И рубашка золотая износилась,
и драчливые осипли петухи.
Что же сердцу остается?
Только сырость.
Только фосфорные, горькие стихи.
А на улице погодка, как погудка,
разливается весенняя вода.
Что же сердцу остается?
Только шутка,
прибаутка - что, мол, горе не беда!
Плохо жил я да отхаркивал неплохо
сгустки красные у крестного столба,
все поминки, все пиры твои, эпоха,
все дары твои, все придури, судьба!
И скучал я в океанское качанье,
и влетал я в окаянные цветы.
Что же сердцу остается?
Лишь молчанье
перед степенью высокой немоты.
Да рубашка золотая износилась
и остыла молодецкая юла...
Что же сердцу остается?
Только милость -
горсть двугривенных от царского стола!
* * *
С тех пор воды утекло так много.
И душа почти отсеклась от тела.
И дорога в гору пошла отлого,
и сама гора, погрузнев, осела.
И друзья мои отреклись от милых
заблуждений юности. То, что пело,
перестало петь, прокрутилось мимо.
...И душа почти отсеклась от тела.
Я вернусь, вернусь на былую площадь,
где шумят-звенят - да не наши листья,
где бредет один за тобой на ощупь
декоратор лет, оператор писем!
Беспощадное время стоит у окон.
А стоял Есенин в сквозной рубашке.
И красотка, крутя слабым пальцем локон,
превратилась в тень, в сновиденье, в пташку!
Неохота вставать и ложиться трудно.
За окном - то ветер, то лед, то пламень.
Недалек тот час и тот голос трубный,
за которыми следует крест и камень...
Песня
Сыну Ивану
Где февраль свистел и ветрами сыпал,
по чужим углам мы скитались с сыном,
по чужим углам, по чужим полатям -
и чужие сны меня мучат, кстати.
И, чужой набит искривленной жизнью,
я бродил меж плит и знамен отчизны,
от седой волны до сухой осины,
от волос жены до глазенок сына.
Так и мир сгорит - меж одной халупой
и другой...
Жесток русский город Глупов!
То закроют газ. То откроют воду.
Здесь под входом: "Нет посторонним входу".
Широка страна, а могла быть меньше
да нежней - хотя б для детей и женщин.
Я сижу в ночи, и скрипит будильник,
словно норовит дать мне подзатыльник:
мол, не стар еще и не страшен, вроде,
и пиши себе о своей природе.
И пиши себе о своей юдоли,
коль других забот у тебя нет боле.
Я бы рад, мой друг, да немеют руки
от февральских вьюг, от апрельской муки.
По чужим углам, по чужим гостиным
так всю зиму мы и скитались с сыном,
чтоб ушла в побег и окрепла песня,
упасая век от его болезней!..
Все выйдет так
С. Гладковой
Все выйдет так, как я уже сказал.
Придвинется полуночный вокзал
ко всем, кто опоздал на скорый поезд,
но лавки будут заняты. И повесть
начнется снова. Вакх и Валтасар
на животах расслабят тесный пояс.
Все выйдет так, как видишь ты во сне.
Проснется дождь и стукнет в тишине
по твоему замерзшему оконцу.
Всем нищим подавая по червонцу,
подвыпивший, ныряя по стене,
уйдет поэт из темени на солнце.
Все выйдет так, как выйдет наяву.
И ты поймешь, что я еще живу,
роняю розы в мокрые подушки.
Стихи мои не стоят ни полушки,
но я на них купил себе жену
и будущему отпрыску игрушки.
Все выйдет так. А ежели не так,
вся наша жизнь - как стершийся пятак,
затерянный в ободранном кармане.
Об этом в незаконченном романе
обмолвилась старуха Шапокляк
и скрылась в полусумеречной рани.
Я сам себе нарисовал зарю
и сам с зарею грустно говорю
на бедном незаконном вернисаже
с единственным заоблачным пейзажем
сырых лучей, летящих к январю.
Все выйдет так. Все выйдет так и даже
еще верней, чем по календарю!
Все выйдет так, как я и говорил.
Ты вдруг споткнешься у кривых перил
и вспомнишь ту убогую каморку,
дух простыни проклятый и прогорклый,
где я тебе дитятю сотворил
нечаянно на круглую пятерку.
.........
...А ливень лил, а ливень лил и лил,
как участковый, шаря по задворкам...
* * *
То ли снег идет по жизни, то ли дождик.
Все едино, все равно сплошная слякоть.
Мягкой замшею протри стекло, художник,
и приблизь к окну треножник - хватит плакать!
Это все непостоянная погода -
и хандра твоя, и в сердце перебои.
Мягкой замшею протри подруги фото,
приколи его иголкою к обоям.
- Моросит, - бормочешь вяло, - прохудилась
сеть пространства, всюду бестолочь да тленье...
Успокойся на минуту, сделай милость,
отдохни от этой скуки, этой лени.
Как мы жили, как мы пели в черных норах -
не поймешь, коль не увидишь сам воочью.
...То ли ночь вступает в город, то ли город
входит в ночь, не признавая права ночи!
Ах, подружка, подкопить бы нам деньжонок,
двинуть к морю, а каморку запереть бы.
Только Бог, как видно, любит береженых,
а у нас с тобой в карманах хрен да редька!
* * *
...Вязала мама теплые носки
для сына непутевого, вязала
носки для сына, чтобы от тоски
не мерз сынок, не шмыгал по вокзалам.
Слезящиеся серые глаза
подслеповато щурились, а были
когда-то голубы, как бирюза,
лукавили, посмеивались, стыли.
А у мужчин пружинили виски
при виде этих глаз невыносимых!
...Вязала мама теплые носки
для сына непутевого, для сына.
Вязала мама, сдваивая нить,
носки для сына. Свяжет и для внука,
чтоб в памяти обоих сохранить
негаснущую женскую науку.
Когда-нибудь - пусть сроки неблизки -
и я уйду, любовно вспоминая:
вязала мама теплые носки
всю жизнь свою от ноября до мая...
* * *
То ветер по крыше, то снег по стеклу,
то приступ хандры и мороки...
А в эти минуты бегут по стволу
весенние сладкие соки.
А в эти минуты, пока ты густой
чаек попиваешь, скучая,
рождается самый веселый настой -
смесь марта, апреля и мая.
И женщины зябко вздыхают во сне,
и девочек жар забирает -
ведь дело идет к настоящей весне,
а жизнь-то уже догорает.
А жизнь догорает, начавшись едва
с уроков любви по-французски.
Кому и какие ты скажешь слова,
защелкнув все кнопки на блузке?
О, пух пролетевший, немая стезя,
земля, позабытая Богом,
где трутся бок о бок, спеша и скользя,
родимый дурак и дорога!
Где ночь так уж ночь - никого не видать,
холопствуй ты, брат, или панствуй.
Где ангел так ангел, а блядь так уж блядь!
Пространство убито пространством.
И локон по локоть, и кровь по лицу -
все мило и все ненавистно.
Но разве расскажешь про то подлецу,
про слезы любви и отчизны...
Музыка жизни
Евгению Рейну
Снег над отчизной мартовский, мокрый
тянется-вьется... Радуйся, брызни,
музыка жизни!.. Что же ты смолкла,
музыка жизни, музыка жизни?
Вот постою я у паровоза,
не бесталанный да бесполезный.
Что же ты стихла, музыка прозы,
музыка казни, музыка бездны?
Очи слезятся у гражданина
клятой России... Мятый, отпетый
тронется поезд, рвя пуповину
между вопросом и между ответом.
Снег над отчизной тянется к марту
так, как деревня прет в мегаполис.
Светит реклама "Чигби" да "Магби"
там, где светились "ум, честь и совесть!"
Вот постою я возле державы -
над пепелищем раненый кочет.
Что же ты стихла, музыка жара,
музыка плача, музыка ночи?
Что же ты стихла, что же ты смолкла,
музыка жизни - слышишь, гражданка?
...Веет от дома холодом морга,
марганцем, хлоркою, валерианкой.
* * *
Ну что же, достукался, друг дорогой?
Доволен свободой окольной?
Берешь сигарету спокойной рукой
и спичку доносишь спокойно?
Ты все ли узлы разрубил-распорол,
обрел ли ты право на песню?
...Но кружит над прорубью ворон-орел -
исчезни, исчадье, исчезни!
Железные травы взошли у реки,
а лед до сих пор не растаял.
И, сгорбившись, только одни рыбаки
в туманную прорву врастают.
Сквозь призму разлуки на призрак любви
гляжу без тоски и улыбки.
Эх, друг-рыбачок, ты лови не лови -
не вытянешь главную рыбку!
Я тоже был занят заботой такой,
раскидывал сеть на рассвете -
не выловил рыбки своей золотой,
лишь сам напоролся на сети...
Одному знакомому
А. Павлову
Мы с ним дружили в годы, что теперь
застойными назвали. Вместе пили,
входили в окна и влезали в дверь
к одним подругам, жили и шалили,
как издавна ведется на Руси.
Ругали власть и предавались лени
и богохульству... Боже упаси
меня теперь от прежних откровений!
Мы с ним дружили, корчились от мук
и гулевали вместе по столовкам,
известных всем. Разлапистый мой друг
кропал стишки довольно-таки ловко.
Окраинная, красная трава,
домкраты домен, трубы коксохима
впрягались в его строфы и слова -
ну, как сказать? - весомо, грубо, зримо.
А время шло, крутились жернова,
перетирая дни, декады, годы...
Один стал худ. Другой стал жирноват,
хоть замышлял далекие походы.
Как говорится, каждому свое.
Тебе - педаль. Ему - медаль и мебель.
И так переменилось бытие,
что знай о том - перевернулся б Гегель!
И мы друг друга, вроде, узнаем,
а год пройдет - и вовсе не заметим.
А ведь когда-то мыкались вдвоем
и третьего искали. Где он, третий?..
Распад
Возникает посреди очередей
миф о крысах, пожирающих людей.
И растет он в глубину и ширину,
миф, корнями уходящий в старину.
Разрывают духоту жилых квартир
разговоры, где присутствует вампир,
прилетевший на тарелке издаля
и усевшийся на наши на поля.
Время, время, ты высасываешь кровь
и обгладываешь кости мертвецов,
нипочем тебе ни дружба, ни любовь,
ни последние пристанища отцов!
Смотрит прошлое, как пришлое, на нас.
Что случилось? Почему разъезжен путь?
Ах, иметь бы, словно Шива, третий глаз -
разглядели бы тогда чего-нибудь!
Утро пахнет свежей свадьбой похорон,
под туманом прогибается карниз.
Разрушается родимый Вавилон
и Харонова ладья уходит вниз.
Ночь
Уставший город тьмою огранен.
Бог вилку позабыл воткнуть в розетку.
И лишь Орджоникидзевский район
роняет с подоконников подсветку.
Обнажена тугая тишина -
то всплеск, то выплеск, шорохи да вздохи.
Увы, мой друг, воистину грустна
фантомная мистерия эпохи.
Пересекая сонные дворы,
где врозь живут и вместе умирают,
не забывай о правилах игры,
которые нас метко выбирают.
А эта ночь и вправду хороша!
Ты, грудь подруги чувствуя, тревожно
прислушайся - поет твоя душа
или молчит грешно и осторожно?
Ах, ангел мой в рубашке голубой!
Куда бы мы ни метили, ни плыли -
ах, ангел мой! - на краешек любой -
Повсюду хватит пламени и пыли!
Повсюду хватит зимнего тепла,
земных надежд и лютого терпенья...
Ах, ангел мой! - так эта ночь светла,
что видно, как запотевают тени.
Не за себя, а за тебя боюсь,
объятьями измаянная ночью,
затверженная мною наизусть
до самого немого многоточья...
Два человека
Кто написал: "Бессонница. Гомер..."?
Льет виноградный дождик перекрестный.
И двое, подавая нам пример,
любовью занимаются при звездах.
Граненая, крутая темнота
сверкает, повторяя, как эпоху,
движенья рук, скольженье губ и рта
и сопряженье выдоха и вдоха.
Два человека отражают тень
единственную - все, что им осталось.
И будет утро. Будет, будет день
и липкая, улыбчатая жалость.
О том ли ты Всевышнего просил,
чтоб напоследок, бросив папиросу,
упасть во тьму соленую без сил
и слушать лишь стучащие колеса?
О том ли ты, настоянный на зле,
пока тебя коллеги пропивали,
просил Его? (Нет правды на земле.
Но правды нет и выше...) И так далее.
...А жизнь пружинит, словно бы батут.
А двое те - все прошлое латают.
И вновь друг к другу в будущем бегут.
И правда, что часов не наблюдают.
Двое
Непонятные выверты ночи -
стуки, шелесты, шорохи, сны.
Те длиннее, а эти короче,
те туманны, а эти ясны.
Да и сам я, бессонницей мучась
в сигаретном вонючем дыму, -
у обочин беды, у излучин
непонятен себе самому.
Только дышат и дышат заводы -
осень, лето ль, весна иль зима -
непонятные выверты моды,
недоумия или ума.
Ностальгия, хандра, мировая -
стуки, шелесты, шорохи, сны -
словно язва прошла моровая
по пределам родимой страны.
Только двое на целой планете
спят, как могут - щекою к щеке,
как святые скитальцы, как дети -
что и к смерти идут налегке...
Ветер
Ю. Ильясову
Дует ветер осенний, степной.
Телевизор гудит за стеной.
Чьи-то крики доносятся сбоку,
вылетая в окно... Выходной
на исходе уже, слава Богу!
Звезды осени крупно горят.
Ряд находит на ряд, и заряд
этих вспышек, вращений, качаний
всем, кто тайному бдению рад,
приукрашивает молчанье.
Дует ветер суровый, сырой.
За другою стеной пир горой,
бьют соседи стаканы и блюдца.
Слышен возглас: "А ну, по второй!
Нет, по третьей!" И пьют. И смеются.
Расстоянье от этой стены
и до той - семь шагов тишины,
семь шагов тишины и испуга.
Ты молчишь, чтоб в порыве вины
вдруг башкою не трахнуть об угол!
Дует ветер настырный, смурной
и над городом, и над страной.
Дождь идет над шестой частью света.
Плач стоит за одною стеной,
за другой раздаются куплеты -
и смыкается все надо мной.
Где я, Господи? Господи, где ты?
Ночь. И ветер. И холод. И зной.
И молчание.
Нет мне ответа!
...И у Бога, видать, выходной.
Провинциальный романс
Где-то на периферии, в драном городе уральском,
где глядят заместо неба от тоски на потолок,
жил и я, как говорится, в положении дурацком -
и не пекарь, и не токарь, и не дьявол, и не Бог.
По утрам вставал с больною головою, очумело
брился-мылся-одевался, шел по стенке как слепой...
Вот и прожито полсуток, вот и сделано полдела -
оставалось, оставалось только стать самим собой.
Кучевые-кочевые облака ползли на запад,
пузырились, проливались освежительной водой.
Этот плач, и этот хохот, этот дух и этот запах
забирал я вместе с сердцем на свидание с тобой.
Как по городу чумному, и по улицам безумным
проходил я, продирался, словно рыбка через сеть.
Останавливался только возле ГУМа или ЦУМа,
чтобы с вами потолкаться, чтобы вместе поглазеть.
Квелый оползень асфальта сонно плавился, и важно
девки зрели на балконах, шла протяжная война
меж Содомом и Гоморрой, депутаты шли отважно
на трибуну, запевая: "Широка моя спина..."
Я не вмешиваюсь в это. Не эмпирик и не клирик,
я плевал на свару своры! Только дети и цветы
стоят мира в этом мире. Пусть провалятся в сортире
русофилы-русофобы, что наели животы!
Но на стыке двух проспектов замирал я: "Боже правый,
град железный поднебесный - что же сделалось с тобой?
И направо, и налево, и налево, и направо -
ведь идет уже последний и решительный твой бой!"
Научил нас хваткий гений диалектике по Марксу:
Что повытравили разом, враз хотим восстановить.
Но летят уже сигналы к нам с Венеры или Марса,
и инопланетный Гамлет шепчет: "Быть или не быть?"
Растреклятый век двадцатый! Только версты полосаты,
только бесы, - молвил Пушкин, - только горе на весь свет!
Закрывается сберкасса. Приезжает инкассатор -
хвать-похвать, а денег нету, денег нету, денег нет!
Кто ворюга? Где обслуга? - Никого, пуста округа.
У дверей сидит с наганом толстый милиционер.
Трупов нет. Ликуй, супруга! Все появится у друга -
вот мужьям и рогоносцам поучительный пример.
Где-то на периферии, в центре родины чудесной,
на тропинках, на полянках, среди сосен и берез
я видал такие кина, я слыхал такие песни...
Если вам они приснятся - не избавитесь от слез.
...У тебя глаза пустые, очи пепельного цвета.
Я люблю и не надеюсь на взаимную любовь.
Просто кровь из вен выходит, как из Ветхого завета
откровенья Иоанна, предрекающие кровь.
Седьмая тишина
Приговоренный к смерти рад отсрочке.
Он сквозь решетку смотрит на луну,
бегущую в седьмую тишину,
ведь семь небес открыты в одиночке,
а хочется лишь женщину одну
в застиранной сиреневой сорочке.
Он имя сына позабыл и дочки,
из пункта "А" добрался к пункту "Б"
и убедился к старости воочью,
что "А" и "Б" играют на трубе,
но выдувают только многоточья,
а точку ставит память о тебе
лишь женская... И вот он этой ночью
сквозь кружево решеток смотрит вверх
и видит семикратный фейерверк,
и думает: "О, изверги! померк
скорей бы свет и помрачился пламень!"
...Умри спокойно, грешный человек.
Мир праху твоему, и крест, и камень.
Ведь, слава Богу, нынче лишь четверг,
а не суббота - значит, еще сутки
ты будешь жить и чувствовать в желудке
стеснение... Летит, порхает снег
унылый, словно платье у Марфутки.
Не узнает своих жестокий век
и перед смертью отпускает шутки.
Последняя элегия
Она любила спать. И не вина
ее, что она часто засыпала
у недозатворенного окна
над книгой без конца и без начала.
Мерещится мне, что ли, эта тень
или опять, опережая сроки,
ты вплавь переплываешь новый день,
где завтрашние стелятся дороги?
Спи, сколько хочешь, бедная моя!
Спят листья, примороженные к веткам.
И лишь луны оплывшие края
меняют очертанья и подсветку.
Спи, жаворонок милый, ночь долга.
Пока твой ангел тренькает на лире,
крепки переплетенья потолка
во всем, ремонта требующем мире.
Спи... К празднику ли, к горю ли - как знать? -
проснешься, омываемая светом.
Оглянешься. По имени назвать
кого, когда сама не знаешь: где ты?
Я холодно живу, смотря в беду.
Бессонница кадит своим кадилом
и место указует мне в аду -
спасибо, без тебя...
Ты спать любила.
* * *
Б. Чичибабину
Ночная улица молчала,
когда проснулся я и встал,
и подошел к окну сначала,
и от окна шагнул в провал
уже горящего востока.
...К исходу тек двадцатый век.
А тут, напротив наших окон,
сидел какой-то человек.
С повадкой верткою, пернатой
он озирал и близь, и даль,
все их прорехи и заплаты,
и вдовью радость, и печаль.
И я смотрел в него сквозь росный
проем ребристого окна,
а он смотрел в меня сквозь грозный,
полуморозный сколок сна.
Не отрываясь, друг на друга
глядели оба мы... О, гость -
то ль Люциферова услуга,
то ль Богом брошенная кость -
зачем пришел ты, посетитель,
посланец Утренней Зари,
когда уже узлы и нити
сожгли холопы и цари?
Зима кончается. Что будет?
Что приготовит новый день? -
Ответь, восставший ангел, людям.
...Но ангел превратился в тень.
И все пропало. Снег и ветер
остались только. Что возьмешь
с того, кого уж нет на свете?
.........
Но это будет тоже ложь.
Пророчество
Когда меня не будет, будет дождь.
И, стоя на конечной остановке,
ты мысленно опять ко мне придешь,
испачкав свои новые кроссовки.
Когда меня не будет, будет то,
что не было со мною. - В изобилье
появятся красивые пальто,
которые мы так и не купили.
И зонтики сейчас же приплывут
с Курильских островов. И новый гений
изобразит вам следствие и суд
над автором вот этих заявлений.
Когда меня не будет во плоти,
я стану подавать тебе сигналы
поломкой в электрической сети
и крапчатою мглой телеканала,
и светом августовским, и золой
печального костра на огороде.
Когда меня не будет - Боже мой! -
ничто не переменится в природе.
Лишь девочка с испуганным лицом
обмолвится случайно: жил, мол, некий
поэт в том доме с маленьким крыльцом.
.........
...Я мог бы стать ей мужем иль отцом,
когда не умер вовремя навеки.
* * *
И уходит последнее лето,
забирая цветы и посулы,
оставляя последнюю мету,
словно в раковине посуду.
И уходит последняя встреча -
губы, волосы, руки, колени,
постоянно желанные плечи,
где огонь обращается в тленье.
И уходит последняя радость -
это облако, полумерцанье,
перезрелого яблока сладость,
вмиг истерзанная скворцами.
И уходит последнее горе,
жажда мщенья, скольжение, жженье...
И не вывесишь флаг на заборе,
словно знак своего пораженья.
Только тряпочкой очи просушишь...
Боже мой, ты как будто на взводе -
хоть и трезв! Но послушай, послушай
все уходит, уходит, уходит!
Как незнаемой музыки нота,
поразительна эта минута:
ты стоишь на пороге, а кто-то
все уходит, уходит, уходит к кому-то...
* * *
Уже облетает листва с тополей,
и сразу не выяснить - рано иль поздно.
Осенние звезды крупней и круглей,
чем сонные, синие, летние звезды.
Уже от воды тянет не холодком,
а хладом кромешным, нездешнею бездной.
О чем же ты плачешь в ночи и по ком
рыдают сейчас на Руси повсеместно?
Ах, время прощаний, пора перемен!
Когда мы с тобой наконец породнимся
и станем своими? Не знает Верлен.
Но чувствует жатву беды Боратынский.
Зерно просыпают грузовики.
Дым черных полей отдает перегаром.
И холодом тянет от мутной реки.
И гуси кричат. И, наверно, недаром
в багровой накидке летит за плечом
томительный ветер, качая рябину.
...О ком же ты плачешь в ночи и о чем?
- По сыну! - мне ночь отвечает, - по сыну!
Кухонный романс
Уже огни стоцветные потухли,
передавая сны весны друг дружке.
...Плыви, светись, полуночная кухня,
настаивая чай в литровой кружке!
Свидетельница, стойкий очевидец,
последний, может, гладиатор века,
ты из Магниток, Вильнюсов и Винниц
глядишь на мир глазами человека.
Ты мясо жаришь, мертвое с рожденья,
компоты пьешь и что-нибудь покрепче,
меняешь голоса и убежденья,
и звезды гасишь, обнажая плечи.
Что ни скажу - все будет мало. Милый,
живой товарищ, балуя и муча
тебя, плывем мы - мимо, мимо, мимо
желанных островов благополучья.
Свидетельница свадеб и поминок,
заплаты после дат любых латая, -
наставь меня! прости меня! помилуй,
заплаканная кухня золотая.
Дай примоститься выкресту и сыну
к столу и стулу, вразуми калеку.
Шепни ему: "Ты мой, я не отрину
тебя от этой полночи и века"...
* * *
Зной ли июльский, ветер ли, холод, гром -
лучше не думать... Певчие птицы смолкли
в рощице ближней за грубым рябым бугром,
и у ровесников хмуро глаза намокли.
Лучше не думать, лучше упасть, припасть
к душной подушке, лучше уснуть - и прямо,
не разбирая дороги, уйти во власть
милого гнета, шепнув напоследок: "Мама..."
Жалкое эхо любви, как твоя слюна,
бледным пятном расползется к утру-рассвету.
Дернется форточка, дрогнет одна струна -
нету покоя, нету покоя, нету...
* * *
...И чувствую какую-то тревогу,
разлившуюся в воздухе, и снова
ночная пустоглазая дорога
то дарит мне, то отнимает слово.
Единственное, верное... Как жалко,
что быстротечно светлое паренье!
И не сорвать мне больше полушалка
с твоих плечей, исчезнувшее время!
И я чужой на празднике массовки,
где пиво пахнет солодом и квасом
и лапотники меряют кроссовки
нетленной цитадели "Адидаса",
и хвастаются силою борцовской
джигиты-джентльмены, и под небом,
обманутым законами фарцовки,
торгуют всем - и зрелищем, и хлебом.
И все-таки, и все-таки, и все же
кладу персты на стынущие вежды -
от ненависти, нежности и дрожи
переходя к бессмысленной надежде...
* * *
А как славяне песню затянули,
как над столом столкнулись стаканы
и сдвинулись разодранные стулья -
так и распалась роза тишины!
Тяжелое, ступенчатое пенье,
как будто приближение грозы, -
попахивало таяньем и тленьем
и волглой поволокою слезы.
И морщилась Маруся - губы алы,
и надрывался Вася, и халдей
без имени, какой-то приживала,
доказывал, что он не иудей.
Компания, сплоченная случайно
горячим и холодным на столе, -
рыдала ослепительно. И чайник
подпрыгивал на синем фитиле.
Я тоже, русской жаждою томимый,
вот так вот не однажды голосил -
о выдуманной мною, о любимой,
какую на руках бы я носил!
Но к старости, известно, к прозе клонит.
Компания к утру глаза продрет,
сворует что-нибудь да и загонит -
иль вообще хозяина прибьет!
В конце недели
Город задыхается зимой
от любви небесной и земной.
Ты ко мне протягиваешь руки:
это значит - надо нам домой.
Коркой покрываясь ледяной,
ночь поет то ямбом, то хореем.
Это значит - надо нам домой.
Надо нам домой. И поскорее.
Чай согреем в кухоньке пустой.
Горьковат коричневый настой.
Я к тебе протягиваю руки.
Ты мне отвечаешь: нет, постой.
В этакой завесе дымовой
по дому гуляет домовой.
Шляются шальные привиденья
под собачий плач и волчий вой.
Город отсыпается зимой,
обживая стылые постели.
От любви небесной и земной
светятся глаза. И еле-еле
стелется снежок... Ах, боже мой,
Новый год придет в конце недели!..
* * *
Жизнь начинается, когда ты падаешь на кровать,
руками обхватывая голову - Боже правый!
Ведь ревновать все равно, что и рифмовать -
поле и волю, отраву, траву и славу.
Белый декабрь сотрясает земную гладь.
Кажется - ветер. И вроде бы ветра нету.
Что ж понапрасну свою скорлупу клевать?
Уж как красивше воскликнуть: "Побольше свету!"
Нет, продолжаешь копаться в больном бреду,
перебираешь желанья, слова, поступки,
переплавляешь обратно железо свое в руду
и, наслаждаясь, толчешь свою воду в ступке.
Помню, хоть плачь, что резиновый скачет мяч.
Помню, хоть вой, на пальто голубой подбой.
Встречный, беспечный, веселый разгон удач.
...вот и споткнулся, опомнился - что с тобой?
Все отцвело, отшумело, прошло почти.
...белый декабрь стелит белую-белую простынь.
Если останутся эти листки - то прочти.
Жизнь начинается и завершается просто.
Баллада
Так нервно улыбается тоска,
так робко подбирается разлука,
так, хлесткая, у самого виска
стрела летит из дружеского лука.
Так день спешит, преображаясь в ночь,
так ночь скользит, одетая без платья,
так мать ревнует собственную дочь,
за воровство наказывая зятя.
Однажды днем, очнувшись, подойдешь
и ты к дыре оконного проема -
и, снегом оборачиваясь, дождь
вдруг подмигнет тебе по-молодому.
Размытый город заревом сверкнет.
И на ступенях каменной Эллады
вновь зазвучит без слов почти, без нот
забытая и древняя баллада.
Я ничего у жизни не прошу.
Она проходит, розы и колючки
бросая и дворцу, и шалашу,
и умнику, и просто недоучке...