспособных тружеников, потому что их документы переводили их в категорию работников, которым Директивой 1067 запрещалось наниматься на любую квалифицированную работу. На железных дорогах, например, мы несколько месяцев пытались обойтись только необученным немецким персоналом, работавших под начальством немногих имевшихся в наличии квалифицированных американцев. Нам, конечно, не стало лучше, когда мы узнали, что многие из служащих, которых мы были вынуждены уволить, быстро нашли работу в русском, французском и британском секторах. Однажды, Клею, с риском для себя, даже пришлось объявить, что теперь он будет брать на квалифицированную работу бывших нацистов, занимавших мелкие посты в партии. Но американское правительство так и не отменило этот запрет Директивы 1067; оно просто воздержалось от открытого осуждения действий Клея.
   Вашингтон призывал к тому, чтобы мы с Клеем постарались убедить остальные оккупационные державы принять Директиву 1067 для унификации взаимоотношений с немецким населением во всех четырех зонах оккупации, и мы сделали смелую попытку навязать им эту идею. Однако, русские, британцы и французы ответили вежливым "Нет, спасибо. Делайте все, что хотите, но только в своей зоне". Им были явно не по душе запреты, зафиксированные в американской Директиве, и они все разработали свои собственные методы взаимодействия с немцами. Русские дали возможность мелким нацистам как бы реабилитироваться, приняв их в слегка замаскированные ряды немецких коммунистов. Французы, проделав тотальную облаву на ведущих нацистов, оказавшихся в их зоне, решили, что немцев не переделаешь, и их следует оставить в покое. Британцы, после довольно вялых попыток идти в ногу с нами, оставили все, как есть, признав наши инструкции непрактичными.
   Третьим необходимым условием управления нашей зоной в Германии было сделать её самодостаточной, так, чтобы оккупация не стала невыносимой ношей на плечах американского налогоплательщика, и здесь наши попытки были также разбиты Директивой 1067, чему в немалой мере способствовали внедренные в ней остатки плана Моргентау, угрожавшего до бесконечности сдерживать её экономическое развитие. Оккупационная Директива запрещала немцам американской зоны наладить производство железа и стали свыше минимума, необходимого для местных нужд. Русские и французы также настаивали на том, чтобы общее производство стали по всей Германии было бы ограничено максимум тремя миллионами тонн в год. (Сейчас (1968 год), оно достигло почти тридцати миллионов тонн в год). Химикаты, автомобили, производство электрического оборудования и станкостроение также были снижены до минимальных показателей. Германия в течение долгого времени зависела от производства и экспорта всех этих товаров, приобретая на них валюту для закупки необходимого импорта, но теперь от нас требовали демонтировать сотни немецких заводов, расположенных в нашей зоне и передать все машиностроительные материалы русским в качестве военных репараций. "Благородной" целью ограничения немецкого промышленного производства было сделать невозможным какое-либо возрождение германского милитаризма, но на самом деле она также ставила заслон на пути её экономического развития.
   Наши трудности, возникшие в связи с произвольными ограничениями, вызванными Директивой 1067, осложнялись тем, что Военная администрация не могла публично ссылаться на пункты этой Директивы. Взаимодействия с немцами также вызывало массу споров в то время, и каждый шаг в этом направлении детально освещался целой армией иностранных журналистов, аккредитованных в Германии. Наши постановления были доступны миллионам заинтересованных лиц во многих странах и некоторые из наших действий подвергались суровой критике. Однако, только в конце октября 1945 года нам было позволено признать само существование американской Директивы. Как только Военный департамент придал огласке этот факт, Клей вылетел в Вашингтон, чтобы добиться изменения некоторых положений Директивы 1067. Все чиновники, с которыми он встречался, от Трумэна и до рядовых работников министерств, сходились на том, что необходимы существенные изменения, но дело завязло в нескончаемых дискуссиях, потому что в них участвовали самые разные организации. И только два года спустя, после того, как Клея повысили в должности, и он занял место Макнарни на посту военного комиссара, только тогда измененная Директива 1067 была одобрена и опубликована.
   Между тем, действиям американской Военной администрации ставились препоны не только негибкими положениями Директивы из Вашингтона. На её плечах тяжелым грузом лежали международные обязательства, которые были приписаны Потсдамским Протоколом. В этом секретном соглашении указывалось, что поскольку Германия не имеет своего собственного правительства, "высшие полномочия" вменяются командующим оккупационными войсками, при этом каждый военный комиссар обладал ими в своей зоне оккупации, а также "совместно в вопросах, имеющих отношение к Германии в целом". Эти "совместные решения" военных комиссаров вырабатывались и принимались на их встречах в Берлине на совещаниях Объединенного Контрольного совета. По мнению Вашингтона, это было временной мерой, поскольку американские войска не планировалось держать в германии в течение долгого времени. Но, как показал опыт, "высшие полномочия" остались в руках командующих все четыре последовавших года, и на них была возложена невероятно трудная задача: обращать внимание на экономику Германии.
   Этот приказ, в его американской интерпретации, означал необходимость введения в строй национальных железных дорог, почты, и т.п. Однако, уже на совещании Контрольного Совета 22 сентября 1945 года, французский представитель, генерал Луи Кельц в резкой форме отверг американское предложение о централизации управления транспортом. Кельц заявил, что железные дороги ведут к возрождению военного потенциала Германии, и что организация, централизующая их работу, представляет такую же опасность, как, скажем, германский Генеральный Штаб. Это французское возражение подорвало в самой основе американские усилия сформировать объединенную сеть немецких железных дорог, потому что каждый из военных комиссаров имел право вето в Контрольном Совете, которое могло быть использовано против любого предложения. Британские и русские военачальники не смогли бы отклонить, совместными усилиями, наш план по железным дорогам, потому что они, как и Эйзенхауэр, действовали согласно инструкциям Потсдамского Соглашения, рассматривающего Германию в качестве "экономического образования". Однако, французский военный комиссар обладал вето, как бы вдвойне. Он не только был наделен тем же самым правом вето, как и другие командующие, но также имел право накладывать вето на сам Потсдамский Протокол, чего не имели другие комиссары. Таким образом, когда Трумэн, Сталин и Эттли инструктировали своих четырех комиссаров "действовать сообща, когда дело касается Германии в целом", они требовали невозможного, поскольку они дали французскому правительству возможность препятствовать любому такому объединенному действию.
   Это уникальное право французского правительства, которое временами оказывалось более эффективным, чем объединенные усилия Большой Тройки, возникло в какой-то мере результатом конфликта между де Голлем и Трумэном. В момента, когда Союзники сражались с фашистами в Италии, де Голль сделал попытку внести свои "коррективы" во французско-итальянскую пограничную линию, аннексировав некоторую часть итальянской территории. Для осуществления этого, де Голль разослал приказ французским войскам в Италии, который игнорировал боевой приказ, изданный до этого Эйзенхауэром. Подобно британским и американским солдатам того времени, вооруженные американским оружием французские части находились под командованием Штаба Объединенных войск. Однако, когда французский генерал, назначенный в Италию, получал противоречащие друг другу приказы от Эйзенхауэра и де Голля, он по понятным причинам выполнял приказы де Голля. Такое неподчинение так возмутило Трумэна, что когда впоследствии де Голль попросил, чтобы его включили в состав участников Потсдамской Конференции, Президент позаботился о том, чтобы эта просьба даже не была официально рассмотрена. Однако, де Голль не только не спасовал от такого выпада, а наоборот, попытался использовать его в своих интересах. Поскольку Франция не была представлена в Потсдаме и её правительство не подписывало Протокола, она была никак не связана его положениями. Таким образом, оккупация Четырех Держав началась в условиях, когда недовольная своим положением Франция имела возможность блокировать все наши инициативы по Германии. В течение первых трех лет французские чиновники весьма активно пользовались этим уникальным правом. Несколько конструктивных англо-американских предложений были загублены французами, результатом чего явилась большая консолидация Советским Союзом своих европейских авантюр. По иронии судьбы, Сталин, который до этого всегда сокрушался по поводу участия французов в оккупации Германии, теперь стал главным сподвижником первых французских инициатив в этом направлении. К счастью для нас, американская военная администрация не могла тогда предвидеть всех трудностей, которые возникнут на нашем пути от участия Франции. Однако, уже в самом начале наши работники столкнулись с большими препятствиями, поэтому, обозначив "документацию" проблемой N 1, нашей следующей проблемой в списке оказалась "Франция".
   Что касается наших других проблем, то мнения работников ОВАС по ним расходились в широком диапазоне, начиная от национальных катастроф, и до мелких инцидентов. Мы все хорошо понимали, что наши отношения с русскими были часто очень напряженными, но мы не считали это непреодолимым препятствием. В своей политике мы руководствовались положением Рузвельта о поддержке нормальных отношений с русскими, потому что Германия, и особенно Берлин, должны стать наглядным свидетельством возможности сотрудничества США и СССР в послевоенный период. Эйзенхауэру в свое время пришлось преодолевать множество конфликтных ситуаций, когда он возглавлял Экспедиционный корпус, и поэтому он был уверен, что, проявляя дружелюбие и такт, мы и сейчас можем повлиять на Советскую политику, обеспечивая взаимовыгодное сотрудничество. Энтузиазм, проявленный Москвой к нему во время его визита, произвел на Генерала весьма благоприятное впечатление, и он считал, что американцам и русским надо в впредь сотрудничать в Германии. В частности, он был убежден, что у кадровых военных всех стран есть много общего, и что он и Жуков способны найти взаимопонимание друг с другом.
   Во время одного из визитов Эйзенхауэра в Берлин Генерал сказал мне, что подумывает о том, чтобы через посредство Жукова предоставить военнослужащими Красной Армии более широкие возможности неформального посещения американской зоны без всяких бюрократических проволочек. "Это позволит им поближе познакомиться с нашими людьми и увидеть, как мы работаем", сказал Эйзенхауэр. "Не кажется ли Вам, что русским это тоже понравится"? Я ответил, что в ходе своего общения с русскими, я понял, что они с подозрительностью относятся ко всему, что не является предметом торга. Я намекнул Генералу, что Жуков возможно более благоприятно воспримет это предложение, как обмен визитами военного персонала обеих зон оккупации. "Ну уж нет! Никаких сделок в стиле вашего госдепартамента!" раздраженно воскликнул Эйзенхауэр. "Я хочу простого, честного и дружественного общения без всяких условий"! Я сказал, "Хорошо. Давайте попробуем это и посмотрим, что получится".
   Через пару дней Эйзенхауэр в моем присутствии обратился с этим предложением к Жукову, после чего в разговоре наступила неловкая пауза, а затем советский Маршал поинтересовался: "А сколько ваших военнослужащих Вы хотите, чтобы мы приняли в нашей зоне"? "Я не прошу никаких привилегий для нас", ответил Эйзенхауэр. "В вашей собственной зоне вы вольны распоряжаться по вашему усмотрению". Жуков был в явном замешательстве. Наконец, он сказал: " Об этом деле я должен доложить своему правительству". Во время перевода ответа Жукова Эйзенхауэр смотрел ему прямо в глаза, а потом бросил мне коротко: "Ладно. Ваша взяла". Больше об этом предложении гостеприимства было не сказано ни слова.
   Несколько недель спустя Эйзенхауэр сделал попытку, снова через Жукова, еще более дружественного жеста по отношению к военному персоналу Красной Армии в Германии. Эйзенхауэра, как и Президента Трумэна, глубоко удивляло стремление Советского правительства пользоваться оккупационной валютой Союзников для расчетов с накопившимися долгами Красной армии своим военнослужащим. Поскольку эти деньги не имели хождения в России, военным надо было истратить их до отъезда на родину. Поскольку Советские вооруженные силы под командованием Жукова насчитывали около трех миллионов человек в то время, эта "капиталистическая" хитрость коммунистов сэкономила правительству Советов сотни миллионов рублей за счет своих военнослужащих, многие из которых вообще не получали никакой зарплаты все последние три года войны. Проведя некоторое расследование, Эйзенхауэр выяснил, что у Красной Армии нет ничего похожего на американские военные гарнизонные магазины, и что у русских солдат нет даже таких мелочей, как дешевые авторучки, и что они предлагали огромные суммы за часы и другие бытовые товары, которые можно было купить в наших военных ларьках по оптовым ценам. Узнав, что наши солдаты не упускали возможности спекульнуть с выгодой для себя, Эйзенхауэр сказал мне с возмущением: "Такой способ наживы не поможет нам подружиться с ними"! Он продолжил, пояснив, что в наших военных магазинах имеется достаточно этих товаров, и мы можем выделить некоторое количество их для нужд советского гарнизона в Берлине, а затем он спросил: "А что, если мы дадим Красной Армии некоторые ограниченные привилегии в наших военных магазинах"?
   Это предложение Генерала напомнило мне об одном инциденте, произошедшем со мной в Берлине. Я рассказал ему, как однажды утром к нам в офис зашел советский штабной офицер, которому нужен был пенициллин для одного русского высокопоставленного военачальника, который заразился сифилисом. Пенициллин, который тогда последним достижением медицинской науки, в то время был в большом дефиците. Майор вытащил сто тысяч оккупационных марок, которые, как он сказал, ему были выданы для оплаты необходимой дозы лекарства. Эти бумажные деньги, которые советское правительство печатало со своих матриц американского казначейства, равнялись тогда десяти тысячам долларов в оккупационной валюте. Когда мы выдали ему лекарство, не взяв с него денег и сказав, что это жест доброй воли со стороны американского правительства, то майору это явно не понравилось. Казалось, что была задета его честь. Выслушав эту историю, Эйзенхауэр заметил, что, как ему кажется, Жуков подойдет к этому делу более разумно. Однако, когда Эйзенхауэр выдвинул свое предложение о военных магазинах Жукову, Советский Маршал его вежливо отверг. Советское правительство уже и так было должно США миллиарды долларов, полученных в виде поставок по ленд-лизу, но очевидно Жуков счел благотворительность Эйзенхауэра чем-то вроде еще одной сделки.
   В начале нашей работы в военной администрации, ни Клей, ни я не представляли себе, что надо брать в основу принятия решений по нашим различным немецким, французским и русским проблемам. Нам приходилось все решать на месте. Клей подходил ко всему, как высококлассный армейский инженер, чей опыт работы в военной промышленности подсказывал ему, что с помощью современных технологий можно и в других областях "творить чудеса". Хотя генерал предполагал провести в Германии всего несколько месяцев до перехода власти в руки гражданских лиц, он взялся за организацию американской зоны с той же энергией и сноровкой, которую он проявил год назад в Шербуре, когда за три недели ликвидировал все заторы, мешавшие эффективной работе порта.
   Когда мне сообщили в Вашингтоне, что Клей был назначен на должность заместителя военного комиссара нашей оккупационной зоны, я с огорчением выяснил, что он совершенно не имеет представления о стране. Однако, уже в Берлине я понял, что Клей обладает нечто большим. Вдобавок к своим чисто техническим навыкам, у Клея было отличное политическое чутьё. Знание германской истории, её прошлых финансовых и промышленных тонкостей, её довоенных деятелей и т.д., могло только захламить голову зам военного комиссара. Война так сильно все переворошила в Европе, что прошедшие события просто не имели сейчас никакого значения. Однако, способность правильно истолковывать двусмысленные инструкции, умение избегать бумажной волокиты, и способность убеждать упрямых чиновников -- все эти безусловно полезные вещи для политика были, можно сказать, даны Клею с рождения. Мне стало известно, что Люциус Клей происходил из одного из самых известных американских семейств Юга и был правнуком знаменитого государственного деятеля Генри Клея. Отец генерала был в свое время сенатором от штата Джорджия, и сын с раннего детства жил в атмосфере высокой политики Вашингтона и даже одно время служил посыльным в Сенате США.
   Как пример политической мудрости Клея, я припоминаю инцидент, произошедший в январе 1948 года, когда нас с ним затребовали в Вашингтон для отчета в подкомитете конгресса по поводу ассигнований. Однажды вечером нас пригласили на обед, где присутствовал также Эйзенхауэр, и он попросил нас поехать с ним в его штаб-квартиру в Форт Майер. Мы с Клеем подумали, что генерал хочет поговорить с нами более подробно о Германии, но его мысли были совершенно о другом. Срок его службы на посту армейского начальника штаба приближался к концу, и он сообщил нам, что только что оправил письмо с ответом одному директору издательства, который призывал его выставить свою кандидатуру на пост президента США от демократической партии. Эйзенхауэр сказал, что он до этого момента никогда не тратил столько времени на написание письма, что он раз двадцать его переписывал. В том году все считали, что будет наверняка избран губернатор от Нью-Йорка Томас Дьюи и что у демократов не было никакого шанса выиграть выборы. Когда Эйзенхауэр прочитал свое письмо нам, снабжая его своими комментариями, нам стало ясно, что он довольно прозрачно намекает на то, что в более благоприятных обстоятельствах ответ мог бы быть другим. Эйзенхауэр не просил совета ни от меня, ни от Клея, по вопросам внутренней политики. Он просто хотел выговориться людям, относящимся к нему с большой симпатией, людям, которым, как ему хорошо было известно, можно было вполне довериться, зная, что они всегда держат язык за зубами. После того, как мы в тот вечер уехали от Эйзенхауэра, Клей весьма проницательно заметил, что Айк по природе республиканец, даже если он этого и сам не осознает, и что если Дьюи не выберут, у Айка есть все шансы быть выбранным в следующий раз. Четыре года спустя после этого, Клей возглавил кампанию по оказанию давления на Эйзенхауэра с целью выдвижения его кандидатуры на пост Президента от республиканцев. Политика не соблазнила Клея оставить свою карьеру армейского офицера. Однако его хорошая осведомленность о внутренних трениях в Вашингтоне была большим преимуществом в работе в Германии, и принесла ему не меньшую пользу, чем гипотетическое знакомство с высшими чинами довоенной Германии.
   Хотя самой "высшей властью" в американской зоне обладал вначале Эйзейнхауэр, а потом Макнарни, и тот, и другой передавали решение политических и экономических вопросов на суд военной администрации, т.е. Клею. Это разделение военных и гражданских обязанностей работало хорошо, пока Эйзенхауэр оставался во Франкфурте, однако оно претерпело жестокий урон после того, как на его место был назначен Макнарни. Военные заслуги Макнарни были значительны, а его руководство американским гарнизоном -- безупречным, но ему не хватало того политического лоска, который был присущ Эйзенхауэру и Клею, и он вообще проявлял мало интереса к германским политическим проблемам. Поэтому, после почти шестимесячных трений между ним и Франкфуртом, Клей в июне 1946 года написал письмо Макнарни, в котором он заявил о своем желании уйти в отставку. Хотя в ответе Макнарни на это письмо не было и намека на сожаление по этому поводу, я к тому времени был убежден, что Клей на этом месте совершенно незаменим. Зная, что Клею очень не понравится мое вмешательство в этот конфликт, который являлся сугубо армейским делом, я все-таки тайно известил о ситуации госсекретаря Бернса. Не раскрывая источника совей осведомленности, Бернс тактично стал на сторону Клея, таким образом залатав, хотя бы на время, эту административную трещину в отношениях.
   Мой собственный статус в иерархии оккупационной администрации был более независимым, чем статус Клея. Я никогда не входил в сферу армейской субординации, и не носил военной формы. Будучи представителями госдепартамента в Германии, мои сотрудники и я лично получали инструкции только от нашего собственного Департамента. Мой пост был учрежден международным договором, точно так же, как и посты русского, британского и французского политических советников. Однако, другие страны осуществляли более строгий контроль за деятельностью своих военачальников через такие институты, как министерство иностранных дел, чем это делали американцы. В течение первых нескольких лет правления военной администрации США, ответственность за американскую оккупацию была возложена на госдепартамент и военное министерство. Это была неуклюжая и взрывоопасная структура, и она вряд ли смогла бы вообще функционировать, если бы представители госдепартамента и министерства обороны не смогли наладить весьма тесное сотрудничество между собой. К счастью, Клей и я с самого начала относились друг к другу с большим доверием. Генерал видел, что я точно так же предан госдепартаменту, как он -- армии, и мы уважали мнения друг друга, даже, когда мы расходились в них.
   Мы понимали, что наши знания и жизненный опыт хорошо дополняли друг друга, и поэтому мы терпимо относились к недостаткам и странностям наших натур. Наши отношения строились на основе взаимовыручки, которую в принципе нужно было бы поставить во главе всех межправительственных связей, но к несчастью этого часто не происходило. Наша согласованность сводила на нет разногласия, возникавшие между госдепартаментом и министерством обороны, которые иначе могли бы стать очень серьезным препятствием в проведении в жизнь концепции американской оккупации. Мы с Клеем редко расходились во мнениях, но когда разногласия все-таки возникали, мы старались урегулировать их сами, не привлекая Вашингтон для их разрешения, и они никогда не выходили за пределы наших кабинетов.
   В своей книге "Решения по Германии", вышедшей в 1950 году, Клей, с присущим ему тактом замечает, что он не припоминает ни одного спорного вопроса, по которому он и я расходились бы во мнениях. Однако, мне припоминается один такой вопрос, который, по крайней мере для меня, представлял особую важность. Я был убежден, что Госдепартамент, будучи главным орудием Президента в вопросах международной политики, должен иметь возможность думать и действовать независимо, и Клей с этим согласился. Было, поэтому, крайне важно, и я на этом настаивал, чтобы я и мои работники имели возможность использовать свой собственный шифр для докладов госдепартаменту. Я ссылался на то, что британские, французские и советские дипломаты в Германии докладывали лично в свои соответствующие министерства, и что представители госдепартамента должны иметь ту же самую привилегию. Однако, то, что мы пользовались своим собственным шифром, не очень нравилось Клею, точно так же, как и раньше американским военным в штабе Эйзенхауэра в Африке, и позднее в Штабе экспедиционных войск. Даже когда я имел доступ к военным секретам активных театров войны, я всегда настаивал на использовании отдельного шифра для передачи сообщений госдепартаменту, однако мне постоянно приходилось бороться за эту привилегию. Клей так и не смирился полностью c тем, мои отчеты, и особенно моих подчиненных, идут без его ведома, так как они касались проблем, за которые он тоже был в ответе.
   Как только мы с Клеем обосновались в Берлине, мы завели порядок встречаться, по крайней мере, раз в день, когда мы оба были в городе. Однажды утром, когда по моему мнению эта процедура уже вошла в привычку, Клей зашел ко мне в офис с письмом от из его приятелей-офицеров из штаба генерала Макартура в Токио. Судя по этому письму, Макартур также ставил под вопрос легитимность использования отдельного шифра в переписке с госдепартаментом. Более того, он решил его в присущей ему манере. Поскольку штаб Макартура контролировал всю связь в Японии, оказывалось, что шифрованные сообщения госдепартамента часто "теряются " или задерживаются в пути. Клей сказал мне, что ему не нравится идея использования отдельного шифра для сообщений, отправляемых из моего офиса в Берлине, и он считает, что такая практика должна прекратиться. Я ответил, что в этом случае мне придется порекомендовать полностью закрыть наш офис госдепартамента, чтобы развязать военным руки, и несколько часов спустя я отправил в офис Клея черновик телеграммы, в которой была изложена рекомендация этой меры. Однако, позднее, встретившись за чашкой кофе, мы договорились оставить это дело, как есть. Наши личные взаимоотношения и в этот раз помогли нам прийти к обоюдному согласию на месте.
   Несмотря на все ограничения, налагаемые на военную администрацию, американцам удалось за короткое время вывести нашу зону оккупации из послевоенного хаоса. Это уже само по себе было большим достижением, если учесть, что ни один из наших высокопоставленных чиновников не говорил по-немецки. Не просто управлять страной, не зная её языка. Однако, покорность немцев и их желание побыстрее вернуться к трудовой жизни были для нас большим подспорьем, как и в общем беспристрастное отношение со стороны наших работников к нашим недавним врагам. Географическое положение США спасло её граждан от зверств фашистов, подобных массовым расправам над людьми в России, воздушным бомбардировкам в Великобритании, и подневольной трудовой повинности, которой подверглись французы. Американцы, у которых не было таких горьких воспоминаний, подошли к проблеме восстановления нашей зоны по-деловому. Однако, военные стран-победительниц считали, что имеют право на определенные привилегии, и наши солдаты чувствовали себя вправе "освобождать" побежденную нацию от всего, что можно увезти с собой на родину. Похоже, что послевоенный хаос и разрушения привели в умах большинства людей к смене их отношения к частной собственности, так что её неприкосновенность в данных обстоятельствах потеряла свою важность. Однако, немцы, проживавшие в нашей зоне, оказались частично под защитой Клея, который еще хранил в памяти последствия событий, произошедших в его собственном штате Джорджия после Гражданской войны в Америке. Клей резко выступал против грабежей и делал все от себя зависящие, чтобы обуздать махинации спекулянтов-"саквояжников", которые пытались извлечь для себя максимальную выгоду из поражения Германии.
   Даже некоторые высокопоставленные американцы вдруг обнаружили в себе странное желание поживиться за счет германских владений. Я помню, в частности, одного офицера, которого я пригласил к себе в офис на обед, вскоре после того, как я устроился в Берлине. Американские военнослужащие в Германии жили тогда в палатках, домиках из гофрированного железа, и подобных им строениях барачного типа, а немецкие особняки были переданы нашим офицерам и гражданским лицам. Мне в этом отношении повезло, потому что мне выделили приятный, хотя и непритязательный, особняк с небольшим садиком. Среди предметов домашней обстановки у меня было кожаное кресло, которое моему гостю показалось очень удобным. Просидев в нем около часа после обеда, он вдруг говорит мне: "А вы знаете, в моем доме все стулья очень жесткие. Думаю, что это кресло мне бы очень подошло -- я мог в нем читать после обеда". Вначале я подумал, что он просто шутит, и в ответ только улыбнулся. Однако, на следующий день в мой офис приходит его помощник и говорит, что его начальник дал ему команду забрать у меня это кожаное кресло. Я отправил его назад, сопроводив устным замечанием, которое тому наверняка пришлось отредактировать для доклада шефу. Понятно, что мебель, реквизированная для моей резиденции, не являлась моей собственностью, но точно так же она не была предметом для торга.
   Другая странная идея "освобождения" немцев от их собственности была представлена на мое усмотрение в самом начале оккупации Германии. Один высокопоставленный американский офицер появился у меня в офисе, чтобы сообщить, что армейские подразделения только что захватили схрон немецких золотых слитков. Никто не знал, как велико было сокровище, потому что слитки не были подсчитаны. "Вы не возражаете против того, чтобы часть этого золота была распределена среди американцев, которые, как известно, являются главными победителями Германии"? спросил меня посетитель. Он пояснил при этом, что высшие чины британского командования ожидали получить награды в виде больших денежных сумм, как это было издавна принято в британских войсках. "У американского правительства нет такой хорошей традиции", продолжил мой собеседник, "поэтому нам нужно самим позаботиться о выплате денежных премий". Я попробовал обратить дело в шутку, но офицер был на полном серьезе. Он отказался от этой идеи, только поняв, что Эйзенхауэр придет в бешенство, если даже просто узнает о существовании и таких планов. Насколько мне известно, все захваченные золотые слитки были переданы в соответствующие организации в Вашингтоне.
   Некоторые чиновники военной администрации, видя, что они могут распоряжаться жизнями оккупированных немцев, захотели взять на себя роль господа Бога. Однажды ко мне в берлинский офис заглянул старший офицер медицинской службы США. Он сказал, что хочет показать мне нечто любопытное, если у меня найдется час свободного времени. Мы отправились в американский лагерь для интернированных на окраине Берлина, в котором в ожидании распределения по категориям находились "мелкие нацисты". Это были бывшие члены нацистской партии, которые выполняли мелкие поручения в нацистских учреждениях, включая уборщиц в помещениях партии. Следует помнить, что когда войска США в самом начале вошли в Германию, согласно их директиве было тридцать-три категории автоматического ареста нацистов по степени их участия в нацистских организациях, которые насчитывали тридцать-три разновидности. Комендантом лагеря, сопровождавшим нас во время инспекции, был молодой американский военнослужащий, который, как было видно, добросовестно относится к своему делу. Я был поражен, увидев, что наши пленники выглядят почти такими же измученными и больными, как узники нацистских лагерей, которых мне пришлось наблюдать раньше. Заметив мое недоумение, молодой офицер спокойно доложил мне, что он намеренно держит заключенных на голодной диете, добавив, что "этих нацистов лечат их собственным лекарством". Он был настолько уверен в том, что поступает правильно, что мы даже не стали обсуждать моральную сторону дела с ним. После того, как мы покинули лагерь, военный медик спросил меня: "Вы считаете, что этот лагерь олицетворяет военную политику США в Германии"? Я ответил, что, конечно, нет, и что ситуация будет срочно исправлена. Когда я описал условия содержания заключенных в лагере Клею, он немедленно перевел этого молодого "мстителя" на другое место службы. В другой раз, нам сообщили, что нацистский кабинет пыток, со всем оборудованием, предназначенным вырвать признание на допросе, действует теперь уже под началом американцев. Проявивший "усердие" офицер военной разведки был убежден, что эти орудия служат хорошим подспорьем при работе с нацистами, и он очень недоволен, когда пришел приказ закрыть это заведение.
   Иногда американские военнослужащие пытались открыто поставить под вопрос действенность директив из Вашингтона. Наиболее ярким представителем несогласных военных был генерал Паттон, который был назначен военным комиссаром Баварии после капитуляции. В двух отдельных беседах, которые у нас состоялись с ним, Паттон спросил меня, думаю ли я, что он уже провел свое последнее сражение. С огоньком в глазах он сказал, что, может быть, вместо того, чтобы ждать нападения русских теперь, когда у нас осталось всего две дивизии, ему придется сделать бросок на Москву, которую он, по его мнению, может достигнуть за месяц. Паттон выразил свое мнение мне лично, однако за время его службы в армии этот блестящий военачальник не раз выражал довольно спорные идеи публично.
   На одной пресс-конференции в Баварии Паттон утверждал, что Военная администрация добьется большего, если привлечет к управлению страной больше бывших нацистов. Один из корреспондентов, уловив в этом замечании прекрасный шанс произвести фурор, задает ему каверзный вопрос: "Конечно, господин генерал, вы правы: разве большинство нацистов не вступали в ряды их партии точно так же, как американцы становятся республиканцами"? Ничего не подозревавший Паттон отвечает утвердительно: "Да, примерно так". А через несколько часов во всех газетах мира появились сообщения: "Американский генерал говорит, что нацисты и республиканцы и демократы США -- одно и то же". Общественность не желала ставить на одну доску нацистов и американских демократов и республиканцев, и поэтому Эйзенхауэр решил, что на этот раз он уже не может отмахнуться от словесных "ляпов" Паттона, как это неоднократно бывало во время войны. Это решение было очень трудным для Эйзенхауэра, потому что Паттон был не только прославленным боевым офицером, но и его личным другом многие годы.
   Мне довелось быть в Баварии, когда произошел этот инцидент, и Паттон пригласил меня отобедать с ним в его штабе в окрестностях Мюнхена, располагавшимся в большом особняке, который раньше принадлежал Уксману, издателю гитлеровской "Майн Кампф". Я прибыл туда несколько ранее назначенного времени и мы провели время за разговором в его кабинете, пока польский художник писал с генерала портрет. После этого мы присутствовали на обеде и затем отправились в его офис для официальной беседы. Наша беседа была прервана секретаршей Паттона, передавшей генералу, что к нему поступил важный звонок из Франкфурта: на проводе был генерал Смит, начштаба Эйзенхауэра. Эти два военачальника никогда не питали теплых чувств друг к другу, и Паттон понял, что его ждут неприятности. Показав мне на отводную трубку, он сказал: "Вот послушай, что мне сейчас скажет этот сукин сын". Я не знал, что уже было принято решение отстранить Паттона от командования, и сейчас я своими ушами услышал, как Смит, стараясь соблюсти такт, доводит до него это распоряжение. Паттон показывал мне, мимикой, как он презирает примирительный тон, которым он сопровождал эти новости. Паттон был немедленно переведен в район Франкфурта для работы с историческими материалами, где хранил он хранил наложенное на него молчание вплоть до самой своей гибели несколько недель спустя в дорожном происшествии.
   Одной из конструктивных идей, заложенных в директиве 1067, был мандат на поддержку антифашистской политической деятельности среди немцев в американской зоне. Безоговорочная капитуляция Германии практически оставила эту крупнейшую страну в Европе без собственного правительства на федеральном и местном уровнях. По окончании войны Германия была разделена на шесть отдельных частей: американскую, британскую и Советскую и французскую зоны оккупации, и две больших области, аннексированных Россией и Польшей. По рекомендации американской директивы 1067, демократическое правление "необходимо вначале стимулировать в местных формах самоуправления, а затем расширять на более крупные территориальные образования". Я надеялся, что это произойдет в Баварии. В этой области я прожил почти два года в 20х годах, и знал, что это был единственным округом, не очень затронутым войной и находившемся полностью в нашей зоне. Поддержав надлежащие преобразования в Баварии, мы могли бы сделать её примером для всей Германии. Поэтому, я с самого начала часто ездил в Мюнхен, столицу этого региона.
   Одним моим старым знакомым там, которому я вполне доверял, был Антон Пфайфер, который до войны состоял секретарем антифашистской Народной партии Баварии. Из захваченных нами немецких архивов нам было известно, что Пфайфер было последовательным антифашистом. Во время одного из моих визитов в Мюнхен я пригласил Пфайфера на обед, на который он пришел с еще одним местным политиком, Фритцом Шэффером, которого баварские антифашисты недавно выбрали на пост замминистра-президента. Мы втроем приятно провели время за обедом, и Шэффер произвел на меня хорошее впечатление. Однако, рано утром на следующий день Пфайфер позвонил мне по телефону и в большом волнении рассказал, что из американского штаба во Франкфурте приказ о смещении Шэффера с его должности на том основании, что он якобы был ярым сторонником фашистов. Мне с трудом удалось убедить своего старого друга, что я к этому не имею никакого отношения, и что для меня это тоже явилось новостью.
   Только по приезде в Берлин я смог выяснить, что смещение Шэффера произошло без консультаций с Клеем и Госдепартаментом. Мелкий чиновник отдела гражданских дел, который был переведен к нам из исторического факультета одного американского колледжа, пребывал в убеждении, что Баварией должны управлять Социальные Демократы, несмотря на то, что эта партия социалистов всегда составляла незначительное меньшинство в этом преимущественно католическом регионе. Шэффер, будучи лидером Народной партии, находился в оппозиции к Социальным демократам, и наш американский профессор счел его сторонником нацистов и убедил генерал- майора К.Л. Адкока, главу Г-5, уволить Шэффера. Этот неприятный инцидент, однако, имел счастливый конец, сильно укрепив статус Военной Администрации впоследствии. Генерал Адкок был другом Клея и его коллега по армии, и он полностью разделял взгляды Клея в том. Что Г-5 не следует дублировать Военную администрацию или выносить суждения о том, какую из нескольких антифашистках политических партий следует поддерживать немцам. Что касается смещенного политика, то впоследствии, в 1949 году, Шэффер стал первым министром финансов в Западногерманском правительстве.
   Эйзенхауэр не любил Берлин и никогда не оставался там больше положенного. Он добросовестно занимался возникавшими по ходу дела вопросами и регулярно выезжал из Франкфурта на сессии четырехстороннего Контрольного Совета, но в душе он оставался холоден ко всему, что происходило в оккупационной зоне. Его назначение военным комиссаром было определенным спадом в его военной карьере, и к тому же он с сожалением наблюдал за юридической грызней между зонами. В этих обстоятельствах Эйзенхауэр был рад передать руководство зоной своим преемникам в связи со своим переводом в Вашингтон и назначением начальником штаба армии.
   Примерно год спустя после отъезда Эйзенхауэра, Клей снова решил, что ему тоже пора заканчивать свое пребывание в Германии. Клея и я были вызваны домой для консультаций в ноябре 1946 года, и тогда Клей сказал мне, что собирается подать в отставку по прибытии в Вашингтон. Однако, когда он прибыл туда, Эйзенхауэр приватно проинформировал его, что на его пост предполагают назначить Макнарни и что клею вскоре предстоит стать военным комиссаром, "верховным правителем" нашей зоны в Германии. Эта перспектива вынудила Клея остаться в Берлине еще на два с половиной года, тяжелое время, отмеченное советской блокадой Берлина, впечатляющим поражением русских в этой блокаде вследствие воздушного моста с Запада, и стремительным продвижением Западной Германии по пути обретения независимости.
   Глава двадцать-вторая: Обманчивый триумф Берлинского воздушного моста
   В этой главе описывается один из самых странных эпизодов в истории внешних отношений Соединенных Штатов. В ней рассказывается, как американский народ, впервые в истории, сформировал виртуальный союз с немецким народом. Отношения, сложившиеся сегодня между американцами и немцами, были немыслимы во время войны против фашистской Германии. С другой стороны, нынешнее американо-германское сотрудничество не могло бы сложиться, если б не было этой войны.
   Эволюция этого западногерманского государства (Германии) и его взаимоотношения с Америкой стали совершенно непредвиденным результатом развития мирного процесса после Второй Мировой войны. В течение всего периода войны в Вашингтоне шла непрерывная дискуссия по поводу того, каким будет этот мирный процесс после поражения нацистов. Его планировщики в администрации Рузвельта, следуя директивам Президента, считали, что реорганизация Европы пройдет под эгидой Советской России, Великобритании, и США. Проектировщики исходили из предположения, что Большая Тройка в конце концов согласует налагаемый на Германию окончательный вариант мира. Такова была перспектива для Европы, обозначенная на Тегеранской и Ялтинской конференциях.
   Существует много разных мнений по поводу того, что бы сделал Рузвельт, будь он жив во время третьей встречи Большой Тройки на Потсдамской конференции в 1945 году. Я лично считаю, что его присутствие в Потсдаме вряд ли что-либо изменило. К тому времени между американскими и советскими идеями в отношении Европы лежала огромная пропасть, которую уже не мог игнорировать никакой американский Президент. Именно в Потсдаме я внезапно понял, что мирный договор в его традиционном смысле теперь вряд ли возможен. Эта мысль пришла ко мне на одном пленварном заседании, после того, как мы услышали необычайно откровенные заявления Сталина о его планах на восточную Европу. Если Большая Тройка не может согласовать Германское урегулирование, тогда Германия навсегда останется поводом для конфликта между странами-победительницами. Это было зловещее предуведомление.
   Однако, В Потсдамском протоколе было сделано больше уступок нашей точке зрения. Чем можно было ожидать. Американские пропагандисты вписали в Протокол то, что они обозначили четырьмя "Д": демилитаризация, денацификация, децентрализация и демократизация. Эти громкие термины подразумевали высокие цели, но они же и давали широкий спектр их толкований. Однако, самые важные части соглашения не были пропагандистскими уловками, направленными на привлечение широких слоев населения. Главная практическая ценность Протокола заключалась в признании за Германией права на экономическую самостоятельность. Я не знаю, почему Сталин одобрил это положение, но возможно он исходил из предположения, что США вскоре потеряет к этой стране интерес, и это соглашение потеряет силу. Во всяком случае, это соглашение действительно легло в основу всех конструктивных действий, предпринимаемых в западных зонах оккупации.
   Всеобщее стремление к миру, царившее в мире, влияло американскую политику с самого конца войны, и никто не работал больше в этом направлении, чем Госсекретарь Бернс. Как многие американцы до и после него, Бернс надеялся, что его ждет успех с русскими там, где обычную дипломатию ждало фиаско. Искусство Бернса вести дипломатические переговоры на местном фронте вошло в легенду в Вашингтоне. Когда президент Трумэн сделал Бернса Госсекретарем, госдепартамент представил ему весьма оригинальные планы мирного урегулирования. Одним из заметных нововведений было решение, по которому договоры следовало вначале заключать с более мелкими противниками, откладывая главный договор с Германией на более позднее время. Эта схема исходила из теории, что неудачи мирного урегулирования после Первой мировой войны явились результатом, в основном, неправильной установки на принятие всех решений одновременно на Версальской конференции 1919 года. Страны-победительницы предприняли попытку решить, во время одной всеобщей ассамблеи, все спорные вопросы, возникшие после войны, включая образование Лиги Наций. Участники переговоров после Второй мировой войны стремились избежать прошлых ошибок, разделив переговорный процесс на несколько отдельных стадий. На первой стадии, начавшейся задолго до окончания войны, было решено создать Объединенные Нации, в качестве преемника Лиги Наций. Затем, в Потсдаме, пришли к решению отложить обсуждение договора по Германии до тех пор, пока не будет заключены мирные договора с Италией, ВенгриейЈ Болгарией и Румынией. В то время в Германии еще не существовало никакого центрального правительства, и поэтому его необходимо было создать еще до начала переговоров.
   Для ведения мирного процесса Большая Тройка в Потсдаме создала Совет Министров Иностранных Дел, офисы и персонал которго расположился в Лондоне. Члены этого Совета представляли те же самые пять правительств, которые были постоянными членами Совета Безопасности Объединенных Наций -- России, Великобритании, США, Франции и Китая. Через несколько недель после Потсдама, когда волнения, связанные с неожиданно быстрым окончанием войны на Тихом Океане, несколько стихли, Этот вновь образованный Совет встретился в Лондоне для подготовки Мирной Конференции Номер Один. Госсекретарь Бернс попросил нас с Клеем присутствовать там в качестве консультантов по германским вопросам.
   Это совещание явилось свидетельством шокирующих разногласий в стане стран-победительниц Германии. Его повестка была относительно простой: назначить время и место предварительной конференции и решить, каким правительствам следует в ней участвовать. Однако, достичь согласия даже по таким чисто формальным вопросам оказалось совершенно невозможным. Советский министр иностранных делв В.М.Молотов настаивал на отстранеии Франции, с чисто юридических позиций от участия в переговорах с Болгарией, Румынией и Венгрией. Молотов аргументировал тем, что французское правительство перестало быть воюющей стороной более, чем за год до того, как эти три страны вступили в войну. Британский министр иностранных дел Эрнст Бэвин убедительно призывал участников не отказывать Франции в участии в дискуссиях по чисто техническим причинам, и Госсекретаоь Бернс поддержал его в этом. Но поскольку Молотов стоял на своем, в Совете начались разброд и шатания, и его пришлось отложить на будущую дату. Таким образом, ход мирного процесса был внезапно приостановлен еще до его начала, и похоже, что русские были вполне удовлетворены этим тупиком. Эти проволочки давали Москве преимущество, потому что русские получали возможность упрочить свои огромные приобретения и сферы влияния в Восточной Европе и Азии.
   После этого лобового столкновения в Лондоне в сентябре 1945 года, мирные переговоры пришлось отложить до того момента, пока Госсекретарь не взял на себя инициативу и не вылетел в Москву в декабре того же года. Остановившись на короткое время в Берлине на пути в Россию, госсекретарь рассказал нам, как он организовал свою встречу с русскими. Пока Бернс размышлял, как преодолеть этот дипломатический тупик, ему намекнули, что если Совет министров иностранных дел сможет состояться в Москве, то Бернс получит возможность переговорить с самим Сталиным, который до этого и сам пытался преодолеть ранние ситуации подобного рода. Бернс решил связаться напрямую с Молотовым для выяснения того, сможет ли Советское правительство организовать совещание Совета в России. Это было нетрадиционным дипломатическим шагом, потому что обычно такими вопросами вначале занимались посольства, прощупывая разные возможности. Однако Бернс не был профессиональным дипломатом, и к тому же он очень спешил с этим делом. В Потсдаме уже была достигнута договоренность о том, что Совет будет собираться, по крайней мере, каждые три месяца, и намеченный срок очередной встречи уже подходил. Чтобы как-то обойти спорный вопрос по Франции, Бернс предложил ограничить Московскую встречу представителями Большой Тройки. Молотов без промедления разослал приглашения, и Бернс и британский министр иностранных дел вылетели в Москву, где они вскоре договорились продолжить мирные переговоры.
   Однако эта московская встреча привела Бернса к серьезному конфликту с Трумэном, который в момент спешного возобновления переговоров отдыхал во Флориде. Когда результаты этих переговоров Большой Тройки появились в прессе, они были с одобрением встречены мировой общественностью. Однако скоро стало известно, что способ проведения их Бернсом сильно задел Президента. Трумэн решил, что Бернсу удалось "умиротворить" Сталина, уступив ему по некоторым из Советских требований, которые были в свое время отвергнуты в Лондоне, и кроме того, Госсекретарь принял несколько решений, не проконсультировавшись с Президентом.
   Не может быть сомнения в том, что у Трумэна и Бернса были в то время разные взгляды на Великий План Рузвельта. Ф.Д.Рузвельт имел доверительные беседы с Бернсом относительно отношений с русскими, а выходец из Южной Каролины сделал смелую попытку совместить эти несовместимые цели. Однако, хотя Трумэн и присягал публично на верность всем обязательствам Ф.Д.Р., он никогда не считал себя ответственным за идеи его Великого Плана. Рузвельт даже не пытался привлечь Трумэна к своим идеям, в бытность того Вице-президентом. К тому же, в Потсдаме недоверие Трумэна к русским переросло в личную неприязнь. Соответственно, вскоре после возвращения Бернса из Москвы вашингтонские корреспонденты напечатали истории (по указке сверху) о том, что Президент больше не испытывает былого доверия к суждениям своего Госсекретаря. Однако Бернс остался на своем посту, несмотря на почти публичное выражение недоверия. Он осознавал, что сейчас американская внешняя политика имеет большее значение, чем когда-либо и что Госдепартамент нуждается в его "твердой руке".
   Одной из целей Великого Плана было преодоление недоверия, которое русские традиционно питали к западным державам. Имея это в виду, Бернс во время своего визита в Москву заметил Сталину, что главные победители Германии будут чувствовать себя в большей безопасности, если подпишут долгосрочный пакт, не допускающий перевооружения немцев. Госсекретарь предложил двадцатипятилетний договор, на что Сталин ответил: "Если Вы предложите такой пакт, я его поддержу". Продолжая в духе этой неформальной беседы, Бернс официально предложил заключить договор на совещании Совета Министров иностранных дел в Париже в мае 1946 года. Когда Молотов возразил, что 25 лет не было достаточно долгим сроком, Бернс опрометчиво воскликнул: "Ну, сделайте его сорокалетним!" Это предложение, если бы оно было принято, гарантировало бы разоружение Германии вплоть до 1986 года. Но вместо того, чтобы поддержать это выгодное Москве соглашение, молотов торпедировал его, настаивая на внесении в него недопустимых поправок.
   Пока обсуждалось это предложение о демилитаризации, я объяснил своим работникам в Берлине, каким образом поправки русских могут подорвать саму суть пакта. Судя по моим записям моей беседы с ними, я сделал тогда такое заключение: "США, как я полагаю, следует придерживаться их настоящей позиции и настаивать на том, чтобы этот пакт оставался простым и понятным и ограничивался одной основной целью: сделать Германию неспособной вести войну". Желание американцев того времени разоружить Германию во что бы то ни стало было очевидным по реакции моей аудитории. Там было много штабных работников, и ни один из присутствующих не указал, что германию следует рассматривать, как потенциального военного союзника США. Демилитаризованная Германия наверняка создала бы определенный вакуум в Европе. Её демилитаризация наверняка воспрепятствовало бы образованию самого важного государства в Европе -- Федеративной Республики Германии. Эта мера дала бы Советской России еще больше влияния в Германии, чем она имеет в настоящий день. Почему Сталин и его советники под руководством Молотова упустили эту редкую возможность? Факты указывают на то, что их главным мотивом была жадность. Они не только стремились к разоружению Германии, но и к тому, чтобы сделать эту страну экономически беспомощной.
   Русские были не единственными, кто старался задержать экономическое развитие Германии. На том же совещании Совета министров иностранных дел в мае 1946 года французское правительство предложило, чтобы Рур, самый богатый индустриальный район Германии, был бы отделен от нее и поставлен под международный контроль. Во время войны и даже на Потсдамской конференции, некоторые американцы выступили в пользу интернационализации Рура, но к 1946 году этот план пошел в разрез с американской программой восстановления экономической независимости Германии. Наши экономисты в военном правительстве Германии представили внушительную статистику, которая доказывала, что у Германии нет шансов на индустриальное возрождение без наличия квалифицированных рабочих и угля и стали Рура.
   Однако, во время обсуждения этих проблем с Бернсом и его помощниками в Париже мы пришли к единому мнению, что Вашингтон не может просто отмахнуться от предложения французов. Зверства нацистов были настолько чудовищными, и проходили с таким размахом, что страх возрождения Германии был повсеместным в Европе. Понимая, какие настроения владели европейцами в отношении Германии, мы в то же время отдавали себе отчет, что отделение Руру будет встречено с одобрением общественностью и что нам следует действовать осторожно в целях сохранения этой области для германской экономики. Американская позиция осложнялась еще тем, что оба американских президента, Рузвельт и Трумэн, на Ялтинской и соответственно Потсдамской конференциях, потворствовали поглощению Россией и Польшей огромных германских территорий в восточной Европе. В этих обстоятельствах США едва ли могли с ходу отвергнуть предложение Франции, требующей соответственных отделений от Германии территорий на западе.
   Изучив проблему со всех сторон, советники Бернса выступили с весьма искусным планом. Бернс согласился вылететь в Штутгарт, Германия, в сентябре, чтобы выступить на запланированном совещании американских представителей военной администрации. В своей речи Госсекретарь высказал сомнение по поводу предполагаемой аннексии территорий, которая уже имела место в восточной Германии. Бернс напомнил всем, что постоянный контроль русскими и поляками этих территорий еще не был официально утвержден, потому что Потсдамский Протокол предусматривал, что границы Германии не будут окончательно зафиксированы до тех пор, пока не будет подписан мирный договор. Эта встреча в Штутгарте, на которой я председательствовал по просьбе Клея, привлекла международное внимание. Как мы и предполагали, в новостях делалось основное ударение на статусе германских территорий на востоке, и это сняло напряжение по поводу отделения территорий на западе.
   Это совещание было особенно важным, потому что в этот раз в Штутгарт для встречи с американцами были приглашены немецкие чиновники, при этом эта встреча впервые после капитуляции Германии получила публичную огласку. В качестве дополнительного жеста Бернс включил в черновик своего выступления обязательство, по которому США будут держать свои вооруженные силы в Германии столько же времени, сколько там будут находиться войска других стран-победительниц. Однако, Бернс понимал, что обязательство держать свои войска до бесконечности может завести его слишком далеко, и он исключил его из своей речи. Однако Клей убедил Госсекретаря снова вставить его, сказав при этом: Не возможно себе представить, что немцы будут трудиться с большим подъемом, если у них не будет уверенности в том, что их страна сохранить свой статус. Обязательство держать здесь американские войска как раз и служит этой цели".
   С самого начала, У каждой из оккупирующих Германию держав были свои собственные представления о том, как следует управлять Германией. Британцы сразу же после Потсдама решили, что страна будет навечно разделена между Востоком и Западом, и поэтому они предложили США и Франции тесно сотрудничать с ними в трех соответствующих западных зонах. Однако, французское правительство ни в какую не соглашалось на то, чтобы в соответствии с Потсдамским соглашением рассматривать ГерманиюЈ как экономическую единицу. Некоторые из моих французских друзей сообщили мне в частных беседах, что они были за то, чтобы в оккупационных зонах сохранилось совместное управление экономикой страны, и многие французы, сотрудничавшие с нами в Берлине, также с симпатией относились к этому предложению. Однако они понимали, что любой шаг в направлении объединения Германии вызовет отвращение в среде французского электората. Поэтому, каждый раз, когда британцы или американцы выступали с новыми идеями в пользу организации общенациональных учреждений в Германии, предназначенных для управления железными дорогами, электрификацией страны и тому подобным, французское правительство обычно накладывало на них свое уникальное вето, которое сводило на нет все наши планы. Русские при этом спокойно сидели, позволяя французам действовать за них.
   Таким образом, потерпев неудачу в своих усилиях наладить эффективное управление в Германии, американцы, занятые в военной администрации, пришли к пересмотру рекомендации, которую в свое время дал Эйзенхауэр. Верховный Главнокомандующий тогда призвал сохранить тип правления, принятого еще в Африке, для решения оккупационных проблем. Не раз, в его бытность военным комиссаром американской зоны, Генерал с грустью замечал, что все юридические конфликты можно было бы избежать, если бы было сделано то, что он предлагал. Работая в этом направлении, мы выработали план, предусматривающий экономическое слияние американской и британской зон. Учитывая непримиримую позицию французов, этот план казался нам наиболее надежным в ближайшей перспективе. Однако, в целях сохранения возможности французского и русского сотрудничества, мы снова призвали к тому, чтобы все четыре оккупационные державы присоединились к нам в разработке экономического слияния.
   Это приглашение было сделано по радио Бернсом всего через года после Потсдамской Конференции, и Госсекретарь объявил, что только британское правительство выказало готовность принять его. В Берлине нас была дана инструкция огласить это приглашение на совещании Объединенного Контрольного совета, что мы и сделали. Однако, и Париж и Москва отвергли наш план, поэтому получилось так, что Потсдамская оговорка о предоставлении Германии экономической самостоятельности оказалась применимой только в дух из четырех экономических зон оккупации. В конечном счете, американо-британское слияние, которое получило название Бизония, было официально одобрено 30 июля 1946 года.
   Я сомневаюсь, что кто-либо в Германии понимал в тот момент всю важность создания Бизонии. Наши работники в Военной администрации были довольны таким решением, потому что мы полагали, что с её помощью американское участие в оккупации станет более эффективным и менее дорогостоящим. Однако, никто из нас не мог предвидеть, какую жизненно важную роль будет играть Бизония в Европе. Бизония, на самом деле, заложила фундамент самого мощного государства Европы, а именно, Западной Германии, которой самой судьбой было уготовано возродить к жизни некоммунистическую часть Европы. Я думаю, что Советскому правительству также не хватило ума сразу понять конечную цель создания Бизонии, потому что прошло несколько месяцев прежде чем русские стали активно препятствовать действиям новой администрации в Германии.
   Весь 1946 год мирные переговорщики Союзников вели сложные переговоры, встречаясь на бесконечных совещаниях в той или иной столице Европы. Всякий раз, когда на сессиях в Лондоне, Париже или Нью-Йорке возникали вопросы, касающиеся Германии, нас с Клеем вызывали из Берлина в качестве консультантов Госсекретаря, и наше появление на этих встречах стало таким частым и регулярным, что нас вместе с сотрудниками штата Бернса прозвали "ездоками на мирной карусели".
   Менее важные мирные соглашения обсуждались в Париже, начиная с 29 июля, по 15 октября 1946 года, и по мере того, как вырабатывался общий подход, эти сессии стали по сути дела единственной официальной Европейской Мирной Конференцией по вопросам Второй Мировой Войны. В них были представлены все страны, сражавшиеся на стороне победителей, как и четыре второстепенных страны противника. Эти Парижские соглашения были затем переданы для утверждения на очередном совещании Совета Министров иностранных дел, проходившем в Нью-Йорке с 4 ноября по 11 декабря. На этом совещании председательствовал Бернс, который почти единолично пробивал согласование всех вопросов всякий раз, когда переговоры заходили в тупик. Но конечно же эти соглашения не могли вступить в силу до тех пор, пока они не были утверждены американским сенатом и правительствами другим стран. Обсуждение в Сенате вызвало длительные дебаты, особенно договор по Италии, который не удовлетворял некоторые итало-американские группы. Американское одобрение пришло только в июне 1947 года, более, чем через два года после нацистской капитуляции. И даже это запоздалое урегулирование не могло быть достигнуто, если бы относительно простые претензии к Италии, Венгрии, Болгарии и Румынии не были отделены от крупных спорных вопросов по Германии.
   20 января 1947 года, т.е. через шесть недель после Бернс закончил урегулирование второстепенных мирных соглашений, он покинул свой пост Госсекретаря. За несколько месяцев до этого события Президент Трумэн тайно обратился с просьбой к Начальнику Штаба Армии военного времени Джорджу К. Маршаллу занять пост Госсекретаря, как только Бернс закончит работу по урегулированию второстепенных мирных соглашений. В течение всего 1946 года между Президентом и Бернсом совершенно отсутствовало взаимопонимание, которое должно было бы преобладать между главой Белого Дома и его советником по международным вопросам. По этой причине перемены в Госдепартаменте были неизбежны, но они наступили в очень трудный момент для самого Маршалла. В течение почти десяти лет этот прославленный генерал стоял во главе создания американской военной машины и был руководителем её военными сражениями по всему миру. Окончание Второй мировой войны не принесло ему заслуженного отдыха, ибо тогда ему пришлось возглавить поспешно организованную кампанию по демобилизации, которую он в свое время с горечью охарактеризовал как "разложение военной мощи Америки". Затем, по просьбе Президента Трумэна Маршалл стал курировать ведение гражданской войны между Генералиссимусом Чан-Кайши и китайскими коммунистами. Результатом назначения Маршалла на Дальний Восток были многомесячные разочарования и осложнения. Тем не менее, Трумэн убедил добросовестно исполнявшего свои обязанности военачальника возглавить Госдепартамент сразу же по окончании своей миссии в Китае. Генерал приступил к этой грандиозной задаче, будучи уже много месяцев в полном отрыве от положения дел на европейском континенте.
   Назначение Маршалла Госсекретарем напугало Вашингтон, потому что традиционно американцы были против назначения профессионального военнослужащего на высший дипломатический пост; некоторые вашингтонские комментаторы отреагировали, назвав это с сожалением "военным захватом" внешнеполитического ведомства. Генерал Дуглас Макартур в то время осуществлял высшее руководство в Японии и Корее, Генерал Марк Кларк был главным американским представителем в Австрии, Генерал Клей стал ключевой фигурой в Германии и вот-вот должен быть назначен военным комиссаром, Генерал Б. Смит был послом в России, Адмирал Алан Кирк был послом в Бельгии, а теперь вот и Госсекретарем стал военный: Генерал Маршалл. Лично я хорошо понимал, почему Президент Трумэн считал вправе ставить военных на важные посты за границей. Я знал, как трудно до этого было получить поддержку от Конгресса по Госдепартаменту, как мало высококвалифицированных работников было у нас в министерстве иностранных дел, и как редко они встречались на разных постах. Однако, нельзя было отрицать также и того, что, когда Маршалл вылетел в Москву, спустя всего несколько дней после вступления в должность, он был не достаточно подготовлен для ведения переговоров по германскому мирному договору. Официальные дискуссии открылись 10 марта 1947 года, и когда новоиспеченному Госсекретарю пришлось вступать в свои обязанности со всей важностью и открытостью, надлежащим его положению главы большой американской делегации, прибывшей в советскую столицу.
   Эта поездка не была моим первым визитом в Москву. Я провел там две недели менее года назад в качестве гостя американского посла. Г-жа Клей тоже побывала там в качестве гостьи посла и его супруги, г-жи Б. Смит, и тогда мы с ней постарались познакомиться со всеми сторонами советской жизни. В то время у русских туризм был вообще под запретом, и они принимали весьма ограниченное число гостей и журналистов. Люди в Москве жили тогда в обстановке послевоенного времени, которая была не намного лучше, чем условия жизни в Берлине. Однако, в отличие от немцев, русские выиграли эту войну и они проявляли больше оптимизма, чем немцы. Все были в высшей степени дружественно настроены к нам, где бы мы ни появлялись.
   Когда я вновь прибыл в Москву, чтобы принять участие в дискуссиях по германскому мирному договору, было видно, что материальные условия жизни в городе стали не на много лучше, по крайней мере, так мне показалось на первый взгляд. Но в этот раз я приехал в Москву не просто в качестве туриста. Работники всех делегаций, участвовавших в этой конференции, трудились день и ночь, и особенно ночью. У русских есть старый обычай работать по ночам, поэтому некоторые из наших встреч подкомитетов не прерывались до рассвета. Хотя американской делегации явно не хватало ни обсуживающего персонала, ни стенографисток, мы были перегружены ВИП-персонами. На самом деле, у нас было столько генералов, послов, и консультантов, что послу Смиту пришлось расставлять дополнительные столы для встреч с ними в каждом удобном месте своей резиденции.
   По мере того, как продвигалась конференция, перед Маршалом вставали все новые трудности. Это вероятно был единственный случай, когда Генерал, известный своей феноменальной памятью на цифры, оказался в таком неловком положении. Ему пришлось срочно отбыть в Москву, не успев детально ознакомиться со всеми нюансами европейского переговорного процесса, и конечно его сильно уязвляла неспособность вести дебаты, на которых, очевидно, он не владел всеми необходимыми фактами. Однако, вряд ли какой-нибудь другой Госсекретарь смог бы достичь большего на Конференции 1947 года, потому что к тому времени холодная война уже шла в открытую. В результате действий Сталина дурные предчувствия Трумэна в отношении русских переросли в уверенность, и теперь у Президента не было никакого желания ему в чем-либо уступать. Советское руководство, со своей стороны, выложило, наконец, на Московской конференции, на стол свою германскую карту, не оставив ни у кого сомнения в том, что действия России представляют прямую угрозу целям англо-американского сотрудничества в Германии. Русские открыто заявили, что они помешают любым западным планам экономического возрождения Германии, и тем самым постараются сорвать процесс восстановления некоммунистической Европы.
   Непосредственным фокусом Советско-Западного конфликта стала Греция, где шла ожесточенная гражданская война между греческими сторонниками и противниками коммунизма. Черчилль, в бытность премьер-министром, тайно договорился со Сталиным о том, что Греция будет включена в сферу британского влияния. Однако эта договоренность была нарушена, когда Москва тайно поддержала греческих коммунистов. Лейбористское правительство в Лондоне, лидеры которого уже давно призывали умерить имперские амбиции страны, прямо объявили, что Великобритания больше не может позволить себе оказывать поддержку греческим и турецким антикоммунистам.
   Это самоустранение британцев заставило Трумэна впервые в открытую бросить вызов коммунистической экспансии. 12 марта, в момент подготовки к московской конференции, Президент обратился к Конгрессу с просьбой взять на себя британские обязательства по Греции и Турции. После надлежащих дискуссий Конгресс согласился поставить ограниченную помощь в течение трех месяцев, и это стало началом осуществления политики мировой "взаимопомощи", которая и по сей день ведется США.
   Московская конференция длилась почти шесть недель, т.е. все время, пока были шансы достичь хотя бы частичного соглашения, и делегаты терпеливо прорабатывали все спорные вопросы. Детальная документация по более чем тридцати германским проблемам уже была подготовлена работниками Клея и моими помощниками в Берлине. Госдепартамент подготовил другие подробные отчеты в Вашингтоне. Джону Ф. Даллесу, который представлял Республиканскую партию в нашей делегации, было поручено решить ряд первостепенных проблем, отчасти вследствие его способности решать такие вопросы, а также чтобы показать, что американская внешняя политика была двухпартийной. Специалисты Великобритании и Франции также не щадили сил, стараясь осветить все германские проблемы со всех точек зрения. Однако между этими тремя западными державами иногда возникали разногласия, и русские также неизменно выдвигали свои собственные возражения, поправки и контрпредложения. В своей личной беседе с Маршаллом Сталин заметил с оптимизмом; "Всё это только первые вылазки разведчиков, производящих рекогносцировку местности по германской проблеме".
   Однако мы не рассматривали результаты этой конференции в радужных тонах. На самом деле, она казалась нам таким полным провалом, что мы покидали Москву в середине апреля с очень трезвыми мыслями, понимая, что теперь и далее все наши экономические планы по Германии будут сталкиваться с беспощадной советской оппозицией. Мы и не ждали, что достигнем полного согласия по германскому мирному договору на этой начальной стадии, но точно так же мы не подозревали, что всеобъемлющий германский мирный договор так и не будет достигнут вплоть до момента, когда пишутся эти строки (1964 год). Именно тогда, на той конференции в Москве 1947 года, и опустился полностью Железный Занавес между двумя противоборствующими системами.
   После провала московской конференции наступило стремительное ухудшение советско-американских отношений, и холодная война развивалась с ошеломительной скоростью. Начиная с Потсдама президент Трумэн навсегда потерял веру в полезность таких встреч, и Госсекретарь Маршалл испытывал те же самые чувства. В своем выступлении по радио, которое он сделал вскоре после возвращения в Вашингтон, Маршалл выразился так: "Состояние больного ухудшается, а доктора меж тем пребывают в раздумье". Именно уверенность в том, что Европа отчаянно нуждается в помощи, и может поэтому ухватиться за коммунизм, как утопающий за соломинку, именно она привела к разработке программы восстановления, которая впоследствии стала известна под именем "Плана Маршалла".
   Московская Конференция так и была названа: "Колыбель Плана Маршалла". Однако эта программа была запущена только 5 июня 1947 года, когда Маршалл был удостоен почетной степени доктора наук Гарвардского Университета на церемонии вручения дипломов его выпускникам. Госсекретарь произнес речь по этому случаю, в которой он призвал все европейские правительства, независимо от их общественного устройства, принять вместе с США участие в восстановлении благосостояния Европы. Маршалл объявил, что американцы с готовностью предоставят необходимое финансирование всем участникам для совместных усилий в этом деле, если европейские правительства будут открыты для сотрудничества. Конечно, эта великая идея не была представлена, как что-то случайное. Все это время после окончания войны сотни специалистов во многих странах старались выяснить каким будет будущее Европы. Основополагающие идеи Плана Маршалла можно найти в работах таких деятелей, как Генри Стимсон, Джон Маклой и Льюис Дуглас, если брать только американцев, а также в трудах многих дальновидных деятелей Великобритании и Европы.
   Реакция на речь Маршалла в Гарварде не была такой скорой, как её потом изобразили в прессе. Однако, благодаря предварительным дипломатическим усилиям, эта колоссальная акция сдвинулась с места так гладко, что уже с 12 июля по 22 сентября представители 16 стран встречались в Париже для обсуждения программы её осуществления. Министр иностранных дел Молотов вылетел в Париж в качестве представителя России, и он наверно сильно удивил бы Вашингтон, если бы выразил хотя бы поверхностный интерес к самому мероприятию. Конгресс в тот момент наверняка бы отнесся отрицательно к любому предложению выделить средства для коммунистических стран. Однако Молотов осудил этот план, как очередной происк империализма, и драматично отверг американское предложение не только для России, но и для всех разоренных войной стран советского блока. Народы Западной Европы приняли программу помощи, тем самым расколов Европу надвое еще более резко, чем когда-либо. Я всегда полагал, что русские совершили большую политическую ошибку на этом совещании в Париже. Сталин и Молотов оказались бы намного прозорливее, согласившись принять хотя бы какое-то участие в Плане Маршалла, получив американскую помощь странам советского блока или, по крайней мере, охладив американский энтузиазм по оказанию помощи, включавшей Россию.
   Через неделю после того, как страны, принявшие План Маршалла, встретились в Париже, Трумэн запросил Конгресс выделить полмиллиарда долларов на оказание поддержки всех этих наций до того момента, пока программа не будет одобрена. Конгресс выделил несколько меньшую сумму для преодоления возникших трудностей, и к 19 декабрю был готов полный доклад. Президент объявил, что план восстановления займет четыре года и обойдется в 17 миллиардов долларов США, и он попросил Конгресс одобрить выделение этой суммы. После продолжительных трехмесячных дебатов, Конгресс наконец-то одобрил рекомендации своих экспертов, с незначительными сокращениями, и Трумэн подписал указ 3 апреля 1948 года.
   Во время дебатов, проходивших в Конгрессе по Плану Маршалла, относительно мало внимания было уделено самой Германии. Американские и европейские эксперты предлагали установить вторичный статус для американской и британской зон оккупации, хотя мы с Клеем с самого начала старались убедить их, что Бизония подготовлена лучше, чем любая другая часть Западной Европы, для наиболее эффективного использования средств, выделяемых по Плану Маршалла. Промышленное производство Германии упало гораздо ниже, чем в соседних с ней странах, но оно было способно возродиться гораздо быстрее. Мы с Клеем считали, что успех Плана прежде всего зависит от своевременного повышения германской продуктивности производства. Мы просили наших экономистов разработать меры, обеспечившие Бизонии соответствующее место в Плане Маршалла, и наши работники собрали весьма убедительную статистику в поддержку правомерности Бизонии. Фактом, говорившим в нашу пользу, было и то, что оккупационная политика в Германии уже лежала тяжелой ношей на плечах американских налогоплательщиков, которых к тому же просили еще больше раскошелиться. Мы могли доказать, что Бизония может очень быстро стать само достаточной, если она получит адекватную помощь, и даже сама превратится в самого важного вкладчика в деле возрождения остальной Европы.
   Официально План Маршалла фигурировал под названием Программа Европейского возрождения, и конгресс создал исключительно американское учреждение, Управление по Экономическому Сотрудничеству (УЕС)а, для распределения выделяемых средств. Однако, две ключевых фигуры, назначенные Президентом для проведения в жизнь этой программы, интересовались Германией меньше, чем Клей и я. Одним из них был Аверолл Гарриман, который был главным советником Трумэна по международным делам. Гарриман, ярый сторонник Нового Курса президента Рузвельта, в свое время выполнил много важных поручений ФДР. Например, еще до Перл Харбора, Гарриман стоял во главе миссий по ленд-лизу в Британию и Россию. В течение трех лет войны он служил в качестве посла в Москве, а затем стал нашим послом в Лондоне. После войны Гарриман стал министром торговли, и на этом посту он занимался организацией европейской помощи вплоть до того момента, когда Президент не назначил его представителем Управления по Экономическому Сотрудничеству в Париже.
   Пол Хоффман стал руководителем УЕС в ранге министра кабинета Президента. Хоффман был президентом корпорации Студебеккер и к тому же был республиканцем. Его назначение имело целью заполучить поддержку Плана Маршалла со стороны большого бизнеса, и сделать так, чтобы сам План проводился в жизнь без какой-либо политической подоплеки. Хоффман был коммерсантом, что называется, "от бога", и он теперь взялся "взялся" продать План Маршалла Конгрессу и европейцам. Он восхищался технологическим прогрессом, который США проделали в военные годы и его главным интересом, главной целью, было заставить европейских промышленников добиться таких же достижений, как и США. И они его не подвели.
   Весьма любопытные дебаты проходили между сотрудниками американской администрации в Париже и Берлине. Её главной темой был вопрос сколько помощи по Плану Маршалла следует предоставлять Западным зонам в Германии, и на каких условиях. Гарриман считал, что Клей преувеличивает потенциальную значимость Бизонии, эти две решительно настроенные личности буквально завязли в ожесточенных спорах. В силу своей профессии мне надлежало предложить какой-то устраивавший обоих дипломатов компромисс, но я так же упорно придерживался своей точки зрения, как и Клей. Самым странным аспектом этого горячего спора было то, что в нем совершенно не участвовали немцы. Согласно достигнутой договоренности западные зоны оккупации принимали участие в программе Европейского восстановления через своих военных комиссаров. Эта договоренность оказалась куда более выгодной немцам, чем, если бы они сами представляли себя в этой программе, ибо в 1947 году немцы наверняка были бы приняты в штыки на любом международном форуме, и поэтому их вполне устраивал патронаж американцев.
   Клей и я знали, что мы рискуем быть обвиненными в пронацистских настроениях, если будем настаивать на большем немецком участии в распределении средств Плана Маршалла, и так оно и случилось. Однако, Клей был не тот человек, которого можно было запугать несправедливыми обвинениями, да и тоже давно привык ко всякого рода критике. В конце концов, Германия все же получила значительную помощь, хотя и гораздо меньше того, что было предоставлено даже Италии. Франции досталась самая большая доля. А на втором месте стояла Великобритания. Как правило, средства выделялись в качестве прямых грантов, но помощь Германии пришла в форме займа. Как и предполагалось, Германия воспользовалась с большой выгодой для себя этой помощью, и её участие в Плане Маршалла весьма способствовало общему делу восстановления экономики Европы.
   Большой трудностью, однако, была значительная инфляция немецкой валюты, причем эта проблема еще до сих пор не решена. В момент капитуляции Германии её финансы пришли в совершенный хаос. Государственный долг был огромным и к тому же совершенно не контролируемым, так как не было сформировано центрального правительства. Наци напечатали столько бумажных денег, что масса увеличилась в четырнадцать раз во время войны. Страны-победительницы договорились выпускать особую оккупационную валюту для удовлетворения своих собственных потребностей и расчетов со своими военнослужащими, однако эта временная валюта никак не улучшала положение немцев, т.к. они не имели права ею пользоваться.
   Понимая всю серьезность ситуации, Клей в 1945 году, еще до того, как была создана военная администрация в Берлине, убедил Джозефа Доджа, известного детройтского банкира, стать его главным финансовым советником, и тот руководил многими группами экспертов, занимавшимися распределением немецких финансов в Германии. В начале 1946 года Додж сформировал комиссию, куда вошли именитые американцы, для изучения финансовой реорганизации Германии. Эта комиссия совершила чудо: она смогла привлечь к сотрудничеству русских, британских и французских консультантов, при содействии немецкого технического персонала. После десяти недель проделанной работы, эти международные эксперты порекомендовали выпустить новую валюту, предназначенную для замены старой из расчета один к десяти, а также аннулировать национальный долг Германии, а уменьшенные суммы распределить поровну между германскими землями. Комиссия настаивала на том, чтобы эти реформы были введены в действие как можно скорее, потому что инфляция превратилась в общенациональную угрозу.
   Мы с Клеем весьма сильно переживали, видя разрушительную силу инфляции. Я не мог забыть впечатления, которые на меня произвели события в Мюнхене в 20-х годах, когда безудержная инфляция деморализовала самых трудолюбивых и полезных для страны граждан Германии и тем самым дала толчок движению нацистов. Клей также хорошо помнил семейные рассказы, которые он слышал в детстве, о том, что произошло с ними в Джорджии после того, как деньги Конфедератов потеряли всякую ценность. Поэтому от нас с Клеем непрерывным потоком шли доклады в Вашингтон, призывавшие к принятию немедленных мер, базирующихся на рекомендациях комиссии Доджа. Мы также поднимали этот вопрос на всех конференциях, на которых нам довелось присутствовать, во всех столицах мира. Однако целый ряд учреждений и министерств занимались тем же вопросом, что делало проволочки неизбежными. Оппозиция была особенно сильной в Париже и Москве.
   В этот период ожиданий американцы и британцы в Берлине пришли к мысли, что мы совместно можем обойти Францию и Россию, если проведем валютную реформу в одной Бизонии. Джек Беннет, способный специалист по фискальным делам, разработал подробную программу, Однако мы понимали, что русские могут нам сильно навредить, если мы выпустим новые германские марки, не учитывая советские интересы, особенно в Берлине. Столица Германии уже стала достопримечательностью для американских туристов, после того как Клей был назначен военным комиссаром и устроил там свою главную штаб-квартиру. Снова и снова Клей и я докладывали в Вашингтон, что поддерживаемая Западом валюта вызовет больше доверия, чем валюта, поддерживаемая Советами, и что русским будет, в частности, очень неудобно, если в городе будут ходить две разных валюты.
   С годами нам становилось все более понятным наше довольно шаткое положение в Берлине, поскольку, находясь в глубине советской зоны, мы были изолированы от остального западного мира, хотя наши средства сообщения служили нам достаточно хорошо вплоть до 1948 года. Западные державы имели в своем исключительном распоряжении одну железную дорогу, по которой курсировали военные поезда, и одно главное шоссе, которое было зарезервировано для конвоев, перевозящих личный состав и снаряжение, а также три воздушных коридора. Знаменитая немецкая сеть каналов сходилась в Берлине, и много грузовых поставок шло баржами. Когда появились первые признаки блокады, мы заново исследовали точный статус всех этих транспортных сообщений. Результатом нашей работы стало отчет, в котором говорилось, что единственным письменным соглашением, имевшимся в наличии, был документ, подписанный в сентябре 1945 года, касающийся воздушных коридоров. Если бы русским захотелось проигнорировать наши устные договоренности, то они могли бы легко блокировать доступ в Берлин по суше и воде. Мы разослали все эти вновь поступившие к нам предупреждения по поводу угрожающей ситуации во все соответствующие учреждения в Вашингтоне, Лондоне и Париже. Мы запросили американское и британское правительства выдать нам соответствующие директивы, следует ли проводить финансовые реформы в Бизонии, тем самым повышая риск советского противодействия, и следует ли нашим войскам использовать силу, при необходимости, чтобы противостоять российской блокаде в Берлине. Этот официальный запрос был предоставлен для рассмотрения на нашем самом высоком уровне, и не единожды, а несколько раз.
   Нам стало ясно, что у вашингтонских политиков на этот счет было другое мнение. Некоторые приверженцы политики Рузвельта все ещё питали надежды, высказанные Президентом в военное время, на то, что США смогут нормализовать отношения с Советским Союзом. Некоторые трезво мыслящие политики понимали, что денежная реформа может быть воспринята русскими, как очередная провокация Запада и что было бы, может, лучше оставить "нацистов вариться в собственном соку", а не противопоставлять себя русским, оказывая немцам помощь. Многие чиновники Пентагона считали Берлин чисто военной проблемой. По их мнению, Берлин "нельзя было защитить", потому что сухопутные войска русских могли легко захватить город.
   Немецкие проблемы достигли своего апогея в момент, когда 23 ноября 1947 года в Лондоне состоялось совещание Совета министров иностранных дел, которое, по сути дела, стало последней встречей такого рода вплоть до 1949 года. До этого министры и их работники регулярно встречались, начиная с сентября 1945 года, и в этот раз они тоже попытались достичь какого-то соглашения по Германии. Работа Совета проходила в постоянных спорах в течение четырех утомительных недель. Ни по одному вопросу не было достигнуто никакого соглашения. Не было решено ничего конкретного. Наконец, за несколько дней до Рождества Госсекретарь Маршалл, к явному удивлению Молотова, предложил отложить Совет на неопределенное время. Этот решительный шаг Маршалла также приостановил встречи министров иностранных дел, которые проходили, по крайней мере, каждые три месяца.
   Ни американские и британские работники в Лондоне не испытывали никакого желания готовиться к Рождеству в ту неделю, и только после новогодних каникул, семеро из нас встретились частным образом в американском посольстве для обсуждения того, "как жить дольше". Наша группа состояла из министров иностранных дел Маршалла и Бевина, генералов Клея, и сера Брайана Робертсона, военных комиссаров американской и британской зон оккупации, Льюиса Дугласа, американского посла а Великобритании, Франка Робертса из британской Форин Офис, и меня. Мы с Клеем призывали к скорейшему началу германской денежной реформы, однако Маршалл и Бевин проинструктировали нас сделать окончательную попытку заполучить добро на введение новой валюты от Объединенного Совета по Контролю в Берлине. Если это нам не удастся, тогда Министры одобрят наши планы ввести новые банкноты в Бизонии. Клей тогда ещё раз предупредил Маршалла и Бевина, что русские могут чинить нам неприятности а Берлине. Клей сказал, что как он полагает, в использовании силы не будет необходимости, однако он подчеркнул, что в случае необходимости, очень важно иметь заранее разработанные директивы. Министры пообещали самым тщательным образом рассмотреть это дело, и мы с Клеем вернулись в Германию с таким пониманием ситуации.
   Между тем, по Германии стали ходить слухи о том, что в Лейпциге, в русской зоне, печатаются новые немецкие банкноты. Это не соответствовало истине, но именно благодаря им у Клея возникла идея, которую он осуществил впоследствии, когда у нас с ним появилась возможность совершить быструю поездку в Вашингтон. Нас заверили там, что министерство финансов желает начать печатание новых бумажных денег для Германии, и что этот план уже встречен с одобрением Президентом Трумэном и госсекретарем Маршаллом. Тонны этих бумажных денег, отпечатанных в Вашингтоне, были переправлены в Германию под большим секретом из опаски спекулятивных махинаций, и весь проект шел под кодом "Операция Охотничья собака".
   Из документов видно, с какой неохотой наше правительство пошло на выпуск новых денег, не заполучив русских санкций. Предложения по денежной реформе уже много месяцев включались в повестки дня Объединенного Совета по контролю до того момента, когда Этот совет распался 25 марта 1948 года, когда русские покинули зал заседаний. Только после этого, 1 июня, и было принято решение пустить в обращение новую валюту в Бизонии. Как раз незадолго до этого французское правительство неожиданно и запоздало согласилось включить французскую зону в круг хождения этих денег. Это вызвало новую задержку, т.к. было необходимо скоординировать трехсторонние программ, Однако новая валюта была пущена в обращение 20 июня 1948 года, т.е. через два года и один месяц после того, как комиссия Доджа заявила о срочной необходимости такой реформы.
   Русские безусловно давали нам всяческие намеки о возможности Берлинской блокады. В течение трех месяцев, предшествующих распаду Объединенного Совета по контролю, Москва неоднократно испытывала решимость западных держав оставаться в Берлине. Советские инспекторы имели обыкновение заходить на наши военные поезда, настаивая на их праве производить осмотр пассажиров. Когда начальники этих поездов докладывали нам об этом, им было приказано не пускать инспекторов в поезда, в результате чего происходили многочасовые задержки их продвижения по маршруту. Эти отдельные инциденты нас не очень беспокоили, поскольку они казались тогда нам мелочами, но они вносили все большее недоверие друг к другу. Я присутствовал на частном приеме, который был дан в честь находящегося с визитом британского генерала, на котором некоторые американские и британские офицеры утверждали, что западным военным администрациям следует эвакуироваться из Берлина до того, как нас попросят оттуда силой. Почетный гость с этим согласился, сказав при этом следующее: "Нам нужно убраться, пока мы можем это сделать без потери престижа. Говоря военным языком, клин, вбитый нами в Берлине, уже не играет большой роли". Некоторые из нас протестовали, считая, что наше право на Берлин не подлежит обсуждению, и что уступить их в целях военной предосторожности будет равносильно политическому поражению, но похоже, мы в тот вечер были в меньшинстве.
   Несколько дней спустя я поднял эту тему в беседе с замечательным немецким политиком, Эрнстом Рейтером, который мне сильно помогал в то время советом и информацией. Рейтер был избран правящим бургомистром Западного Берлина в 1947 году политической партией, имевшей тогда большинство в городском собрании, СДПГ. Однако русские применяли свое право вето в Объединенном Совете по контролю, чтобы помешать ему занимать этот пост вплоть до его роспуска. У русских было много причин бояться кандидатуры Рейтера, это был человек, хорошо знавший советскую систему изнутри и неутомимо боровшийся с ней. Рейтер вступил в партию большевиков еще во время Русской революции, и в первые годы Советской власти он был близким соратником Ленина и занимал высокие посты в российской и немецкой коммунистических партиях. Однако, будучи независимым по духу, он не мог мириться с постоянно растущей тиранией Большевизма, и уже в 20-х годах он отверг коммунизм и в течение многих лет боролся в Германии против коммунистов и фашистов. После того, как Гитлер пришел к власти, Рейтер сбежал в Турцию, где он проживал в течение всей войны, руководя группой подполья, которая имела связи как в России, так и в Германии. Когда он вернулся в Берлин после капитуляции Германии, Он стал, пожалуй, единственным немецким политиком, прекрасно разбиравшимся в положении дел в стране.
   Когда я сказал Рейтеру о том, по мнению американских и британских чиновников, нам следует уйти из Берлина потому, что он "незащитим", он ответил, что, по его мнению, угроза московской блокады -- чистый блеф. За несколько дней до этого русский военный комиссар, маршал Соколовский, направил письмо Генералу Клею, информируя его о том, что шоссе, ведущее на Берлин будет закрыто на неопределенный срок. Свидетельством этого был деревянный столб, врытый посреди дороги в Хельмштедте, т.е. в точке где сходились шоссе из Западной и Восточной Германий. Этот деревянный столб, под охраной двух азиатов, представлял собой берлинскую блокаду. Рейтер намекнул, что раскрыть блеф русских будет очень просто. Западным оккупационным силам нужно направить небольшую боевую группу в Хельмштедт, при этом уведомив русских, что поскольку это шоссе является стратегически важным для оккупационных сил в Западном Берлине, мы занимаем этот пункт и берем на себя обслуживание дороги.
   Рейтер считал, что советское руководство не пойдет на риск проведения военной операции даже самого незначительного характера до тех пор, пока они не оправятся от военных потерь, которые, по информации самого Рейтера, были намного серьезнее, чем считалось официально. Рейтер снова рассказал мне весьма жуткие истории, услышанные им от самих русских, об ужасающих условиях жизни, сложившихся в их стране к концу войны. Германо-русские сражения были во много раз более жестокими, чем кампании на Западе. Как сказал Рейтер: "Это была борьба не на жизнь, а на смерть между двумя беспощадными кликами, которые превратили войну в зверскую бойню. Жертвы, которым они подвергли свои народы, совершенно непостижимы для понимания американцев". Я был согласен с мнением Рейтера, что русские сейчас блефуют, и поэтому я доложил его соображения Клею. Затем я отправил телеграмму в Госдепартамент с рекомендацией действий, предложенных в Хельмштедте, и Клей, как я вспоминаю сейчас, отправил такое же предложение в Министерство обороны. Однако, Вашингтон не принял наши рекомендации, и русские продолжали подвергать испытаниям нашу решимость отстаивать наши позиции в Берлине.
   31 марта 1948 года русские заявили, что если инспекторам не будет разрешено досматривать пассажиров и багаж, военные поезда, идущие с Запада, будут не просто задерживаться, но их будут отправлять назад. Был также издан приказ, по которому ни один грузовой поезд не мог покинуть Берлин без советского пропуска. Чтобы проверить, насколько далеко могут зайти в этом русские, Клей отправил поезд, битком набитый военнослужащими. Этот поезд простоял на запасном пути несколько дней и с позором был вынужден вернуться. Клей проинформировал Объединенных Начальников Штабов, что его былой оптимизм по поводу шансов избежать силового столкновения. Сильно поубавился, и он призвал принять решение на самом высоком уровне о возможности применить силу, в случае расширения блокады. Однако, никакого решения так и не было принято.
   Следующим советским шагом была остановка всех пассажирских поездов, следующих из Берлина. К этому времени, единственными представителями Запада, упорствующими в своем желании остаться в Берлине, были американцы. Французские чиновники постоянно повторяли уже всем известную фразу о том, что ни один француз не вызовется сражаться за Берлин. Британцы, полагая, что географическое положение Берлина лишает город защиты, были против открытого противостояния, как они делают это и по сей день. Британские и французские администрации начали уменьшать численность своих гарнизонов и эвакуировать женщин и детей. Клей, напротив, считал, что отправка на родину иждивенцев военнослужащих, вызовет панику среди немцев, и он объявил, что любой американец, запросивший разрешение на отправку семьи домой, должен и сам подать заявление и на свой перевод из Германии, который он получит без всяких осложнений. Большинство американцев решили остаться.
   В апреле русские выдворили из советской зоны подразделения американских войск связи, которые располагались там с июля 1945 года для обеспечения связи. В мае советская военная администрация обязала западные средства грузового транспорта подчиняться новым правилам, которые оказались невероятно сложными. В июне все поезда с поставками для населения регулярно задерживались под различными предлогами. Грузовые и почтовые вагоны отцеплялись от поездов и "терялись" где-то в пути. 18 июня русские стали останавливать на западной границе советской зоны следующие в Берлин грузовики и легковые машины, объясняя это тем, что те "нарушают порядок".
   24 июня, через четыре дня после того, как была введена в обращение новая немецкая марка, советские намерения проявились во всей их полноте, когда все железнодорожное сообщение с Западом было остановлено в связи, как было сказано, "с техническими трудностями". Тот же самый предлог был дан для остановки движения по автобанам и речным каналам. Таким образом блокада Берлина стала полной. Два с половиной миллиона немцев, проживавших в Западном Берлине, теперь полностью зависели от запасов, оставшихся на складах. Продуктов питания хватило бы на 36 дней, угля -- 45 дней. Немцам с большим трудом удалось скопить все эти запасы, потому что средств передвижения явно не хватало. 24 июня электричество также было отключено на электростанциях, обслуживавших Западный Берлин, которые находились под контролем Советов. На электростанциях, расположенных в секторах Союзников, хватало мощностей для обеспечения электричеством немецкие дома и заводы всего несколько часов в день. Советские чиновники в Берлине намеренно шли на шантаж, уверенные в своей безнаказанности. Они уже испытали нас "на прочность", кода мы отстаивали свое право въезда, когда три Западных оказались не способны перед лицом угрозы скрыть свои разногласия и колебания.
   После продолжительного обмена телеграммами и сообщениями по телетайпу между Берлином и Вашингтоном Клей и я были вызваны домой, чтобы отчитаться там лично. Мы сразу же поняли, что на принятие судьбоносного решения оказывают влияние несколько внешних факторов. Во-первых Трумэн готовился к своему переизбранию на пост президента в ноябре, и все опросы показывали, что он сильно отстает от Томаса Дьюи. Если бы Президенту пришлось одобрить действия в Берлине, которые его избирателям показались безрассудными, его шансы на переизбрание уменьшились бы еще больше. Не смотры на свои личные неурядицы, Трумэн был больше склонен пойти на риск, чем его военные советники. Объединенные начальники штаба хорошо представляли себе, насколько ослаблены были наши вооруженные силы, вследствие тотальной демобилизации, и они считали, что наша концепция обороны была слишком слабой, чтобы выстоять в открытом противостоянии с Красной Армией.
   Маршалл, который остался военным на всю свою жизнь, естественно был обеспокоен чисто военными факторами, чем это сделал бы на его месте Госсекретарь из гражданских лиц. Маршалл сказал мне, что Объединенные начальники подсчитали, что им понадобится не менее полутора лет, чтобы подготовиться к событиям в Берлине в случае, если там начнется противостояние с русскими. Трумэн с неохотой одобрил это мнение начальников Штабов, сказав при этом, что если бы они положили перед ним документ, содержащий инструкции по нашим с Клеем рекомендациям, он бы подписал его. Как ни странно, но никто из военных и гражданских чиновников не вспомнил в тот момент, что правительство США обладало в то время (1948 год) постоянно растущим запасом атомных бомб, в то время как в России их еще не было.
   Окончательное решение по поводу Берлина было принято 20 июля на совещании под председательством Президента Трумэна в Зале Кабинета (министров) в Белом Доме. Из того, что я услышал от Госсекретаря и своих друзей из Пентагона, это было заранее подготовленное заключение, по которому не будет принято никакого решения, дававшего добро на проведение военных действий в Хельмштедте, из-за твердой позиции Объединенных Начальников Штабов. Все мои попытки убедить их в обратном оказались напрасными. Точка зрения сторонников Великого Плана Рузвельта и военных возобладала. Во время этого последнего совещания Госсекретарь Маршалл предоставил мне уникальную возможность высказаться, спросив меня, не хочу ли я что-либо добавить к моим предыдущим доводам, но я тогда не нашелся, что ему ответить.
   Перед любым кадровым дипломатом всегда встает вопрос, как ему поступать в том случае, если его правительство проводит политику, которая, по его мнению, является трагической ошибкой, т.е. политику, которую он не считает возможным поддерживать. Во время обсуждения данной темы в Берлине позднее с издателем Генри Люсом, он с некоторым раздражением высказал мысль, что одним из недостатков общественной службы в США является тот факт, что очень мало чиновников подают в отставку на основании своих принципов. В первые годы существования Республики (США), добавил он, люди чаще уходили в отставку по политическим соображениям, и это можно считать здоровым подходом к ситуации. С такой точкой зрения нельзя не согласиться, однако современная американская практика очень непоследовательна в этом отношении из-за т.н. коньюктурных соображений. В обычном случае я чувствую мало симпатии к чиновнику, министерства иностранных дел, который уходит в отставку из-за несогласия с той или иной политикой правительства. Профессиональный дипломат понимает, что, когда он приходит на службу в государственный аппарат, он полностью подчиняется официальной политической линии, не зависимо от того, насколько она может быть отвратительна ему лично. В этом и заключается функция кадрового дипломата, а именно, проводить в жизнь политику своего правительства, которую критики этого правительства часто просто не понимают. Если чиновник не желает руководствоваться этим принципом, ему вообще лучше бы не занимать должности в министерстве иностранных дел. В этом отношении позицию кадрового дипломата можно сравнить с положением кадрового военного. В рамках американской политической системы военные и госчиновники имеют право высказывать свои мнения в присутствии вышестоящих лиц, но только не в том случае, если это касается политики. Во всех таких случаях эти люди должны всеми доступными им средствами придерживаться официальной точки зрения.
   Однако Берлинская блокада была тем единственным случаем в моей долгой карьере дипломата, где я чувствую, что я должен был бы подать в отставку в качестве публичного протеста против политики Вашингтона. Моя отставка наверняка бы никак не повлияла на ход событий там, но тогда бы моя бы совесть сейчас была более спокойна по поводу своей роли в этом эпизоде истории. Я бы меньше переживал сейчас по поводу решения нашего правительства не выступать против русских, когда те перекрыли все доступы к Берлину. Я до сих пор глубоко сожалею, что стал участником акции, давшей советским руководителям шанс унизить Соединенные Штаты в их решимости и возможностях к сопротивлению, и привела, как я полагаю, к последующим коммунистическим провокациям в Корее.
   Когда мы с Клеем вылетели в Вашингтон, мы надеялись, все-таки, получить разрешение прорвать блокаду наземного доступа к Берлину. Однако национальный совет безопасности не разделял нашу уверенность, что русские просто блефуют. Поскольку все наземные маршруты были исключены, Берлин мог получить всё продовольствие и другие поставки только по воздуху. Во время беспрерывных остановок движения к Берлину, еще до введения полной блокады, мы обнаружили, что воздушным путем можно доставить довольно приличное количество предметов первой необходимости. Совет национальной безопасности, поэтому, настоятельно рекомендовал нам неукоснительно придерживаться согласованных воздушных коридоров. Эти соглашения были в свое время подробно расписаны в документах, и это решение вдохновило нас на проведение необыкновенной операции под названием "Воздушный Мост", результаты которой удивили даже наши ВВС. Наше законное право летать в Берлин было неоспоримо. Никто из нас в Берлине не придал тогда этому особого значения, и Маршал Жуков в 1945 году добродушно подписал четырехсторонний пакт, предоставляя отдельные воздушные маршруты для западных оккупационных держав. Это соглашение было подписано, как бы между прочим, поскольку всем было ясно, что безопасность является главным условием воздушного сообщения. Мне часто приходило в голову, что мы могли бы получить такого же рода письменное соглашение и по наземным путям проезда.
   В Вашингтоне начальство ВВС было шокировано уверенным докладом Клея о возможности полностью обеспечить город с населением в два с половиной миллиона всем необходимым по воздуху. Начальник Штаба, генерал Хойт Вандерберг, был против этого проекта, потому что он справедливо предсказал, что для обеспечения Берлинского Воздушного Моста потребуются все имеющиеся в наличии военные транспортные самолеты, что ослабит американские ВВС в других точках мира. Однако Воздушный Мост был принят, как вызов русским, командующим ВВС в Европе генералом Кёртисом Лемеем. И как только было принято это решение, британское правительство с воодушевлением взялось за дело. Однако, поскольку в их распоряжении была всего лишь крошечная часть того военно-воздушного транспорта, который был у американцев, нам самим пришлось проделать большую часть перелетов. Французы решили оставаться в Берлине пока там будут другие державы, но они не принимали участия в Воздушном Мосте. Даже французский гарнизон и все работники, аккредитованные в Берлине, обеспечивались почти полностью американскими и британскими самолетами.
   Через несколько дней после того, как Клей и я вернулись в Берлин из Вашингтона, Клей позвонил Лемею во Франкфурт. Клей спросил его:
   - Есть ли у Вас самолеты, которые могут перевозить уголь?
   - Что перевозить? - переспросил Лемей.
   - Уголь, - повторил Клей.
   - У нас, должно быть, какие-то неполадки в связи, - сказал Лемей. - Мне послышалось, что Вы спросили, есть ли у нас самолеты для перевозки угля.
   - Именно это я и сказал -- уголь, - ответил я.
   Быстро оправившись от удивления, Лемей с гордостью заявил:
   - Военно-воздушные силы могут доставить Вам все, что угодно.
   Немецкий народ, который после поражения в войне впал в тяжелую депрессию, выражавшуюся в апатии ко всему, был, как бы, возвращен к жизни операцией "Воздушный Мост". Это было хорошо видно по берлинцам. Впервые со времени окончания войны их организационный талант нашел себе применение там, где он был действительно необходим, так как речь шла о беспрецедентной попытке прокормить и помочь выжить двум с половиной миллионам жителей города вдобавок к западному военно-дипломатическому сообществу, проживавшему в Берлине. Почти все европейские страны имели здесь свои дипломатические миссии, и большинство дипломатов продолжали жить в городе.
   Согласно Потсдамскому Протоколу, немцы не имели права управлять самолетами или быть в составе летного экипажа. Однако немцы оказали нам огромную поддержку на земле. Американские и британские ВВС обслуживали отдельные участки "Воздушного моста", при
   этом и те, и другие пользовались коридорами, согласованными с русскими в 1945 году. В течение первых недель приземления самолетов были под контролем американских и британских летчиков, которые следили за безопасностью переправляемых грузов. Однако, за короткое время вся эта часть работы была полностью доверена немцам. В Берлине и других пунктах немцы работали по десять и двенадцать часов в сутки на погрузке и разгрузке самолетов, и высокая эффективность их работы позволила значительно увеличить число полетов туда и обратно, по сравнению с графиком. Среди немцев, работающих на земле, в аэропортах, были знаменитые асы военной и гражданской авиации, а также известные авиаконструкторы и бортинженеры. Американцам даже удалось перебросить в Берлин по воздуху оборудование для местной электростанции, что считалось теоретически невозможным.
   Этот дух единения воодушевил всех берлинцев, от бизнесменов до домашних хозяек, и они изобретали искусные схемы решения насущных проблем, несмотря на нехватку всего самого необходимого. Немцы, проживавшие в западных секторах, старались извлечь максимум пользы из своих крошечных рационов по отоплению, электричеству, и запасам обезвоженных продуктов питания, которые им доставлялись по воздуху. Они собирали буквально по крохам уголь и все до последней ветки, что могло пойти на дрова. Они урезывали себя во всем более сурово, чем это требовала военная администрация. В течение нескольких месяцев той зимы на каждую семью полагалось электричества всего на два часа в день, и поэтому всё приготовление пищи должно было уложиться в это время. Эти два часа иногда приходились на середину ночи в некоторых жилых районах, но жалоб почти ни от кого не поступало. Сомневающиеся гадали, сколько времени берлинцы смогут продержаться в условиях полной нехватки электричества, горючего, продовольствия и т.д. Однако у большинства оставшихся с ними иностранцев не было сомнения в том, что жители Берлина смогут преодолеть все лишения и выстоят перед лицом советской угрозы.
   Под руководством мэра Рейтера муниципалитет выработал свой собственный план действий. Одна за другой выпускались резолюции в поддержку операции "Воздушный мост", и к началу сентября Рейтер счел необходимым организовать грандиозную народную манифестацию. Полмиллиона немцев собралось для выражения своей поддержки операции, и это была самая большая демонстрация единства со времени тотальных митингов Гитлера. К счастью начало блокады пало на июнь, и в её первые месяцы в Берлине стояла прекрасная погода. Однако, пришло время, когда жесточайшие морозы зимы 1948-49 годов сжали в своих холодных тисках город. Русское начальство в восточном Берлине публиковало соблазнительные предложения обеспечить горожан продуктами питания и поставить уголь, заявляя, что Советское правительство не желает видеть страдания простых людей вследствие "империалистических происков" Западных держав, но на это откликнулось всего несколько тысяч немцев, которые захотели воспользоваться обещанными продовольствием и углем для отопления своих домов.
   Одним из совершенно необъяснимых следствий Воздушного моста была помощь, оказанная городу мошенниками черного рынка. С введением в действие блокады три западных державы отменили контроль за поставками товаров потребления, который был введен до этого, и неожиданно для всех эти жулики выявили массу способов доставлять нужные товары в осажденный город, включая такой дефицит, которого берлинцы не видели уже десять лет. Все, у кого были деньги, могли приобрести в городе все, что угодно. Тысячи немцев стали заниматься этими махинациями, получая свой товар, по большей части, из Швейцарии, где все продавалось без ограничений. Предметы роскоши, такие как водка и черная икра, а также русские сигареты и шампанское, также приходили с востока. Всё это стало возможным после отмены бюрократических рогаток. Американское сообщество, предполагавшее, что придется жить в условиях строжайшей экономии, оказалось заваленным предметами роскоши, продававшимися по вполне разумным ценам. Как заметил мне один из моих помощников: "Мы -- капиталистический оазис в пустыне социализма".
   Мое пребывание в Германии завершилось, когда меня внезапно отозвали в Вашингтон, где новый Госсекретарь Дин Ачесон, назначил меня директором Управления по делам Германии и Австрии. Снежным вечером февраля 1949 года мои друзья пожелали мне счастливого пути в аэропорту американского сектора Берлина. Операция "Воздушный мост" достигла своего апогея, и теперь четырехмоторные транспортные самолеты приземлялись в Берлине каждые двадцать минут круглые сутки при хороших погодных условиях, -- и даже в отсутствии таковых. Мощные прожектора освещали взлетно-посадочные полосы, превращая ночь в день, а снегоуборочные машины, не переставая, трудились, очищая их от снега, который дыбился сугробами по краям аэродрома. Застекленный фасад здания аэропорта выходил на лётное поле, и мы с восхищением смотрели, как приземляются ревущие машины, как их разгружают немцы, работающие бок о бок с американцами, и они снова без малейшего промедления взмывают вверх. Пока мой самолет медленно выруливал по беговой дорожке, я смотрел на своих друзей, стоявших неподалеку в сугробах снега, и махавших мне на прощание, и на погрузчиков, которые трудились тут же, не обращая на них внимания. Эти немецко-американские команды ни минуты не теряли даром.
   Когда я добрался в Вашингтон, я узнал, что в ООН уже некоторое время идут совершенно-секретные переговоры с целью окончания берлинской блокады между советским представителем в ООН Яковом Маликом и д-ром Филипом Джессопом, который в настоящее время является членом Международного Суда в Гааге. В 1949 году, когда Джессоп вел переговоры с Маликом, он, будучи профессором международного права в Колумбийском университете, находился в отпуске, чтобы принять участие в работе американской делегации в ООН. Сталин, в интервью, данном американскому корреспонденту в Москве, намекнул на то, что он не прочь найти урегулирование по Берлину, и Ачесон попросил Джессопа прозондировать Малика на этот счет в личных контактах с ним.
   Когда я беседовал с этим колумбийским профессором, его позиция напомнила мне позицию Винанта в Лондоне за пять лет до этого. Как и Винант, Джессоп считал, что у него сложились исключительно дружеские взаимоотношения с советским дипломатом, и что от расположения Малика зависело достижение соглашения по Берлину. Мне не удалось убедить Джессопа, как и Винанта до этого, в том, что на советских представителей нельзя повлиять, располагая их к себе. Вначале Малик выставил совершенно невыполнимые условия, принять которые было невозможно. Однако, спустя несколько недель, он сменил свою непримиримую позицию на более позитивную, делая вид. Что советское правительство идет на уступки. Переговоры Джессопа-малика держались в таком секрете, что мне не было разрешено упоминать их даже Клею во время своего краткого визита в Германию той весной. Клей был поставлен в неловкое положение, когда услышал о них от своего британского коллеги в Берлине.
   День12 мая 1949 года знаменует окончание берлинской блокады, В тот день я вылетел в Париж с госсекретарем Ачесоном на совещание Совета министров иностранных дел, которое стало их первой встречей с декабря 1947 года. Министры договрились в принципе по урегулированию берлинского вопроса и затем передали материалы с деталями своим представителям и экспертам. Профессор Джессоп был поставлен во главе американской группы. Когда длившаяся год блокада была наконец снята, американская пресса и общественность приветствовали это событие, как великую победу Западного мира. Успех операции "Воздушный мост" давал хороший повод для всеобщего ликования, но в действительности вашингтонские политики просто ограничились экспериментом, доказавшим возможность выживания для крупного современного города с помощью поставок всего необходимого по воздуху. Мало кто из обозревателей, похоже, понимал, что наше решение задействовать "Воздушный мост" было на деле отказом от наших с таким трудом добытых прав по Берлину. Это была сдача, последствия которой преследовали нас все последующее время. Самым важным моментом в берлинском урегулировании было то, что США так и не удалось закрепить свои законные права на наземный доступ к этому городу. В течение всего периода блокады русские запрещали западным державам пользоваться наземными и водными путями в Берлин, и теперь этот доступ оставался таким же ненадежным, как и во времена до блокады.
   Могли ли западные державы добиться лучших условий от Сталина в берлинском урегулировании? Мое мнение -- да, могли. В результате этого противостояния Сталин оказался в тупике и был не прочь возместить потери. Сталин вероятно был удивлен и обрадован, когда американские переговорщики позволили Москве сохранить контроль практически по всем пунктам, которые доставляли нам неприятности в Берлине. Много лет спуст