Поленова Лиля: другие произведения.

Друг мой, дружочек...

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Конкурс 'Мир боевых искусств.Wuxia' Переводы на Amazon
Конкурсы романов на Author.Today

Зимние Конкурсы на ПродаМан
Peклaмa
Оценка: 4.51*7  Ваша оценка:


ДРУГ МОЙ, ДРУЖОЧЕК

But if I die, I leave my love alone...

Шекспир. 66-й сонет

  
  
   Погода в день похорон была отвратительной  какой она обычно и бывает в Нью-Йорке в ноябре. Не зима и не осень, сырость, забирающаяся под одежду, порывистый ветер с моря, изморось  то ли дождь, то ли снег, разлитая в воздухе влага, называемая по-английски "drizzle"  не могу подобрать точного русского аналога. Расползающийся в лужах мусор, потерявший свою разноцветность, Брайтон-Бич  посеревший, намокший, без суетящейся разноязыкой толпы, безликий, провинциальный. Кричащая русско-английская мешанина вывесок, составляющая специфический брайтонский колорит, тоже поблекла под дождем. Ароматы еды  жареных пирожков, борща, кислой капусты  исчезли, их поглотил запах гниющих водорослей. Брайтон превратился в обычную бруклинскую улицу, неотличимую от "McDonald" или "86 street", только нелепый мраморный фасад ресторана "Националь" торчит среди двухэтажного уныния, как мавзолей. Безобразная громада сабвея, нависшая над улицей, перекрывает небо, но не спасает от дождя, крупные капли летят с почерневших гнилых досок платформы, скапливаются на зазубринах металлических опор, выкрашенных серо-салатной краской, и стекают за воротник, когда внезапный порыв ветра выворачивает наизнанку хрупкий дешевый зонт.
   Все промокли на кладбище, устали от бестолковой езды  сначала в церковь где-то на Пенсильвания-авеню, потом за город, через пробки, по разбитым и вечно ремонтируемым нью-йоркским дорогам, потом обратно в Бруклин  и, войдя в тепло ресторана, выпив по первой рюмке водки,  за упокой,  собравшиеся стали понемногу расслабляться. Набрасываться на еду стеснялись, поэтому, быстро закусив, закурили, налили по второй. Нужно было что-то говорить, но говорить никому не хотелось. На стене висели увеличенные фотографии  два веселых и молодых лица.
   Только что похоронили мою невестку  младшую сестру моего мужа  и ее жениха, любовника, сожителя  здесь эти понятия укладываются в слово "boyfriend". Ей было тридцать три, ему  двадцать пять, три дня назад они разбились на машине недалеко от Нью-Йорка. На Ленку нашел один из ее приступов христианского покаяния, и она потащила Яна в Ново-Дивеево. Это чудом сохранившийся русский монастырь. Там дьякон говорит густым басом и окает, старушки-монахини в белых платочках неслышно передвигаются по церкви, а прихожане, в большинстве своем крещеные евреи из третьей волны эмиграции, почтительно внимают службе, старательно и не очень умело крестятся и часто выходят покурить на церковный двор. Старенькую машину занесло на скользкой дороге. За рулем был Ян.
   Последние месяцы Ленкиной жизни были какими-то мутными, вся ее жизнь была мутной и нелепой, мы всегда ждали неприятностей, но ведь не таких же!
   Я не любила Ленку. Она почему-то требовала, чтобы ее называли Еленой, что все и делали. Мне это казалось претенциозным, фальшивым, литературным, и для меня она всегда была Ленкой. Я не одобряла ее образ жизни, вечно ссорилась из-за нее со своим мужем. Андрей с сестрой был очень близок. Он всегда помогал ей, баловал, оплачивал ее долги. Ленка оставалась для него ребенком  милым, непослушным и нуждающимся в опеке. Сейчас меня грызет чувство вины. В моей нелюбви, рациональной, обоснованной, справедливой, всегда присутствовала зависть. Я  человек педантичный, правильный и, наверно, тяжелый. Ленка была легкой, обаятельной и непутевой. Ее все любили, ей удавалось все, чего хотелось,  и ей никогда не хотелось ничего разумного. Ленка умела кокетничать, широко распахивать глаза, неожиданно лукаво улыбаться. Она замечательно слушала, знала, когда возразить, а когда согласиться, чтобы дать мужчине почувствовать превосходство. Женщины не интересовали Ленку, а все мужчины должны были быть в нее хотя бы слегка влюблены. Я видела пошловатость ее приемов, сочувствовала ее жертвам и завидовала, завидовала, как может завидовать женщина некрасивая, закомплексованная, ни разу не испытавшая ощущения легкого романтического увлечения, не бывшая объектом страстной влюбленности, живущая добропорядочно и скучно. Я люблю Андрея, он любит меня, у нас двое замечательных детей. Я глажу ему рубашки и по утрам укладываю ленч в прозрачную пластиковую коробочку  бутерброд, салат, "low-fat, low-cholesterol", меня не тянет постоять на краю пропасти, пройтись по лезвию  но... Иногда, глядя на мужа, я думаю: напился бы ты, что ли. Мне всегда стыдно этих чувств.
  
   В большом банкетном зале буквой "П" поставлены столы, за которыми в тягостном молчании сидят человек пятьдесят. Друзья, родственники, молодые и старые. За усталостью и подавленностью трудно отличить искреннее горе от тяжкой повинности. Костюмы, белые рубашки, галстуки, темные платья сливаются, как будто на крахмальной скатерти среди розового, зеленого, коричневого разнообразия стола, сверкающего хрусталя, отражающего разноцветные блики, разлеглась огромная черно-серая змея. Я гляжу на мужа. За последние дни он похудел и почернел. У них с Ленкой одинаковые сине-серые глаза, каштановые волосы и тонкие черты лица, но на этом сходство кончается. Андрюшины запавшие щеки придают ему изможденный вид, залысины делают лоб непропорционально высоким. Он слегка косит. Ленка утверждала, что Андрей похож на Гумилева, она любила литературные сравнения. Мне всегда виделась в муже какая-то беззащитность. Сейчас горе делает его жалким до комка в горле.
    Андрюша, ты бы съел что-нибудь!
    А?..
   Муж поднимает на меня пустые глаза. Он сидит, ссутулившись, и протирает салфеткой очки. Мой голос на мгновение возвращает его к реальности, он надевает очки, тянется за бутылкой, наливает рюмку и снова застывает.
   Александра Павловна, моя свекровь, сидит напротив. Вообще-то она очень красивая и величественная женщина. Ей за шестьдесят, но возраст и седина только придают ее облику убедительности  этакая пожилая Снежная Королева, воплощение холодности, образец хороших манер. Впервые я увидела ее во время церемонии нашего официального знакомства. Я робела, старательно и подробно отвечала на ее вопросы, пока не заметила, что мои ответы ее не интересуют, она задает вопрос, делает вежливую паузу и задает следующий. Я совсем смешалась, покраснела и неловким движением опрокинула рюмку с красным вином себе на платье. Александра Павловна не кинулась хлопотать, посыпать солью или хотя бы сочувствовать. Она великодушно не заметила моего позора. Я сидела в любимом, безнадежно загубленном платье, с горящими щеками и с трудом сдерживала слезы. С тех пор я являлась на семейные сборы только вместе с Ленкой и тихонько радовалась, когда она взрывала чопорную обстановку какой-нибудь неожиданной выходкой. Сейчас Александра Павловна сидит с бессмысленно-сосредоточенным выражением постаревшего, серого, как-то опавшего лица. Владимир Николаевич, отчим Андрея и Ленки, гладит ее по плечу. Я прислушиваюсь:
    Володя, а цветы?
    Сашенька, не волнуйся, Сашенька.
   За долгие годы нашего знакомства эту фразу я слышала чаще всего.
    Володя, а деньги? Ведь надо...
    Сашенька, не волнуйся, Сашенька...
   Отец Ленки и Андрея стоит у окна, постукивая по стеклу длинными пальцами. Его лица не видно. У Андрюши его фигура, он такой же длинный и тощий, и нервную манеру двигаться, играть пальцами, потирать лицо он тоже унаследовал от отца.
   Алимов, бывший Ленкин муж, уже пьян. Ленка когда-то находила его красивым, но сейчас за отекшей и морщинистой маской алкоголика трудно разглядеть былое обаяние. Я вспоминаю смышленое личико Васьки, их сына. Васька проводил с нами много времени, маме недосуг было с ним заниматься, а от Алимова мало толку. У меня не хватило духу сказать Ваське, что мама умерла. Это еще придется сделать, но не сейчас. Не сейчас. Васька привык к маминому отсутствию, но каждый день трепетно ждет ее. Как объяснить пятилетнему ребенку, что такое смерть? Я сказала, что мама уехала в Россию. Мне казалось, что Ленка не особенно привязана к Ваське, хотя как можно было не любить этого мальчика  спокойного, умного, послушного? Васька хорошенький, кареглазый, его щеки не до конца потеряли младенческую пухлость, он рассудителен до занудства и часто печален. От души хохочет, только играя с Андреем. И опять неприязнь к Ленке пересиливает чувство вины и потери.
   Незнакомый мне пожилой человек, наверно, родственник Яна, подымается говорить речь. Близких Яна я не знаю и просто скольжу взглядом по незнакомым лицам. Вон та маленькая, похожая на подростка женщина  его мать. Она растерянно и жадно ловит слова  ей хочется слушать о сыне.
   Некоторое время я пытаюсь включиться в происходящее, но мое сознание начинает двоиться. Я вижу нашу московскую кухню. За круглым столом напротив меня сидит Ленка, совсем еще молодая, и говорит, говорит...
   Сколько ее рассказов я выслушала! Она не сочиняла, но интерпретировала и перетасовывала факты, приукрашивая и переписывая собственную жизнь. В ее историях случались удивительные совпадения, оправдывались предчувствия и сбывались сны. Ленка была откровенна со мной, как бывают откровенны с собакой или со шкафом, мое мнение ее не интересовало, но она нуждалась в слушателе. Обычно она сидела на кухне, свернувшись на стуле, поджав одну ногу под себя, курила и рассказывала:
    Понимаешь, Москва  город маленький...
  
  
   Москва  город маленький. То есть, конечно, когда вам надо за один вечер побывать в трех местах, заскочить на минутку в Теплый Стан, смотаться в Орехово и еще заглянуть в Свиблово по срочному делу  тогда Москва город большой, даже слишком. Но встретить в Москве в компании совсем незнакомого человека невозможно: или его мама и ваша в одной школе учились, или его жена с вашей подругой в детстве на каток ходили, или вы сами вместе водку пили, да убей бог, не вспомнить где.
   Тем не менее Елене удалось привести в дом человека, с которым у нее не было решительно никаких общих знакомых.
   Августовским вечером 198* года Елена бесцельно брела по Тверскому бульвару и раздумывала о разных разностях. Посвежело, улеглась дневная пыль, пахло липами и бензином. Прозрачные легкие московские сумерки в тени бульвара были позолочены светом рано зажегшихся фонарей. Шум улицы Горького постепенно стихал за спиной, слева белые неоновые прожектора освещали мрачное здание нового МХАТа, справа уютно горели окна театра Пушкина. По бульвару лениво текла нарядная толпа. Изящные длинноногие девушки со стройными догами и доберман-пинчерами, демократическая интеллигенция  хозяева ушастых вертлявых пуделей, пожилые мужчины и солидные пары с фокстерьерами, коккер-спаниелями и бассетами  низкими, длинными, с загнутым вверх хвостом, похожими на троллейбус. На белых скамейках уже начали появляться влюбленные пары. Сидели в обнимку, но целоваться стеснялись  ждали темноты. Меркнущий свет гримировал лица, все женщины казались красивыми.
   У Елены на душе было муторно. Поводов для тоски и недовольства собой было предостаточно: кончалось лето, развалилась в очередной раз личная жизнь, а вместе с ней и планы на отпуск в Коктебеле, денег не было, сигарет осталось меньше полпачки, все знакомые куда-то разъехались, даже брат был на даче, а следовательно, предстоял одинокий вечер. Одинокие же вечера обычно кончаются самоедством  годы идут, жизнь как-то проходит суетливо, чадно и грешно, все пьянство да блядство, да и оглядываясь, видим лишь руины, и, опять же, ни страны, ни погоста. К тому же мать позвонит и будет спрашивать драматическим голосом, почему Елена не едет в Коктебель, и что произошло с Сергеем, и почему Елена опять разрушает жизнь, вместо того чтобы созидать  мать очень любит слова "созидать", "катастрофа" и "бездуховность". Елена даже застонала вслух, встряхнула головой и в отчаянии огляделась вокруг в поисках избавления. Ее внимание привлек нетрезвый человек, расслабленно сидящий на скамейке. Пьян он был изрядно, но на обычного алкоголика не похож. Одет в бело-синюю ковбойку и голубые джинсы, слишком здоровый для представителя интеллигентной профессии, русые волосы, лицо доброго и немного обиженного жизнью атлета. "Красив, но не моего романа",  подумала Елена. Ей нравились худые, одухотворенные, изнеженные аристократы с нервными музыкальными пальцами. Вдруг незнакомец окликнул ее приятным низким голосом:
    Извините, пожалуйста, у вас не найдется спичек?
   Елена с удовольствием остановилась, нашла спички, прикурила сама и произнесла какую-то дежурную фразу. В таком настроении она была готова познакомиться с кем угодно. Елена доброжелательно отвечала на обычный пошлый вздор  прекрасный вечер, очаровательная девушка и совершенно одна, не надо ли проводить. Потом ее случайный собеседник поинтересовался, любит ли она армянский коньяк. Коньяка у него, дескать, целая бутылка, а выпить ее негде и не с кем. Елена опешила, открыла рот для достойного ответа, но тут ей вновь представились все прелести одинокого вечера, и она неожиданно для самой себя пригласила его в гости.
   Через минуту она и пьяный, но старавшийся идти ровно человек свернули с бульвара в подворотню и побрели по паутине переулков. В зябкой прохладе вечера, в усталой поблекшей зелени деревьев уже чувствовалась осень. Мягкая желтоватая пыль скопилась в выбоинах серого старого асфальта. Со стороны Южинского переулка тянуло запахом горячего хлеба. Лица прохожих  усталых женщин с авоськами, мужчин с портфелями  "дипломатами", топтунов, охраняющих правительственные дома, казались Елене смутно знакомыми, как всегда, когда она приближалась к дому. Даже от темных, мрачных елей, окружавших "номенклатурный" дом из светлого кирпича, веяло покоем и безопасностью. Елена не нервничала и не боялась, но, слушая вялые, тривиальные комплименты, она уже раскаивалась в своем безрассудном порыве. Сбежать мешало чувство неловкости. Манеры ее спутника особой тревоги не вызывали, но глаза у него казались не то чтобы больными, но какими-то очень печальными, как у только что постриженного пуделя.
   Дома произошло непредвиденное. Елена провела гостя в кухню, а сама пошла в ванную привести себя в порядок. Когда она вернулась, он крепко спал, уронив голову на стол. Обещанная бутылка коньяка стояла перед ним нераспечатанной.
   Растолкать здорового пьяного мужика  задача не простая, но Елене все же удалось перекантовать его в комнату и сгрузить на диван. Вернувшись в кухню и рассудив, что вечер с коньяком лучше вечера без коньяка, она вскрыла бутылку.
   Вскоре позвонила мать, и, получив свою порцию родительской ласки, Елена почти забыла о человеке, храпящем на диване. Коньяк плавно делал свое дело, и вскоре Елена примирилась с действительностью и своей нескладной судьбой. В кухне было уютно, желтый круг настольной лампы выхватывал из темноты кусок зеленой клетчатой скатерти, синюю круглую чашку с розой на боку, хрустальную рюмку, криво отрезанный лимон на блюдце, надкусанную шоколадную конфету. Из полумрака матово отсвечивали белые дверцы кухонных шкафов. В квартире было темно и тихо, слабый незнакомый храп, посапывание и постанывание не мешало, а, наоборот, успокаивало. "Все-таки дышит, сучок",  усмехнулась Елена. Она уселась поудобнее на стуле, поджав под себя ноги, и попробовала было читать, но вскоре отвлеклась. Мысли перетекали, переливались одна в другую в коньячной истоме. Елена начала прозревать какую-то высшую истину, которую никак не удавалось выразить словами. Она попыталась приблизить истину, выпив еще, но почувствовала, что её начинает мутить, и на нетвердых ногах побрела спать.
   Утром Елена проснулась рано, её разбудили вороны, кружившиеся над старым громадным вязом в центре двора и оравшие дурными голосами. Признаки похмелья были налицо  головная боль, жажда, распухший сухой язык, непередаваемо-омерзительный вкус во рту  как будто она всю ночь сосала грязную, липкую медную ручку. "Удивительно неэстетичное состояние,  подумала Елена,  С кем это я вчера так?" Вспомнив нелепый вчерашний вечер, она охнула, вскочила, натянула на себя джинсы, вылетела в коридор и заглянула в соседнюю комнату. Её гость спал на узком диване. Он лежал на спине и дышал открытым ртом, одна рука свешивалась на пол. Елена попятилась в коридор, стараясь не скрипеть половицами, и отправилась умываться, опохмеляться и варить кофе.
   В кухне что-то изменилось. Коньячная бутылка была пустой, окурки в пепельнице чужие  без фильтра, огрызок конфеты исчез. Елена стояла у плиты и напряженно следила за кофе, стараясь поймать начало кипения и вовремя выключить газ.
    Здравствуйте!  услышала она за спиной хриплый и смущенный голос.  Мы, кажется, не познакомились вчера. Меня зовут Евгений.
    Елена,  ответила Елена, со всей возможной церемонностью протягивая руку. В это время кофе выкипел на плиту, и утренние кухонные ароматы сменились горелой вонью.
   Вот так Женя и появился в Елениной жизни, но странным было не это, а то, что у них совершенно не оказалось общих знакомых, ну буквально ни одного человека.
  
  
  
   Я впервые попала к Андрею и познакомилась с Еленой в начале лета, месяца за два до того, как она привела Женьку. Мы с Андреем работали вместе в "почтовом ящике", спрятанном в высоком белом здании за железными глухими воротами неподалеку от ВДНХ. Андрюша был моим зав. группой. Были мы прикладными программистами, занимались системами автоматического управления для большой химии. Что уж такого секретного было в наших программах  не знаю, но платили нам по тем временам прилично, хотя сидеть приходилось от звонка до звонка, через проходную без увольнительной записки днем не пропускали. Лаборатория наша состояла в основном из ребят молодых, "длинноногих и политически грамотных". Я в их компании ужасно стеснялась и чувствовала себя неуютно  недостаточно талантливой, неостроумной и некрасивой. Я не оканчивала элитарной школы, не училась в университете, никогда не каталась на горных лыжах, не ездила в походы и на КСП. К тому же я мнительна и застенчива, словом, не в масть. Андрей мне нравился  спокойный, доброжелательный и без бороды. Почему-то именно борода олицетворяла для меня тот самый тип интеллектуала-супермена, которого я так боюсь. Андрей с его ровным мягким голосом, манерой вдруг снимать и протирать очки, с близорукими и какими-то беспомощными глазами - был нестрашным. Все началось с легкой взаимной симпатии, невнятного запаха сирени, улыбок, намеков и взаимопонимания во время вечерних прогулок до метро, сначала в компании, от которой мы вскоре отгораживались своим разговором, а потом и вдвоем. Помню ночную Москву, блестящее после дождя черное стекло асфальта, руку на моем плече, кинотеатр "Россия", Пушкина с наклоненной головой, фонтан, кафе "Лира", темные переулки с желтыми пятнами светящихся окон, высокие тополя, детский грибок...
    Вот и мой дом. Зайдешь?
   А утром на кухне, залитой солнцем, наполненной запахом свежесмолотого кофе, я и познакомилась с Ленкой. В тот день мне нравилось решительно всё  и особенно Ленка, милая, улыбчивая, простая, такая же доброжелательная, как брат. Ленка стояла у плиты, растрепанная со сна, в синем длинном халате из какого-то бархатистого трикотажа  у меня никогда такого не было. Халат обрисовывал ее маленькую, ладную фигуру, золотые кисти пояса свисали до колен. Она жарила оладьи на большой сковороде, обе руки были заняты  в одной лопатка для переворачивания, в другой  сигарета. Падающие на глаза волосы она откидывала тыльной стороной кисти. Потом я много раз наблюдала, как Ленка делает кучу дел одновременно: курит, что-то готовит, говорит по телефону, прижав трубку ухом, и еще одним глазом заглядывает в газету. Мне в этом виделась невозможность сосредоточиться, неаккуратность, невнимание. Как-то я сделала ей замечание такого рода, но в ответ она лишь пожала плечами: "Думаешь, если я буду внимательно курить, у меня скорее начнется рак?"  глупый и неостроумный ответ... Но все это было потом, а тогда я была очарована её приветливостью, манерой говорить с легкой иронией к себе, её понимающим тоном, её удивительной легкостью. Она как будто не заметила, что я провела ночь с Андреем, не видела моего смущения  болтала небрежно и ласково, перескакивая с темы на тему, словно со старой знакомой.
   У Ленки и Андрея была небольшая трехкомнатная квартирка на Малой Бронной. Район этот  очень старый, очень московский, столько раз описанный в литературе, что казалось невозможным жить именно там, "за поворотом Малой Бронной, где окно распахнуто на юг", в двух шагах от Патриарших прудов, где "в час жаркого весеннего заката" происходила тысячу раз перечитанная чертовщина. Да и названия улиц вокруг были сплошь литературными или театральными: Алексея Толстого, Герцена, Качалова, Горького, Южинского, Пушкинская площадь. Горбатые переулки, дворы, скверы, тень бульвара, особняки. Посольства, правительственные дома, а рядом переполненные коммуналки. Дом, в котором жили Ленка с Андрюшей, не был правительственным, но и коммуналок в нем тоже не было. Когда-то он считался ведомственным, квартиры заселяли в тридцать третьем году. С тех пор сменилось поколение, а то и два, но жили в этих квартирах члены все тех же семей. Набитая старой мебелью, переполненная книгами квартира, в которую я попала, была ужасно не похожа на мое стандартное современное жилище с низкими потолками, полированной стенкой и цветным телевизором. Брат с сестрой жили вдвоем уже несколько лет, с тех пор как их мать вышла замуж и переехала. Я в свои двадцать пять жила с мамой и папой, отчитывалась за каждый свой шаг и не могла убедить маму, что в мою комнату нельзя входить в любое время, что я сама могу вытереть пыль с моего письменного стола, что у меня может быть личная жизнь, личные письма, бумаги и книги, не предназначенные для родительского прочтения. Свобода казалась мне недостижимым идеалом, раем. Могло ли мне не понравиться на Малой Бронной?
   Я сидела на кухне, пила кофе и ела очень вкусные оладьи  почему-то у Ленки оладьи всегда толстые, воздушные, золотисто-коричневые и тают во рту, я никогда не могла изобразить такие же. Я ела и слушала Ленкину болтовню. Что у нее за профессия, я так и не поняла. Работала Ленка в доме-музее Горького, он находился по соседству, на улице Алексея Толстого, в необыкновенной красоты здании в стиле модерн  бывшем особняке Рябушинского. Пристроила её туда мать, работавшая в издательстве и имевшая разнообразные литературно-филологические связи. Чем Ленка занималась на работе, она то ли не хотела, то ли затруднялась объяснить. "Буревестник революции. Матерый человечище. Писатель, холера его задави. А я читателем работаю",  вот и все её объяснение. Жизнь с Андреем Ленку полностью устраивала, он снабжал её деньгами, а она, в свою очередь, стирала, иногда готовила и прибиралась. К своим двадцати трем годам Ленка так и не затруднилась получить какую-нибудь специальность, поучилась в гуманитарном вузе, да и сейчас числилась на заочном, так и не решив, покончить ей с высшем образованием навсегда или получить бесполезный диплом, обрадовав этим маму. Мать переживала из-за Ленкиного легкомыслия, сердилась, что она не думает о будущем, не хочет учиться и в то же время не пытается как-то устроить свою жизнь. Под устройством жизни Александра Павловна понимала замужество, но Ленка замуж не торопилась.
   У Ленки в комнате висела икона Богоматери, под ней лампадка. Лампадка горела. Ленка рассказала мне, что она православная, крещена в детстве бабушкой. Иногда по утрам она просыпается в непонятной тревоге, начинает думать, что живет как-то не так, жизнь проходит мимо, она никому не сделала добра  "учеников разбазарил, Паниковского не воскресил", что если она умрет, то мир не изменится и даже не опечалится. Тогда она начинает креститься на икону, каяться и молиться, пока не достигает умиленно-слезливого состояния и не обещает себе и богу начать другую, правильную и хорошую жизнь. Потом она обычно засыпает, утомленная и спокойная, а утром накатывают новые заботы, и все забывается. Неправильная жизнь катится дальше, и смешно думать о смерти в двадцать три года. Да и о жизни тоже.
  
   Я стала часто бывать на Малой Бронной. Я была влюблена, меня тянуло к Андрюше, и весь их стиль жизни был для меня новым и необычным. Собственно, это была Ленкина жизнь, в которой Андрей участвовал постольку поскольку. Её бурный темперамент, общительность и стремление нравиться привели к тому, что она держала нечто вроде салона  почти ежедневные гости, шумные разговоры на кухне за полночь, все больше о высоком  спасение России, судьбы литературы, роль интеллигенции. Густой табачный дым, вино да чай, флирты, романы, измены и сплетни. "Анна Павловна Шерер",  фыркал Андрей. "Тоже мне князь Болконский",  усмехалась Ленка в ответ. Разговоры на кухне казались мне поначалу беседой посвященных, какой-то странной знаковой системой, речь была настолько пересыпана литературными ссылками, цитатами, именами, что я не все понимала. Позже я заметила, что цитаты и имена повторяются и что птичий язык служит не столько средством коммуникации, сколько способом отличать чужих от своих. Со временем я приспособилась к этому языку, хотя до конца своей все же не стала.
   Обширный круг Ленкиных приятелей состоял в основном из ее бывших любовников. Женщин она в компании терпела вынужденно. К своим романам Ленка относилась легко, так что чаще всего мужчины, попавшие в орбиту ее жизни, в конце концов оседали на кухне в качестве друзей. Дом был открытый, приветливый и свободный, родители не мешали, а дружить Ленка умела. Любила она людей необычных, желательно принадлежащих к богеме. Были в ее компании фотограф, безвестный поэт, валютчик по кличке Патрик, был даже настоящий актер по имени Павлик. В свое время Павлик покорил Лену красивой внешностью, непередаваемым, чисто актерским умением рассказывать байки и обилием театральных знакомств. Все три месяца их романа Ленка ощущала себя принадлежащей к таинственному миру театра, ходила в ресторан ВТО и на самые модные московские спектакли, но вскоре почувствовала утомление. Павлик очень много пил, причем по  актерски, с дебошем. Ленка уже начала опасаться, что спивается тоже, но тут Павлик увлекся новенькой гримершей в своем театре. Дружба сохранилась, и иногда Павлик появлялся в доме в час ночи, пьяный и буйный, жаловался на женское коварство, шумно изображал своих врагов, пел новые песни и, наконец, к пяти утра засыпал прямо на кухне.
   Я редко сидела с гостями, обычно мы с Андреем приходили поздно. Мы любили гулять вдвоем по бульварам, иногда ходили в кино, иногда в какое-нибудь кафе. Когда мы приходили, я убегала от компании в Андрюшину комнату  очень спокойную и уютную, с зелеными стенами и зеленым диваном. В их квартире все комнаты имели цвет: Ленкина  розовая, Андрюшина  зеленая, а гостиная  бежево-коричневая. Толстые стены гасили звуки, голоса превращались в неразборчивое бормотание. Мне было хорошо.
   За воскресным завтраком или в редкие вечера, когда не бывало гостей, Ленка с удовольствием рассказывала мне обо всем, что я пропустила.
   Даже сейчас, через столько лет, я без усилия переношусь воображением в московское воскресное утро, в старый дом, на кухню с огромным окном. Чуть колышется легкая белая занавеска с желтыми цветами, и солнечные пятна, как яичный желток, расшлепаны по светлому лаку шкафов и зеленому в белых разводах полу. Стеклянная кухонная дверь позвякивает от шагов  Андрей прошел в ванную. Ленка с чашкой чая, в своем царском синем халате, сидит за круглым столом. У нее над головой  израильский плакат. На плакате  забавная картинка, сценка из уличной жизни Иерусалима, вверху непонятная надпись на иврите. Такой плакат висел во многих московских квартирах  его бесплатно раздавали в израильском павильоне на книжной выставке.
   - Галка! Ты вот вчера опять спряталась у Андрюшки и ничего не видала...
  
   Незнакомец Женя, так необычно объявившийся в доме, конечно, никуда не исчез, хотя позвонил Елене не сразу, а недели через две. Елена поначалу его не узнала. Приглушенный, низкий голос понравился Елене. Женя еще раз извинился за своё поведение при первой встрече и спросил позволения еще раз увидеться. Елена немедленно пригласила его в гости. Он пришел в тот же вечер, довольно поздно, когда кухня была полна гостей. Елена пригляделась внимательнее. Красив, но простоват - русые, слегка вьющиеся волосы, зеленые глаза, тяжелый подбородок, - тривиально, но заманчиво, как реклама сигарет "Marlboro" на глянцевой страничке западного журнала. Какая-то беззащитность, даже затравленность в выражении глаз не исчезла и у трезвого. "А супермен-то с червоточинкой", - подумала Елена. Что бы там ни было, вел себя Женя светски, и проблемы свои и горести, истинные или мнимые, скрывал умело. Его появление, конечно, заинтриговало всех - судя по специальному вниманию, которое Елена оказывала незнакомому гостю, назревал новый роман и новые события. Однако общий разговор не прервался. Спорили о чем-то обычном - не то об эмиграции и о евреях, не то о перестройке, не то о литературе. Эпоха наступившей гласности дала обильную пищу кухонным разговорам. Зачитанный номер журнала "Наш современник" со второй половиной романа Василия Белова "Все впереди" валялся на кухне и заменял анекдоты. "Сексологи пошли по Руси, сексологи! - Андрюша зачитывал текст с интонациями диктора Левитана. - кисточками ищут у женщин эрогенные зоны..." Все хохотали и изгалялись в остроумии. Рыжая Сонька, молоденькая врач-психиатр, объясняла на примере героев и авторских рассуждений, что такое паранойя и бред воздействия. Вечно серьезный Славка, бывший Еленин одноклассник, рассуждал: "Бред воздействия в массовом масштабе - не случай единичного заболевания, а признак нездоровья общества. Если им страдает не только писатель, но и редакции нескольких журналов и их читатели, то перед нами схема зарождения фашизма. Одинокий фашист - пациент психиатра, толпа - опасность для цивилизации". Интеллектуальный разговор никто не поддерживал, уют кухни и выпитое вино влекли к хохмам, апокалиптические пророчества не имели успеха. Женя смеялся вместе со всеми, но больше помалкивал. Елена не очень вникала в происходящее. Она разливала чай, резала шарлотку, которая в этот раз почему-то не получилась, косилась на Женю и чувствовала, что устала. В тот вечер ей вдруг надоели гости, трепотня, разъедающий глаза дым, куча грязной посуды в раковине, интеллектуальные рассуждения. Болела голова, хотелось, чтобы гости ушли, но с их уходом неотвратимо надвигалась уборка кухни. "Любви хочется, - с тоской подумала Елена, - Пожалел бы кто-нибудь, уложил в постель, укрыл одеялом, чайку принес, посуду бы вымыл..." Женина внешность, видимо, наводила на лирические мысли такого рода. Он сам между тем особого внимания на Елену не обращал, не кокетничал, а внимательно следил за разговором.
   Беседа исчерпалась, и стала снижаться, переходя на личности.
   - Простите, Женя, а чем вы занимаетесь? - наконец спросил кто-то.
   - Я - дворник, - ответил Женя.
   - Правда? А кроме этого? - Елена ожидала какого-нибудь романтического ответа. Профессия дворника была довольно обычной. Поэты, художники, музыканты, диссиденты, нонконформисты всех мастей, непризнанные гении, конфликтующие с официальной идеологией, работали дворниками, истопниками, сторожами, вахтерами.
   - Ничего. Я - дворник. Подметаю вокруг памятника Тимирязеву. Ну, я еще сантехником могу. Грузчиком. Маляром был, квартиры ремонтировал... А ты?
   Воцарилась недоуменная тишина
   - Я искусствовед, - сказала Елена без твердости в голосе. "Врет... или нет? Тоже мне счастье - дворник". - Она была обескуражена. Андрей, не любивший неловких ситуаций, начал рассказывать про какой-то фильм, недавно получивший премию на Каннском фестивале. Фильма никто не видел, но все шумно поддержали разговор, слишком оживленно, чтобы это звучало естественно. Дворник Женя сидел как ни в чем не бывало, казалось, даже не заметив ни паузы, ни общего нарочитого оживления. "Врет, такими толстокожими даже дворники не бывают".
   К закрытию метро гости начали собираться. К тайной досаде Елены, Женя поднялся вместе со всеми. Прощаясь, он спросил разрешения прийти еще. Елена очень старалась принять равнодушный вид, и, кажется, ей это удалось.
  
   Вскоре Женя стал своим человеком в гостеприимном и безалаберном доме, более того, он стал незаменим. Дело в том, что материальный мир, весьма неприветливый с Андреем и Ленкой, покорялся Жене. Он умел все - починил вечно текущий кран на кухне, поставил Елене в комнату второй телефонный аппарат, сменил все перегоревшие лампочки, смазал омерзительно скрипевшие дверные петли.
   - Мастер Гриша, - ехидничал Андрей, цитируя Окуджаву, - немногословен, но надежен, как фонарный столб. А ты то выпендриваешься, то заискиваешь перед ним, как интеллигенция перед народом.
   - Дурак, - грубила Ленка, - выродившийся отпрыск древней фамилии. Никчемный интеллектуал с амбивалентным отношением к закону Ома. Год магнитофон починить не можешь.
   - Да здравствуют дворники и сантехники, без амбивалентности и рефлексии!
   Несмотря на язвительные замечания, Андрей, пожалуй, симпатизировал Женьке и иногда по вечерам играл с ним в шахматы.
   Ленку, конечно, привлекали не Женины слесарно-столярные таланты. Дело в том, что ей никак не удавалось его завлечь. Да, он приходил часто, раза два-три в неделю, и скорее всего приходил именно из-за Ленки, но вел себя как старый приятель, фамильярно-насмешливо, доброжелательно и безразлично. Ленка старалась изо всех сил. Ее кокетство, и обычно-то не слишком скрытое, выглядело откровенно неприлично. Она садилась рядом с ним за столом, норовила прислониться или положить голову на плечо, первому подавала ему чашку или тарелку, помнила, сколько ложечек сахара он кладет в чай, бурно восхищалась всем, что он делал, смеялась над его шутками и бородатыми анекдотами. Чем больше усилий она прикладывала, тем насмешливей он на нее поглядывал. Ленка бесилась, строила сложные планы, но он не давал никакого повода их реализовать. Да, он целовал ее при встрече и на прощание, мог приобнять за плечи, даже усадить на колено, когда все стулья на кухне бывали заняты. Когда они оставались наедине, он держался отстраненно и подчеркнуто дружески.
   Через месяц ни о ком, кроме дворника с Тверского бульвара, она не могла ни думать, ни говорить. Сомневаюсь, что она была влюблена, но самолюбие для Ленки всегда было важнее любых других чувств.
  
   Приближался конец сентября, а вместе с ним и Ленкин день рождения. Суматоха начиналась задолго, примерно за неделю. Ленка говорила, что отмечать день рождения не будет, гостей не хочет и это вообще не праздник, но сама с тревогой наблюдала, кто вспомнит, кто позвонит и придет, искала повод напомнить всем о надвигающейся дате. Женя как человек новый был приглашен специально.
   Я, как назло, прийти не могла - Ленкин день рождения совпал с семейным торжеством - тридцатилетием свадьбы моих родителей. Мне пришлось нести почетную вахту и в сотый раз слушать рассказы родственников об их задорной комсомольско-заводской юности, есть непременный салат оливье и пирог с капустой. Потом дядя, как обычно, напился, и начались тошнотворные рассуждения о Сталине и порядке; родня постарше сочувственно слушала, папа, слывший в нашей семье либералом, горячился и спорил - ведь партия признала ошибки, да и Сталина в прессе открыто величали преступником. Папа выписывал журнал "Огонек", и его политические убеждения за последнее время сильно поменялись. Он уже не считал Сахарова и Солженицына предателями, хотя еще сохранял веру в светлые социалистические идеалы. Реабилитация Бухарина, смелые экономические статьи, умильные рассказы Евтушенко о погибших или эмигрировавших, несправедливо забытых поэтах, пронзительные лагерные истории - весь поток неожиданной, новой информации растревожил болото, в котором дремала долгие годы моя семья, и породил жаркие споры и даже конфликты. Еще полгода назад я принимала участие в этих разговорах, но после общения с Андреем, Ленкой и их компанией мне было скучно и неловко. Господи, прожить так долго в этой стране, пережить войну, эвакуацию, бедность, двадцатый съезд - и открывать для себя мир заново по страницам "Огонька" и "Московских новостей"! Мои родители, вроде не совсем дикие люди: папа - начальник цеха на фармацевтическом заводе, и мама - преподаватель в техникуме,  умудрились не знать Галича, судить о Пастернаке по старым газетным публикациям, а о Булгакове  по "Дням Турбиных". Евтушенко и Вознесенский олицетворяли для них современную поэзию, а писатели-деревенщики - прозу. Книг в доме почти не было, магнитофон мне купили уже в институте. Прочие мои родственники, кроме футбола, Аллы Пугачевой, журнала "Здоровье" и телевизионных фильмов, вообще ничем не интересовались, а из книг прочли разве что Пикуля и Дюма, которых выменивали на макулатуру. Я тосковала за праздничным столом и гадала, что сейчас творится на Малой Бронной.
  
   День рождения отмечался, как обычно тридцатого сентября, в "Веру, Надежду, Любовь". С утра Андрей бегал по магазинам, закупая продукты по заранее заготовленному списку. Елена варила картошку, резала салат, пекла какие-то специально выдуманные к торжественному случаю пирожки с сыром и болтала по телефону. Телефон звонил непрерывно, и она перетащила его на кухню, благословляя Женю за то, что он уступил ее настояниям и сделал длинный шнур. "Ронять будешь то и дело", - предупредил он. "Ты починишь", - беспечно отозвалась Елена. Женька неопределенно хмыкнул.
   Среди живописного кухонного развала Елена чувствовала себя уютно, праздничное возбуждение заставляло крутиться быстрее и перескакивать с одного дела на другое. В центре стола возвышалось огромное блюдо с салатом, на приготовление которого ушло не меньше часа. Все свободные поверхности были заняты кастрюлями, мисками, свертками, так что все время приходилось что-нибудь разыскивать. На кухне пахло маринованным чесноком и кинзой - Андрею пришлось мотаться на Центральный рынок. Стулья и пол были обсыпаны мукой. Около шкафа шеренгой выстроились бутылки - сухое вино, коньяк, какой-то экзотический ликер сомнительного зеленого цвета, спирт, настоянный на лимонных корочках.
  
   В промозглой осени Нью-Йорка московские воспоминания кажутся раскрашенным диафильмом, эпизодами без начала и конца. Кто знал тогда, что непрерывное, переливающееся, катящееся время вдруг остановится и завязнет, дни сольются и перестанут отличаться один от другого. На смену жизни придет нечто монотонно-благополучное, хотя, если говорить о Ленке, в ее жизни не было ни минуты благополучия. Ее страсти и страдания, игрушечные и настоящие муки обернутся пошлостью и тоской. Она будет бродить неприкаянно в поисках потерянного времени, густой воздух будет застревать комком в горле, и в невнятном потоке разговоров, стихов, цитат, обрывков воспоминаний не будет ни смысла, ни помощи. В ее рассказах поблекнет цвет и исчезнет запах, а литературность сюжетов перестанет даже претендовать на правдоподобие. "Из моей жизни получился плохой бульварный роман, много хуже "Дамы с камелиями" - ни вечной любви, ни сентиментальной развязки. Вот мы не виделись неделю - а мне нечего тебе рассказать..." В картинках той давней московской жизни, как на оживающей фотографии - есть такой прием в кино, - она встряхивает головой, темные легкие волосы разлетаются и снова падают на глаза. Ленка выпрямляется, смотрит в окно на пожелтевший вяз в прозрачном розовеющем предсумеречном осеннем небе, на серенькую стрелку шпиля на площади Восстания. Название какое странное, как из революционной сказки типа "Трех толстяков" - кто восставал, когда, зачем? Крики детей в большом дворе, холодное оконное стекло, облитое закатом, бело- голубой ампирный домик напротив. Смотрит и привычно не замечает, возвращаясь к своим делам и суетным счастливым мыслям, не ведая, что счастье и беспечность на излете, да и всей жизни-то осталось лет десять, не больше.
   Я была в Москве, заходила в наш двор, бог его знает зачем. Вяз под окнами стоит по-прежнему, и ампирный особнячок, и грибок, и качели, и детские голоса во дворе, и дом наш - только незнакомые тени мелькают в подворотне и чужая музыка слышна из окон. Нас там нет совсем, ни призраков наших, ни памяти - пустая декорация, не вызывающая даже грусти. Пока Ленка была жива, я думала, что эмиграция - это вторая жизнь, жизнь после смерти, а теперь эти слова звучат кощунственно и глупо. После смерти ничего нет, и Ленки нет нигде - ни в Америке, ни в Москве, есть только могила, превращающая Нью-Йорк из промежуточной станции бессмысленного нашего бега в конечную. Понятие отчего дома всегда было связано не только с колыбелью, но и могилой, так где же теперь наш дом?
  
   Елена терла сыр для пирожков и задумалась о Жене. Забавно, она до сих пор не знает его фамилии  сам не говорит, спросить неудобно. За глаза все зовут его Дворником: "Дворник придет? Дворник мне говорил... " Кто же он такой? Елена знала о нем не больше, чем при первом знакомстве. Ему лет тридцать пять, он разведен, живет в Москве, где-то на Тверской-Ямской, он не слишком образован, но и не вполне темен, он мало похож на богему, но почему-то работает дворником, общих знакомых пока не нашлось, и вообще не известно ничего о его жизни за порогом Елениного дома. Он явно ходит к ним из-за Елены, он, вероятнее всего, влюблен, но не делает ни одного шага к сближению. Черт бы побрал все эти сложные натуры, - не силой же его в койку тащить...
   Поток размышлений прервал звонок в дверь. Елена глянула на часы и охнула - конечно, уже гости, а у нее ничего не готово, и сама она в домашних штанах и рваной под мышкой майке. И такая фигня каждый год! Шепотом выругавшись, Елена пошла открывать дверь и зацепила тапочком телефонный провод. Аппарат со звоном упал с табуретки на пол. Придется Женьке снова его чинить.
   Пришедшие гости были сразу привлечены к делу. Мужчина раздвигали стол и ставили стулья, женщины расставляли тарелки и украшали салаты. Вскоре появился Женя с большим букетом красных роз. Одет он был нарядно - пушистый белый свитер с высоким горлом и новенькие темно-синие джинсы, выражение лица напряженно-торжественное. "Решился, кажется", - подумала Елена. Он увидел разбитый телефон, насмешливо глянул на Елену, но в честь праздника не стал говорить "Я тебя предупреждал", а занялся починкой.
   Несмотря на общую суету и бедлам, минут через сорок удалось всех усадить и приступить к закускам. Раздвинутый стол, окруженный стульями и табуретками, перегородил всю большую комнату, зато теснота не давала гостям расползаться по квартире. Елена поставила пластинку. Негромко взвыл саксофон. "Summer time..." - захрипел Армстронг. Изголодавшиеся гости накинулись на еду и напитки, и некоторое время ничего, кроме музыки и позвякивания ножей и вилок, не было слышно. Потом задымились сигареты, и начал возникать разговор. Народу было немного, человек пятнадцать, и застолье не успело распасться на отдельные группы. В то время вся интеллигентная Москва с напряжением следила за развернувшейся дискуссией историка Натана Эйдельмана и писателя-деревенщика Виктора Астафьева. Скандальчик начался с рассказа Астафьева о Грузии, в котором он каким-то образом обидел грузин. Собственно грузинские национальные чувства всех волновали мало, рассказа почти никто не читал, и история стала быстро затухать, как вдруг Эйдельман написал Астафьеву письмо. Эйдельман вступался за грузин, обличал национальную нетерпимость и намекал, что Астафьев антисемит. Астафьев отреагировал немедленно и грубо, с удовольствием признав за собой нелюбовь к евреям и обвинив их и, в частности, достойного историка или его предков и родных в убийстве царской семьи. Евреи и грузины - большая разница, и скандал снова запылал. В переписку включились сочувствующие Астафьеву или Эйдельману, и заскучавший от перестроечных журнальных публикаций самиздат оживился.
   Обсуждение за праздничным столом шло в привычном ключе - с пафосом хвалили Эйдельмана и его союзников, хаяли Астафьева, и прочих патриотов. Елена за столом сидела мало, бегала на кухню следить за пирожками, возвращаясь, присаживалась, выпивала рюмку за свое здоровье. Гармония стола разрушалась, бутылки пустели, голоса становились громче, а разговор  бессвязней. Праздник постепенно превращался в банальную пьянку. В пустой банке из-под шпрот уже красовался неизбежный бычок, руины салата и грязные тарелки выглядели неаппетитно, крахмальная скатерть заляпалась. Пора было переходить к кофе, сдвигать стол в угол, чтобы дать возможность гостям выбраться и походить по квартире. Елена тихонько вышла, поставила чайник и вернулась в комнату, присела на свой стул - ближайший к двери, чтобы удобно было бегать в кухню. Разговоры про Эйдельмана и Астафьева ей давно надоели, ситуация, по ее мнению, была ясная, чего тут огород городить. Книг Астафьева она никогда не читала, рассказ, из-за которого все началось, - тоже, проблемы гибнущей русской деревни ее совершенно не интересовали. Сколько можно об одном и том же! Вот теперь Сонька с придыханием хвалит Эйдельмана за мужественное выступление - дескать, грузины себя защитили, а все остальные позорно промолчали, и только он один... Елена перевела глаза на Сережу Куракина, сидевшего у стены. Он тоже явно скучал, манерно кривил губы, как всегда, когда его что-то раздражало. Куракин - красивый блондин, "белокурая бестия"  был ее последним любовником. Отношения с ним совершенно запутались еще до появления Дворника, и Еленино усиленное кокетство с Женькой было косвенной местью. Ей очень хотелось показать этому аристократу и пижону, что она не очень-то к нему привязана. Подумаешь, князь он, видали мы таких князей! Может, он вовсе из куракинских холопов! Сергея все называли князем, кто насмешливо, а кто и с уважением. Елена отвела взгляд, чтобы Сергей не заметил, что она его рассматривает, и вдруг он заговорил:
    Говно он и провокатор, Эйдельман ваш, а никакой не герой. - Уголки губ у него еще сильнее поползли вниз.
    Почему это? - Сонька покраснела от возмущения. Она вообще легко краснела.
    А потому. - Сергей оперся локтем о стол. Двумя пальцами он небрежно держал сигарету. - Астафьев поссорился с грузинами, да и то, по-моему, на пустом месте. Нет в этом рассказе ничего антигрузинского. А Эйдельман полез к нему со своим письмом, спровоцировал на высказывания о евреях, а потом распространил частную переписку и, ничем не рискуя, выставил себя героем.
    Ерунда, никакая это не частная переписка! Астафьев позволил себе недопустимые антисемитские высказывания! - подал голос кто-то.
    Ну и что? Это его личное дело. Писатель он хороший и честный, получше Эйдельмана.
   Мишка Резник, старинный Еленин приятель, программист и пьяница, с усилием поднял голову:
    Антисемитов не люблю, - произнес он с некоторым трудом, - ты, князь, тоже...того...  Он замолчал, взял бутылку, тщательно прицелил горлышко и налил себе полную рюмку, расплескав водку на стол.
    Миш, хватит, - потянула его за рукав жена Светка. Мишка дернул рукой.
    Молчи. Ты тоже антисемитка, - и опрокинул рюмку себе в рот. Все засмеялись.
    Между прочим, записывать в антисемиты всех, кто хоть в чем-то выказывает неодобрение,  типично еврейская манера, - сказал князь с улыбкой.
    Глупо шутишь, князь, - вскинулась Сонька, - сволочь твой Астафьев, хоть и хороший писатель! Нашел, кого оправдывать!
   Дворник неожиданно подал голос. Обычно за общим столом он молчал.
    Хороший писатель антисемитом быть не может, - заявил он. Елена оглянулась на Дворника. Он был довольно сильно пьян, взгляд у него остекленел, к лицу прилила кровь. "Пора чай подавать, - подумала Елена, - перепились все".
    Ну почему же, - протянул князь. Улыбка его стала издевательской. - Астафьев вполне в русле великой русской литературы. Следует за Гоголем, Достоевским и Чеховым, я уж не поминаю более мелких имен. Пылкая нравственная позиция вроде Вашей часто сочетается с недостатком образования.
   "Зачем он так, - поморщилась Елена, - грубо, хамски, совсем на князя не похоже".
   Дальнейшее напоминало плохое кино. Женя, сидевший напротив Сергея, поднялся, оперся левой рукой о стол, а правой ткнул Сергея кулаком, целясь в нос. Тот успел слегка уклониться, и кулак скользнул по скуле. У Сергея по лицу поползли красные пятна - когда он волновался, он всегда как-то некрасиво и нелепо краснел. Он схватил свой стакан с красным вином и выплеснул в Женю. Вино растеклось по груди белого свитера. Сергей вскочил, выпрямился, опрокинув свой стул, и пытался выбраться из узкого пространства между столом и стеной. Сидевшие рядом с ним повскакивали с мест, и пробиться к Женьке, стоящему напротив через стол, не было никакой возможности. Игла соскочила с пластинки, издав отвратительный визг, проигрыватель захрипел и замолк. Елена с криком повисла на Жене. Князь с трудом пролез через тесно поставленные стулья и оказался возле двери. Танька, Еленина подруга, кинулась к нему с выражением какого-то сочувствия, мужики выбирались из-за стола с намерением воспрепятствовать драке, Андрей отступил к шкафу и скептически наблюдал за происходящим, явно не собираясь вмешиваться. Шум стоял страшный, все что-то кричали. Елена уже не висела на Жене, а, закрывая его спиной и выпятив грудь, следила за Сергеем. Резник, сидевший на дальнем конце стола, налил себе рюмку водки и выпил. Сергей грубо оттолкнул цеплявшуюся за него Таньку и шагнул к Жене.
   - Елена, отойди!
   Елена помотала головой и двумя руками уцепилась за Женину руку. Женя не пытался освободиться, но смотрел на Сергея с ненавистью налитыми кровью пьяными глазами.
    Сереж, не надо, Сереж, ну его. - Танька упорно пыталась оттянуть Сергея в сторону, кто-то из ребят протиснулся между Сергеем и Женькой. Сергей сделал несколько беспомощных, неловких движений, но в толпе и тесноте он даже ударить Женю не мог, Елена мешала ему.
    Ну что ж! Я оценил твой выбор, хотя и не ожидал такой тяги к плебсу, - медленно произнес он. - Извини, оставаться тут я больше не могу. Не на дуэль же его вызывать! С днем рождения!
   Круто развернувшись, князь вышел в коридор. Хлопнула входная дверь.
    Ну ты псих, - сказала Елена Жене, переводя дыхание, - пойдем поговорим.
   Не обращая ни на кого внимания, она потянула его за рукав на кухню. На кухне никого не было, в раковине громоздилась грязная посуда. Присесть было не на что - все стулья вынесли в комнату.
    Ты что - с ума сошел? - Женя молчал, глядя на нее в упор пьяными, налитыми кровью глазами, и вдруг со словами: "Что ты в меня вцепилась, рожу его берегла?" ударил ее по щеке. Больно не было, было мучительно стыдно, обидно и страшно. Елена стиснула зубы, стараясь не заплакать, выскочила из кухни, проскользнула к себе и заперла дверь.
   Видимо, ее отсутствие заметили не сразу. Через некоторое время в комнату постучал Андрей. Елена сказала, что ей плохо, она пьяная и выйти не может. Гости вскоре разошлись.
   В квартире настала полная тишина, Елена выскользнула на минутку, но, увидев, что из-под Андрюшиной двери падает полоска света, поспешила спрятаться обратно, стянув из кухни недопитую бутылку, оказавшуюся кислым красным вином. Стараясь не шуметь, она заперлась снова. В комнате было почти темно, горел только старенький ночник с розовым абажурчиком, и все предметы отбрасывали на стены длинные бесформенные тени. Комната у Елены была маленькая, узкая и вытянутая, как вагон. В ней с трудом помещались письменный стол, диван, шкаф и книжные полки. Вид комнаты не менялся с детства, и книги на полках стояли до сих пор большей частью детские: "Библиотека приключений", зелененькое собрание Аркадия Гайдара, оранжевый Майн Рид. Диван можно было разложить, превратив в двуспальный, но ходить при этом по комнате было уже нельзя. Коврик на полу, когда-то красный с синим рисунком, давно потерял и цвет, и рисунок, и часть бахромы, а в одном месте протерся до дырки. В угол под лампадку было чудом втиснуто кресло - в нем-то Елена и сидела. В своей комнате, за закрытой дверью, у детского ночничка она всегда быстро успокаивалась и приходила в себя. Комната - островок застывшего времени, задержавшегося детства - давала ощущение защищенности. На окне чахли кактусы - единственные цветы, выживавшие под ее покровительством. Елена маялась и обращала свой внутренний монолог к самому большому, кривобокому, пыльному кактусу, подвязанному белой веревочкой к оконной ручке. Убогий вид кактуса настраивал на жалость - к кактусу, к жизни, к себе... Почему с ней вечно приключаются какие-то грязноватые истории? Князя ей было совершенно не жалко. Роман их был неудачным и каким-то унизительным. Все время получалось, что она чего-то домогалась, просила, требовала, а Сергей снисходил. Месяц назад он ее фактически бросил, так, позванивал для видимости раз в три-четыре дня и вечно был занят, трудно вспомнить, когда она с ним спала последний раз. Не то чтобы Сергей был ей нужен, но она прозевала момент, когда надо было бросить его первой, и получилось, что она ему надоела вечными своими капризами, идеями, разговорами по душам. А с кем прикажете разговаривать - подруг нет, от братца слова не добьешься... Нет, князя не жалко. Но нелепость разыгравшейся сцены, дурацкое поведение Дворника, пощечина, полученная первый раз в жизни, - это-то за что? Дворник - мудак, прости Господи. Хорошо, никто не видел, но дальше-то что делать? Послать, выгнать, а что она скажет всем? Ерунда, найдется что сказать, не в этом дело, но она уже придумала себе романтическую историю, заигралась, почувствовала себя прекрасной принцессой, объектом неудовлетворенного вожделения. Мало ли почему он не решался ее трахнуть. Может быть, она кажется ему недоступной, возвышенной... Ну, это вряд ли, но ведь то, что произошло, - точно сцена ревности. А скверная у него была рожа. Елена чувствовала смутную тревогу. Положим, напился, приревновал, он видел, что у нее с князем какие-то особые отношения, но бить? И взгляд этот, тупой, бешеный. "Лезу в какое-то говно". "Лезешь", - мрачно подтвердил внутренний голос. Коньяк надо пить, а не кислятину. От коньяка внутренний голос затыкается. Она постелила постель и легла. Спать не хотелось, хотелось курить, сигареты кончились, от сухого вина сводило скулы, внутренний голос раздражал здравомыслием и простотой предлагаемых решений - Женю послать, коньяка не пить, лечь спать и начать с утра новую жизнь.
   Елена открыла дверь, прошла в ванную, потом разыскала на кухне коньяк и сигареты. К счастью, коньяк не выпили - он предназначался к кофе, до которого дело так и не дошло. Свет у Андрея все еще горел, и Елена рыскала по кухне в темноте, распознавая содержимое бутылок на вкус. Два раза попалась водка и один раз вермут, который она отпила с удовольствием. Найдя коньяк, она прокралась в свою комнату на цыпочках, залезла в постель, закурила бычок, наполнила стакан и только приготовилась выпить, как дверь открылась и появился Женька. Он бесшумно прошел по ковру и присел на край ее дивана.
    Прости меня, Аленушка, - тихо сказал Женя.
   Елена поднесла коньяк к губам и выпила его залпом в полной растерянности. Что ее больше поразило  его внезапное появление или имя, которым он ее наградил? Во всяком случае, прощать сразу было ни в коем случае нельзя, следовало сначала помучить, пообижаться, может быть, даже заставить постоять на коленях. Женя сидел, опустив голову и глядя в пол, будто разглядывал узоры вытертого ковра.
   Елена спросила:
    Коньяка хочешь?
   Женя кивнул, взял у нее из рук стакан, плеснул туда коньяку, выпил, поморщился и вдруг, поглядев на нее исподлобья, улыбнулся и снова уткнул глаза в пол. От его дурацкой виноватой улыбки, жалкой позы вдруг стало легко, тепло и спокойно. Пьяница чертов, Отелло, нахохлился, как попугай. Готов и на колени встать, и руки целовать - на что угодно готов, лишь бы не выгнала. И, скомкав мелодраматическую сцену, Елена улыбнулась, как ей казалось, величественно и великодушно, как умела ее мама.
    Жень, а ты еврей?
    Наполовину. По матери. Но я не из-за этого ему по морде дал. Я не все слышал, что он там нес. Просто... - Он замялся. - Но ты извини, ладно?
    Ладно. Я думала, ты ушел.
    Я бы ушел, но я пьяный очень был. Зашел к Андрею в комнату, присел на диван и уснул. Андрей, кстати, твоего князя терпеть не может.
    Это он тебе сказал?
    Да нет, просто он меня не выгнал, ждал, пока проснусь. Вроде не будил даже.
   "Разбудишь тебя, амбала здорового, как же! Я однажды пыталась",  подумала Елена. Она налила себе еще, выпила и, затянувшись сигаретой, откинулась на подушку. В голове шумело, и, когда она закрывала глаза, ей казалось, что она тошнотворно-медленно опрокидывается назад. Женя рассказал, как пьяный Резник жал ему руку, они пили на брудершафт, а потом Мишка уснул в кресле, и жена с трудом растолкала его и увела. Потом Женя замолчал, наклонился и поправил ей волосы. Елена постаралась остановить мир, который плыл перед глазами, и улыбнулась. Он взял ее руку и поцеловал  сначала кисть, потом ладонь, потом каждый пальчик отдельно. Вдруг он бросил ее руку и потянулся к бутылке.
    Давай выпьем. - Голос его прозвучал сдавленно.
   Он плеснул Елене в стакан, а сам допил остатки из горлышка. Елена поколебалась и выпила залпом. Вот этого-то и не следовало делать. Елена вскочила, оттолкнула Женьку и, зажимая себе рот рукой, выскочила из комнаты.
   Когда наконец она выбралась из туалета и вошла в ванную, из зеркала на нее поглядело несчастное лохматое существо, бледное до зеленоватого оттенка. Елена хотела умыться, присела на край ванны и пустила воду. Голова сама собой склонилась на раковину...
   Сквозь сон она чувствовала, что ее кто-то несет, кладет в постель. Некоторое время ее бил озноб, потом стало жарко. Больше она ничего не помнила.
   Когда Елена проснулась, она увидела, что Женя сидит на краю дивана в свитере и надевает джинсы. Диван был разложен  судя по всему, они всю ночь проспали рядом. За окном еще не рассвело окончательно. Во рту было отвратительно сухо, голова разламывалась, и когда она заговорила, то голоса своего не узнала.
   - Ты куда?
   - Тимирязева обметать. - Женя встал и повернулся к ней лицом. На его шикарном белом свитере расплывалось винное пятно.
   - Погоди, ты весь грязный! Оставь свитер, я отстираю. У меня пятновыводитель английский есть.
   И, не слушая возражений, Елена вскочила, полезла в шкаф, вытащила свой любимый серый свитер. Он был такой громадный, что влез даже на Женю. Измученная этой активностью, ощущая головокружение и тошноту, Елена бессильно повалилась обратно на диван. Женя молча вышел из комнаты и тут же вернулся, держа в руках бутылку и стакан. Он налил Елене вина:
   - С добрым утром, дружочек!
   О Боже, только "дружочка" ей не хватало. Впрочем, от вина стало легче.
   - Я на днях позвоню, - сказал Женя и вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь. Елена провалилась в похмельное забытье.
  
  
   - Знаешь, Галка, это не моя жизнь. Не моя... Я не могу найти в ней места. Жизнь как-то катилась, катилась и прикатилась в этот чертов Бруклин, а я по дороге от нее отстала.
   Разговор этот происходил примерно за полгода до катастрофы. Ленка присела, не раздеваясь, на край диванчика в прихожей нашего дома в Нью-Джерси. Она приехала забирать Ваську и, по обыкновению, куда-то торопилась. Как всегда в последнее время, она была раздражена и печальна, цвет лица стал каким-то землистым. Мы только недавно купили этот дом, даже не дом, а кондо в тихом, зеленом городке. Квартира была абсолютно новая, современная, двухэтажная, с высоченным потолком в гостиной, блестящим паркетом, деревянной лестницей, джакузи в ванной - ужасно не похожая на все наши предыдущие жилища. Я гордилась ею - первой в моей жизни собственной квартирой. Мы влезли в долги и купили дорогую современную мебель. Стол в столовой матово поблескивает черным лаком, в нем отражается низко висящая люстра. Черный кожаный диван в гостиной - не американская пухлая уродина, а итальянский, строгих линий, с высокой спинкой, прекрасно гармонирует со стеклянным журнальным столиком и стенкой, тоже итальянской, черной с серебристой отделкой. На стенах висит только пара гравюр - я терпеть не могу Ленкину манеру увешивать все стенки разномастными картинками. Словом, мне удалось устроить такой дом, о котором я всю жизнь мечтала, - и я была счастлива. Ленке на мои восторги было наплевать. Она терпеть не могла Нью-Джерси, издевалась над тем, что все домики в нашей застройке одинаковые, как караван-сарай, что вокруг не город, а деревня, посмеивалась над планировкой, паркетом, камином, мебелью: "Массовое производство, дворцы для бедных, американская мечта". Мне было обидно. Чем это провинциальный нищий Бруклин лучше? Грязные, заваленные мусором улицы, разбитые мостовые, мрачные, уродливые многоквартирные дома - "apartment buildings", украшенные по фасадам черными пожарными лестницами, внутри теснота, тонкие стенки, слышно каждое слово, произносимое у соседей, тараканы, мыши. Маленькие тесные магазинчики с дурным запахом, грохочущий сабвей над головой, невозможно запарковать машину, по вечерам опасно ходить. Уж если Бруклин и похож на город, это не тот город, в котором мне хотелось бы жить. Конечно, роскошь моего жилья немного холодновата, и большие открытые пространства противоречат нашим российским представлениям об уюте, но Ленкина студия с окнами, выходящими на задворки, пыльная, тесная и мрачная, наводила на меня тоску.
   Ленка сидела боком на диване, опустив голову. Растрепанные волосы закрывали лицо, большая цветастая шаль была кое-как намотана на шею, один конец свисал до пола.
   - Я пыталась, я столько всего перепробовала - и с американцем жила, и с русским, и со старым, и с молодым, и в Москву уезжала - один черт, ничего не выходит. Я как-то застряла нигде, меня нет, то есть места мне нет, понимаешь. Как в дурном сне, все кажется, сейчас проснусь - и дома, а дома нет. Я домой хочу, Галка, домой!
   Она вытащила сигареты, закурила, повертела головой в поисках пепельницы. Обычно я запрещаю курить дома, но у нее был настолько несчастный вид, что я промолчала и принесла с кухни блюдце. Пока я ходила, Ленка стряхнула пепел в горшок с кактусом, стоящий рядом на тумбочке.
   - Странная у тебя манера, Галь, - кактус в прихожей держать.
   - Это чтобы тумбочку всякой дрянью не заваливали.
   - А-а... - Она неприязненно оглянулась вокруг себя. - Да, чисто у тебя тут... Домой хочу.
   - А куда - домой?
   - Не знаю. Просто чувство такое все время - хочу домой. Истеричкой стала. Злой и глупой истеричкой. Ни друзей, ни семьи.
   - А Ян?
   - Что Ян? Дурачок он, эгоистичный, депрессивный мальчишка. Мне своей депрессии хватает. Я воскресенья возненавидела. Всегда любила, а теперь ненавижу. Мы с Яном как два зэка в камере, друг другу опротивели, а деваться некуда.
   - Ты преувеличиваешь, Лен. Любит тебя твой Ян.
   - А мне что с его любви? Ложкой ее хлебать? Я что ни попрошу - в глазах читаю - отстань, - Ленка употребила более сильное слово. - Он в выходные дрыхнет до двенадцати, нам с Васькой деваться некуда, потом встает, и до двух слова от него не добьешься. Я уж забыла, когда мы вместе завтракали. Помнишь утренний кофе на Малой Бронной? Как мы жили, помнишь?
   Еще бы я не помнила. Утренний кофе и неизменные оладьи с яблоками подавались по воскресеньям ровно в десять утра. Елена крутилась на кухне с половины десятого, вкусные запахи расползались по квартире. Она сервировала стол с особым старанием - колбаса на тарелке, варенье в хрустальной вазочке, сливки в молочнике - старом, тонкого фарфора, но с отбитой ручкой. Приглашая к столу, Ленка каждый раз сияла и ожидала похвал. За столом по воскресеньям сидели долго, если находилась компания, то почти до обеда.
   В такое вот утро вскоре после злополучного дня рождения мы сидели на кухне вчетвером - Ленка, Андрей, я и Дворник, который забрел на огонек полчаса назад. Ленка накануне насобирала охапку ярких осенних листьев, желтых и красных, и поставила в вазу. Серенький день за окном, эти листья, запах кофе и корицы, крупные антоновские яблоки на блюде - общее ощущение осени, тишины, уюта и какой-то легкой печали. Выпирает круглый бок старого холодильника, невнятно журчит репродуктор, стоящий на полочке где-то под потолком, у зеленого чайника на плите отбит кусок эмали на боку, в раковину свалены горой немытые с ужина тарелки и чашки. Одинокий Ленкин тапок, синий с белым помпоном, валяется посередине кухни, а она сидит но стуле, поджав под себя босые ноги. У Дворника вид чопорный и немного смущенный. После дня рождения он как будто немного стесняется в Ленкином присутствии, хотя и поддразнивает ее все время. Андрея я почему-то не вижу. Тут память, обычно цепкая и внимательная к деталям, подводит меня. Я пытаюсь вглядеться в картинку, но различаю только светлую рубашку, птичий наклон головы, руку, лежащую на столе. И голоса его не слышу - только Ленкин, низкий, прокуренный, с насмешливыми интонациями. Эти интонации - в ее манере говорить, даже если она не смеется.
   - А все-таки в Питер на конференцию посылают меня. Ковалева так бесилась, носом землю рыла - у меня аспирантура, мне по теме, а шеф сказал, мне надо набирать информацию для диплома. - Ленка фыркнула. - Говенная, конечно, конференция, но потусуюсь...
   - Мне бы тоже надо в Питер съездить, - сказал Женя.
   Ленка насторожилась, как гончая, а потом заулыбалась приторно-нежной улыбкой:
   - Как здорово! Женечка, поехали вместе! Не люблю одна. - Она сыпала словами и искательно заглядывала ему в глаза, обещала достать билеты на "Красную Стрелу", тараторила что-то о верхней полке, на которой хочет ехать, о купейном вагоне, о Питере, который любит и хочет ему показывать по-своему. Женя поколебался некоторое время, то ли всерьез, то ли для вида, и согласился.
   Ленка стала убирать со стола. Она так и сияла торжеством. Видно было, что она пытается согнать улыбку, но губы все равно разъезжаются. Радио вдруг загнусило непередаваемо противным голосом: "КОАПП, КОАПП, КОАПП" - началась детская передача. Ленка хихикнула, Андрюша протянул руку и выдернул шнур из розетки...
   Ленка с Женей уехали через три дня, в среду.
  
   К поезду они, конечно, опаздывали, и Женя сердился на Елену, поэтому в вагон вошли молча. Накрапывал дождик, по черному перрону растеклись мелкие лужи, бегущие вдоль поезда опаздывающие пассажиры звонко шлепали по ним, разбрызгивая воду. Проводники уже закрывали двери, редкие провожающие - их всегда мало на ленинградских поездах - махали руками, заглядывали в окна, жестикулировали и кричали. За краем платформы путаница мокрых, блестящих рельсов убегала в темноту, и смутно угадывались очертания каких-то лабазов, туманные фонари. Запах гари и мазута стелился над вокзалом, мокрый поезд подрагивал, готовый тронуться. Растрепанная, вспотевшая после безумного бега вверх по эскалатору, судорожного проталкивания через крикливую, суетящуюся, груженную тюками вокзальную толпу Елена пыталась отдышаться. Сердце сладко заныло предчувствием дороги. В поезде Елену всегда охватывало возбуждение. Она замирала, как ребенок перед праздником, и с нетерпением отсчитывала секунды, оставшиеся до отправления. Мягкий толчок - и вот перрон уже медленно поплыл, оборвался, колеса застучали мерно, замелькали расплывчатые освещенные пятна. Елена оторвала взгляд от окна, оглядела купе, повесила куртку на крюк у двери и посмотрела на Женьку таким торжествующим и счастливым взглядом, что все его раздражение растаяло и он улыбнулся в ответ.
   Их попутчиком оказался мичман из Кронштадта, возвращавшийся на корабль из отпуска. Четвертая полка пустовала. Елена немедленно завела знакомство с мичманом и вскоре выяснила, что он ездил к родителям в деревню под Рязанью, что в колхозе стало совсем хреново, народ обленился, корову держать никто не хочет, что нынешние матросы никуда не годятся, одни дистрофики, а все из-за массового алкоголизма, что вот журналы стали себе позволять, ругают армию, словом, кучу полезных сведений. Женя молчал, сидя на полке в расслабленной позе, и с улыбкой следил за Еленой. Было решено курить в купе. Женя вытащил из сумки бутылку водки и пачку сухого печенья, Елена - два яблока и почему-то лимон. Мичман, несмотря на рассуждения о повальном пьянстве, в долгу не остался, появилась вторая бутылка, шмат деревенского сала и хлеб. Вонючий дым "Казбека" заволок полутемное купе.
   Через час водка была выпита, и мичман собрался спать. Елена с трудом открыла окно и потащила Женьку в тамбур - немного проветриться и протрезветь. Сама она пила мало, чутко прислушиваясь к своему организму.
   В тамбуре было холодно и грязно, из туалета несло мочой и хлоркой. За окном бежала, сливаясь, цепочка огней. Женя закурил и прислонился лбом к стеклу. Рукава старенького, растянутого и обвисшего серого свитера протерлись на локтях. Джинсы тоже были не первой свежести. Елена подошла сзади и прижалась щекой к его спине. Свитер пах табаком, потом и почему-то масляной краской. Женька закинул руки назад и обхватил ее, потом обернулся, обнял, притянул к себе и погладил по волосам. Елена подняла лицо, зажмурилась. Ничего не произошло. Она открыла глаза. Женька смотрел на нее нежно и грустно. Елена обхватила его руками за шею, привстала на цыпочки и потянулась к нему губами. И тут Женька наконец ее поцеловал.
   На какое-то время грязный тамбур, поезд, дурные запахи, звуки - все перестало существовать.
   Из забытья их обоих вывело хлопанье двери. В тамбур вошли два толстых дядьки в белых майках. Дядьки смерили их любопытными взглядами и заговорили о футболе. Один из них был каким-то особенно пузатым, и от вида этого пуза, выпирающего из обвислых черных тренировочных штанов, оттопыривающихся пузырями на коленях, от клочьев седых волос, торчащих из подмышек и кустившихся на груди, от запаха перегара и громких голосов Елену затошнило.
   Она потянула Женьку за рукав, они вошли в тихий спящий вагон и отыскали дверь своего купе. В купе было очень холодно, но табачная вонь немного выветрилась. Мичман лежал на нижней полке на спине и храпел, как капитан, заглушая громкий из-за открытого окна стук колес.
   - Обратно - только СВ, - сказала Елена с раздражением. Женя вместо ответа притянул ее к себе и прикоснулся губами к волосам.
   - Будем спать?
   - Давай еще посидим немножко.
   Пока Женя закрывал окно, Елена погасила свет, залезла на верхнюю полку и уселась по-турецки около ночничка. Простыни пахли прачечной. Елена устроилась поудобней, завернулась в одеяло и позвала Женю. Он сел у нее в ногах, взял ее руку и начал перебирать пальцы.
   - Жень, расскажи мне о себе, а? Ты ничего мне не рассказывал. Не дворник же ты в самом деле?
   - Конечно, не только дворник. - Женя выпустил ее руку, вытащил из кармана пачку сигарет. Он долго молча вынимал сигарету, крутил ее в пальцах, прикуривал, потом взглянул на Елену. - Художник я. Ну, был художником.
   - Почему - был?
   - Это долгая история, Лен, долгая и скверная.
   Видимо, ему все-таки хотелось рассказывать, поэтому, помолчав, он заговорил снова:
   - Видишь ли, я на учете.
   - На каком? - не поняла Елена. Женька сидел к ней в профиль, опустив голову, и выражения его лица она не видела. Мичман внизу на секунду затих, потом изверг целый каскад звуков, забормотал и снова захрапел ровно и мощно.
   - На психиатрическом.
   - А-а... В армии, что ли, психопатию закосил?
   Женька усмехнулся невесело.
   - Разбираешься. До армии. Я из "Суриков" вылетел, со второго курса. Ну не служить же. Я пошел к психиатру, депрессия, то да се, меня парень один научил. Только психопатии у меня не вышло. Мне шизофрению закатали, вялотекущую, и пожизненный учет.
   - Бывает, - философски заметила Елена, - у меня половина приятелей такие шизофреники. - Она успела нащупать Женину руку и гладила его пальцы. Увидев, что его слова не произвели удручающего впечатления и Елена не пугается и не считает его сумасшедшим, Дворник заметно приободрился, развернулся к ней лицом, накрыл обе ее руки своими ладонями.
   - Ну, на работу хорошую меня, понятно, не брали, да я и не стремился, рисовал себе, и все. Зарабатывал, чем придется. Сантехником был, сторожем - ну, где брали и где времени свободного много. Одно время натурщиком был в тех же "Суриках". Я много тогда получал, рублей двести. У меня как раз сын родился, вот я семью и кормил. Мы с ней долго прожили, лет восемь.
   - А кто у тебя жена?
   - Светка-то? Да вроде тебя - искусствовед. Экскурсии по Москве водит. Кремль там всякий, музеи. Она красивая. Я ее писал много.
   - А потом?
   - Потом... - Женя снова напрягся, отвернул лицо, слова подбирал с трудом, - потом, в общем, ну... Ну, пил я. Ну, не то чтобы пил, но... как-то надоело все. И мне надоело, и Светке. Сыну семь лет, отец неудачник. Ни Манеж не выставляет, ни иностранцы не покупают. Кто знает художника Евгения Алимова? Да никто.
   - А ты что - татарин?
   - Да еврей я, я ж тебе говорил. Фамилия папашина, я его никогда не видал. -Женька говорил тихо, монотонным голосом. Поезд шел быстро, колеса постукивали, мичман храпел. Слабый синеватый свет лампочки выхватывал из темноты Женькины руки. Пальцы с широкими плоскими ногтями перебирали край одеяла. Лицо оставалось в тени. Высказала мне Светка все это как-то раз. Не первый раз, но тогда как-то очень обидно. Я поддатый пришел, днем, часа в четыре. Обиделся, озверел. Я ведь любил ее. А потом она сказала... ну не важно, в общем, я и правда пил много, и я знал, что у нее есть кто-то, то есть догадывался, чувствовал, только говорить об этом боялся. Ну и как-то слово за слово, этим самым по столу, она мне, я ей про любовника, она... В общем, ударил я ее. Не знаю, как это вышло, но я сильно ударил, не как тебя тогда, след на щеке остался. Светка завизжала и выскочила из квартиры. А сын в это время у бабушки был, у тещи моей. Ну, Светка убежала, а я сижу на кухне, тошно. Пошел в комнату и стал картинки свои рвать. Я темперой писал на бумаге - рвется легко. Тут звонок в дверь. Я кинулся, думал - Светка, открыл, а там милиционер и два мужика в белых халатах. Светка психовозку вызвала. Но они даже втроем меня не сразу скрутили. Я вырвался и на подоконник вскочил - окно открыто было, а у нас седьмой этаж. Ну, словом, закатали меня в ту же Кащенко, в тяжелое отделение - буйные проявления, попытка суицида, ну и полечили немножко. Это я сейчас похудел, а из больницы с такой ряхой вышел - от нейролептиков. Светка, пока я в больнице загорал, на развод подала.
   Ничего себе история! Елена ощущала полную растерянность. Женьку было ужасно жалко, хотелось обнять, поцеловать, заглянуть в глаза, но что-то сдерживало Елену. Она подумала, что немного все-таки побаивается его. Куда я лезу, Боже мой, куда я лезу? Впрочем с поезда на ходу не спрыгнешь. Женя, помолчав, заговорил снова тем же безразличным голосом, будто все рассказываемое происходило не с ним.
   - Я когда из больницы вышел, мне идти было некуда, и я поехал к другу, к Косте Игнатьеву. Он тоже художник, но официальный, у него мастерская есть на Тверской-Ямской в подвальчике. Вот я и живу у Котьки в мастерской. Там туалет есть, умывальник. Светка работы мои отдала, которые я порвать не успел. Но я почти все порвал. Я даже писать опять пробовал, но не получается. Руки после больницы долго дрожали, и вообще. Так, рисую иногда. Я после больницы месяц, наверно, из дому не вылезал, ждал, пока морда похудеет. А потом на работу устроился дворником. Выпили мы с Котькой по этому поводу, а потом он мне бутылку коньяка дал и говорит: "Иди, говорит, сними себе телку какую-нибудь на Тверском".
   - А ты?
   - Ну я и снял.
   - Кого?
   - Тебя - кого... Я сейчас приду. - Женя неожиданно спрыгнул с полки и вышел из купе.
   Елена ждала его довольно долго, пытаясь собраться с мыслями, но мысли не собирались, а стучали в голове в такт колесам: вот так как, вот так так, ну дела, вот те на... За окном рассвело, блеклый свет уже заливал купе, высветились на столе остатки пиршества - пачка из-под печенья, огрызок яблока, шкурки сала, окурки, пустые бутылки, надкусанный лимон. Мичман уткнулся носом в стену и наконец затих. Постель на верхней полке была разворочена, мышиного цвета сиротское одеяло свисало до полу. Ну дела... "Меня замучили дела, каждый день дотла", ну дела... И она отправилась разыскивать Женьку.
   Женька стоял в тамбуре и смотрел в окно. Поезд шел быстро, мимо окон проносились пригородные станции. Елена подошла сзади и потянула его за свитер, он не оглянулся. Тогда Елена взяла его за локоть и заставила развернуться. Лицо у Дворника было усталым, мешки под глазами заметны даже против света.
   - Поцелуй меня, - потребовала Елена.
   Женька обнял ее и прижал ее лоб к своему плечу.
   - Дружочек мой...
   У Елены защипало глаза. Она обхватила его за шею, пригнула к себе и начала целовать без разбору - глаза, нос, щеки, губы. "Женька, ты дурак, Женька, не беги от меня, Женька". Он вдруг отстранился:
   - За что ты меня так любишь?
   Елена смутилась. И правда дурак. "Да не люблю я тебя, придумал тоже",  подумала она, но вслух этого произносить не стала. К тому же он так нежно произносит это дурацкое слово "дружочек". Женя снова прижал ее к себе.
   - Я хочу тебя. Сейчас.
   Елена обернулась в поисках удобного места и случайно глянула в окно. Поезд медленно вползал под крышу. С мочой и хлоркой смешивался запах гари и мазута - извечный запах вокзала.
  
   В Ленинграде, как всегда, шел дождь.
   - Сколько я ни приезжаю в этот город - в нем всегда дождь. Хоть бы иногда снег - для разнообразия, - пожаловалась Елена. Женя молча кивнул.
   Они бесцельно брели по Невскому в направлении Дворцовой площади. Порывистый ветер с Невы брызгал в лицо, сигарета сразу намокала и гасла. Прохожих было мало, они шагали торопливо, прижимаясь поближе к домам. Зонтик не помогал от дождя, его сразу выворачивало ветром. На почтительном расстоянии с достоинством трусила мокрая рыжая дворняга, непонятно, шла она за ними или просто по своим делам. Город слинял под дождем, шпиль Адмиралтейства был еле виден, дома казались промокшими насквозь, а фасады - черно-серыми от воды. За всю дорогу от вокзала Женя не сказал ни слова и ни разу не взглянул на Елену.
   - У тебя есть где остановиться?
   - Угу. - Женя опять кивнул.
   - Со мной? - он отрицательно помотал головой.
   - Я могу у дяди ночевать, здесь, у Пяти Углов, но я никого не могу туда привести.
   - У меня тут приятель недалеко, но он с мамой в одной комнате, - наконец заговорил Женя и вдруг добавил с тоской: - Пивка бы выпить...
   - Командировка на два дня, завтра вечером можем ехать в Москву. Ты билеты купишь?
   - Угу.
   - Женька, - Елена забежала вперед, заставив Женьку остановиться и поглядеть на нее, - купи, пожалуйста, СВ!
   Женька наконец улыбнулся.
   - Я постараюсь, малыш.
  
   Проводив Елену до дверей дядиного дома и пообещав позвонить и погулять вместе по городу, Женя исчез в неизвестном направлении. Позвонил он только вечером следующего дня за час до отхода поезда, сказал, что купил билеты, и предложил встретиться на вокзале. Елена не очень расстроилась из-за его отсутствия - два дня в Ленинграде были наполнены для нее всяческой суетой. К тому же она устала от безумной бессонной ночи в поезде и хотела малость отдохнуть от него.
   Женька купил не СВ и даже не купе - им достались боковые полки в плацкартном вагоне. Елена подавила вздох разочарования и попыталась улыбнуться как ни в чем не бывало - где наша не пропадала! Вид у Дворника был неприступный. Он держался отчужденно и холодно, как в первые дни знакомства. Плацкартный вагон - шумный, вонючий, переполненный - не располагал к задушевным беседам. Репродуктор, установленный в коридоре, вопил голосом Пугачевой: "Без меня тебе, любимый мой...", в купе напротив шумели и разливали водку солдаты, видимо, дембеля. В соседнем купе плакал и канючил ребенок лет трех. "Мама, ну дай, ну пожалуйста..." " Да что ты, бля, про Афган знаешь!!" " Мама..." " А душманы суки, мы с Серегой видали..." " Мама, ну мам..." " Без меня тебе, любимый мой, лететь с одним крылом" - визг, мат, Пугачева, грязные носки, сортир, хлорка... "Ваши билетики, граждане, приготовьте билетики. Ваши билетики..." "Вы слушали концерт по заявкам наших радиослушателей..." Елена немного посидела у столика, глядя в окно. "Да, Родина, милая Родина... Без мене тебе, без тебе мене - послал бог идиота - не мог билетов купить..." Перед поездом Елена успела заскочить в "Елисеевский" на Невском и прихватить бутылку вермута. Очередь была длиннющей, кроме вермута, ничего не было, но она пролезла вперед и упросила какого-то разбитного парня в черной кожаной куртке взять ей бутылку. Похоже, все эти усилия были напрасны. Елена поглядела на Женькино непроницаемое лицо и принялась стелить постели. Женька вышел в тамбур покурить. Кончив возиться с противными, холодными и влажными простынями, Елена вышла вслед за ним. В тамбуре Женя стоял один. Когда Елена подошла, он протянул руку и обнял ее за плечи. Постояли.
   - Жень, а ты до сих пор любишь свою Свету?
   Он пожал плечами и отвернулся к окну.
   - Не знаю. Наверно.
   Елена вынырнула из-под его руки и сделала шаг в сторону. Женька засунул руку в карман. Он упорно смотрел в окно. Они докурили и молча вошли в вагон. Елена сразу залезла на верхнюю полку и отвернулась к стене. До самой Москвы оба не сказали ни слова.
  
   Почему я все время возвращаюсь мыслями к той давней истории? Прошли девять дней и сорок дней, жизнь наша постепенно стала возвращаться в нормальную колею. Мы пережили ужас разбора Ленкиной квартиры, кое-как распихали по знакомым одежду, мебель, всякое барахло - да у нее, в общем, не было толком ни мебели, ни вещей. Александра Павловна, постаревшая, слабая, безразличная ко всему, уехала обратно в Бостон - у них там квартира. Ленкин отец улетел в Израиль. Где болтается Алимов - не знаю, да и не очень хочу знать. Время от времени он звонит, в основном по ночам, бормочет что-то пьяным голосом, всхлипывает. Все собирается повидать Ваську, но пока не собрался. Васька... Васька не совсем понимает, что случилось, ходит в школу, играет с мальчишками, бегает за Андреем. Спит он плохо, часто просыпается от каких-то страхов, плачет и зовет маму.
   Мы с Андреем не говорим о Ленке. Иногда по вечерам я ловлю тоскливый взгляд, который он бросает на телефон - они разговаривали почти каждый вечер, но Андрей молчит, молчу и я. Почему же я не могу остановиться, перестать думать о ней, перебирать прошлое? Почему мне кажется, что, если я вспомню все, что происходило тогда, я пойму что-то очень важное, важное в моей сегодняшней жизни? Ленка прожила свою жизнь нелепо, неправильно, глупо, она загнала себя в тупик, из которого не было выхода, она боялась постареть, даже сорок лет казались ей старостью. Она жила одними страстями, но... она была счастливей меня. И я часто ловлю себя на том, что из красивого моего дома, из благополучия и покоя, мне, так же как ей, хочется д о м о й..
  
   Женька пропал. Они с Еленой вернулись из Ленинграда, и вот уже две недели он не звонил. Елена не находила себе места. Вначале она держалась, не выдавая своего настроения, но, когда брат осторожно спросил, не поссорилась ли она с Дворником, она вдруг закричала, что это ее личное дело, что она видится с кем захочет и когда захочет, и в конце концов расплакалась и выскочила в свою комнату, хлопнув дверью. Она дергалась на каждый телефонный звонок, а потом совсем загрустила и старалась не подходить к телефону. Гости в доме практически не бывали. Елена стала мрачной, неразговорчивой, часто не по делу грубила. Время свободное она проводила, валяясь на диване и перечитывая много раз читанные книги. Ни одну книгу она не дочитывала до конца, бросала, начинала новую с середины и снова бросала. Раскрытые книжки валялись переплетом вверх по всей квартире - даже в туалете. Елена не пыталась искать причин Женькиного исчезновения, и никаких определенных мыслей у нее не возникало. Просто все было неинтересно и ненужно, и она была не нужна самой себе. Тоска, глухая и тягучая, неотвязная, захлестывала ее с утра. Елена машинально ходила на работу, забывала мыть голову и заносила свой нарядный бело-синий свитер до такого состояния, что как-то вечером, когда она легла спать, Андрей сам его постирал.
   В какой-то день Елена проснулась в шесть утра. Тоска была такой острой, что ощущалась физически, как боль где-то в груди, сдавливающая бронхи и мешающая дышать. Она тихонько оделась и, не взглянув на себя в зеркало, как бы стыдясь своего отражения, выскользнула из дома. Сыпал мелкий дождик. У самого подъезда пузырилась большая лужа, на ее поверхности радугой переливалась бензиновая пленка. Елена попыталась ее перепрыгнуть и угодила в самую середину. Кроссовки моментально промокли насквозь. Быстро добежав до Никитских ворот, Елена остановилась на углу. Ей было мучительно стыдно. Сейчас она завернет за угол, перейдет улицу и столкнется с Дворником лицом к лицу. "И за что ты меня так любишь?" "Я тебя не люблю". Елена выбросила окурок и закурила новую сигарету. Что она ему скажет? Свободный человек  не приходит значит не хочет. Женька, Женька... Раздавив пяткой сигарету, Елена шагнула вперед. У Тимирязева никого не было. Пустой бульвар, блестящие белые скамейки, черные стволы лип, размякшая, грязная земля. Елена дошла до памятника, обошла его кругом, сгребая ногой не подметенные листья. Слава богу, его нет. Его нет. И где искать его - совершенно непонятно. Она медленно пошла домой. Октябрь кончился. Как он говорил? "Дружочек". Надо ж выдумать - дружочек! "Малыш" еще. Какого черта! "Он любит не тебя, опомнись, бог с тобой". Он любит не тебя. Он тебя не любит.
   Дома Елена взяла в руки телефонный аппарат, оттянула его, насколько позволял провод, подумала и с размаху швырнула на пол. Трубка отлетела, телефон хрустнул, задребезжал и затих. Когда Андрей вбежал в комнату, он увидел сестру, лежащую лицом вниз на неубранной постели в мокрой куртке и кроссовках и плачущую навзрыд.
  
   Елена вернулась вечером с работы. Настроение по-прежнему было поганым. В квартире что-то изменилось - она почувствовала это сразу, как только отперла ключом дверь. Елена прислушалась - в ее комнате кто-то насвистывал. Она кинулась к себе, не обращая внимания, что ее сапоги оставляют на полу безобразные мокрые следы. На ковре спиной к двери сидел Женька. Он насвистывал сквозь зубы и ковырялся отверткой в телефоне. Ощутив слабость в ногах, Елена привалилась спиной к двери. Женя обернулся
   - Привет, - сказал он спокойно и снова занялся телефоном.
   - Ты где пропадал? - Елена старалась говорить естественно, но голос не слушался, и все слова звучали раздельно.
   - Болел.
   - Чем?
   - Воспалением легких. В Питере простыл, когда на вокзале ночевал.
   - А друг с мамой в одной комнате?
   - Я про них наврал.
   - Зачем? Зачем ты вообще в Питер ездил?
   - Лен, у тебя есть тонкая отвертка, эта не годится.
   Елена прошла в сапогах по ковру, подошла к нему сзади, взяла за ухо и повернула к себе. Женя потянул ее за руку, заставил нагнуться и поцеловал.
   - У тебя с сапог течет. Принеси отвертку.
   - Засунь ее себе в жопу. - Елене стало смешно и легко. Ну и мудак, Господи прости, ну и мудак. - Ужинать будешь?
   - Буду. Если оладьи с яблоками, то буду.
   - С касторкой! - и Елена побежала снимать сапоги.
  
   За ужином всем было весело, много и беспричинно смеялись, говорили глупости. Андрей, глядя на сестру, радовался за нее и главным образом за себя - атмосфера в доме последние три недели была невыносимой. Женя посматривал на Елену и фыркал. Оладий была подана целая гора.
   - Ну, голубушка, еще раз расколотишь телефон, чинить не буду.
   - Будешь, куда ты денешься. - Елена откусила оладью, и варенье потекло по подбородку. - Кстати, в ванной кран потек.
   - Кран - завтра. Я устал.
   Женька похудел и как-то осунулся. Елене очень хотелось погладить его по щеке, но она сдерживалась. Почувствовав ее взгляд, Женька опустил руку под стол и потрепал ее по коленке.
   Когда Елена начала убирать со стола, Женька вдруг предложил Андрею сыграть в шахматы. Андрей вопросительно взглянул на Елену и согласился. Вымыв посуду, Елена пристроилась у Женьки под боком наблюдать за игрой. Женька обнял ее. Пух его свитера щекотал ей щеку. Елена привалилась к Женьке, ни о чем не думая. Прошедшие недели казались далеким дурным сном. Ах да, он же меня не любит, вспомнила Елена лениво и подняла глаза на Женю. Он сосредоточенно смотрел на доску. Врун чертов. Любит - не любит.
   - Мат! - с удовольствием сказал Женя и громко чмокнул Елену в затылок. Андрей не любил проигрывать Дворнику. Он смутился, снял очки, поискал на них невидимые пылинки и снова надел, потом ушел в свою комнату и вернулся с початой бутылкой коньяка.
   - С меня причитается.
   - Это откуда? - ахнула Елена. - Почему я не видала?
   - Ты бы сразу выпила, сестрица Аленушка, - ответил за Андрея Женька. Елена пихнула его локтем в бок и полезла доставать рюмки.
   Андрей вскоре ушел к себе. Он рано вставал на работу и любил рано ложиться. Женька курил, пытался выпускать кольца и следил за ними.
   - Знаешь, Лен, я пока болел, рисовать начал. Показать?
   Елена энергично закивала. Женька вышел в коридор и достал из кармана куртки небольшой блокнот. Он был до половины заполнен карандашными набросками. На всех рисунках была она: Елена с книгой, с букетом листьев, с расческой у зеркала, Елена, присев, завязывает шнурок.
   - Когда это ты меня рисовал?
   - Пока болел.
   - По памяти?
   - Ну.
   Не все рисунки были удачными, но Елена была, безусловно, похожа на себя. Впрочем, художественные достоинства ее в эту минуту волновали мало.
   - У меня еще сюрприз есть. - Он вытащил из блокнота сложенный листок. На Елену смотрело ее собственное лицо, только вот прическу такую она давно не носила. На обороте стояла дата: май, семьдесят девятый год.
   - Где это ты меня рисовал?
   - На КСП, в лесу. Ты с каким-то чуваком была, помнишь? Подсела к нашему костру, сигареты стреляла. Ну я тебя и нарисовал незаметно. Я и сам забыл, а недавно рисунок нашел.
   - Я же говорила, Москва - город маленький!
   Женя улыбался смущенно, как в то утро, когда они знакомились на кухне. Елена встала. Он обнял ее, притянул к себе. Она закрыла глаза. Женька поцеловал сначала один глаз, потом другой, потом приподнял ее подбородок и нашел губы. Елена прижалась к нему.
   - Скажи мне "дружочек"!
   - Дружочек мой, Ленка, дружочек.
   Елена вдруг отстранилась.
   - Я пойду стелить постель. Сегодня ты остаешься тут, - и, заметив его колебание, добавила еще решительнее: - Попробуй только сбежать - на порог больше не пущу.
   - Стели постель, - ответил Женя, но улыбка с его лица сошла.
  
   Елена оставила Женьку одного в комнате и ушла в душ. Когда она вернулась, свет был погашен, Женька лежал в кровати, светился огонек его сигареты. Елена сбросила халат и залезла под одеяло. Женя потушил сигарету, отставил пепельницу и привлек ее к себе. Сердце у нее колотилось втрое быстрее обычного. Некоторое время они молча нежно целовались. Елена вытянулась и всем телом прижалась к Женьке. Вдруг он оттолкнул ее и резко сел.
   - Я ненавижу себя, - сказал он тихо и очень внятно,- я лучше уйду, Лен.
   Елена растерялась. Она схватила Женьку за плечи и с силой повалила на подушку.
   - В чем дело? - Вздрогнув от собственной грубости, она сменила тон. - В чем дело, Женечка? - Это звучало ненатурально, но не так прокурорски. - Рассказывай.
   Елена дотянулась до пепельницы, поставила ее Женьке на грудь, чтобы он не мог встать, а сама уселась напротив, прикурила сразу две сигареты и одну сунула Женьке в рот. На наготу и неприличную позу с раздвинутыми коленями было наплевать. Из окна падал слабый свет, на шпиле высотного здания на площади Восстания уютно светились красные огоньки, почти голые ветки вяза чертили причудливый узор в бледном ночном небе.
   - Добрая ты, Елена. Зачем тебе все это?
   - Мое дело зачем. Рассказывай.
   - Что тебе рассказывать? Не могу я.
   - Что не можешь?
   - Ну... ну, импотент я. - Как только Женька произнес это ужасное слово, ему стало легче.
   - Это не повод вскакивать среди ночи и бегать невесть куда.
   Женя усмехнулся:
   - Зачем я тебе?
   - Спать теплее, от окна дует. - Елена затянулась сигаретой. Да-а, этого она не ожидала и отвечала ему механически, пытаясь собраться с мыслями. - А ты уверен? Помнишь, в поезде?
   - Не знаю. У меня еще со Светкой все разладилось. У нее мужик был, она какая-то чужая была, я пил очень. Я ее за это слово-то и ударил. Вот. А потом, после больницы, я пошел к бабе одной, ну, бывшей своей бабе, ну... Ну и все...
   Терпение, сказала себе Елена, дело-то, может, и поправимое.
   - Ты поэтому от меня бегал?
   - Еще бы. - Женя погасил сигарету и попытался подняться.
   - Давай просто полежим? В конце концов так даже лучше.
   - Ты в этом уверена? - фыркнул Женя.
   - Абсолютно. Как сказал Кант - "масса смешных и суетливых движений".
   - Когда это он сказал?
   Елена легла на бок и стала рассказывать байку о том, как Кант терял невинность. Рассказывая, она перебирала его волосы, водила пальцем по щеке, носу, подбородку. Он поймал ее руку и поцеловал.
   - Черт с ним, с Кантом, ты мне о себе расскажи.
   - О себе... - Ее рука соскользнула с подбородка на шею, потом на грудь. Женя вытянулся на спине и лежал неподвижно. - А знаешь, ты меня на КСП рисовал сразу после этого. Я тогда училась в девятом классе и была ужасно влюблена. - Елена говорила тихо и гладила его, едва касаясь пальцами и опуская руку все ниже. - Он меня старше был года на три, на гитаре играл, пел хорошо. Он эту песню пел, Визбора, ну ты знаешь, "Телефон-автомат у нее, телефон на столе у меня...". Девчонкам всем очень нравилось. Вот. Мне казалось, что он и не замечает меня совсем. А потом мы вместе на этом КСП оказались, почти случайно, - ее рука, скользнув до паха, стала подниматься наверх, но Женька вернул руку на место, - и на ночном концерте меня кто-то усадил к нему на колени, холодно очень было. - Женька, по-прежнему глядя в потолок, медленно и как будто машинально проводил по ее груди тыльной стороной кисти, захватывая между пальцами сосок и сразу отпуская. Елена продолжала говорить, не обращая внимания на Женькины руки. - И вдруг он меня поцеловал. Мы тихонечко встали, выбрались из толпы и побежали в палатку.
   Елене казалось, что ее ласка не остается бесследной, но она дотрагивалась осторожно и нежно.
   - Я как-то постеснялась ему сказать, что я первый раз, и когда он это понял, на спальнике уже было пятно крови.
   - Тебе было больно?
   - Угу. А утром я пошла к соседнему костру стрелять сигареты. Ты, наверно, там и был.
   - Ты красивая была. Глаза синие-синие.
   - А сейчас?
   Вместо ответа Женя притянул ее к себе и начал целовать. Елена спускалась губами на шею, потом на грудь, на живот. Он резким движением пригнул ее голову и, почувствовав прикосновение губ, застонал.
   Дальше все произошло очень быстро. Елена запомнила только заливавшую ее горячую волну восторга, стук собственного сердца, бешеный ритм и торопливый Женькин шепот:
   - Ленка, любимая, дружочек, Ленка, Ленка, ЛЕНКА!!!
   Потом она лежала без всяких мыслей и без всяких чувств. Женька закурил, предложил ей сигарету, но она только помотала головой.
   - Тебе хорошо?
   - Ага. - Елена прижалась щекой к Женькиному плечу и провалилась в черную пустоту.
  
   А утром, выпроводив Андрея из кухни сразу после завтрака, Ленка выпалила мне эту историю, не скупясь на подробности. Она сияла от счастья и гордости, делала большие глаза, понижала голос, хихикала, материлась. Чтобы Андрей из своей комнаты не услышал нашего разговора, она сделала радио погромче - и орленок взлетал выше солнца вместе со звонкими пионерскими голосами. Я слушала ее растерянно. Мне было неловко и интересно - никто раньше не говорил со мной столь откровенно. Я молчала, кивала, мычала что-то вроде "да ну? А он? А ты?" - сгорала от стыда и любопытства, пыталась представить себе голого Дворника, стыдилась еще сильней и, наверно, покраснела как свекла, потому что Ленка расхохоталась, вылезла из своего угла, запахнув потуже халат, и налила мне чаю.
   - Ты извини, Галк, я, наверно, лишнее говорю, но со мной этакая фигня первый раз!
   - Да ладно, я что... А что ты теперь делать будешь?
   Мой вопрос неожиданно поставил ее в тупик. Ни о каком продолжении Ленка не задумывалась, в ее воображении история выглядела вполне завершенной.
   - То же самое, наверно. Трахаться с ним буду. Если получится...
   Она перестала ликовать и как-то погасла. Побродила по кухне, вытряхнула пепельницу, переставила на столе чашки, снова села, забившись в угол, и вдруг с жаром начала объяснять мне, что любит Женьку. В ее напоре и настойчивости было что-то неестественное, как будто она убеждала не меня, а себя. Быстро исчерпавшись, Ленка снова сникла и грустно уставилась на неубранные остатки завтрака, засыхающий кусок колбасы на тарелке, подтаивающее масло в масленке с отбитым краешком, ложку, испачканную вареньем, лежащую прямо на столе. Она вдруг забыла о моем существовании и несколько минут сидела сгорбившись и водила пальцем по столу, обрисовывая клеточки на клеенке. Потом выпрямилась, выдернула из розетки радио и улыбнулась просительно:
   - Помой посуду, а? Я в ванну пойду.
  
  
   Прошло несколько дней. Елена взяла на работе неделю отпуска, Женька тоже как-то договорился, и они сбежали вдвоем на дачу. Дача была в Малаховке, в самой глубине поселка.
   Начинался ноябрь. Малаховка опустела, многие дома были заколочены на зиму. Елена никогда не была счастлива так, как в эту неделю. Через два дня небо очистилось, и установилась сухая, холодная и ясная погода. Листья почти облетели, кленовые рощи стали прозрачными. Елена и Женька бродили по пустым улицам и разговаривали вполголоса, не решаясь нарушить тишину. Оказалось, им так много надо было друг другу рассказать.
   Женя рисовал, писал акварелью. Елена позировала или просто устраивалась смотреть, как он работает. Они жгли костер на участке, пекли картошку. Елена ухитрялась вся вымазаться в золе. Женька, смеясь, тащил ее умываться холодной водой. Волосы и одежда у обоих пропахли дымом.
   По утрам они долго валялись в кровати под толстым ватным одеялом, потом вылезали, топили печку, завтракали и шли на станцию. Там был малаховский центр - рынок, поссовет, кинотеатр, библиотека и баня. На полупустом, тихом после летней суеты рынке редкие бабки в ватниках, обмотанные серыми платками, похожие друг на друга, как матрешки, торговали квашеной капустой, солеными огурцами и мелкими красными осенними яблоками. Сладковато-вязкий вкус этих яблок запомнился Елене на всю жизнь, как вкус счастья. Они заходили в маленькую библиотеку, там пахло сыростью, книгами и немножко мышами. Елена подолгу копалась на полках, но попадались все больше забытые романы про любовь и трудную, героическую юность во времена первых пятилеток. Романы были советские, нравственные и скучные, Елена перелистывала их, валяясь на диване, пока Женька что-то фантазировал на кухне по поводу обеда. Вечерами они сидели на коврике перед горящей печкой и пили сладкое вино - почему-то в лавочке на станции продавался только кагор. Женька играл на гитаре, которую они откопали в кладовке среди мусора. Гитара дребезжала, да и играл Женька неважно, но Елене нравилось смотреть в огонь и слушать, как он негромко напевает. Они были полностью поглощены друг другом, и за неделю Елена ни разу не вспомнила о Москве, друзьях, работе, суете. Казалось, так можно прожить вечно.
   Нельзя сказать, что в постели у них все наладилось, но Елена была терпеливой и ласковой, боролась с его страхами, безудержно льстила - и кое в чем преуспела. Женька привязывался к ней все больше и больше, неотступно следил за ней глазами и не мог дольше пяти минут оставаться в комнате, если Елена выходила. По утрам он приносил ей в постель кофе. Елена была веселой и нежной - это было нетрудно. Такого покоя и уюта не было никогда в ее жизни. Женька расчесывал ее темные густые волосы, а она декламировала нараспев: "Мы будем жить с тобой на берегу, Отгородившись высоченной дамбой..."
   В ночь с субботы на воскресенье выпал снег. Они пробирались по белым, нетронутым улицам, увязая по щиколотку, швырялись снежками, бегали друг за другом и вымокли до нитки. Позади осталась запертая дача, через час электричка привезет их в Москву. Женька догнал Елену, которая с хохотом убегала от него по дорожке, схватил за плечи и развернул к себе:
   - Я люблю тебя, Елена!
   - И я тебя тоже.
   После этих слов Елена притихла, и они пошли молча, держась за руки. Вот и сказано. Люблю. Теперь уж точно отступать некуда. Но я его и правда люблю. Елена посмотрела снизу вверх Женьке в лицо, он сразу перехватил ее взгляд. Она улыбнулась и потянулась его поцеловать:
   - Я люблю тебя, Женечка...
  
   Женька переехал на Малую Бронную довольно скоро. То есть он не переезжал, просто как-то незаметно перестал уходить вечерами, принес кой-какие вещи, потом в ванной появились его зубная щетка и бритва, а в прихожей заняли свое постоянное место тапочки. Андрея возникшая ситуация раздражала. Его коробила Женькина доброжелательная бесцеремонность, и он всячески пытался уклониться от возникающих родственных отношений. Андрюша ненавидит неловкие ситуации и всевозможные объяснения, поэтому он всегда предпочитает уйти в свою комнату и молча страдать или ворчать вполголоса. Человек мягкий, он совершенно не способен ни на чем настоять и теряется перед хамством. А я была уверена, что вселить в квартиру нового человека и даже ни с кем не поговорить при этом - самое настоящее хамство. Женька оказался добродушным и толстокожим, он не замечал, как Андрей морщится, когда он утром появляется на кухне в майке и трусах, заспанный, лохматый, пьет воду прямо из чайника, лезет в холодильник. Андрей все собирался поговорить с Ленкой, но не решался и откладывал, надеясь на то, что ей самой семейная жизнь с Дворником скоро надоест. Но этого не происходило. Женька ее баловал и обожал, готовил обед, мыл посуду, ходил в магазин, таскал ей в постель чай и бутерброды, вечером выносил ее на руках из душа, завернутую в полотенце, как ребенка, так что торчали только темная макушка и розовые влажные пятки. На Андрея и уж тем более на меня Ленке было наплевать.
   Я была в отчаянии. Мне очень хотелось замуж. Почему-то считается, что сознаваться в этом стыдно, но мне было двадцать пять лет, я жила с родителями, любила Андрея. Мне надоело проводить вечера в кино. Мои ночные отлучки, когда я оставалась по выходным на Малой Бронной, страшно огорчали родителей. Я что-то неумело и неумно врала, мама делала вид, что верит, но вздыхала так, что мне хотелось провалиться сквозь землю. Андрей относился ко мне хорошо, но я чувствовала, что жениться он не торопится, от знакомства с моими родителями уклоняется. Его мать я видела пару раз мельком и, по-моему, она не обратила на меня особого внимания. Теперь, после вселения Дворника, будущее мое и вовсе становилось туманным, коммунальный рай в малюсенькой трехкомнатной квартирке выглядел сомнительно. Я старалась скрывать свои эмоции, но с удовольствием поддакивала Андрею, когда он у себя в комнате изливал раздражение. Ленка с Женей решительно ничего не замечали.
   Небогатую свою дворницкую зарплату Женька отдавал Елене, претендуя при этом на некую мужскую роль. Ленка к деньгам, своим и чужим, относилась легко. Сама она в своем музее получала немного. Деньги на хозяйство лежали почему-то в большом англо-русском словаре, и, когда они заканчивались, пополнять словарь приходилось Андрею. Пока брат с сестрой жили вдвоем, он делал это безропотно. Ленка не предполагала, что с появлением Жени столь удобный жизненный уклад должен измениться. Дворник в финансовых вопросах все-таки ощущал некоторую неловкость и вскоре попытался ограничить Ленкины расходы. Ленка кивала, соглашалась, смотрела ему в глаза и продолжала поступать по-своему. В конце концов разразился скандал.
  
   В тот день Елена пришла с работы с каким-то свертком, чмокнула в щеку Женьку, который на кухне чистил картошку, и сразу скрылась в комнате. Через несколько минут она появилась в модном свитере из темно-синего мохера с рукавами-кимоно.
   - Женька, мне идет? - Елена сияла. Свободный свитер спадал мягкими складками, тонкие запястья, схваченные тесными манжетами, выглядывали из-под широченных рукавов. Елена раскинула руки, покрутилась на каблуке, так чтобы все складки разлетелись и рукава расправились, и замерла с раскинутыми руками, задранной головой и зажмуренными глазами, ожидая, что Женька сейчас ее поцелует.
   Женька положил нож, взял полотенце, вытер руки и встал.
   - Где ты это взяла?
   Елена открыла глаза, опустила руки. Улыбка пропала. Она отвернулась к окну, чтобы скрыть гримасу разочарования, и скучным голосом ответила:
   - Девчонка на работе продает. Дорого, ужас! Восемьдесят, японский, - и тут же, быстро обернувшись к Женьке, спросила жалобным голосом: - Мне идет?
   - Малыш, но денег-то нет. - Женя улыбался ласково. Увидев, что она ему нравится, Елена сразу повеселела, тряхнула головой, отбрасывая со лба волосы, и пожала плечами, отмахиваясь от неинтересных проблем.
   -А-а, братец поделится. Ему Родина за доблестный оборонный труд до черта платит.
   - Елена, но нам-то с тобой оборонять нечего! Нам-то она не платит. - Женя пытался шутить, но сквозь доброжелательность уже просвечивало оскорбленно-жалкое выражение лица, которое у него всегда появлялось при разговорах о деньгах. Сам Женька ходил одетый черт знает во что, и от его байковых ковбоек в мелкую клеточку Елену давно тошнило. Вот и сейчас какая-то красненькая с зелененьким рубашечка цвета головной боли обтягивает плечи, и воротничок не сходится на шее. Джинсы давно потеряли цвет, но зато приобрели устойчивый запах пота, масляной краски и старой тряпки, не отбиваемый даже стиркой.
   - Деньги губят творчество, - сказала Елена ехидно, - я у тебя не денег прошу, а мнения как художника. Кабы я на твои деньги жила, я бы уже скелетом работала. В Зоологическом музее.
   - Ленка, милая, но живешь-то ты со мной. - Женя засунул в рот сигарету и искал глазами спички, но их нигде не было видно.
   - Ну и что? - Елена искренне не поняла связи. - Мало ли с кем я живу. Что ж мне теперь, оборванкой ходить?
   Женя перестал шарить глазами и смотрел в упор на Елену. Видно было, что он закипает.
   - Но я тебе муж!
   - Ты? - Елена уставилась на Женьку с недоумением. - Мне это как-то в голову не приходило. По-моему, у меня нет мужа.
   Женя швырнул на стол сигарету с изжеванным фильтром, прислонился боком к холодильнику и засунул руки в карманы. Выражение лица у него стало совсем неприятным. Недочищенная картошка быстро темнела. Вечно включенное радио произнесло приподнято-романтическим голосом "В эфире  радиостанция Юность" и запело что-то про бригантины. Холодильник урчал и вздрагивал.
   - И кто же я? - спросил Женя тихо.
   Елена подошла, обхватила его за шею и потянулась поцеловать, но он не наклонился.
   - Ты - мой любимый Женька! Глупый и противный. Ну что ты пристал? Уж замуж невтерпеж? А с деньгами я сама разберусь. Это мое дело.
   Женька сжал ее запястья и развел руки.
   - Твое дело. Ах, твое дело! - Его только что тихий голос вдруг сорвался в крик. - А я так просто! На время, да? Кофе в постель носить! Спать с тобой! Как собачку, значит, меня завела. Что я - сеттер ирландский?
   - Мудак ты, а не сеттер! - закричала Елена в ответ. Она извивалась, пытаясь высвободить руки. - С сеттером не спят, козел! Нечего на меня орать, пусти, мне больно! Пусти, идиот! Свалился на мою голову - муж! Пусти!
   Женька разжал пальцы. На запястьях остались красные пятна. Елена прижала руку к губам. В глазах у нее стояли злые слезы. Дворник снова сунул руки в карманы и заговорил тихо и вкрадчиво:
   - Так в каком же качестве я здесь живу?
   - Любовника.
   - Скажи уж - ебаря!
   У Елены вспыхнули щеки. Она попыталась дать Женьке пощечину, но он отклонился, и она промахнулась.
   - До этого звания ты пока не дотягиваешь, - прошипела Елена и выскочила из кухни. Дверь комнаты хлопнула.
   Когда Дворник полчаса спустя зашел в комнату, Елена лежала на диване лицом вниз, так и не сняв свитер. Свет был погашен. Женька включил свет, присел на краешек дивана и тихо позвал ее. Она не откликнулась. Он потрепал ее по макушке, потянул за плечо и забормотал виновато: "Ленка, дружочек". Голос был неуверенным и жалким. Елена резко села, обхватила его руками и спрятала лицо у него на плече. Рубашка сразу стала влажной от слез. Женька поцеловал ее в затылок и заставил поднять голову. Глаза и губы распухли, на щеке отпечаталась обивка дивана. Елена шмыгала носом, прерывисто вздыхала и отводила глаза.
   - Ленка, давай поженимся?
   За-зачем? - Она снова шмыгнула носом и подтерла его кулаком.
   - Не получается по-другому. У меня не получается. Я люблю тебя, понимаешь, я с тобой хочу быть.
   - И так...
   - Что - итак?
   - Ты и так со мной.
   - Да нет, я жить с тобой хочу. Всегда. Чтобы мы были мы, понимаешь, не ты и я, а мы. Ну, семья. Ну, как у людей бывает, когда все вместе.
   - Чтобы ты имел право на меня орать, не боясь, что я тебя выгоню.
   - Да нет же! - Женька вскочил. Комната была маленькой и тесной, в узком пространстве между диваном и книжным шкафом не было места для ходьбы. Он потоптался и снова сел. Елена сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и задумчиво смотрела на Женьку.
   - Ну пойми ты! Я серьезно говорю. Я хочу, чтобы это была настоящая жизнь, я готов ее строить, я не буду тебе мешать, но я хочу быть кем-то в твоей жизни. То есть не кем-то, а мужем, ну - деньги, и все... Что, думаешь, я не вижу, как твой брат на меня смотрит? Здесь все ваше, я как в гости пришел, я никто тут!
   - И штамп в паспорте тебе поможет?
   - И тебе тоже. Ну, Ленка, ну как ты не понимаешь?
   - Да понимаю я, чего тут не понимать?
   Елена задумалась. Замуж ей не хотелось, перспектива "мы" ее не радовала, хотя и терять Женьку было жалко.
   - Может, не сейчас? Давай пока так поживем, а? А там видно будет. Может, ты через полгода сам от меня сбежишь.
   - Нет. Я так не могу больше. Я... Я уйду тогда.
   - Куда?
   - Найду куда. У Котьки поживу пока. А так я не могу больше. - Он отвернулся и уставился на дверь. Елена вдруг заметила, что у него на затылке лысинка, небольшая, примерно с юбилейный рубль, слегка прикрытая волнистыми волосами. Ей стало его ужасно жалко - нелепого, несчастного, - и, сглотнув слезы, она сдавленным голосом сказала:
   - Ладно уж, жених.
   "Дура я, ну, дура! Выходить замуж, потому что он лысый! - Ленка то ли усмехнулась, то ли всхлипнула.  Я люблю его, конечно, но - смешно!" И весь вечер, потерянная, неуверенная, она повторяла про себя: "Ну смешно же, кому сказать - замуж, ну черт с ним, но смешно". Тем не менее она никому ничего не сказала.
  
   В ЗАГСе, заполняя бесконечную анкету и сидя в очереди, оба чувствовали себя дураками. В коридоре без окон, освещенном тусклым синевато-белым светом, пахло советским учреждением - клеенкой, пролитыми чернилами, духами "Красная Москва" и чем-то еще, неуловимо знакомым, как в детстве в школьной канцелярии - тоской, двойками, казенщиной. Где-то стрекотала машинка, из-за коричневой с мягкой обивкой двери кабинета, у которого они сидели, раздавался визгливый женский голос, но слов было не разобрать. Откуда-то издалека время от времени слышался свадебный марш и внезапно обрывался после нескольких аккордов. Елена размышляла о том, что же такое акт гражданского состояния и почему его надо записывать. Вот, например, обосраться - это гражданское состояние? Или... Но поделиться остроумием было не с кем - Женя сидел сосредоточенный и мрачный. От скуки она начала оглядываться вокруг. На банкетках вдоль стен в терпеливом ожидании сидели парочки, переговаривались вполголоса или молчали. Лица показались Елене тупыми, застывшими и надутыми бессмысленной важностью. Да-а, "люблю смотреть в глаза моего народа...". А народец-то подобрался - прелесть, один другого краше. Рядом на бежевой скамейке сидели явные дебилы, очень похожие друг на друга отрешенным выражением лиц с открытыми ртами. "Таким надо законом запретить детей иметь", - и Елена перевела взгляд напротив. Толстая деваха в розовом кримпленовом платье, еле-еле натягивающемся на могучие ляжки, крепко держала за руку тщедушного мужичка в нескладно сидящем черном костюме. Жених вертелся на скамейке и беспокойно поглядывал то на закрытую дверь кабинета, то в сторону выхода. На морщинистом лице, лишенном возрастных примет, отчетливо читалась жажда опохмелиться. "Попался чувак, - с сочувствием подумала Елена, оценив неколебимую надежность широкой руки с ярко-красными, кое-где облезшими ногтями, - не скоро тебе теперь придется опохмелиться". В углу здоровенный детина с грязными длинными волосами небрежно и властно обнимал вертлявую, сильно накрашенную девицу. Девица заглядывала ему в лицо, преданно хихикала и закатывала глаза. На пальцах у парня были видны наколки в виде перстней, отсутствие одного из передних зубов делало его улыбку жутковатой.
   - Жень, - Елена толкнула Дворника локтем в бок, - Женька, где мы? Это ж Гойя какой-то, парад уродов. Питер Брейгель! - Она подумала и неуверенно добавила: - Старший. Или младший?
   Женька кивнул.
   - Жень, ты чего? Ты чего надулся, как тот дебил? Который Брейгель уродов рисовал?
   - Не помню я, Ленка.
   - Художник, тоже мне. Чего с тобой?
   - Ленка, пойми, для меня это важно, - сказал Женя мягко.
   - Что, Брейгель?
   - Какой Брейгель?
   В этот момент клеенчатая дверь кабинета распахнулась и тот же визгливый голос произнес: "Следующий". Женька вздрогнул, как-то неловко повел шеей, как будто ему мешал воротник, встал и потянул Елену за руку. Елена послушно поплелась за ним в кабинет. Усталая немолодая тетка за столом посмотрела на них неприветливо. Елена отвечала на вопросы, кивала и думала, что у тетки, наверно, дома скучный муж-бухгалтер, толстый сыночек-двоечник, маленькая квартира и маленькая зарплата, и ей ужасно надоели все эти свадьбы, разводы, смерти и прочие акты гражданского состояния. Пытаясь домыслить чужую жизнь, она совсем забыла, зачем они пришли сюда, а тетка громко и визгливо бубнила что-то про создание новой семьи - ячейки общества и про продовольственный заказ, который полагается молодоженам. "Также вы можете посетить фирменный магазин и приобрести, - тут она сделала паузу и понизила голос, - постельное белье и прочие принадлежности".
   - Спасибо, - засмеялась Елена, - белье у нас есть, а принадлежностями мы не пользуемся.
   Тетка вдруг покраснела и заторопилась, видимо, полагая, что от Елены можно ждать чего угодно. Свадьба была назначена на второе февраля.
  
   Первым новость о Ленкиной свадьбе узнал Андрей, а от него и я. Мы брели с ним с работы по проспекту Мира, сзади нас торчал изогнутой стрелой космический монумент, по широченному проспекту ветер закручивал в спираль колючую поземку. Кое-где на балконах и за окнами уже торчали елки. Среди уютно светящихся окошек, спешащих, ежащихся от ветра людей, слепящих автомобильных фар, я чувствовала себя бесприютно. Андрюша шел ссутулившись, засунув руки глубоко в карманы, и глядел себе под ноги. В метро нам надо было расставаться - он ехал в центр, а я плелась в свое ненавистное Бибирево - по будним дням я не бывала на Малой Бронной. Андрей был озабочен и расстроен, говорил о Ленке. Она вечно принимает решения, не подумав, ему не нравится Дворник, он боится, что на этот раз Ленка дешево не отделается, а еще не дай бог, будет ребенок, может, она уже беременна, иначе с чего ей так приспичило под венец. Дворник похож на психопата, человек он точно неуравновешенный, к тому же пьющий. Андрею показалось, будто у Ленки синяки на руке, около кисти, но она так проворно опустила рукав свитера, что он не разглядел. Никакого путного разговора у брата с сестрой не вышло, она сразу встала в позу и начала кричать, что ей не нужны советы и что у нее любовь. Я слушала вполуха. Мне было ужасно жалко себя, обидно, что Андрей думает сейчас о Ленке и совершенно забыл обо мне. Ноги мерзли, ветер пробирался сквозь пальто, и я думала, что вот у Ленки дубленка и ей не холодно и на ней почему-то все время кто-то хочет жениться, только и слышишь ее рассказы об этом, а мне сейчас топтаться в тоненьких сапожках на остановке, потом влезать в этом тяжелом идиотском пальто в переполненный автобус, и так всегда, и я стану со временем, как тетя Таня, и буду так же фальшиво веселиться, дарить подарки каким-то двоюродным племянникам, а вечерами сидеть одна, смотреть телевизор и гладить раскормленного ленивого кота. Теткина квартира, диванчик, покрытый вытертым клетчатым пледом, и жирный старый кот представились мне так явственно, что я чуть не заплакала. Ладно, только бы до метро дойти, а там Андрей уедет, и хорошо.
   - Дворник теперь точно жить у нас будет. Куда нам-то с тобой деваться?
   -Нам? - переспросила я, и против моего желания в горле у меня что-то булькнуло.
   Андрюша посмотрел на меня искоса и, видимо, увидев полоску слезы, быстро застывавшую у меня на щеке, остановился, встал передо мной и обнял за плечи. Мы были уже близко к метро, толпа стала густой, нас толкали, задевали сумками, ругались. Я не могла объяснить, что со мной происходит, и вместо этого глупо расплакалась. Плакать было холодно, ресницы слипались, в носу сразу захлюпало. Я пыталась освободиться от Андрюшиных рук и спрятать лицо. Он выглядел расстроенным, растерянным и таким испуганным голосом выспрашивал, что случилось, что я только заревела еще пуще. Толпа нас совсем затолкала, и Андрей втянул меня в метро. Мы сидели на скамейке в углу платформы. То и дело подъезжающие поезда грохотом и дребезжанием заглушали наши голоса, говорить было невозможно. На Малую Бронную ехать не хотелось - там наверняка гости, и посидеть в тишине и покое не удастся. У меня дома, в нашей маленькой квартирке, еще хуже, мама будет ходить на цыпочках, отец приглушит телевизор, и мы будем шептаться за стенкой, всей кожей чувствуя их беспокойство, любопытство и навязчивую тактичность.
   Мы немного посидели, я успокоилась, отправила Андрея домой и потащилась в Бибирево, ругая себя, жизнь, Ленку. Ленка бы так бездарно себя не повела. Еще бы, у нее всегда был свой дом, свой мир, и все, что ей хотелось, давалось даром.
  
   Разговор с братом не произвел на Елену сильного впечатления. Андрей вечно хлопает крыльями, как курица, и кудахчет по поводу и без повода. Слава богу, синяков на руке он не заметил, а то квохтанья бы было! Придумал тоже: "Твой Дворник - психопат!" А какой он психопат, просто бешеный, и все. И почему надо сейчас думать о том, что будет, когда Елена его разлюбит? С Дворником очень удобно жить, и вообще почему она обязательно должна его разлюбить? Но с матерью поговорить надо, иначе потом не оберешься неприятностей. Матери Елена побаивалась, хотя сознаваться в этом не любила. Перед торжественным визитом она долго осматривала Женьку, заставила его второй раз побриться и еще раз помыть руки. Дворник взбеленился.
   - Ты что, меня, как пуделя, на выставку ведешь? Так я не хорош?
   - Хорош, хорош, только руки пемзой потри. Они у тебя какие-то черные, а мать не любит пролетариат.
   - Так я и есть пролетариат!
   - Оно и видно. Это цитата, Жень. Из "Собачьего сердца". Писатель такой есть, Булгаков.
   В другое время они бы непременно поругались из-за ехидного тона и писателя Булгакова, но сейчас Женя и сам опасался встречи с будущей тещей, поэтому, матерясь сквозь зубы, он все-таки оттер руки до приемлемого цвета. В подарок матери Елена выбрала свой акварельный портрет, сделанный Женькой в Малаховке. Выражение лица на портрете было удивленным и нежным. Неужели она такая бывает? Елену захлестнуло теплое и виноватое чувство, и когда Женька вышел из ванной, она заботливо поправила ему воротничок рубашки и так преданно заглянула ему в глаза, что он сразу растаял и простил ей и Булгакова, и пролетариат.
  
   Как Елена и опасалась, мать устроила прием по высшему разряду. Скатерть пахла крахмалом, поскрипывала и топорщилась на складках. Хрустальные бокалы искрились, отражая свет люстры, и позвякивали в такт шагам. Бутылка шампанского, маленькие бутербродики-тартинки черт знает с чем на тонкой фарфоровой тарелке, никакого плебейского изобилия, салатов, селедки. Изысканный стол, неприятного цвета сыр слегка отдает солдатской портянкой - как в лучших домах Парижа. Надо было Женьке костюм надеть. И галстук. Елена фыркнула, представив себе галстук на Женькиной бычьей шее. Мать умела обдать светским холодом, и сейчас, конечно, все это делалось, чтобы устрашить будущего зятя и поставить его на место. Александра Павловна, как всегда, одета скромно и изящно, волосы удивительного серебристо-пепельного цвета - Елена всю жизнь жалела, что она не унаследовала этот цвет, - были уложены и заколоты в сложную прическу. Владимир Николаевич, отчим, в свободном замшевом пиджаке, с трубкой, сидел напротив Женьки. Запах хорошего табака нисколько не напоминал застоявшуюся табачную вонь кухни на Малой Бронной. У отчима была роскошная грива седых волос и загорелое лицо. Лучики морщин вокруг глаз и тяжеловатая фигура выдавали возраст, но улыбка, глаза и голос были молодые. У Владимира Николаевича не наблюдалось признаков характера или яркого ума, но человек он был добрый и безвредный, работал в каком-то физическом институте, был доктором наук, ездил за границу, правда, чаще в какую-то хилую - Югославию, Болгарию, Чехословакию. Елена полагала, что мать, польстившись на вальяжную внешность, приобрела мужа как деталь обстановки. Откровенности между матерью и дочерью были не приняты, о повседневной жизни матери Елена знала мало, да и не интересовалась. Когда сели за стол, Елена заметила, что Дворник держит вилку в правой руке. Под ногтями у него кое-где осталась темная каемка. "Ну и наплевать! А я вот такого люблю, из простых! Тоже мне дворяне! В детстве меня по рукам били, чтобы я вилку правильно держала!" Она вскинула подбородок со всей возможной надменностью и выругалась про себя длинно и замысловато.
   За столом Елена старалась болтать за всех, чтобы не допустить допроса. Быстро перескакивая с темы на тему, она тараторила о работе, пересказывала сплетни, прочитанные журнальные статьи, политические новости. Женька помалкивал, держался скромно. Но избежать неприятных разговоров не удалось, да и наивно было бы полагать, что Александра Павловна упустит такой случай.
   Когда на столе появился кофе, мать сказала:
   - Елена, помолчи, пожалуйста, немного. У меня голова разболелась от твоей болтовни.
   Елена прикусила язык, а Александра Павловна продолжала:
   - Как я понимаю, мы собрались не просто так. Женя, вы действительно собираетесь жениться на этой вертушке?
   Женя поставил на стол чашечку с кофе и судорожно выпрямился. Вокруг донышка золоченой тоненькой чашки расплылось по скатерти некрасивое кофейное пятно.
   - Да. - Он напряженно посмотрел на Александру Павловну, сглотнул, от чего кадык дернулся. Елена нашарила под столом его руку и пожала. Держись, зятек!
   - Простите, а чем вы занимаетесь?
   - Женя - художник, - встряла Елена. - Ой, Женька, мы про подарок забыли! Принеси, пожалуйста, мою сумку из коридора, - и когда Женя выбрался из-за стола и вышел, зашипела: - Мама, прекрати допрос, это неприлично!
   - Но я должна знать, кто собирается стать моим зятем! - отозвалась мать, не понижая голоса.
   Подарок был выбран удачно, портрет понравился.
   - Замечательно, просто замечательно. Вы талантливы. У вас были выставки?
   - Мама!
   - Елена, тебя же просили помолчать, - усмехнулся Женя. - Видите ли, Александра Павловна, я художник непризнанный. Деньги живописью не зарабатываю, и выставок у меня не было. А работаю я дворником.
   - Дворником? - Мать подняла брови. - Но ведь вы могли бы устроиться куда-нибудь оформителем или заняться книжной графикой.
   - У меня нет образования.
   Елена вцепилась пальцами в край скатерти. Скандал надвигался неумолимо. Черт ее дернул идти сюда и даже Андрея с собой не взять. Андрей, впрочем, ехидно отказался, пожелав ей съесть свою порцию говна самой, не теряя при этом аппетита и присутствия духа.
   - Что ж, вы с Еленой - пара. Она тоже отрицает пользу образования.
   - Да нет, что вы! - Женька улыбнулся своей обаятельной широкой улыбкой, на щеках заиграли ямочки. - Мне просто не повезло.
   - Мам, Женька в Суриках учился, у этого крокодила, ты его знаешь, - и Елена назвала известную фамилию художника-русопята.
   - Ах, вы были в его мастерской! Слава богу, вы ушли от него. Малоприятный тип, антисемит и подонок. Я поговорю со знакомыми, может быть, что-то удастся для вас подыскать.
   - Я был бы очень вам благодарен. - Женя продолжал улыбаться улыбкой Иванушки-Дурачка, и это как-то раздражало и настораживало Елену. Она подобрала под себя ноги, уютно свернувшись в красном мягком кресле, и закурила. Отчим пододвинул ей массивную стеклянную пепельницу. Он доброжелательно посматривал на Женю, Елену, Александру Павловну и молчал. Александра Павловна улыбнулась Жене.
   - Вы извините мою навязчивость, но мне бы хотелось узнать о вас побольше, - Женя кивнул. - Кто ваши родители?
   - У меня только мать. Она бухгалтер, сейчас на пенсии. Живет в Астрахани с семьей сестры.
   - Так вы не москвич?
   - Нет, но я с семнадцати лет в Москве. Прописка у меня есть.
   Мать смутилась от этого ответа и Женькиного простодушного тона и убавила царственности.
   - И когда же ваша свадьба?
   - Второго февраля.
   Александра Павловна бросила быстрый взгляд на мужа, и он сразу засуетился, встал, разлил шампанское по бокалам.
   - Ну что же, Елена, мы с мамой поздравляем тебя. И вас, Женя. Будьте счастливы!
   Все чокнулись, выпили, задвигались, напряжение спало. Мать заговорила о том, что, несмотря на замужество, Елене необходимо окончить институт и защитить диплом, Женька поддакивал с самым серьезным видом, Елена фыркала, отчим улыбался, вечер растворился в благодушии.
  
  
   Конечно, впоследствии Ленке пришлось выслушать от матери все, что она думала о муже-дворнике, их предстоящей свадьбе, о Ленкином легкомыслии, безответственности, - словом, разговор был длинный и малоприятный. Как и следовало ожидать, он только укрепил Ленкину решимость, и ей уже казалось, что она сама захотела выйти замуж. Она была полна решимости доказать всем, что будет счастлива.
   - Между прочим, - заявила она мне с гордостью, - он меня вчера изнасиловал.
   Я опешила. Мы, как обычно, накрывали стол к субботнему завтраку. Ленка стояла в гордой позе посреди кухни, лохматая, румяная со сна, с припухшими, невыспавшимися глазами. Она казалась мне в тот момент красивой и порочной. Я всегда терялась перед откровенностью ее излияний, мне было противно, страшно и любопытно, как будто перед глазами внезапно распахнули дверь чужой спальни - знаешь, что надо отвернуться и уйти, а вместо этого жадно шаришь глазами, ловя подробности. Правда, в первую минуту я не уловила, чем она так гордится.
   - Изнасиловал?
    Ага! На самом деле! Никакой он не импотент.
   Ах, вот в чем дело! А я-то полагала, что эти проблемы уже позади.
   - И знаешь как? Свел руки за головой, навалился, раздвинул ноги коленом и - да что ты краснеешь, я же медицински рассказываю! Я его даже укусила, вот он придет завтракать - посмотри на плечо, на правое. Он же вечно в майке ходит.
   - А зачем?
   - Так я сопротивлялась!
   - Нет, зачем он тебя...
   - А-а... Да я с ним поругалась. Он мне доказывал, кто в доме хозяин. Да не важно. Это, оказывается такой кайф! Вот уж не думала, что я склонна к репрессивному поведению.
   - Какому?
   Ленка смутилась.
   - Ну, как оно там называется, когда женщина торчит, если ее наказывают или там бьют, но не больно, конечно, ну, словом, силой берут. Ну про это во всех книжках написано. И кино есть, "Последнее танго в Париже", там Марлон Брандо играет, и эта, как ее, ну из "Профессия - репортер".
   - Мари Шнайдер.
   - Да-да. Она его потом убивает, в конце. Так там они все время так трахаются, и он ее мучает по-всякому, а она за ним бегает и даже жениха своего из-за него бросает. У нас этот фильм не показывали, меня Пашка на закрытый просмотр в Дом кино водил. Вообще настоящий секс с насилием очень связан. А, черт, оладьи сгорели!
   Ленка кинулась к оладьям, а я начала молоть кофе, чтобы прекратить разговор. Отодрав сгоревшие оладьи от сковородки и налив новую порцию теста, Ленка обернулась ко мне и прокричала, заглушая кофемолку:
   - Она там еще онанизмом перед ним занимается, потому что он ее не хочет, представляешь!
   Я высыпала смолотый кофе в кофейник и попросила ее тихонько:
   - Лен, прекрати, а? Ребята услышат.
   - Ханжа ты, Галка. - Ленка прищурилась и скорчила рожу - точь-в-точь мой братец.  Жертвы пуританского воспитания. Ну не буду. Не буду. Блин, я столько интересного поняла, а рассказать некому! Женька еще хуже вас, ему, чтобы трахаться, надо шторы задергивать, свет гасить, двери запирать да еще мне рот ладонью закрывать, чтобы вы не услышали. Ну ладно, не буду, не буду. - И она застыла над оладьями с мечтательным выражением лица.
   Женя вышел на кухню, как и предсказывала Ленка, в майке. Но круглом из-за выпирающих мышц плече темнело небольшое круглое пятно, похожее на синяк. Я не уверена, но, по-моему, там виднелись следы зубов. Ленка перехватила мой взгляд и хихикнула. Женька был благодушен и не смущался. Он хлопнул Ленку по попе и сел за стол. Андрей отвернулся к окну. Я видела, что последнее время его коробит от семейных завтраков, но уклониться от Ленкиной настойчивости было сложно. Она навязывала нам дурацкий образ общей семьи, в которую входили мы с Андреем, она и Дворник. Андрей однажды сделал попытку что-то ей объяснить, но на мохнатых Ленкиных ресницах сразу повисли слезы, нижняя губа поехала вперед, как у маленького ребенка, придавая ее лицу жалкое, обиженное, детское выражение, - и он сразу отступил. Андрей вообще любил ее не братской, а какой-то родительской любовью. Мне это было очень странно, но он объяснял, что они рано остались без отца, мать много работала, и фактически он был Ленке и папой, и мамой. Кстати, где их отец, я долго не могла понять - они оба помалкивали на эту тему.
   После того дурацкого вечера в метро мы с Андреем избегали разговоров о Ленкиной свадьбе и будущей жизни. Отношения наши оставались прежними. Мне с Андрюшей всегда было интересно. Человек застенчивый, он в компании никогда не блистал, говорил мало, больше слушал, зато со мной наедине он бывал очень интересным и умным. Меня восхищала четкость Андрюшиных формулировок, умение видеть общее в разрозненных явлениях. Книги, фильмы, даже музыка, в которой я вообще ничего не понимаю, оживали для меня и наполнялись другим содержанием после разговоров с Андреем. Я, кстати, расспросила его о фильме "Последнее танго в Париже" и он объяснил мне, что этот фильм вовсе не о сексе, хотя считается почти что порнографическим, а о полной невозможности людей найти контакт между собой, услышать, увидеть друг друга. Даже оказавшись вдвоем в заброшенной квартирке, без имен, без прошлого, без обычно сковывающих условностей, в ситуации абсолютной близости, наготы, незащищенности, они только и способны, что мучить друг друга, а единственная попытка истинного контакта обрывается выстрелом. "Правда, - добавил Андрюша, - фильм снят в эпатирующей манере. Там многовато извращенного секса".
   Я в основном слушала Андрея и редко отваживалась высказываться, хотя и опасалась, что в какой-то момент он мне скажет: "Закрой рот, дура, я уже все сказал". Но он нуждался в слушателе, не меньше чем я в его разговорах.
  
   К известию о скором браке Еленина компания отнеслась сдержанно. Никто особенно не одобрял, но и не возражал. Мишка Резник отреагировал философически:
   - Смелый человек - твой Дворник. Гладиатор. Или тебя плохо знает. Я вот тебя хорошо знаю, поэтому и не женился. А выпить у тебя по этому поводу есть?
   - У меня, Мишка, жизнь решается, а ты - выпить, - обиделась Елена.
   - Да брось ты! Это у него жизнь решается, а за тебя я мало волнуюсь. Неужели у братца спиртик нигде не заныкан?
   Только Патрик совершенно потерял покой. Патрик был вторым после Резника другом и поверенным Елены. Собственно, звали его не Патрик, а, кажется, Петька, но кличка так плотно к нему приклеилась, что не все знали его настоящее имя. Елена познакомилась с ним много лет назад, еще учась в школе. Патрик был тогда юным красавчиком хиппи, с длинными кудрявыми волосами, обвязанными белой ленточкой. Собственно, худое еврейское лицо со впалыми щеками, невысоким лбом с подростковыми прыщами, огромным носом и небольшими карими глазками не было таким уж красивым, но хороший рост, стройная фигура, кошачья грация, особенное одухотворенное выражение, а более всего, то, что он сочинял стихи и пел под гитару, делали его обаяние неотразимым. Стихи были звучными и абсолютно непонятными, что только повышало их ценность. Патрик читал стихи особым глухим голосом, нараспев, откидывая голову, закрывая глаза и взмахивая в такт рукой. Много позже Елена узнала, что часть из этих стихов принадлежит Иосифу Бродскому, в основном это были фрагменты из его ранней поэмы "Шествие", которую Бродский не хотел публиковать, но тогда, в десятом классе, она, завороженная, повторяла:
  
   Приезжать на Родину в карете,
   Приезжать на Родину в несчастье,
   Приезжать на Родину за смертью,
   Умирать на Родине со страстью...
  
   Елена изо всех сил пыталась соблазнить Патрика, но ей это не удалось. Казалось, Патрик ее недолюбливал. Он смеялся над ней и над ее усилиями, над ее восторженностью, сентиментальностью, наивностью. Елена пробовала изображать цинизм и жизненную умудренность, но это, вероятно, было еще смешнее. Это было обидно, но выгнать его она не решалась. Как раз когда Елена заканчивала школу, мать переехала к Владимиру Николаевичу, и квартира на Малой Бронной превратилась в то, что тогда называли "флэт" - место, где можно было без помех со стороны родителей собираться, выпивать, устраивать бардаки. Патрик стал часто там бывать, как и многие другие молодые люди без определенных занятий. Близость Пушкинской площади, кафе "Аромат" и "Лира" - излюбленных тусовочных мест московских хиппи - делали флэт особенно привлекательным. Патрику Елена была не так уж безразлична. Они то и дело ссорились и мирились, он мог позвонить ей среди ночи по телефону, чтобы прочитать новый стих, а как-то раз, в момент их очередного разлада, весь вечер играл у нее под окном на флейте. Поскольку роман не получался, горячий интерес к Патрику у Елены прошел, и она обратила свое внимание на кого-то другого. С Патриком у нее сложились очень близкие, задушевные отношения, переход от которых к роману был уже практически невозможен. Патрик уже давно не был хиппи, остриг волосы, забросил стихи, песенки пел в основном чужие, да и то только чтобы развлечь компанию. Одухотворенность исчезла вместе с прыщами. Деньги у него водились, но их источник был надежно скрыт. Был он не то фарцовщиком, не то мелким валютчиком - "утюгом", баловался наркотиками. К Елене Патрик испытывал нежное чувство, как к своей молодости, хотя Андрей полушутя утверждал, что в душе Патрик - хороший еврейский мальчик, а Елена - единственная любовь в его жизни.
   Патрик очень редко разговаривал о чем-нибудь всерьез. Довольно давно, меняя имидж с поэтического на блатной, он усвоил манеру говорить в нос, растягивая слова и вставляя не знакомые никому тюремные словечки. Все, что он произносил, казалось издевкой, насмешкой, и выражения искренних чувств, если они у него и были, Патрик не допускал. Разговаривать с Патриком Елена любила именно из-за его циничного отношения к жизни. Моральная проблематика ему была чужда, а поэтому с ним можно было не притворяться и не скрывать своих истинных мыслей и мотивов, а, видит бог, они ведь не всегда достаточно хороши или хотя бы приличны.
   Елена сказала Патрику, что собирается замуж, передала ему в подробностях сцену, происшедшую из-за японского свитера - а свитер она, конечно, потом купила,  и только собиралась рассказать про ЗАГС, как Патрик начал орать. Елена его не узнавала. Он крыл Дворника, обзывал его альфонсом, нищим ублюдком, прихлебателем, пролетарием и скотиной. Щеки и лоб у Патрика стали красными, вены на шее надулись, что обычно бывало с ним только после дозы опиума или другой какой-нибудь гадости. Небрежно-растянутая манера речи исчезла. Сделав паузу в своем монологе, он закурил и с раздражением швырнул красивую американскую зажигалку на кухонный стол. Елена, растерявшись, попыталась было спорить, но каждая ее реплика вызывала новый поток ругательств и оскорблений. У Елены вежливости хватило ненадолго, и скандал закончился заявлением, что если бы Патрик сам мог так же удовлетворять ее сексуально, как это делает Дворник, то, возможно, ее выбор был бы иным. Патрик отозвался злобным и тривиальным замечанием о том, каким органом, по его мнению, думают все женщины и Елена особенно, и ушел, хлопнув дверью, даже свою зажигалку забыл, а это был настоящий "Ронсон". Тем не менее через неделю Патрик снова сидел на кухне как ни в чем не бывало.
  
   Я недавно видела Алимова - он приезжал к нам в Нью-Джерси повидать Ваську, трезвый, грустный и скромный. Он привез Ваське большущую пожарную машину с лампочками, кнопочками и сиреной. Весь вечер они играли на полу в гостиной, а потом, когда счастливый Васька улегся спать, прихватив машину с собой в постель и заботливо укрыв ее одеялом, мне пришлось угостить Алимова кофе - как-то неловко было сразу его выставлять. Женька расслабленно сидел в кресле, покачиваясь - кресла в нашей гостиной качаются, - позвякивал ложечкой в кофейной чашке и лениво оглядывался по сторонам, произнося какую-то дежурную ерунду - ему, дескать, очень нравится мой вкус, такая изящная обстановка, не пачкают ли дети и так далее. Я начала говорить, что купила мебель черной кожи именно из-за детей: легко моется и грязь не видна, хотя, конечно, мрачновато и, может быть, слишком чопорно. Дворник меня не слушал. Он рассматривал Ленкин портрет, висящий напротив. Портрет этот, на мой взгляд - самый удачный, он нарисовал когда-то наспех, присев на уголке кухонного стола. Женька, хоть и учился в Суриковском училище, был человеком на редкость необразованным. В тот вечер он придумал новую технику, которая при ближайшем рассмотрении оказалась обычной гризайлью - рисунок делается тушью, а потом слегка размывается водой, создавая объем. Опробуя свое изобретение, он и нарисовал Ленку, сидевшую на кухне с сигаретой и книгой. Она, увлеченная чтением, отказалась позировать, поэтому лицо на портрете только намечено, его прикрывают волосы, глаза опущены, в непропорционально длинных пальцах зажата дымящаяся сигарета. Женьке случайно удалось уловить что-то очень характерное, Ленкино - в позе, наклоне головы, положении руки - она совершенно живая на этом портрете - сейчас встряхнет головой, откинет волосы, засмеется. Ленка любила этот портрет, но, уезжая в Америку, подарила его брату, мы привезли его с собой, вставили в рамку, и теперь он висел у нас на стенке.
   Алимов уставился на портрет и отключился. Я замолчала, и вскоре он тряхнул головой, улыбнулся смущенно и пробормотал какие-то извинения. Женька, в своей бело-синей рубашке в клеточку, в не очень чистых джинсах, постаревший, полысевший, как-то ужасно нелепо, неуместно смотрелся в нашем черном кресле, под белым матовым шаром-светильником, свисавшим с потолка на цепочке. Его разбитые, потерявшие всякую форму и цвет кроссовки никак не украшали черного с белыми продолговатыми ромбами ковра. Он принадлежал другому миру, Бруклину, Брайтону, пивнушкам на деревянной набережной, и не верилось, что столько лет мы были почти родственниками и даже жили когда-то в одной квартире.
   - А знаешь, - он усмехнулся одними губами, глаза смотрели грустно, - я ведь совсем не хотел на ней женится - он кивнул на портрет.
   - Разве? - Я пожала плечами, я ведь знала совсем другую историю.
   - Угу. Мне ведь жить-то было негде и на душе у меня было так себе, я только-только с первой женой развелся, ну а Елена, значит, чем-то я ей приглянулся, она вцепилась в меня, вот, ну я к вам и въехал. Да, тебя ж тогда там, кажется, не было? Не помню. У меня тогда ни работы толком не было, ни жилья своего, одни алименты - куда тут жениться! Думал, поживу, оклемаюсь, а там видно будет - и с Еленой, и вообще. А она пристала - дескать, мама не поймет, Андрюша, так нельзя, ты меня не любишь, плакала, подралась даже со мной однажды...
   - С тобой? - Это было уж слишком. Может, кое-что Ленка и приукрашивала, но маловероятно, что можно подраться с таким амбалом.
   - Со мной, - кивнул Женя. - Я ей денег не дал на свитер японский, а у Андрюшки просить она не хотела, ну, слово за слово, она мне, в общем, пощечину хотела дать, а я ее за руку поймал и сдавил случайно. Синяк остался, вот. Она потом так рыдала, что пришлось жениться.
   - Зачем?
   - Что - зачем? Я на самом деле, в общем, любил ее, просто жениться мне не хотелось, ну а тогда такие слезы были, как потоп. Порыдать - это Еленка умела. Да я ж перед самой свадьбой пытался сбежать - помнишь?
   Помнить-то я помню, я все помню, только совсем не так, как рассказывает Дворник. Женька тем временем стал коситься на дверцу бара, попросил рюмочку коньяку. Мне ужасно не хотелось, но я не умею отказывать. Он выпил рюмочку, а следом, быстро, еще одну, пробормотав: "Ну, помянем покойницу". Глаза его сразу увлажнились, он расчувствовался и понес какую-то околесицу о любви и что если бы Ленка его не бросила, то она была бы жива, и о Ваське. Мне не хотелось вступать в этот разговор, но я не удержалась и напомнила ему, что Ленка бросила его не просто так. Они жили в Бруклине, в русском районе, постоянной работы не было, Дворник подрабатывал ремонтом квартир, малярничал, пытался водить кар-сервис, завел себе приятелей, таких же как он, пил как лошадь, пропадал где-то сутками. Ленка с маленьким ребенком сидела дома. Пьяные скандалы несколько раз заканчивались вызовом полиции. Ленка звонила Андрею, плакала. В конце концов после такого истерического звонка Андрей помчался ночью в Бруклин и привез Ленку с Васькой к нам. Ваське было тогда около года. Ленка прожила у нас месяца два, оформила "separation", получила вэлфер как мать-одиночка и сняла себе студию. Андрей уговаривал ее обосноваться в Нью-Джерси, но Ленка вернулась в Бруклин. Стоило мне напомнить об этом Женьке, как он с жаром признал свою вину и предался пьяному самобичеванию. Он все говорил и подливал себе коньяк, не замечая, что я молчу и зеваю. Слава богу, коньяка было мало, а открыть бутылку виски я не дала, сославшись на Андрея, так что к часу ночи он наконец убрался. Ну его к черту, пусть в следующий раз везет Ваську к себе в Бруклин. Хотя неизвестно, в каком притоне он там живет.
   Что бы он ни говорил сейчас, а тогда история его бегства перед свадьбой звучала совсем иначе. Я ее знала исключительно от Елены.
  
   Вечер во второй половине января, за две недели до Елениной свадьбы, мало отличался от всех прочих. Андрей уехал в командировку, и в квартире было немного шумнее, чем обычно. Народу набилось много, все стулья на кухне были заняты. Пили водку рязанского розлива - напиток с непередаваемым вкусом и запахом, закусывали раскисшими солеными огурцами, чудом уцелевшими с Нового года, "Отдельной" колбасой и пошехонским сыром. Еды было мало, хлеба в доме не оказалось вовсе, поэтому все быстро пьянели. Накрывать стол Елена поленилась, просто порезала колбасу прямо на бумаге, толстыми неаккуратными ломтями. Все курили, шумели. Главным гостем был Павлик. Он только что закончил сниматься в новом фильме. Фильм, по его словам, был очень политически смелым, там показывалась вся наша жизнь и доказывалось, что мы живем в говне. Роль у Павлика, видимо, была эпизодической, он о ней не очень распространялся, а больше трепался о том, что в советском кино наступает новая эра и Госкино скоро наступит полный пиздец, уже теперь разрешают очень много, правда, пока только о Сталине и очень иносказательно. Вот недавно Говорухин рассказывал, что он начинает снимать документальный фильм и всем покажет, что так жить нельзя, потому что страна разрушена, все разворовано и кругом один бандитизм. Зазвонил телефон, и Елена выскочила из кухни, а когда вернулась, оказалось, что сесть ей некуда. Недолго думая, Елена пристроилась на коленях у Патрика, который сидел не за столом, а около холодильника, ближе всех к двери. Вытянув шею, она пыталась через головы сидевших за столом что-то спросить у Павлика, и в это время Патрик потянул ее за прядь волос, развернул лицом к себе и сказал на ухо какую-то ерунду. Елена рассмеялась и попыталась его отпихнуть, а Патрик звонко поцеловал ее в щеку. Ничего особенного для Елены в этой сцене не было, они с Патриком всегда кокетничали.
   - Елена! - окликнул ее Женя. Он примостился в самом углу под израильским плакатом. Елена обернулась к нему, не снимая руки с плеча Патрика. Женя сделал ей какой-то знак глазами. Она не поняла, пожала плечами и вопросительно вздернула подбородок. Женя начал вылезать со своего места. Это было непросто. Сидевшим рядом пришлось встать, пропуская его; поворачиваясь, он наступил кому-то на ногу, извинился, снова неловко повернулся, задел стол и чуть не опрокинул бутылку. Когда Женя выбрался в коридор, он был весь красный. Елена слезла с колен Патрика и вышла вслед за Женькой. Он завел ее к ним в комнату и закрыл за собой дверь.
   - Елена, мне это неприятно.
    Что - это? - Сосредоточиваться на каких-то дурацких переживаниях ей не хотелось. В комнате был страшный бардак - диван не сложен, постель не убрана, на кресле в углу, прямо на ее нарядном платье, скомканном, как тряпка, валялись Женькины испачканные масляной краской джинсы. Елена, придя домой с работы, зайти в комнату не успела, потому что сразу кто-то пришел, и сейчас, оглядываясь, немедленно почувствовала раздражение. Ее единственное вечернее платье - черное, шелковое, с глубоким вырезом и длинной юбкой! Елена, конечно, сама бросила его вчера в кресло, то есть не бросила, а повесила на спинку. А может, и бросила. Неважно. Как можно целый день просидеть в таком говне!
   - Женьк, ты сегодня с утра дома, ты что, даже постель убрать не мог?
   - Елена! Не сиди у Патрика на коленях.
   Елена прошла в глубину комнаты и стала встряхивать свое смятое платье. Прохладный шелк, очень приятный на ощупь, как будто струился по рукам. Кажется, платье не пострадало. Елена расправила его и поднесла к настольной лампе, чтобы убедиться, что пятен краски нет. Женя выхватил платье и швырнул его на диван:
   - Елена, ты меня слышишь?
   - Слышу, слышу. Ты что, пьяный, что ли? Я с Патриком восемь лет знакома. Он мой друг.
   - Я прошу в моем присутствии этого не делать!
   - А в отсутствии? Между прочим, чем сцены устраивать, ты мог бы убрать весь этот срач и не швырять свои штаны где попало. - Елена снова занялась складыванием платья и не следила за Женькиным лицом. - Умерь ревнивый пыл, Отелло, задушишь ненароком.
   Елена обернулась к Жене и улыбнулась, желая закончить нелепую ссору. Женино лицо выражало так хорошо знакомую ей пьяную непреклонность, глаза опять как у кролика, верхняя губа вздрагивает.
   - Жень, - Елена подошла к нему поближе, - кончай, а? Ну что ты взъелся? - Она потянулась его поцеловать, но Женька вдруг толкнул ее, и она шлепнулась на низкий диван. По тому, как сразу закружилась голова, Елена поняла, что она пьянее, чем ей казалось. Из кухни донесся взрыв смеха.
   - Ты что, озверел? Мудак пьяный!
   - Не ори, гости твои услышат.
   - Да плевать мне, кто меня услышит. Идиот! Я это всю жизнь теперь буду терпеть? Навязался на мою голову, псих ненормальный. Чего ты от меня хочешь, чтобы я с тобой за ручку ходила, глазки долу - развел мне тут Ромео и Джульетту...
   - Хватит с меня, - произнес Женя, не разжимая зубов. Он круто развернулся, покачнулся и, задев плечом за косяк, вышел из комнаты. Елена посидела немножко, глядя перед собой и мысленно договаривая свой маловразумительный монолог, потом попыталась встать. Ноги держали ее нетвердо, и комната немного плыла перед глазами. "Пойду умоюсь и кофе сварю. Козел, ну козел!" И в это время входная дверь хлопнула. Елена вышла в коридор, заглянула на кухню - Женьки не было. Со словами "Я сейчас вернусь", она не одеваясь, в легкой рубашке, джинсах и тапочках выскочила из квартиры и понеслась вниз по лестнице. Патрик прислушался, немного помедлил и пошел вслед за ней. Все остальные слушали Павлика и не обратили внимания на происходящее.
   Патрик нашел Елену рядом с подъездом. Весь день шел снег, и, чтобы машины могли проезжать по двору, его отгребли в стороны. Получились большие пушистые сугробы. Вот в таком сугробе она и сидела, держась обеими руками за щиколотку левой ноги. Ветер трепал воротник ее тонкой ситцевой рубашки. Патрик наклонился к Елене. Она дрожала, постукивала зубами, всхлипывала, терла кулаком нос и глаза, размазывая по щекам тушь с ресниц.
   - Что случилось, ты чего сидишь?
   - Он ушел, Патрик, я ногу подвернула, а он ушел. - С появлением Патрика Елена стала всхлипывать и шмыгать носом гораздо громче.
   - Встать можешь?
   Елена помотала головой и издала какой-то невнятный звук, видимо, выражавший отрицание. Патрик тоже моментально замерз, его начала бить дрожь. Кряхтя и ворча, он подхватил ее на руки и понес в квартиру. У себя в комнате Елена зарыдала в голос. Патрик молча усадил ее на диван и, присев на корточки, стал осматривать щиколотку. В комнату заглядывали беспокойные лица, все сгрудились в прихожей. Патрик встал, крикнул, что все в порядке и они через минуту выйдут, закрыл дверь и вернулся на свое место. Он слегка массировал ушибленную ногу.
   - Больно!
   - Да ничего страшного! Потянула, и все. Завтра бегать будешь.
   - Ничего страшного! Он ушел, Патрик!
   - Ну и что?
   Елена изо всех сил пихнула Патрика здоровой ногой. Он не удержал равновесия, плюхнулся на пол и рассмеялся.
   - Смейся, смейся. Он из-за тебя ушел! - Елена всхлипывала и прерывисто вздыхала, - Я у тебя на коленях сидела... А он ревновал... А ты ко мне полез... А он сказал прекратить... А я его обматерила... А он...
   - Кончай истерику. Поди умойся и водки выпей, - Патрик уже не смеялся, но и сочувствия не проявлял, - полно народу, а ты из-за Дворника рыдаешь.
   - Пошел ты! Я его люблю.
   - Ну и люби, когда все уйдут. Куда он денется, слесарь твой!
   - Он художник!
   - Художник-художник, умойся только как следует - вся в соплях и грязи какой-то.
   Патрик помог Елене встать, и, опираясь на его руку, она кое-как допрыгала до ванной.
  
   Дворник не появился ни в этот день, ни на следующий. Елена не пошла на работу и слонялась, прихрамывая, по квартире, неумытая, непричесанная, в халате. В комнате она так и не убрала, за хлебом не пошла, пила чай, грызла какое-то лежалое печенье, курила. В квартире стояла тишина, даже радио она выключила. Голова болела, в горле першило, пепельница была полна окурков. Последствия вчерашней пьянки она убрала небрежно - просто свалила в раковину грязную посуду да составила около мусорного ведра пустые бутылки. На улице был страшный мороз, и Елена не открывала окон - в кухне стоял противный кисловатый запах.
   Неужели все кончилось и Дворник так глупо ее бросил? Да ладно, за вещами-то он должен прийти. Хотя Женька может и не прийти. Пришлет кого-нибудь, да и все. "Я несла свою беду, я несла свою беду..." Фигня, он ее любит. Любит! Позвонил бы хоть, если любит. Случилось, может, что? Вряд ли, она бы почувствовала. Как там - "по весеннему по льду...". Да нет, какой лед, это она вчера поскользнулась на льду. Да придет, ну, завтра придет. Елена попыталась представить себе Женьку изнутри, его мысли - не получалось. В голову лезла какая-то ерунда: вот он сидит на кухне и читает "Московский комсомолец", а она накрывает на стол и сердится, что он ей не помогает; вот она утром еще валяется в постели, а он уже пришел с работы и будит ее, щекоча под одеялом ледяными руками. От этих картин стало совсем тошно. Сколько они живут вместе? Два месяца? Три? "Был всего один денек, а беда на вечный срок задержалася-я-я..."
   Вечером позвонил Патрик.
   - Ну что, пришел?
   - Нет. Купи мне, Патрик, бутылку портвейна. И хлеба.
  
   На третий день к вечеру Елена решилась. Как-то раз они гуляли с Женькой по Тверской-Ямской, и он показал ей окна мастерской, где он жил. Там было темно, и заходить они не стали. Елена подумала, что сможет ее найти. Было морозно, но тихо. Только что прошел снег, грязноватые сугробы громоздились вдоль тротуаров. В переулках позади улицы Горького было безлюдно. Она проплутала битый час в поисках, окна в домах начали гаснуть. Редкие машины шуршали по снегу, скрип шагов отражался эхом, все время казалось, что кто-то идет следом. Почти отчаявшись, Елена в третий раз медленно шла по 3-й Тверской-Ямской, вглядываясь в темные провалы подворотен, и вдруг узнала нужный дом. В подвальных окнах горел свет. Елена пробежала под низкой аркой, вошла в пахнущий кошками подъезд, спустилась на один пролет и постучала в обитую железом дверь.
   - Открыто, - ответил ей незнакомый голос.
   Елена толкнула дверь и робко остановилась на пороге. В большой подвальной комнате почти не было мебели, только круглый стол в центре. Серый неровный бетонный пол был ничем не застелен, стены такие же серые и шершавые, по потолку проходили трубы, покрашенные серебряной краской, в них журчала вода. Много картин, беспорядочно прислоненных к стенам, так что они заслоняли одна другую. На каком-то деревянном сооружении у стены, похожем на столярные козлы, были навалены краски, кисти и железные лопаточки с деревянными ручками - чтобы краску размазывать. Дальний угол закрывала линялая ситцевая занавеска с невразумительными цветочками. Подрамник, видимо, с неоконченной картиной, был завешен похожей тряпкой. За столом сидел человек с круглым лицом и смешными торчащими ушами и вопросительно смотрел на Елену. На столе недопитая бутылка водки, два граненых стакана, грязная тарелка и банка из-под консервов с плавающими в томате окурками.
   - Здравствуйте,- хрипло и смущенно сказала Елена.  Вы, наверно, Костя Игнатьев? А я Елена. вам, может быть, Женя Алимов рассказывал...
   Костя заулыбался, и знакомство произошло легко. Через несколько минут Елена уже сидела за столом, и Костя наливал ей водку в грязноватый стакан.
   - Женя? Да никуда он не пропал, - быстро говорил Игнатьев. У него был легкий дефект речи, концы слов он проглатывал. - Не пропал, тут спит, за занавеской.
   Елена отставила стакан, выскочила из-за стола и откинула занавеску. Дворник спал на спине, голова сползла с подушки, лицо покрыто мелкими капельками пота. Дышал он хрипло. Елена попробовала его разбудить, но безрезультатно.
   - Что с ним?
   - Да ничего, пьяный просто, он третий день пьет, работать мне не дает.
   Костя снова усадил Елену за стол и уговорил выпить, извиняясь, что нет закуски.
   - Алимов мне тут одни бычки в томате оставил.
   Игнатьев оказался человеком суетливым, но милым и сочувствующим. Оказалось, что Женька заявился в мастерскую третьего дня, ночью. На улицу он вышел за это время один раз, за едой и водкой, пропадал долго, но водки где-то раздобыл много. Еда уже кончилась, а водки еще две бутылки есть. Игнатьеву срочно надо сдавать какую-ту работу, поэтому он сутками торчит в мастерской, а Алимов его спаивает, а что случилось, не говорит, надоел ужасно, но вид у него какой-то жалкий, поэтому Костя терпит. Потом разговор перекинулся на живопись, они стали перескакивать с темы на тему, и незаметно пролетело часа два. Прикончив полупустую бутылку, они открыли вторую, возникла пьяная непринужденность, Игнатьев стал уговаривать Елену попозировать ему - нет-нет, не обнаженка, что вы, просто портрет - если Женя, конечно, позволит.
   - Что я должен позволить? - раздался сзади голос. Елена обернулась, и улыбка ее сразу погасла. Дворник стоял у занавески, жмурясь на яркий свет. Он придерживался рукой за стену, даже на расстоянии от него несло потом и перегаром, одежда грязная, измятая, на рубашке нет половины пуговиц, щеки запали, под глазами черные круги.
   - Написать портрет твоей невесты.
   - У меня нет невесты.
   Женька подошел к столу, взял у Елены из рук стакан, налил себе водки, выпил, выдохнул воздух и сморщился. Потом пододвинул себе ногой стул, грузно сел и потянулся к сигаретам. Стул под ним поскрипывал.
   - Ребята, вы поговорите, а я выйду, - предложил Игнатьев. Елена молча, приоткрыв рот, смотрела на Женю. Таким она его еще не видала.
   - Нам не о чем разговаривать. А Елене пора домой.
   Елена сморгнула, закрыла рот и перевела умоляющий взгляд на Игнатьева. Тот тоже сидел с растерянным видом. Женя обернулся к Елене и тихо и зло рявкнул:
   -Домой!
   Елена встала и попятилась к двери. Женя отпихнул от стола ее стул и снова потянулся за бутылкой. Она сняла с крючка у двери дубленку, долго заматывала шарф. Все молчали.
   - Женька! - позвала она от двери. Он сидел к ней спиной, ссутулившись за столом и не меняя позы. Елена шагнула через порог.
   - Ну ты, Алимов, дурак, - наконец произнес Костя.
   - Не твое дело, - буркнул Женька. Он покрутил в руках алюминиевую вилку, согнул ее, переломил пополам черенок и бросил обломки на стол.
   - Слушай, - Костя встал, - я ее догоню. Как она одна пойдет? Полвторого, по нашим-то переулкам...
   - Как полвторого?
   - А ты думал?
   Женька вскочил, накинул тулуп, сунул в карман сигареты и выбежал из мастерской.
  
   Елена шла медленно. На нее навалилась какая-то огромная пустота. Непрочный хмель на морозе сразу выветрился, начала болеть голова. Вот сесть сейчас в сугроб и замерзнуть к свиньям собачьим. Пусть потом этот мудак мучается, что она замерзла по его вине. "А что я не умерла, знала голая ветла" - вот и песня еще привязалась. Шаги за спиной она приняла за эхо и заметила Женьку, только когда он с ней поравнялся. Полушубок нараспашку, грудь голая - простудится. Не, пьяный не простудится. Елена ускорила шаг. Видя, что Женька мрачно молчит, она постаралась сохранить унылый вид и воздержаться от улыбки. А хорошо бы, чтобы простудился. Лежал бы больной, с температурой, она бы ему чай с медом в постель носила... Они шла быстрее и быстрее, растянутая щиколотка начала болеть. Входя на Патриаршие пруды, Елена поскользнулась и чуть не упала, Женька подхватил ее, но сразу же отдернул руки и засунул их в карманы. Снег на Патриарших лежал белый-белый, на черных шишках чугунной ограды налипли снежные шапки, над пустым катком светилась красным, зеленым, синим еще не убранная новогодняя иллюминация, а в центре переливалась разноцветными огоньками елка. Женя с Еленой продолжали идти молча, и тут Елену осенило. Она поскользнулась уже нарочно и упала. Получилось очень натурально, даже нога сразу заболела. Женька наклонился над ней, протянул руку.
   - Вставай. Что, ходить разучилась?
   Елена ухватилась за его руку и встала.
   - Ой! - Она попыталась сделать шаг. - Ой, больно! Я ногу подвернула.
   - Прыгай на одной! - сказал Женька безжалостно.
   Елена попыталась сделать несколько шагов. Она кривила лицо, ойкала и кусала губы, ступая на больную ногу. Кое-как доковыляв до скамейки, Елена опустилась на нее и, приняв безнадежную позу, горько вздохнула:
   - Не могу. Больно.
   Женька некоторое время смотрел на нее, наклонив голову к плечу и ковыряя ботинком снег, потом, скептически покачав головой и вздохнув, молча подошел к скамейке и подхватил Елену на руки. Она крепко обхватила его за шею и прижалась щекой к плечу. Волосы выбились из-под шапки и закрыли лицо. Женька сильно дунул, волосы разлетелись, и он заглянул ей в глаза. Елена криво, неловко улыбнулась и слегка отвернулась, чтобы не вдыхать запах перегара.
   - Если тебе тяжело, не неси, - сказала она в сторону. - Мне правда больно.
   - Ладно уж, - буркнул Женька.
   На лестничной площадке Женя осторожно поставил ее на ноги и открыл дверь своим ключом.
   - Тише, свет в коридоре не зажигай, - шепнула Елена, - Андрея разбудишь.
   Женька довел ее в темноте до дивана, бережно усадил, выпрямился и щелкнул выключателем.
   - Снимай тулуп.
   Он отрицательно помотал головой.
   - Ты что, уходишь?
   Дворник кивнул. Он стоял в центре комнаты, расставив ноги и засунув руки в карманы распахнутого тулупа, неприязненно осматривался по сторонам и молчал. В комнате было необыкновенно чисто - Елена убила на уборку целый вечер. На столе в вазочке стояли его кисточки, перья и карандаши, стопка чистой бумаги аккуратно лежала в центре, справа были расставлены коробочки с красками, углем и пастелью, банки с тушью. Елена вскочила, забыв про больную ногу, схватила Женьку за плечи, уткнулась носом ему в грудь и начала всхлипывать:
   - Женька, ты не можешь так уйти! Я так измучилась, я так тебя ждала, ну прости меня, я напилась просто, я не могу без тебя, ты меня уже и так наказал, ну прости, ну хватит, ну не молчи так, Женька...
   Женька вдруг как-то обмяк, отстранил ее и тяжело опустился на диван. По его лицу разлилась землистая бледность, смуглая кожа стала желто-серой.
   - Мне что-то нехорошо, малыш, - сказал он тихо и откинулся на спинку дивана, тяжело дыша.
   - Воды дать?
   - Лучше бы выпить чего-нибудь.
   - А не хватит? - с подозрением спросила Елена, но, поглядев на его страдальческое лицо, пошла на кухню за портвейном. Когда она вернулась, тулуп валялся на полу, а Женька лежал на диване прямо в ботинках. Пришлось проявить всю твердость, на которую она была способна, чтобы заставить его раздеться и принять душ. В постели Елена безуспешно пыталась приласкаться, но в конце концов оставила его в покое. Главное, он был с ней, дома. Несколько раз за ночь она просыпалась в страхе и, удостоверившись, что он храпит рядом, засыпала снова.
   Назавтра была суббота. Елена вскочила первой, сварила кофе, сделала бутерброды, расставила все на красивом подносе и понесла Женьке в постель. На бутерброды он посмотрел с отвращением, но кофе выпил.
   - Ну как нога? - спросил он не без ехидства.
   - Болит. - Елена присела на краешек дивана и смотрела на Женьку с нежностью.
   - Что ж ты так бегаешь? Вчера ходить не могла.
   - Так то вчера, - неопределенно протянула Елена, быстро отвернувшись в сторону.
   Женя подтянул подушку повыше, устроился, закурил, поставив пепельницу себе на живот.
   - Слушай, а свадьбы-то у нас не будет. Да не пугайся ты так, женюсь я на тебе. Просто я деньги пропил, которые на свадьбу отложил. И зарплату тоже.
   - Ах, это... - Елена выдохнула с облегчением. - Черт с ними, придумаем что-нибудь.
  
   Свадьба игралась с размахом. Деньги пришлось одалживать у Андрея и у всех знакомых. Гости еле-еле разместились за столами, расставленными по всей квартире. Мать подарила Елене настоящее свадебное платье - уж раз дочь выходит замуж, пусть все будет как у людей. У Дворника приличного костюма не оказалось, денег тоже не было, так что он был в том же пушистом белом свитере, который надевал на Еленин день рождения. На груди, приглядевшись, можно было увидеть бледно-розовые разводы - остатки винного пятна.
   Празднество было шумным, суматошным и бестолковым. Кричали "Горько!", Елена смущалась, сердилась, Женька с хохотом смачно ее целовал. Конец вечера потонул во всеобщем пьянстве. Мишке Резнику стало плохо, и невеста, сама с трудом держась на ногах, умывала его в ванной ледяной водой.
   - Жаль, я сам на тебе не женился, - бормотал Мишка, пытаясь увернуться от ее мокрых рук.
   - Поздно, Резник, поздно, - приговаривала Елена, плеща ему в лицо. Ее юбка намокла, потяжелела и неприятно липла к ногам. Мишка, абсолютно беспомощный без очков, тыкался в разные стороны и смешно размахивал руками, пытаясь отделаться от умывания.
   - Нет, правда, давай я лучше на тебе женюсь.
   Елена хохотала.
   Патрик был мрачен и ушел рано, но Елена была слишком поглощена суетой, чтобы это заметить.
   Утром Елена в ужасе смотрела на гору немытой посуды, потирала виски и пыталась восстановить из осколков вчерашний вечер. С кем она целовалась на лестнице - с Женькой или нет? А если не с Женькой, кажется, все-таки нет, то видел ли это Женька? Дворник проснулся в лучезарном настроении, и Елена немного успокоилась.
   - С добрым утром, мадам Алимова! Опохмелиться есть?
   Опохмелиться не оказалось, и Женька с Резником отправились на поиски пива. Перемывая бесконечную посуду, Елена раздумывала о вреде пьянства и о том, что новая жизнь началась не так добродетельно, как хотелось бы.
   - Эта дорога не ведет к храму, - бубнила она себе под нос, гремя тарелками, - ох, не ведет.
  
  
   Через пару месяцев Александра Павловна то ли сжалилась, то ли устыдилась зятя-дворника и начала энергично подыскивать Женьке работу. Были мобилизованы всевозможные связи и светские знакомства, и в конце концов бывший дворник оказался художником-оформителем в месткоме отделения связи Белорусской железной дороги, так, кажется, это называлось, хотя за точность я ручаться не могу. Работа занимала у Женьки полдня, в остальное время он подхалтуривал как мог - рисовал портреты, расписывал матрешек под Горбачева и Раису Максимовну, копировал иконы. Стол в Ленкиной комнате был теперь всегда завален красками и заготовками - деревянными яйцами, ложками, дощечками, по квартире воняло олифой, скипидаром и еще какой-то гадостью. Мне Женькины произведения казались китчем, впрочем, ему они тоже не особенно нравились. Ленка над ложками-матрешками хихикала: "Я всегда полагала, что рост русского национального сознания - это происки мирового сионизма и тяжкие последствия татаро-монгольского ига. Общество "Память" загнется без твоих еврейско-татарских сувениров". Тяжеловатые, неудобопонимаемые, обидные Ленкины шутки Женьку раздражали. "Да я бы хоть Ленина рисовал, если бы его как матрешек покупали", - ворчал он. "А ты тренируйся - вон за соц-арт какие деньги отваливают! А ты? Матрешки на продажу, березки для души..." Как бы там ни было, зарабатывал Женька теперь побольше, и работа была все же не метлой махать.
   Ленка ходила на работу каждый день, и о том, что она делала, она по-прежнему помалкивала. Хотя она стала замужней дамой, жизнь в доме шла своим чередом, и менять привычки Ленка не собиралась. Точно так же по вечерам, а в выходные зачастую и прямо с утра собирались гости, и вошедшего с мороза сразу обволакивал густой настой пара, табачного перегара и запахов еды, оглушали звуки голосов, звон посуды, музыка - то отчаянный хрип Высоцкого, то нежный голос Гребенщикова, то тяжелый, монотонный, бухающий Цой или "Наутилус". Голоса на кухне назойливо лезли в уши. Тихо не бывало никогда. Если вдруг никого не было и музыка не играла, становился слышен никогда не выключаемый репродуктор. Телевизор редко принимал участие в общей вакханалии звуков, он был старенький, черно-белый, но и без телевизора шума хватало. Я торчала на Малой Бронной все выходные и по утрам слушала Ленкины истории. Она пересказывала пропущенные мной события, разговоры, истории своих друзей. Андрей посмеивался надо мной, слыша у меня какие-то Ленкины интонации или словечки. Может, я и правда подражала Ленке, мне хотелось в чем-то быть как она - легкой, обаятельной, всеми любимой. Мне хотелось, чтобы в меня так же влюблялись, прислушивались к моим словам, исполняли мои капризы, мне хотелось быть такой же самоуверенной и небрежной. Андрей, выслушав как-то эти мои сбивчивые жалобы, пожал плечами:
   - Дели на шестнадцать все, что Ленка рассказывает. Так ли все хорошо?
   - Но кофе ей Дворник в постель носит?
   - Кофе-то он носит... Не в кофе дело.
   Так всегда. Ни одному мужчине, даже самому лучшему, нельзя объяснить, что дело в мелочах, в ерунде. Ленке всю жизнь подавали кофе в постель. Даже теперь, когда она была замужем, какой-то поклонник провожал ее с работы домой и дарил цветы, которые она была вынуждена выбрасывать, чтобы не раздражать Женьку. Андрей расхохотался
   - Ты видела этого поклонника? Или хотя бы цветы?
   Я не видела никого и цветов тоже не видела, но у меня не было никаких оснований не верить Ленке, а ей незачем было мне врать.
  
   Почему-то в пятницу вечером никто не пришел. Патрик устроился на работу в гостиницу пожарником, и это был вечер его дежурства, Резник отмечал день рождения тещи, рыжая Сонька работала в ночь, Андрей смылся в кино, Игнатьев сдавал очередной срочный заказ. Все, ну абсолютно все были заняты или куда-то пропали. Пришлось коротать вечер с Женькой. Они сидели и курили на кухне у непривычно чистого стола. Верхний свет для уюта был погашен, и горела только настольная лампа, очерчивая на столе светлый круг с лохматыми из-за бахромы на абажуре краями. Чайник на плите попискивал, готовясь засвистеть. В тишине было слышно, как хрипловато тикают в коридоре часы, а в подъезде хлопнула дверь и загудел лифт.
   - А чегой-то радио молчит? - спросил Женька.
   - Ты ему давеча спьяну провод оборвал, вот оно и молчит, - пожала плечами Елена.
   - Так Андрей же собирался трехпрограммный купить, "Маяк" слушать.
   - Значит, не купил. - Елена покачивалась на стуле, отталкиваясь от пола одной ногой и поджав другую под себя, и накручивала на палец прядь волос. Она скучала. Телефон молчал. Лифт проехал мимо и остановился где-то этаже на пятом.
   - Нет, не ко мне, к соседу зонт прошелестел.
   - Чего? Чайник кипит, тебе налить?
   - Налей.
   Женька вскочил выключать чайник, полез за чашками, зазвенел чайными ложками.
   - Осенний дождь во мгле, нет, не ко мне, к соседу...
   - Чего ты там бормочешь?
   - Это хоку. Что ты на меня смотришь? Хоку - это японское трехстишие. С тобой разговаривать  как с плезиозавром.
   Женька положил в чай три ложки сахара и теперь старательно его размешивал.
   - Что ты ругаешься? Хоку так хоку.
   - Мне скучно. Пятница, вечер, завтра не вставать, а никто не пришел.
   - Вот и слава Богу. Хоть один вечер в тишине.
   - Тебе, Женька, вообще моя компания не нравится. Как кто-нибудь приходит, ты вечно смываешься к своим матрешкам.
   Женька усмехнулся:
   - Почему не нравится, нравится. Трепачи все только.
   - Почему трепачи?
   - Ну а кто же? Трепачи и есть. И как у вас сил хватает, каждый вечер одно и то же!
   Елена перестала раскачиваться, выпрямилась на стуле, потянулась за сигаретами. Она с трудом вытряхнула кривую сигарету из помятой бело-красной пачки, тщательно расправила ее и прикурила.
   - И что же мы, по-твоему, должны делать?
   Женька протянул руку через стол и погладил Елену по плечу:
   - Да не сердись ты! - Он тоже выудил из пачки сигарету и прикурил. Полурассыпанная сигарета одной вспышкой прогорела до середины. Дворник сплюнул приставшую к губе крошку табака и улыбнулся добродушно. - Сама ж начинаешь, а потом злишься.
   Елена облокотилась о спинку стула, ее лицо ушло в тень. Тихая темная квартира, молчащее радио, их приглушенные голоса, дурацкий обидный разговор - нехорошо как-то. Поблескивает деревянная лакированная нога лампы, слегка дымятся, остывая, две чашки с чаем - вечно Женька ставит на стол чашки без блюдец! Женька сидит, наклонившись к столу, его лицо попадает в круг света. От улыбки щеки собрались в складки, между верхними передними зубами щель. Простецкая у него все-таки морда, хоть и красивая.
   - Так чем нам, по-твоему, по вечерам заниматься? Матрешек расписывать?
   - Зачем ты так? Я ж матрешек для денег клепаю. Просто, ну как тебе объяснить, вы все время об одном и том же говорите. Выставки, концерты, журналы. В "Знамени" то-то, в "Новом мире" то-то, в "Огоньке" еще. И читаете все одно и то же, и смотрите, а если кто чего не знает, так презираете. Погоди возражать! Вот недавно на Феллини ты меня таскала, и все таскались. Тебе понравилось? Только честно.
   - Честно  нет. - Елена возила концом горящей сигареты по краю пепельницы, пытаясь переломить палочку, попавшую среди табака, и не смотрела на Женьку, - Я Феллини не понимаю и "Восемь с половиной" еле-еле до конца досмотрела. Ну и что?
   - А чего ж ты вчера тут разливалась - "великое кино", "ассоциативный ряд"...
   - Феллини - и правда великое кино. Я говорила, что я его ассоциаций не понимаю. Вообще искусство не оценивают по принципу "нравится - не нравится". Есть искусство и пошлятина.
   - Во-во, я и говорю - смотрите одно и то же, читаете, слушаете, и говорите все одинаково. Я тут твоему этому сказал, ну как его, длинному этому, ну...
   - Какому длинному?
   - Ну, тощий такой, как крокодил ходит, шею вытянув, ну, поэт он, что ли?
   - Алеша?
   - Наверно. Я ему сказал, что мне "Калигула" понравился, так он на меня так посмотрел, как будто я говно полное. Ответом не удостоил.
   - Так говно ж твой "Калигула", двадцать раз с тобой говорили! Как раз пошлятина.
   - Не в этом дело! А стихи у этого Алеши не говно? - Женька разгорячился, заговорил громко. Елена, наоборот, расслабилась, ей опять стало скучно.
   - Стихи у него - дрянь, а ты опять будешь меня упрекать в лицемерии. Феллини хвалила, Алешины стихи хвалила, чего там у тебя еще?
   - А то. Тебе салон хочется держать, как светской мадам.
   - Мадам содержит не салон, а бордель. А про салон это ты от Андрюшки слышал. Хочется. Знаешь зачем?
   - Самоутверждаешься?
   - И это тоже. Но, во-первых, самоидентифицируюсь.
   - Чего ты делаешь?
   - Определяю свое место в мире. - Елена вздернула подбородок. В ее речи зазвучали интонации Александры Павловны. - Проще говоря, та одинаковость, на которую ты жалуешься, это способ отличать чужих от своих. А то, что ты считаешь лицемерием, чаще всего - хорошее воспитание. Мне твой Тинто Брасс, который "Калигулу" снял, и Феллини по-разному не нравятся. И дружить я хочу с людьми, которые думают как я, то есть не думают, а в чем-то главном - как я. Одного со мной круга.
   - А я - другого круга?
   - Ты тут ни при чем. Тебя я люблю как есть.
   - Вот спасибо, - обиделся Женька, - одолжила. Снизошла, так сказать.
   - А на что ты, собственно, обижаешься? Ты вообще чудной. Вроде художник, а искусством ни капельки не интересуешься. Тебе интересно, только если про политику или про евреев. Вы с Резником как встретитесь - и давай: гражданская война, еврейские погромы, ехать надо... А Перчика как ты слушал! Единомышленника нашел!
   - Какого Перчика?
   - Ну помнишь, Андрюшкин приходил одноклассник, активист еврейский, который в отказе сто лет сидит. Еще рассказывал про еврейскую самооборону в Малаховке.
   - А, этот! Разве он Перчик? Его по-другому как-то звали.
   - Его Юра зовут. Перчик - это его еврейское имя.
   - Он нормальный парень. И делом они заняты. Он рассказывал, сколько раз кладбище еврейское в Малаховке оскверняли. Они его охраняют. Ты не еврейка, вот тебя это и не волнует. А Резник правильно говорит, что сваливать отсюда надо. Помнишь, он анекдот рассказывал про попугая?
   - Сам ты попугай. Резник собирается уезжать, сколько я его знаю, и никуда пока не уехал. И вообще я разговоры эти не люблю. Химера. Царство Божие внутри нас.
   Женька помолчал, потом сказал тихо:
   - Знаешь, а не встреть я тебя, я бы, наверно, уехал. Мне здесь ловить нечего.
   - Слава богу, ты меня встретил.
   Елена встала, зажгла верхний свет, снова включила газ под чайником, вышла из кухни. и через минуту из большой комнаты зажурчал телевизор.
   - Женька, тут интересное чего-то! Иди сюда! - закричала она.
  
   У нас в Нью-Джерси в доме четыре телефонных аппарата - в спальне, на кухне, в бейсменте и еще факс. Это явное излишество - звонят они редко. Да и кому особенно звонить - друзей у нас немного, все заняты своими делами, новости случаются не часто. Поэтому, услышав как-то вечером заливистый перезвон, я была уверена, что это Александра Павловна или Алимов. Незнакомый мужской голос очень вежливо поздоровался, представился и попросил Андрея. Имя - Игорь Петровский - мне ни о чем не говорило. Я позвала Андрея и вернулась к детям - телефон отвлек меня от сложного процесса укладывания. Я дочитала книжку, поцеловала всех на ночь, вытащила у Васьки из-под одеяла грузовик с прицепом, пообещала старшему в субботу обязательно поехать всем вместе смотреть, как он играет в соккер - так здесь называется футбол. Субботний соккер - тяжелая родительская повинность. Раньше я пыталась от нее уклоняться, но сын так переживал, что у всех родители как родители и только мы какие-то иммигранты, не интересуемся ни соккером, ни бейсболом, не покупаем в кино поп-корн и кока-колу, отказываемся ходить в "Макдоналдс" и затыкаем уши, когда он слушает рэп, что я сдалась. В конце концов, мы привезли их сюда, мы выбрали им новую родину и новую культуру, приходится отвечать за собственный выбор, не воспитывать же второе поколение иммигрантов! Пока я разговаривала о соккере, из спальни малышей раздался дружный рев - басом выл Васька и заливистым дискантом вторил Дэниэл, мой младший сын. Они успели подраться из-за плюшевого зайца, и пришлось их успокаивать и мирить, пугать злым волшебником, поить соком, потом еще раз желать старшему спокойной ночи. Говорят, есть семьи, где дети ложатся спать по команде, но моя семья к их числу не относится. Одним словом, когда я спустилась вниз, я успела забыть про странный телефонный звонок. Андрей курил за кухонным столом. У нас кухни, собственно, нет, то есть нет того, что называют "eat-in kitchen". В проходе между двумя комнатами, в узком помещении без окон, встроены плита, раковина, холодильник и кухонные шкафчики. Поперек торчит деревянная стойка бара, а около нее два высоких табурета. Дверей на первом этаже нет, поэтому табачный дым расползается повсюду. Увидев меня, Андрей потушил сигарету, посмотрел виновато и помахал ладонью, разгоняя дым. Я очень удивилась - Андрей курит мало, в основном за компанию, какие-то слабенькие тонкие сигареты. Ему нравится американский здоровый образ жизни, он ходит в гимнастический зал, в бассейн, пьет обезжиренное молоко, следит за фигурой. Может, именно поэтому Андрей не очень изменился за эти годы, разве что волос стало поменьше, а у кого их прибавилось?
   - Он приезжает завтра вечером, - сказал Андрей, оправдываясь.
   - Кто?
   - Петровский.
   - Какой Петровский? - Я вспомнила о загадочном телефонном звонке.
   - Как, ты его не помнишь? Это же Патрик!
   Я сообразила, что никогда не знала ни имени, ни фамилии Патрика и почему-то полагала, что его зовут Петька. Бездельник и сомнительная личность, что принесло его сюда?
   - Надолго он приезжает? - спросила я с подозрением.
   - На один вечер. Он в Манхэттэне живет, в гостинице.
   Гостиница в Манхэттэне никак не вязалась у меня в голове с тем Патриком, которого я помнила.
   - Он теперь "новый русский", - пояснил Андрей, видя мое изумление. Ну что ж, я еще могла с грехом пополам представить Патрика в малиновом пиджаке и золотых перстнях, хотя, по-моему, он был слишком хилого сложения для нового русского.
   Человек, позвонивший в нашу дверь следующим вечером, не имел ничего общего ни с карикатурным образом "нового русского", ни с Патриком. Игорь Иосифович Петровский, коммерческий директор фирмы "Омега", расположенной на Кипре и имеющей филиалы в Израиле, Германии, России и США, лысоватый элегантный господин средних лет, лицо покрыто ровным загаром, костюм и галстук не меньше чем от Версачи, в гладкой правильной русской речи проскальзывает странный акцент. Сколько ему лет? Впрочем, последний раз я видела его на Ленкиных проводах, ему было уже за тридцать, значит, сейчас ему около сорока. Видя мое замешательство, Патрик рассмеялся, быстро сделал неуловимую гримасу, и на мгновение сквозь новый образ мелькнуло знакомое мне лицо.
   - Что, здорово изменился? Хотел стать "новым русским", но время превратило меня в старого лысого еврея. А вас, Галочка, время обходит стороной!
   Он помнил мое имя. Даже во времена нашего знакомства я в этом сомневалась. Сталкиваясь в узком коридорчике малогабаритной квартиры на Малой Бронной, он здоровался со мной и пропускал вперед, этим ограничивалось наше общение. В Ленкином присутствии мужики меня не замечали, а такие яркие, как Патрик, не замечали меня никогда.
   Дети уже спали. Мы сидели в гостиной около горящего камина, пили красное вино и разговаривали. От ужина и более крепких напитков Патрик отказался. О своей работе он рассказывал скупо и неохотно, совсем как в прежние времена. Как мне удалось понять - это был какой-то продовольственный импорт-экспорт. Патрик получил израильское гражданство, хотя в Израиле постоянно не жил. Сейчас он пытался обосноваться в Америке, в США или Канаде, главным образом чтобы вывезти семью - жену и дочь. Сам он болтался по всему миру, и, судя по всему, бизнес его был рискованным. Мы поговорили об общих знакомых, об изменившемся и расширившемся мире и о том, что понятие эмиграции начало стираться - нет нужды уезжать навсегда, не рвутся связи, мы просто становимся гражданами мира. Я не соглашалась. Все равно где-то надо иметь постоянный дом, дети не могут болтаться туда-сюда, они растут в какой-то одной стране, забывают русский язык, приобщаются к другому образу жизни, теряют связь с нами. Быть гражданином мира невозможно, цыганский быт изматывает, надо в конце концов приставать к какому-то берегу, а после нескольких лет скитаний любой берег - чужой, даже тот, от которого мы в свое время отчалили. Тема меня волновала, я разгорячилась. Патрик слушал вежливо, не соглашался, но и не спорил.
   - Мы с Еленой говорили об этом, когда я приезжал в Нью-Йорк год назад, она спорила со мной буквально теми же словами. Ей не нравилось в Америке, а возвращаться она не хотела. Я даже уговаривал ее переехать в Израиль, там ведь, кажется, живет ее отец. - Патрик вздохнул, помолчал, потом резко обернулся к Андрею. - Как это случилось?
   Андрей сидел в глубоком кресле с выдвижной подставкой для ног, колени почти закрывали лицо. Он практически не принимал участия в разговоре. Услышав вопрос Патрика, он выпрямился, спустил ноги на пол и задвинул подножку.
   - Что ты хочешь знать?
   - Это была случайность?
   - А-а... - Андрюша помолчал, потом сказал очень убедительно: - Да. И не она была за рулем.
   - А он? Кто он такой, вообще?
   - Молодой парнишка. Никто в общем-то. Они в монастырь ехали, на исповедь.
   Патрик и Андрей говорили негромко, с большими паузами. Это были не те паузы, которые мучительно хочется заполнить, так молчат хорошо знакомые люди. Мой муж никогда не любил Патрика, но сейчас между ними происходило что-то, в чем мне не было места. Я снова, как когда-то на Малой Бронной, почувствовала себя чужой, лишней, потерянной.
   - Это - случайность, - повторил Андрей и потянулся за бутылкой с вином.
   - Которую ты предвидел, - скорее утвердительно, чем вопросительно произнес Патрик.
   - Которую я предвидел, - безо всякого выражения, как эхо, повторил Андрей.
   - А что Дворник?
   Андрей махнул рукой, долил бокалы, протянул один Патрику, а второй взял сам, забыв про меня.
   - Я ведь ничего не знаю. Я вскоре после их отъезда и сам в Израиль уехал, потом бизнес - в общем, связь прервалась. Когда я первый раз в Штаты прилетел, она была уже без Дворника и с Васькой. Рассказывать ей ни о чем не хотелось...
   - Да что тут рассказывать! Родственников в Америке у них не было, близких знакомых тоже - они попали в Нью-Йорк. Сразу поняли, что Манхэттэн им не по карману, оказались в Бруклине, в русском этом болоте. Там знаешь, как...
   - Знаю. Я три года в Израиле прожил.
   - Ну вот... Помнишь, с какими амбициями Женька уезжал? Стать художником в Америке! Оказалось, все не так просто. Художник он средний, не Шемякин. Галереи его работами не заинтересовались. Надо было как-то пробиваться, заводить знакомства, общаться, а по-английски он не говорил, крутился среди иммигрантов, таких же неудачников, стал спиваться. Елена фигней какой-то занималась - секретаршей в медицинском офисе работала, потом в Наяне.
   - Какой Наяне?
   - Нью-Йоркская ассоциация помощи новым американцам - они всем иммигрантам в Нью-Йорке помогают. Она там переводчиком пристроилась на полставки. Женька пил, они скандалили, потом она от него ушла.
   - С Васькой?
   - Нет, Васьки еще не было. Она сбежала, месяца три не подавала о себе вестей, все с ума сходили. Оказалось, она в Джорджию уехала.
   - Почему в Джорджию?
   Андрей пожал плечами.
   - Не знаю, у нее там вроде какая-то подруга была. А потом Елена вдруг вернулась, помирилась с Женькой, он ей наобещал с три короба, пить бросил, уговорил, что начнет новую жизнь, даже работу какую-то нашел приличную, в Манхэттэне, старинный фарфор реставрировать. Ну, вот тут и Васька появился. Дворник через полгода опять запил, пропал куда-то недели на две. И так далее...
   - Не надо ей было замуж выходить. А уж уезжать... - Патрик покрутил головой, отпил вино и поставил бокал на столик. Искаженное отражение подрагивало на черной полированной поверхности, и вино в бокале тоже казалось черным.
   - Она думала, ты ревнуешь. - Андрей не сводил глаз с камина.
   - Ей так хотелось. Ей всегда не хватало обожания, поэтому...
   - Я знаю, - перебил Андрей.
   - А потом ничего не вышло. И пошло вразнос.
   Они оба замолчали. Желто-красные блики плясали на черных блестящих боках дивана. Дрова потрескивали. За окном порывистый ветер раскачивал голые ветки клена, росшего около дома, и они колотились о стекло и стучали в тонкую стену. По полу откуда-то тянуло холодным воздухом. Я переводила глаза с Патрика на Андрея. Молчание затягивалось, мне стало неловко, захотелось как-то проявить свое присутствие. Я же знала Елену, кто, как не я, знал о ней все! Но что-то, не в словах, а в интонациях разговора, ускользало от меня, вытесняло из их общей жизни, общего горя, общих воспоминаний.
   - А разве вы, - я замялась и почувствовала, что мучительно краснею, - разве ты... Я хотела спросить: разве вы с Еленой... - Не зная, как закончить дурацкую фразу, я замолчала, не глядя ни на Андрея, ни на Патрика. Патрик рассмеялся.
   - Был ли у нас роман? Был, но очень давно. И недолго. Она, правда, это потом отрицала.
   Патрик взял сигарету, встал, подошел к камину и, поддернув брюки на коленях, чтобы не мялись, присел на корточки. Он вытащил горящий прутик, прикурил от него, бросил обратно, потом пошуровал в камине кочергой, от чего там что-то с шуршанием, треском и искрами обрушилось, и огонь вспыхнул ярче. Патрик легко встал и вернулся на диван. Походка и движения у него остались прежними - легкими, бесшумными, словно кошачьими.
   Я сидела с пылающими щеками. Нет, я хотела спросить совсем не об этом, я сама уже не понимала, что же я хотела спросить, но только не о романе. Я хотела понять, что связывало Патрика с Ленкой, и не только Патрика, и не только с Ленкой, что было такое, общее, что их всех, и моего мужа тоже, объединяло, а меня выталкивало, вот как сегодня... Да разве такое спросишь!
   Патрик взял со стола свой бокал и вдруг как-то открыто, легко улыбнулся.
   Роман не получился из-за моего юношеского чистоплюйства. Елена в школе любила Лолиту изображать и ходила в пышной юбке и белых носочках. Только носочки эти вечно были грязными. И волосы зачастую тоже.
   Я пробормотала что-то насчет чая и выбралась на кухню, а через кухню  в холл. В холле было темно и прохладно. Я ощупью поднялась на второй этаж, зашла к малышам. Оба сбросили одеяла и теперь мерзли. Дэниэл свернулся клубочком, а Васька лежал на животе, подобрав под себя ноги и выставив вверх попу. Я накрыла их, прикрутила ночник, чтобы не светил так ярко, собрала с пола раскиданную одежду - и успокоилась. Вот мой дом, вот мои дети сопят в кроватках, завтра воскресенье и я поеду смотреть, как мой старший сын, долговязый, тощий и неуклюжий, очень похожий на отца, гоняет мячик с толпой таких же нелепых и трогательных подростков. Даниэл и Васька будут лизать мороженое и перепачкаются, старший гордо вздернет нос, но не выдержит и тоже попросит мороженого, Андрюша будет сидеть рядом со мной на трибуне стадиона, следить глазами за сыном, и выражение лица у него будет немного отсутствующим, как будто он не совсем понимает, что он тут делает. И призраки не будут донимать меня, и я забуду про Патрика, Ленку, квартиру на Малой Бронной, Москву... И только вечером, когда дом затихнет, я буду прибирать остатки воскресного беспорядка, и воспоминания снова наплывут, и Еленин голос снова зазвучит в ушах, и я снова окажусь в длинной и узкой кухне с зелеными полами и стеклянной дверью. В огромное окно светит апрельское солнце, из открытой форточки тянет холодом, но если наступить босой ногой на солнечное пятно - пол теплый. Ленка переминается нетерпеливо у плиты, не сводя глаз с кофе, который скоро закипит и запенится. Ее руки и голова неподвижны, а босые ноги исполняют странный танец - топчутся, обвивают одна другую. Секрет прост - ей хочется в туалет, а кофе, как назло, вот-вот...
  
   В середине апреля Елена затосковала. Снег почти растаял, только в тени еще кое-где притаились почерневшие, съежившиеся сугробы. Потоки грязной воды катились вдоль тротуаров, вниз по Южинскому переулку, капельный перезвон затихал, и асфальт начал подсыхать, становясь по-летнему серым. Солнышко уже грело вовсю, хотя воздух был холодным. Подростки, идя из школы, сбрасывали куртки и тащили их в руках. Всюду пахло весной - талым снегом, набухшими почками, мимозой и чем-то еще, нежным, неуловимым, наверно, ранними фиалками. Черт знает, как они пахнут, но Елене казалось, что пахнет фиалками. Весна была всюду - в наступившем после монотонной зимы разноцветье уличной толпы, в появляющихся кое-где первомайских лозунгах. Даже помоечные кошки повеселели, приободрились и бродили по заднему двору, пронзительно мяукая, выгибая спины и напряженно выставив ободранные хвосты. Елена скучала. Она, пользуясь любыми предлогами, сбегала с работы и бродила одна по весенним бульварам, по переулкам, среди посвежевших, словно умытых ампирных особнячков. Она представляла себя школьницей, прогуливающей урок. Весеннее томление покалывало в кончиках пальцев. Где-то была другая жизнь, определенно была. И только в ее жизни решительно ничего не происходило.
   Однажды таким пронзительно-солнечным днем Елена валялась на диване в своей комнате и рассматривала в задумчивости черные спутанные ветки старого вяза на фоне яркого, цвета эмали, неба. В раме окна это выглядело как готовая картина. Если бы Женька был художником, а не халтурщиком, он нарисовал бы эти ветки тушью на голубом шелке, и получилось бы японское это, ну как его, вот черт! Хокку - это стихи, сакэ - это водка, а тушью на шелке...
   - Женька! Как называется японская картинка, когда тушью на шелке?
   Женька сидел за столом и рисовал. Он, не оборачиваясь, пожал плечами. Елена помолчала. Конечно, чего от него ожидать? Елена еще немного посозерцала вяз, но вскоре ей надоело, и она опять стала приставать к Женьке.
   - Жень, а тебе когда-нибудь бывает скучно?
   - Нет. - Похоже, Женя был не очень-то расположен разговаривать.
   - Нет в тебе, Женька, благородного безумства, вот что. - Елена задрала ногу на спинку дивана, запрокинула голову и изучала теперь трещины на потолке. Ладно, вяз на шелке, черт бы с ним, но уж потолок-то мог бы покрасить. А то рожа какая-то с потолка подмигивает - вон глаз прищуренный, вон нос крючком - на Патрика похоже, ей-богу.
   - Чего во мне нет?
   - Не способен ты на безрассудные поступки.
   - Ты бы, дружок, чем бока пролеживать, пожрать бы сделала, а? И, по-моему, у тебя курсовая горит.
   - Во-во, я и говорю - пожрать, курсовая. Просто не семья, а учебник по домоводству. Образцовая семья. Бросившие пить и призывающие других.
   Женька молчал.
   - Полета в тебе, Женька, нету. Правильный ты, как транспортир. И зануда. Ты не можешь понять смятения и тоски моей души.
   - Сама зануда. - Женька продолжал рисовать и отвечал машинально.
   - Вот Патрик однажды поспорил со мной на рубль, что дойдет голый до Пушкинской и обратно. И дошел. И даже сигарету стрельнул у девушки.
   - Ты хочешь, чтобы я сходил голый на Пушку?
   - Да нет! Просто я чего-то хочу, такого, ну...
   Женька положил кисточку, встал и присел рядом с Еленой на диван. Лицо у него стало обеспокоенным.
   - Что с тобой, дружочек? Чего ты маешься?
   Елена погладила его по руке, испачканной краской, и виновато улыбнулась.
   - Сама не знаю. Весна, наверно.
   - Рожать тебе, девка, пора, вот что. Ты чего на работу не пошла?
   - Надоело мне работать. Праздника хочу. С грохотом и танцами.
   - Елена, я работу сдам через три дня, и устроим праздник, ладно? А вообще ты мне не нравишься.
   - Я и сама себе не нравлюсь.
   Томление не проходило. Женька ее не понимал. Елена подумала было поговорить с Патриком, но ей тут же расхотелось. Патрик последнее время был какой-то странный. Елена чувствовала, что он наблюдает за ней и ждет, чтобы она что-нибудь натворила и бросила Женьку. Прямо Патрик ничего не говорил, с Дворником вел себя дружелюбно, даже слишком дружелюбно. Зная Патрика, в его искренность и задушевность трудно было поверить. Почему-то все время так получалось, что если Патрик принимал участие в пьянке, то Женька напивался как свинья, а Патрик оставался практически трезвым. Несколько раз Патрику удавалось спровоцировать пьяного Женьку на какие-то пошлые и глупые высказывания. Уличить Патрика Елена не могла, но она стала избегать его, хотя ей ужасно не хватало его разговоров, насмешек, советов, даже просто его присутствия. Из близких друзей, собственно, оставался один Резник, но у него было очень много других забот - семья, программирование, друзья. Резник, человек общительный и пьющий, был приятен в любой компании и часто пропадал где-то неделями. Остальные были не в счет. С ними было приятно выпивать, трепаться за столом, но это не то. Патрик и Мишка - вот и все ее богатсво. Но их пойди дозовись...
   И тут позвонил Патрик, словно почувствовал, что нужен.
   - Елена, у тебя три рубля есть?
   - Тебе, Патрик, опохмелиться?
   Патрик шуточного тона не принял. Он говорил отрывисто, официальным голосом, явно кого-то изображая, но кого, Елена не поняла.
   - Будет домашний концерт. Новый бард. Три рубля.
   - Новый бар?
   - Бард! Песни поет. Через час встретимся на Пушке.
   Елена ожила, засуетилась, забегала по квартире. Одежда полетела из шкафа на пол, зашумел душ, потом запахло дезодорантом, шипел утюг, Елена ругалась, из кухни несло паленым. Через час она вылетела из разгромленной и перевернутой вверх ногами квартиры, а Женька, вздохнув, поплелся на кухню делать себе бутерброды. Обеда он так и не дождался.
  
   Я встретила Ленку во дворе. Она как раз выходила из подъезда.
   - Галка! А Андрюха звонил, просил тебе передать, что он к матери поехал. Он тебе не дозвонился. Велел мне тебя развлекать до его прихода. Пошли!
   Пока я разобралась, что случилось с Андреем - у Александры Павловны приступ радикулита, а Владимир Николаевич в командировке, а...
   - Ты же знаешь маму, кто-то обязательно должен ее жалеть, какой смысл в радикулите, если одной дома сидеть?
   Словом, Андрей сострадает у постели больной матери, а Ленка бежит на домашний концерт, Патрик ждет ее на Пушке, и мне надо ехать с ней, и "какие глупости, конечно, это удобно, мы же не в гости напрашиваемся", и " три рубля - это не проблема", ей Женька по ошибке вместо трешки сунул пятерку...
   - Да есть у меня три рубля,- успела я наконец вставить слово. Мы были уже около кафе "Лира", и Патрик шел нам навстречу от метро, нетерпеливо взмахивая руками, словно пытаясь нас поторопить.
  
   Концерт происходил в художественной мастерской на Чистых Прудах, в задах театра "Современник". Мастерская в подвале, точь-в-точь как у Игнатьева по Ленкиному описанию - большая комната с небогатой обстановкой, серые стены завешаны картинами, журчащие и хлюпающие трубы под потолком, корявый унылый бетон, холсты, подрамники, этюды, случайная, видавшая виды мебель. Комната, куда мы попали, была украшена двумя разноцветными диванами и круглым столом, покрытым темной бархатной скатертью, местами протертой до белизны. В качестве сидячих мест использовались сколоченные из занозистых досок хлипкие скрипучие ящики, видимо, позаимствованные в ближайшем винном магазине.
   Народу в комнате было много. Сквозь табачный дым пробивался легкий хвойный запах, который Ленка быстро распознала - пахло анашой. В центре комнаты прямо на каменном полу сидел с закрытыми глазами, поджав под себя босые ноги, лохматый и бородатый человек в шортах и потрепанной грязной майке. Выражение лица у него было отрешенным, кончики пальцев сомкнуты.
   - Что он делает?
   - Медитирует, - подсказала Ленка нужное слово. Боже мой, а это кто?
   - Ленка, кто это? Вон те, в углу. Один на обезьяну похож, а второй - петеушник какой-то?
   - Тише ты. Педерасты это, - шепнула Ленка, - да не смотри ты на них так, неудобно. Который как обезьяна, он художник, я его раньше видела.
   - А второй?
   Ленка пожала плечами. Я продолжала рассматривать присутствующих. В комнату вошла высокая красивая девушка, бритая наголо, в клетчатом пиджаке строгого покроя и широченных галифе из той же ткани. Галифе от колена до щиколотки плотно обтягивали ногу и застегивались на целую кучу здоровых коричневых пуговиц. Пялиться во все глаза было неприлично, и я отвернулась от необыкновенной девушки. Патрик знал в этой компании многих и вел себя свободно и нахально, хотя мне показалось, что он немного заискивает перед теми, с кем разговаривает, а им как будто слегка пренебрегают. Рассеянность и небрежность явно были в этом обществе правилом хорошего тона. Все говорили как-то медленно и лениво, будто нехотя, никто не горячился и не спорил взахлеб, как на кухне на Малой Бронной. Лысая девушка вымяукивала слова, так что я с трудом понимала, что она говорит.
   - Кто это, Ленка? Куда ты меня привела?
   - Художники. Женька мой - валенок сибирский, а это художники.
   - И вон те хиппи чумазые тоже?
   - Я их не знаю. Концерт же, я не всех знаю.
   - А хозяин где?
   - Вон в углу сидит.
   В углу рядом с телефоном пожарной раскраски сидел пожилой еврей, носатый, седой, грузный и немного сгорбленный - абсолютно заурядный. Он негромко разговаривал с каким-то молодым человеком, одетым в дешевый москвошвеевский темный костюм, Из-под пиджака у молодого человека торчали белые нитки, на голове, на самой макушке, чудом держалась маленькая черная шапочка, приколотая заколкой-невидимкой. На руках у хозяина нежился тощий, пятнистый, как гиена, котенок.
   Вскоре от дверей пошел какой-то ропот, все задвигались, начали рассаживаться.
   - Вот и Олег пришел. Ну, бард, - шепнул нам Патрик. Я обернулась к двери. В дверь входил православный священник или, скорее, монах в рясе и клобуке.
   - Этот?
   - Нет, - рассмеялся Патрик, - вон он.
   Следом за монахом в дверь боком протиснулся высокий сутулый темноволосый человек с гитарой, одетый в джинсы и черный бархатный пиджак. Все кое-как уселись. Йог в шортах вынырнул из задумчивости и отодвинулся к стене, освободив центр комнаты. Бард сел на табуретку, подстроил гитару, дождался тишины и представился:
   - Меня зовут Олег Звягинцев. Я - поэт. Пишу стихи около двадцати лет.
   Олег сразу запел, громко, широко открывая рот. Текст показался мне сложным и на слух совершенно непонятным, поэтому я быстро перестала вслушиваться и стала просто смотреть. Какое у этого Олега странное лицо! Темные, практически черные прямые волосы и светлые, навыкате, глаза, слишком большие для лица. Широкие, толстые губы - рот растягивается, как у лягушки. Некрасивый мужик, необычный, но некрасивый. А вот голос совершенно невероятный. Таких не бывает. Низкий-низкий, но не хриплый. Ему бы дьяконом быть - "Ми-и-иром Господу помолимся-а-а-а", - и эхо разносит по полутемной церкви "ся-а-а-а", и пахнет ладаном, старушки крестятся мелко, торопливо - послал Господь дьякона, слава Богу... Мои мысли уплыли в неожиданную сторону. Видимо, церковные ассоциации вызывал не только бас Олега Звягинцева, но и монах, чинно сидевший на перевернутом ящике. На рясе, свисавшей на пол, отчетливо виднелся пыльный ребристый след чьего-то ботинка.
   Олег обвел глазами зал и остановил свой взгляд на Ленке. Странная манера - смотреть в упор, не мигая, на совершенно незнакомого человека. Лысая девушка оглянулась на Ленку с неприязненным интересом и сразу отвернулась. Ленка заерзала от неловкости и придвинулась поближе к Патрику. Повернув голову, она посмотрела на педерастов, приткнувшихся в уголке на одном ящике, на Йога, снова впавшего в задумчивость, на хозяина мастерской, внимательно слушавшего и покачивавшего головой не то с одобрением, не то с осуждением. Олег пел, не сводя с нее глаз.
   - Черт бы его побрал - уставился, как в телевизор, - шепнула она мне раздраженно.
   Как только начался перерыв, Патрик куда-то исчез, словно провалился. Ленка чувствовала себя неловко и опасалась, что бард начнет прилюдно с ней знакомиться, но его сразу окружили плотным кольцом. Мы протиснулись к двери, откопали в общей куче свои куртки и выбрались на улицу. Елена нашла в кармане сигареты, но спичек не было. На меня как на некурящую надежды было мало. Держа сигарету во рту, она с досадой обшаривала глазами пустой темный двор. За спиной хлопнула дверь подъезда.
   - Разрешите?
   Мы оглянулась одновременно. Звягинцев смотрел на нее, улыбаясь, и протягивал зажигалку. Пробормотав "спасибо", Ленка прикурила.
   - Вас как зовут?
   - Елена. - Она протянула руку, которую Олег, склонившись, поцеловал.
   - Галя, - сказала я, не вынимая руки из карманов. Мне руки целовать ни к чему, вылез он на улицу из-за Ленки, курить ему и внутри никто не мешал.
   - Вы меня извините, Лена, я, по-моему, смутил вас. У меня есть привычка во время выступления выбирать приятного человека и дальше обращаться только к нему. Очень трудно петь перед безликой толпой. Не сердитесь. У вас очень красивое, выразительное лицо.
   Ленка как-то косо улыбнулась и промолчала. Неужели она стесняется? Вот уж не ожидала от Ленки такой скромности. Звягинцев продолжал непринужденно:
   - Вы любите стихи? Я не представляю себе, как можно так долго слушать поэтические тексты. Мне всегда на концертах жаль своих слушателей.
   - Вы прекрасно поете, - наконец выдавила из себя Ленка.
   - Спасибо. У вас интересная рука - форма кисти. Дворянское происхождение?
   - Угу. - Интересным собеседником Ленка в тот вечер не была. Разговор повертелся вокруг дворянских фамилий, вспыхнувшего с новой силой интереса к родословным и к титулам. Говорил Олег, Ленка соглашалась, кивала и помалкивала. Я отступила на пару шагов. Меня не замечали, но уйти сейчас означало привлечь к себе внимание, к тому же мне было любопытно, так что я тихо стояла в тени стены. Вечер был зябкий, и Олег в своем роскошном пиджаке вскоре замерз. Они докурили, и мы вернулись в мастерскую. После холодного, пахнувшего свежестью и весной воздуха атмосфера подвала показалась затхлой и спертой, к тому же накурено было ужасно. Патрик вынырнул из толпы и очутился рядом с нами. По его суетливым движениям и словам было видно, что он изнывает от любопытства. Ленка присела рядом с ним на ящик, прислонившись затылком к шершавой стене. Олег взял гитару. Он продолжал смотреть на нее, но, похоже, неловкости Ленка больше не ощущала. Что-то произошло во время сбивчивого разговора у подъезда, между ними возникла связь, которую я отлично чувствовала. Ленка практически не слушала Олега и уже не смотрела на него. Она ждала конца концерта, спокойно и терпеливо.
   Наконец все закончилось. Публика начала расходиться. Звягинцев подошел к ней, предложил пройтись и выкурить сигарету на бульваре. Она поспешно согласилась.
   - Патрик, ты проводишь Галку домой? А то Андрей, наверно, уже пришел и волнуется.
   Патрик проводил меня до Пушкинской, где мы с облегчением расстались - разговор у нас как-то не клеился и мы почти всю дорогу молчали. Ленка вернулась домой поздно, и увидела я ее только утром.
  
   Елена со Звягинцевым обошли пруд и присели на скамейку спиной к "Современнику". Стало совсем холодно, народу было мало. Деревья еще не распустились, стояли голые, как зимой. Лед в пруду растаял, только в одном углу сохранилась грязная бугристая кромка. Фонари в пруду не отражались, он лежал перед ними маслянисто-черный, только справа колыхались в воде мутно-желтые пятна - окна низко нависшего белого здания. Оттуда доносился неразборчивый шум - музыка, голоса, топот - это доживал свою вечернюю жизнь ресторан "Джалтаранг". Елена дрожала от холода и нервного возбуждения, ресторанная музыка отдавалась в затылке, подхлестывала нетерпение.
   - Я здесь рядом работаю, - сказал Олег, - может, зайдем погреться? Покурим. Ты анашу куришь? - Они уже перешли на "ты".
   - Иногда. А ты кем работаешь?
   - Оператором котельной, - Звягинцев усмехнулся, видя ее недоумение, - истопником.
   "Час от часу не легче! То дворник, то истопник. "Жених мне нужен интеллигентной профессии - электрик, не какой-нибудь крючник." Откуда это? Из Зощенко откуда-то. А Женька - тот крючник. Дворник - крючник, оператор - электрик..." Эта ерунда навязчиво крутилась у Елены в голове, пока они шли к приземистому, нежилого вида строению позади театра "Современник". Олег возился с ключами, отпирал обитую корявыми листами жести дверь, вел ее за руку в темноте вниз по осклизлым неровным ступеням. Наконец он щелкнул выключателем. Котельная оказалась обширным, слабо освещенным подвальным помещением без окон, заполненным переплетением серых труб. Было душно и влажно, свитер сразу прилип к спине, и по телу поползли липкие струйки пота. Да-а, не романтическая обстановочка. В углу стояла красная медицинская кушетка. Они сели на нее. Олег молча рассматривал Елену. Она мучилась от неловкости. Молчание было тягостным, но придумать никакую светскую фразу не удавалось, а Олег, похоже, не собирался ей помогать. Елена облизнула губы и сказала хрипло:
   - Ты про траву говорил. Давай? - Вопросительная интонация беспомощно повисла. "И чего меня сюда принесло?"
   Олег кивнул, вытащил из кармана кулечек с зеленовато-серым порошком, похожим на протертое сено, пачку "Беломора" и стал, ловко и красиво двигая пальцами, забивать косяк, поясняя, что трава чуйская, то есть хорошая, и что-то еще, что Елена, расслабившись, не слушала. Олег раскурил папиросу, затянулся пару раз и передал косяк Елене. Она старательно втянула в себя дым, подержала пару секунд, как ее учил Патрик, и осторожно выдохнула. Как и в прошлые попытки, трава на Елену не подействовала, но она постаралась придать лицу отрешенно-задумчивое выражение, которое, как ей казалось, соответствовало ситуации.
   - А сюда никто не войдет?
   Олег покачал головой:
   - У меня ключи.
   Они докурили папиросу до конца, передавая ее друг другу. Потом Олег положил Елене руку на плечо, медленно развернул к себе и поцеловал. Какие мягкие у него губы. Большие и мягкие, как у лошади. Елена осторожно освободилась и, отвернувшись, незаметно вытерла рот рукой. Поводила глазами по котельной, снова повернулась к Олегу. Черт, он ее этак тут же на эту кушеточку и уложит. Хоть бы поговорил для начала. Почему ей так неловко? Вроде ничего особенного, котельная как котельная - обычный подвал, трава как трава, и, как всегда, ее не берет, не быть ей, видать, наркоманкой, и мужик как мужик, только вот ведет себя странно. Нет, она ему нравится, и трахнет он ее по возможности немедленно, и слова все говорит нужные, и на бульваре, пока они гуляли, заливал про неземную ее красоту, но он вроде бы здесь, а вроде бы и нет. То есть он-то здесь, вроде бы с ней, и не с ней, как будто ее, именно ее, Елену, он не видит, а видит кого-то, женщину вообще. "Так гладят кошек или птиц" Вот оно! "Так на наездниц смотрят стройных". И на блядей еще. "Лишь смех в глазах его спокойных". Как это начиналось?
   - "Он мне сказал: "Я верный друг", и моего коснулся платья", - произнесла Елена вслух.
   - Чего? - Звягинцев уставился на нее неприятным взглядом.
   - "Как не похожи на объятья прикосновенья этих рук", - договорила Елена скороговоркой. - Это Ахматова. Ты не любишь? - спросила она почти виновато.
   - Ммм, - Звягинцев помычал неопределенно, - это стихотворение не особенно. Там путаница какая-то зоологическая.
   - Какая путаница?
   - Ну, там дальше: "Так гладят кошек или птиц". Кто ж это птиц гладит? Канарейку не погладишь, а попугай и укусить может. Да еще скрипки какие-то скорбные. - Он снова потянул Елену к себе и улыбнулся широким ртом. - Может, хватит стихов на сегодня?
   Елене было обидно за Ахматову, хотя, пожалуй, он прав - птицу трудно погладить. Но ведь это стихи! Поэтический образ. За себя тоже было обидно. Намека Звягинцев не понял или не захотел понять. Она выпрямилась, отодвинулась немного и сказала веско и холодно:
   - Между прочим, я замужем.
   - Ну и что, - Олег поднял брови домиком, - я тоже женат. У меня жену Леной зовут.
   Чудной он какой-то, право слово, непонятно, как с ним разговаривать.
   - Я жену свою очень люблю, - зачем-то добавил Олег. Он продолжал улыбаться
   - Мне пора идти, - выдавила из себя Елена. Звягинцев пожал плечами, дескать, вольному воля. Не похоже, чтобы он особенно расстроился.
  
   В ту весну романтические чувства томили не только Елену. Апрельская тревога разбередила всех. Андрей стал чаще уклоняться от вечерних посиделок на кухне, таскал меня вечерами по городу, так что мои воспоминания превращаются в калейдоскоп открыток с московскими видами: влажная темнота Александровского сада, подсвеченный прожекторами разноцветный мираж Василия Блаженного, бульвары, подворотни, черные неподвижные пруды, эхо шагов на пустых улицах. Время было интересным, общество менялось на глазах, все ужасно много разговаривали о литературе, о политике - эти темы тесно переплетались. Мы с Андрюшей не отставали от прочих. Меня, стыдно признаться, общие темы тогда волновали мало. Мне хотелось замуж, я была уверена, что вот-вот, в один из таких вечеров, все наконец решится, и слушала Андрея, не вникая в смысл, а ловя интонацию каждого слова, взвешивая "любит, не любит, плюнет, поцелует". Не знаю, правильно ли истолковывал Андрей мое внимание.
   Женька тоже заскучал, ему надоели ложки-матрешки, он стал ворчать, что когда был дворником, то рисовал, что хотел и когда хотел, а теперь он ремесленник, а до искусства руки не доходят. Рассказы о достижениях русских художников на Западе не давали ему покоя. Тогда, правда, мысли об эмиграции приходили в голову многим. Разговоры про Америку звучали на кухне снова и снова, аргументы сторонников и противников были отлично известны. До недавнего времени граница была на замке, и поэтому споры носили несколько схоластический характер, но перестройка, постепенно переходящая в обвал, уничтожала старый мир и старые запреты, и граница приоткрылась. Никто не знал, надолго ли эти послабления, и было ясно, что если ехать, то сейчас, не ожидая новых политических поворотов. Ленка этих разговоров не любила, да и Андрей не особенно их поддерживал, а Женька, наоборот, слушал жадно, особенно рассказы о чьих-нибудь успехах. Мне, как и Ленке, рассказы эти претили - наивным хвастовством, перечислением бесконечных материальных благ, неубедительной восторженностью. Компания на глазах раскалывалась на два лагеря - "славянофилы и западники", шутил Андрей. Сам он склонялся к умеренному оптимизму и любил цитировать фразу из чьего-то письма: "Единственное, что приобретаешь на Западе, - это свобода, но ее, к сожалению, очень быстро перестаешь замечать". "К тому же, - добавлял он, - свободы становится все больше, так что и у нас есть шанс перестать ее замечать, как и положено цивилизованным людям". "А продуктов все меньше", - возражал Резник. "Это верно, - соглашался Андрей беззлобно, - но мне видится, что шансы на нормальную жизнь пока не нулевые". С уважением Андрей относился только к убежденным сионистам, уезжающим в Израиль, хотя и над ними подшучивал. Он как-то рассказал мне, что у его друга Перчика есть рекламная брошюрка про Израиль, изданная Сохнутом и похожая по оформлению и пафосу на журнал "Корея". Так вот Перчик, по словам Андрея, перечитывал ее на ночь, как библию. Тем не менее сионистам Андрей сочувствовал, а всем остальным советовал перечитать "Бег" Булгакова, писателей-эмигрантов и прислушаться к последним песням Галича. Разговоры эти, как и все остальные - о перестройке, о литературе, о будущем России, о психоанализе, о религии, - кружились, повторялись, "собирались вечерами длинными, говорили то же, что вчера, и порой почти невыносимыми мне казались эти вечера".
  
   Дверной звонок заливался все время, пока Женька вылезал из-за стола и шарил ногой в поисках тапочек. "Иду, иду", бурчал он, шаркая оторванными подошвами, но звонок не замолкал, кто-то придавил кнопку пальцем и не отпускал. Наконец Женька открыл, и Мишка Резник ворвался в квартиру. Борода у него была взлохмачена, очки сверкали. Клок рубашки торчал сзади из-под свитера. Мишка никогда не отличался аккуратностью, так что Елена не удивилась.
   - Елена, Женька, я все решил!
   Елена стояла у кухонного стола и размешивала тесто для оладий. Руки у нее были в муке. Она плечом откинула волосы с лица и подставила Мишке щеку для поцелуя.
   - Тебе, Мишка этот свитер мал. Он сел, что ли? Что ты такое решил? Пить бросить?
   Женька протиснулся на кухню следом за Мишкой, стащил кусок яблока из миски и начал жевать.
   - Ничего ты, Елена, не понимаешь! Разве я пью?
   - Как лошадь. Женька, не таскай яблоки! У тебя на щеке краска. Нет, на левой - угу, так хорошо. - Елена говорила и продолжала мешать тесто деревянной ложкой. Что ты, Резник, такое решил?
   - Уезжаю.
   - Селедку ловить?
   Как-то раз, поссорившись с женой, Мишка развивал перед Еленой идею - как бы хорошо уйти на полгода в море матросом, на каком-нибудь рыболовецком сейнере. Во-первых, Москва надоела, во-вторых, деньги... "В-третьих, ты у меня месяц назад взял почитать "Три минуты молчания" и не отдаешь. Знала бы, что ты такой дурак, - вообще не дала бы", - резюмировала тогда Елена этот разговор. Неужели не прошло?
   - Да нет, какая селедка! В Америку.
   - Говорила бабка деду, я в Америку поеду.
   - Ну и что?
   - Что ты, старая пизда, туда не ходят поезда.
   - Ну и глупо, - обиделся Резник, - я вызов израильский вчера получил. Через неделю подаю.
   Елена вытерла руки о фартук, взяла из Женькиных рук горящую сигарету и затянулась. Женька стоял в любимой позе, подпирая плечом холодильник, и переводил глаза с Мишки на Елену и обратно. Мишка сидел за столом и смотрел на Елену снизу вверх. Небо за окном потемнело и набухло. Будет гроза. Гроза в начале мая. Нет, в конце апреля. Сейчас загрохочет, молния осветит вдруг кухню, отразится в Мишкиных очках. Мелодрама.
   - Ты совсем охуел. - В Еленином голосе не было уверенности, она грубила от испуга.
   Гроза не начиналась. Мишка заговорил горячо и сбивчиво:
   - Ничего я не охуел! Ты живешь себе, как будто вокруг вообще ничего не происходит. У тебя тут под боком, на Пушкинской, каждый день толпа стоит, только что к погромам не призывают, а ты как не слышишь. А у меня сегодня на детской площадке ребенка какая-то девочка жидом обозвала. Не могу больше. Не хочу.
   - Какая еще девочка? Илюшке твоему пяти лет нет!
   - Во-во! И ей лет пять, не больше. Сидит и поет: - "Жид, жид, по веревочке бежит", а мой вторит.
   - Глупости. Они ж не понимают.
   - Я зато понимаю! Тебе всегда это было по фигу. Спала ж ты с этим антисемитом, с Куракиным. Князь, блин! Да не только в антисемитизме дело. Я боюсь, понимаешь! Толпы в метро. Очереди в магазине. Народ же озверел совершенно. Все друг друга ненавидят. Жрать нечего. Жень, ну я не прав?
   Женька молчал, только переступил на другую ногу и закурил новую сигарету. Елена на него не смотрела.
   - Это я от тебя сто раз слышала. А вот с женой ты говорил? - спросила она у Мишки со змеиной нежностью.
   Мишка несколько сник.
   - Ну, говорил.
   - И что жена?
   Вкрадчивые интонации Мишку раздражали.
   - Что-что... Дуры вы, вот что. Не могу, говорит, без мамы. Я ей просто сказал - или мы вместе уедем, или я разведусь и один уеду. Неделю дал - думать. Она еще пять лет назад знала, что я хочу уехать.
   - Трепло ты, Резник. Светка не поедет без своих родителей, ты не поедешь без Светки, а ее мать точно никуда не поедет. Она ж профессор.
   Все замолчали. Елена положила недокуренную сигарету в пепельницу и снова принялась размешивать тесто. Женька крутил в руках спичечный коробок. Мишка рылся в помятой пачке "Дымка", выбирая целую сигарету. Елена поглядела на Мишку и поняла - на этот раз, похоже, Мишка говорит всерьез. Он уедет. Нет, не из-за антисемитизма, это он глупости говорит, это все говорят - антисемитизм, советская власть, свобода, работа, жрать нечего, - нет, не поэтому. Мишка уедет, потому что ему скучно, в его жизни все уже произошло и дальше до старости будет одно и то же - работа, Светка, чопорная жизнь в профессорской квартире, по воскресеньям - совместный завтрак, тесть с тещей, и еще много лет придется жаться по чужим углам, болтаться по друзьям, вести надоевшие разговоры, напиваться, а потом Светка будет отвозить его домой на такси и прокрадываться по длинному коридору, чтобы никто не услышал. Да, Мишка уедет. Говорила ему Елена - не женись, да куда деваться? Светка забеременела, им обоим еще двадцати не было, метались, искали врача, чтобы сделать аборт тайком, Светкина мать узнала - обычная, в общем, история. Уедет, гад.
   - Ты, Мишка, предатель, - сказала Елена, бросив ложку в тесто, и потянулась за своей сигаретой. Ложка сразу утонула, и черт с ней, не до оладий тут. Пропало субботнее утро.
   - Чего предатель, Родины?
   - Нет. Ты предатель меня.
   - Поехали вместе. Женька, поехали в Америку?
   Женька бросил коробок на стол.
   - А что? Поехали, Елена?
   - Что-о? - Елена шлепнулась на стул, не заметив, что он обсыпан мукой. - Не болтай ерунды, пожалуйста.
   - Я не болтаю, я серьезно.
   На улице было тихо, набрякшая туча лежала на крыше дома напротив. Желтая занавеска не колыхалась, хотя окно было открыто. Пахло озоном, влажной землей, молодой зеленью. Пахло весной, домом, детством.
   - Никуда я не поеду.
   - Почему? - в один голос спросили Мишка и Женька. Мишка улыбался, а Женька смотрел на Елену выжидательно. На нее вдруг нахлынула дурнота, зрение стало нерезким, застучало в ушах. Давление упало, из-за грозы, наверно. Ей казалось, что все это уже было - кухня с круглым столом, ожидание грозы, такой же спор, непоправимые решения. Голова кружилась - нет, это было не с ней, ложная память, дежа-вю или как ее там. Елена встряхнулась.
   - Отвяжитесь. Я уже тысячу раз объясняла. Что я там буду делать?
   - А что ты здесь делаешь? - спросил Мишка.
   - Жить на мои доходы, - сказал Женька.
   - Пф! Чушь. Я здесь все люблю. Москву. Малаховку. Андрея. Работу, в конце концов. Она у меня с языком связана.
   При слове "работа" Женька сложил губы бантиком, посвистел и закатил глаза.
   - Не издевайся! И Россию я люблю! Да!
   - Матрешек, - тихо сказал Женька.
   - Власть советскую, - в тон ему добавил Резник.
   - Идиоты. Кроме матрешек и советской власти, есть еще понятие Родины. Я православная, между прочим.
   - "С чего начинается Родина..." - захрипел Женька, подражая не то Бернесу, не то Высоцкому.
   - Да не был твой Иисус Христос русским, - горячился Мишка, - какая, к черту, Родина, от нее такими темпами через три года одно пепелище останется! Посмотри, что вокруг творится!
   - "С картинки в твоем букваре..."
   - Заткнись! - рявкнула Елена на Женьку. - А ты, Мишка, ни черта в православии не понимаешь. И в этот ваш конец света я не верю, каждый день долдоните - гражданская война, погром - а ничего. Вон как та гроза, - она кивнула в окно, - висит, висит - и хоть бы что.
   Белая вспышка молнии на мгновение обесцветила кухню, и с секундной задержкой где-то прогрохотало. Женька с Мишкой заржали. Елена вскочила, посмотрела на них зло и беспомощно, потом, взяв себя в руки, села снова. Закурила.
   - Конечно, - заговорила она медленно, стараясь не горячиться, - конечно, никто не знает, что будет. Но пока все-таки становится лучше. Власть сама себя подрывает. Еще чуть-чуть, она покачнется...
   - И рухнет тебе на голову, - договорил Мишка.
    Жень, - Елена решила не разрываться на два фронта, а сосредоточится на Женьке, - ну что ты там будешь делать? Мишка хоть программист - а ты? Ты никогда ни одной картины не продал. Матрешками торговать? Так там спроса нет.
   - Слушай, Елена! - Женька судорожно сжал зубы, сглотнул, потом снова заговорил. По тому, как обозначились на щеках желваки и покраснели глаза, Елена поняла, что перестаралась. - Я здесь с голоду не помер и тебя пока что кормлю и там не подохну. Здесь мне до смерти ложки-матрешки малевать, а тебе говно великого пролетарского писателя анализировать с марксистских позиций. Если тебе это так нравится, можешь и в Америке продолжать - как хобби. Я художник, понимаешь ты, художник!
   - Елена, - Мишка заговорил ласково, - а тебе никогда не хотелось увидеть Гавайские острова? Или Майами?
   - На хуя мне твое Майами?
   - Грубая ты, Елена, даром что филолог. Пойдем, Жень, бутылку возьмем!
   Женька пожал плечами. Было видно, что он еще обижен.
   - Ну вот, еще и нажраться с утра. Бутылка ваша с двух.
   - Так уж полпервого. Пока дойдем, там уж очередь. В "Елисеевский"? - Мишка вопросительно посмотрел на Дворника.
   Уже в дверях Резник обернулся:
   - В Майами, Ленка, водка без очереди! - И они загрохотали вниз по лестнице. Елена осталась одна на кухне, посмотрела на миску с утопленной ложкой, на полную пепельницу, на грязно-желтую стену дома напротив. Глаза защипало. Вот тебе - на тебе. Дворник, а туда же. Наверно, когда-то это так же начиналось. Дежа-вю. Она ведь почти ничего не помнит.
  
   Разговор возобновился ночью в постели. Елена лежала у Женьки на плече и курила. Ее мутило от выпитого днем, болела голова.
   - Говорила ведь я - не надо с утра пить, - ворчала она, - ты о чем думаешь, Жень?
   - Ты знаешь. Об отъезде.
   - Ох. - Елена высвободилась и переложила голову на подушку. - Снова здорово! Слушай, хватит, а?
   - А ты меня недавно обвиняла в недостаточной романтичности.
   - Романтик нашелся! Ну ладно, Резник, я понимаю, ему жить негде. К тому же он и правда еврей.
   - Я тоже.
   - Тоже! Еврей выискался! Так и я еврейка!
   - Ты? А крови дворянские?
   - Так то по матери. Отец у меня знаешь где? В Израиле.
   - Где? - Женька от неожиданности сел и перевернул пепельницу, которая стояла у него на груди. - А чего ж ты молчала?
   Елена зевнула. Ей хотелось спать. Она сама не знала, зачем она рассказала Женьке то, о чем собиралась молчать.
   - Я что, должна кричать об этом на всех углах? Он давно уехал, я его и помню-то плохо. Он мать уговаривал, но она не согласилась. Он один уехал, думал ее выманить потом, вот, а она за Владимира Николаевича вышла. Владимир Николаич по ней всю жизнь усыхал. Отец иногда посылки шлет через тетку, сестру свою. Вот дубленка у меня - он прислал. - Елена говорила равнодушно, безо всякого выражения. - Ты бы, чем смотреть на меня, как на говорящего динозавра, окурки бы из постели вытряс.
   Женя молча встал, стряхнул одеяло прямо на пол, лег в постель, потушил свет и прижал Елену к себе.
   - Бедная ты моя, - прошептал он, целуя ее в волосы. Сентиментальный человек Дворник, чувствительный.
   Уснуть не получалось. Те детские призраки, которые встали перед ее глазами во время разговора с Резником, в темноте ожили, и, закрывая глаза, Елена видела перед собой отца, молодого, очень худого и высокого, чем-то похожего на Янковского в последних кадрах фильма "Зеркало". Сколько ему тогда было лет? Примерно как Женьке сейчас. Елена вспомнила разгром в доме, молчание матери, испуганного, тихого Андрея, сутуло сидевшего за столом на кухне, - длиннорукого, нескладного подростка-очкарика, он понимал больше, а может, ему тоже не все сказали. "Мам, а куда папа едет?" "В командировку, доченька, далеко, за границу". "Мам, а когда он приедет?" "Приедет, приедет". "Я хочу с папой!" "Не вертись под ногами!" Потом долгий-долгий вечер, и мать, лежащая на диване лицом к стене, свет в комнате погашен, во всей квартире тихо, страшно и тихо, и Андрей разогревает ей на ужин какие-то склизкие, бог знает когда сваренные макароны, а она отказывается и ревет. Андрей шикает, мама не бежит утешить или хотя бы узнать, в чем дело. Потом ей начинает казаться, что мама будет вот так лежать, лежать - и умрет, и от ужаса она уже не может реветь и глотает эти гадкие макароны. Ей начинает представляться, как они идут с братом, держась за руки, по длинной серой дороге совсем одни, и сами они с бледными лицами, в лохмотьях. Наверно, эта картина пришла из какого-нибудь фильма про войну. Когда папа уезжал, про Елену забыли, и она безнаказанно целыми днями смотрела телевизор. Удивительно, сколько лет прошло, как она избегала этих воспоминаний, а все живо, даже страх тот детский, от которого холодеют и поджимаются пальцы на ногах. А как она врала в школе, что ее папа - капитан дальнего плавания и обещал привезти из Австралии большого говорящего попугая, а Игорь Маляров, умудренный жизнью второгодник, сказал ей тихонько: "Твой папа к другой тетке ушел, да? Да не бойся, я никому не скажу, мой тоже так ушел, когда я был в первом классе, а мать врала, что в плавание". И она стояла перед ним вся красная, а он вдруг нагнулся и поцеловал ее в щеку - первый раз в жизни... "Запомни, Елена, у тебя нет отца. Он нас предал". Сколько ей было лет тогда? Она стояла перед матерью, крутила на палец прядь волос и смотрела в пол. "Никаких писем. Никаких звонков. Не дай Бог, в школе кто-нибудь... Андрюше грозит армия. Не пачкай волосы..." Когда это было? Игорь Маляров везет ее домой на багажнике своего велосипеда, цветут яблони, пахнет, как сейчас. Шестой класс, что ли? А, не важно... Не важно. Паланга, дорога на пляж, улица Кастичиса, сосновый лесок, голубая спасательная станция на берегу, отец несет ее на плечах, а Андрей шагает рядом  важный, коротко стриженный; если смотреть сверху, голова у него как шар, покрытый коротким черным ворсом. Мама рядом с другой стороны, молодая, стройная, и платье у нее легкое, широкое, странной расцветки - сиренево-синие косые клетки, оно закручивается вокруг ног. Солнце, белесый асфальт, завивающиеся под ногами змейки мелкого белого песка, сероватое море с барашками. С папиных плеч все видно, она плывет высоко, выше сосен, а папа поет странную песню с непонятными словами. "Ты не можешь этого помнить, тебе года три было!" "А я помню, помню, про что была песня, Андрюш? Папа говорил, что она про тучку, только не по-русски". Она тосковала по отцу долго, наверно, всегда, просто чем дальше, тем труднее было разобрать мелодию той песни про тучку, и папино лицо все больше подменялось лицом Янковского из фильма "Зеркало". Чтобы не вспоминать, а может быть, чтобы не объяснять, не осуждать никого и не оправдывать, ни она, ни Андрей никогда никому не рассказывали об отце. Одно время это и правда было небезопасно - иметь отца-эмигранта, да еще журналиста, сотрудника журналов "22" и "Время и мы". У мамы просто паранойя развилась, она даже фамилию им с Андреем сменила на фамилию Владимира Николаевича, он их как-то официально усыновлял. Елена давно уже ничего не боялась, но просто среди этих воспоминаний было больно, и ворошить не хотелось. И на тебе. Елена тихонько, стараясь не разбудить Женьку, встала, прошла босиком на кухню, порылась в аптечке и нашла старую, пожелтевшую и покоробившуюся пачку димедрола. Поглядев на сомнительного вида таблетки, она высыпала на ладонь три штуки, потом добавила еще два анальгина и запила все пригоршню водой. Сморщилась от горечи, посетовала, что водки не осталось, и снова легла в постель. Тяжелый сон вскоре навалился, и когда она на следующий день с трудом продрала глаза, оказалось, что время уже к обеду.
  
   После отъезда Ленки, а еще раньше Резника, их компания развалилась. У нас с Андреем гости бывали редко, и в основном по специальному поводу - послушать Ленкины письма. Из Вены и Рима Ленка писала относительно часто, из Нью-Йорка реже, и где-то через год-два переписка заглохла совсем. Она не писала никому лично - одно письмо на компанию, пару строк внизу приписывал Дворник. Когда приходило очередное письмо, Андрей обзванивал нескольких человек, собирались у нас на кухне, усаживались вокруг круглого стола. Угощать было нечем - Москву уже поразил памятный всем продуктовый кризис, даже приличный чай Патрик добывал в каких-то "Березках" или другими, ему одному ведомыми путями. Мой сынок Плюшка, как мы его сразу прозвали за толстенные щеки, хлопал блекло-голубыми круглыми глазками, лежа в коляске здесь же, на кухне, рот его был надежно заткнут пустышкой. Пустышка была особенная, с картинкой, Ленка прислала из Вены.
   Сначала обменивались новостями, в основном невеселыми - кто где что достал, какую отстоял очередь. Говорили, что кто-то еще собирается уезжать, что прикрывают эмиграцию через Европу. Всех стал живо интересовать Израиль. Бурно обсуждали Первый Съезд Советов, речь Сахарова, выключенный микрофон. Позже - смерть Сахарова. Тревога, ожидание, нетерпение, горбачевские полумеры, потом бесславный путч ГКЧП. Словом, событий хватало, скучной жизнь в Москве в то время назвать было трудно. Поговорив, постепенно один за другим замолкали, наступала тишина, Андрей поправлял очки и разворачивал очередной перемазанный, мятый, небрежно исписанный листок.
   Писала Ленка легко, остроумно и довольно литературно - филолог все-таки. Письма были разными, веселыми и депрессивными, в зависимости от ее настроения. Сначала - бурные восторги по поводу продуктов, тряпок, витрин, магазинов, венских пивных. Одно из писем было просто поэмой, посвященной супермаркету. Со временем восторгов становилось все меньше, иронии больше, и за шутками просвечивала грусть. Откровения типа: "А все-таки Вена - это большая дыра. Так, Рига плюс электрификация всей страны" или повторяемая из письма в письмо цитата "В Европе холодно, в Италии темно" вызывали у всех недоверчивое недоумение. Никто из нас тогда за границей дальше Болгарии не бывал, и подорвать наше религиозное преклонение перед Европой, рыночной экономикой и продуктовым изобилием в супермаркетах, виденных нами лишь на фотографиях, Ленкиным насмешкам и намекам было не под силу. "С жиру бесится! Кому щи жидки, кому жемчуг мелок" - таков был общий приговор. А Ленка все повторяла на разные лады, что быть эмигрантом трудно. Да что трудно-то - недоумевали мы. Как может быть скучно в Вене? А Венская опера - о ней почему-то ни слова, а Пратер - "аттракционы да кока-кола", а пиво двадцати сортов! "Денег мало, идя в город, беру с собой увесистую шоколадку, примерно в полкило, и связку бананов - на это можно прожить целый день". - Еще бы, ты без этого поживи! Ну ладно Вена, но Италия! Собор Святого Петра, Колизей, "руины на каждом шагу, в некоторых даже живут", "каждую неделю у итальянцев какой-нибудь праздник - фейерверки, петарды, маскарады". Пособие хоть и небольшое, но хватает на жилье, на еду, на выпивку и даже на поездку в Венецию, делать ничего пока не надо - откуда горечь? "В Союзе мы накопили много мифов об ином, лучшем мире, забыв, что он строится людьми, причем такими же, как мы с вами - в меру ленивыми, в меру умными и отнюдь не святыми. Есть еще одна особенность, видимо, мы не изживем ее до конца жизни: мы не умеем быть беззаботными. Этот мир раздражает беззаботностью, весельем, ленью, поверхностностью, как усталого, издерганного взрослого раздражают шумные и дурацкие игры детей. Мы вечно настороже, не умеем расслабляться, потому любая дружеская встреча - пьянка... Мы чужие здесь и там, очень быстро выпали из старой жизни и не имеем никакого отношения к новой. Пересылка..."
   Несколько лет спустя, уже в Нью-Йорке, на нашей бруклинской квартире случился между Ленкой и Андреем разговор, который мне запомнился. Квартиру мы снимали очень приличную, в Мидвуде. Это тихий зеленый район Бруклина, по субботам ни одной машины, прогуливаются благообразные евреи в смешных меховых шапках. Мидвуд - место довольно богатое. Нищие многодетные хасиды с пейсами селятся не тут, а в Боро-парке или на Краун-Хайтс. Мидвуд - район умеренных ортодоксов, детей в семьях - трое-четверо, все чистенькие, нарядные, веселые, мамаши в длинных юбках и париках приветливы. К русским эмигрантам отношение доброжелательное. Я уже была беременна Данькой, мы начали присматривать дом в Нью-Джерси, работа у Андрея и у меня была хорошей, и быт более или менее наладился. Но даже в благополучной жизни случаются перебои, и в тот день настроение у Андрея было скверное. Он пришел поздно. На работе что-то не ладилось, начальник отдавал дурацкие невыполнимые указания, требовал начать тестирование недописанной и практически неработающей программы. Андрей пытался сосредоточиться на технических вопросах, менеджер в технологии не разбирался, и его претензии сводились к пожеланиям типа "сделайте мне красиво". Андрей раздражался из-за невозможности ничего объяснить, винил свой убогий английский, чуждость корпоративного мира, жаловался, что не понимает тонкости отношений, правил субординации, более того, не чувствует по интонации, что имеет в виду начальник - выговор, приказ или дружеский совет.
   Ленка заехала ненадолго, она привезла нам с Брайтона каких-то вкусных вещей. Тогда таких русских магазинов, как на Брайтоне, не было еще нигде. Мы пили чай, Ленка что-то вяло рассказывала. Потом заговорили о работе, повспоминали Москву, как читали Ленкины письма, и вдруг Андрей начал ее упрекать за то, что она не писала о самом главном. Эмиграция - замкнутый мирок. Мы никогда не попадем в настоящую Америку. В чем тут дело - в языковом барьере, который непреодолим, сколько ни старайся, в другой ментальности, в том, что мы уже не молоды, - не важно. Мы обречены на сытое, богатое, благоустроенное гетто, окружающий мир за стеклом, и туда нам нет хода. Средним классом мы, пожалуй, станем, уже становимся, а вот интеллигенцией не будем никогда. И дети не будут. В лучшем случае - интеллигенцией первого поколения, даже если попадут в лучшие университеты - ведь воспитываем их мы, а мы здесь в культурном плане - дикари, хуже дворников.
   - Я не писала! Я не писала! - горячо возмутилась Ленка. - Да ведь только об этом я и твердила с самой Италии! Мы - чужие. Мы - другие. А вы мне - ты любуешься Италией! Ты жрешь киви и авокадо! "А мы в чулане, с дырой в кармане". Я потому и писать перестала, что вы ни хрена не понимали. Я вам кричала: "Мне вчера дали свободу, что я с ней делать буду", я шутила "мы чужие на этом празднике жизни", а вы подсчитывали, что мое пособие больше, чем ваша зарплата. А, ладно. - Она махнула рукой и обиженно замолчала.
   Мне запомнилось одно Ленкино письмо, последнее письмо из Италии. Ленка пыталась понять, кто такие эмигранты, почему кого-то вдруг вихрем срывает с места и несет невесть куда. Письмо сохранилось.
  
   "... Эмиграция - я имею в виду публику, окружающую нас в Ладисполе, - оказалась совсем не такой, какой я себе ее представляла. Москвичей и ленинградцев мало, в основном бегут Украина и Белоруссия, бывшая черта оседлости - Одесса, Киев, Гомель, Минск, Черновцы, Бельцы, Хмельницкий, Житомир, даже Симферополь и Ялта. Ни у кого никакой идеологии, всем наплевать на коммунистов, да и на евреев, по большому счету, тоже, бегут за лучшей жизнью, бегут от беспросветного существования в рай, где есть колбаса и водка и нет талонов на сахар. Собственно, этот мотив кажется мне более понятным и разумным, чем поиски мифической свободы. За свободой бегут тоже, но за буквальной: процентов пятнадцать - бывшие уголовники. Все крутятся в маленьком городке, тусуются на небольшом пятачке вокруг центрального фонтана, по мере сил занимаются коммерцией, пытаясь вручить перепуганным итальянцам советские ртутные градусники, палехские шкатулки, матрешек и балетные пуанты. Мой сосед-одессит, бывший директор магазина, отсидевший в Совке семь лет за незаконные махинации, привез целый чемодан пуантов. По вечерам они с другом, бывшим чемпионом Украины по боксу, оттрубившим свой пятерик за вышибание денег и ценностей из неаккуратных должников, напиваются, орут матом на весь Ладисполь и обещают выйти к фонтану танцевать на тех самых пуантах.
   Здесь много стариков, едущих с детьми или к детям, бывших ветеранов, коммунистов и беспартийных, хорошо ли, плохо ли проживших в Совке целую жизнь, оставивших за спиной могилы, воспоминания, бесценные обломки своих так или иначе прожитых жизней. Они выбирают между памятью и родиной, с одной стороны, и одиночеством и разлукой с детьми  с другой. Этих стариков безумно жалко, и не о них речь. А еще есть мы - крикливая, пестрая стая, даже по-русски мы говорим по-разному. Что же объединяет нас - меня, Женьку, Мишку - парикмахера, одессита, Яшу - немолодого филолога, преподавателя английского из Москвы, Гарика - маляра из Гомеля, Фаинку - портниху из Киева, Марика - художника из Хмельницкого, Иру - пианистку, одинокую девушку лет сорока из Ленинграда? По-моему, два качества, точнее, два негативных качества, два отсутствия - бесстрашие и бессердечие. Почему бесстрашие - понятно. Только бесстрашный, лишенный нормальных инстинктов осторожности человек бросит неуютное, но стабильное, пусть даже слегка пошатнувшееся существование и устремится к чужим берегам, не будучи, заметьте, выслан, не рискуя дома быть расстрелянным в овраге. Только бесстрашием (если, конечно, не глупостью) можно объяснить готовность разрушить жизнь и начать строить ее на пустом месте да еще в чужой языковой среде. Незнание языков поразительное - отдельные старики помнят идиш, я встретила даму, в совершенстве знающую чешский, кое-кто почему-то говорит по-румынски - цыгане они, что ли? Английский знают только бывшие учителя английского языка, зато эти не владеют никакой другой профессией. Про бесстрашие вроде все ясно. А вот бессердечие... Нет ни одного человека, не разорвавшего какие-нибудь душевные связи. Кто бросил жену, кто родителей, кто детей, сестер, братьев, любимых, все - друзей (чего уж тут о собаках и кошках). Никто не знает, надолго ли, возможно, что навсегда. Потому, наверно, Ладисполь до краев переполнен муками совести, столько пьяных пронзительных исповедей можно услышать, если год, не слезая, ездить в общем вагоне поезда "Москва-Владивосток". Бессердечие очень дружит с сентиментальностью.
   Да, кстати, я наконец увидела своего отца. Он приезжал в Ладисполь посмотреть на меня, а заодно и по делу - писал какую-то статью или очерк "о положении еврейских эмигрантов в Италии в связи с участившимися отказами в статусе беженца" - он так выразился. Высокий, красивый, бездна обаяния, молодой, моложе, чем я ожидала. Глаза синие. Носит очки. Андрей похож на него сильнее, чем я. Все вышесказанное имеет к нему самое непосредственное отношение.
   Андрюш, помнишь, я все просила тебя вспомнить песню про тучку? Ту, которую он пел? Я не придумала, песня была, он ее помнит:
  
   Come to me, my melancholic baby,
   Come to me and don't be blue,
   Every cloud has a silver lining
   Which the sun shines through.
  
   Это песня из фильма "The Roaring Twenties", который в русском переводе назывался "Судьба солдата в Америке". Трофейный фильм, его все видели, и песню все знали. У Аксенова есть роман про Америку, который так и называется: "В поисках грустного бэби".
   Невеселое что-то письмо получилось. Ладно, "есть у тучки светлая изнанка"...
  
  
   Тогда, в апреле, когда Женька начал уговаривать Ленку уехать, ей еще не приходило в голову, что меньше чем через год она окажется в Вене. Женькины рассуждения казались ей блажью, фантазией, влиянием Резника. В Женькину внутреннюю жизнь она не вникала, занятая собственными переживаниями. А с Женькой что-то творилось, это видела даже я. Он стал гораздо меньше рисовать для себя, мольберт в их комнате был давно задвинут в угол за кресло. Картинки, висевшие на стенках, не обновлялись. Женька жаловался, что все его время съедает халтура, что он не видит смысла работать, настоящее искусство никому не нужно, спрос только на китч и на соц-арт. Разговоры эти больше походили на самооправдание. Где-то собирались полуподпольные выставки, бульдозеры давно никому не грозили. Конечно, чтобы выставиться в Манеже или на Малой Грузинской, надо было быть членом какого-нибудь Союза, но таких мастерских, как та, где мы слушали Звягинцева, были по Москве десятки, в них устраивались выставки и хэппининги, собиралась публика, бывали иностранцы. Собственно, иностранцы и были главными покупателями. Разбогатеть на живописи было трудно, но слова о работе "в стол", то есть на стенки собственной квартиры, звучали неубедительно. Женьке не работалось. Я как-то раз услышала, как Андрей с Сонькой обсуждали Женьку. Сонька ко всем проблемам подходила с точки зрения психиатрии, и мне казалось, что она каждому готова поставить диагноз, но в тот раз ее мнение показалось мне убедительным. Андрей высказался в том духе, что Женька просто талантливый ремесленник; умение рисовать, отсутствие постоянного места работы и слабость к спиртным напиткам еще не делает человека художником. С Ленкиной легкой руки Женькина биография была известна всем. Сонька заключила, что художником-то он был или, во всяком случае, подавал надежды, а потом случилась с ним тяжелая депрессия или психоз, черт его знает. В результате он угодил в Кащенко, и творческие способности у него так и не восстановились.
   - В психиатрии это называется "шуб", у него так и в истории болезни записано, я ее нашла, я сейчас в этом отделении работаю, - сказала Сонька.
   Дальше она долго еще говорила, употребляя длинные и совершенно не знакомые мне слова. Я поняла, что "шуб" - это острое состояние, как бы взрыв болезни. Состояние это снимается лекарствами, но последствия могут быть разнообразными - снижение интеллектуального уровня, угасание творческой потенции, нарушение способности воспринимать новое. Больному при этом кажется, что все в порядке, он такой же, как был, - это, кажется, называется отсутствием критики, в своих неудачах он склонен винить обстоятельства, других людей, словом, все, кроме болезни. Шуб может повториться несколько раз - это как лестница, по которой идут только вниз. Пока Женька был влюблен, он был на подъеме, кое-что восстановилось, он рисовал, но потом возбуждение - маниакальная фаза, по Сонькиному определению, - прошло, и все вернулось на тот уровень, который был сразу после болезни. Звучало все это страшновато, но к Дворнику очень подходило. Я спросила, как же Ван Гог, даже отрезав себе ухо, рисовал все равно гениально, но Сонька объяснила, что шизофрения бывает разная. К тому же Женька явно не Ван Гог и вряд ли им был.
   Права была Сонька или нет, но в своем творческом кризисе Женька в основном винил Совок, валя в кучу невозможность выставляться и продавать серьезные картины, отсутствие красок, холстов и всего прочего, необходимого для работы, тесноту в квартире, низкие вкусы публики, притеснения евреев, к которым он почему-то причислял себя, очереди в магазинах, злобные рожи в метро. Запад в его мировосприятии был негативом этого мира - вот там он и будет вместо матрешек писать великие картины. Не знаю, снизились ли у Женьки интеллектуальные способности и глубина восприятия, их у него, по-моему, и раньше было немного.
   Ленка ничего не слышала и не видела. Она вообще обладала способностью замечать только то, что ей хотелось. Со времени концерта Женька для нее отодвинулся полностью на второй план. Ее занимал только Звягинцев.
  
   -... Нет, просто так, ничем это кончиться не может. Я, конечно, повела себя как дурочка, но Звягинцев этот тоже хорош. Вот помяни мое слово, он еще появится. Меня просто так еще никто не забыл. Ты чего такая кислая?
   Я сидела с Ленкой на кухне. Все было как обычно, только вместо оладий к завтраку она возилась с борщом, завтрак в то воскресенье она проспала. День был великолепный, после вчерашнего дождя на деревьях полопались почки, и весь двор был обрызган нежной бледной зеленью, пропитан тополиным клейким запахом. Коричневая шелуха усеяла весь асфальт, налипала на подошвы. Я почему-то неважно себя чувствовала, запахи меня раздражали, особенно дух Ленкиного борща, пригоревшего лука, пар вареной свеклы, неожиданно навязчивый тошнотворный запах бульона, как будто мясо было не очень свежим. В Андрюшиной комнате пахло так же, поэтому я не уходила с кухни, а пристроилась в самом углу у открытого окна. Ленка резала капусту огромным ножом и болтала. Она уже успела пересказать мне разговоры об отъезде и теперь говорила о том, что больше всего ее занимало, - о Звягинцеве. Собственно, сказать о нем ей было нечего, поэтому она на разные лады повторяла одно и то же - он еще придет, никуда он не денется, подумаешь, гениальный поэт, наглый просто, но он все равно появится. Андрей ушел на рынок, Дворник в гостиной гудел пылесосом. Мне было некуда деваться, я слушала Ленку, скучала и маялась от дурноты и головокружения. Вечером мы с Андреем собирались идти в театр, и я от всей души надеялась, что к вечеру мне полегчает.
   - Да что с тобой, Галка, ты какая-то зеленая? - Ленка повернулась ко мне, продолжая орудовать ножом, и вдруг взвизгнула. Я вскочила. По белой капусте растеклись неприятные красные пятна. Порезанный палец она уже засунула в рот и сейчас глазами и здоровой рукой показывала мне на аптечку и мычала. Судя по ее гримасам, порезалась она несильно, но кровь текла вовсю. Я полезла за пластырем, отрезала полоску и приготовилась заклеивать. Ленка вытащила палец изо рта и протянула ко мне. Из не очень длинного бледного пореза выдавилась полоска крови. Я примерила пластырь, кровь капнула мне на палец, и тут я первый раз в жизни потеряла сознание.
   Падать в обморок оказалось очень неприятно и стыдно. Я, видимо, пришла в себя быстро, хотя Ленка успела набрать в рот воды и обрызгать меня всю, как брызгают на пересохшее белье при глажке. Я открыла глаза, тошнотные зеленые круги покрутились, раздвинулись и убрались куда-то, и я увидела Ленку, стоящую передо мной на коленях, с раздутыми щеками и полным ртом воды: она снова собралась плеваться. Пластырь так и висел на ее пальце, приклеенный только одной стороной, я поспешно отвела глаза, чтобы не увидеть крови, и тут она меня снова окатила водой. "Хватит", - хотела сказать я, но оказалось, что язык еще ворочается плохо.
   Дальше началась общая суета. Ленка с Дворником поднимали меня, укладывали на диван, порывались вызвать "скорую". Пришел Андрей, испугался и начал суетиться вместе со всеми. Я вскоре очухалась, но от стыда за такую нелепую слабость - до обморока испугаться пореза на пальце! - я не показывала виду, что мне лучше. Ленка, убедившись, что я не умираю и "скорая" мне не требуется, оставила меня в покое и вернулась на кухню. Андрей поправил одеяло, присел на краешек дивана, но тут она его позвала. Вернулся он с кухни каким-то озабоченным, снова долго поправлял одеяло, сел и, не глядя на меня, спросил:
   - Галочка, а у тебя все в порядке?
   Я не поняла вопроса и принялась объяснять, что это от крови, что Ленка порезала палец, а я испугалась, но он перебил меня:
   - Нет, я имею в виду, ну, по-женски...
   - По-женски?
   - Ну, ты не беременна, нет? - и он наконец решился взглянуть на меня.
    Нет, насколько я знаю, - ответила я, лихорадочно пытаясь припомнить, когда у меня была последняя менструация, у меня со сроками вечные неполадки. - Нет, вроде...
   - Ты только, если что, не скрывай от меня ничего, ладно? - И, слегка отвернувшись, добавил: - И с сестрой моей не советуйся.
   - Почему?
   - Она насоветует. - И он опять стал подтыкать и расправлять черно-красный клетчатый плед, которым я была укрыта. Плед пропах табаком, и меня снова замутило. Театр в этот вечер пришлось отменить.
  
   Тошнота моя не прошла ни назавтра, ни через неделю, и когда я шла в лабораторию за результатами анализа, я почти не сомневалась в ответе. В маленьком полуподвальном помещении недалеко от "Добрынинской" была духота и толчея. Я протиснулась между какими-то толстыми тетками, приблизилась к окошечку. Рядом стояла и плакала молодая девчушка, лет от силы семнадцати. Она хлюпала носом и вытирала его скомканной белой бумажкой. Я пробормотала свое имя, и мне в руки вылетела такая же бумажка. На ней наискосок стоял черный небрежный штамп: ОБНАРУЖЕНА. Меня так тошнило, что никаких эмоций я не испытала. Брезгливо сжавшись, чтобы не отираться о потные бока, я выбралась на улицу. Меня преследовал запах немытых тел и почему-то селедки. "Не поеду на работу, - думала я. - Домой поеду, в Бибирево. Позвоню Андрею, пусть он разбирается, что делать, и поплачусь маме. Плевать, что она скажет, все равно узнает рано или поздно".
   Сейчас, спустя десять лет, все чувства, переживания, замирания сердца стерлись, забылись, переиначились. Как Андрей делал мне предложение, я не помню. Он, кажется, приехал ко мне в Бибирево, по-моему, с цветами, очень хочется сказать - с астрами, но какие в начале мая астры! Наверно, астры были в какой-то другой раз - он в белой рубашке, немножко тесной в вороте, стоит в дверях моей квартиры с астрами, а мама за моей спиной распевает гостеприимно: "Андрюша, здравствуйте, заходите, какие чудесные астры..." Нет, тогда это были не астры, а, наверно, тюльпаны с Центрального рынка, и бутылка шампанского, и расшаркивания в дверях. Мама суетилась и стеснялась, отец отводил глаза, им было неловко, что свадьба будет, как отец шепнул матери, "вынужденная". Нет, не помню ни разговоров, ни поцелуев, помню только, как все время нечеловечески тошнило. С свадьбой торопились - чтобы успеть, пока живота не видно, и мама с теткой что-то мудрили над кучей гипюра - моим свадебным нарядом, и мама бормотала: "Все не по-людски. Шаманались-шаманались, теперь женится - на тебе, за две недели, ну о чем он раньше-то думал? Такой на вид серьезный парень...", а тетка поддакивала и под шумок расспрашивала про зарплату, про квартиру, про Ленку: "С сестрой живет? И что - меняться будут?"
   Первый семейный сбор на Малой Бронной: равнодушные светские улыбки Александры Павловны, Владимир Николаевич, вальяжный, в неизменном замшевом пиджаке, мои обыкновенные родители, выглядящие рядом с ними жалкими. Дворник, поддатый и исполненный добрых чувств, поздравлял искренне, Ленка улыбалась и шутила, а глаза у нее были серыми, холодными и злыми. Они с Андреем убирали со стола, я вышла на кухню помочь и из коридора услышала Ленкин насмешливый голос:
   - Жениться, братец, надо на сироте!
   Я попятилась назад в комнату. Андрей говорил что-то примирительное, Ленка открыла воду и начала мыть посуду, слов я больше не различала.
   Не помню я и свадьбу в ресторане "Прага" - какие-то длинные белые столы, музыка, пьяные лица, запахи кухни, и опять тошнит, тошнит, тошнит, кружится голова, душно, кричат "Горько", Андрей сидит рядом, скованный, чужой, а в уголке Женька с моим дядей беседуют о чем-то увлеченно и подливают себе водочки, давно не обращая ни на кого внимания. Ленка сидит одна, подперев голову рукой, с брезгливым выражением лица. Как только к ней кто-нибудь обращается, лицо сразу меняется, становится участливо-заинтересованным, и вот я уже слышу сквозь пенопластовое шуршание голосов:
   - Галочка чудесно выглядит! Вы сами шили платье? Потрясающе! - Это, видимо, моей маме.
  
   Почти весь июнь мы с Андреем провели на даче, в Малаховке, отказавшись из-за моего гнусного самочувствия от свадебного путешествия. Тошнить перестало где-то к июлю, когда я уже жила на Малой Бронной. Тогда и возобновились наши с Ленкой воскресные утренние разговоры на кухне. Ленка поначалу обрадовалась возвращению своего неизменного слушателя.
   - Ты тут замуж выходишь, блюешь все дни без продыху, а мне и поговорить не с кем! Дворник, знай себе, яйца красит, и они с Резником все в Америку едут, Патрик утюжит день и ночь, пиздит только о долларах, Сонька в своей интернатуре сгинула - ее в Кащенко работать взяли, так она только о психах разговаривает, остальные Россию спасают как бешеные. Дурдом. Одна Танька осталась. Дура она, конечно, но все ж живая душа...
   Танька числилась Ленкиной подругой. Они были знакомы бог знает как давно, по-моему, с детского сада, учились десять лет в одной школе. Танька недавно окончила Горный институт, работала экономистом. Ни мужа, ни постоянного романа у Таньки не было, и вся ее жизнь крутилась вокруг Ленки. Ленка ее особенно не любила, но и не прогоняла, ценя в ней преданность и зависимость. Танька всегда оказывалась под рукой, когда было не с кем поговорить, не с кем куда-нибудь пойти или поехать. Мне Танька не нравилась - маленького роста, кругленькая, говорливая, восторженная, она смотрела на Ленку с обожанием и завистью, пыталась копировать ее интонацию и словечки, хотя матерщина и грубости, у Ленки звучащие милой насмешкой, у Таньки выходили неестественно и неприлично. Но лицо у нее было симпатичное, большие круглые карие глаза смотрели печально, как у Бэмби, от улыбки на пухлых щеках появлялись милые ямочки.
   - Помнишь, я тебе говорила, что он никуда не денется? Как кто? Звягинцев! Ты что - и Звягинцева забыла? А, помнишь. Ну вот, - Ленка бросила на стол ножик, положила в салатную миску недорезанный помидор, уселась с ногами на стуле и потянулась к синей сигаретной пачке, лежащей на столе, - никуда он не делся, его Патрик привел в середине июня, вы на даче были...
  
   Патрик привел Олега неожиданно, не предупредив Елену заранее. Была пятница, и народу, как всегда, толпилось много: Мишка Резник, против обыкновения вместе с женой Светкой, Танька, Костя Игнатьев, с которым Елена успела подружиться, Володя-Йог, новое Еленино приобретение, высокий голубоглазый красавец, застенчивый и молчаливый. Сонька утверждала, что он страдает дислексией - психическим расстройством, при котором человеку трудно говорить, связно выражать собственные мысли. Работал Володя врачом на "скорой помощи", в доме появился недавно. Он сидел, молча улыбаясь, и не сводил глаз с Елены. То, что он йог, известно было только с Елениных слов, никому, кроме нее, вступить с ним в словесный контакт пока не удалось.
   Еще была Катя, симпатичная и кокетливая блондинка. Елена подружилась ней на работе. У Кати полгода назад родился ребенок, поэтому ей редко удавалось выбираться из дома.
   Появление Звягинцева, конечно, произвело фурор.
   - Простите, Олег, это вас я недавно видела по телевизору в программе "Добрый вечер, Москва?" - Танька вылезла с этим вопросом, как только Елена провела Олега на кухню и представила. Олег был одет в тот же шикарный черный бархатный блейзер, в котором выступал на концерте. В телевизионной передаче он тоже был в этом блейзере - похоже, это его единственная парадная одежда. Черные джинсы, рубашка в мелкую красную клеточку, с каким-то маленьким черным лейблом на кармашке - элегантный, небрежный, подчеркнуто вежливый, блестящие черные волосы, очень чистые, лежали на воротнике. Женька рядом с ним в своих засаленных джинсах выглядел каким-то неуклюжим и непромытым. Олег обернулся к Таньке, улыбнулся доброжелательно, подтвердил, что видела она именно его, посетовал на неожиданно свалившуюся популярность, к которой был не готов:
   - Представляете, Таня, меня вчера первый раз в жизни узнали на улице! Мы шли с женой по Тишинскому рынку, а навстречу пара такая молодая. Одеты роскошно, ребенок с ними лет пяти в джинсовом костюмчике, в авоське несут черешню. Жена моя мне шепчет: "У, спекулянты!" Поравнялись мы с ними и слышим: "Смотри, Звягинцев идет". Ну, я загордился, выпрямился, грудь выпятил - и тут: "А он кто - муж Пугачевой?"
   Все засмеялись. Олег сразу стал центром общего внимания. Посыпались вопросы - про телевидение, про стихи, кто-то притащил из комнаты гитару, Олег, не кокетничая и не ломаясь, согласился спеть. Он пел и, как тогда на концерте, смотрел на Елену. Она совершенно забыла про Женьку, даже рот приоткрыла от удовольствия.
   Я просто бродячий прасол, брожу я с товаром разным,
   Брожу я с товаром странным по всем поднебесным странам,
   Товар отдаю не даром, улыбка цена товару,
   Да слезы цена товару...
  
   - Олег, у вас потрясающий голос, - не отставала Танька. Она была в восторге от внимания, которое Звягинцев оказал ей при знакомстве, и не хотела это внимание терять, - вы, наверно, замечательно поете романсы?
   - О да, - безо всякого смущения согласился Олег, - романсы я пою замечательно. Моя бабушка всегда утверждала, что, если бы я был безногим и пел в электричке, моя семья жила бы безбедно.
   Олег слегка наклонился к Таньке и, глядя ей без улыбки прямо в глаза, в полную силу, с надрывом затянул "Ямщик, не гони лошадей". Маленькая кухня наполнилась его голосом. У Елены по спине побежали мурашки. "Да уж, слезы - цена товару. Наплачусь я с тобой", - подумала она и посмотрела на Женьку. То есть она посмотрела на холодильник, около которого Женька только что стоял, как он стоял всегда, привалившись к стенке, скособочившись на одно плечо и засунув руки в карманы. Но сейчас у холодильника было пусто. Не дай бог, опять сцену устроит! Елена обернулась к двери и с облегчением перевела дух. Женька в коридоре о чем-то разговаривал с Катей. Что-то то ли в его позе, то ли во взгляде, обращенном на Катю, показалось Елене странным, но она не стала задумываться. На кухне было невозможно тесно, все слушали Олега. Елена чувствовала досаду. Приятно, конечно, принимать у себя на кухне телевизионную знаменитость, это не часто бывает, но не песни же петь он приперся, в конце концов! Вечер превращался в бенефис Звягинцева, что Елену никак не устраивало, к тому же Танька устроилась как-то подозрительно близко от Олега и явно блаженствовала. Елена дождалась паузы и, прежде чем Танька успела в очередной раз раскрыть рот, воскликнула:
   - Ребята, Андрея же нет! Пошли в комнату, танцы устроим!
   Женька повернулся и посмотрел на нее через головы сидящих:
   - Танцы? Ну что ж... - и он первый пошел в гостиную какой-то развинченной походкой. Гостиная в квартире на Малой Бронной называлась обычно большой комнатой. Она не была особенно большой - метров шестнадцать, но в ней было мало мебели. Вдоль одной стены стоял старый красный диван с выпирающей в самой середине пружиной, напротив всю стену занимали книжные полки, туда же были встроены телевизор и стереосистема. В углу около балконной двери небольшой стол с парой стульев, и все. Елена давно мечтала о ковре, но ковры были дорогими, и их трудно было доставать, так что потертый пол оставался голым. Дом был старым, и паркет не был покрыт лаком; еще одна любимая маниловская идея Елены и Андрея - не вызвать ли циклевщиков и не привести ли пол в порядок - навсегда осталась невоплощенной. Пол полагалось мазать мастикой и натирать, чего, конечно, никто никогда не делал. Электрический полотер - чудо техники пятидесятых годов - пылился в прихожей и изумлял новых гостей. Половицы скрипели немилосердно. Из открытой балконной двери тянуло свежим холодком и тополиным запахом. Пока Женька включал стерео - старенький "Аккорд"  и выбирал пластинки, Елена притащила с кухни свечи, зажгла их и погасила верхний свет. Стало почти темно. Женька поставил пластинку и опустил звукосниматель куда-то на середину. Игла неприятно пискнула, и "...томленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась..." - почему-то он выбрал Оскара Строка. Резник шутливо раскланялся со своей женой, Патрик с издевательской почтительностью пригласил Таньку. Слава богу, в этот раз Патрик, похоже, намерен ей помогать. Олег выждал короткую паузу и пригласил Елену. "Без тоски, без печали в этот раз прозвучали слова твои". Олег, несмотря на свою нескладную худобу и сутулость, танцевал хорошо, легко, хотя это было, конечно, никакое ни танго, а так - топтание и покачивание в обнимку. Женька уселся в самой середине дивана, откинул голову на спинку и наблюдал за Еленой. Она под его взглядом чувствовала себя скованно, сбивалась с ритма и отворачивала от Олега лицо. Олег молчал, тоже смотрел в сторону и не пытался прижимать ее к себе - скромный такой танец двух малознакомых людей. "...В этот час ты призналась, что нет любви..." Наконец мелодия кончилась, Олег опустил руки, и Елена проворно двинулась к столу, где стояло вино, разновысокие рюмки, бокалы и стаканы и кое-как сервированная закуска - сыр на тарелке, поломанная на крупные куски шоколадка. Звягинцев подошел тоже, взял у нее из рук бутылку, налил вина ей и себе. Его манера безо всякой неловкости смотреть прямо в лицо смущала Елену. Она уткнула глаза в стол, крышка которого, когда-то полированная, а теперь матовая, была испещрена царапинами и круглыми пятнами - следами от многочисленных стаканов и чашек,  в нескольких местах прожжена сигаретами.
   - Лена, я часто вспоминал тебя.
   - Я тоже. - Елена, стесняясь, совсем отвернулась и пальцем машинально расковыривала какую-то дырочку в поверхности стола. - Но ты меня не искал.
   За спиной продолжала играть музыка, поскрипывал пол и шаркали ноги. "Но вы прошли с улыбкой мимо, - как-то несовременно и легко заходятся скрипочки, - и не заметили меня". Какой у Таньки голос навязчивый. С кем она говорит, непонятно, бухтит и бухтит, неужели все Патрика мучает?
   - Ты придешь когда-нибудь ко мне?
   Елена пожала плечами и, решившись, подняла глаза на Олега. Он стоял очень близко и смотрел на нее сверху вниз. Слегка нагнувшись, он мог бы ее поцеловать. Елена опустила голову и отодвинулась. Музыка прекратилась, сзади зашумели. Рука Резника протиснулась между Еленой и Звягинцевым и безошибочно ухватилась за бутылку со спиртом, на дне которой бултыхались ярко-желтые лимонные корочки.
   - Женька, тебе налить? - крикнул он куда-то в комнату. Елена не оборачивалась и головы не поднимала. Рука Резника с неровно обкусанными грязными ногтями исчезла, унося бутылку. Справа на краю зрения появился серо-голубой рукав - джинсовая рубашечка "Вранглер" - Патрик, пижон валютный, подкрался, как всегда, бесшумно. Между Еленой и Звягинцевым втерлась Танька и сразу стала приставать к Олегу, просить, чтобы он налил ей вина, угостил сигаретой. На Таньке была красная с синим ситцевая блузка со стоячим воротником. Блузка натягивалась на толстой груди, от узора рябило в глазах. Джинсы топорщились на ляжках. С такой фигурой юбку надо носить. А еще лучше рясу. И почему с мужчинами Танька всегда разговаривает задорным комсомольским голосом? Елена обернулась в комнату. Светка Резник с Катей копались в пластинках, Мишка с рюмкой сидел на диване. Володю-Йога она в темноте разглядела не сразу - он устроился на полу по-турецки, луч света, падающий из коридора, освещал кусок бороды, зубы поблескивали в неизменной улыбке. Женьки и Игнатьева видно не было. Елена вопросительно поглядела на Патрика.
   - Не волнуйся, твой Отелло в сортире, - шепнул ей Патрик.
   Звягинцев продолжал разговаривать с Танькой. Ух, доставучая баба! Олег говорил о мистике, экстрасенсах, лечении руками. Танькино круглое глуповатое лицо выражало напряженное внимание, даже рот приоткрылся. Елена уже хотела попятиться и незаметно отойти от стола, как вдруг Звягинцев обратился к ней.
   - Вот, кстати, у Лены очень сильное биополе, хотя, видимо, неосознанное. У тебя должны быть очень чувствительные руки.
   - Угу. - Сзади мешал стул, справа боком на край стола присел Патрик, чтобы отойти, надо было отодвинуть Звягинцева. Разговоров про паранормальные явления Елена терпеть не могла. - Я на самом деле Джуна и Ванга в одном лице, мне вон тот йог говорил. Сейчас дотронусь, и будет ожог. Пропусти пожалуйста.
   Елена прикоснулась к рукаву Олега, пытаясь пройти, но Олег ухватил ее за кисть.
   - Погоди, ты напрасно говоришь таким тоном. - Он уже полностью повернулся к Елене, забыв про Таньку. - Люди склонны отрицать недостаточно изученные и пугающие явления. Пока я не испытал мистического озарения, я был полон скепсиса так же, как ты.
   "Он что, думает, что мне шестнадцать лет? Не видно, что я не Танька?" - Елена потянула руку. Звягинцев, держа ее за пальцы, перевернул кисть ладонью кверху.
   - Пальцы у тебя прямые и длинные, как карандаши. Я тебе сейчас погадаю.
   Он повернул ее руку к свету и поднес поближе к свече, стоящей на столе, чтобы получше разглядеть линии. Елена почувствовала колеблющееся тепло. Свеча скособочилась, пламя подрагивало от ветерка из открытого окна и потрескивало еле слышно. Пахло горячим воском. Звягинцев склонился, как будто действительно пытался рассмотреть линии, и что-то забормотал. Танька вытянула шею, тоже пытаясь разглядеть Еленину ладонь. Патрик молча курил. Он вообще не вступал в разговор. За спиной заиграла музыка, трогательный детский голосок запел по-английски. А, Джоан Баэз, любимая Женькина пластинка. Светке с Катей в разрозненной куче все-таки удалось откопать что-то танцевальное и не столь многозначительное, как танго тридцатых годов.
   - Так, так, угум, это сюда, да-а, а это что? Угум... А ты, Лена, опасная женщина.
   - Во-первых, я не Лена, а Елена. Чем же я так опасна?
   Елена чувствовала себя неуютно, поэтому голос ее прозвучал раздраженно. Олег пожимал ей руку и незаметно поглаживал большим пальцем, все это дурацкое гадание было затеяно только для этого, но напряженное Танькино любопытство, молчание Патрика за спиной, взгляд Йога через всю комнату, Женька, который тоже болтался где-то по квартире и, наверно, наблюдал за ней, гасили всякое удовольствие. Плечи Звягинцева загораживали от нее комнату, и ей толком не было видно, что там происходит. Хорошо бы все куда-нибудь провалились! И Танька в первую очередь.
   - Олег, а как вы гадаете? - Нет, если эта дура так будет тянуться, она точно вывихнет себе шею, и слава Богу.
   - Я не гадаю, как цыганка, - он обернулся к Таньке, - скорее, стараюсь заглянуть в душу. Рука - лишь проводник душевных потоков, как я вам говорил. - И он снова стал вглядываться в ладонь. - Ты, Елена, ведьма. У тебя сбываются все желания. И это опасно, прежде всего, для тебя самой. У тебя деспотичная мать, какое-то сильное потрясение или потеря в детстве - что-то связанное с отцом, по которому ты всю жизнь тосковала...
   "Ого! Ну, это он мог и от Патрика узнать". - Несмотря на утешительное соображение, уверенности и раздражения у Елены сразу поубавилось, а любопытство возросло. Олег поворачивал ее ладонь под разными углами к свету, потом впивался ей в глаза взглядом, который, видимо, считал проницательным, и снова обращался к руке. Под столом его колено дотрагивалось до ее ноги. При этом он продолжал говорить низким проникновенным голосом:
   - Тебя ждут большие потрясения и изменения в судьбе. Здесь какой-то узел, разветвление на линии жизни. У тебя невнятные линии, судьба еще не до конца прорисована. Если ты сделаешь правильный выбор, то проживешь лет до девяноста и у тебя будет - раз, два - а, трое детей, из них один приемный, кажется, все мальчики. После тридцати - материальное благополучие. Мужа ты переживешь лет на двадцать.
   - А если нет?
   Олег пожал плечами:
   - По другой линии какая-то трагедия.
   - Я умру?
   - Линия обрывается. Довольно скоро.
   - А чего выбирать-то? - Елена вдруг испугалась, ей хотелось прекратить гадание, как неуместную мрачную шутку, и в то же время не терпелось дослушать.
   - Не знаю, - и Олег отпустил ее руку. Елена поднесла ладонь к глазам и попыталась что-нибудь увидеть. Ладонь как ладонь. Розовая. Чистая. Влажная. И ни черта особенного на ней не видно.
   - А мне вы погадаете? - Танька на протяжении всего гадания пыталась вставить слово, топталась, вздыхала и всячески старалась обнаружить свое присутствие, теперь она воспользовалась паузой. "Глори, глори, аллилуйа, глори, глори, аллилуйа..." - Джоан Баэз пела какой-то гимн. Они что, под это танцуют? Будто в ответ на вопрос кто-то за спиной Елены прервал песню на середине.
   - Я не гадаю дважды за вечер, - ответил Звягинцев довольно сухо. Все-таки она его достала. Патрик наконец зашевелился, а то Елене уже казалось, что он окаменел. Странный он сегодня какой-то. Патрик налил вина всем стоящим у стола. За спиной что-то спросил Женька, рассмеялась Катя, потом запел Джо Дассен, и снова ноги зашаркали по паркету. А что они там пьют? Спирт, который Резник увел? Елена снова хотела отойти от стола и заняться остальными гостями - ситуация становилась неприличной.
   - А кто твой портрет рисовал? - спросил Звягинцев. Ему не хотелось отпускать Елену.
   - Муж. Вон он. - Елена повернулась, чтобы окликнуть Женьку, Олег наконец отступил. Женька в центре комнаты танцевал с Катей, нежно прижимая ее плечи левой рукой и опустив правую ей прямо на попу. Как раз когда Елена обернулась, он склонился и не то поцеловал ее, не то что-то прошептал на ухо. Он что, спятил?
   - Мой муж целуется с блондинкой, - сказала Елена задумчиво. Патрик рассмеялся тихонько и как-то ехидно. Елена решительно взяла Звягинцева за руку. - Пошли-ка танцевать!
   Олег колебался.
   - Пошли, пошли. - Елена шагнула вперед и потащила его за собой, но в это время музыка опять замолчала. Женька еще секунду постоял с Катей в обнимку, потом нехотя отпустил ее. Елена прошла к выключателю и зажгла свет. Хватит этой романтики при свечах!
   - Эй, Резник, отдавай спирт! Всем выпить надо!
   Все зашевелились, потянулись к столу, Йог встал, помассировал затекшую ногу и присоединился к общему оживлению вокруг спирта. Катя улыбалась смущенно и виновато, стараясь держаться от Елены подальше. Сейчас Катя Елену не волновала. Посидишь дома с ребенком с Катино, так и пьяный Дворник мужиком покажется. Елена подошла к Женьке, оставшемуся у книжных полок. Так и есть. Пьян в сисечку. Когда он успевает, Боже мой! Стоит, щурится, взгляд тупой, рожа красная, белки глаз в кровавых прожилках.
   - Сукин ты сын! - тихо сказала Елена. - Опять нажрался?
   - А ты не сучка? - Женька улыбнулся пьяной улыбкой.
   - Шел бы ты спать? - Елена постаралась, чтобы это звучало миролюбиво. Ей было неловко. Ну почему надо вечно так надираться? Никто не пьян, только он и, наверно, Резник. И напивается как-то отвратительно, скандально. Ведь более кроткого и любящего человека, чем трезвый Дворник, надо поискать.
   - С чего мне спать? Я тебе мешаю?
   - Да не мешаешь ты мне. - Елена отошла с досадой. К Звягинцеву она решила на всякий случай больше не подходить - шут знает, что Женька может выкинуть в ревнивом припадке.
   Остаток вечера пили чай, Олег снова пел и рассказывал байки. Оказалось, что он знаком со всей московской богемой  и поэтами, и художниками  и даже отчасти через литературные студии и общих знакомых вхож в мир официального советского искусства, общался с Арсением Тарковским, видел много лет назад, до эмиграции, Наума Коржавина, встречался в Пярну с Давидом Самойловым. В другое время все это страшно занимало бы Елену, но сейчас она в основном следила за Дворником, который с каждой следующей рюмкой все больше становился похож на Терминатора в исполнении Шварценнегера - механические движения, каменная морда и глаза, как красные лампочки. О существовании Терминатора и Шварценеггера Елена узнала недавно, с появлением видиомагнитофона. Видак приволок Патрик, на время, но Елена так умоляла его игрушку не уносить, что Патрик продал магнитофон Андрею в рассрочку. Заодно пришлось покупать и цветной телевизор. В основном видео полюбил Женька, и Шварценеггер, ван Дамм и Сталлоне стреляли, обливались кровью, уничтожали несметные полчища врагов и неизменно побеждали, вызывая у него детский восторг. Кроме интеллектуальных разговоров, появилось новое развлечение.
   "Статями Дворник, слава Богу, не Терминатор, но разнести все к черту может", - невесело думала Елена. Когда к закрытию метро гости начали собираться, она с трудом скрыла облегчение.
   - Я позвоню тебе, - шепнул ей Звягинцев в дверях, и все вывалились на спящий двор. Из открытых окон балкона и голоса, и смех сначала были слышны хорошо, потом стали гулкими - компания проходила под аркой,  а потом и вовсе смолкли.
   Елена стала собирать со стола. Почему после пьянки, даже тихой, интеллигентной, остается такой жуткий бардак? А еще большая комната, кучи окурков в пепельницах, затоптанные куски сыра, размазанный по полу помидор, заляпанный воском стол, расшвырянные пластинки, рюмки и стаканы на всех возможных поверхностях - на столе, журнальном столике, книжных полках...
   - Ух, устала, - она повернулась к Женьке, - помоги, а? Ну что ты смотришь на меня, как Терминатор! Убрать, говорю, помоги! Жень!
   Женька отделился от холодильника, который он подпирал задом все время, пока выходили гости, и, не вынимая рук из карманов, медленно пошел на Елену. Плечи его были подняты, шея вытянута вперед, а лицо... На лицо Елена предпочитала не смотреть. Она попятилась и уперлась спиной в край раковины. Мокрая железка неприятно холодила поясницу. Женька навис над Еленой. А может, он и не меньше Шварценнегера?
   - Ты с ним спишь?
   Елена все-таки подняла голову. Глаза как у свиньи. У кабана бешеного. Не то чтобы она видела вблизи бешеных кабанов, но у них в полуприкрытых кровавых глазках должна быть вот такая тупая ярость безо всякой мысли.
   - Что? С кем?
   Женя взял ее за запястье, не сильно, почти нежно.
   - Отвечай мне правду!
   - Какую правду? О чем? - Елена улыбнулась кривой идиотской улыбкой, она всегда так улыбалась, когда была растеряна или напугана. Дворник медленно начал выкручивать ей руку. Стало так больно, что она заорала  Аааа! Пусти, идиот! Мерзавец, мудак, пусти! Ааааа!
   Наконец Женька выпустил руку, она вывернулась и, отпихнув его плечом, метнулась в ванную. Заложив задвижку и пустив на руку холодную воду, Елена присела на край ванны и немножко отдышалась. В газовой колонке за спиной отсвечивал синим маленький фитилек. Кран над ванной капал, по эмали струился желтоватый подтек. Пахло мылом и какой-то гнилью - опять под ванной забыли мокрую тряпку. Зубные щетки, бритвы, кремы, лосьоны, куча полотенец - как в коммунальной квартире. Ну да, щеток-то куча, а дома никого нет. Опять стало страшно. Что он там делает, за дверью? Рука болела все сильнее, боль ползла от кисти к плечу. Елена вертела руку под холодной струей, ежась, спиной и затылком ожидая стука в дверь. Когда этот стук наконец раздался, стало даже легче.
   - Елена, открой!
   Задвижка на двери хлипкая, она и сама могла бы ее сорвать, если бы сильно дернула.
   - Не открою. - Елена встала, но не оборачивалась, следя за дверью в зеркало. Женя рванул дверь, задвижка повисла на одном гвоздике, в зеркале на мгновение отразились два лица - ее, бледное, с расширенными глазами и красным ртом, и его кирпичная харя. Елена повернулась и вжалась в угол между раковиной и ванной.
   - Выходи отсюда! - лицо и волосы у Дворника были мокрыми, воротник рубашки и плечи тоже. С взъерошенных волос струйки стекали на лоб, щеки, одна капля повисла на носу. Как у Дуремара, продавца пиявок. Бешенства в глазах уже не было, сам, видать, испугался, но виду не подавал.
   - Выходи! Я постель постелил.
   Елена продолжала вжиматься в угол. Ужасно заболел живот, спазмами, как при поносе. Она молча отрицательно помотала головой. Женька протянул ручищи и вытащил ее за плечи из угла. Похоже, сейчас он не хотел причинять боль. Елена повела плечами, стряхивая его руки, и он их сразу убрал.
   - Выходи!
   Он легонько толкнул Елену в спину. Драться с ним в тесной ванной, среди мокрых полотенец и сушащихся на веревке трусов было нелепо, и Елена пошла вперед. Женька шел сзади и в прихожей очутился между нею и входной дверью.
   - Иди-иди! В комнату.
   Елена стояла согнувшись и прижимая ноющую руку к животу.
   - Пусти меня! Я уйду.
   - Иди и ложись. Завтра утром я сам уйду. Ты у себя дома.
   Живот заурчал, и от боли Елена согнулась.
   - В туалет пусти, а?
   Женя отступил. Шекспировская сцена, завершившаяся вместо кинжала и лужи крови поносом. Бледно-зеленая кафельная стена туалета вся была заклеена смешными вырезками и картинками. Елена машинально скользила по ним взглядом. Туалетной бумаги не было, вместо нее в держалку засунута кое-как порванная бумага и газеты. На крышке бачка - забытая кем-то толстая растрепанная книжка в коричневом самодельном переплете. Подслеповатый ксерокс, Набоков, "Дар". Интеллигенты, Набокова в сортире читают. Нужно выйти, а то этот мудак придет ее доставать отсюда. Елена со вздохом положила "Дар" обратно на бачок.
   В комнате диван был разложен, постель постелена. Женя сидел одетый на краю на одеяле. Волосы его уже высохли, а рубашка еще была влажной.
   - Ложись. Помочь раздеться? - Он расстегнул ей джинсы и стянул их вместе с трусами, бережно снял майку. Елена легла, Женька натянул ей одеяло до самого носа и снова присел в ногах.
   - Ты мне правду сказала?
   - О чем? - Говорить не хотелось. Ничего не хотелось, даже спать. Она закрыла глаза.
   - Посмотри на меня. Ты с этим Олегом спала?
   - Нет. Я его второй раз в жизни вижу.
   Безразличный тон убедил Женьку больше, чем любые крики и клятвы. Елене сейчас и правда было все равно. Звягинцев отодвинулся куда-то далеко-далеко, где живут нормальные люди, никто никому не ломает руки, не срывает двери с петель и не бросается из окна в объятия милиционеров. "И меня окровавленного, всенародно прославленного, прям как был я в амбиции..."
   - Покажи руку. Не сломал?
   Он взял руку, начал легонько нажимать в разных местах, Елена снова закрыла глаза. Боль отдавалась в плечо, она морщилась. Дворник вышел куда-то, вернулся с мокрым полотенцем и закутал больную кисть.
   - Льда нет. Я от морозильника отскреб немножко.
   Елена не открывала глаз. От лампы плыли радужные круги. Из под зажмуренных век выдавилась слезинка, смочила ресницы.
   - Выпить хочешь? Лен! Лен, не молчи! Я принесу, я сейчас принесу, там осталось, в комнате. - И вот он уже совал ей в руки стакан. Пришлось открывать глаза, приподниматься, глотать теплый вонючий спирт.
   - Лен, дружочек, Лен, ну посмотри на меня! Мне уйти?
   Боже, какая зануда! Голос уже жалкий, заискивающий.
   - Конечно, уйти. - Елена вылезла немного из-под одеяла, приподнялась на подушке. - Ты что, ожидал, что я спать с тобой буду?
   - Куда уйти?
   - На хуй.
   Женя встал, потоптался по комнате, поправил ее вещи на стуле, зачем-то передвинул вазу на книжной полке.
   - Я в большой комнате лягу, на диване там в большой комнате, я только простыню возьму, - он полез в шкаф, продолжая бормотать, - я вот эту возьму, полосатую, мы ее гостям стелим. Я там лягу и дверь открою, ты меня позови, если будет нужно, ладно? Я сразу приду, я не усну, ты меня позови, я тебе компресс поменяю, я лед там поставил, он скоро замерзнет, ладно? - и он обернулся вопросительно. Елена продолжала молчать. Ей все было безразлично, кроме неприятных физических ощущений, живот продолжал болеть, рука ныла, мокрое полотенце нагрелось и только мешало. Дворник помаячил у двери, погасил ей свет и вышел. Слышно было, как он ходит по большой комнате, скрипят паркетины, щелкает выключатель, потом стонет старый диван, потом опять что-то скрипит. Через несколько минут он снова появился в дверях, уже раздетый, в одних трусах, заслонил на мгновение светлое пятно кухонного окна и повалился на кровать рядом с ней.
   - Ленка, дружочек, Ленка, любимая, прости меня, я мудак, я скотина...
   Он шептал ей в ухо, царапал щеку небритой щетиной, тяжелое дыхание лезло в нос. Елена попыталась освободиться, но он навалился сильнее, и как-то оказался под одеялом, и уже совсем голый, и прикосновение его кожи было таким родным, и шершавые руки нежными и ловкими, и губы мягкими, знакомыми, и плечи и волосы его пахли масляной краской и ее любимым одеколоном, и он слизывал ее слезы, и...
  
   - ...дура я, одним словом. Гнать надо было, а я растаяла. У меня рука потом еще неделю болела. Правильно Патрик про меня говорит, не тем я местом думаю. А Звягинцев позвонил. На следующий день. Куда он денется?
  
   В нашем доме в Нью-Джерси люди бывают редко. Знакомые все в основном остались в Нью-Йорке, а те несколько семей, которые тоже перебрались на этот берег Гудзона, разбросаны по маленьким городкам. Да и жизнь, в общем, не располагает к интенсивному светскому общению - у всех работа, дети. Вечера съедаются суетой, ужином, проверкой уроков. Когда наконец к одиннадцати часам дом затихает и мы с Андреем присаживаемся к нашему небольшому высокому столу на кухне, чтобы выпить чаю, у нас еле-еле хватает сил переброситься парой слов друг с другом, какое уж тут общение. У нас нет коммьюнити, как справедливо заметил Андрюшин московский приятель, останавливавшийся у нас с полгода назад. Я ни в каком коммьюнити не нуждаюсь и никогда не хотела жить так, как Ленка в Бруклине: одни и те же лица, одни и те же разговоры, поиски первой работы, страх, неуверенность, бесконечные жалобы неудачников и неумеренное хвастовство тех, кто уже преодолел барьер и начал зарабатывать деньги. Беседы же с русскими нью-джерсийцами, степенные, скучные, семейные, однообразные, как хорошо прожеванная жвачка, обсуждения школ, машин, домов и налогов наводят на меня такую тоску, что впору напиться. Пить я не люблю и не умею, после второй рюмки у меня болит голова, а после третьей немедленно тошнит. Ленка пыталась приобщить меня к радостям алкоголя, но быстро махнула рукой: "Ты, Галка, как мой братец, вступаешь в стадию похмелья, минуя стадию опьянения. Скучные люди. Буржуи". И все-таки это несправедливо, совсем буржуями мы с Андреем не стали. Удивительное превращение происходит почему-то с большинством людей, достигших к тридцати годам благополучия! Я боюсь высокопарности и банальности, но все же это благополучие  не богатство, а скромное благополучие среднего класса,  стремительно выедает душу и то, что в Москве я считала духовностью и интеллигентностью. Беспокоиться о судьбах России, сидя на кухне в Нью-Йорке, Нью-Джерси или Бостоне, - смешно и немодно, Америка в спасении не нуждается и для большинства остается неосвоенной территорией, непонятной и совершенно неинтересной, книг и журналов почти никто не читает - по-русски нечего и слишком далеко, по-английски трудно и слишком чуждо. Да и кухонь в привычном понимании практически нет, а в гостиной у камина куда естественней степенная беседа о моргидже или преимуществах "тойоты" перед "хондой", чем горячий спор о литературе. Мне кажется, я все-таки сохранила интерес не только к материальной стороне жизни, меня до сих пор интересуют вопросы отвлеченные, книжки я все еще читаю с удовольствием. Стыдно признаться, но читаю я по-русски, мой английский позволяет разобраться в интриге у Агаты Кристи, но Джойс или Шекспир для меня полностью закрыты. Я недавно увлеклась Шекспиром. Странно и, наверно, нелепо жить в Нью-Джерси, воспитывать троих детей, работать программистом и вечерами читать Шекспира в русском переводе; с другой стороны, в Москве я Шекспира вообще никогда не читала, только видела по телевизору козинцевского "Гамлета" со Смоктуновским и "Двенадцатую ночь". Сейчас, когда не перед кем краснеть и ни к чему скрывать пробелы в образовании, я наконец читаю для себя, а не чтобы не опозориться на кухне в квартире на Малой Бронной. Кстати, знаменитые сонеты в переводе Маршака оставили меня совершенно равнодушной. То ли стихи не переводятся, то ли прав был Звягинцев, утверждавший, что Маршак слишком мелкая, камерная фигура и у него не хватает темперамента для переводов Шекспира. Звягинцев после того достопамятного вечера стал время от времени бывать у Ленки. Роман свой с ним Ленка тщательно скрывала, опасаясь Женьки, но удержаться и не таскать его в дом она не могла. На мой взгляд, по Ленкиной торжествующей, сияющей физиономии можно было прочесть все перипетии их отношений, но Звягинцев держался ровно, отчужденно и свободно разговаривал о чем угодно. У Ленки с весеннего семестра остался какой-то хвост по западной литературе, и ей не то надо было сдать зачет, не то написать сочинение, я уж сейчас не помню. Она болталась несколько дней по квартире с маленьким белым томиком Маршака, забывая его то на кухне среди грязной посуды, то в туалете, то в ванной на окне, и жаловалась, что Шекспир ее совершенно не трогает и вымучить она из себя ничего не может. Звягинцев полистал захватанный грязными руками и испачканный смородиновым вареньем томик и прочел Ленке лекцию о сонетах Шекспира, а заодно и о Маршаке. В качестве вопиющей неудачи он привел перевод 66-го сонета и особенно возмущался концовкой: "But if I die, I leave my love alone" - "Но как тебя покинуть, милый друг!" "Здесь ведь упущено самое главное! У Шекспира нет никакого милого друга, а есть одиночество, настигающее после разлуки! "Я знал, что оставлял тебя одну" - пустота, отчаяние, а не элегический вздох - как же, бедная моя, я тебя покину. Бродский, возможно, мог бы перевести Шекспира..." Ленка стала приставать к Олегу, как бы он сам перевел этот сонет, и Олег, посидев некоторое время, выдал свой перевод, не знаю, правда, это была импровизация или он раньше работал над этим и сделал эффектный жест. Перевод показался мне удачным, но я его, к сожалению, не помню.
   Моих теперешних знакомых совершенно не интересуют ни сонеты Шекспира, ни проблемы перевода, ни нелогичности в сюжете "Анны Карениной" - колбасная эмиграция. С Андреем поговорить можно, он живой человек, но почему-то, когда я пытаюсь говорить с ним о литературе, в его тоне появляется какая-то снисходительная нотка, как будто он говорит с ребенком о вещах давно известных. Я начинаю сбиваться, краснеть, обижаться - ну, к черту. Вот Ленка умела слушать и не обижать, конечно, не всегда, не тогда, когда у нее завязывался очередной роман или происходили какие-то крушения и трагедии  в это время она могла только говорить. Но Ленки нет.
   Из ее друзей Андрей поддерживает отношения только с Резником. Мишка работает на Wall Street, они купили квартиру в Манхэттэне, и Светка недавно родила второго ребенка. Мишка вкалывает сутками, пьянствовать и болтаться, как в Москве, ему некогда. Деньги он зарабатывает, по слухам, бешеные, но, слава Богу, с ним превращения не случилось, он о своих блестящих успехах особенно не распространяется. В свое время, когда он уезжал, Светкины родители были в ужасе, долго не хотели подписывать им бумаги, теща бледнела, говорила страшные слова и падала на кровать с сердечным приступом, то и дело вызывали "неотложку", профессорская квартира пропахла валокордином, тесть качал головой и говорил тихо и укоризненно: "Вы погубите маму". Светка целыми днями плакала. Резник уперся, инфаркта, вопреки ожиданиям, ни у кого не случилось, и они со Светкой и с Илюшкой благополучно уехали, успев проскочить Вену и Рим в последние дни существования этого эмигрантского пути. Сейчас, ввиду бедственного положения российской науки, Резник содержит в Москве тещу-профессора, стал любимым зятем, а недавно теща начала поговаривать о выходе на пенсию, тяготах разлуки с любимыми внуками, и Мишка уже подал анкеты в Вашингтонский центр. К нам Мишка приезжает редко, обычно один, оттянуться и отдохнуть от семьи. Они с Андреем играют в шахматы или смотрят телевизор, а к концу вечера Резнику удается все-таки напиться так, что сесть за руль невозможно, и он остается спать на диванчике в гостиной. Это единственный человек, чье пьянство меня не раздражает. Пьяный Мишка не впадает ни в слезливость, ни в разговорчивость, а просто тихонько засыпает.
   Обычно они с Андреем не разговаривают о Ленке и ничего не вспоминают, но в последний его приезд было иначе. Весь день шел мокрый снег, и Мишка добирался до нас от моста Вашингтона час вместо обычных двадцати минут. О том, чтобы ехать обратно, не могло быть и речи, снег валил так густо, что хайвэй не успевали чистить, и Мишка рассказал, как на его глазах шоссе пустело, и огромные траки останавливались, зарывшись колесами в снег прямо посреди дороги, и водители устраивались на ночлег, не пытаясь даже съехать на обочину. Мишкину машину занесло, когда он притормозил, и закрутило на льду, а он бросил руль и ждал, что будет. Отделался он относительно легко, вмятиной на правом крыле. Мишка позвонил Светке, выслушал от нее все, что должен был выслушать: знал ведь, что снег, зачем поехал, а если бы разбился, а теперь ей сидеть одной с детьми, и так далее. Повесив трубку, Мишка заметно повеселел, растянулся на диване, попросил разрешения курить - не бегать же на улицу в такую погоду, отхлебнул коньяка из тонкой круглой рюмки и закайфовал. Снег валил, залеплял снаружи оконное стекло. Малыши притихли в подвале перед телевизором - они, чувствуя приближение ненавистного времени укладывания, в последнее время научились прятаться в подвал в надежде, что я про них забуду и удастся урвать лишние десять-двадцать минут. Тишины хватало ненадолго, через некоторое время из подвала раздавался чей-нибудь обиженный рев, но пока все было спокойно. Я вышла на крыльцо - посмотреть на стихию. Было довольно тепло, но ветрено. Пахло мартом и сыростью. Желтый свет, падавший из открытой двери, выхватил из темноты кривоватую низкую сосенку, росшую у нашего крыльца. Каждая ее веточка была облеплена снегом, сама сосенка наклонилась почти до земли. Чуть подальше гряда круглых сугробов - кусты живой изгороди. И снег, снег, снег - на земле и в воздухе, неба не видно, валит отовсюду, крутится в порывах ветра. Похоже, заносит всерьез. Этак нас завтра не раскопают. А может и провода оборвать. Прошлой зимой мы три дня без света просидели. А раз без света, значит, и без отопления. Ходили по дому, кутаясь в одеяла и натянув шерстяные носки. Чайник грели в камине. Удивительно, в России снег шел каждую зиму, но почему-то не был стихийным бедствием. А здесь за зиму снегопад раз или два, а то и вовсе обходится, но уж если снегопад, так снегопад. Snow emergency. Впору национальную гвардию вызывать. Я еще постояла, завороженно глядя на снег, на сосенку, на свою бесформенную тень на белом мохнатом фоне, попыталась рассмотреть соседский дом, но в двух шагах было уже ничего не видно. Потом зачем-то соскребла немножко снега с перил крыльца, скатала в шарик и откусила. Холодная вода с привкусом деревяшки - совсем как в детстве. И вернулась в дом.
   Пока я вылавливала в подвале малышей, загоняла всех по очереди в ванную, читала вслух, собирала с пола расшвырянную одежду и относила ее в laundry, прошло, наверно, около часа. Когда я добралась до гостиной, Резник уже успел ополовинить коньяк. Андрей разжег камин и сидел напротив Мишки, тоже с рюмкой и сигаретой. На журнальном столике между ними стояла шахматная доска, но партия, похоже, уже закончилась, фигурки стояли и валялись на доске и вокруг в полном беспорядке, а черный король упал на пол и откатился на середину комнаты. Андрей выглядел грустным, и я сразу догадалась, что разговор идет о Ленке. Мишка немного осоловел от коньяка, и ему было так хорошо, что даже грустная тема не могла вывести его из блаженного состояния. Он сидел на диване, согнув и подложив под себя одну ногу, и смотрел в камин. Блики огня отражались в стеклах его очков.
   - Зря ты меня винишь. Елена не из-за меня уехала, а из-за Дворника своего и из-за поэта этого. Да и останься она, лучше, что ль, было бы? - Мишкин голос звучал лениво и умиротворяюще. Удивительно, как Резник не меняется. Он и десять лет назад был точно таким же. Не потолстел, не полысел, не постарел. Или я просто слишком часто его вижу, чтобы заметить перемены?
   - Да не виню я тебя. Скорей уж нас с Галкой надо винить. Не выходила у нас коммунальная жизнь.
   - А у кого она выходит? - Резник потянулся к журнальному столику, плеснул себе еще коньяка, вопросительно посмотрел на Андрея. Андрей еле заметно покачал головой. Я отошла к кухне. На столе дети оставили сириал, молоко, миски, стаканы. На плите на сковородке сиротливо подсыхали остатки яичницы. Старший перед сном делал себе бутерброды на завтра, в центре стола красовалась банка с вареньем, в нее по рукоятку засунут нож. Бывают на свете аккуратные дети, но не у меня. А почему? Я вроде и воспитываю их правильно, и ворчу все время, так что мне самой себя слушать тошно, и ничего не помогает. Я, повздыхав, стала тихонько прибираться. Андрея и Мишку мне видно не было, я стояла к ним спиной, но все, что они говорили, отлично слышала, хотя участия в разговоре не принимала.
   - Ну да, две хозяйки в доме, да еще Галка беременная, курить стало нельзя, но не только в этом дело. То есть Ленка, конечно, раздражалась, особенно из-за курения и что Галка тарелки не туда ставит. - Значит, Андрею Ленка высказывалась! А мне ни он, ни она ничего не говорили. Я-то думала, что она прекратила курение в квартире по собственному почину, меня жалела.
   - Слушай, ну о чем ты! - Голос Резника звучал снисходительно. - Ребенок должен был вот-вот родиться, что ей было делать? Дворник спал и видел в Америку уехать, выезд могли в любой момент прихлопнуть... - Снова звякнуло стекло - кто-то из них подливал себе коньяк. Немножко помолчали. Я наконец оттерла от стола пятна варенья и шоколада и начала составлять посуду в дишвошер.
   - Знаешь, мне казалось, она завидует Галке, - медленно произнес Андрей. Я застыла, согнувшись над дишвошером, потом выпрямилась и, бросив посуду, пошла в комнату. Ленка завидовала мне? И это говорит Андрей? Ерунда.
   Мой муж и Резник сидели в прежних позах. Андрей уже погасил сигарету и согревал коньячную рюмку ладонями. Он медленно поворачивал ее, потирал руками. Казалось, рюмка полностью владеет его вниманием, так пристально он на нее смотрел. При этом он продолжал говорить:
   - Елене не хватало стабильности, устойчивости, нормальной семьи, она думала, что ей это не дано, а вот Галке - дано. Она и тому, что ребенок будет, завидовала.
   - Ну а что ей мешало самой ребенка родить?
   - Самой родить! А хлопоты? А ответственность? А жить как же? Одно дело - завидовать, другое - образ жизни поменять. Но Галка ее потому и раздражала, я думаю.
   Мне захотелось вмешаться и поставить все на свои места. Это я ей завидовала. Это она была красивой. Это вокруг нее крутился мир. Это ей все удавалось. А я страдала, растолстела, у меня отекали ноги и лицо покрылось пятнами. Хотя... Ведь была я тогда счастлива, это я помню. Очень счастлива. Может, Ленка не выносила зрелища чужого счастья? Я промолчала. Прав на самом деле Резник. Ленка уехала из-за Звягинцева. Из-за Дворника и из-за Звягинцева. Мы-то ведь могли бы и разъехаться. Разменять квартиру на Малой Бронной на две приличные на окраине. И словно услышав мои мысли, Резник спросил:
   - А чего она разменяться не хотела?
   - Ты что! Родовое гнездо. Малая Бронная. "А из нашего окна площадь Красная видна". Она говорила: "Теплый Стан - это хуже эмиграции".
   - Можно понять. Но все равно, ну останься Ленка, что бы она там делала? Здесь, в конце концов, на программиста выучилась, работала, жить стала нормально. Помнишь, как мы с тобой ее пихали? Она плакала, ругалась. Я за нее полгода программы писал, пока не научилась. А там? Дворник все равно бы спился. Да ты ведь и сам через пару лет уехал. - И Резник снова взялся за бутылку. Сейчас он примет рюмочку или две, и разговор сам собой замрет. Я вернулась на кухню. Как мы уезжали, я и сама отлично помню.
   Честно говоря, я была счастлива, когда Ленка уехала. Да и Андрей испытывал сложные чувства. Отчасти он переживал, но с другой стороны... А, ладно, квартирный вопрос никого не красит. Я оказалась полной хозяйкой квартиры на Малой Бронной, отличной небольшой квартирки, как раз на троих. Ленкину комнату переоборудовали в детскую. Я гуляла с коляской по Патриаршим, потом сынок подрос, играл с такими же, как он, потешными карапузами около чугунного Крылова. Мы брали с собой булку и кормили уток. По дороге домой мы заходили в маленькие уютные магазинчики, и я с ненавистью вспоминала огромный холодный ангар универсама в Бибирево. Только вот очереди становились все длиннее, а продуктов все меньше. Потом пропали очереди, потому что пропали продукты. Началась изнурительная борьба за выживание. Обесценивались деньги. Ребенок худенький, бледный. Болезненный. Аллергия. Астма. Отравленный московский воздух. Талоны на сахар. Два часа в очереди за растительным маслом. Масла не хватило. Синяя перемороженная курятина - ножки Буша. Потом путч. Танки на улицах. СНГ вместо СССР, Ельцин вместо Горбачева. Свободные цены. Появились продукты, кончились деньги. Развалился наш институт. У нас - прямые родственники в Америке. Вызов в Американское посольство. Статус беженца  нам, Александре Павловне и Владимиру Николаевичу. Продажа квартиры. Самолет. Аэропорт Кеннеди. Ленка в толпе встречающих, похудевшая, загоревшая, машет рукой и подпрыгивает на месте. Бруклин. Новая жизнь.
   Так, как мы, уезжали тогда тысячи и тысячи. У кого были родственники - в Америку, у кого не было - в Израиль. Прорывались в Канаду, в Австралию, по слухам, даже в ЮАР. Ленка уезжала раньше, еще из почти мирного патриархального Советского Союза.
   Тогда, в июне, она и не думала об отъезде. Все ее мысли занимал Звягинцев. Женькиным переживаниям и их ссоре она особого значения не придавала.
  
   С Олегом удалось увидеться через пару дней. Женька вечером поехал повидаться с сыном. Это происходило чрезвычайно редко - отношения с бывшей женой оставались напряженными. Официальная зарплата у него была небольшой, алименты составляли рублей тридцать в месяц, и, естественно, его жена не была удовлетворена мизерной суммой и подозревала, что Женька скрывает свои доходы. Она вышла замуж, и мальчик начал называть нового мужа папой, от Женьки отвык, стеснялся. Нельзя сказать, что Женькины отцовские чувства были столь уж велики, но иногда в нем вспыхивали угрызения совести, а может быть, собственнические инстинкты - как это его сын совсем его забудет! Тогда он покупал в "Детском мире" какую-нибудь игрушку и перся в Сокольники изображать Деда Мороза. Елена в эти отношения благоразумно не вмешивалась. Узнав, что Женьки вечером не будет, она состроила безразличную гримасу и заявила, что выполнит дружеский долг и пойдет гулять с Танькой, вернется скорее всего поздно - Танька ведь такая зануда, ни за что ее не отпустит, пока не перескажет ей свою жизнь от рождения.
   В половине девятого Елена стояла на ступеньках метро "Кировская". Олег сказал, что ему надо зайти на работу, отметиться, а потом можно пройтись по бульварам. Правда, на прогулку рассчитывать не приходилось: моросил скучный дождик. Мокрая голова чугунного Грибоедова поблескивала в рассеянном желтом свете. Заходя под крышу здания метро, люди отряхивали зонтики, до Елены долетали брызги.
   Звягинцев опаздывал. Елена волновалась, ей казалось, что она перепутала место, время, день. Она постояла, подпирая толстую шершавую влажную колонну, послонялась вдоль стеклянных дверей, вышла под дождь, снова вернулась под крышу. Наконец минут через десять, когда она окончательно уверилась, что Звягинцев не появится, кто-то ее окликнул. Елена обернулась. Звягинцев стоял за ее спиной. Он улыбался широким ртом. Елена, мигом забыв свои страхи и неуверенность, улыбнулась в ответ.
   Зонтика не было, и Елена с Олегом медленно пошли по бульвару под дождем. Волосы сразу намокли и обвисли, челка прилипла ко лбу. Влажная земля, мелкие лужи, с деревьев капает за шиворот. Да уж, погодка не для прогулки. Олег небрежно извинился за опоздание и стал говорить, как замечательно он провел вечер у нее дома, спросил о Таньке. Интерес к Таньке Елене не понравился, и она дала любимой подруге весьма нелестную характеристику. Елене было неуютно. Она так ждала этой встречи, весь день провела как на иголках, а теперь почему-то чувствовала себя скованной и деревянной. Легкий треп не получался - Елена не могла нащупать тему, общих знакомых было немного. Звягинцев, задав какой-нибудь незначительный вопрос, надолго замолкал и тоже выглядел напряженно, как будто не знал, зачем они встретились и что делать дальше. На бульваре было пусто, они шли одни, не касаясь друг друга. Похоже, помня ее прошлый отказ, Олег не решался сразу пригласить ее в котельную.
   - Хочешь зайти к Аркадию?- спросил Звягинцев, когда они поравнялись с "Современником".
   - К какому Аркадию?
   - Где мой концерт был. Там забавно.
   - Мне неудобно, - замялась Елена, - надо хоть позвонить.
   - Брось ты, - рассмеялся Олег, - туда никто не звонит.
   Они прошли через двор, нырнули в темный подъезд, спустились вниз. Олег потянул на себя тяжелую железную дверь, и Елена услышала негромкие голоса. В полутемной комнате сидели несколько человек: хозяин мастерской Аркадий - пожилой, горбатый и очень носатый, молодой хасид, которого Елена видела на концерте, какая-то незнакомая Елене девушка, длинноволосый хипарь с бородкой под Иисуса Христа. На столе стоял помятый алюминиевый чайник, несколько чашек без блюдец и открытая пачка чая. Еды не было, выпивки тоже. Звягинцев поздоровался. Ему обрадовались - видимо, его здесь любили. На Елену особого внимания никто не обратил, только Аркадий улыбнулся ей и показал рукой на стол - дескать, чай еще горячий. Елена уселась на диван в уголок, ей на колени сразу запрыгнул уродливый пятнистый котенок. Смущаясь незнакомых людей, Елена начала гладить котенка, он развалился у нее на руках и заурчал на всю комнату.
   - Ну что, опубликовал Илья твою подборку? - спросил Аркадий.
   - Да нет, - Звягинцев комически развел руками, - меня в этой Совпиське сочли сионистом.
   Все оживились, заинтересовались, стали спрашивать - какую подборку, в какой Совпиське и почему сионистом? Олег с удовольствием рассказал. У него был приятель, работающий редактором в издательстве "Советский писатель". Несколько месяцев назад он, вдохновленный перестроечными веяниями, предложил Звягинцеву поучаствовать в альманахе "День поэзии". Вроде бы старые зубры решили потесниться и отдать пару страниц "молодым", то есть ранее не издававшимся поэтам. Звягинцев, за всю жизнь напечатавший одно стихотворение в газете с сомнительным названием "Московский комсомолец", отнесся к затее без энтузиазма. Он считал, что в молодости наунижался достаточно, пытаясь что-нибудь опубликовать. Редактор клялся, что никакого унижения не будет. "Пойми, ты пишешь классические стихи, так сейчас никто из новых не пишет. Наши ищут, с ног сбились, абсурдистов, иронистов они боятся, а ты прям как Некрасов, и без политики!" Спасибо, в общем, что с Евтушенко не сравнил. "К тому же ты русский", - смущенно добавил редактор. Словом, за бутылкой водки он Звягинцева уговорил, составили подборку - нейтральную, скромную, каждую строчку анализировали в поисках сомнительного подтекста. Отправили и стали ждать результата. Несколько дней назад приятель заявился растерянный, снова с бутылкой. Стихи не приняли. Все дело погубила одна строчка: "Та тропинка, где собратья к морю вышли наугад". "Вы мне, Илья Алексеевич, сиониста какого-то подсовываете, - сурово качал красивой седой головой составитель сборника. - Думаете, я не понимаю, чьи это собратья? И к какому это морю они вышли - к Красному?"
   Все посмеялись. Аркадий покачал головой.
   - А ты спрашивал, почему я, старый хрыч, уезжаю. Поиграл в перестройку? Уж если с твоей антисемитской фамилией... - и, усмехнувшись, обменялся понимающим взглядом с молодым хасидом.
   - В преувеличиваете, Аркадий, - подала голос незнакомая девушка, - его зато на телевидение пустили. Олег еще развернется!
   В этот момент дверь распахнулась, и в подвал влетел длинный нескладный человек в клетчатой куртке. На спутанных кудрявых волосах блестела вода. Очень подвижное лицо, выдающийся вперед подбородок и длинные, почти до колен, руки придавали ему сходство с большой смышленой обезьяной. Он увидел Звягинцева, подлетел к нему и расцеловал, потом почтительно поздоровался с Аркадием. Елена сразу вспомнила - на концерте именно его Патрик назвал педерастом.
   - Игорь, не мельтеши, сядь, -попросил Аркадий, и клетчатый педераст встал у стола в картинной позе.
   - Я не могу сидеть, я должен вам рассказать, это безумно важно. - Он говорил с театральным, наигранным пафосом. - Мне срочно нужно сорок рублей!
   - Мне тоже, - лениво отозвался Звягинцев с дивана. Хипарь, все время молчавший, подошел к столу, потрогал рукой чайник, и убедившись, что вода остыла, подхватил чайник и пошел куда-то в глубь подвала - там, наверно, была кухня.
   - Я только что был в собачьем приюте, а там... Нет, это ужасно! - В глазах у Игоря заблестели настоящие слезы. - Там сидит спаниель, коккер, ушастый такой, лохматый. Он на меня смотрел совершенно человеческими глазами, детскими, умными. Если его не выкупить, его завтра утром усыпят, они там собак держат не больше недели. Звягинцев - ты говно бессердечное!
   - Зачем тебе спаниель, если ты в Париж уезжаешь? - спросил Аркадий. В его лице Елена тоже не увидела сочувствия.
   - Мне спаниель не нужен. У меня на собак аллергия. Но такого спаниеля нельзя убить. Звягинцев мог бы его своей очаровательной девушке подарить.
   Все обернулись на Елену, как будто заметили ее первый раз. Елена от неловкости и неожиданности покраснела.
   - Человеческие глаза, ей-богу,- горячился Игорь, - они мне по ночам будут сниться! Вот вы, верующий человек, - Игорь обернулся к хасиду, - у вас душа не окаменевшая, вы не можете допустить убийства Божьей твари, почти разумного существа!
   Елена потянулась к Олегу, он наклонился, и она прошептала:
   - Слушай, давай дадим ему денег! Жалко собаку!
   Звягинцев взглянул на нее с недоумением, потом отвернулся и поднялся:
   - Мы извиняемся, нам с Еленой пора! - и он протянул Елене руку. Спихнув котенка, она поднялась, посмотрела на Игоря извиняющимися глазами и пошла за Олегом к выходу.
   Дождь кончился. Черный мокрый асфальт блестел под фонарями, проезжающие машины шуршали по лужам, обдавали брызгами. Подкатил ярко освещенный совершенно пустой трамвай, распахнул двери, постоял, потом, дребезжа, побежал куда-то к Покровским воротам. На бульваре висел не то пар, не то туман.
   - Ты чего меня вдруг утащил? - спросила Елена.
   - Да меня Хан достал. И поздно уже. - Звягинцев остановился прикурить, Елена стояла перед ним.
   - Какой Хан?
   - Ну, Игорь. Который про собаку рассказывал.
   - А почему Хан? Он что, врал про собаку?
   - Хан - у него кликуха. А про собаку я уже раз пятый слышу. - Олег раскурил сигарету, засунул спички в карман и положил Елене руку на плечо. - Мне надо в котельную зайти на минутку, потом я тебя провожу, ладно?
   Елена судорожно выпрямилась, расправила плечи, постаравшись при этом не сбросить руку с плеча, и кивнула. В конце концов, за этим она и шла сюда - оказаться с ним вдвоем, а там... "И красавицы платье задрав, видишь то, что искал, а не новое дивное диво" - она передернулась от неуместности пришедшей на ум цитаты.
   - А почему Хан уезжает в Париж? - Да наплевать ей почему, но до котельной идти несколько минут, и надо унять нервную дрожь и поддерживать легкую болтовню, пока за ними не закроется дверь и не погаснет свет.
   - А чего ему тут делать? Он художник, да еще с... нестандартной сексуальной ориентацией - могут и посадить.
   - Но почему в Париж?
   - На француженке женился. Чего ты так удивляешься? Париж стоит мессы. Да там брак, наверно, фиктивный. Сейчас все валят, вон Аркадий - и то, а ему под шестьдесят, я думаю.
   Елена с Олегом подошли к железным дверям котельной. Звягинцев нагнулся и начал возиться с ключами.
  
   Елена заявилась домой в половине второго. Женька не спал. Он сидел на кухне в трусах и майке и курил в открытое окно. На кухне было непривычно чисто, раковина пуста - видимо, ожидая ее, Женька нервничал и, чтобы отвлечься, наводил порядок. Из крана сочилась тоненькая струйка воды, позвякивая об алюминиевую раковину.
   - Жень! - позвала Елена от кухонной двери. - Ты чего так сидишь?
   Женька обернулся, загасил сигарету.
   - Где ты была? - В голосе слышалась не злоба, а тоска. - Позвонить нельзя было?
   - Извини, - Елена прошла на кухню и присела боком на стул, чтобы выскочить при неприятном развитии ситуации, - извини, я не могла позвонить, я за городом была, в собачьем приюте, это у черта на рогах, в Химках. - Увидев Женькино недоумение, она заговорила быстрее. - Там такая собака была, спаниель, знаешь, ну коккер такой ушастый, его бы завтра усыпили, потому что его никто не брал, а у него глаза такие человеческие совсем, как у ребенка, такие грустные, его надо было сегодня забрать обязательно, там через неделю собак усыпляют, и мы помчались, а это так далеко, а потом еще отвозили этого спаниеля к Хану на дачу...
   - Какому Хану? Я тут волнуюсь, жду. - Непонятно, верил ей Женька или не верил, взгляд у него оставался настороженным..
   - Хан - это художник такой, я его первый раз вижу, его Танька где-то подцепила. Он педераст и уезжает в Париж. Художнику, говорит, особенно, педерасту здесь нечего делать, еще посадят, как Параджанова, а он говорит, что он еще и театральный художник, может костюмы делать, декорации...
   - Здесь художнику и без педерастии нечего делать, - сказал Женька, вставая, - я пойду лягу, приходи скорее. - Уже в дверях он обернулся. - Ну и знакомые у тебя!
  
   Про свой роман со Звягинцевым Ленка мне рассказывала мало. С тех пор, как мы стали жить вместе, задушевные разговоры вообще сильно сократились - то ли Ленка стала меньше мне доверять, то ли ее раздражало, что мой живот интересует меня больше, чем ее бесконечные приключения. Я тоже не особенно лезла, мне после ее откровенных излияний было очень неловко смотреть на Дворника, веселого, добродушного и доверчивого. Я старалась не осуждать Ленку - Женька не особенно мне нравился, но все-таки он был ее мужем, расставаться с ним она вроде бы не собиралась, а при этом так легко врала ему в глаза, что мне делалось не по себе.
   - Ничего, Галка, я еще раскаюсь и брошусь под поезд, как Анна Каренина, - съязвила Ленка, когда я попыталась спросить, что она собирается делать дальше. По вскользь брошенным замечаниям я чувствовала, что отношения со Звягинцевым разворачиваются не так, как ей бы хотелось, возможно, она помалкивала еще и потому, что похвастаться было нечем.
   - Гоняюсь за миражами, - ответила она мне однажды, когда я проявила чрезмерное любопытство, - бегу, ловлю, зубами щелкаю, а потом оказывается, что я схватила свой собственный хвост.
   - Он что, не любит тебя? - спросила я, пытаясь понять, что она имеет в виду.
   - Цезарь никого не любит, - ответила она по обыкновению цитатой, которая мне ничего не говорила.
   Как-то днем в воскресенье, по-моему, это был конец августа, я вернулась домой из женской консультации и застала на кухне Ленку с Андреем. Дворника не было дома. Андрюша и Ленка сидели у неубранного стола и разговаривали вполголоса. Ленка казалась грустной. На меня они почти не обратили внимания, только Андрей, обернувшись, улыбнулся ласково и рассеянно. Ленка с Андреем обсуждали Звягинцева. Я удивилась. Неужели Ленке совсем не с кем стало поговорить, раз она начала изливать душу брату?
   - Не знаю, Андрюш, я его не понимаю, изнутри не вижу, не чувствую, что ли. Он позер, хвастун, но поэт-то он настоящий. Он говорит, что в котельной работает, чтобы голова была свободна для творчества. - Ленка усмехнулась и снова стала грустной и сосредоточенной.
   - Еще один непризнанный гений?
   - Вроде того. Широко известен в узком кругу. Он умный очень. Умней Женьки.
   - Ну, это нетрудно.
   - Не язви, а? Я про Женьку все сама знаю, но... как тебе объяснить... интеллект ведь душу не заменяет, правда? Вот души-то я у Звягинцева и не вижу. Я ему нравлюсь, и все такое, но чего-то в этом нет.
   На кухне было жарко, занавеска на открытом окне не шевелилась. Над раскрытой банкой с малиновым вареньем кружилась с громким глухим жужжанием здоровая черная муха, они машинально отгоняли ее, но муха все время возвращалась. Я подошла к столу, закрыла банку с вареньем, убрала хлеб в хлебницу и начала составлять в раковину грязную посуду. Ленка проводила меня взглядом и продолжала говорить, обращаясь к Андрею:
   - Мне тут сон приснился, что я лежу в кровати и вроде как умираю, а он сидит рядом на стуле, курит и стряхивает пепел в ладонь, вот так, - она сложила ладонь ковшиком, - а свет в комнате бледный такой, белый, без оттенков. Он сидит лицом к окну, смотрит на меня внимательно, а глаза светлые, прозрачные и безо всякого выражения.
   - Ты, Елена, как Вера Павловна! Для фрейдистского символа еще рука должна из-за занавески появляться.
   - Ну подожди смеяться, послушай! Он сидит, вот так смотрит, а я как бы разделяюсь, тело остается лежать, а душа взлетает, что ли. И я дальше все вижу со стороны, вроде как со шкафа. А он понимает, что я умерла, стряхивает пепел, встает и выходит из комнаты и аккуратно так дверь прикрывает, чтобы она не хлопнула. Я смотрю ему вслед, на эту закрытую дверь, и мне так больно... И все.
   Ленка заморгала и быстро отвернулась к окну. Андрей дотянулся и погладил ее по руке.
   - Брось, это ж во сне. - Потом он встал из-за стола и подошел ко мне. - Иди отдохни, Галеныш. - Он оттеснил меня от раковины и открыл кран.
   - Ты хочешь спросить, зачем мне это нужно? - Елена снова повернулась к брату.
   - Нет, не хочу, - ответил Андрей, но она не обратила внимания на его слова.
   - Характер дурацкий. Все хочется жар-птицу поймать.
   - Жар-птица лишняя и довольно обременительная вещь в хозяйстве.
   - Не говори... И что я делать буду, если поймаю? Олег женат. И Женька еще...
   Они замолчали. Елена снова уставилась в окно и застыла. Андрей некоторое время мыл посуду, гремел ложками. Я вышла из кухни и пошла к нам в комнату - мне хотелось полежать. Уже из коридора я услышала, как Андрей закрыл воду и негромко спросил:
   - Кстати, а что Женька?
   - Что - Женька? - Елена помолчала. - Я тебе потом расскажу.
  
   Елена с Женькой медленно шли по Тверскому бульвару. Прогулки завелись у них с тех пор, как дома стало нельзя курить.
   - Давай собачку заведем, а? А то ходим, как идиоты, зазря! Жень, а мы ведь вон на той скамейке год назад примерно познакомились, помнишь? И вечер был такой же, шелковистый, что ли...
   Она стала сбивчиво объяснять, что в августе во дворах и на бульварах, где деревья и не очень пахнет бензином, воздух становится совсем особенным, легким и в то же время его как будто можно потрогать, а он на ощупь как шелк, то есть не шелк, а гораздо легче, как если бы ткань была сделана из паутинки. Наверно, это такая пыль в воздухе, бывает такая пыль, ее не противно, а приятно трогать, словно листочек гладишь с изнанки, где светлее и кожица такая бархатистая, или если бабочку трогаешь. Запутавшись окончательно в художественных образах, Елена оборвала длинную фразу на середине. Женька кивнул, улыбнулся и обнял ее за плечи. Вид у него был какой-то сосредоточенный. Они свернули с бульвара, прошли проулком мимо театра Пушкина и оказались на Большой Бронной. В левом крыле универсама недавно открыли кафе-мороженое, около него кучковались подростки. Они уселись на ступеньках и прямо на асфальте, человек десять, мальчишки и девчонки, один, с гитарой, стоял, прислонившись к желтой кирпичной стене, остальные смотрели на него. Идущие из магазина люди, в основном женщины с тяжелыми авоськами, из которых свешивались голубоватые когтистые куриные лапы, жались к краю тротуара, хотя подростки были на вид безопасные. Они хихикали, толкались, обнимались и совершенно не интересовались прохожими. Когда Елена с Женей проходили мимо, лохматый гитарист ударил по струнам: "Какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит!" Хор молодых голосов пел нестройно, но с энтузиазмом. "Безобразие", - проворчала тетка неопределенного возраста в серой кофте. Из ее клеенчатой хозяйственной сумки тоже торчала курица, завернутая в кусок толстой фиолетовой бумаги. Куры были, видать, беговые - голенастые и тощие, а бумагу магазин экономил.
   - А все-таки мир поменялся, а, Жень? Смотри - эти ничего не боятся.
   - Непуганые идиоты, - пожал плечами Женька.
   Настроение у Елены было отличным. Сегодня днем она сбежала на два часа с работы и сходила со Звягинцевым в кабак. Последнее время из-за антиалкогольной кампании кабаки захирели, выпить стало совершенно негде, но Олег повел ее в потрясающее место - маленький бар на Таганке, соседняя дверь с театром. Там при входе висел огромный портрет Высоцкого с гитарой. Окна заделаны витражами, красноватыми, зелеными, синими кусочками стекла, почти не пропускавшими света. В центре небольшого полутемного зала был бассейн, в котором плавал настоящий живой тритон - преотвратительное, надо сказать, кожистое существо серо-зеленого цвета с маленькими передними лапками и огромной пастью. По полу между столиками ходили пестренький петушок с ярким гребешком и маленькая рябая курочка. В какой-то момент петух вдруг взлетел на дверь и стал кукарекать. Как обычно в таких местах, было накурено до тумана, дым слоями плавал под сводчатым потолком в полосах желтого света от редких светильников в виде цветов, ирисов или лилий - стилизация под модерн. Олег оказался знаком с барменом - необыкновенно интеллигентной внешности человеком лет пятидесяти, похожим скорее на старшего научного сотрудника какого-нибудь НИИ. Звягинцеву и Елене подали вермут в кувшине для сока, грибной жульен в серебряных горшочках, малюсенькие бутербродики. Словом, все было прекрасно, она сговорилась с Олегом завтра вечером встретиться на Чистых Прудах возле его котельной. В котельной Елена бывала часто. Женьку она обманывала легко, он много работал, а она, жалуясь, что дома скучно, курить нельзя и гостей не позовешь, призывала на помощь Таньку и сбегала гулять. На Пушкинской Елена Таньку безжалостно бросала и неслась на Чистые Пруды. Впрочем, иногда она даже брала Таньку с собой и разрешала ей немного полюбоваться на Звягинцева и покурить с ними на бульваре. После этого Танька бесцеремонно выпроваживалась. Словом, все было хорошо, просто отлично. Чего только Дворник такой надутый и важный?
   Молча они дошли до двух аистов - скульптурного произведения неизвестного художника на углу двух Бронных, Большой и Малой, рядом со стекляшкой - кафе-забегаловкой, в котором она давным-давно первый раз в жизни пила сухое вино не дома за столом с гостями, а с мальчиком. Бывает такое настроение, когда давно знакомые предметы вдруг замечаешь и рассматриваешь, будто раньше их тут не было. Странно, кто-то ведь придумал этих аистов, нарисовал, потом их отлили из какого-то метала, привезли и поставили на газоне, яму, наверно, рыли экскаватором, бетоном заливали. Художник гордился, его родственники и друзья специально ездили смотреть и потом поздравляли... Хотя, может, это типовые аисты, как девушка с веслом или пионер с горном, аполитичные только, внеиделогические такие аисты, продукт либеральных шестидесятых, и их по всей стране видимо-невидимо, но ведь кто-то все равно их первый раз нарисовал! Черные чугунные аисты на тонких ногах нежно склонялись друг к другу. "Совсем как мы", - вдруг подумала Елена и осторожно освободила плечо. Она уже собиралась поделиться с Женькой своими глубокими соображениями об аистах и порассуждать об участи неизвестных художников, мысль в голове образовывалась красивая, она непременно поведает ее Звягинцеву, а тот ответит что-нибудь умное, получится интересный разговор двух культурных людей...
   - Елена, мне бы надо с тобой поговорить.
   Елена испугалась и забыла про аистов. Тон-то какой торжественный. Неужели она в чем-то прокололась?
   - Резник звонил вчера вечером, когда тебя не было. Они разрешение получили.
   - Я знаю, я с ним с работы разговаривала днем. Козел упрямый. Я уж смирилась.
   - А мы?
   - Что - мы?
   - Мы что будем делать?
   - Ничего. А что мы должны делать? Ложиться под колеса самолета?
   - Да нет, с отъездом.
   Вот к чему торжественный тон! Женька со вчерашнего вечера готовился, рассчитывая, наверно, что она расстроится из-за Резника, и тут самое время идти на приступ. Потому он ей сразу о звонке и не рассказал. Она накануне вернулась поздно, а что Резник позвонит ей на работу, этого Дворник не предусмотрел.
   Они свернули в проходной двор и пошли по улице Алексея Толстого мимо голубых елей правительственного дома. Елена слушала Женьку терпеливо. Сколько можно об одном и том же! Будущее, работа, как художник он никому не нужен. Сейчас будет про гражданскую войну и что евреев повесят на фонарях.
   - Жить нам с тобой негде, об этом ты думаешь?
   Об этом она думает. Точнее, сейчас она предпочитает об этом не думать, но придется, тут Женька попадает в больную точку. Ребенок родится после Нового года, и они окажутся впятером в квартирке, которая четверых вмещает с трудом. Да и нельзя так жить, это ежу ясно, даже если бы пять комнат было. Разменяться? Уехать в жопу... из окна не будет видно огоньков башни на площади Восстания, вяза во дворе не будет, Патриарших... "Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант..."
   - Пусть Андрей думает, почему я должна думать! Это его ребенок!
  
   Может быть, все было не так. Эту часть разговора Ленка мне не пересказала, упомянула вскользь, смешалась, отвернулась. Она очень старалась вести себя тактично, воспитанно, благородно. Да и Андрея она любила, предложить ему выметаться с беременной женой не могла, хотя, думаю, очень хотела. Андрей, однажды заговорив об обмене, больше к этой теме не возвращался, знаю только, что Ленка после их разговора плакала.
   Мы сидели, по обыкновению, на кухне, Ленка обстоятельно, с деталями, передавала мне разговор с Дворником - и про чугунных аистов, и про шелковистый воздух, она в своих рассказах часто отвлекалась на несущественные детали, а потом переспрашивала, о чем же она, собственно, говорила. Дойдя наконец до главного - что же ей сказал вчера вечером Женька, она вдруг скомкала разговор, как-то поникла, затосковала, стала накручивать на палец волосы. Мы помолчали. Потом, решив, что продолжения не будет, я встала и пошла к двери. Мы с Андреем собирались гулять - каждый вечер перед сном мы гуляли по Патриаршим прудам. Там, под липами, было прохладно и хорошо. Моя жизнь теперь была подчинена высшим соображениям - что полезно для ребенка. Я пила морковный сок, поглощала тоннами яблоки, ходила пешком и отгоняла от себя любые неприятные мысли. Чувство неловкости, всегда сопровождавшее мою жизнь, в то время полностью покинуло меня. Я уже не завидовала Ленке - ее страсти и проблемы были такими мелкими и суетливыми. Переживать по поводу Андрюшиных чувств ко мне я тоже перестала. Какими важными казались раньше его слова, взгляды, жесты, как мучительно я их обдумывала, пережевывала, толковала так и эдак, ликовала или, наоборот, тяжело обижалась и пыталась скрыть обиду, как я ждала, сделает ли он мне предложение, или так и будет "мурыжить" по выражению моей мамы, - и как теперь мне было легко. Нет, я не стала в одночасье самоуверенной и красивой, как Ленка, наоборот, я дурнела, толстела, но это было не важно. Я была не одна. То, что происходило со мной, во мне, - было чудом, а мои физические страдания и неудобства оправданны и нужны для того, чтобы это чудо наконец произошло. Окружающие люди, смешные, суетящиеся, не понимающие, вызывали у меня сочувствие, смешанное с превосходством. Очень трудно все это объяснить, не впадая в высокопарную сентиментальность, сама я в тот период мыслила чрезвычайно возвышенно: "тайна зарождения новой жизни", "священное предназначение женщины" - даже неловко теперь это повторять. Со вторым ребенком все было как-то прозаичнее, понятнее. А тогда я раздувалась как пузырь - в прямом и переносном смысле.
   - Погоди! - окликнула меня Ленка, когда я была уже у двери. - Я не закончила.
   Я обернулась. Ленка сидела нахохлившись на табуретке под израильским плакатом, колени у подбородка. На столе - ее любимая круглая синяя чашка с розой на боку, в бледной лужице на дне плавали редкие чаинки. На середине -небрежно распечатанная пестрая пачка дешевого печенья, обломки печенья валялись по всему столу. Во рту Ленка держала незажженную сигарету с сильно пожеванным фильтром.
   - Подкинь-ка спички. Поговорить надо.
   Я сдержала недоумение и возмущение - дома не курили уже месяца два, воздух наконец очистился, не воняли переполненные и невытряхнутые пепельницы, окурки не плавали в раковине среди немытой посуды. Ленка закурила, посмотрела на меня с вызовом. Значит, она не от рассеянности и не от огорчения - это был жест. Я молча подставила пепельницу.
   - Какого черта ты лезешь в мои дела? - Ленка заговорила быстро, злым голосом, без обычных насмешливых интонаций.
   - Я? В твои дела?
   - Ты даже не дослушала, что он мне дальше сказал!
  
   По Алексея Толстого Женька с Еленой дошли до угла, завернули на Спиридоньевский и присели на лавку рядом с подъездом. Это была наружная сторона дома, отделенная от улицы небольшим палисадником с витой чугунной оградой. Перед подъездом располагалась асфальтовая площадка со скамейкой и синей телефонной будкой. Кусты акации свешивали пыльные ветки с мелкими темными листочками и коричневыми засыхающими стручками. Было тихо. Женька с Еленой устроились на широкой зеленой спинке скамейки, поставив ноги на сиденье. И тут Женька произнес речь. Он, похоже, готовился к этому, говорил гладко, почти не мычал, только вставлял "вот" после каждого слова. Голос его звучал так же тихо, монотонно и отчужденно, как когда-то давно-давно в ленинградском поезде. Елена слушала его молча, опустив голову. Краска на скамейке кое-где облупилась, она сдирала узкие, тонкие, как бумага, упругие полоски, подцепляя их ногтем, и бросала на асфальт. Дворник говорил, что теряет ее. Нет, не ревнует, ревность - это когда бешенство, и глаза заливает кровью, и хочется все разнести, ударить, избить. То есть и это тоже, но ему больно, просто больно, все время, то острее, то тоскливее, а она улыбается и смотрит пустыми глазами, и лицо у нее пустое, чужое. По вечерам она пропадает где-то с Танькой, и он не хочет знать где, и она возвращается и улыбается как-то неприятно, криво, и она чужая, чужая, чужая, и ей все равно, и опять про глаза, что они стеклянные, прозрачные. Когда Звягинцев приходит к ним, она ведет себя нормально, и ему нечего сказать, и Звягинцев всегда вежлив и со всеми одинаков, даже строит Таньке глазки, а Елена не обращает внимания, и это тоже врака, потому что она никогда не терпела, чтобы кто-нибудь строил Таньке глазки в ее присутствии. Женька говорил, что они с Еленой живут не вместе, а рядом, и дом уже не их дом, а Андрея, Гали и их будущего ребенка, он так и сказал - "будущего ребенка", что вдвоем они бывают или на улице, или ночью, а ночью все как было, и от этого еще страшнее, когда он видит утром ее равнодушные глаза, и он боится ночью вдруг включить свет, он чувствует ее руки и слышит ее шепот, но, если включить свет, можно натолкнуться на тот же взгляд, и тогда от враки уже нельзя будет спрятаться. Женька сидел, опершись локтями о колени, опустив голову. Про сигарету в руке он забыл, она почти догорела, и серый столбик должен был вот-вот упасть. Кожа на кончике указательного пальца была желтой от никотина. Когда Елена украдкой поднимала на Женьку глаза, она видела спутанные грязные волосы неопределенного цвета, прикрывающие круглую лысинку размером с железный рубль. Если Женьке не напоминать, он моет голову раз в неделю, не чаще, а она давно не напоминает. И воротник у бело-голубой ковбойки грязный, там, где он отстает от шеи, видна желтовато-серая полоса. А Женька все говорил, что ему в доме одиноко и холодно, он даже поежился, показывая, как холодно, хотя вечер был душный и на лбу у него, на краешке, видном Елене, блестел пот. Как всегда, от таких объяснений Елене стало стыдно и жалко его, мучительно зачесался нос, хотелось заплакать, обнять Дворника, клясться, что все ерунда и все будет хорошо, хотя что будет хорошо, представлялось ей смутно. Пенсионерка, маленькая старушка, одетая во что-то неопределенно-серое, с обшарпанной кошелкой в руках, прошла мимо них к подъезду, и Женька замолчал. На старушке была невообразимая шляпка с остатками вуальки-сеточки и искусственными незабудками, за ней с трудом ковыляла толстая, одышливая болонка с розоватой свалявшейся шерстью. Такие полусумасшедшие тихие старушки еще сохранились в их районе, они выгуливали болонок, кормили голубей и покупали в булочной "Городские" булки по семь копеек, которые упорно называли "французскими". Старушка пугливо посмотрела на Дворника и пробормотала: "Молодой человек, уберите ноги со скамейки". Женька глянул на нее мрачно, старушка испуганно юркнула в подъезд и долго зазывала из-за приоткрытой двери свою подслеповатую болонку. Наконец тяжелая дверь захлопнулась.
   - Ну вот что. - Женя поднял голову и развернулся к Елене. Она отряхнула пальцы от налипших кусочков краски и тоже посмотрела на него, пытаясь придать своему лицу внимательное и участливое выражение. Видимо, это ей не удалось, и он отвернулся с досадой. - Я рад, что ты не споришь. Нет-нет, помолчи. Я вот что решил. Ты едешь со мной, и мы пытаемся спасти то, что осталось. Или я еду один. Вот. Решай, в общем.
   - А если я...
   - Нет. Не если. Не могу я больше, понимаешь? И все!
   Он спрыгнул со скамейки и, не оборачиваясь, зашагал ко входу во двор.
  
   - Ну и при чем тут я? - Все, что Ленка рассказала, не было неожиданностью, но в чем она обвиняла меня? Андрей уже два раза заглядывал в кухню. Ленка выставила его, и он топтался в коридоре, ходил то в ванную, то в комнату, снова маячил в дверях, но в разговор не встревал.
   - При том. Он мне сказал, что советовался с тобой и что ты сказала ему, что нам лучше всего уехать. Что я упрямая и легкомысленная. и Бог знает куда могут завести мои отношения со Звягинцевым.
   - Я так не говорила!
   Ленка раздавила сигарету в пепельнице с каким-то остервенением.
   - Не говорила? Не говорила? Ты! Ты шпионишь за мной, выспрашиваешь, ты ждешь, чтобы я убралась отсюда, я тебе мешаю! Тебе квартира нужна, а меня ты за полтинник продашь, кашалотина! Жирная, самовлюбленная...
   Андрей, услышав крик, ворвался на кухню, вытолкал меня оттуда и со звоном захлопнул стеклянную дверь. Я поплелась в комнату.
   Я действительно разговаривала с Дворником. Вчера. Или позавчера. Не помню. Он вперся ко мне с кислой рожей и начал откровенничать. Ленка совсем его довела. Он жаловался и чуть не плакал, как баба. Ей-богу, мне его стало жалко, хотя он никогда не был мне симпатичен, но Ленка мучила его сверх всякой меры. Может, я ему что-то и сказала лишнее. Он считал, что отъезд все решит и снова станет, как было вначале, и я ним согласилась. А чего мне было его переубеждать? Бесполезно и глупо. Неправда, что я делала это из-за квартиры, просто ему хотелось услышать подтверждение своим словам, а ничего другого он бы и слушать не стал. И про Звягинцева я ему не сказала ничего такого, чего бы он и сам не знал. Андрей потом, после разговора с Ленкой на кухне, напрасно на меня напустился, что я лезу не в свое дело и занимаюсь интригами, все это было несправедливо и обидно, и вообще так не разговаривают с женщиной в моем положении. Андрей все-таки довел меня до слез, ему, как всегда, настроения его сестрицы были важнее и меня, и ребенка...
   А потом мы все помирились. Ленка зашла ко мне в комнату, я лежала на кровати с распухшим лицом. У меня болел живот, и я ужасно боялась, что я разнервничалась, и будет выкидыш, у меня уже было один раз маленькое кровотечение, буквально несколько капель, мне врач сказал, что надо очень беречься. Они оба это знали, и Андрей, и Ленка, я даже помойное ведро не поднимала, а уж волноваться и плакать точно было нельзя. Я лежала и прислушивалась к животу. Ленка извинилась и за крик, и за дурацкие обвинения, и за "жирную кашалотину", и за то, что я из-за нее с Андреем поссорилась. Услышав, что у меня что-то болит, она хотела сразу вызвать врача, но я отказалась. Ленка стала бережно гладить мне живот и вдруг закричала так, что я испугалась:
   - Галка, Галка! Он двигается! - Она схватила мою руку и прижала мне к животу. Я тоже почувствовала еле ощутимый толчок, как будто кто-то очень нежно ткнулся в ладонь.
   - Андрей! - Кричала Ленка в коридор. - Он двигается, он живой! Твой сын двигается!
   - А почему ты думаешь, что сын? - спросила я.
   - Конечно, сын, я знаю, - ответила Ленка очень уверенным голосом.
   А потом мы втроем пили чай. Дворник был у Игнатьева. Их объяснения с Ленкой закончились, конечно, тем, что он сильно напился. От Игнатьева он ей все же позвонил. Она чирикала очень нежно и виновато, сказала, что все поняла, все теперь будет иначе, и обещала дать ему ответ через неделю.
  
   Повесив трубку после разговора с Женькой, Елена задумалась. Вчера весь вечер они пили вместе, то есть Женька пил, а Елена участвовала по мере сил. Он быстро напился, расчувствовался, пытался продолжать объяснения, но нес что-то трогательно-несуразное, со слезой. Да и она точно не помнила, что именно говорила, кажется, тоже всплакнула. Пьяные слезливые разговоры Елена предпочитала забывать. Поплакать вместе над разбитой жизнью, клясться дрожащими губами в верности и вечной любви, оказаться потом в постели по-своему сладко, но очень уж потом неловко. Сегодня утром, когда Елена, с больной головой и неприятной сухостью во рту, собиралась на работу, Женька был дружелюбен, но неразговорчив - похмельем маялся. Из дома Дворник удрал днем. Видимо, продумал свой ультиматум, решил поставить срок - неделю, а после этого как не напиться с лучшим другом под суровый мужской разговор. Вот так и формируется запойный алкоголизм - похмелье, абстинентный синдром, выпить на двести граммов больше, чем накануне, чтоб не так тошнило... Ладно, про алкоголизм можно и потом подумать. Неделя. Интересно, он что, правда уйдет? Может. Этот может. Елене не хотелось, чтобы Женька уходил. Она сама точно не понимала, чего бы ей хотелось. Женька, Звягинцев... Запуталось все как-то. Очень хотелось курить. Елена, накинув на плечи белую шелковистую ветровку - последнее приобретение, made in где-то там, куда Женька так рвался уехать,  вышла из дома. Четкого плана у нее не было, и ноги сами понесли в сторону Пушкинской.
   Женька домой сегодня не явится, это точно. Он и завтра-то вернется не рано, не раньше, чем все уйдут на работу. И звонить не будет. Сказать ему больше нечего, к тому же он должен дать Елене осознать, что все, что он говорит, - серьезно, а значит, спать с ней сегодня ему абсолютно ни к чему, ночью она может его, как бы это выразить поприличней, ну, в общем, переубедить. То есть вечер у нее абсолютно свободен. И ночь тоже. А Звягинцев должен быть на Чистых прудах - у него дежурства в котельной через ночь, по четным числам, с девяти вечера до девяти утра. Плохо только, что позвонить ему нельзя. Домой Олегу Елена не звонила никогда, опасалась нарваться на жену. То есть она, конечно, может позвать Олега к телефону, но все равно дома он скорей всего не один и неизвестно, может ли говорить.
   Полностью поглощенная своими мыслями, Елена добрела до бывшего кафе "Лира". Сейчас там шла реконструкция, готовились открыть первый в стране "Макдоналд", вокруг "Лиры" стоял забор. Елена перешла на другую сторону и пошла наискосок через скверик. В скверике, как всегда в последнее время, толпились люди, собирались группами, переходили от одной кучки к другой, шумели - шел нескончаемый импровизированный митинг. Три милиционера с рациями и резиновыми дубинками стояли поодаль, наблюдали, но в разговоры не вмешивались. Дубинки, в народе их прозвали "демократизаторами", выглядели устрашающе. Армяне, несколько мужчин и громкоголосая женщина с хозяйственной сумкой, собирали подписи в защиту Нагорного Карабаха. Рядом человек карикатурно-славянофильского облика - волосы стриженные в кружок, русая борода лопатой, маленькие блеклые глазки - обличал евреев. Народу вокруг него было побольше, чем вокруг армян. Пьяный хромой старикашка с красным лицом, в кургузом пиджачке с болтающейся медалью, яростно поддерживал оратора, молодой парень интеллигентной нееврейской внешности явно спорил, в общем гаме можно было разобрать только отдельные слова. В другое время Елена обязательно остановилась бы послушать, но сейчас она протолкалась через толпу и по подземному переходу через улицу Горького вышла к памятнику Пушкину, обошла кинотеатр Россия и оказалась на Страстном бульваре. Здесь было гораздо тише, меньше народу, никто не митинговал.
   Елена сообразила, что идет в сторону Чистых прудов и как раз дойдет туда пешком к девяти часам. Вообще-то, если рассудить здраво, не надо туда идти. И так в их романе было что-то унизительное для нее. Олег вел себя с ней ровно, отчужденно, как будто равнодушно. Он никогда не говорил о своей семье, о будущем не говорил тоже, не назначал время следующего свидания, звонил когда придется. Если Елена спрашивала его, когда он снова появится, Олег только пожимал плечами. Звонил, правда, он часто - пару раз в неделю. Девчонки на работе уже заметили, что у Елены новый роман, пытались расспросить подробности. Елена отшучивалась, говоря, что у нового поклонника никаких достоинств, кроме голоса, - он пожилой горбун вроде Джигарханяна в фильме "Место встречи изменить нельзя". Ей не верили, а Елене иногда хотелось, чтобы Звягинцев был именно таким, она тогда бы не заходилась от ревности каждый раз, когда он разговаривал с женщиной. Олег, говоря с бабой, даже если это была Танька, смотрел прямо в глаза, понижал и как-то смягчал голос, словом, демонстрировал свою готовность на все, причем немедленно - здесь и сейчас. А ведь ей когда-то показалось, что это ее неописуемые прелести вызывают в нем столь сильные чувства. Между прочим, идти на Чистые без предупреждения было опасно, он может быть не один.
   Но ей надо, просто необходимо с ним поговорить. Что, если Женька и вправду ее бросит и она окажется свободной женщиной? Или наоборот - смешно, конечно, так думать, - но вдруг она решит уехать? Поговорить надо, спокойно, не на бегу, надо выбрать правильный момент, соответствующее настроение. Неизвестно, когда еще представится такой удобный случай. Да и, честно говоря, ей очень хотелось провести с Олегом целую ночь, чтобы не надо было никуда бежать, и нечего было бояться, чтобы часы не тикали в ухо, и голова не была занята придумыванием объяснений - где она шлялась, чтобы можно было уткнуться носом ему в плечо и уснуть, а не вскакивать и не шарить в темноте в лихорадочных поисках одежды...
   К тому моменту, когда Елена миновала мрачную чугунную Крупскую, похожую на Родину-Мать, она уже приняла решение идти к Олегу. В раньшие времена недалеко от Крупской в переулке ютилось замечательное заведение - "Рюмочная". Там можно было за рубль получить пятьдесят граммов водки и бутерброд, без бутерброда водку не продавали. Как бы сейчас кстати пришлись эти пятьдесят граммов, да и бутерброд с заветренным сыром с загибающимися уголками тоже бы не помешал. Увы, все выпивательные места в Москве позакрывали. Черт бы подрал Горбачева, секретарь минеральный!
   В начале десятого Елена добралась до Чистых прудов, уселась на ограду бульвара напротив театра "Современник" и стала ждать. Рядом росло толстое дерево. Елена удобно прислонилась к нему спиной, ноги гудели - все-таки пешком путь неблизкий. Место она выбрала правильное, ее скрывала низкая ветка, а все подходы к котельной хорошо просматривались. Если Олег будет не один, она тихонько спрыгнет с забора и уйдет, он не успеет ее заметить. В половине десятого явился Олег, он всегда опаздывал на дежурство. Уже зажглись фонари, фигуры прохожих сливались с сумерками. Елена узнала Олега, когда он проходил под вторым от нее фонарем. Он был один. Олег не удивился, даже скорей обрадовался, попросил минутку подождать, ему надо было отметить дежурство в ЖЭКе и взять ключи. Вскоре он вернулся с ключами и пригласил ее в котельную. Все шло по плану, и Елена с легким сердцем смотрела, как Олег возится с ключами, отпирая обитую жестью дверь.
   В котельной было шумно. Гудел какой-то насос. Странно, почему она раньше не обращала на него внимания? Липкий пот сразу пополз по спине. В такой духоте раздеться было совершенно естественно. И скоро шум насоса перестал мешать. Серьезные объяснения она пока отложила.
   Разговор Елена завела только под утро. В подвальном помещении без окон, освещенном блеклой пыльной электрической лампочкой, свисавшей на перекрученном проводе где-то среди труб, время определить было непросто, но Елене казалось, что уже утро. Насос Звягинцев выключил, оставив весь район без горячей воды. Ночью можно и не принимать ванну, беззаботно объяснил он.
   Олег сидел, ссутулившись, голый, в этом влажном, душном полумраке. Он пристроился на краю кушетки, закинув ногу на ногу, и курил косяк. Елена лежала, вытянувшись на спине, рассматривала его и говорила. Она рассказывала о Женьке - художнике в бесперспективной ситуации, о доме, ее доме, ставшем вдруг коммунальной квартирой, об отце, он как-то к слову пришелся. Женькину ревность она на всякий случай пропустила, чтобы не отпугнуть Олега. Она смотрела на худые сутулые плечи, бледную кожу, грудь без единого волоска. Странно, ему под сорок, а тело молодое. Елена начала повторяться, но остановиться было страшно, потому что все шло как-то не так, Олег слушал молча, не перебивал, не задавал вопросов. Он глубоко затягивался, кончик папиросы разгорался, как уголек, потом темнел, почти гас. Когда же Звягинцев наконец осторожно загасил косяк, положил окурок в какой-то пакетик, чтобы докурить потом, и заговорил, Елене все уже было ясно. В такую минуту, возможно, теряя ее, Елену, он думал о том, чтобы потом еще покурить! Олег говорил своим тягучим голосом, вдруг показавшимся Елене противным. Эта страна обречена, дальше будет только хуже, уехать - самый верный выбор, будь он сам художником или музыкантом, а не поэтом, он бы непременно уехал, а так - его сфера русский язык, "поэт - инструмент языка", так говорил Бродский, и еще что-то о Набокове и о языке, похожем на замороженную клубнику. И ни слова о ней, о том, что она уезжает, и ни слова нежности, любви или хотя бы грусти. Елена чуть было не спросила, не жалко ли ему будет расставаться, но вовремя промолчала.
   На что она рассчитывала? Ждала, что Звягинцев пообещает развестись с женой и немедленно предложит руку и сердце? Стыдно признаться, но в глубине души она надеялась именно на это. Ладно не жениться - не все же время быть замужем, даже черт с ним, пусть не разводится, но каких-то слов она ждала - что он ее любит, не представляет без нее жизни, да что она просто нужна ему, черт подери! Нужна как муза, вот-вот, это же ни к чему не обязывает, он мог сказать, что она вдохновляет его, он же поэт, его чувство возвышенное, по жизни он связан, семья, долг, сын - у него, кажется, есть сын, - но без ее любви он окажется в безвоздушном пространстве, не сможет писать... Да ладно, он мог просто сказать - не уезжай, я не хочу, чтобы ты уезжала...
  
   На улице была светло. От яркого утреннего солнца в глазах началась резь, как от песка. Было рано, часов около шести, а может, и меньше. Только что проехали поливальные машины. Пахло мокрой пылью, листвой. Деловые собаки совершали утренний обход своих территорий, за ними поспешали сонные хозяева. Какой-то серьезный человек бежал трусцой по бульвару, его кеды звонко шлепали по дорожке.
   Елена сидела на белой скамейке, опершись локтями о колени. Джинсы измялись, светлая куртка перепачкана какой-то копотью, волосы свалялись - поблядушка с Казанского вокзала. Ей казалось, что все тело у нее какое-то грязное, липкое. Надо бы встать, добраться до дома, принять душ и лечь в постель, но вместо этого Елена продолжала сидеть, тупо глядя перед собой.
   Вот и все. Какая теперь разница, влюблена она в Олега или нет! Кажется, она вчера пыталась ответить себе на этот вопрос. Лучше все это забыть. Не вспоминать, как они еще о чем-то говорили, как она неловко и суетливо одевалась, и вымученно улыбалась, и целовала его на прощание. Хватит. Елена закурила. Бульвар наполнялся дневным шумом, звякал трамвай. Прохожие начали на нее оглядываться. Она с усилием встала и пошла к метро. "Он настиг меня, догнал, обнял, на руки поднял, рядом с ним в седле беда ухмылялася..." После ее ухода Звягинцев наверняка уснул, ему еще часа три до конца дежурства. Интересно, а он включил горячую воду, или все окрестные жители так и умывались холодной? А, ладно, москвичам не привыкать. "Но остаться он не мог, был всего один денек, а беда на вечный срок задержалася..." Может, Патрику позвонить? А что она скажет Патрику в шесть утра?
   Дома не оказалось ни спиртного, ни снотворного. Елена перерыла всю аптечку, но в результате пришлось удовольствоваться валокордином. Накапав в рюмку не меньше полпузырька и провоняв всю кухню тошнотворным старушечьим запахом, Елена легла и вскоре все-таки уснула. Спалось ей беспокойно, все время снилось, что она мечется по чужому, незнакомому, мрачному городу. Моросит дождь, людей на улицах нет, только с ревом и брызгами мчатся машины, а над головой что-то все время грохочет. Она смотрит наверх, а там, примерно на уровне второго этажа, какие-то железные конструкции держат рельсы, и по ним проносятся поезда метро. Она знает, что ей надо как-то выйти к Чистым прудам, потому что там ее ждет Олег, он звонил, сказал, что надо срочно поговорить, она спешит, но улицы все одинаковые, спросить не у кого, ей страшно, она не успеет, Звягинцев не дождется, уйдет, и она уже никогда не найдет его в этом безумном городе.
  
   В Нью-Йорке Ленке со Звягинцевым увидеться не удалось. Он приехал на гастроли через полгода после ее смерти. Впрочем, выступление в маленькой синагоге на Пятнадцатом Брайтоне трудно назвать гастролями. Я узнала о его концерте совершенно случайно, просто заезжала в русский магазин, у нас в Нью-Джерси они тоже появились, и купила "Новое Русское Слово", пятничный выпуск. Он толстенный, и читать его можно целый вечер. Уложив детей, я сидела на кухне, пристроившись боком на высоком табурете возле бара, и пролистывала газету. Андрей поддразнивал меня, пока я так устраивалась:
   - Надо было покупать дом с каким-то простенком вместо кухни и сидеть потом на жердочке, как попугаям-неразлучникам! Раз старые привычки в тебе так сильны, давай снесем стену и переделаем дайнет в кухню!
   Я промолчала. Не хочу ничего переделывать. Хочу сидеть на своей жердочке в американской кухне-закутке без двери и читать русскую газету.
   - Чисто эмигрантская склонность к эклектике,- не унимался Андрей,- тяга смешивать и путать.
   Это он зудел, потому что ему хотелось отобрать у меня "Русское Слово" и самому усесться его читать. Андрей презирает эмигрантскую прессу, утверждает, что она провинциальная, скучная, непрофессиональная, к тому же эти листки напечатаны какой-то дешевой краской и пачкают руки. Тем не менее, если я приношу из русского магазина печатную продукцию, он непременно ее просматривает, а некоторые статьи читает, запершись вечером в туалете.
   Я вытащила страницу с новостями российской политической жизни и протянула ему, чтобы он оставил меня в покое. Газета рассыпалась, несколько листов с шуршанием сползли на пол. Я посмотрела на них сверху, мне не хотелось слезать с табурета. Упавший лист стоял домиком под моими ногами. Из-за сгиба виднелся кусок фотографии. Лицо показалось знакомым, я изогнулась, подняла заинтересовавшую меня страницу. Портрет человека с гитарой, лицо вполоборота, рука на грифе. Неужели Звягинцев? Небольшая статья, внизу жирным шрифтом: "Встреча с поэтом и бардом Олегом Звягинцевым состоится...", число, адрес, цена билета - десять долларов, для пенсионеров и членов Шор-Фронта - семь.
  
   Андрея Звягинцев не заинтересовал, и я поперлась в Бруклин одна. Я долго крутилась в поисках паркинга и наконец нашла местечко недалеко от Ленкиного дома, рядышком с Шипсхед-Беем. Шипсхед-Бей - залив Овечей Головы - ни на залив, ни на овечью голову совсем не похож. Он прямоугольный, во всяком случае, в этой части, берега забетонированы и окружены деревянной оградой, вдоль которой идет заасфальтированная дорожка со скамейками, а дальше ряд деревьев. Залив упирается в небольшой скверик. Все это место похоже на какой-то московский пруд вроде Чистых или Патриарших. Ленка поэтому и снимала там квартиру. Она перепробовала много разных занятий, побыла официанткой в ланчонете, секретаршей в русском бизнесе, социальным работником. Потом, уступив настояниям Андрея и Мишки, пошла на курсы программистов, окончила их и устроилась на работу в Чейз Банк. Она получала приличные деньги, на работу моталась в Манхэттэн, тратя на дорогу больше часа, но переезжать категорически отказывалась: "Я выхожу и чувствую себя дома". Так они и жили в студии, сначала вдвоем с Васькой, потом еще и с Яном.
   Я постояла у залива, посмотрела на скверик, на Ленкин дом, грязную воду: в конец залива сносило весь мусор - щепки, бумажные стаканчики, обрывки полиэтиленовых пакетов. Резко пахло морем, рыбой, тиной, какой-то гнилью - тошнотворно и одновременно почему-то приятно. Наверно, вот так пахли "морем на блюде устрицы во льду". Ну что ж, пойдем посмотрим, каким стал Ленкин "верный друг". Как там - "лишь смех в глазах его спокойных под легким золотом ресниц"...
   Народу в синагоге было мало - человек пятьдесят-семьдесят, маленький зальчик заполнился едва ли наполовину. Лица казались знакомыми, брайтонская интеллигенция, дамы среднего возраста, сильно накрашенные, в шелковых блузках, пожилые мужчины в костюмах и при галстуках. Несколько стариков и старушек, они ходят на все недорогие мероприятия. Таксисты и хозяева русских бизнесов на бардов не ходят, молодежь тоже не интересуется, они проводят время в многочисленных русских ресторанах, где оглушительно грохочет музыка и официанты снуют по прокуренным залам, копируя ужимки половых в дорогих трактирах, так смачно описанных у Гиляровского. Вряд ли наши половые читали Гиляровского или Булгакова, видимо, такова природа этого ремесла в русских руках.
   При входе вместе с билетами продавали кассеты с песнями Олега, на обложке - та же фотография, что и в газете. Кассета стоила пятерку, я купила ее, прошла в зал и села с краю. Меньше всего мне хотелось встретить знакомых, с кем-нибудь здороваться, натянуто разговаривать, выслушивать соболезнования по поводу Ленкиной гибели, отвечать на вопросы о Ваське. На мое счастье, знакомых либо не было, либо меня никто не заметил.
   Обшарпанная сцена осветилась, шум в зале постепенно смолк, раздалось несколько нерешительных хлопков. Мужской голос крикнул "Просим!" и осекся. На сцену к криво стоящему микрофону вышел Олег с гитарой. Он постоял секунду ссутулившись и водя глазами по залу, потом выпрямился, кашлянул и заговорил:
   - Меня зовут Олег Звягинцев. Я - поэт. Пишу стихи уже тридцать лет. Часть моих стихов я исполняю под гитару. В музыке я - скромный дилетант, даже нот не знаю, просто иногда возникает желание подобрать мелодию, чтобы, так сказать, осветить стихотворение по-другому.
   Он постарел. Фигура осталась почти прежней, пожалуй, он стал еще худее и сутулее, чем был, голос тоже не изменился, волосы, как ни странно, по-прежнему такие же густые и темные, только пострижены короче, а вот лицо превратилось в карикатуру на прежнего Звягинцева, живую трехмерную карикатуру, как в популярной российской телепередаче "Куклы". Складки, идущие от носа к губам, углубились, губы еще сильнее выпятились вперед, под глазами набрякли темные мешки. Пьет он, что ли? Хотя, может, я преувеличиваю? В моей памяти он сохранился привлекательнее, чем на самом деле, прошло десять лет, ему сейчас должно быть около пятидесяти. Не мальчик уже. Не мальчик, а все с гитарой, все песенки поет. Песни, которые Олег пел, мне были в основном совершенно незнакомы и нравились не очень - много про Россию, много рассуждений "о назначении поэта и поэзии". Зал слушал рассеянно. То и дело чем-то шуршали, скрипели стульями. Я смотрела на Олега и пыталась понять, что же в нем изменилось, кроме постаревшего лица. Вроде говорит как раньше, медленно, басом, четко выговаривая каждое слово. Но его прежнее высокомерие исчезло. Он чуть-чуть заискивает перед этим залом, неловко поводит плечами, в паузах переминается с ноги на ногу, с готовностью оборачивается на любой вопрос с места. Он стал старым мальчиком, он приехал зарабатывать деньги, он зависит от этого полупустого маленького зальчика в заштатной синагоге.
   Мне стало грустно, неловко, и я отвернулась. Правильно Андрей не пошел. Встать и выйти я не решалась, опасаясь привлечь к себе внимание, смотреть на Олега тоже больше не могла. Я исподтишка рассматривала зал. Неприятно пахло духами - вряд ли что-нибудь удачное получится от смеси женственной "Шанели", даже и номер пять, с Кальвином Кляйном и Эсти Лаудер. У женщины, сидевшей рядом со мной, три подбородка, монументальный бюст и угольно-черная челка до середины лба, под молодую Ахматову. Выражение лица напыщенное - дама пришла слушать стихи. А вот и приятное лицо - с самого края в последнем ряду маленькая женщина, в черном свитерке, безо всяких украшений, коротко стриженные волосы, не то очень светлые, не то седые, очень живые внимательные глаза. Я ее раньше видела, и не один раз, по-моему, у Ленки. Да, точно, она приходила с огромной борзой. Я перестала вглядываться в лица, подняла глаза на сцену, и тут Олег сказал:
   - Последняя песня, которую я спою, посвящается женщине, жившей в Нью-Йорке. Мы были друзьями в Москве, потом она уехала, и мы не виделись девять лет. Когда я ехал в Америку, я был уверен, что увижу ее. Я готовился к этой встрече, представлял себе ее лицо, ее голос, ее смех. Приехав, я узнал, что полгода назад она погибла в автомобильной катастрофе.
   Он опустил голову, выдержал паузу, перебрал струны и взглянул на меня, не узнавая. Некоторое время он смотрел на меня пустыми расширенными глазами, потом перевел взгляд куда-то в центр зала и запел. Песня мне понравилась. В ней было что-то про птицу, летящую в осеннем небе над пустой, бесприютной равниной, низкий горизонт и чахлые кустики, деревья с облетающими листьями и запах дыма, про нежность, которая никого не зовет, и грусть, которая никого не винит. Печальная песня без имен и намеков, а почему-то понятно, что она о потере и, может быть, о смерти. Неблагодарное занятие - стихи пересказывать, но я, к сожалению, не запомнила ни одного слова.
   Олегу похлопали, и концерт закончился. Зрители стали шумно вставать, собираться, громко окликая друг друга, двинулись к выходу. Звягинцев прислонил гитару к стулу, подошел к краю сцены, легко спрыгнул в зал и оказался передо мной.
   - Здравствуйте, Галя. Спасибо, что вы пришли.
   Я не ожидала, что Олег подойдет ко мне, растерялась и, пробормотав приветствие, попятилась к стенке. Несколько человек обернулись и начали рассматривать меня. Олег заметил мою неловкость.
   - Вы не подождете меня на улице? Я освобожусь минут через десять. Мне бы хотелось с вами поговорить.
   Я кивнула и пошла по освободившемуся проходу между креслами к выходу.
  
   Ждать пришлось дольше, не меньше двадцати минут. Когда Звягинцев вышел, публика успела разойтись, я одна стояла под фонарем. Быстро темнело, фруктовый магазинчик напротив закрывался, несколько корейцев таскали внутрь ящики с помидорами, апельсинами, зеленью, и вскоре на месте разноцветного вкусного изобилия остался только пустой асфальт и обрывки картонных коробок. Ресторан "Одесса", наоборот, только начинал свою шумную ночную жизнь, двери его то и дело распахивались, пестро одетые шумные компании просачивались внутрь, хлопали дверцы автомобилей. Чуть подальше, на пересечении Брайтона и Кони-Айленд-авеню, где сабвей делает крутой поворот, скопилась пробка, машины отчаянно гудели, скрипели тормоза.
   Олег после концерта был голоден, и я повела его в "Симфонию" - это единственный русский кабак на Брайтоне, где нет оглушительной музыки. По дороге мы почти не разговаривали: приходилось лавировать среди толпы - на Брайтон-Бич в девять вечера еще полно народу, не то что у нас в Нью-Джерси. У нас и улиц-то нет, где бы народ мог толпиться, и в девять уже наступает ночь, даже аптеки - и те закрываются.
   "Симфония" не обманула моих ожиданий, было пусто, из шести столиков занят только один. Мы заказали котлеты по-киевски, бокал красного вина для меня и сто пятьдесят граммов водки для Олега. Официант почтительно склонил голову, попросил немного подождать и исчез. Олег достал сигареты, закурил. Хоть мы и выбирали место подальше, нам было слышно каждое слово, произносимое за единственным занятым столиком. На Брайтоне веселятся шумно, и в поисках прайвеси надо идти на пустынный морской берег, заваленный огромными камнями и обломками бетонных блоков. Там тишина, нарушаемая только рокотом самолетов, садящихся в аэропорту Кеннеди, шелестит прибой, мерцают на горизонте огоньки Фар-Роквея. Там можно разговаривать или молча сидеть, глядя на темнеющую воду.
   В "Симфонии" зеркальные стены. Это очень мешает разговору - я начинаю вместо собеседника смотреть на свое отражение и говорить, обращаясь к нему. С большим усилием я отвела глаза от зеркала и стала смотреть на горлышко стеклянного водочного кувшинчика. На ободке посверкивала искра, удерживая мое внимание. Как только я упускала ее, глаза сами собой сползали к зеркалу. Олег расспросил меня о моей жизни, об Андрее, о детях, о доме. Сомневаюсь, что это было ему интересно. Я отвечала, стараясь не быть многословной и в то же время не отмалчиваться, как будто я что-то скрываю. О себе он особенно не распространялся. Нет, истопником он больше не работает, зарабатывает концертами и литературной работой - подхалтуривает в нескольких журналах. Издал книжечку стихов.
   - Теперь это просто. Многие мои друзья тоже как-то "выбились в люди", помогаем друг другу. Денег, правда, как всегда, не хватает...
   О Ленке мы заговорили, только когда водка была выпита, а котлеты съедены, точнее, свою котлету я в основном расковыряла, точь-в-точь как делают Дэниэл с Васькой, когда едят в гостях. Нам принесли кофе, Олег заказал коньяк. Он знал все, что произошло, и мне не пришлось рассказывать ни про аварию, ни про наше ожидание, когда она вечером не приехала за Васькой. Сначала была злость на ее безответственность, потом тревога, потом поиски - "I want to report missing person", имя, номер машины, потом полицейский звонок, подробности катастрофы, похороны, поминки в "Национале", в двух шагах от того места, где мы сейчас сидим... На концерте Олег покривил душой - он узнал о Ленкиной гибели еще в Москве, и песня, которую он пел, написана им дома, а не в Нью-Йорке.
   - Мой сюжет ей бы больше понравился, - усмехнулся он. От водки глаза у него заблестели, но некоторая неловкость движений, которую я заметила, пока он выступал, не исчезла. Звягинцев стеснялся официанта, горбил спину, смотрел в стол, иногда поднимая на меня глаза, улыбался краем губ. За прошедшие годы от его рокового обаяния ничего не осталось.
   - Постарел я, да? - угадал он мои мысли. - Мне грех жаловаться, и так молодость лет до сорока затянулась.
   Я ждала, когда он заговорит о Ленке, и, поняв это по моему молчанию, он вздохнул.
   - Жалко Елену. Я же эту судьбу ей сам и нагадал когда-то. Вот уж не ожидал, что так все ужасно выйдет...Красивая была женщина. И с характером. - Он печально улыбнулся.
   - Она вас любила, - сказала я.
   - Не думаю. Она всегда любила этого художника своего, как его звали? Женя? И он ее любил. Мне ей жизнь ломать не хотелось. Я в нее был влюблен, она мне нравилась, притягивала, но ее это не устраивало. Ей хотелось меня полностью заполучить. Она ведь совсем молодая была тогда. Самолюбивая... А я не могу полностью - я ведь поэт. Вольная, так сказать, птица.
   Я слушала Олега, кивала и не спорила. Чего тут спорить?
   Кофе был выпит, мы расплатились с услужливым официантом и вышли на улицу. Мне пора было ехать домой, и Олег пошел провожать меня до машины. Брайтон почти опустел, все магазины были закрыты, окна забраны решетками, только из дверей ресторанов вырывалась музыка и громкие голоса. Неоновые фонари белили лица, губы казались черными. Я спросила, почему Олег сказал на концерте, что он не видел Ленку девять лет. Она же несколько лет назад ездила в Москву, неужели они не встретились? Олег помолчал.
   - Встретились. Она меня кофе угостила в каком-то баре. Потом в ее старом дворе посидели. Я ей еще звонил, но больше мы не виделись. Наверно, я представлял собой жалкое зрелище. У меня тогда плохая полоса была в жизни. И денег не было даже за кофе заплатить.
   Ленка от меня это скрыла. Она вообще вернулась из Москвы разочарованная и почти ничего не рассказывала. До поездки она часто говорила, что вернется в Москву, вот накопит немного денег, чтобы хватило на первое время, съездит разочек, осмотрится на месте, а потом заберет Ваську и переберется насовсем. В Москве она пробыла недели три, вернулась мрачнее тучи, объявила, что в одну реку два раза не входят. После этой поездки она пошла на курсы программирования, устроилась на хорошую работу и вскоре нашла себе Яна - видимо, поняла, что жизнь надо устраивать всерьез и надолго. Похоже, Звягинцев был одним из ее московских разочарований.
   Мы дошли до машины, я показала Олегу Ленкин дом, канал, скверик. Надо было уезжать. Я уже открыла дверцу и собралась прощаться. Олег подошел ко мне вплотную, взял за руку, интимно заглянул в глаза и заговорил, понизив голос
   - Вы уже торопитесь? Я живу недалеко, на авеню Ви. Мы могли бы немного посидеть у меня. Моего хозяина нет, он уехал в Пенсильванию, вернется только завтра.
   Он приблизил свое лицо еще ближе и слегка пожал мои пальцы. Я резко освободила руку, села на водительское сиденье и попросила его отпустить дверь. Звягинцев отступил на шаг, пробормотал извинение. Я захлопнула дверцу и тронулась. Чтобы выехать на Белт-Парквей, мне надо было разворачиваться. Я доехала до разворота и, проезжая мимо канала, снова увидела Олега. Он шел вдоль воды, подняв плечи, руку оттягивал неуклюжий большой гитарный футляр. Одинокий чужой человек в малознакомом городе. Черный бархатный пиджак топорщился на спине. Интересно, это все тот же пиджак или он раздобыл себе новый, точно такой же? Я притормозила рядом с ним и предложила подвести, все-таки пешком до авеню Ви было неблизко.
   - Только к вам кофе пить я не пойду, - предупредила я.
   - Да я уж понял, - буркнул он куда-то в воротник.
   Мы ехали молча, а потом я вспомнила, что мне хотелось у него спросить.
   - Олег, вы помните, как вы перевели 66-й сонет Шекспира?
   - Помню, а что? - удивился он.
   - Можете мне сказать конец?
   - Могу, - Олег на секунду задумался, - там начало было хорошее, лучше, чем конец. Я же английский плохо знаю, по словарю переводил, и у какого-то слова, кажется, "desert", оказалось несколько смыслов, я попытался передать все. Оно начиналось: "Я смерти жду, так ищет нищий сна, по пустоте бесплодно проплутав..." Но мне не удалось хорошо перевести - у Шекспира в этом сонете все строчки начинались с "and", я это потерял.
   - А конец?
   - Конец? "Так что мне смерть, я жаждал бы ее, когда б не одиночество твое". А почему вы спросили?
   Я высадила Звягинцева на углу авеню Ви и Ист Семнадцатой и поехала по Ошеан авеню обратно к Белт-Парквею. Машин на Белте было мало, и я двигалась быстро. Подо мной пронеслись залитые белым светом, уходящие куда-то за горизонт бесконечные рельсы сабвея - на Коней-Айленд сходятся сразу три линии. Слева дышала сыростью плотная влажная темнота - море. Впереди висел в воздухе одетый зелеными лампочками мост Веррезано. Я гнала машину, то и дело попадая колесом в выбоины на дороге. К губам приклеилась дурацкая улыбка. Мне и правда было смешно. Сам великий Звягинцев только что ко мне приставал. Старик Державин, можно сказать, нас заметил. Ну понятно, конечно, скучно ему, квартира пустая. Ленка бы разозлилась... Ох, как бы она разозлилась, не меньше, чем тогда, в Москве. Как она говорила? "Ладно, он мне обетов верности не давал, но почему в моем огороде малина слаще?"
  
   Танькин голос в телефонной трубке звучал истерически.
   - Елена, у меня несчастье!
   Честно говоря, Елене было не до Таньки и не до ее несчастий, ей своих хватало. Звягинцев после ночи в котельной уже два дня не звонил. Женька оправился после двухдневного запоя, но дома было нехорошо. Похоже, он не собирался менять решение. Неделя истекала, Женька ждал ответа. Мишка Резник был поглощен сбором бесконечных справок и разрешений. Патрику ничего рассказывать не хотелось, ни про Женьку, ни про Звягинцева, а больше всерьез поговорить было не с кем. А тут еще Танька со своими глупостями.
   - Елена, меня сейчас в больницу повезут. У меня внематочная беременность.
   И правда несчастье! Этого еще не хватало. Так ведь дура толстая и кинуться может. Из Танькиных истерических всхлипываний мало что можно было понять. У нее открылось кровотечение, нет, не сильное, слегка, ну, кровью, ну, ты понимаешь, оттуда капало, но не менструация, она пошла в женскую консультацию, тут рядом, на Садовой, где почта, а они сразу "скорую", сейчас приедет, уже сорок минут едет, а еще мама, она не знает, но придется говорить, а Танька боится. Пробурчав слова сочувствия и выяснив, в какую больницу повезут, Елена повесила трубку. Вечно у этой идиотки все не слава Богу. Придется завтра ехать, изображать подругу. С кем это ее так угораздило? Постоянного мужика у Таньки не было. Свои случайные романы она занудно и обстоятельно пересказывала Елене. Последнее время в Танькиных рассказах фигурировал какой-то Леша, демонический красавец с рыжей бородой, геолог, альпинист и герой, редко бывающий в Москве и пропадающий не то на Чукотке, не то на Камчатке. Елена считала геолога плодом Танькиного воображения, но, видимо, ошибалась. Придется теперь переться через всю Москву, а все из-за того, что геологи презервативов не надевают.
   Сегодня ехать было ни к чему, ее будут оперировать, и скорее всего ей будет не до визитов. Елена пообещала Таньке приехать завтра вечером, но потом передумала. Зачем забивать вечер, когда можно смотаться днем с работы? К тому же уважительная причина долго в больнице не сидеть - дескать обеденный перерыв кончается. Больница оказалась где-то у черта на рогах, от "1905 года" еще полчаса троллейбусом. У метро удалось купить какие-то невзрачные потрепанные астры. Уж не с Ваганьковского ли кладбища их таскают?
   Час был не приемный, но в холле никого не было, и Елена пошла по коридору решительным шагом. Номер палаты она предварительно разузнала по телефону. Ей также сказали, что операция прошла успешно и состояние у Таньки нормальное, температуры нет.
   Судя по номерам, Танькина палата должна быть где-то в конце коридора. Белые, крашенные масляной краской унылые стены, огромные окна, выходящие на серый, залитый асфальтом двор, отвратительный больничный запах. Впереди коридор заворачивал. У поворота в кадке понурился чахлый фикус. Елена обогнула фикус и посмотрела вперед. Прямо на нее шел Звягинцев. Их разделяло метра три.
   Уже поздно вечером, сидя дома в одиночестве на кухне перед недопитым, остывающим чаем, Елена прокручивала в голове снова и снова эту сцену, пытаясь бесконечным воспоминанием затереть, смазать раздиравшие ее обиду, боль, унижение, злость, ревность. Снова и снова перед ее глазами Звягинцев поднимал голову, встречался с ней глазами, поспешно отводил взгляд, сутулился и уклонялся к противоположной стене, будто надеясь каким-то чудом проскочить незамеченным, потом опять смотрел на нее и расплывался фальшивой улыбкой, показывая крупные передние зубы с широкой щелью между ними, совсем как у Женьки и еще как у Кролика из Винни-Пуха, и он был "очень Маленький и Грустный Кролик", который говорил "Милый Тигра, как же я рад тебя видеть". На самом деле Олег ничего не говорил, он не успел ничего сказать, это Елена наскочила на него, как глупый Тигра, и спросила:
   - Ты идешь от Таньки? Это ты, да?
   Как будто и так все было неясно. Господи, ведь она могла, не теряя достоинства, кивнув, пройти мимо! Так нет, надо было переться с ним в этот бетонный унылый двор, присаживаться на куче каких-то железных труб, крашенных ядовитой зеленой краской, курить, плакать...
   В квартире было тихо. Женька уже лег, свет не горел нигде, кроме кухни. Выпить было нечего, пепельница переполнилась окурками - завтра Андрей опять будет нудить, что она прокурила всю квартиру. Елена встала, отнесла в туалет пепельницу, погасила всюду свет и побрела по темноте к себе в комнату.
   В слабом лунном свете она разглядела Женькину голову на подушке, казавшейся в этом освещении серой. Он спал, отвернувшись к стене и подтянув колени почти к подбородку. Елена разделась, скользнула под одеяло, забралась с головой в теплый, душный, пахнущий Женькиным телом уют, начала копошиться у него за спиной, сопеть, тыкаться носом в Женькину голую спину, просовывать ладонь вдоль теплого бока к животу. Женька закинул руку назад, обхватил ее, потом развернулся, прижал к себе. Его грудь была чуть влажной. Женька перевернул ее на спину, навалился, голова Елены сползла с подушки, запрокинулась. Открыв глаза, она увидела перевернутое окно, подсвеченное бледное небо, неровно отрезанную половинку луны. Щека упиралась в волосатую Женькину руку, было щекотно. Елена обхватила Женьку за шею, закрыла глаза. Дворник двигался медленно, мерно - еще не до конца проснулся. Она шепнула: "Быстрее". Женька рассмеялся - не спит, дразнится. Боже мой, как хорошо... хорошо... хоро...
   Потом, спихнув с себя Женьку, ставшего сразу ужасно тяжелым, Елена немного полежала тихо, вытянув ноги и чувствуя, как расслабляются мышцы и блаженная безразличная усталость словно придавливает ее к кровати. Женька засопел, наверно, уже засыпал. Она приподнялась на локте, поцеловала его куда-то в висок и сказала:
   - Я согласна, Жень. Я с тобой уеду. Только с тещей своей сам разговаривай, у меня духу не хватит.
   Потом она плакала, Женька утирал ей слезы уголком пододеяльника, утешал, целовал. Это были легкие слезы. Ведь, кроме Женьки, у нее никого нет, никого в мире, и они с Женькой друг друга любят, и все будет хорошо, уж во всяком случае, не так, как здесь. Не будет грязных подвалов, котельных, вонючих больниц. Светлого терема с балконом на море скорей всего тоже не будет, это Женька загибает, но уж какой-то свой дом будет, в Америке у всех свой дом, и уж курить можно будет везде, это точно. "Соглашайся хотя бы на рай в шалаше, если терем с дворцом кто-то занял..." Звягинцев приедет на гастроли, сейчас все ездят, границу-то открыли, она встретит его в аэропорту в собственной машине и повезет по такому шоссе, как в фильме "Солярис", он будет завидовать, он будет старый, жалкий, а она молодая и красивая, как на полароидной фотографии. Все будет хорошо.
   Утром Елена обнаружила, что лампадка под бабушкиной иконой, висевшей в углу, погасла - кончилось масло. Бутылочка, стоявшая на книжной полке, тоже была пуста. Такое иногда случалось, и Елена не придала этому никакого мистического значения. "В церковь надо сходить, - лениво подумала она, - масла купить". Но жизнь завертелась так быстро, что стало не до церкви.
  
   Последовательность событий перед Ленкиным отъездом я помню плохо. Из противника эмиграции Ленка превратилась в самого яростного ее сторонника, и это произошло как-то очень быстро. Увядающую дружбу с Резником оживили общие заботы и надежды. Правда, Резник как-то очень быстро уехал, к концу сентября его, кажется, уже не было. В основном Ленку и Женьку все поддерживали, отъездные планы, пусть смутные, были тогда у многих. Жизнь на Малой Бронной снова забурлила. Андрей переживал, тосковал, пытался с Ленкой поговорить, но уж если ей втемяшивалось что-то в голову, то, как говорится, колом не выбьешь. Патрик прореагировал философски, дескать, если в России все будет хорошо, Ленка сможет вернуться, а если плохо - так надо сваливать, глядишь, забудет своего Дворника где-нибудь на Брайтон-Бич и выйдет замуж за американского миллионера. У Патрика уже тогда зарождались планы международного бизнеса, и он тоже не собирался задерживаться в России. Загадочный йог Володя торчал у нас почти каждый день, сопровождал Елену в суетных походах за бесконечными справками, стоял с ней в длиннющих очередях в ОВИРе, по-моему, преследуя какие-то свои корыстные цели. Йог был чисто русским и уехать по израильскому вызову не мог, родственников или знакомых, которые сделали бы гостевой вызов, в Америке у него не было, а "мистическая аура" России его категорически не устраивала.
   Женька ездил в Астрахань к матери получать ее разрешение. Воспользовавшись его отсутствием, Елена помирилась со Звягинцевым, продемонстрировав ему свое полное безразличие и сообщив о принятом решении эмигрировать. Ей удалось представить их роман случайным приключением перед отъездом. Это восстановило ее душевное равновесие. Таньку я больше не видела никогда, с ней отношения Елена разорвала совершенно безжалостно.
   Объяснение с Александрой Павловной было тягостным и кончилось длительной ссорой. Я при этом не присутствовала. Буквально за пять минут до Ленкиного прихода я улизнула с кухни, где собрался семейный совет, сославшись на недомогания, столь обычные в моем положении.
  
   В тот день с работы Елену встречал Йог. Его поведение сильно развлекало ее последнее время. Володя следовал за ней повсюду, постоянно был под рукой, демонстрировал готовность к любой помощи, даже предложил им с Женькой денег в долг на неопределенный срок. Денежный вопрос стоял остро. Отъезд стоил около двух тысяч: два отказа от гражданства, по семьсот рублей каждый, плюс билеты до Вены, не говоря уже о такой ерунде, как багаж, чемоданы, консервы, пошлина на вывоз Женькиных картин. Отказ от гражданства особенно сильно приводил Елену в бешенство. Нет, ну ей-богу, по семьсот рублей за то, чтобы отдать им их сраное гражданство! Вот уж с таких людей, как Солженицын и Буковский, не удалось, поди, денег содрать! И за билеты они не платили. Неясно только, что в наступившей свободе можно было натворить, чтобы тебя вывезли за казенный счет. Лавры правозащитника никогда не привлекали Елену, а значит, расставаться с серпастым-молоткастым придется за свои кровные. Брать деньги у Йога Елена не решилась, это налагало на нее какие-то неясные обязательства, но предложение оценила. В их прогулках по городу Йог в основном молчал, к Елене руками не прикасался, даже поцеловать ни разу не попробовал. Не то чтобы Елене очень уж хотелось с ним целоваться, хотя он собой ничего, видный - борода русая, глаза голубые, запястья тонкие. Просто после Звягинцева душа требовала реванша, да и приближающийся отъезд склонял к загулу - все равно через несколько месяцев ее здесь не будет, можно и оторваться на прощание. Елена уже жаловалась Патрику на загадочность и недоступность Йога. Патрик высказал предположение, что у йогов все происходит не как у людей, может, для них и половая жизнь - исключительно духовное понятие.
   - Да не будь ты дурочкой, он не тебя хочет, а чтобы ты его в Америку вывезла! Загуляй лучше со мной, если уж тебе так приспичило! По крайней мере гарантия от триппера.
   - С тобой! Ты мне еще Женьку предложи!
   - А что, - пожал плечами Патрик, - со мной ты этого практически не пробовала. И впредь неизвестно, когда шанс представится.
   Про загул Патрик, конечно, шутил, но денег ей дал, и довольно много.
   - В Америке отдашь! По официальному курсу - шестьдесят девять копеек за доллар.
   - Ну ты охренел, черный курс четыре рубля!
   - Шесть, деточка, уже шесть. Ладно, отдашь по четыре. Я не альтруист.
   При помощи Патрика и Резника, который перед отъездом одолжил Елене пятьсот рублей на тех же условиях, что и Патрик  по доллару на каждые четыре одолженных рубля,  Елене и Женьке удалось собрать нужную сумму. Оставалась одна проблема - получить разрешение у Александры Павловны. Дворник собирался звонить ей сегодня, поэтому Елена, идя домой, страшно трусила и кокетничала с Йогом изо всех сил, чтобы отвлечься. Несмотря ни на что, Володя, проводив Елену до подъезда, вежливо откланялся, зайти почему-то отказался и даже на прощание поцеловать ее не попытался. Зачем тогда приходил? От работы до дома идти десять минут, если вокруг, а через проходной двор - пять. Ах, ну да, он ей какую-то штучку принес на цепочке, типа ростовской финифти, якобы в Италии это можно продавать. Смешно, что Елена может продать? Она за всю жизнь один раз продала трех котят на птичьем рынке, первого за рубль, второго за полтинник, а третьего даром отдала - вот и вся ее коммерция.
   В подъезде было прохладно. Елена медленно поднималась по высоким мраморным ступеням, ведя руку вверх по гладким широким деревянным перилам. Вызвала лифт. Лифт в их подъезде был старый, медленный, с решетчатой шахтой. Дверь в нем была не раздвижная, а обычная, открывалась нажатием на ручку. Таких лифтов по Москве осталось мало. Кабина в нем деревянная, темная, если прижать нос к стенке, еле уловимо пахнет лаком. Около кнопок ключом процарапано "Ленка, я тебя люблю". Надпись старая, почти стершаяся. Она появилась, когда Елена была в шестом, кажется, классе. Процарапала ее сама Елена. Потом она долго удивлялась, показывая всем надпись, и вслух гадала, кто же мог такое написать? Может, мальчишки с соседнего двора? Или из школы кто-нибудь? Елена вспомнила свою старую хитрость, смущенно хихикнула и вдруг загрустила. Она ведь уезжает  от дома, от двора, от своего детства, от тополей, от Москвы. "Когда войдешь на Родине в подъезд..." Лифт дернулся, подпрыгнул и остановился на третьем этаже. Елена помедлила на площадке, пытаясь сквозь дверь услышать, что происходит в квартире, но там было тихо.
   На кухне за круглым столом сидели Андрей, Женька, мать и отчим. Стол накрыт не был, значит, мирное чаепитие не планировалось. Хорошо хоть Женька сообразил кухню прибрать, с утра там черт знает что творилось. Андрей сидел сгорбившись, держа руки под столом, в ответ на ее вопросительное "Здравствуйте", он даже глаз не поднял. На нем была светлая рубашка, галстук, значит, после работы не успел переодеться. Мать, как всегда: прическа - волосок к волоску, глаза аккуратно подведены, светлая помада в тон кремовому костюму, тяжелые серебряные серьги. Толстеть она стала, вот что, солидность начала превращаться в массивность, щеки чуть-чуть отвисают. Лет через пятнадцать она превратится в грузную рыхлую старуху. Выражение лица торжественно-скорбное. Отчим явно встревожен, забился в угол, словно хочет занимать поменьше места, даже трубки его не видно. Он посмотрел на Елену, как ей показалось, ободряюще и слегка улыбнулся одними губами, но сразу снова посерьезнел. Сейчас начнется. Елене страстно захотелось сбежать. Сейчас тихо-тихо отступить в коридор, бесшумно открыть дверь, вниз по лестнице и... И что? Елена шагнула в кухню. Подошла к Жене, сидевшему спиной к ней, встала рядом и положила руку ему на плечо. Женька вскочил, уступил ей свой стул и встал сзади. Откинув голову, Елена уперлась затылком куда-то ему в живот. Мать выдержала паузу и заговорила:
   - Елена! Женя сообщил мне о вашем намерении эмигрировать. Для меня это полная неожиданность. Я не понимаю, почему ты предпочитаешь сообщать мне о столь серьезных решениях через посредников. Ты моя дочь, и я имею право услышать объяснения из твоих собственных уст. Я имею право...
   - Имеешь, имеешь, - перебила Елена, - я бы все равно с тобой поговорила. Мы уезжаем, мам.
   Елена старалась говорить примирительно. Хотелось курить. Она вопросительно и жалобно посмотрела на Андрея. Он вздохнул, привстав, достал с подоконника пепельницу и пододвинул ей. Из-за спины протянулась Женькина рука с сигаретами.
   - Это решение - Женино?
   - Мам, мы все решения принимаем с Женькой вместе.
   Женька ласково сжал ее плечо. Елена опустила руку и потрепала его по ноге. Женька слегка согнул ногу и прижал к колено к ее боку. Нашел время заигрывать! Елена отодвинулась.
   - До твоего брака я не слышала от тебя о желании уезжать. Женя, видимо, сумел каким-то образом заставить тебя...
   - Мама! - Елена изо всех сил старалась не заводиться. Почему материнские интонации всегда так раздражают? Ей бы директором школы работать. - Мама, ну как меня можно заставить! Ты меня хоть раз могла заставить сделать хоть что-нибудь?
   - Меня ты всегда игнорировала. Я не имею достаточных средств воздействия. Но я опасаюсь, что, принимая столь катастрофические решения, ты руководствуешься... хм... своим, так сказать, женским естеством и не отдаешь, как обычно, отчета в последствиях. Тебе всегда было свойственно поведение известной чеховской героини, и мужчины играли непропорциональную роль в твоей жизни. Слава богу, они часто менялись.
   Женька за Елениной спиной громко задышал.
   - Мам, прекрати, а? Это я уезжаю, я! И не потому, что мне с Женькой спать нравится, на что ты так изящно намекаешь. Хотя нравится - я этого не скрываю. Но я хочу жить в свободной стране! И детей хочу там воспитывать. Чтобы они не пережили того, что я тут пережила!
   - Да что ты такое пережила! Мученица! Правозащитница! С детства у тебя все было, за всю жизнь копейки не заработала! Вас Андрюша содержит, тебя и Женю. В свободной стране работать надо в поте лица, что ты умеешь делать, литературовед на полставки! Кем бы сейчас был Женя твой, если бы я его на работу не устроила!
   - Дворником, мамочка, дворником, - Елена говорила спокойно, - и не надо говорить о моем муже так, словно его тут нет.
   Из открытого окна потянуло прохладой, небо темнело, густело, легкие августовские сумерки уплотнялись. Елена смотрела в окно, перед ней плыла серая крыша дома напротив, утыканная антеннами. Во дворе звенели детские голоса, угадывался шум машин. Застывший воздух пах бензином и помойкой - окна кухни выходили на задний двор.
   - Александра Павловна, - заговорил Женя.
   - Помолчи, Жень. - Елена сжала его руку на своем плече. - Мама, Женя, какой бы он ни был, - мой муж, с этим придется смириться. И мы уезжаем.
   - Елена, - Андрей заговорил, по-прежнему не поднимая головы, - ты же можешь нас всех больше никогда не увидеть. Тебе не жалко?
   - Глупости, в гости приедете! Да через пару лет вы все сами ко мне запроситесь, когда тут все взорвется!
   Отчим деликатно поерзал на стуле. Ему, наверно, тоже курить хочется. Елена подпихнула к Владимиру Николаевичу пачку сигарет, он отрицательно покачал головой.
   - Елена, - снова заговорила мать. Она явно сделала над собой усилие и сменила тон на более проникновенный, что было еще хуже. - Объясни мне, чего ты хочешь добиться? Зачем ты разрушаешь жизнь, совершаешь шаг, который необратим? Если вам тесно с Андреем, мы можем разменять эту квартиру, или построить вам кооператив, или, в конце концов, отдать вам нашу квартиру, а себе выбить какую-нибудь однокомнатную. У Владимира Николаевича есть связи в Моссовете...
   - Я хочу счастья. Покоя. И жить не по лжи. Не нужны мне ваши связи в Моссовете!
   - Это все риторика, Лена!
   - Ах, риторика, да? Я, мам, ничего не забыла! Кто мне говорил, что у меня нет отца? У моих детей будет отец.
   Мать откинулась на стуле, посмотрела на Елену, покачала головой.
   - Паршивка ты, однако!
   - Ты тогда сделала за меня выбор, правда? А сегодня выбор делаю я!
   - Делай, делай! Делай свой выбор! Иди по трупам...
   Дальше разговора как такового уже не было. Был безобразный скандал, в котором Елена с матерью кричали и говорили друг другу гадости. Владимир Николаевич, Андрей и Женька пытались их как-то остановить, но, увидев, что любое вмешательство лишь усиливает накал ссоры, предпочли пассивное наблюдение. Александра Павловна говорила, что не подпишет никаких бумаг, Елена сыпала глупыми угрозами и обещала обратиться за помощью к иностранным корреспондентам и к отцу. Упоминание об отце приводило мать в неистовство, и в конце концов она поднялась из-за стола и, кивнув Владимиру Николаевичу, выплыла из кухни. Владимир Николаевич поспешно последовал за ней. На прощание, уже в дверях, Александра Павловна объявила, что у нее больше нет дочери, и ушла, не слушая Елену, которая порывалась заявить что-то вроде того, что у нее матери никогда не было. Андрей пошел провожать мать и отчима, а Елена вернулась на кухню. Отодвинутые стулья стояли перед пустым столом, в центре которого одиноко красовалась пепельница с окурками. Женька вошел следом, повалился на ближайший стул и всем своим видом изобразил облегчение.
   - Фу-у... Жестокая ты, Ленка!
   Елена обернулась к нему:
   - Слушай, Женька, вместо душеспасительных разговоров сообрази-ка ты мне чего-нибудь выпить. И, ради бога, помолчи!
   - Коньяк пойдет? Я сегодня днем в "Елиссеевском" "Плиску" раздобыл.
   - Пойдет. И Андрей придет, разбирайся с ним сам. Чтобы меня никто не трогал, слышишь!
   - Слышу, не кричи.
  
   Елена устроилась у себя в комнате на диване. Перед ней на стуле стояла бутылка коньяка, стаканчик, лимон, посыпанный сахаром, засыхал на блюдечке. Она уже успела немного выпить, прийти в себя и прекратить свой внутренний спор с матерью. Ей было грустно и пусто. В комнате, как всегда, был бардак, кресло опять завалено одеждой, на письменном столе свалка из Женькиных кисточек, красок, бумажек - как можно так работать! Елена рассеянно поглядела на лампадку, снова подумала, что надо бы купить масла, потом долго смотрела на икону. Настроение было не молитвенное, богоматерь казалась плоской темной картинкой. Елена попыталась вспомнить, любила ли она когда-нибудь мать. Любила, она точно знает, в детстве очень любила. Почему-то вспоминалась мамина рука у самого лица, тонкие морщинки на пальцах, ровно подстриженные ногти без маникюра. И еще сон. Страшный сон про волка - находка психоаналитика. Сон приснился, когда ей было года четыре, может, пять. Будто в Малаховке зимой они идут с мамой от станции к дому поздно вечером. Фонари стоят редко, под каждым фонарем в круге желтого света блестит снег, а между ними непроглядная темнота. На улице раскатаны ледяные дорожки, и мама учит Елену разбегаться и скользить по дорожке. Елена в тяжелой серой цигейковой шубе с помпонами, неуклюжая, как медвежонок, она разбегается, вскакивает на дорожку и сразу падает, а мама скользит легко и убегает от нее все дальше и дальше. Около желтой трансформаторной будки поворот к дому, но мама по очень длинной черной дорожке скользит прямо, ее фигура становится все меньше и меньше. Елене страшно, она барахтается в снегу, пытаясь встать, зовет маму, и тут откуда-то из темноты между фонарями выскакивает волк. Елена бросается бежать, она бежит не за мамой, а к дому, чувствует, что волк догоняет ее, падает в снег около соседского забора и поворачивается к волку лицом. Волк хватает ее передними лапами. Это не настоящий волк, а зверь из мультфильма. Он одет в дурацкую розовую рубашечку и какие-то штаны. Чтобы не видеть страшных белых зубов, Елена отворачивается. У нее на плече когтистая лапа, не то звериная, не то человеческая, поросшая редкой серой шерстью. Лапа мелко дрожит, волку холодно на снегу в тоненькой розовой рубашке.
  
   Последний раз я видела Ленку накануне катастрофы. Она приехала в Нью-Джерси оставить Ваську, потому что они с Яном собирались в Ново-Дивеево. Перед тем как уезжать, она предложила мне пройтись. Погода была противной, сырой и холодной, но дождя не было, и я согласилась. Мы шли по дорожке между домами среди мокрых голых деревьев и вечнозеленых кустов. На Ленке была черная замшевая куртка с красным треугольником на спине. Она называла эту куртку "Пришейте на спину бубнового туза", очень ее любила и таскала уже третий год. На потертой замше расплывались мокрые пятна. Ночью подморозило, и листья рододендронов свернулись в трубочки и обвисли. Мы шли и разговаривали о том, что вот жизнь наконец вроде как наладилась, Ленка работает программистом, прилично получает, можно уже и из Бруклина переехать, или хотя бы снять квартиру побольше, Ян тоже более или менее становится на ноги, ходит по интервью, глядишь, скоро тоже устроится, рынок сейчас хороший, работы навалом. А потом Елена стала говорить, что она чувствует себя ужасно старой, ей кажется, что жизнь прожита и все уже было, а жить придется еще очень долго, проживать каждый день от мучительного раннего утра, когда так не хочется вставать, до скучного вечера, за которым последует лишь следующее утро. Она говорила монотонным голосом, что совсем не боится смерти, вот раньше боялась, и жить хотелось, и в ад она верила, что Там придется за все расплачиваться, а вот теперь ей все равно. Я не люблю таких разговоров и стала в который раз убеждать ее, что у нее депрессия, надо просто пойти к врачу, выписать лекарство, и все пройдет, вон какие чудеса рассказывают про "Прозак". Тридцать три года - это ведь еще почти молодость.
   - Да была я у врача, - вдруг сказала Ленка.
   - И что?
   - Да ничего. Час выспрашивал, нет ли у меня суицидальных тенденций. А что я ему объясню? В депрессии у кого их нет, "But if I die, I leave my love alone".
   - Ты про Яна? - спросила я. Ленка посмотрела на меня с сожалением.
   - Романтичная ты, Галка. Про Ваську я, а не про Яна. Про Андрея еще. Про маму. Про тебя, наверно. К сожалению, нет человека, который был бы как остров.
   Я не поняла тогда, что она имеет в виду, говоря про остров, но не стала переспрашивать.
   - А вообще я не своим делом занимаюсь. Понимаешь, мне всегда хотелось написать роман. Или повесть. Или в крайнем случае рассказ. Пока что я не написала ничего, кроме груды писем. И не напишу. Я вот в начале осени, когда все желтое такое, сидела на скамейке у залива, прям как на Патриарших. Взяла тетрадку, ручку, приготовилась... И поняла, что не могу. Стоит передо мной дерево, все желтое, ветерок, листочки шевелятся, а я вывожу в тетрадке: "Желтое дерево в прозрачной синеве осеннего неба". Не понимаешь?
   Я молчала. С деревьев капало. Порывы ветра доносили до нас брызги. Ленкина сигарета зашипела и погасла.
   - Все уже написано. Можно обойтись одними цитатами. А мне хочется что-то свое. Правда, "Прозак" твой от этого помогает. Сейчас уже не так хочется. Я тебе оставлю то, что я тогда написала, ты почитай, ладно? Скажешь, может, стоит все-таки попробовать?
   Ленкин листочек сохранился. Только сказать ей я ничего не успела. Да это не роман, не повесть, не рассказ. Просто набросок, отрывок. Это могло бы быть письмом.
  
   Если забраться во время дождя на чердак старого малаховского дома, сесть около оконного проема, обхватить руками колени и закрыть глаза, а потом вздохнуть, то проникающий запах растечется по всему телу, время побежит вспять, зашевелятся, оживут забытые ощущения: печет кожу на расцарапанной коленке, приятной усталостью ноют мышцы, замирает в сердце тревога. Дождь шуршит о мокрые листья, приторный аромат черемухи пытается заглушить смоляные запахи нового забора, пахнет пылью, немножко мышами, сырыми старыми книгами, пахнет дождем и еще бабушкиными пирогами. Сейчас позовут обедать, опять будут ругать за путешествия на чердак, за разбитую коленку, за похищенный столовый нож. На столе стоят щи в тяжелой старой тарелке, пирог с мясом накрыт полотенцем, но до пирога не допускают: сначала надо мыть руки и зачем-то лицо, потом мыть лицо еще раз - потому что мои черты отчетливо отпечатались на белом крахмальном вафельном полотенце. Мне тринадцать лет, и мой мир вечен, вечно будет бабушка, белая дворовая собака, черемуха, старый дом, пироги. Всегда после дня будет наступать вечер, очерченный зеленой лампой, с чаем и книгой, а под окном будет отчаянно свистеть, вызывая на разговор, соседский мальчишка. Всегда на рассвете будут привозить молоко, а по телевизору показывать "Веселых ребят" и "Белое солнце пустыни"...
   Я открываю глаза. Мне показалось. Спеша - деловая женщина, черный костюм, белая блузка - по Пятой авеню города Нью-Йорка, я случайно вспомнила запах своего детства. Давно нет черемухи, нет дома, а значит, нет и чердака, да и России той уже нет. Некуда возвращаться, не по чему скучать. Нас разметало по свету, мы в Израиле, Америке и даже в Австралии, а за нашими спинами тяжелое железное ядро раскачивается на цепи, проламывая крышу старого малаховского дома...
  
   Почти через год после Ленкиной смерти, тридцатого сентября, в Веру, Надежду, Любовь, мы отмечали Ленкин день рождения. Александра Павловна плохо себя чувствовала, и они, слава Богу, не приехали. За столом сидели мы с Андрюшей, Мишка Резник, Патрик, который то ли случайно, то ли нарочно оказался в это время в Америке, и, как ни странно, йог Володя. Я так и не поняла, как ему это удалось, но он работает по J-визе в госпитале Коней-Айленда. Йог остался таким же загадочным и молчаливым. Приехал он, когда Ленка была еще жива, они несколько раз встречались. Последний раз я видела Йога на похоронах. Незадолго до Ленкиного дня рождения он вдруг позвонил и напросился в гости. Алимов про Ленкин день рождения забыл или не захотел звонить. Нью-йоркских Ленкиных знакомых нам с Андреем звать не хотелось.
   Мы сидели впятером за накрытым столом в центре нашей черной гостиной. Я недавно купила сервиз, мне он показался в магазине очень красивым и подходящим ко всей обстановке, черный со светлыми серебристыми полосками. Сейчас, когда я расставила тарелки и чашки на белой скатерти, комната приобрела вдруг траурный вид. Мне стало неловко, но я не стала сервировать стол заново, понадеявшись, что никто не заметит. Патрик принес темные махровые гладиолусы, они стояли в вазе на краю стола, усиливая мрачное впечатление.
   Общий разговор как-то не клеился. Петровский без большой симпатии косился на Йога, который хранил невозмутимое молчание, Андрей как-то неловко суетился, Мишка сидел грустный. Выпили не чокаясь, помянули Ленку, после неловкой паузы выпили еще. Резник вспомнил, как Ленка говорила, что Москва - город маленький, а вот весь мир оказался таким маленьким, и мы тут все вместе сидим... Опять повисла пауза, потому что мы-то сидим, а Ленки с нами нет и нас больше ничего не объединяет.
   - Я только недавно, когда Елены не стало, понял, - сказал Патрик, - что человек не может быть как остров.
   - Елена тоже так говорила, - вставила я. Андрей обернулся ко мне и посмотрел как-то странно.
   - Это из эпиграфа к Хемингуэю, - сказал он тихо. - "Не спрашивай, по ком звонит колокол, он звонит по тебе".
   Мишка снова разлил водку по рюмкам. К еде почти не притронулись. На улице было уже совсем темно, дети спали, во всем доме стояла тишина, и наши приглушенные голоса пропадали, гасли в этой тишине под высоченным потолком. Общие воспоминания не удавались, Ленкина тень не появлялась, мужчины сидели понурые, пили водку и каждый наверно, вспоминал что-то свое, чем не получалось поделиться.
   - Да, - вдруг громко сказал Патрик со своей старой блатной интонацией, чуть-чуть в нос и растягивая слова, - у меня же сюрприз есть. Ваш видак работает? Я кассету разыскал, которую снимал на проводах, помните?
   Ленкины проводы были бурными, шумными, люди приходили и уходили, все спотыкались о разложенные чемоданы, курили по всей квартире, пили. Я не сразу поняла, о чем говорит Патрик, но потом вспомнила, что он действительно приволок на проводы видеокамеру - вещь тогда в Москве совершенно экзотическую, он у кого-то ее одолжил. Неужели пленка цела?
   Мы погасили свет, включили телевизор, поставили кассету. Петровский предупредил, что качество ужасное, запись пришлось переводить на американскую систему, но разглядеть всех можно. Сначала на экране мелькал какой-то мусор, потом вдруг появилась размытая картинка, обрела четкость, а секундой позже прорезался звук. Почти весь кадр занимал стол, уставленный тарелками, бутылками, стаканами, потом мелькнуло пьяное лицо Алимова, камера отъехала, давая общий план. На диване около стола сидела Ленка, рядом с ней я, а с другой стороны  Звягинцев с гитарой. Виден был только его затылок, он склонил ухо к струнам и подкручивал колки.
   - Смотрите, как Елена с Галкой похожи! - сказал Резник.
   - Это качество плохое, - отозвалась я.
   - Да нет. - Андрей нажал на "паузу" и рассматривал подрагивающеее изображение. - Они всегда были немножко похожи. А тут еще подстрижены одинаково.
   Он отпустил "паузу". На экране Ленка тряхнула головой, засмеялась и помахала рукой. Голоса сливались в гул, слышны были отдельные реплики, звон посуды, взрыв смеха, Патрик просил кого-то не толкать его под руку, Звягинцев поднял голову, посмотрел в камеру отсутствующим взглядом, Ленка нетерпеливо что-то ему сказала, и он заиграл и запел тихонечко, слов было не разобрать, Елена раздраженно крикнула: "Тише!" Голоса смолкли, стало слышно, что Олег поет "По весеннему по льду, обломился лед, душа оборвалася...". Он замолчал, продолжая играть. "Ну, Олег!" - Ленкин голос был требовательным и обиженным. "Слова забыл", - улыбнулся Олег, и Ленка с середины куплета запела сама. Шум совсем стих, осталась только Олегова гитара и Ленкин хрипловатый голос. "А что я не умерла, знала голая ветла, да еще перепела с перепелками". Изображение и звук пропали, на экране опять что-то замелькало. Андрей остановил пленку.
   - Там еще дальше есть,  сказал Патрик, - надо перемотать немножко.
   Все молчали. Андрей положил ремот-контроль на стол. Резник отвернулся в угол. Йог Володя улыбнулся и первый раз за вечер открыл рот. Он сказал:
   - Давайте выпьем.
  
   Ночью я вдруг проснулась. Мне захотелось пить, и я спустилась на первый этаж. Пахло застоявшимся табачным дымом. Я открыла окна, налила себе сока, присела боком к кухонному столу. Спать не хотелось. Я вспомнила вдруг так ярко, как будто увидела, как Ленка в синем шарфе до колен стоит у таможенной стойки в Шереметьево, у нее красные глаза и размазанная по щекам тушь. Ленка смеется и допивает из горлышка остатки коньяка, потом отдает Патрику пустую бутылку и идет к таможне, последний раз оглядывается, скрывается за паспортным контролем. А потом мы стоим на улице, вглядываясь в небо, и мне кажется, я вижу, как их самолет улетает прямо в закат. Больше я ничего не помню, наверно, мы поехали домой, на Малую Бронную, куда ж еще. Кто-то потащился в Свиблово, кто-то в Теплый Стан, кто-то в Сокольники. Москва ведь довольно большой город, особенно если пересекать его по диаметру.
  
   Цитата из неопубликованного стихотворения Никиты Поленова. Использована с разрешения автора.
   Перевод Никиты Поленова:
  
   Я смерти жду, так нищий ищет сна,
   По пустоте бесплодно проплутав,
   Мошна богатых ввысь вознесена,
   Что ей мольба - у Веры нету прав.
  
   Гляжу на позолоченную спесь,
   На подлый торг невинностью с лотка,
   На то, что простоту находит лесть,
   Над мощью же поставлена клюка.
  
   Вот творчество в служении у лжи,
   Вот с кафедры витийствует слепец,
   Вот правды перепаханы межи,
   И зло владеет благом наконец.
  
   Так что мне смерть? Я жаждал бы ее,
   Когда б не одиночество твое.
  
  
   6
  
  
  
  
Оценка: 4.51*7  Ваша оценка:

Популярное на LitNet.com М.Атаманов "Искажающие реальность-6"(ЛитРПГ) А.Ардова "Жена по ошибке"(Любовное фэнтези) Л.Лэй "Пустая Земля"(Научная фантастика) Д.Сугралинов "Дисгардиум 4. Священная война. Том первый"(ЛитРПГ) К.Федоров "Имперское наследство. Сержант Десанта."(Боевая фантастика) А.Емельянов "Последняя петля 6. Старая империя"(ЛитРПГ) В.Соколов "Мажор 2: Обезбашенный спецназ "(Боевик) Н.Зика "Портал на тот свет"(Любовное фэнтези) В.Чернованова "Требуется невеста, или Охота на Светлую - 2"(Любовное фэнтези) А.Светлый "Сфера: эпоха империй"(ЛитРПГ)
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Батлер "Бегемоты здесь не водятся" М.Николаев "Профессионалы" С.Лыжина "Принцесса Иляна"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"