"В первый раз я увидел его в августе 1981 года, - пишет о Дмитрии Набокове Геннадий Барабтарло, - Я тогда переводил "Пнина" для мичиганского издания, и мы с Верой Набоковой каждый день сидели в маленьком кабинете ее мужа, с овальным окном, выходившим на Женевское озеро, обговаривая каждую фразу перевода. Это было что-то вроде защиты магистерского сочинения, на которой вдова Набокова была вместе оппонентом и подсказчиком. Тут в комнаты вошел ее очень высокий и чрезвычайно любезный сын, вкативший свой под стать высокий велосипед: он вернулся с длинной прогулки по набережной и поцеловал руку сидевшей матери. Та спросила его о каком-то нас затруднившем техническом термине, он очень осторожно подал свое мнение, и скоро удалился: "Не буду вам мешать". Так началось наше знакомство -- с образа двух огромных колес в маленькой комнате.
С 2001 года невропатологическое заболевание на фоне начавшегося диабета не позволяло ему ездить на автомобиле так, как он привык, то есть на очень большой скорости. Лет за пятнадцать перед тем он как-то раз встречал меня на вокзале в Монтр.. У меня не было с собой багажа (я остановился
в Женеве), только портфель с рукописями рассказов Набокова, подлежавших переводу, но он посадил меня в свою темно-синюю "феррари кваттровальволе" (поэзия большинства итальянских автомобильных терминов переводится на другие языки технической прозой; этот значит всего лишь "о четырех клапанах" -- на каждый из восьми цилиндров) и на гоночной, прижимающей к сиденью скорости, переключая передачи рукой, пятнистой от пересадок кожи после ожогов, промчал меня метров триста, отделявших вокзальную стоянку от гаража "Палас-отеля". "Прошу прощенья, я так привык", -- извинился он, твердо тормозя у заднего входа и одновременно удерживая рукой мое подавшееся вперед, непривязанное тело.
Скорость -- не умозрительная, тахикардически приближающая к черте вечности, но кинетическая, особенно производимая двигателем внутреннего сгорания и измеряемая тахометром на приборной доске -- была его страстью. Он преследовал ее на всех стихиях. Он мчался по Атлантическому океану на своем скоростном катере длиной в тридцать восемь футов и мощностью в девятьсот лошадиных сил и летал на геликоптере над Средиземным морем. И оттого так странно и грустно было видеть его в инвалидном кресле, передвигающемся по квартире со скоростью десяти оборотов колес в минуту. Так и в последний раз, что я его видел, возобновился первоначальный двухколесный образ. Только тогда он стоял рядом с велосипедом и переставлял его с большой легкостью, а теперь сидел между двумя колесами, опираясь о подлокотники исхудавшими руками".
"У него был настоящий литературный дар: переводы его, в том числе стихов, поразительно точны, изобретательны и вместе элегантны; он сочинил, как уже сказано, большой роман и напечатал превосходно написанные воспоминания под названием, которое можно бы перевести как "Сбывшиеся сны и гибелью грозящие положения". Вообще, это был, повторю, человек исключительных дарований, - продолжает Геннайдий Барабтарло, - Получив благодаря жертвенным стараниям родителей превосходное домашнее воспитание и отличное образование в частной гимназии, а потом в Гарварде, он учился в лучшей в мире вокальной школе в Милане, вступив на поприще профессионального оперного баса. Он дебютировал в "Богеме" в роли Коллина, философа из первого акта; в последнем он закладывает любимую шинель, чтобы на вырученные деньги купить лекарство для любовницы друга (которого играл Паваротти, тоже дебютант в тот вечер). И бас и тенор получили первые призы. Родители его были в зале, и трудно себе представить, чтобы у Набокова не мелькнула мысль о вывернутом наизнанку гоголевском сюжете.
Несмотря на ранний успех, а он пел на лучших оперных сценах в продолжение более двадцати лет, карьера его высоко не залетела. Она требовала нераздельной самоотдачи, между тем как он все время делил ее с отнимающими время и силы увлечениями, среди которых автомобильные гонки были одно время главным, причем тоже на лучших европейских сценах: знаменитый автодром в Монце, рядом с Миланом, был в двух шагах от его квартиры, и гоночные машины Формулы-1 (с открытыми колесами) часто сотрясали окна своими басами-профундо. Он и там взял множество призов. В то время гонщики разбивались чаще и фатальнее, чем теперь, и это его увлечение было предметом ужасных тревог его родителей: подобно пожилым родителям ненормального юноши из "Условных знаков", они с замирающим сердцем ждали у телефона в комнатах, которые с начала 1960-х годов занимали в старом крыле огромной гостиницы "Палас" в Монтр., когда он наконец позвонит после очередной гонки, чтобы подтвердить, что жив и цел. "Хочется перекреститься всякий раз, что он звонит", -- признался как-то Набоков своей сестре. С тем же затаенным ужасом они дожидались у подножья высоченных Тетонских скал в Вайоминге, тревожно глядя вверх, где в быстро сгущавшихся сумерках горный массив уже терял очертания и казался просто расплывчатой свинцовой равнодушной стеной, не зная, что их семнадцатилетний сын застрял на узком карнизе в двух верстах над ними... боль он мог выносить чрезвычайную (однажды полетел из Флоридыв Швейцарию со сломанной на теннисе ступней, при его почти двухметровом росте и шестипудовом весе), отважен был отчаянно. И он всегда звонил им. Когда, выкарабкавшись через окно из горящей "феррари" (у нее на большой скорости на шоссе из Монтр. в Лозанну отказали тормоза и она на лету влетела в парапет), он лежал потом с обгоревшим телом в огромном пузыре в лозанской клинике, превозмогая дикую боль, -- слабым, но спокойным голосом он известил по телефону старую мать, что не может, как уговаривались, обедать у нее вечером. Конечно, это героика некоторых героев романов Набокова, но она была ему свойственна по натуре, а не усвоена подражанием".
Вот, пожалуй, сама квинтэсенция статьи "Скорость и старость", красной нитью в которой проходит мысль об увлечении Дмитрия скоростью. Поэтому и завершается она предостережением отца: "Тише едешь, сынок, -- дальше и дальше будешь".