Попова Евгения Александровна : другие произведения.

Самоубийцы/кукла для секса

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Орфей называет любовь сладостно-горькой, так как любовь есть добровольная смерть. Поскольку она есть смерть, она горька, но, так как смерть добровольная, -- сладостна. Умирает же всякий, кто любит, ибо его сознание, забыв о себе самом, всегда обращается к любовнику.


Самоубийцы

  
  
   Орфей называет любовь сладостно-горькой, так как любовь есть добровольная смерть. Поскольку она есть смерть, она горька, но, так как смерть добровольная, -- сладостна. Умирает же всякий, кто любит, ибо его сознание, забыв о себе самом, всегда обращается к любовнику.
  
  
   Чудовищная игра, которая неизбежно принуждает одного из игроков терять власть над собой!
   Ш. Бодлер
  
  
  
  
   Кукла для секса
  
   I часть
   Кто знает, откуда приходят скитальцы,
   Причастные тайн самой преисподней!
   Беовульф
   Звонкие капли дождя стучали в окно, и Альфреду все время казалось, что кто-то скребется в него, просит пустить. Вздрагивая от каждого звука, он подходил к окну, осторожно раздвигал бело-золотые шторы и проверял, не притаился ли за ними соглядатай. Дождь не переставал, и Альфред возвращался в кресло у камина, забирался в него с ногами, брал в руки длинный мундштук из черного дерева с дымящейся папиросой, затягивался и бросал взволнованный взгляд на спящего в постели мальчика. Для него он был и оставался мальчиком, не смотря на то, что ему уже минуло двадцать. Уже несколько часов кряду Альфред только тем и занимался, что безостановочно курил и смотрел на него, такого красивого и хрупкого, что так и хотелось прижать его к груди, укрыть его в своих объятиях, защитить от губительного воздействия окружающего мира.
  
   Тогда то же шел дождь.
   Далеко за полночь Альфред возвращался домой. Он был сильно навеселе: шампанское и кокаин, как обычно, сделали свое дело, и он мчался по мокрому шоссе на предельной скорости, не выпуская при этом из рук папиросы. Поэтому-то он вовремя и не заметил на обочине дороги человека. В последствии он вообще смутно припоминал, как свет фар выхватил из мутной пелены дождя фигуру пешехода, как он зацепил его, -- только свист тормозов, такой пронзительный, словно по стеклу со всей силы провели ребром монеты. На одно мгновение воцарилась тишина, прерываемая лишь барабанной дробью капель, похожей на ту, под которую осужденный делает свои последние шаги по этой земле, вступая на эшафот. Альфред вцепился в руль обеими руками. Кровь стучала в его ушах, сердце выскакивало из груди, но голова была ясной как никогда. Как же он испугался!? Первая мысль, как и много лет назад, об отце: после его последней выходки, отец сказал, что в следующий раз обойдется не одной затрещиной -- дух из него вышибет и же вышвырнет на улицу, оставив без денег. И только через несколько минут полного отчаянья Альфред с облегчением вздохнул, вдруг осознав, что его отец уже не может ничего ему сделать. Он мертв -- как он мог забыть об этом?! -- вот уже десять лет как он покоится в земле и никого не беспокоит, как раньше.
   Набравшись духу, Альфред вышел из машины, немного вернулся назад и опустился на колени перед распростертым телом. Это был -- хотя в это трудно было поверить с первого взгляда -- мальчик, с длинными, пепельными, словно посеребренными, волосами; на нем был какой-то серый балахон и забрызганный грязью, долгополый плащ с капюшоном. Когда Альфред заглянул ему в лицо, уже обезображенное дыханием смерти, но все еще очень красивое, в глубине его души зазвучала странная, чарующая музыка, и он улыбнулся, нащупав на шейке ребенка пульсирующую жилку. Он был жив.
   Мысль Альфреда напряженно работала. Он перебирал в памяти имена всех своих друзей, которые имели медицинскую практику; он нуждался в помощи практичного и надежного человека, который при необходимости смог бы скрыть его преступление.
   Как ни странно, Альфред чувствовал себя преступником. Странно, потому что прежде, что бы он не натворил -- он имел весьма скандальную репутацию еще в университете, -- его никогда не мучили угрызения совести. При воспоминании о беспечных днях юности и всплыло это имя -- Фредди -- имя его старого товарища по университету и друга, неизменного и яростного участника всех его юношеских забав, какими бы экстравагантными они ни были.
   Фредди -- человек умный и осторожный, человек, всегда уверенный в себе, который всегда знает, чего он хочет, знает, как этого добиться и всегда добивается, всего и всегда, что бы он не ставил себе целью. Именно такой человек был нужен Альфреду и не только сейчас -- всегда. Всегда -- ужасное слово! Альфред его терпеть не мог. "Ничто не может длиться вечно", -- говаривал он часто, но Фредди был с ним всегда, вернее, это он, Альфред, всегда был рядом с Фредди.
   Впервые влипнув в историю, довольно неприятную для всякого юного джентльмена, Альфред обратился за советом к Фредди, который был двумя годами старше и славился своими неисчислимыми талантами, а главное -- способностью находить выход из любой, самой тупиковой ситуации. Фредди помог, и с тех пор Альфред пользовался его покровительством. И хотя порою самолюбие Альфреда очень страдало от этого неравного союза, он смирился с этим: быть фагом авторитетного старшеклассника, такого, как Фредди, было почетно, а красивый фаг, такой, как Альфред, в свою очередь, повышал престиж хозяина. Таким образом они делали честь друг другу.
   Фредди окончил университет с золотой медалью, а Альфред бросил последний курс в середине года, тем более, что и материальное положение позволяло. Он был достаточно обеспечен, чтобы всю свою жизнь посвятить только литературе. Он жил на всем готовом, и поэтому, когда капризная муза покинула его, а заниматься чем-то еще у него не было желания, он предался праздности. Большой город в сиянии люминесцентных ламп и неоновой рекламы для богатого молодого человека, живущего в бешенном темпе двадцать первого века, напоминал огромный шведский стол, с которого он мог взять любое, по своему усмотрению блюдо -- к его услугам были самые изысканные, самые пикантные из них, создаваемые специально для изнеженных желудков гурманов, а так же пища бедняка и узника, состоящая из заплесневелой корки хлеба и соленой от слез воды, -- для тех, что уже пресытились нектаром богов. Альфред, подобно многим его предшественникам и последователям, спешил вкусить от всех яств сразу. Он бросался из одной крайности в другую и находил в этом какое-то свое очарование, что сродни сладострастному трепету: чередование различных ощущений только подчеркивало их остроту.
   Фредди создал и продолжал создавать себя и свою жизнь сам. Альфред восхищался им. Как же он ошибался?! Но в ту минуту он предстал перед мысленным взором Альфреда в образе ангела-хранителя.
   Альфред бережно поднял мальчика, такого легкого, словно сотканного из лунного света, перенес его на заднее сидение своего автомобиля, укрыл своим просторным шелковым плащом и, развернувшись, поехал назад в город.
   Фредди, разумеется, его не ждал. Когда Альфред притормозил у парадного подъезда, он вместе с женой провожал последних гостей. В тот день Фредди исполнилось тридцать шесть лет, и появление Альфреда стало для него приятным сюрпризом и самым лучшим подарком.
   "Ба! Если не ошибаюсь, Альфред Трент, собственной персоной! -- воскликнул Фредди, бросаясь навстречу старому другу и обеими руками загребая его в свои объятия. -- Какими судьбами, дружище?! Да что с тобой? Ты дрожишь? -- Фредди забеспокоился, когда Альфред попытался отстраниться, и внимательно всмотрелся в его лицо. -- На тебя смотреть страшно... Виктория, дорогая, попроси Катрин затопить камин в кабинете и приготовить спальню для моего друга. Вряд ли ему стоит ехать куда-нибудь в такую-то ночь? И ложись спать, не жди меня. Мы пройдем, выпьем немного бренди, чтобы согреться, -- словно утешая Альфреда, он продолжал голосом ласковым и вместе с тем не терпящим никаких возражений, -- и спокойно обо всем поговорим".
   Виктория безропотно со всем согласилась и вернулась в дом, чтобы отдать соответствующие распоряжения.
   "Что ты опять натворил, малыш? -- спросил Фредди, увлекая Альфреда за собою в дом. -- Я знаю тебя много лет, и за все время нашей дружбы не было еще случаю, чтобы ты не пришел ко мне просто так, по старой памяти. Ты приходишь ко мне только тогда, когда попадаешь в неприятности, не так ли? Но я не жалуюсь, нет! Если бы ни это обстоятельство, мы, наверно, не встречались бы лет сто и я бы умер от скуки".
   "Фредди, -- через силу отвечал Альфред, -- у меня в машине на заднем сидении мальчик. Я хочу, чтобы ты осмотрел его".
   "Что с ним случилось?"
   "Мне кажется... я сбил его. Я не знаю, как это произошло. И я не могу, честное слово, не могу отвезти его в больницу, Фредди, не рассказав там всего, что произошло. Очередной скандал не добавит мне популярности, чтобы ты не говорил, он меня погубит".
   "Ты меня удивляешь, -- отозвался Фредди. -- При такой жизненной философии, как у тебя, удивительно, как это ты вообще заметил, что сбил кого-то? Ты же не только заметил, но и остановился, и не только остановился, а даже решил помочь! хотя ничто, я полагаю, не мешало тебе спокойно проехать мимо".
   "Ничто, кроме совести".
   "Надо же! Не уверен, что ты хотя бы отдаленно представляешь себе, как пишется это слово. Уверен, он просто тебе понравился".
   "Перестань, Фредди! Мне совсем не до смеха".
   "Я вижу, -- Фредди улыбнулся. -- Проходи в дом. Я сейчас".
   Альфред, облегченно вздохнув, переступил через порог.
   "Слава Богу, что на свете есть такие люди, как ты, Фредди! -- воскликнул он, направляясь следом за своим другом, который нес на руках бесчувственного мальчика, в его кабинет. -- Даже не знаю, что бы я стал без тебя делать?"
   "Я тоже иногда задаю себе этот вопрос. Что я бы стал делать без тебя?"
   "Ты бы умер от скуки", -- догадался Альфред, опускаясь в кресло у камина.
   Фредди улыбнулся ему. Он положил мальчика на софу, зажег лампу в ее изголовье и направил свет и склонился над ним, а через несколько минут, в течение которых он не проронил ни слова, он наполнил бокалы темно-золотистым, как дикий мед, как волосы Альфреда, бренди, взял один из них и залпом осушил его.
   "Что там?" -- спросил Альфред, нетерпеливо ерзая на своем месте: своей широкой спиной Фредди закрывал от него все самое страшное.
   "Твоя совесть чиста, друг мой".
   "Что ты имеешь в виду?"
   "Тебе лучше самому посмотреть на это".
   "Ты же знаешь, я не люблю..."
   "Тебе это будет интересно".
   Альфред поднялся, подошел к Фредди и заставил себя взглянуть.
   Несмотря на ужасную худобу, Альфред был ослеплен красотою и совершенством форм обнаженного юношеского тела, особенно -- задней его части, открывшейся его искушенному, жадному до подобного зрелища, взору в первую очередь, потому что мальчик лежал на животе и рубашка на нем была разорвана для наилучшей демонстрации. Ему захотелось стать жрецом этого белоснежного храма и в него приносить все свои жертвы, но ужаснулся в то же мгновение и даже устыдился своего желания. Храм был осквернен нечестивцем: тело мальчика с головы до ног было покрыто страшными шрамами, оставленными, должно быть, плетью и каленым железом.
   "Силы небесные!" -- прошептал Альфред, чувствуя, что земля уходит из-под ног, и для придания себе бодрости отпил немного бренди из любезно предложенного ему бокала.
   "Это еще не все, -- отвечал Фредди с завидным хладнокровием; увиденное не произвело на него сильного впечатления. -- Кто-то весьма профессионально и жестоко оскопил его. Взгляни, -- Фредди приподнял мальчика и перевернул. -- Вот эти обширные и весьма характерные рубцы: ему удалили все наружные половые органы. Если судить по рубцам, это случилось давно".
   "Кому могло понадобиться... так его уродовать?"
   "Мало ли кому и зачем, -- продолжал Фредди, надевая на правую руку резиновую перчатку. -- В древности это была весьма распространенная процедура. Оскопляли строптивых рабов, военнопленных, неверных мужей и любовников, преступников, мальчиков с нежными, красивыми голосами и просто очень красивых. Правда, справедливости ради надо сказать, что не многие из них выживали. Первоначально жертву оскопляли при помощи раскаленного железа, позже его заменили на серповидный нож. После принятия горячей перечной ванны нижнюю часть живота и бедра туго перебинтовывали, удаляемые части промывали и отрезали под самое основание. В мочеиспускательный канал вставляли металлическую пробку, и рану туго забинтовывали. Затем пациента заставляли ходить два-три часа и только потом укладывали в постель".
   Фредди смаковал ужасные подробности оскопления, словно зрелый плод, такой сочный, что его кожица лопается, как пузырь, при малейшем прикосновении и сладкий липкий сок течет по пальцам, сок цвета крови.
   "В течение трех суток не давали ни есть, ни пить. На четвертый день повязку снимали, и страдалец пробовал облегчиться. Если получалось, значит, операция прошла успешно, в противном случае он был обречен. А что у нас здесь? -- смочив указательный палец, Фредди осторожно проник в задний проход мальчика. -- О-го-го! Зная твои вкусы, могу сказать со всей определенностью, что тебе здесь очень понравится".
   Альфред не слушал его: он был всецело поглощен исследованием своей находки. Кончиками пальцев он дотронулся до острого мальчишеского подбородка, провел рукой по его точеной шее (кадык был сглажен), по узкой, словно сдавленной, груди с ужасными рубцами вместо сосков, ребра, обтянутые тонкой кожей, выпирали из нее, как прутья из корзины; кожа у него была белая, без растительности, немного загрубевшая от шрамов, но на ощупь приятная. Пальцам она напоминала старый затертый пергамент.
   "Он в отличной форме, не так ли? -- спросил Фредди, наблюдая за игрой своего друга. -- Обычно у кастратов наблюдается диспропорция туловища и конечностей, или же они заплывают жиром, как свиньи. И еще, я читал, что у кастратов в области рубцов можно вызвать сильные эротические ощущения".
   С этими словами он взял руку Альфреда и направил ее. Теперь рука одного гладила и мяла промежность мальчика, а пальцы другого находились в его анусе и тоже не бездействовали, и обоих это возбуждало. Фредди притянул к себе Альфреда и стал целовать его в губы; их горячие языки сплелись, как две ядовитые змеи, а свободные руки ощупывали и ласкали напрягшиеся чресла друг друга, и прикосновение их было как огонь. Незримый, он перекинулся на мальчика.
   По мановению руки, эта разбитая Галатея ожила, стала мягкой и гибкой, расправила плечи, неторопливо согнула колени и раскрыла бедра, нашла у себя между ног руку Альфреда и прикрыла ее своей, сильно надавив ладонью на его пальцы. Она легко подстроилась под действия обоих мужчин и во всем помогала им.
   "Ему нравится. Посмотри, как он ласкает твои пальцы".
   "Хочешь его? -- спросил Фредди, почувствовав в голосе бывшего любовника зависть, и, желая раззадорить его еще больше, медленно засунул мальчику в анус всю кисть; мальчик застонал и забился в конвульсиях от удовольствия: -- Он будет твоим... Он будет нашим".
   "Ты предлагаешь..."
   "Ты -- в нем, я -- в тебе... как прежде".
   "Сейчас!?"
   "Сейчас я не могу. Виктория ждет меня... Как она мне надоела! Беременные женщины -- это какое-то бедствие. Как я скучал по тебе!"
   "К черту твою жену! Я хочу сношать его прямо сейчас".
   "Я знаю. Мне тоже не терпится. Но нельзя, глупенький мой, -- уговаривал его Фредди, -- в доме полно посторонних. Скоро выходные. Виктория с дочуркой поедут к ее родителям, я отпущу Катрин, и мы останемся втроем. Тогда все наши желания осуществятся. Подожди немного".
   Мальчик громко вскрикнул: любовники не рассчитали силы, особенно Фредди, напиравший сзади с упорством быка. Альфред зажал ему рот рукой.
   "Прекрати! Ты делаешь ему больно".
   "Да у него там так же свободно, как у иных во влагалище, -- отозвался Фредди, высвобождая свою руку. -- Его любовник, должно быть, обладает очень большим членом, хотя скорее всего ему просто нравится фистинг, как и тебе".
   "Слово любовник происходит от слова любовь, а тот, кто делал это с ним, не любил его, -- поправил его Альфред. -- Он настоящий садист. Разве ты не видишь, что этого мальчика в течение долгого времени пытали и морили голодом? И вообще, его, если можно так выразиться, просто затрахали".
   Еще минуту назад готовый сорвать с себя и своего друга всю одежду, он побледнел, как полотно, и трясся всем телом. Он отступил в сторону и отвернулся к стене, словно устыдился своего желания и оттопыренных штанов.
   "Господи, что же мне теперь делать?" -- простонал Альфред.
   "То, что и собирался".
   "Ах, оставь!" -- воскликнул Альфред.
   "Ты действительно очень сильно изменился со дня нашей последней встречи".
   "Допустим. И что с того?"
   "Я не хочу этого, не хочу, чтобы ты менялся, особенно если ты собираешься измениться в лучшую сторону. Не отступайся от своей веры: оставайся тем вздорным капризным мальчишкой, который жаждет только удовольствий, каким я узнал тебя впервые. Я люблю тебя именно таким. А мальчика можешь оставить у меня, -- предложил Фредди, обнимая его за талию, -- и сам оставайся".
   "Можно подумать, у меня есть выбор", -- отвечал Альфред.
   "Вот и чудесно! Элиза будет счастлива -- в таком она от тебя восторге! -- да и я скучать тебе не дам, -- с этими словами Фредди похлопал Альфреда по заднице, что последнему не очень понравилось. -- Давай я провожу тебя наверх. За мальчика не беспокойся. Он сейчас тоже отправится в постельку".
   Он накрыл тело мальчика своим халатом и взял его на руки.
   "Идем же!"
   Альфред, едва переставляя ватные ноги, послушно поплелся за Фредди. Он так устал, что, когда коснулся головой подушки, сразу же провалился в темноту. Спал он без сновидений. И только под утро ему приснился прекрасный мальчик, протягивающий к нему свои руки из речного потока, над которым Альфред склонился, чтобы испить воды, тонкие прозрачные руки нимфы, которыми он стремиться обвить его шею и привлечь его уста к своим. Темно-синие глаза его так глубоки, что в них впору утонуть, и сумеречный свет, который они изливали в душу, был исполнен нежности и желания. И Альфред не мог оторвать от него своего взгляда; кажется, что он мог бы часами смотреть в его глаза, словно находил в том какую-то странную прелесть... Как же ему не хотелось просыпаться! И как обидно было, что он все-таки проснулся! Он обиделся прежде всего на себя самого -- и почему он, дурак, не позволил этому мальчику поцеловать себя и затащить в реку, раз уж это все происходило во сне? Наверно, его остановило воспоминание о судьбе сына Гермеса и Афродиты, который вошел в реку мужчиной, а вышел из нее чем-то средним между мужчиной и женщиной.
   В комнате было тихо и темно, словно еще не пробил час, последний час царящего в небесах ночного владыки, час, который, говорят, мучительно долог, и он не уступил своих позиций наступающему светозарному воину, приуготовляющему приход бога. Альфред даже подумал, что, может быть, он задремал всего несколько минут назад. Но луч света, проникший в его спальню через замочную скважину, заставил его усомниться в этом.
   Альфред медленно поднялся с постели, подошел к двери и заглянул в замочную скважину: Катрин суетилась около комода, вынимая из ящиков и с особой щепетильностью раскладывая на стуле какие-то вещи. Он смутно припоминал, что вчера Фредди собирался разместить его и мальчика в смежных спальнях; его тонкая прозрачная рука -- Альфреду сразу вспомнился его сон, и удивительная по своей красоте мелодия снова зазвучала в его ушах -- свешивалась с края постели. К счастью, Катрин возилась не слишком долго и, наконец, ушла -- Альфред слышал, как она закрывала за собой дверь, закрыла на замок, и очень удивился: неужели Фредди и его жена боятся, что этот мальчик, истощенный голодом, побоями и насилием, натворит что-нибудь ужасное? Это слово -- ужасное -- несовместимо с ним, хотя именно такое определение можно было бы дать всей его жизни.
   Альфред попробовал открыть дверь. Она бесшумно поддалась напору с его стороны, и свет, притаившийся за дверью, ослепил Альфреда, в ту минуту очень напоминающего крота, в самый разгар дня зачем-то вылезшего из своей темноты, -- такой он был яркий и яростный. Когда глаза его привыкли к свету, он прошел вперед: в льняной постели, разметав по подушке белые в лучах полуденного солнца волосы, отдыхал мальчик, красотою и чистотою лица, мягкостью и изяществом черт -- сейчас, правда, несколько заостренных изнурительным голодом -- напоминающий ангела. Только он был еще прекраснее! Скорбь, не знакомая светлым ангелам, если верить Мильтону, мрачила бледное лицо его, и губы были сжаты, словно невыносимую муку терпела его душа.
   Внезапно Альфредом, как и накануне, овладело страшное, безумное вожделение, и он приник к губам мальчика. У него был потрясающий вкус! А неподвижный, немой язык -- в дань причудливой моде некоторых молодых людей уродовать себя и, по возможности, объект своего обожания -- был искусственно раздвоен, как у какой-нибудь рептилии. "Это будет даже интересно, -- подумал Альфред, нагло действуя своим языком, высасывая нектар и жизненные соки из бледных, чуть раскрывшихся лепестков его губ, как вампир или мерзкое насекомое. -- Я хочу тебя, и ты будешь моим".
   Он просунул руку под одеяло, забрался мальчику в промежность и больно ущипнул. Мальчик только вздрогнул. Или сон его был так крепок, или он был без сознания -- Альфред мог наслаждаться им безнаказанно. Он сорвал с мальчика одеяло, залез к нему в постель, раздвинул ему ноги, уселся между ними на корточки и задрал ночную рубашку, которая была изрядно велика, ему на голову. Какое-то время он с нездоровым любопытством и брезгливостью рассматривал впаянные в его мягкую плоть тугие, скрученные рубцы, словно кто-то намерено штопал его неумело и наспех, что только добавляло пикантности к его забаве; вникая в их хитросплетения, он пытался представить себе, кто и с какой целью нанес ему эти раны, какие чувства обуревали обоих: и палача, и жертву -- мысль эта не давала ему покоя, томила и подстегивала желание, -- и ласкал бесчувственное тело. Своими похотливыми руками и языком он исследовал каждую его частичку, терпеливо и старательно, как иные изучают карту местности перед тем, как отправиться в поход, ничего не пропуская мимо. Он прошелся своими губами повсюду, не было ни одной складочки, ни одного отверстия, ни одного шрама, которые бы он с любовью не обсосал. Изуродованные грудь мальчика и его промежность возбуждали его больше всего; он покрывал их страстными поцелуями и слегка покусывал, терся о них лицом и своим раздавшимся членом. Натешившись вволю, он положил мальчика себе на колени, подвел огромный таран к желанным воротам, без особых усилий -- до него здесь на славу потрудилось немало членов - проник в мальчика, просто надел его на свой член и содомировал до тех пор, пока обжигающий поток семени не хлынул в него и Альфред не рухнул на юную жертву своей похоти без сил. Его член все еще пульсировал от блаженства в теле мальчика, когда его опоганенные уста сломали печать своего молчания. Однако голос его был так тих, что Альфред, как ни старался, ничего не смог разобрать.
   Но именно тогда, когда он так внимательно прислушивался к тому, что говорил во сне этот ангел, Альфреда охватил неведомый ему прежде страх, даже ужас, что мальчик сейчас проснется, что глаза их неизбежно встретятся, а против этого восставала каждая частичка его души. Он знал, что не выдержит его взгляда, и закрыл ему лицо, силой запихал рубашку ему в рот и зажал его рукой.
   Мальчик задыхался, но Альфред и не подумал ослабить хватку: в то время, как грудь его готова была разорваться и легкие пожирал невидимый пламень, мышцы ануса, конвульсивно сокращаясь, восхитительно ласкали вновь пробудившийся член Альфреда. Против такого соблазна он не мог устоять и крепко держал мальчика, который, пытаясь высвободиться из-под него, сбросить с себя, сучил ногами, бил его по спине, вцеплялся когтями в руки, в волосы, что только сильнее его возбуждало. Он блаженствовал и хохотал во весь голос, не опасаясь, что его могут услышать: его забавляла тщетность усилий этой осы, чьи крохотные укусы были для него что укол булавкой, пикантной приправой, придающей блюду тот неповторимый вкус, который мы знаем и любим. Когда мальчик в очередной раз конвульсивно дернулся, его член словно в тисках раздробило, и он пролился в мальчика огненным дождем и серой.
   Но, постепенно придя в себя, Альфред ужаснулся еще больше. Он сорвал с головы мальчика рубашку, вынул кляп и приник ухом к его приоткрытым губам: мальчик дышал тихо-тихо. Тогда, словно спасаясь от преследователей, Альфред поспешно привел в порядок его одежду и постель и отступил назад, надеясь хотя бы в своей спальне укрыться от него, и, лишь тщательно притворив за собой дверь, он почувствовал себя в полной безопасности и смог перевести дух. "Мне не стоит входить в эту комнату одному", -- решил про себя Альфред, сердце которого болезненно сжималось от сознания содеянной мерзости.
   Еще вчера он как-то сразу понял (и Фредди это, безусловно, заметил), что этот мальчик не просто ему нравится ему, его влечет к нему со страшной, роковой силой, которая, если не противостоять ей, приведет одного из них или обоих к неминуемой гибели. Все произошедшее сегодня только подтвердило его опасения. Глядя на него, он лишался рассудка и забывал обо всем на свете, словно вокруг больше ничего не было столь же прекрасного и совершенного, кроме этого тонкого серебристого луча лунного света, покачивающегося подобно цветку с тяжелым венчиком. Вокруг него могли рушиться целые империи, Альфред бы и не заметил: он бы не смог оторвать взгляд и мысли свои от того, кто всецело завладел ими. И свой сиюминутный порыв (увы, не последний!), о котором впоследствии он вспоминал со стыдом и отвращением, он сам считал результатом этого ослепления.
   "Доброе утро, месье! -- сказала Катрин, без предупреждения заходя в комнату, и Альфред вздрогнул. -- Как вам спалось? Хорошо отдохнули?"
   "Да, Катрин, спасибо", -- Альфред заставил себя ответить и не узнал свой голос.
   "Я не обеспокою вас, -- продолжала Катрин, раздвигая тяжелые портьеры и пуская в комнату свет. -- Я принесла лилии, ваши любимые".
   Альфред увидел огромный букет белоснежных лилий в высокой вазе синего фарфора, которую Катрин поставила на каминную полку.
   "Катрин, я слышал, как вы запирали дверь одной из комнат".
   "Да, месье. Тот молодой человек, которого вы привезли ночью, находится в соседней комнате, -- отвечала Катрин. -- Г-н Райт вчера перенес его туда и запер дверь, а сегодня утром, отдавая мне ключ, велел поступать точно также".
   "Почему? -- спросил Альфред, почувствовав укол ревности. -- Разве он пленник?"
   "Г-н Райт сказал, что будет лучше для всех, если молодой человек некоторое время посидит под замком".
   "Но почему?"
   "Не могу вам сказать, месье".
   "А где он сейчас? -- не унимался Альфред. -- Я могу с ним поговорить?"
   "К сожалению, нет, месье. Сегодня утром позвонили из клиники, и г-н Райт уехал. Какой-то очень интересный случай".
   "Благодарю вас, Катрин".
   Они улыбнулись друг другу.
   "Обед будет готов через полчаса, месье, -- напомнила ему Катрин, вынимая из шкафа серый твидовый костюм, который Альфред оставил здесь в один из своих частых визитов; он, несомненно, более соответствовал торжественному случаю -- обед в приличном доме -- настоящая пытка для артистических утонченных натур, потому что сводится к обычному приему пищи, которая, даже отборно приправленная молитвой, оставляет желать лучшего: плохая кухня -- бич приличного дома, нигде вас не накормят ужаснее, чем в богадельне и в приличном доме; справедливости ради, нужно признать, что Катрин готовит превосходно! -- нежели тот, в котором он заявился вчера. -- Постарайтесь не опаздывать: хозяйка этого не любит. Ах да! Чуть не забыла, -- сказала она и, найдя в связке ключей на своем поясе тот, что был ей нужен, заперла дверь в смежную комнату. -- Теперь все, месье".
   После этих слов Катрин, весьма довольная собой, как показалось Альфреду, удалилась. Альфред, молча проводив ее взглядом, без особой надежды что-нибудь увидеть еще раз заглянул в замочную скважину и стал одеваться к обеду. В знак протеста он отшвырнул твидовый костюм в сторону и нашел в шкафу одежду себе по вкусу, которую украсил великолепным цветком лилии, источающим сладкий аромат тлена. В таком виде он и явился к столу, чем, без сомнения, огорчил Катрин и благочестивую хозяйку дома. На это он и рассчитывал -- своим неподобающим поведением хоть как-то отомстить Фредди за то, что он лишил бедного мальчика удовольствия видеть своего спасителя, и разнообразить количество тем, обсуждаемых дамами во время обеда, чтобы он не показался ему еще более ужасным. К несчастью для них же, дамы предпочли сделать вид, что не произошло ничего страшного, и воздержались от каких-либо комментариев на его счет.
   После такого откровенного пренебрежения к его персоне, Альфред с трудом удержался от желания встать из-за стола и уйти. Его остановило только присутствие Элизы, которая уже в шестилетнем возрасте была точной копией своего отца в юности -- непоседливая и упрямая, шаловливая и серьезная, отлично знающая, что ей надо и как это получить, -- от матери она взяла ее редкую красоту и ни одной ее добродетели. Альфред был влюблен в нее почти также сильно, как некогда в ее отца. При этом он никогда не задумывался о том, что, возможно, она так дорога ему только потому, что она -- его дочь.
  
   Фредди явился к концу обеда, чему Альфред был очень рад: он собирался прогуляться, но не хотел уходить, не сказав своему старому другу несколько слов наедине. Терпеливо переждав, пока Фредди расцелуется с женой и дочерью, Альфред с обворожительной улыбкой взял его под руку и затащил в кабинет, где все очарование его личности улетучилось во мгновение ока, едва он разомкнул свои уста.
   "Что ты себе позволяешь, Фредди?! -- он не хотел повышать голос, но сам собой сорвался на крик. -- Этот мальчик -- мой!"
   "Он так же мой, как и твой".
   "Я нашел его!"
   "Да, -- спокойно отвечал Фредди, -- но ты привез его в мой дом и просил меня позаботиться о нем".
   "Это не дает тебе права..."
   "Отчего ты так бесишься? -- спросил Фредди и, понизив голос до волнующего шепота, добавил: -- Я же оказываю тебе услугу -- сберегаю твою страсть, чтобы потом, когда мы втроем останемся наедине, ты смог дать ей волю".
   "Не заговаривай мне зубы! Когда ты выпустишь его?"
   "Ты горяч и нетерпелив, как и много лет назад, -- сказал Фредди, -- но подожди еще немного: я все устрою. А может быть, ты боишься, что я пересплю с ним раньше тебя? Твой бродяжка, Альфред, интересует меня только потому, что им интересуешься ты. Разумеется, он не пленник, просто я не хочу, чтобы кто-нибудь беспокоил его или чтобы он обеспокоил кого-нибудь".
   "Если кого и стоит опасаться тебе и твоей семье, то меня, а не этого ангела".
   "Он падший ангел, и его стоит опасаться не меньше, чем тебя, -- отвечал Фредди. -- Мы оба знаем, кто он и каким образом зарабатывал себе на жизнь, а рука об руку с проституцией и наркоманией -- ты же сам видел следы многочисленных инъекций на его руках -- идут болезни".
   "Опомнись! За наркотики нужно платить, а у него, кажется, не было денег даже на еду".
   "Дай мне договорить, Альфред. Он вполне мог заплатить своим телом. Я пока не обнаружил ничего подозрительного, но я не хочу рисковать: речь идет о моей семье".
   "Еще скажи спасибо, что я не рассказал об этом Виктории, -- подражая его учительскому тону, Альфред откровенно издевался над ним, -- иначе ты и твой юный друг провели бы эту ночь на улице. Продолжай в том же духе, Фредди, если у тебя хватает на это совести. Твоя добродетельная жена не долго бы оставалась твоею, если бы знала о малой толике совершенных тобою в юности прегрешений: ты тоже пробовал кокаин и писал трогательные записочки молодым людям, назначая им свидания в уединенных местах".
   "Это все в прошлом, а ты..."
   "А я этим живу!" -- с этими словами Альфред вышел из кабинета, сорвал с вешалки свой плащ и стал одеваться.
   "Когда ты вернешься?" -- спросил Фредди, провожая его.
   "Сегодня, а, может быть, завтра. Еще не знаю".
   "Я просил тебя однажды и прошу снова, Альфред, если ты хочешь остаться моим другом, то постарайся вести себя прилично в этом доме".
   "Я больше не твой фаг, -- бросил Альфред на прощанье, -- чтобы подчинять свои желания твоей воле".
   Выйдя из дома, он спустился к набережной, огляделся по сторонам и, хотя еще было слишком рано, пошел в ближайший бар. Ему было невыносимо скучно, и он искал приключений.
   Когда он стоял у стойки, допивая очередной бокал бренди, и прямо-таки сверкал глазами в полупустой зал в поисках подходящей жертвы обольщения, его внимание привлек опрятно и со вкусом одетый красивый молодой человек. Он сидел за столиком напротив, в окружении своих друзей, среди которых были и весьма привлекательные женщины, и с неослабляемым любопытством разглядывал его. Альфред перехватил его горящий взгляд, свидетельствующий о нетерпении, и обратил внимание на синий платок, чьи кончики как бы стыдливо выглядывали из левого кармана его куртки, но, лишь когда во взгляде молодого человека промелькнула тень сомнения и приветливая улыбка заметно пообвяла на его устах, он достал из кармана синий шелковый платок и приложил его -- Альфред почувствовал, как молодой человек затаил дыхание, -- к груди справа: он был согласен на все. Молодой человек опустил глаза, боясь, что они выдадут его желание, потом что-то сказал своим друзьям, поднялся из-за столика и направился в туалет. Альфред последовал за ним, и там, в узкой кабинке под грохот музыки в танцзале, они обрели друг друга. Хлопали двери -- люди входили и выходили, справив свою нужду, которая иногда сопровождалась не слишком приятными для слуха и обоняния звуками и запахами, а они, ослепленные страстью, ни на что не обращали внимание, ничего не замечали вокруг, кроме друг друга. Они совершенно не знали друг друга и за все время, что были близки, за эти считанные минуты, не сказали друг другу ни слова: все равно они больше никогда не встретятся, никогда не переживут этого мгновения, одновременно сладостного и горького, еще раз, не переживут его вместе, как сегодня, как сейчас, когда они принадлежали друг другу, когда они были одним целым! Если бы это мгновение могло длиться вечно! Но оно проходит -- у них нет друг перед другом никаких обязательств, нет между ними и никаких сколько-нибудь серьезных чувств, позволяющих еще хотя бы на пару минут задержать предмет своего обожания, лишний раз коснуться его волос и поцеловать его губы, потому что правила игры, в которую они включились добровольно, начав флиртовать друг с другом в баре, не предусматривают этого: они просто встретились, просто удовлетворили свои естественные желания и просто расстались, снова став друг для друга чужими людьми.
   Когда молодой человек ушел, Альфреду стало так плохо, так горько, что он вернулся в бар с твердым намереньем напиться. Романтическая дымка, которой его слишком богатое воображение сознательно окутало все произошедшее между ним и молодым человком, растаяла, пелена спала с его глаз, и он отчетливо разглядел, что вместо райских кущей его окружают выбеленные стены отхожего места, где он предавался самому грязному разврату. Как и хотел, он испытал физическое удовлетворение, но теперь в душе его образовалась пустота, заполнить которую было нечем, и ему было противно и стыдно.
   "Как все опошлил этот век!" -- печально сказал он, обращаясь к бармену, и попросил налить ему еще бренди, на что бармен заявил, что он еще не расплатился за то, что уже выпил.
   Альфред не стал спорить, полез во внутренний карман своей куртки, чтобы достать деньги, и нашел там визитную карточку, на которой было написано: "ДЛЯ ИЗБРАННЫХ. Если у Вас есть желания и деньги" и ниже -- адрес клуба. Должно быть, молодой человек сунул ему эту визитку, когда они прощались.
   Любопытства ради Альфред поменял свои планы на вечер. Вместо того, чтобы напиться, он расплатился с барменом, взял такси и поехал по адресу, указанному на карточке. По этому адресу, как оказалось, располагался полуразрушенный особняк, с забранными ставнями окнами, больше похожий на заброшенный памятник архитектуры, чем на обитаемое жилище. Альфред даже засомневался в том, что это то самое место, но шофер такси подтвердил, что это тот самый дом, который он ищет, по крайне мере, название улицы и номер дома соответствуют тому, что написано на карточке, и добавил, что это паршивое место и что прилично одетый господин делает большую ошибку, решив, задержаться здесь в столь поздний час.
   "Я буду осторожен", -- сказал Альфред, расплачиваясь с шофером.
   "Ну как знаете", -- буркнул тот и уехал.
   Альфред проводил его взглядом и подошел к дому, но прежде чем он успел протянуть руку к звонку, дверь ему открыл молодой человек. Альфред протянул визитку клуба, молодой человек мельком взглянул на нее и пригласил Альфреда войти в дом.
   "Г-жа Эрнестина ждет вас, месье, -- сказал он, тщательно запирая за гостем дверь. -- Прошу вас следовать за мной".
   Пока они поднимались по огромной лестнице, убранной дорогими коврами, Альфред разглядывал обстановку вокруг. Как он и предполагал, дом внутри выглядел не так неприглядно, как снаружи, -- он напоминал маленький частный Версаль времен короля Людовика XIV, не такой роскошный, как оригинал, но не уступающий ему по бытующим в его стенах нравах.
   Г-жа Эрнестина, как надлежит любовнице венценосного монарха, принимала своих гостей у себя в будуаре. Она была редкой красавицей, но имела больные ноги и при ходьбе всегда опиралась на тяжелую эбеновую трость с круглым набалдашником из слоновой кости.
   "Я знала, что вы придете, г-н...?" -- сказала она, приглашая Альфреда присесть.
   "Де Грие, сударыня", -- отвечал Альфред.
   "Очень приятно! Вы догадывайтесь, чем я занимаюсь, г-н де Грие? -- спросила г-жа Эрнестина, с ехидной улыбочкой. -- Или, может быть, вам объяснить?"
   "Вы содержите бордель, мадам".
   "Не просто бордель, -- поправила его та, -- а бордель для весьма состоятельных людей с причудами. Вы кажетесь мне именно таким человеком, -- она испытующе взглянула на Альфреда, который пожал плечами, -- а я ошибаюсь крайне редко, месье. Мое золотое правило -- на свете нет ничего невозможного, а здесь, у меня, возможно все! Исполнение ваших желаний зависит только от вас -- от степени вашей испорченности и от той суммы, что вы готовы потратить. Вы получайте все, что пожелаете, делайте, что хотите, оплачивая не только мои услуги, но и тот вред, который вы нанесете моему имуществу или моим воспитанникам, о здоровье которых, физическом и психическом, я обязана заботиться, чтобы не потерять своих клиентов. Однако есть одно условие, месье, это частный клуб и, вступая в него, вы обязаны хранить тайну моего предприятия, что прежде всего в ваших же собственных интересах. Вас устраивает такое положение вещей?"
   "Да, мадам".
   "И вы готовы к тому, что увидите и испытаете здесь?"
   "Я готов к любым потрясениям".
   "Тогда нам придется поговорить, -- сказала г-жа Эрнестина, доставая из ящика стола альбом с фотографиями, -- поговорить откровенно, месье, иначе я не сумею, как следует, вам угодить".
   "Спрашивайте, мадам".
   "Вы предпочитаете женщинам мужчин?" -- спросила она, и таким тоном, что вопрос сам собой превратился в неоспоримое утверждение. Отпираться было бесполезно.
   "Это так заметно?" -- невозмутимо отвечал Альфред.
   Г-жа Эрнестина открыла альбом и снова спросила:
   "Юношей или мальчиков?"
   Альфред пожал плечами.
   "Скорее первых, чем вторых, -- поняла г-жа Эрнестина и перевернула несколько страниц. -- Стройных, гибких, изнеженных, из тех, про кого говорят, что они женоподобны?"
   Альфред невольно улыбнулся, вспомнив о своем мальчике.
   Г-жа Эрнестина тоже улыбнулась и еще раз перевернула несколько страниц в своем альбоме. Унизительный допрос продолжался.
   "Фелляция? Римминг? Мастурбация? Анальное сношение? Вы должны ответить, месье, если хотите получить удовольствие".
   Альфред задумался: в своей жизни он все испробовал и ничему, в сущности, не отдавал особого предпочтения.
   "Последнее", -- выбрал он.
   "Позиция?"
   "Активная, мадам", -- ответил Альфред с той интонацией в голосе, что позволяет человеку чуткому догадаться, что он невольно обидел своего близкого друга подозрением в нездоровых пристрастиях.
   "Какой у вас размер, месье?" -- спросила г-жа Эрнестина.
   "Что, простите?" -- не понял Альфред.
   "Какого размера ваш член?"
   "Вы что же, подберете... -- с улыбкой поинтересовался Альфред, но, увидев, что его собеседница весьма серьезно относится к их разговору, ответил: -- Девять дюймов в диаметре и двенадцать в длину. Вы довольны, мадам?"
   "О-о, вполне! -- воскликнула г-жа Эрнестина. -- У меня есть то, что вам нужно. Выбирайте!" -- и она протянула Альфреду свой альбом, раскрытый на нужной странице. Альфред, особо не разбирая, остановился на юноше арабского происхождения с глазами молодой газели.
   "Хороший выбор, месье. Вы получите его, -- сказала г-жа Эрнестина, -- а также все, что пожелаете в придачу к нему, -- вам стоит только обратиться с просьбой к моим людям".
   "Я так и сделаю, мадам".
   "Характер оплаты мы обсудим позже. После того как мой подопечный удовлетворит все ваши желания, я узнаю, во сколько вы оценили мои и его услуги. Это будет справедливо, месье".
   Г-жа Эрнестина позвонила и попросила проводить Альфреда в отдельный кабинет.
   "Г-н де Грие, -- добавила она перед его уходом, -- не бойтесь своих желаний, даже самых откровенных из них".
   Словно она прочла его мысли.
   Ему всегда было интересно, как далеко он может зайти в поисках новых, прежде неизведанных ощущений, но в большую бездну он не погружался за всю свою жизнь и ощущения, которые он испытал при этом, были неповторимыми. Юноша, который пришел к нему, действительно, был прекрасен; он был достоин самого трепетного отношения, но Альфред, словно почувствовав свою полную безнаказанность, повел себя с ним как животное, воплощая в жизнь самые жестокие, самые ужасные из своих эротических фантазий. А потом сам отдался во власть юного хаслера, позволив ему связать и всячески унижать себя, чтобы хотя бы на время избавиться от чувства вины.
  
   На другой день, Альфред проснулся отдохнувшим и бодрым, не смотря на то, что он не спал почти всю ночь. И он был таким голодным, что попросил юного хаслера принести ему завтрак, а в ожидании последнего, он включил телевизор, с которым автоматически включился CD-проигрыватель.
   От одного взгляда на экран Альфреда едва не стошнило: от обилия голых тел, задниц, влагалищ и фаллосов, слившихся в одну огромную движущуюся массу, посреди которой он вдруг узнал своего "падшего ангела". И то, что он делал, что с ним делали, было захватывающе отвратительно и ничуть не уступало разыгранному Альфредом спектаклю! Его изумительное белое тело утопало в этом зараженном тленом мясе. Казалось, он сопротивляется из последних сил, пытаясь вырваться, но множество скрюченных рук тащили его к себе, одна из них остервенело вцепилась ему в серебристые кудри -- либертин зажал его голову у себя между ног, другой в это же время завладел его задницей и содомировал его, еще один вложил в его руку чей-то член, другую -- всунул в чье-то влагалище, при этом всех их немилосердно стегал кнутом надсмотрщик, которого в свою очередь тоже кто-то обслуживал, и так до бесконечности -- один цеплялся за другого или сразу за нескольких.
   Альфред, затаив дыхание, вплотную прильнул к экрану. Сердце его бешено колотилось, он дрожал всем телом от гнева и вожделения: он хотел убить всех этих людей на экране и в то же время хотел быть среди них.
   Когда юный хаслер вошел в кабинет с подносом в руках, он заставил себя немного успокоиться и подозвал его к себе.
   "Как тебя зовут?" -- спросил он.
   "Саид".
   "Я заплачу тебе, Саид, очень хорошо заплачу, если ты мне расскажешь все, что знаешь об этом фильме и об этом мальчике, -- сказал он, указывая на экран, -- и ни словом не обмолвишься о нашей беседе своей госпоже. Ты согласен?"
   "Да, месье, только заплатите вперед".
   "А ты не такой уж и ангел", -- заметил Альфред, протягивая мальчику сотенную бумажку.
   "Вы тоже, сударь, -- отозвался юноша, -- но готов поспорить, что ни один ангел не может похвастаться наличием такого большого красивого члена, как у вас, -- польстил он, но Альфред остался глух к его словам. -- Этот фильм снимали здесь, месье, в этом доме. Один из любовников г-жи Эрнестины занимается созданием и распространением порнофильмов, образчики которых выкладывает на своем сайте. Найти его несложно, если очень захотеть".
   "А мальчик?"
   "Кастрат, -- брезгливо отвечал Саид. -- Ничего особенного, месье. Говорили, что дружок Пат привел его около двух или более лет назад, но сейчас его здесь нет".
   "Сбежал?"
   "Нет. Сама г-жа Эрнестина распорядилась вышвырнуть его на улицу. В последнее время он доставлял ей слишком много проблем. Его заклеймили как шлюху; для этого у левого виска выжигают букву "Q". Чтобы люди порядочные не хотели с ним знаться, но чтобы он пользовался спросом у людей знающих. Клеймо дает право трахать его где угодно и сколько угодно, и при этом совершенно бесплатно. В конце концов, его найдут мертвым в какой-нибудь подворотне -- с такой отметиной не живут долго. Но перед этим, -- Саид сглотнул слюну, -- его отдали нам, месье, тем, кто остался. Такова традиция. Г-жа Эрнестина строго следила за тем, чтобы каждый из семидесяти девяти мужчин и мальчиков получил возможность побывать в его заднице и нанести причитающиеся ему десять ударов веревочной плетью с большими узлами на концах. Все прошло без заминок: не успевал один вынуть свой член, в него уже вставляли следующий, пока один его трахал, другой отсчитывал удары и уходил с понравившейся ему девушкой или мальчиком".
   Альфреда передернуло от боли и гнева, хотя услышанное не было для него большой новостью. От своих друзей он слышал и о тайных оргиях, сопровождающихся нередко убийством жертвы, и об этих несчастных, обреченных на мучительную смерть от голода и насилия юношах и девушках. Однажды он сам воспользовался "правом сильнейшего", как он это называл, но юноша был так хорош собою, так обходителен, что Альфред, вопреки негласному закону, заплатил ему.
   Лаская своего мальчика, он не приписал никакого зловещего смысла шраму, рассекавшему его левый висок. Он, правда, немного напоминал след от ожога, словно кто-то поранил его раскаленным на огне ножом. Специально? Кто же этот добрый самаритянин, что оказал мальчику эту услугу, сопоставимую разве что с помилованием, когда тебе на шею уже накинули веревку? Вряд ли он сам знает об этом.
   "А сбежать, как вы говорите, ему бы не удалось, месье, -- продолжал Саид. -- За ним тщательнее, чем за кем-либо другим, присматривали. Так, на всякий случай".
   "Почему? Да ты не темни. Говори, как есть".
   "Такую тварь, как он, еще поискать нужно. Он был шлюхой, а строил из себя... Уж можете мне поверить на слово. Не смотря на то, что он прямо-таки подкупал всех своей ангельской непорочностью, подстегивал желание своим стыдливым целомудрием, он был самой настоящей, первостатейной уличной девкой. Он только смотрелся таким чистеньким. На момент его вступления в наши ряды он был далеко не девственником. Тело его уже порядком пострадало в прошлых схватках, поизносилось, как и его задница, но мадам сказала, что его еще вполне можно использовать, что найдутся охотники и до него. А техникой в свои неполные шестнадцать он владел в совершенстве, лучше любого профессионала. От клиентов не было отбоя, все хотели трахать его. А он... Он просто не понимал, как ему чертовки везет! Не понимал, что с его внешностью, с его талантом нравиться, перед ним открывается море возможностей для самореализации, что он может добиться большего, чем кто-либо из нас, может пойти еще дальше. Каждый из нас мечтает завести себе постоянного клиента, чтобы до конца своих дней, ради очередной дозы, не пришлось ложиться под всякого, кто имеет тугой кошелек и потому может совершенно безнаказанно превратить тебя в отбивную, если захочет. При желании этот идиот мог бы веревки вить из кого бы ни пожелал, но он ничего не хотел. Более того, ему не нравилось делать то, что он делал. Не нравилось обслуживать клиентов, не нравилось сниматься в этих фильмах -- ему ничего не нравилось! -- еле сдерживая гнев, рассказывал Саид, и Альфред чувствовал горечь в его словах, горечь и зависть. -- Все из-за его проклятой гордости. Для хаслера это непростительная роскошь, месье. Он, видите ли, не хотел падать так низко -- опуститься настолько, чтобы отдаваться тому, кто больше заплатит! -- а ноги-то, ноги раздвигал шире всех".
   "Г-же Эрнестине как-то удалось переубедить его".
   "Она могла бы это сделать. Матушка -- мы так любовно называем свою госпожу, месье, -- знает много способов, как любого заставить повиноваться. Но не в этом случае. По слухам, он важничал и ломался не более десяти минут, пока ему не вкололи афродизиак и первый из семерых ее любовников не залез на него. Я слышал от кого-то, что сначала этот урод -- хотя что ему, в сущности, были игрушки всех семерых, если до того его в течение долгого времени долбили членом такого великолепия, что в заднице образовалась дыра, в которую без особых проблем можно было просунуть кулак, -- чуть ли не плакал и умолял матушку остановить их, а потом, насаженный на стержни своих любовников, стонал и извивался, как шлюха. Он настолько вошел во вкус, что даже не захотел останавливаться. Да-да, месье! Можете не сомневаться. Он был прирожденной шлюхой, такой, у которой похотливость в крови. Даже если она станет монахиней, достаточно показать ей член. Она быстро вспомнит, что с ним надо делать.
   Эту похотливую девку, -- с презрительной усмешкой заметил Саид, -- не раз ловили за руку, когда она лезла себе под одежду, пока однажды его рука оказалась в промежности маленького Тиля. Его, по заказу очень влиятельно клиента, выкрали прямо из родительского дома и, пока заказчик не подъехал, держали отдельно от остальных, в комнате без окон, в которую никто не смел входить, и даже еду ему давали через специальное окошко. Потом Тиль стал жить в одной комнате с нами, и между ним и нашей фифой завязалось что-то вроде дружбы. Когда их застали, они лежали в объятиях друг друга и эта тварь со знанием своего дела массировала член и яйца мальчишки, получая, как мне кажется, от этого немалое удовольствие, гораздо большее, чем от работы с клиентами, не испытывая при этом никакого неудобства, никакого стыда. Матушка приказала наказать обоих: Тиля розгами, а эту потаскуху бросили в каменный мешок -- особо провинившиеся ожидают своей участи там. Они, как правило, достаются клиентам с не совсем обычными пожеланиями. Хозяин Адольфа как раз такой клиент".
   "А кто такой Адольф?"
   "Племенной жеребец. У его хозяина одна гордость -- Адольф! -- и одна слабость -- он любит наблюдать за случкой его бесценного Адольфа с одним из нас, вернее, с одним из тех, кто должен быть наказан. За этим удовольствием он приезжает сюда с другого конца света".
   "Мальчика отдали для совокупления... с племенным жеребцом? -- даже произнеся эти слова, Альфред не мог до конца в них поверить. -- Он же мог убить его или покалечить".
   Саид только отмахнулся от его слов.
   "Подумаешь! Еще бы этот урок пошел ему на пользу, но дурак повел себя еще ужаснее, -- продолжал он, -- еще глупее, если только это возможно. Случилось однажды, что ему выпало держать маленького мальчика, чтобы клиенту было как можно удобнее трахать его. Дети обычно кричат от боли, когда это происходит впервые, но мальчик даже не вздрогнул. Клиент заподозрил неладное, и он оказался прав. Ребенок был мертв -- этот ублюдок задушил его раньше, чем клиент успел вставить свой член ему в задницу. Его наказали, но хорошей памятью он никогда не отличался. И после третьего случая матушка перестала выставлять его вместе с девственниками".
   "Спасибо, Саид, -- сказал Альфред. -- Теперь я хочу поговорит с Пат. Пригласи ее сюда".
   "А как я объясню это госпоже?" -- спросил юный хаслер.
   "Скажешь, что мне захотелось разнообразия, -- отвечал Альфред. -- Иди".
   Юный хаслер направился к двери, но Альфред окрикнул его:
   "И еще, Саид, ты ничего не видел, -- он вытащил из проигрывателя диск и убрал в карман своего пиджака, -- и я тебя ни о чем не спрашивал. Понял меня? Иначе твоя госпожа, узнав, что у тебя слишком длинный язык, подрежет его тебе, и, если после этого ты не сможешь должным образом ублажать своих клиентов, сам станешь добычей семидесяти восьми отморозков".
   "Да, месье, я все понял", -- сказал юный хаслер и скрылся за дверью.
   Через несколько минут после его ухода в кабинет зашла молодая рыжеволосая женщина с очень бледным лицом и назвалась Пат.
   "Очень хорошо, -- сказал Альфред, предлагая ей присесть. -- Я хочу поговорить с вами о мальчике, о кастрате, которого привел сюда ваш приятель, и за ценой не постою".
   "А что я могу вам о нем рассказать? Я его едва знала, месье".
   "Как его настоящее имя?"
   Пат только пожала плечами.
   "Как вы с ним познакомились? Где? Когда? При каких обстоятельствах?" -- уточнил Альфред, когда Пат завладела желанной купюрой и спрятала ее за лифчик.
   "Это было больше года назад, месье. Я жила и работала недалеко от этого места, и вот как-то вечером на мосту ко мне пристали четверо пьяных парней, из тех, что имеют денежки, но почему-то все хотят получить задаром. Одна бы я не смогла от них отбиться и уже приготовилась к самому худшему, когда из темноты вдруг появился он -- сначала я вообще приняла его за девушку; он стоял на мосту и что-то подозрительно долго смотрел вниз, и еще подумала, как это так, что в такую холодную погоду он идет босиком по мостовой и на нем почти ничего нет, кроме грязной рваной рубашки до пят и шали, в которую он кутается, -- и камнем разбил лобовое стекло их дорогой машины. Парни были в ярости. Я думала, они убьют его. На пару мы едва сумели отделаться от них и от полицейского, которого я позвала на помощь, а он, гад, пригрозил упечь меня за решетку. Я привела мальчика к себе домой. Он был в ужасном состоянии. А потом... понимайте, месье, ни один мужчина в моей жизни, даже тот, кого я любила и по чьей вине оказалась на панели, не смотрел на меня так, как Габриэль. Уж не знаю, что на него нашло..."
   "Габриэль!? -- Альфред в слабой надежде ухватился за случайно оброненное в разговоре имя. -- Так значит, его звали Габриэлем? Это точно?"
   "Ах, конечно! -- взвизгнула женщина. -- Я спросила, как его зовут, а он сначала как-то смутился, словно не знал своего имени. Как я могла забыть?! Ведь в более нелепую ситуацию, как по его милости, я ни разу в жизни не попадала. Глупо все получилось. Когда он припал к моей груди, я подумала, что он хочет меня. Вообще-то я не занимаюсь благотворительностью, но он все-таки спас меня. Я решила вознаградить его за это и, чтобы не растягивать процесс, полезла рукой ему в пах, но не нашла того, что искала. Я даже вскрикнула от неожиданности. В это время как раз вернулся мой приятель, меня он сильно избил, а мальчика увел с собой и, как я потом узнала, продал г-же Эрнестине. Перспектива иметь его в числе своих любовников и воспитанников показалась ей весьма заманчивой -- новые, еще неизведанные ощущения обещали ее клиентам его объятия, а ей самой -- горы золота. Когда Габриэль впервые увидел меня здесь, он закрыл лицо руками и, расхохотавшись, убежал. Позже я видела его два или три раза. Вот и все".
   "Он что-нибудь рассказывал о себе?"
   "Ничего. Он был не слишком словоохотлив. А к тем немногим словам, что он произносил, никто не прислушивался, потому что все считали его чокнутым".
   "Вы тоже?"
   "Да. Он действительно был не в себе. Говорили, что поначалу он долго упирался, что госпоже даже пришлось принимать крайние меры, но потом -- не похоже было, чтобы он работал из-под палки. Я сама видела, с каким воодушевлением (если здесь уместно это слово) он заводил клиентов, когда они собирались в большой зале и он танцевал перед ними на столе, с какой легкостью он обнажал свой зад перед первым из них, у кого вставало, и брал в рот у каждого, кто был не прочь. Если он не получал от этого удовольствия, сударь, то я не знаю, чего он добивался".
   "Я слышал, он пользовался спросом".
   "Небывалым! Здесь такого отродясь не видывали. Это и спасло его в тот раз, -- сказала Пат, -- когда госпожа, в конец устав от его выходок и бесконечных капризов, отослала его на первый, подвальный этаж, где живет и трудиться прислуга. Это место можно назвать ссылкой, даже каторгой: хаслер, туда попавший, исполняет самую тяжелую и самую грязную работу -- от стирки белья и мытья посуды до чистки отхожих мест и расчленения трупов -- и бесплатно дает каждому, кто захочет. Оттуда редко возвращаются, но Габриэль вернулся. Госпожа сама пришла за ним: желание клиента -- для нее закон".
   Альфред представил эту сцену. Г-жа Эрнестина в вечернем платье, да хотя бы в том самом, в каком она предстала перед ним вчера, спускается в подвал. Ее сопровождают слуги с факелами в руках: там, внизу, всегда темно, а слабого света, который дают вмонтированные в стену лампы, не достаточно. Едва переступив порог, госпожа подносит к лицу надушенный батистовый платочек; она ступает осторожно, стараясь ни к чему не прикоснуться, чтобы не испачкать свое дорогое платье. Навстречу ей выбегает какой-то человек и отвешивает низкие поклоны. "Где он?" -- спрашивает госпожа, и человек указывает ей на низкий темный проем в стене. Чтобы пройти в него, госпоже приходится наклониться. Свет факелов озаряет кучу угля, на которой лицом вниз лежит мальчик. На нем удобно расположился кто-то из слуг; он подходил уже к самому интересному, когда увидел разлившийся вокруг свет и услышал голос своей хозяйки: "Вон!" Слуга поспешно подбирает свое имущество и на цыпочках семенит к выходу. "Встань!" -- приказывает г-жа Эрнестина, обращаясь к мальчику; он неподвижен. Она бьет его своей тяжелой тростью, но мальчик лежит, даже не шелохнувшись. Тогда концом трости она приподнимает край грязной рубашки, брезгливо поморщившись, осматривает нанесенные мальчику раны и приказывает своим слугам перенести его наверх и позвать врача.
   "Он у многих отбивал постоянных клиентов, -- продолжала Пат, -- и за это его ненавидели".
   "Что, простите?" -- переспросил Альфред.
   "Я говорю, что многие его ненавидели, -- повторила Пат, -- за то, что своей красотою он затмевает прекраснейших представительниц моего пола. За то, что он нечто среднее между мужчиной и женщиной, а умеет так вести себя в постели, что все его клиенты приходят в восторг от того, что он делает. Своими руками и языком он удовлетворял не только мужчин (немногие из них считали его задний проход идеальным), но и женщин, и ничуть не хуже, чем это мог сделать полноценный мужчина. За то, что он пользуется большим спросом, чем другие, -- он был самой прибыльной статьей..."
   "За то, что он сохранил свою душу в неприкосновенности, не продался, как другие", -- добавил Альфред.
   "Вы думайте? За кого вы вообще его принимайте? За ангела, должно быть, -- предположила Пат, -- за несчастного отступника небес, который вынужден влачить на этой проклятой земле жалкое существование хаслера, чтобы заработать очередную дозу? Это все так. Здесь не захочешь -- станешь наркоманом: наркотики подмешивают в пищу, дают как обезболивающее, чтобы поставить на ноги, наркотиками часто расплачиваются клиенты. Да и просто иногда бывает так тошно на душе (у нас нет никакого другого развлечения, кроме как обсуждать, кто с кем переспал, кого и за что наказали), а у хозяйки всегда найдется то, что тебе нужно. Она поощряет наше увлечение, ведь оно ей так выгодно, -- и добавила: -- Но вы ошибаетесь на счет Габриэля, он не был ангелом. Он убивал детей".
   "Он считал, что так будет лучше".
   "Конечно. А вы знаете, что одних мальчиков он убивал, а с другими спал? Он был одним из немногих, кому г-жа Эрнестина позволила набрать себе учеников, чтобы он научил их тому, что знает сам, научил любить свое ремесло, как он сам любил его. Его учениками становились такие, как Тиль, насильственно лишенные девственности, испуганные и подавленные. Вместе с одним из доверенных матушки он готовил их к выходу "в свет", как у нас это называется. Через его постель прошли многие, и Саид тоже. Когда его выгоняли, все эти мальчики, его ученики, как и все остальные, получили право отыграться, отомстить ему, плюнуть в лицо, и каждый из них сделал это с радостью: кто искусственным членом, кто резиновой дубинкой, кто бейсбольной битой, кто пустой бутылкой из-под шампанского..."
   "За что вы так его ненавидите?" -- спросил Альфред, прерывая ее красочное повествование.
   "Он испортил мне жизнь, разбил мое сердце, -- ответила молодая женщина. -- Знакомство с ним обошлось мне слишком дорого. Я всегда хотела иметь детей. Но после того, как мой приятель избил меня, я не смогу выносить ребенка. И все из-за этого выродка!"
   Альфред чуть было не вспылил, но смягчился:
   "Ладно. Идите к себе, Пат, и пошлите ко мне Тиля".
   "Тиль умер позавчера от передозировки, -- сказала молодая женщина уже с порога. -- Мы все скоро умрем, месье. Это наша судьба, не лучше и не хуже, чем у других".
   Альфред молча вынул из петлицы завядший цветок и подарил его ей.
   "Он тоже любил эти цветы, -- сказала Пат, поднося помятую лилию к своим бескровным губам. -- Прощайте, месье".
   После ее ухода Альфред попросил вызвать ему такси, перед уходом побывал в будуаре у г-жи Эрнестины и за все расплатился с ней -- хитрая хозяйка борделя получила достаточно приличную сумму за одну ночь.
   "Кроме того, я внесла в счет диск, который вы решили унести с собой, -- добавила г-жа Эрнестина как бы мимоходом. -- В следующий раз, месье, если вы захотите поговорить о ком-нибудь из моих подопечных, обращайтесь сразу ко мне".
   Альфред все понял.
   "Вас очень интересует мой кастрат? Вы слышали о нем от кого-то из моих клиентов? Славный был мальчик, с богатым воображением и изощренной фантазией. Такие сценарии писал -- мама дорогая! Но мне, как вы уже знаете, пришлось отказаться от его услуг".
   "Давно?"
   "Два месяца назад".
   "Как его полное имя?"
   "Габриэль Флер-де-Лис, -- ответила г-жа Эрнестина. -- Вам повезло, месье, у меня есть на него целое досье, и его не успели уничтожить, как мы обычно поступаем. Я покажу его вам, а, может быть, и отдам, если мы сойдемся в цене".
   "Деньги для меня не проблема".
   "Этот ублюдок жив, не так ли? -- догадалась г-жа Эрнестина. -- И он в ваших руках? Ну признайтесь же, месье".
   "Назовите свою цену, мадам, -- процедил сквозь зубы Альфред. -- И не сомневайтесь, я проверю насколько достоверны сведения, которые вы мне продадите".
   "Не беспокойтесь, месье, -- сказала г-жа Эрнестина, набирая номер своего помощника: -- Ромио, спустись в архив и принеси мне досье на Габриэля Флер-де-Лис. Да, и оставшиеся диски тоже. -- Если бы вы обратились в полицию, вам сообщили бы то же самое, или того меньше".
   Когда Ромио принес все бумаги и диски, г-жа Эрнестина передала их Альфреду для того, чтобы он удостоверился, что его не обманывают, потом написала на бумажке сумму, показала ее Альфреду и сразу же сожгла. Альфред, не колеблясь ни минуты, выписал на ее имя новый чек, встал, собрал свои вещи и направился к выходу.
   "Вас проводят, месье, до свидания, -- бросила ему вдогонку г-жа Эрнестина. -- Жаль, что больше ничем не могу вам помочь. И обязательно передавайте привет Габриэлю".
   Но Альфред больше не удостоил ее ни словом, ни взглядом.
  
   Проходя мимо одной приоткрытой двери, он на мгновение задержался: в огромной зале, развалившись на креслах и диванах, расположилась дюжина мужчин, которым прислуживали голые девицы и красивые юноши в соблазнительных нарядах, открывавших для ласк грудь, гениталии и задницу -- в зависимости от желания клиента. На столе перед либертинами было вдоволь всего: и еды, и питья, -- чтобы извести даже самый привередливый желудок сладостной истомой, а прелести юных слуг давали богатую пищу глазам и рукам, стоило лишь протянуться к ним. Юноши и девицы обходили каждого либертина и каждого ублажали согласно его вкусам.
   Один из юношей повернулся спиной к сидящему напротив него либертину и нагнулся вперед, отчего длинный шелковый подол его платья, задрапированный множеством складок, разошелся двумя пышными фалдами, и белоснежная мягкая плоть показалась из кровавых пучин, словно горы поднявшиеся вдруг со дна океана. Развратник с рычанием ворвался через узкий, восхитительно тесный проход в мраморный храм меж двух ослепительных по красоте и белизне холмов и нанес ему непоправимый урон, учинив в его стенах черную мессу, кровавую вакханалию. После чего измученного неравной схваткой юношу передали для забавы слугам, таким же порочным, как их господа: гости г-жи Эрнестины пресытились им, даже толком не насладившись.
   Альфреду стало дурно.
   Он задыхался здесь, и хотел поскорее выбраться из этого страшного места, из этой зловонной канавы на окраине города, куда его завлекло любопытство и безмерная жажда новых ощущений, и, разумеется, не имел никакого желания возвращаться сюда еще раз, он даже испытывал отвращение при одной мысли об этом. Если уж говорить откровенно, он бывал и в более злачных местах, но, после того, что он увидел и узнал, он вызывал отвращение даже у самого себя.
   Яснее, чем когда-либо, он осознал свое убожество. Он с удовольствием, даже со сладострастием, погружался в выгребную яму разврата, которая засасывала его как Стигийское болото, и барахтался в этой грязи, в этой противной липкой жиже, состоящей из разлагающихся тел и экскрементов, над которыми вьются тысячи мух, барахтался с такими же похотливыми сатирами, как он сам. Он презирал и ненавидел себя, потому что понимал, что он -- один из них! Ведь, одаривая первого встречного юношу своими грязными ласками и поцелуями в общественном туалете, предлагая ему в качестве компенсации морального вреда выпивку в баре или несколько фунтов, он тем самым принимал философию и образ жизни таких людей, как г-жа Эрнестина, он становился соучастником их преступлений. И хотя фактически он вошел в жизнь (и в зад) Габриэля не так давно, ему казалось, что он содомировал его в течение многих лет; каждый раз, когда преломлял свое копье с продажным мальчиком, он способствовал его падению, усугублял его муки. Мысль эта - а в памяти еще свежа была его омерзительная выходка! -- обожгла его лицо прильнувшей к щекам кровью.
   Он открыл папку, лежавшую у него на коленях. "Габриэль Флер-де-Лис, родился шестого ноября... -- читал Альфред. -- Не может быть! Ему почти двадцать лет, через две недели исполниться двадцать... Мать, Беатрис Доглис, проживавшая по адресу... отказалась от сына сразу после рождения, погибла два года назад в результате несчастного случая (пожар). Отец неизвестен. Воспитанник частной мужской школы Архангела Гавриила, из которой сбежал... ему тогда было двенадцать. Официально числиться пропавшим без вести. В случае появления новой информации связаться с г-ой Стелой Энотер (ее адрес). А это что? Вырезки пятилетней давности: "Учитель обвиняется в сексуальных домогательствах по отношению к своим ученикам", "Сорокапятилетний Калиб Брант признался, что имел связи со своими воспитанниками: следствием доказано уже десять случаев, в том числе случай с двенадцатилетним Габриэлем Флер-де-Лис, который оказался первой жертвой учителя-педераста. Нам стало известно, что не задолго до своего исчезновения три года назад Габриэль Флер-де-Лис ставил в известность руководство школы о том, что он и Калиб Брант состоят в сексуальной связи. Руководство школы не только проигнорировало данное заявление, оно обвинило мальчика в попытке оклеветать уважаемого человека, заставило отказаться от своих слов и извиниться перед г-ом Брантом". "Суд приговаривает Калиба Бранта к тюремному заключению сроком на двадцать пять лет..."
   Все это было до того банально, что мало тронуло Альфреда.
   На отдельно прошитых листках рукою г-жи Эрнестины было написано следующее:
   "психически неуравновешен, часто впадает в депрессию";
   "склонен к аутоэротизму";
   "хорошо двигается, невероятная гибкость";
   "делает все, начисто лишен чувства стыда и брезгливости";
   "особое внимание стоит уделять его языку и рукам, которыми он владеет в совершенстве, все остальное -- медленно гниющий кусок мяса, на который никто не позариться. Его задница подойдет только для съемок сцен жесткого фистинга: в нее можно засунуть все, что угодно";
   "ему нравятся сильные и грубые мужчины с членом не меньше восьми дюймов в диаметре и одиннадцати в длину и мальчики от десяти до шестнадцати лет, нравится жестокость одних и нетронутые задницы других";
   "отлично подойдет для группового секса, как однополого, так и разнополого";
   "провоцирует клиентов на жестокое обращение, ярко выраженные мазохистские наклонности";
   "Рекомендации по использованию: для обоих полов -- фелляция (с проглатыванием спермы), римминг (с поеданием кала), фистинг (активная позиция), анальное (активная позиция) или вагинальное сношение с применение годмише и т.п.; анальное сношение (пассивная позиция), фистинг (пассивная позиция), кроме фистинга мочеиспускательного канала, -- в очень редких случаях!!! и за отдельную плату; зоофилия: тоже, что и для людей (за отдельную плату), анальное сношение (пассивная позиция) в зависимости от вида: жеребец, кабель, самец гарилы и т.д. (за отдельную плату); вызывание рвоты, применение клизмы: обычной, с кипятком (за отдельную плату); БДСМ: связывание веревкой, ремнями, подвешивание: за руки, за ноги, за одну руку, за одну ногу, за пальцы, за волосы, за кожу (в промежности -- за отдельную плату), за шею (за отдельную плату), порка розгами, кнутом, от сорока ударов (за дополнительную плату), плетью со стальными наконечниками (за отдельную плату), от пяти ударов (за дополнительную плату), нанесение ударов по лицу и в промежность (за отдельную плату); применение каленого железа в промежности и анусе (за отдельную плату); применение электродов, путем введения в мочеиспускательный канал или в анус (за отдельную плату), экстремально глубокий фистинг с использованием годмише недопустимых размеров (за отдельную плату), пытки (за отдельную плату), нанесение увечий: переломы конечностей, вырывание языка и глаз, отсечение пальцев, кистей рук, ступней, головы (за отдельную плату), смерть: в результате непредвиденных обстоятельств (штраф), по желанию клиента: повешение, утопление, отравление, сожжение на костре, распятие, колесование, сажание на кол, возможность самостоятельно забить жертву до смерти кнутом или палками (за отдельную плату), сношение с трупом и каннибализм (за отдельную плату)".
   "Каждый пункт с пометкой "за отдельную плату" должен быть заранее оговорен в личной беседе со мной".
   Дальше шел перечень наркотических препаратов, показанных ему для применения, и их дозировка, а также наблюдения врача, состоящие сплошь из каких-то неразборчивых латинских словосочетаний.
   Альфред пришел в ужас при мысли, что с его мальчиком все это могли сделать, а что-то, уж наверняка, делали, за так называемую дополнительную плату. Тошнота подкатила к горлу.
   "Остановите машину, -- попросил Альфред шофера где-то на полдороги к дому Фредди. -- Остановите прямо здесь".
   "Хорошо, месье! Только ведь это вдвое меньше того расстояния, что мне пришлось покрыть, чтобы доехать до того захолустья, куда меня вызывали. Придется доплатить".
   "Вы за деньги и душу готовы продать, не так ли? -- спросил Альфред раздраженно. -- У вас есть дети?"
   "Двое, старшему двадцать, а младшему нет еще и двенадцати. Он такой хорошенький, век смотри -- все не налюбуешься!"
   "Это то, что мне нужно. Я хочу его. Сколько?"
   "Да вы что?! -- закричал шофер в бешенстве. -- Да за кого вы меня принимаете!? А ну, убирайтесь отсюда!"
   Альфред даже не шевельнулся. Он непринужденно достал папиросы и мундштук, закурил и, сбросив пепел прямо на сидение рядом с собой, повторил свой вопрос.
   "Ишь моду завели! Думают, если у них деньги есть, значит, им все позволено!" -- орал шофер, во все стороны брызгая слюной от негодования, и вылез из машины, чтобы силой выдворить мерзавца, который осмеливается делать ему, работяге, отцу двоих детей, столь неприличное предложение.
   Альфред был спокоен и полон достоинства и, когда разъяренный отец семейства и добытчик открыл дверцу такси и протянул к нему свои огромные мозолистые руки, сказал:
   "Цена в две тысячи вас устроит?"
   "Чего?" -- не понял шофер, но почему-то остановился.
   "Две тысячи, -- повторил Альфред с расстановкой, -- за вашего младшего сына. Это честная сделка -- вы получаете деньги, а я возможность делать с вашим сыном все, что пожелаю".
   "Вы шутите, месье?" -- осторожно переспросил шофер.
   "Я, как никогда, серьезен".
   "Две тысячи, месье?" -- спросил шофер, вслушиваясь в каждое свое слово, чтобы поверить, что все это не сон.
   "Да, две тысячи".
   "За моего сына две тысячи, месье?"
   "За вашего младшего сына, -- уточнил Альфред. -- Отвечайте немедленно, да или нет? Мне некогда ждать".
   "Я понимаю, месье. Я согласен, только деньги вперед".
   "Я заплачу вам еще столько же, -- продолжал Альфред, -- если вы сами сделайте это в первый раз".
   "Что именно, месье? -- с готовностью во всем повиноваться своему благодетелю спросил шофер. -- Что я должен буду сделать?"
   "Трахнуть своего сына".
   "Я?!"
   "Да, именно вы, -- отвечал Альфред с самым невозмутимым видом, -- а я посмотрю, как это у вас получиться".
   "Я не смогу, месье, -- признался шофер, приуныв. -- Что хотите, но это не смогу".
   "Даже за десять тысяч? -- цинично спросил Альфред, стряхивая пепел. -- Да или нет?"
   "Но только один раз, месье, -- сказал шофер и шепотом добавил: -- И сделайте так, чтобы он никому не смог рассказать об этом. Понимаете, мой старший в нем души не чает, он не простит мне, если узнает, поэтому будет лучше, если вы, наигравшись, избавитесь от мальчишки. Не нужно, чтобы он вернулся. Хорошо, месье?"
   "Убирайтесь! -- сказал Альфред с презрением и вылез из машины. -- Слышали бы вы себя сейчас? Не вы ли только что собирались порвать меня на части?! Возьмите! -- он достал из кармана все оставшиеся деньги, какую-то мелочь, и швырнул их на заднее сидение. -- Купите что-нибудь своему младшему сыну, что-нибудь ненужное, о чем он давно просил и на что у вас нет денег".
   Шофер совсем опешил, не мог пошевелись ни ногой, ни рукой и не знал, что ему делать теперь, когда все обернулось таким образом.
   Альфред поплотнее завернулся в плащ и, едва не плача от обиды, зашагал по дороге, усыпанной осенними листья. В том, что этот человек, забыв о совести, о спасении своей души, согласился продать ему своего сына и сам продался, была и его вина: он искушал его, он предлагал ему огромные деньги.
   Спрос рождает предложение, так, кажется, говорят экономисты? До тех пор, пока будут такие люди, как он, Альфред, готовые платить деньги за то, чтобы их любили, вместо того, чтобы самим любить, будут существовать и хаслеры, и их хозяева, будут искалеченные судьбы, разбитые сердца.
   Пребывая в подобных мрачных раздумьях, Альфред медленно дошел до дома Фредди и, как ни в чем ни бывало, позвонил у парадного.
   "Я знал, что это ты, -- сказал Фредди, запуская его в дом; его потерянный вид, видимо, поразил друга, потому что он почти сразу же добавил: -- Ты, наверно, совсем озяб в своем плаще. Это очень шикарно, друг мой, но не практично, да и на дворе у нас сейчас не лето -- конец октября".
   "Я не чувствую холода", -- отозвался Альфред.
   "Но ты дрожишь, -- заметил Фредди. -- Не провел ли ты под своим плащом еще кого-нибудь, кто нуждается в моей помощи? -- пошутил он, но понял, что неудачно. -- Так что случилось? И что это у тебя в руках?"
   "Я потом расскажу тебе. Как мальчик?"
   "Это длинная история. Он проснулся сегодня около одиннадцати утра, -- продолжал Фредди, когда они оба расположились в кабинете у пылающего камина. -- Катрин вынуждена была опустить шторы. Осмотр я проводил практически в темноте, при свете одной единственной свечи, столь слабом, но и то совершенно невыносимом для твоего мальчика. Он, должно быть, много лет не видел света вообще. Но это еще не все. Когда я просто взял его руку, чтобы померить пульс и давление, он задрожал всем телом. Мне показалось даже, что он хочет вырвать свою руку из моей, освободиться от моего прикосновения и только страх, безотчетный и непонятный, мешает ему это сделать".
   "Вы поговорили?"
   Фредди махнул рукой.
   "Из него слова не вытянешь. Я не думаю, Альфред, что у него есть родные или кто-нибудь, кому мы могли бы сообщить о нем и перед кем тебе пришлось бы отвечать".
   "Скажи, каким он тебе показался?"
   "Он напоминает мне, -- отвечал Фредди, -- маленькую преданную собачку, которую хозяин выбросил во время грозы на улицу, а она не уходит от его дверей, не прячется от дождя и грома, а сидит у порога и ждет, ждет, когда хозяин пустит ее домой и даст погреться у своих ног. Она считает, что в чем-то провинилась перед своим хозяином, и не понимает, что больше не нужна ему, что она надоела ему. Она не тронется с места, она не будет есть и спать, пока хозяин не сжалится над нею или пока она не околеет у запертой двери, что скорее всего и произойдет. Жалкое зрелище, друг мой".
   "Не смейся над ним, -- жестоко прервал его Альфред. -- Ты ничего о нем не знаешь".
   "А ты, похоже, знаешь больше меня", -- парировал Фредди.
   "О чем еще ты говорил с ним?"
   "О чем доктор станет говорить со своим пациентом, если не о состоянии его здоровья?"
   "Состояние его здоровья ты должен в первую очередь обсуждать со мной".
   "Не цепляйся к моим словам, Альфред, -- попросил Фредди, -- а выслушай меня, если уж ты так хочешь, чтобы я с тобой обсуждал эти вопросы. Физическое состояние его здоровья оставляет желать лучшего, но ничего непоправимого нет: ему нужно больше отдыхать, избегать всяческих волнений, хорошо и правильно питаться. Как раз сейчас Катрин отпаивает его, словно дряхлого старика, молоком с измельченным хлебным мякишем. Может быть, у нее и получиться, если его не вырвет после первого же глотка. Меня же гораздо сильнее волнует душевное состояние его здоровья. Я считаю, что этот мальчик не вполне адекватен -- у него проблемы с восприятием реальности -- и что мне, как специалисту, следует пронаблюдать его".
   Альфреду эта идея не понравилась, но он ничего не сказал.
   "А ты был прав, -- продолжал Фредди. -- Анализ крови не выявил следов наркотиков и каких-либо признаков венерических болезней. Его кровь чистая, как у девственницы".
   "Надеюсь, теперь ты убедился, что он совершенно безобиден и нет никакой необходимости держать его взаперти?" -- спросил Альфред.
   "Ты хочешь сказать, что нет необходимости держать запертой дверь между двумя вашими спальнями, не так ли, друг мой?"
   "Если хочешь знать, да! -- закричал Альфред, которому надоели эти туманные намеки. -- И я требую, чтобы Катрин или открыла эту проклятую дверь, или дала мне ключ от нее!"
   "Ты требуешь?"
   "Да, Фредди! Я требую этого!"
   "Ну хорошо, -- согласился Фредди, звоня в колокольчик. -- Когда я вижу тебя расстроенным, более того -- рассерженным, я не в силах тебе отказать! Ведь гнев твой так прекрасен! Катрин, -- обратился он к вошедшей, -- отдайте Альфреду ключ от двери в спальню, которая соседствует с его собственной".
   Катрин удивленно взглянула на хозяина, но подчинилась.
   "Ты доволен?" -- спросил Фредди, когда Альфред зажал в руке заветный ключ.
   "Вполне, -- ответил Альфред и сменил тему разговора так непринужденно, словно ничего страшного или из ряда вон выходящего сейчас не произошло. -- Я ухожу к себе, хочу отдохнуть немного. Пусть меня никто не беспокоит, и, пожалуйста, попроси Катрин принести мне наверх чего-нибудь вкусненького".
   Фредди расхохотался:
   "Ты очарователен в своей дерзости! И за это я тебя люблю еще больше. Конечно, все будет так, как тебе угодно".
   "Спасибо!"
   Альфред поднялся наверх. Пока он переодевался, вездесущая Катрин, словно душа этого старого дома, принесла гостю царский обед и сразу же исчезла. Альфред тщательно запер за ней дверь на ключ, наспех перекусил, затем включил телевизор и вставил диск в проигрыватель.
   Там было на что посмотреть. По сюжету, либертины застали мальчика за мастурбацией: он растирал себе промежность мочалкой из грубого волокна и пальцами раздражал анальное отверстие. "Значит, тебе нравится анальный фистинг? -- спросил один. -- А зад ты подмыл?" Руки мальчика сражу же были связаны: запястья спереди, а локти сзади, и зафиксированы веревкой, протянутой через промежность от запястий к локтям. Либертин поставил его четвереньки, второй -- обездвижил его, усевшись ему на голову, прижав ее к полу и оплетя ногами, раздвинул ягодицы и обнажил блестящее от смазки отверстие ануса, в которое сразу же воткнули наконечник клизмы. Эффект не заставил себя ждать: через пару минут после окончания процедуры, мальчик выстрелил в воздух струю жидкого кала и забрызгал пол и ноги стоявшего рядом либертина. Тот пришел в ярость. "Убирай все это! -- орал он, ткнув мальчика в грязную лужу у своих ног. -- Убирай языком! Чтобы все блестело, дрянь!"
   Вид беззащитной коленопреклоненной жертвы, скорчившейся в неудобной позе на каменных плитах, подгоняемой, как бестолковая скотина, ударами хлыста, до невозможности возбудил второго либертина. Он не отвернулся с отвращением от "засранного" зада и, как настоящий либертин, овладел им в том виде, в каком он был в его распоряжении.
   "Давай! Вставь ему еще раз! -- подбадривал его первый, когда либертин начал засовывать в мальчика руку. -- Вставь до конца! Покажи себя! Как следует прочисти ему зад! Покончи с этой похотливой сучкой!"
   Постепенно он тоже включился в эту игру: просунув руку между ног мальчика, он нашел отверстие мочеиспускательного канала и терзал его длинным гибким хоботком из латекса. Мальчика, сокрушаемого таким образом с обеих сторон, всего буквально трясло от жестокого удовольствия: тело не слушалось его, колени подгибались, пальцы рук и ног скрутило как при приступе эпилепсии. Его приглушенные вопли, вопли боли и сумасшедшей радости, звучали для ушей Альфреда, чувствовавшего чудовищное напряжение его сфинктера, словно он был его собственным, как музыка.
   Уборка возобновилась, когда оба либертина кончили, вложив свои члены мальчику в руки. Ударами хлыста они привели его в чувство, и второй из либертиной запихнул перепачканную дерьмом руку мальчику в рот. Мальчик покорно облизал ее, как и ноги первого, после чего его развязали и приказали фистинговать самого себя с помощью огромного искусственного члена и одновременно мастурбировать их. Для этого они легли на бок один справа, другой слева от мальчика и прижали к его лицу свои члены, в результате ему пришлось сосредоточиться только на них: огромный член заменили на надувной с вибрацией, которым либертины управляли по-очереди, пока мальчик сосал их члены и ласкал пальцами анусы и наоборот.
   В какой-то момент, почувствовав внезапную потребность облегчиться, один из либертинов использовал мальчика в качестве унитаза. Он помочился ему в рот, туда же упали две дымящиеся колбаски кала; и мальчик слизывал его остатки с краев ануса и проникал в него языком.
   Но, когда он сам осторожно попросился в туалет, ему в грубой форме отказали, закрыли отверстие мочеиспускательного канала силиконовой пробкой и продолжили издеваться.
   Поставив мальчика на четвереньки, либертин втолкнул в него двухлитровую пластиковую бутылку с лимонадом -- так что из ануса выглядывала только пробка с надписью "Coca-Cola"; либертин отвернул ее и налил шипучки себе и приятелю, который лупил мальчика хлыстом по спине и ягодицам и требовал, чтобы тот целовал ему ноги, что мальчик и делал, а между чередой ударов орошал его раны своей мочой. После бутылки либертину удалось протолкнуть в высоко поднятый зад мальчика бейсбольную биту; когда и эта забава ему наскучила, он с помощью каких-то приспособлений раздвинул края ануса и сделал из него плевательницу, в которую оба смачно харкали и бросали свои окурки, предварительно загасив их о кожу мальчика.
   Казалось бы, этого достаточно, но им было все мало. После того, как мальчика вырвало во время фелляции, а повторившийся приступ рвоты не позволил ему убрать за собой, ему вымазали лицо и тело тем, чем его вырвало, то есть смесью мочи, кала и спермы, его уложили на решетчатый пол, развели его руки и ноги в стороны и накрепко привязали к четырем кольцам, а вокруг талии обязали веревку. Когда все было готово, либертин натянул веревку и поднимал таз мальчика до тех пор, пока от напряжения не затрещали мышцы его рук и ног и мальчик не застонал. Зафиксировав его в этом неудобном положении, первый либертин сначала не спеша отделывал мальчику грудь и натянутый живот розгами -- под его ударами кожа прямо-таки лопалась, и кровь стекала мальчику на лицо, -- а затем переключился на его промежность и внутреннюю сторону бедер. По его сигналу второй либертин перерезал веревку, и мальчик провалился в пустоту, разверзшуюся под ним. Когда натяжение веревки резко ослабевало, срабатывал механизм, приводящий в движение решетчатый пол. В тот момент, когда мальчик, вывихнув суставы рук и ног, без чувств повис над бездной на веревках, Альфред кончил.
   Он дрожал как в лихорадке, холодная испарина выступила на лбу. Негнущимися пальцами он вытащил папиросу, закурил и растянулся в кресле в приятной истоме. Безучастно следя за мельканием картинок на экране, он заглядывал себе в душу, спрашивая себя, как ему поступить.
   Все, чего он хотел, о чем мечтал, оживало у него на глазах, а воспоминания о сладостных минутах, проведенных с мальчиком, лишали его всех других желаний, кроме жажды обладания. Волосы шевелились у него на голове от некоторых чересчур откровенных и жестоких сцен; от этого желание его лишь возрастало, а член крепчал, наливаясь небывалой силой.
   Ему нравилось то, что он видел, нравилась жестокость, с которой сношали мальчика - его вытащили и окатили водой, чтобы привести в чувство, и либертины сразу же заняли все его естественные отверстия, а, испив свое желание, продемонстрировали друг другу "бесстыдно поникшие" члены как символ своего удовлетворения, -- и совсем уж особое удовольствие ему доставляло, когда мальчика всячески унижали и били. Ему и самому безумно хотелось делать с мальчиком то же самое, даже больше. Его развращенное воображение уже рисовало ему жуткие сцены унижений и пыток, которым он подвергнет мальчика, когда тот окажется в его руках. Он словно создан был для всей этой грязи, для позора! Это про него и таких, как он, поэт сказал: "Ему в веках достался странный жребий -- служить мечтой убийцы и поэта". Но душа Альфреда, его совесть открыто восставали против такой чудовищной несправедливости. Мысль примкнуть к армии его палачей причиняла ему страдания более мучительные, чем напрягшиеся чресла. Она окончательно отрезвила его, и он остановил воспроизведение фильма.
   Бросая прощальный взгляд на экран телевизора, он на какое-то мгновение позавидовал этим людям: им ничто не мешало жить в согласии с собой и с этим миром и воплощать в жизнь свои желания -- ни совесть, ни общественное мнение. Они делали только то, что хотели делать, что приносило им не только удовольствие, но и стабильный доход. Любой из них, не задумываясь, расквасил бы нос тому, кто осмелился бы оговориться, что их деньги добыты нечестным или незаконным путем, потому что вся их жизнь строится на философии, что все так живут, что всем, от портовой шлюхи до его королевского величества, приходится время от времени поступаться своими принципами и ложиться под того, кто сильнее и влиятельнее. И никто -- ни тот, кто сверху, ни тот, кто снизу, -- не считает свое положение позорным, потому что в любой момент, в зависимости от обстоятельств, они могут поменяться местами, а само действо -- преступлением, скорее -- вынужденной необходимостью, потому что именно так толковые люди делают деньги, политику, историю! И все бы правильно, если бы... наряду с бурей восторгов, вызванными всем увиденным и услышанным сегодня, он не чувствовал столь же сильного отвращения и возмущения. Если бы этот мальчик не напоминал ему о многом, о чем он давно хотел забыть, но не позволял себе этого: его воспоминания - пусть и весьма болезненные - были ему дороги, его жизнь была бы неполной, расстанься он с ними ненароком.
   Ему вдруг страстно захотелось еще раз взглянуть на мальчика. На самом деле Альфред не решался оставить его одного: на него вдруг напал дикий страх, что мальчик что-нибудь сделает с собой. Он считал себя обязанным что-то придумать, найти способ подать ему знак, чтобы он понял, что он не так одинок в этом мире, как полагает. Письмо написать было проще всего, но Альфред не забывал, что под ним может подписаться и друг, и враг, а Габриэль должен был увериться в том, что послание, каким бы оно ни было по форме, пришло от друга. Перебрав в уме различные варианты, Альфред остановил свой выбор на белоснежной лилии, тем более, что он сам напоминает лилию, да и Пат говорила, что ему нравились эти цветы.
   Прежде чем открыть дверь, Альфред заглянул в замочную скважину, но ничего не увидел: плотные шторы на окнах не пропускали в спальню дневной свет и только алый шлейф протянулся от камина. Альфред заколебался: "Если я войду туда, а он не спит, не представляю, что я буду делать? Как ему представиться и что говорить, как объяснить ему свое внезапное вторжение, свое поведение и свои слова, а главное -- я не знаю, как он отреагирует на все это? Вдруг он испугается? А я очень хочу произвести на него хорошее впечатление, я хочу ему понравится". Но потом осторожно отпер дверь и, как привидение, проскользнул в комнату.
   Долго и неподвижно стоял он у постели спящего мальчика, жадно внимая его тихому дыханию, биению его сердца. Если бы он не понимал, как тяжко пришлось Габриэлю на этом свете и как, должно быть, нелегко ему сейчас, Альфред считал бы себя абсолютно счастливым. Он чувствовал себя преступником, питающимся его болью, его отчаяньем, любующимся его мукой. Но все, даже голос совести, восторженно смолкало в нем при виде этого мальчика, и он пил глазами его холодную красоту, и льнул к нему всей душою, и мысленно целовал его. Прикоснуться к нему Альфред не смел. Он боялся, что его тело рассыплется в прах, как плохо склеенный хрустальный бокал, от одного его прикосновения; и одного прикосновения было достаточно, чтобы в его душе пробудились самые низменные инстинкты. А он так боялся сделать мальчику больно. Сейчас он напоминал собою паломника, приклоняющего колени на холодный мрамор у подножия алтаря, а цветок лилии, который Альфред положил на подушку рядом с головой спящего, казалось, был принесен в дар юному и прекрасному божеству.
   Альфред сел в кресло напротив него и не заметил, как уснул. Проснулся он далеко за полночь, камин уже почти погас и в комнате стало совершенно темно. Осторожно, стараясь очень сильно не шуметь, он разворошил угли и подбросил еще поленьев, которые сразу же занялись.
   Он едва не подскочил на месте, обнаружив, что постель пуста, но быстро успокоился, когда, удивленно и испуганно оглядевшись по сторонам, увидел пробивающейся из-под неплотно прикрытой двери, ведущей в ванную комнату, слабый свет. "Все в порядке", -- подумал он, опускаясь на край постели. Ему попалась на глаза смятая и отброшенная в сторону ночная рубашка. Альфред не смог удержаться от соблазна -- взял ее в руки и, застонав от блаженства, зарылся в нее лицом. Она еще сохранила тепло его тела; от нее пахло дождем и ночью. Альфред ощутил внезапный и мощный прилив желания, противиться которому он не счел необходимым.
   В то же самое мгновение сзади ему на шею легла легкая рука, тонкие пальцы взъерошили волосы на затылке, а другая обвилась вокруг его талии и невзначай скользнула ему в промежность, словно проверяла готовность сокрытого там орудия. Мальчик прижался к нему всем телом, и жаркое дыхание его обожгло кожу.
   -- Габриэль! -- воскликнул Альфред, обернувшись, и с облегчением вздохнул. -- Ты напугал меня...
   Он так и не успел по-настоящему испугаться: мальчик поцеловал его. Губы его были горячи, раздвоенный язык -- это жало ехидны, точащее сладостный яд, разжигающий кровь и ослабляющий волю, -- оказался у него во рту и выманил своего собрата. Язык Альфреда метнулся ему на встречу и последовал за вожаком, разбудившим и позвавшим его.
   В голове Альфреда помутилось от желания, сердце, казалось, остановилось, все тело налилось свинцом, руки и ноги не двигались. Мальчик помог ему снять рубашку и расстегнул штаны, выпустив на свободу трепещущую птаху. Альфред без сил повалился на подушки, а мальчик, избавив его от остатков одежды, сел на него сверху.
   От вожделения Альфреда бросало то в жар, то в холод. Он больше не мог ждать: его фаллос, заносчиво взметнувшийся, раздулся и побагровел от нетерпения; казалось, что он сейчас разорвется. Вязкие капли просочились сквозь крошечные губки, и мальчик с жадностью слизал их.
   Слегка увлажнив таким образом исполинское орудие Альфреда, видя его непосильные муки, мальчик приподнялся и пальцами раздвинул края ануса, чтобы принять его. Но, введя головку фаллоса в отверстие, он между тем не торопился продвигать его дальше, он заигрывал и дразнил его, чтобы еще сильнее, еще больше раззадорить.
   Альфред испугался, что сейчас кончит: он был переполнен до краев, -- и рассвирепел.
  
   Не давший волчий голод утолить,
   Набивши ненасытную утробу, и
   Не позволивший смирить
   Безумное горение крови,
   Раздавлен будет под пятою
   Того, кто смел жестоко полюбить,
   Он будет сломан, смят его рукою.
  
   Он схватил мальчика за шею и привлек его к себе.
   -- Вставь его в себя, блудливая тварь, -- прошипел он, -- немедленно!
   И мальчик насадился полностью, Альфред конвульсивно дернулся и отпустил его. Ствол вошел в него мягко, как горячий нож в масло, не встретив на своем пути никаких препятствий, и теперь, неплотно зажатый, резво подрагивал внутри мальчика.
   -- Вот и славно! А теперь покажи, что умеешь, -- сказал Альфред. -- Танцуй для меня.
   Немного нагнувшись вперед и перенеся вес тела на руки, мальчик стал поднимать и опускать таз, а Альфред обхватил руками его голову и жадно пил его дыхание. Но потом он внезапно откинулся назад, головой на колени Альфреда, и изгибался и извивался так немыслимо, что Альфред стонал и корчился от слитых воедино наслаждения и муки. Ему на какое-то мгновение показалось, что его ствол сломается: чувство было таким словно его, как пень, выкорчевывают или вырывают, как больной зуб. Ужасно больно! Но общие ощущения -- восхитительные, непередаваемые! Потом он снова приблизил к Альфреду свое лицо и снова откинулся ему на колени, и так несколько раз.
   Удовольствие было столь непривычным и сильным, что Альфред не заметил, как спустил в мальчика первый заряд, как говориться, загнал шар в лузу. Он растянулся в приятном оцепенении, когда, как говорят, душа покидает тело, и почувствовал, как мальчик обвил руками его шею и приклонил голову к его голове.
   Некоторое время они оба оставались недвижимы, потом фаллос Альфреда встрепенулся, неохотно покидая завоеванные территории. И прежде, чем Альфред успел подумать об этом, мальчик кончиками языка, что были сродни лепесткам пламени, коснулся его члена, который сразу же поднял свою налившуюся кровью головку. Альфред задохнулся от восторга, когда мальчик взял ее в рот -- прикосновение его губ было нежным и обжигающим, а язык дарил волшебные ощущения -- и ласкал ее заднюю поверхность языком, сосал ее и весь посох целиком. И пока его проворные пальцы ласкали нежную кожу мошонки и задний проход Альфреда, тот воздавал почести предоставленным в его распоряжение белоснежным бедрам и промежности, которые он сильно мял и покрывал поцелуями. Раздвинув ягодицы, он приник губами к отверстию ануса и сначала алчно поглощал собственное семя, которое мальчик выталкивал из себя, а потом глубоко вонзил в него язык и сосал его. Напоследок он пустил в дело зубы. Со всей силы он впивался ими в зарубцевавшуюся плоть, а пальцами скреб его задний проход и чувствовал, как он вздрагивает, как сжимаются мышцы ануса, в плену которых оказались его пальцы, и, совсем обезумев, с остервенением рвал его, доколе не ощутил на губах горький привкус крови.
   Мальчик стократ возвращал Альфреду его ласки, чем вызвал сильное семяизвержение. Зарывшись головами в бедра друг друга, оба дрожали, объятые лихорадкой. Мальчик, захлебываясь, словно голодный ребенок, которого наконец-то приложили к пышной материнской груди, истекающей теплым молоком от малейшего прикосновения, глотал жемчужный сок, переполнявший ноющие чресла Альфреда. Он был ненасытен; он высосал из ствола Альфреда все до капли, опустошил его полностью, вбирая его в себя почти до самого корня.
   Но Альфред был до такой степени возбужден, в такую чрезмерную похотливость он впал, что, даже после столь частого и обильного фонтанирования, коим увенчались труды его юного и безмолвного любовника, фаллос его, как в молодые годы, не утратил ни силы своей, ни твердости. Напротив, он стал как будто крепче, словно закаленный в горниле клинок; он рвался продолжить поединок, как молодой задиристый петух, он жаждал обагриться кровью.
   Своими ласками мальчик разбудил в нем настоящего зверя, который, ощеряясь, смотрел на него из темноты. На самом деле он был уже сыт и с удовольствием играл с остатками своего обеда.
   Когда мальчик встал на колени, зацепился руками за богато украшенную резьбой спинку кровати и повернул к Альфреду свой видавший виды, но все еще крепкий зад, он достал из штанов кожаный ремень и что было силы отхлестал мальчика по спине и ягодицам концом с пряжкой. Потом взял мальчика, во время экзекуции не проронившего ни звука, за бедра и приоткрыл распустивший бутон, страстный и влажный. Он раскрылся еще больше, когда Альфред поднес к нему свой жезл, о твердости и категоричности которого говорить даже не стоило, и прикоснулся к пульсирующей бурой плоти его головкой, и поглотил ее. Воодушевленный таким успехом, Альфред надавил на него, и массивный орган, доставлявший его любовникам немало сладостных и одновременно с этим болезненных моментов, целиком исчез внутри мальчика.
   И то обстоятельство, что теперь он ведет, придал Альфреду уверенности в своих силах и безнаказанности, уверенности и наглости вора, который в глухую темную ночь лезет в дом, хозяева которого еще даже не легли спать. Он намеревался раздавить мальчика своей мощью. Прижав его раскрытые бедра к розетке и завиткам в стиле рококо, он повис на спинке кровати, жалобно вторившей стонам обоих любовников, и подтягивался на ней как на турнике, поднимая и опуская мальчика на своем члене, -- обрушился на его хрупкую оболочку градом тяжелых ударов: каждый шаг на пути к блаженству, который преодолевал этот пилигрим своим посохом, был сродни удару каменного кулака, от которого мальчик сотрясался всем телом. Он прогибался под Альфредом, как молодое стройное деревце в сильную бурю, и, запустив пальцы ему в волосы, нежно обнимал его за шею.
   После несколько решительных, грубых толчков, таких, что прямая кишка мальчика, должно быть, трещала по швам под напором его силы, Альфред разрядил свою пушку полностью. Внутри мальчика произошел мощный взрыв, подобный рождению сверхновой звезды, и шипящий поток света ударил в темные недра его микрокосма и затопил его до краев жизнью.
   Альфред, опустошенный и раздавленный, повалился на бок и отключился.
   Придя в себя, он увидел, что мальчика рядом нет; в ванной комнате шумела вода.
   Альфред встал. Он чувствовал во всем теле исключительную легкость и такой прилив сил, словно он помолодел на десять лет. Кажется, он мог бы пробежать сейчас стометровку за считанные секунды или побить свой собственный рекорд, переспав с максимальным количеством парней за одни сутки. Раздумья о подобном распутстве навели его на мысль о мальчике, о сладостных минутах, проведенных в его объятиях, в нем, и дремавшая было пташка дерзко напомнила о себе, ударив его в живот и пробудив болезненные сожаления.
  
   Жаль, эту ночь уже не повторить!
   И страсти труп не истерзать страданьем
   И мертвого повторно не убить!
  
   Альфред взял себя в руки, подкрался к дверям в ванную комнату и попробовал ручку. Заперта. "Ничего. У меня впереди еще много времени", -- рассудил он, собрал свою одежду и ушел к себе. Дверь за собой он запер -- так иной муж, отравляясь в крестовый поход, заковывал свою супругу в пояс верности -- и с легким сердцем лег спать.
  
   Утром следующего дня Альфред позвонил г-же Энотер и договорился с ней о встрече. Он привел себя в порядок, переодевшись в ненавистный ему официально-деловой твидовый костюм, на который, в обязательном порядке, приколол цветок.
   Фредди едва сдержал восторженный возглас удивления, когда увидел его в таком виде.
   "Если ты хочешь закадрить премьер-министра, то более подходящего костюма ты не смог бы выбрать, -- сказал он. -- Обедать, как я полагаю, ты будешь не дома".
   "Да, перекушу по дороге".
   "Ты уезжаешь? Надолго?"
   "Ты даже не успеешь по мне соскучиться, -- отозвался Альфред, позвякивая ключами в кармане. -- Фредди, окажи мне одну услугу".
   "Все, что пожелаешь".
   "Помни о нашем уговоре. Мальчик -- мой. Я содомирую его, а ты меня, и никакой смены позиций и партнеров, понял меня?"
   "Ревнуешь?"
   "Не смей, Фредди".
   "Иначе что? Да ну тебя! Я не страдаю некрофилией".
   Альфред позволил себе усомниться, однако спросил уже с порога:
   "Я действительно так хорошо выгляжу, Фредди?"
   "Мой дорогой друг, ты прекрасен, как бог! Я не знаю такого человека, который при встрече с тобой не влюбился бы в тебя с первого взгляда!"
   Альфред, сверкнув глазами на верхние окна, торжествующе улыбнулся и спустился к своей машине.
  
   Г-жой Энотер оказалась красивая женщина около сорока лет, с длинными распущенными волосами соломенного цвета, больше похожая на взрослую школьницу, чем на преподавательницу.
   "Г-жа Энотер?" -- начал было Альфред.
   "Это я, -- отвечала красавица, -- проходите. Как хоть вас зовут? Разговаривая со мной по телефону, вы даже не представились".
   "Непростительная оплошность. Зовите меня Альфредом, г-жа Энотер".
   "Тогда и вы, Альфред, зовите меня Стеллой, -- сказала красавица, -- а "г-жа Энотер" прибережем для моих учеников. Вы хотели поговорить о Габриэле. Я, наверное, знаю о нем больше, чем кто-либо другой. Но прежде скажите, вы нашли его?"
   "Нет", -- солгал Альфред: он не хотел делить Габриэля ни с кем -- ни с мужчиной, таким, как Фредди, ни с этой красивой женщиной, которую, он это видел, очень огорчили его слова, -- не хотел, чтобы Габриэль делил свое сердце между ними.
   "Я думала, что он вернется, -- сказала Стелла, -- поэтому так долго, почти до самого закрытия школы, не уезжала оттуда".
   "Я понимаю".
   "Все так говорят, но это только слова, слова, которые ничего не значат. Вы даже не знаете, жив он или нет? -- спросила Стелла с надеждой, и Альфред отрицательно покачал головой. -- Мне страшно представить, как сложилась его судьба, особенно после того, что он пережил. Я нерелигиозный человек, но все время молю бога о том, чтобы Габриэлю не пришлось снова испытать это унижение, чтобы бог защитил его, если он жив, и даровал ему успокоение, если он мертв".
   "Вы допускаете и такую мысль?"
   "Я не могу с ней смириться, хотя и понимаю, что так было бы лучше, лучше для него".
   "Вы даже не можете себе представить, насколько правы", -- подумал Альфред. Фильм на диске не был инсценировкой, он знал это. Кожа мальчика по-настоящему шипела и плавилась под жаром раскаленных до красна пыточных щипцов, она по-настоящему лопалась под ударами хлыста. Огромный племенной жеребец, специально обученный для этого, по-настоящему насиловал мальчика, чьи голова и грудь были закованы в стальной каркас, а нижняя часть тела зашита в шкуру кобылицы белой масти с роскошным хвостом и, после придания ей определенного положения, так же обездвижена за счет стальных же колодок на щиколотках. "Должно быть, они использовали какой-то специфический запах для привлечения самца, -- не без удовольствия подумал Альфред, -- запах кобылицы в период течки".
   "Каким он был?" -- спросил он, устраиваясь поудобнее в кресле напротив хозяйки, на столе, покрытом белой ажурной скатертью, заранее были разложены фотографии Габриэля в детстве, а также какие-то блокноты, тетради и книги, должно быть, когда-то принадлежавшие ему.
   "Необыкновенным! Я познакомилась с Габриэлем, когда ему исполнилось семь, -- сказала Стелла, -- и с первого взгляда была им очарована. На общем фоне он выделялся своей редкостной красотой, вид имел женственно-томный, казался изнеженным, даже в чем-то испорченным, и обладал удивительным свойством нравиться, при чем, я уверена, это выходило у него само собой. Когда он входил в комнату, в аудиторию или еще куда-нибудь, на него все оборачивались, от него не могли оторвать взгляда, и каждый хотел подойти к нему с приветливым словом и завладеть его вниманием или его рукой, которую он, как маленький капризный бог, давал не всем. Было что-то странное и страшное, что перед ним склонялись и юные, и старые. А мысли, противоестественные и случайные мысли, в неокрепших головах и сердцах возникали сами собой, совершенно непроизвольно. Он рождал их ни словом, ни жестом, а самим своим присутствием. Многие упрекали его в тщеславии и высокомерии..."
   "А это не так? -- спросил Альфред, с удовольствием, почти с гордостью, разглядывая фотографии, хотя между этим ангелом с картины Леонардо да Винчи и тем, кого он трахал, не было ничего общего. -- Какие глаза! При его-то красоте, я думаю, ему были простительны маленькие слабости".
   "Он никогда не считал себя красивым. Я склонна полагать, что он стеснялся, даже стыдился своего красивого тела, которое остальным мальчикам казалось ущербным и внушало только омерзение. Они обращались к нему не иначе как "мадемуазель". На дознании, которое мы провели по просьбе полиции, они в один голос утверждали, что им было противно даже смотреть на него, а уж тем более бить, потому что пришлось бы прикасаться к нему".
   "Если он кому-то и нравился, они благоразумно помалкивали об этом", -- понял Альфред.
   "Да, поэтому его единственным другом была его скрипка. Это наша вина, я имею в виду преподавателей, что он с ранних лет был отчужден от своих сверстников.
   Он всегда отличался от других мальчиков, и не только тем двойственным положением, которое занимал, -- он считался нашим воспитанником наравне со всеми, но все знали, что его мать, если можно так назвать эту женщину, отказалась от него, когда он родился, и что живет и учится он в этой школе только из милости директрисы, чем ему постоянно тыкали в лицо некоторые преподаватели; они относились к нему как к прислуге, которая, вынося помои, зашла в светскую гостиную и случайно задержалась там, совсем забыв, что ее ждут на кухне, чем подавали плохой пример нашим мальчикам, потому что они стали относиться к нему точно так же, некоторые даже откровенно называли его ублюдком, -- он был другим, не таким, как все. Чувствовалось, что он несоизмеримо старше своих одноклассников и по умственному, и по нравственному развитию; говорить с ним было одно удовольствие: он, как никто, умел слушать, тонко чувствуя настроение своего собеседника, словно сердце его было так же хорошо натренировано, как и его слух. Он любил книги, любил театр, не мог жить без музыки. При этом, что вполне естественно при его складе ума и характера, он совершенно не интересовался спортом, что уже само по себе было преступлением. Он не обладал необходимыми физическими данными, чтобы участвовать в спортивных играх, таких, как футбол, тогда как именно участие и успех в них могли бы повлиять на его положение в школе и на отношение к нему одноклассников и преподавателей. Сама система образования, ориентированная на воспитание будущих лидеров, а никак не артистов, превращала его -- талантливого, я бы даже сказала гениально одаренного мальчика! -- в изгоя и обрекала на одиночество. Мальчики его презирали, они агрессивно отвергали его дружбу, исключая его из своего круга, и жестоко наказывали, если он пытался доказать им, что достоин того, чтобы быть одним из них.
   Однажды кое-кто из его одноклассников вкупе с ребятами постарше, видя, что Габриэль не оставляет своих безуспешных -- он тщился очаровать их своим искусством, силой своего духа, но мальчики ценят только физическую силу и его успех виртуоза и композитора у ценителей музыки рассматривался ими как поражение, -- попыток добиться их уважения, поспорили между собой, что ради достижения своей цели Габриэль сделает все, что угодно. И, чтобы это проверить, мальчики сказали ему, что позволят ему вступить в "свой клан", если он пройдет специальный обряд посвящения. Габриэль согласился и, как было оговорено заранее, пришел ночью в их комнату, где к тому времени, помимо самих заговорщиков, собралось достаточно любопытных, которые были свидетелями спора или слышали о нем.
   Не стану в подробностях расписывать вам, как они унижали его. Однако так велико было его желание, так сильна была его вера в то, что по завершении обряда инициации он станет для них своим, что он повиновался им во всем.
   Как и следовало ожидать, его обманули, над ним посмеялись: один из мальчиков принес с собой камеру и сделал эти снимки, -- Стелла сунула Альфреду под нос снимок, на который тот мельком взглянул и попросил разрешение налить себе немного вина: надо было чем-то снять эту боль, сдавившую ему грудь. -- Налейте и мне, -- попросила Стелла. -- Один из снимков с надписью: "Мадемуазель всегда к Вашим услугам. Принимаются индивидуальные и коллективные заказы" Габриэль получил на другой день, а остальные разошлись среди воспитанников и имели успех -- и еще какой! Бедного мальчика, который и так не знал, куда ему деться от стыда и обиды, травили на каждом шагу, под час силой требуя оказывать якобы обещанные услуги, но он, по своему обыкновению, никому ничего не говорил об этом и не выдавал своих обидчиков, показывая им силу и твердость своего характера. Если бы не случайное стечение обстоятельств -- я увидела у одного своего ученика одну из этих фотографий и отобрала ее, а потом пришла к Габриэлю и заставила его все мне рассказать, -- я, наверно, никогда бы не узнала об этой истории, да и о других тоже".
   "А были другие?"
   "Да".
   "Почему же вы не пошли к директрисе и не поставили ее в известность о происходящем? -- возмутился Альфред. -- Почему вы не приняли меры, чтобы оградить Габриэля от подобных... посягательств?"
   "Я не хотела навредить ему еще больше, -- отвечала Стелла, -- потому что директриса, узнай она обо всем, обязательно воспользовалась бы этим случаем, как поводом, чтобы отправить его в приют. Она хотела сделать это сразу же после похорон г-жи Тенерс, прежней директрисы. Эта святая женщина, когда садовник нашел новорожденного мальчика в корзине с лилиями, а его мать, не успевшая сбежать с места преступления, при всех отказалась от него, настояла на том, чтобы мальчик рос и воспитывался в стенах этой школы, и до самой смерти принимала самое большое участие в его судьбе, да и потом -- она же защитила его: нарушить волю умершей никто не посмел. Поверьте мне, Альфред, даже если бы Габриэль назвал имена этих мальчиков, они все равно сумели бы повернуть это дело так, что виноватым оказался бы он. В конечном счете, я думаю, это кто-то из них проболтался или специально донес до директрисы, что Габриэль позволяет себе... что он ведет себя недопустимо, за что его и бросили в карцер. Вы ведь даже не представляете, насколько дети могут быть жестоки, особенно к тем, кто младше и слабее их и кто, как им кажется, зависим от них".
   "Я могу представить то, о чем вы говорите, -- отвечал Альфред. -- Дети бывают жестоки, это правда, и многие из них не понимают, что своими действиями они причиняют кому-то боль, это тоже правда. Но есть и такие, что делают это сознательно, и в свои жертвы они выбирают не того, кто слабее или младше, а того, кто красивее, талантливее и умнее их, сынков богатых родителей, потому что так -- унижая, втаптывая в грязь -- они самоутверждаются".
   "Вы правы, была и такая тенденция, -- сказала Стелла. -- С ним никогда не считались. Его даже не стали слушать, когда он попытался рассказать о том, что сделал с ним Калиб Брант, -- Альфред представил, как во время этого покаяния размыкались и смыкались его нежные губы, изливая благоухание нарциссов. -- Потому что, в отличии от Калиба Бранта, выдающегося математика и педагога, в отличии от Фруе, с заявления которого и началось разбирательство этого дела, к чьим словам сразу прислушались и приняли меры, потому что его отец богатый и влиятельный человек, Габриэль, по мнению большинства, был и оставался сыном уличной девки, ублюдком, который никогда не должен забывать, кто он и где его место, и быть благодарным за то, что ему не позволили очутиться в канаве и дали возможность стать членом приличного общества. По мнению большинства, Габриэль проявил преступную неблагодарность, обвинив порядочного человека в каких-то недостойных действиях, и его наказали, -- с ее губ, смоченных в вине, сорвался какой-то сдавленный смешок. -- Этот "порядочный" человек и потом избивал и насиловал его чуть ли не каждую ночь, а мы наказали его. Вот! И это только вершина айсберга, малая часть того, что нашли в его вещах".
   Она бросила Альфреду конверт, фотографии из него посыпались как из рога изобилия: на стол, на пол, на колени Альфреду; он собрал их, но даже не взглянул: он знал, что там увидит.
   "Зачем вы храните их, Стелла?"
   "Чтобы никогда не забывать, что есть и моя вина во всем случившемся, -- отвечала она. -- Я тоже ему не поверила, сказала, что, может быть, он что-то не так понял, что ему только показалось. Он всегда отличался богатым воображением, умением всему приписывать особый, загадочный смысл. Я знала, что он склонен все преувеличивать, и не отнеслась серьезно к его словам".
   "Как это случилось? -- спросил Альфред. -- Его поймали за руку, когда он мастурбировал? Это вы подразумевали под недопустимым поведением?"
   "Да, -- призналась Стелла, -- он никак не мог избавиться от своей пагубной привычки. Директриса приказала на трое суток посадить его голым в карцер, там все и произошло. По истечении третьего дня за ним пришли, с ним все было в порядке, он сразу же исчез на весь день, вернулся только поздно ночью, в самую грозу, мокрый с головы до ног и весь в грязи, и упал без чувств в холе спального корпуса. Врачи скорой помощи, которую вызвал дежурный, обнаруживший Габриэля, как он сказал, без признаков жизни, констатировали остановку сердца, почти пять минут он был мертв. Когда уже в больнице он пришел в себя и увидел меня, он заплакал. С ним случился нервный припадок, началось воспаление мозга. Несколько недель он пролежал в горячке. Смерть стояла у изголовья его постели, и мы отгоняли ее, если она слишком низко склонялась над ним".
   "Он очень изменился после этого?"
   "Не то слово. От Габриэля, прежнего Габриэля, которого я знала и любила, не осталось ничего -- только имя. Долгая болезнь высушила и выбелила его тело, которое стало еще изящнее, черты его лица -- еще тоньше, еще нежнее, а бледная тонкая кожа придала его глазам удивительный фиалковый оттенок и выражение безысходной, глубокой печали, похожей больше на отчаянье, -- настолько истощила его душевные силы борьба с этим извергом, который имел наглость называться "порядочным"! Как он возмущался, когда услышал, в чем его обвиняет Габриэль! Он говорил о несчастном мальчике, что он такой же лживый и распутный, как его мать, как его дядя и как его дед, о котором еще при его жизни все в округе открыто говорили, что он сожительствует со своими детьми; что нельзя верить ни одному его слову, потому что он -- к сожалению, это правда, -- последыш старинного рода кровосмесителей и предателей, среди которых было немало сумасшедших и самоубийц, выродок, которого его мать прижила вместе со своим отцом и братом, унаследовавший все их преступные наклонности, хотя он даже имени их не носил, имени предателей! В соответствии с традицией ему дали имя в честь хранителя нашей школы Архангела Гавриила, а фамилию -- Флер-де-Лис - придумал для него наш садовник. Все лучше, чем имя матери, которая отказалась от своего ребенка!"
   "Почему она это сделала?" -- спросил вдруг Альфред.
   "Габриэль тоже постоянно спрашивал меня об этом, -- ответила Стелла. -- Почему мать оставила его, почему она не приезжает за ним и не заберет его отсюда, почему она не хочет видеть его, почему, почему? Разве могла я сказать ему, что он был ей не нужен и она выбросила его? А он искал причину и находил ее в себе: он винил себя в том, что мать бросила его; он считал, что она, как и все, стыдиться его и что он должен доказать ей, что достоин ее любви. Он очень любил ее и не верил ни единому слову, что говорили о ней, не поверил даже тогда, когда в присутствии всех воспитанников и преподавателей, в присутствии всей школы директриса во всех подробностях рассказала, кем на самом деле была его мать и как он стал воспитанником ее теперь школы. Я никогда не участвовала в более отвратительном и жестоком спектакле! Бедный мальчик обратился к нам, к людям, которые его вырастили, за помощью, он понадеялся на нас, а мы оттолкнули его! Мы распяли его, мы распяли его чувства! Я боялась за него, что он не выдержит этого, что его сердце разорвется от боли и он упадет замертво, как тогда в саду! Но он, тонкий и бледный, стоял, не шелохнувшись, не смея ни на кого поднять глаз, и слушал, как его мать, будучи дочерью, достойной своего отца, обо всех деяниях которого ему также поведали, узнала, что ждет ребенка, и захотела избавиться от него, как врачи запретили ей делать аборт по состоянию здоровья и как она решила, что избавится от ребенка уже после его рождения, как она подбросила его в наш сад, как она стояла на пороге школы и кричала, что утопит или задушит младенца, если его у нее не заберут, а потом еще и извинялся перед всеми и перед своим насильником в том числе! Встал на колени перед всеми и извинялся за то, что позволил себя изнасиловать, за то, что попытался защитить себя! Ведь это до какого же состояния должен был довести его этот душегуб, чтобы Габриэль решился поведать кому-то о своем позоре!?"
   Она закрыла лицо руками, чтобы немного успокоиться и собраться с мыслями, чтобы хватило сил продолжить рассказ.
   "Вы пытались поговорить с ним?"
   "Неоднократно, я даже приглашала к нему психиатра, но он ничем не смог помочь. Габриэль замкнулся в себе. Он, некогда отличавшийся большой живостью характера, утихающей тем быстрее, чем старше он становился, совсем отдалился от нас, от нашего мира. Он охладел ко всему, ничто его не радовало, ничто не беспокоило. Он жил словно в глубоком сне, но все же бодрствовал. Он перестал следить за собой -- я сама одевала его и причесывала по утрам, потому что иначе он мог целый день просидеть в ночной сорочке у себя в комнате, глядя в одну точку, а по вечерам -- раздевала и укладывала спать -- знала бы я, для какой мерзости застилаю его ложе?! -- перестал учиться. Стоило спросить его о чем-нибудь, и он поднимал на говорившего свои страшные, красные от пролитых слез глаза и молчал, не понимая, чего от него хотят. Даже своей первой любви -- музыке! -- он изменил. Музыка была для него всем, он слышал музыку во всем и везде; страницы его любимых книг, учебников и тетрадей всегда были исписаны нотными знаками, словно он весь мир хотел переложить на музыку. С тех же пор, как он вернулся из больницы, он не написал ни строчки, не выступил ни на одном концерте; а после его исчезновения, я не нашла ни одного нотного листка: он все сжег".
   "Почему?"
   "Не знаю. К счастью, у меня сохранилось несколько копий, -- она протянула Альфреду папку. -- Никто из нас никогда не стремился узнать, что у него на сердце. Мы не умели, да и не хотели его слушать, поэтому он оставил нас".
   "Он взял что-нибудь с собой?"
   "Ничего. Даже скрипку свою оставил".
   "Вы справлялись о нем у его матери?" -- спросил Альфред, пробегая глазами партитуру. Он узнал, почувствовал руку если не гения, то, безусловно, человека необычайно талантливого. "Особенно он преуспел в игре на моем arbor vitae", -- подумалось Альфреду.
   Как холодна, как страшно изуродована была сейчас эта рука! Собственные брюки показались Альфреду чересчур узки при воспоминании о ней, о ее прикосновении.
   "Брат и сестра в один голос утверждали, что Габриэль у них не показывался", -- отвечала г-жа Энотер.
   "А что они из себя представляли?"
   "Мне сложно судить. Я с ними не была знакома. Но об их отце всегда говорили как о человеке жестоком и распутном, который своими требованиями и извращенными пристрастиями свел в могилу трех жен (одна из них, к слову сказать, повредилась в уме и повесилась), а детей систематически избивал и насиловал. Правда, когда власти заинтересовались судьбой детей, которые не посещали школу, созванная комиссия пришла к выводу, что старший Доглис любящий отец: дети ни на что не жаловались, у них было все самое необходимое и они были намного начитаннее и образованнее своих сверстников. К этой истории больше не возвращались, пока Беатрис не родила в пятнадцать лет то ли от отца, то ли от брата, то ли от кого-нибудь из соседей. А потом их отец куда-то уехал и пропал без вести, хотя злые языки утверждали, что в этом ему вполне могли помочь подросшие к тому времени детки".
   "Могу я взять это на время?" -- спросил Альфред, потрясая в воздухе нотной папкой.
   "Нет. Они принадлежат Габриэлю, и я отдам их только ему".
   "Хорошо, -- сказал Альфред, отложил папку в сторону и поднялся. -- Большое вам спасибо, Стелла! Вы мне очень помогли".
   "Как?! Вы уже уходите? -- спросила Стелла, вскочила и бросилась в соседнюю комнату; Альфред воспользовался ее отсутствием, вытащил из папки ноты, свернул их в трубочку и спрятал во внутренний карман. -- Подождите! Давайте я оставлю вам свой номер телефона на тот случай... Боже! Что же я такое говорю? Вы же его знаете, -- она, смущенная нелепостью своего поступка, привалилась плечом к косяку. -- Звоните, звоните мне в любое время, если что-нибудь узнаете о Габриэле".
   "В любое?" -- переспросил Альфред.
   "По поводу Габриэля -- в любое, -- подтвердила Стелла, провожая своего гостя к выходу. -- А скажите, Альфред, вы встречаетесь со всеми, кто знал Габриэля?"
   "Со всеми, кому есть что рассказать о нем", -- отвечал тот.
   "Тогда вам надо поговорить с одним человеком. Его зовут Наркисс Шайбри, я слышала, его приняли в какой-то местный футбольный клуб".
   "Что я от него узнаю?"
   "Возможно, он объяснит вам, что произошло между ним и Габриэлем, -- ответила Стелла. - Однажды, когда он ко мне пришел, пришел по самой банальной причине -- отрабатывать пропущенные занятия: вместо того, чтобы идти ко мне на урок, он частенько отправлялся с друзьями играть в футбол или в бассейн, а когда пришло время подводить итоги очередного семестра, он и спохватился, они сильно повздорили".
   "А в чем была причина?"
   "Не знаю. Я оставила их на пару минут одних в комнате, а когда вернулась, они уже вцепились друг другу в плечи и каждый из них пытался повалить другого на пол. Это показалось мне странным, потому что Габриэль не любил, когда к нему прикасались, а тут он прямо лез в драку, хотя, кажется, было очевидно, что битым окажется он".
   "Очень интересно, -- сказал Альфред. -- Вы даже не представляете, как помогли мне, Стелла! До свидания!"
   "До свидания, Альфред!"
  
   Альфред продолжил свои изыскания. Точно одержимый, он хотел знать о Габриэле все: зацепил его этот мальчишка, так зацепил! Встреча с г-жой Энотер дала ему кое-какие представления о нем и его прошлом, но у него по прежнему оставалось много вопросов.
   Теперь он ехал к тому месту, где раньше стоял дом Беатрис Доглис: Габриэль мог отправиться только к ней. Ни в ком не встретив участия и поддержки, не желающий и впредь мириться с той неприглядной ролью, которую Брант заставлял исполнять его в своей постели, он сбежал -- это был единственный способ разорвать нежелательную для него связь. И к кому, как не к матери, какой бы она ни была, он понес бы свою боль?
   И если Альфред хотел проследить путь Габриэля от дверей школы до дверей своей машины, то для этого он избрал верное направление.
  
   Альфред так увлекся, что чуть не проехал нужный поворот, о котором ему говорили. Впереди показался почерневший и покореженный от огня скелет дома, напоминающий останки тяжелобольного человека, который умирал в мучениях, до самого последнего вздоха цепляясь за свою никчемную жизнь, и Альфред остановился. Он попытался представить, как выглядел этот дом раньше, до пожара, поглотившего его, но все равно получалось что-то бесформенное и зловещее.
   Альфред вышел из машины, чтобы осмотреться. Он понимал, что затея бессмысленная и вряд ли он найдет что-нибудь интересное, но внутренний голос шептал ему -- ищи, а сердце тоскливо сжималось, словно в предчувствии страшного открытия. Альфред никогда не страдал такого рода предчувствиями и никогда в них не верил, но, после знакомства с Габриэлем, он стал серьезнее относиться к таким вещам и искать знамение в каждом явлении действительности, в любом предмете. Все, связанное с этим мальчиком, само по себе приобретало некий таинственный и зловещий смысл, особенно уходящие глубоко вниз ступени и чуть приоткрытая, проржавевшая от дождей дверь. Альфред увидел их, когда, заплетаясь о валявшиеся повсюду камни и бревна, обходил одну опасно покосившуюся сваю, и они ему не понравились: слишком много в жизни Габриэля было таких ступеней и таких дверей. Это ощущение еще больше усилилось, когда он спустился под землю и среди стеллажей с осколками банок и бутылок светом фонаря выхватил из темноты еще одну в половину человеческого роста железную дверь. Она неохотно поддалась под напором его плеча, и затхлый запах гниющего дерева и испражнений ударил ему в лицо, напомнив о смерти, о Стигийском болоте. От этой нестерпимой вони у Альфреда закружилась голова и свело все внутренности, но, подталкиваемый внутренним голосом, он набрал побольше воздуха в грудь и переступил порог следующей комнаты.
   Свет от фонаря в его руке скользил вдоль пола и стен, отбирая у кромешной тьмы отдельные предметы, чьи силуэты уже давно слились с нею, их черты настолько стерлись, что тени, которые они отбрасывали, были убогими и наполняли сердце тихим ужасом: система блоков под потолком с протянутыми через них обрывками веревок; хитроумные приспособления в виде высокого деревянного треножника, увенчанного пирамидой, так называемая "Кресло Иуды", упрощенная разновидность "Колыбели", представлявшая собой обтесанный брус, лежащий на козлах, и нечто, напоминающее "персидский кол"; столбы с ременными петлями, "скрипка", "позорный столб" представляющий собой деревянные колодки, фиксировавшие жертву в положении стоя и сидя, и кандалы, вделанные в стену, соседствовали менее безобидными "Аистом" и "Молитвенным крестом"; черное жерло печи, из которой торчали огромные щипцы и прутья; вдоль стены в идеальном порядке размещались цепи с крючьями, свитый кожаный кнут, хлыст из бычьей жилы, плети: простые и многохвостки, кожаные и шелковые, с железными наконечниками и без них, цепная плеть, резиновая дубинка, какие носят при себе полицейские, -- каждая вещь на своем гвоздике; отдельно стояли розги, трости и бамбуковые палочки, бейсбольная бита; под потолком гроздями висели дилдо: сучковатые, из грубо обработанного дерева, гладко отполированные из металла, мягкие и гибкие из кожи и латекса, обычные и двойные, вибрирующие и надувные, "ДаблДилдо", женский и мужской страпоны -- все невероятных размеров, сделанные, должно быть, на заказ; ершики: один для молочных бутылок, второй для унитаза; в шкафу лежали корсет, утыканный иголками, железные башмаки с острыми шипами под пяткой, "вилка еретика" и "груша"; полкой ниже -- большая воронка, вся железная, кроме самой трубки, по которой стекала вода в горло жертвы, резиновый пузырь и мощный поршневой насос с конусообразным грязным наконечником; мотки проволоки и тонкой бечевки; паяльник и электрошнуры от бытовой техники с оголенными проводами на конце; огромные гвозди и молот, чтобы их забивать; бутыли с остатками спирта и уксуса, с эфиром, с аккумуляторной кислотой и еще черт знает с чем, пакетики с солью и перцем, одноразовые шприцы, аптечка: пластырь, бинты, вата, пустой пузырек нашатырного спирта и какие-то лекарства; тускло поблескивали в специальном пенале скальпели, опасная бритва, всевозможные ножи, стилеты и почерневшие от огня и крови иглы и булавки; банки с заспиртованными гениталиями и многое другое, внушающее трепет одним своим видом.
   Разглядывая орудия пыток и сладострастия, Альфред чувствовал, как мрак, отступая перед светом, постепенно сгущается за его спиной, жестоко уязвленный дерзостью человека, посмевшего посягнуть на его законные владения, чувствовал его порывистое ледяное дыхание, доносившее до него запах сырой земли, и, даже понимая, что это всего лишь ветер касается его волос, не мог избавиться от своего глупого страха, навеянного детскими воспоминаниями о темном чуланчике, во время пребывания в котором он учился "осознавать свое плохое поведение". Альфред услышал голос своего отца так отчетливо, словно тот был рядом, и невольно обернулся, чтобы удостовериться, что он по-прежнему здесь один, что это опять разыгралось его слишком богатое воображение, и налетел на какую-то, прежде невидимую им преграду, которая содрогнулась от удара. Свет упал на покрытую плесенью деревянную столешницу, в некоторых местах поврежденную глубокими параллельными полосами, похожими на царапины. Альфред прикоснулся к ним рукой, провел по ним пальцами своей руки и отпрянул -- это были следы ногтей! Только рука, оставившая их, была небольшой. "Боже мой!" -- воскликнул Альфред, сделал несколько неверных шагов, запнулся о цепь на полу и упал. Ладонь левой руки обожгло как огнем, но Альфред не почувствовал боли.
   Он окунулся в убегающий поток времени -- из темноты всплыло мутное светлое пятно, оно увеличилось, в нем перемещались какие-то тени, постепенно они приняли отчетливые очертания -- и своими глазами увидел все, что здесь происходило.
   Чадили факелы. Но сильнее, чем от запаха дыма, ноздри трепетали от одурманивающего запаха вожделения, запаха возбужденного мужского тела, и страха.
   Мужчина могучего телосложения, в спешке набросивший на голое тело халат, даже не успевший запахнуться и завязать пояс, оттащил сопротивляющегося мальчика к столу. Мертвой хваткой вцепившись мальчику в шею, он поднял и швырнул его лицом вниз на дубовую столешницу; потом взмахом руки мужчина (его звали Леонардом, брата Беатрис звали Леонардом) разорвал на мальчике ночную рубашку; он жадно мял белоснежные крепкие ягодицы, нетерпеливо терся о них яичками и запускал руку ему в промежность. Габриэль сопротивлялся изо всех сил, но Леонард (он был слишком велик и тяжел, чтобы хрупкий мальчик мог сбросить его с себя) только сильнее распалялся -- он взял в руку свой чудовищно огромный фаллос и всухую стал вдавливать его мясистую, толстую головку в узкое отверстие ануса. Явное несоответствие размеров его ничуть не смущало, а напротив, возбуждало еще больше. Сильно напрягшись, он сделал толчок и наполовину всадил в мальчика свою пушку. Габриэль взвыл и заскреб ногтями по столу с такой силой, что сломал их. "Что, тварь подзаборная, нравится?! - спросил Леонард. -- Руку даю на отсечение, никто не доставлял тебе таких острых ощущений. Побереги силы, потаскуха. Я только начал". Повторный удар Гронта расщепил Габриэля надвое, как полено, как это делает дровосек своим топором, и доставил это чудовище в самые сокровенные глубины, где до него еще никто не бывал. От жесточайшей боли мальчик потерял сознание. Его белоснежные бедра окрасились кровью, что вызвало у Леонарда бурную радость: "Ага! Достал?! Теперь я отдраю тебя от души, сучка! Впредь тебе наука будет".
   Альфред закричал. Он не хотел на это смотреть; он не мог на это смотреть без содрогания. Это не приносило ему желанного удовольствия, это мучило его. Он закрывал глаза, но внутренний взор по-прежнему открывал его сознанию четкую картину происходящего. Он хотел проклясть изверга, но язык его отнимался, он хотел броситься на него, разорвать на части и защитить мальчика, но руки и ноги отказывались ему служить, и он не мог двинуться с места.
   Леонард не останавливался. Он привел мальчика в чувство, сильно сдавив рукою его яички, и продолжал беспощадно истязать его своим огромным инструментом. Он прорастал в него как ядовитый побег, как паразит. После короткой серии грубых толчков, он вынул из мальчика свой член и тут же втолкнул его обратно, стараясь пробиться еще глубже, разрывая мышцы и мягкие ткани. Габриэль застонал. "Я сейчас порву тебя, шлюха! -- соловьем заливался Леонард. -- Я слышу, как трещит твоя задница! Она вот-вот треснет!" Он был так сильно возбужден, что раз за разом вынимал и вновь нанизывал мальчика на свой крепкий, "будто отлитый из железа", ствол, сожалея, пожалуй, только о том, что и при таких внушительных пропорциях (десять дюймов в диаметре и четырнадцать в длину) его член недостаточно крупный, чтобы причинять по-настоящему нестерпимую боль.
   Габриэль стонал и содрогался от каждого его движения. Он слышал тяжелое, прерывистое дыхание насильника за своей спиной и не понимал, как это возможно.. Как это может быть, что мать, которую он не знал, но любил все эти годы, не смотря на то, что говорили о ней, и к которой он пришел за помощью, его собственная мать положила его в постель к своему брату! Конечно, он заслужил все это и должен принять как данность, должен смириться, но его душа восставала против грязи, в которую была брошена. Неужели ТАКОВА цена?! Страшно! Больно! Стыдно! Но не он ли сам выбрал для себя ЭТОТ путь искупления, отказавшись от мысли о смерти, еще в больнице, в день выписки, когда г-жа Энотер приехала за ним, чтобы отвести его в школу? "Я не смогу... Прости меня, я не смогу... ТАК! Пожалуйста, положи конец моим страданиям, -- умолял он Господа, чей скорбный лик, сотрясаемый резкими движениями Леонарда, он краем глаза видел над собой, -- избавь меня от этого унижения, от этого позора, о котором я никому и никогда не смогу поведать, но печать которого навсегда заклеймит мою душу".
   Должно быть, он произнес это вслух, потому что Леонард вдруг наклонился к нему и прошипел в ухо:
   -- Даже не надейся, шлюха. Я не только не убью тебя, я сделаю все, чтобы твоей жизни ничего не угрожало. Смерть! - с чувством и расстановкой произнес он. - Ты будешь молить меня о ней, будешь жить у ее порога, в постоянном ее ожидании, а я буду стоять на страже и натяну поводок, если вздумаешь сбежать.
   Он оторвал от столешницы его дрожащие кровоточащие пальцы, связал ему руки за спиной, приподнял за них и, оттащив в сторону, швырнул его на пол. Пара веревочных петель на щиколотки, протянутая через блок веревка, стягивающую запястья, и Габриэль закричал, когда Леонард вздернул его к самому потолку: его руки, от кисти до предплечья, пронзила острая боль. Дав ему немного повисеть, Леонард резко опустил веревку и поймал ее, когда Габриэлю до земли оставалось около фута, отчего руки заломило еще сильнее, а веревка стиснула запястья до самой кости. Габриэль еще раз громко вскрикнул.
   -- Люблю этот звук, -- сказал Леонард, растягивая задыхающегося от ничем не сдерживаемых стонов и слез мальчика между полом и потолком, на подобие морской звезды, и закрепляя веревку, -- звук выбиваемых суставов и разрывающихся мышц.
   -- А ты красив, очень красив! Я понимаю твоего учителя: видеть каждый день такое тело, юное и упругое, в непосредственной близости и не иметь возможности владеть им... Ты сам виноват, теперь ты это понимаешь? Поэтому он бил тебя; он наказывал тебя за то, что ты, твоя красота лишили его рассудка и вынудили его изнасиловать тебя. Один твой вид возбуждает желание трахнуть тебя! Но я это исправлю, я изуродую тебе тело на всю жизнь, чтобы больше никто, никто, кроме меня, не смог смотреть на тебя без отвращения и жалости.
   Он снял со стены хлыст, смочил его в уксусе и слегка, для острастки, ударил мальчика. Кожаная змея мгновенно обвилась вокруг его стройного тела, оставив на ней свой кровавый след. Залюбовавшись своей работой, Леонард помедлил, но после этого хлыст стал присвистывать все чаще, и каждый удар становился все сильнее и решительнее, сокрушая хрупкую оскверненную красоту. Под руку Леонарда попали не только его спина и ягодицы, но также его грудь и промежность, куда он отпускал удары с особым удовольствием.
   -- Твое тело реагирует правильно, хочешь ты того или нет, -- между делом заметил Леонард. -- Мне это нравится, но не стоит так спешить, -- добавил он, перетянув шелковым шнурком вставший под его чуткими пальцами и под ударами его хлыста член мальчика. - Так-то лучше! - и вернулся к прерванной экзекуции.
   И, только когда благодаря его усилиям кожа на спине мальчика полопалась, он перерезал веревку, и Габриэль, как мешок с костями, рухнул из-под самого потолка прямо на колени, разбив их в кровь и лицо в придачу. Леонард сразу же поставил его, уже практически не сопротивляющегося (возражения, срывающиеся с его искусанных губ с остатками дыхания были слишком слабыми, чтобы считаться таковыми), в нужную позу и снова вломился в его зад, чтобы на этот раз кончить.
   -- Да что ж ты так орешь? -- поинтересовался Леонард, когда Габриэль в голос зарыдал. - Я еще не делал с тобой ничего такого, чтобы можно было так драть глотку. Пойми же, женщины готовы платить и платят мне немалые деньги за то, что ты получаешь даром. Мне придется быть с тобой очень грубым столь часто, пока ты не привыкнешь! Пока не привыкнешь с должным уважением относиться к той чести, что я оказываю такой потаскухе, как ты!
   При этом он долбил его своим членом, как отбойным молотком, выходя и входя на полную.
   Габриэль уже не мог ни кричать, ни стонать, он только конвульсивно дергался, как марионетка в руках пьяного актера. Он не мог думать ни о чем, кроме боли, что жгучая, ни с чем не сравнимая, пульсировала в каждой окровавленной частичке его тела и железным кольцом сдавила ему грудь, что не давала ему вздохнуть и медленно душила его. Казалось, что еще немного стоит сжаться этому кольцу, и грудь его разорвется и сердце выскочит наружу. И так было бы лучше -- легче!
   Время для него остановилось, и он не знал, сколько раз Леонард сливал в него, как в писсуар, семенную жидкость. Она, как яд, разливалась по его телу, мертвящим холодом сковывала движение его рук и ног; они становились все более медленными, вялыми, и сердечная мышца, казалось, сокращалась все реже. Но струна, тронутая когда-то всемогущей рукой Творца, не замерла окончательно. Бог не услышал его молитвы, он не заметил свершаемого на его глазах насилия, а на том месте, где Габриэлю в порыве отчаянья привиделось распятие, висели искусственные члены.
   Габриэль закрыл глаза, чтобы их не видеть, чтобы не видеть ничего. Если бы еще он мог ничего не чувствовать! Ни мучившей его жажды, ни шнурка, обхватившего основание его члена и пытавшего его стыдом и желанием, ни этой ужасающей всеохватывающей боли! Хотя боль, которую ему причиняли искалеченные руки, изодранное в клочья тело, развороченное отверстие ануса, была несравнима с его душевными муками. Кажется, никогда еще он не чувствовал себя таким грязным и жалким, как сейчас! Он лежал на полу "сломанной куклой", которую, наигравшись в волю, Леонард отшвырнул прочь, прижавшись ободранной щекой к холодному камню, со связанными за спиной, онемевшими руками, со сладостно ноющим в шелковой удавке члене, с широко расставленными, сведенными судорогой ногами, на которых бурой коркой подсыхала кровь и сперма.
   Сперма Леонарда, его запах и его руки, бессовестно обшаривающие все его тело, преследовали мальчика, даже когда сознание покидало его. Если бы не это обстоятельство, если бы он был лишен благословенных мгновений отдохновения, он не вынес бы тяжести свалившегося на него бремени. Но как же невыносимо было для него пробуждение!..
   -- Ты подумал над моими словами? - снова и снова повторял свой вопрос Леонард. - Напоминаю, мне нужен музыкант, который будет играть на моем члене, а не на скрипке. Другого инструмента я не позволю тебе коснуться. Я скорее отрублю тебе кисти рук.
   Но пока что он накаливал на спиртовке иглы и вводил их под ногти мальчику. Похожий на тень, бледный, осунувшийся, с темными кругами под глазами, последствием бессонных дней и ночей, он стоял перед Леонардом на коленях, а кисти его рук были прибиты гвоздями к деревянной колоде.
   -- Зачем... -- задыхаясь, шептал Габриэль, -- мой ответ ничего не изменит... вас не остановит.
   -- Хорошо, что ты уже это понял, -- Леонард улыбнулся и вырвал ногтевую пластину.
   Габриэль непроизвольно дернулся и еще сильнее поранил руки. Спазм сдавил ему горло, и вместо крика у него вырывался продолжительный судорожный хрип; из глаз брызнули слезы.
   -- Почему вы так жестоки со мной? -- заплетающимся языком спросил Габриэль, когда к нему вернулись силы говорить.
   -- Это такая игра, -- отвечал Леонард, искренне наслаждаясь его истошными воплями и слизывая слезы с его бледных щек, -- ты можешь соглашаться или отказываться, но кары тебе не избежать в любом случае. От твоих ответов зависит только, насколько суровой она будет.
   -- Отец... умоляю вас, сжальтесь...
   -- Даже если ты действительно мой сын, а не ублюдок моего отца или одного из наших соседей, я не обязан с тобой нежничать. Мне было семь, когда отец впервые лег со мной, и ему было плевать на мои чувства и мои желания.
   -- Мне очень жаль...
   -- Не смей меня жалеть, выродок! Когда мне исполнилось двадцать, я изнасиловал и убил его. Я отрубил ему сначала пальцы на руках и ногах, потом кисти и ступни и поднимался все выше, пока не осталась одна голова. Но прежде чем отрубить ее, я изнасиловал этот окровавленный обрубок и раскаленными щипцами вырвал ему член. Я сохранил его на память, -- Леонард с гордостью продемонстрировал мальчику банку с заспиртованными гениталиями своего родителя, -- на память о том дне, когда этот подвал перестал быть для меня и моей сестры камерой пыток, когда старый педофил, мой папаша, умолял меня пощадить его.
   -- Вы так страдали, не уподобляйтесь же своему отцу. Вы ненавидели его, а сейчас сами делайте со мной то, что он сделал с вами и за что вы его ненавидели.
   -- Ты слишком много говоришь! - заметил Леонард, подготовив следующую серию игл.
   -- Боже мой... не надо, -- простонал Габриэль.
   -- Боже мой?! Для тебя не существует иного бога, кроме этого, -- сказал Леонард, обнажаясь ниже пояса, демонстрируя мальчику свой великолепный член, разбухший от притока крови и семени. -- Единственный бог, которому ты будешь служить, которому можешь молиться, здесь -- у меня между ног. Он положил для меня, как Иегова для Моисея, десять заповедей. "Сношайся! -- читаю я в каждой строке божественного послания. -- Это твой первейший долг как либертина -- моим разъяренным от вожделения телом взламывать замки целомудрия на всех вратах, ведущих в чертоги блаженства и исступленного восторга, и изливать свое семя в любой подходящий сосуд -- к вящей славе моей и удовольствию!" И я, как ты мог уже убедиться, самый ревностный слуга моего господина, -- Леонард взял свой член в руку и поднес его к губам мальчика. -- Засвидетельствуй ему свое почтение, ублюдок! Он очень голоден.
   Альфред с отвращением наблюдал, как Габриэль, понукаемый Леонардом, целует отвратительный орган этого подонка. Леонард взвинтился до крайности и оросил бескровное лицо мальчика своей спермой. Это обстоятельство его очень позабавило. Он не позволил Габриэлю отереть лицо. За одним семяизвержением последовало второе, еще более обильное, -- он кончил мальчику на покрытую свежими рубцами спину, пока насиловал его резиновой дубинкой.
   Альфреда вырвало.
   "Тебя предали... тебя предала собственная мать, -- прошептал он, вытирая губы. -- Она сделала это дважды: первый раз, когда, как мусор, выбросила тебя, а второй, когда отдала тебя на расправу своему брату-любовнику. И я тоже хорош".
   Не в силах больше здесь оставаться, он бросился прочь -- на свежий воздух, на свет! -- сел в машину, развернулся и помчался по дороге. Он с трудом понимал, что делает, он даже не видел, куда едет, потому что слезы застилали его глаза. Однако смертельный огонь в его груди был настолько силен, что слезы мгновенно высыхали у него на щеках. Он презирал себя. "Хорош! Нечего сказать. Задрал, задрал его, как волк овечку! Да ни с одной "девкой" ты не повел бы себя так, как обошелся с ним!"
   В какой-то момент он почувствовал сильный удар слева и резко остановил машину; чей-то гневный голос, перекрывший визг его тормозов, обозвал его пьяным кретином, но Альфред был слишком потрясен, раздавлен, чтобы ответить.
   "С вами все в порядке? -- спросил подбежавший к машине полисмен. -- Вам нужна помощь?"
   Альфред, не взглянув на него, нервно рассмеялся.
   "Мне никто не может помочь, -- сказал он. -- Никто не может повернуть время вспять, чтобы изменить принятое когда-то решение. Никто не может избавить человека от угрызений совести".
   Полисмен не знал, как отреагировать на столь философское замечание, и сказал первое, что пришло ему в голову:
   "Если вам нужен священник, то вниз по этой улице..."
   "Нет, -- прервал его Альфред, словно представителем власти был он, а не стоящий рядом с машиной человек, критически осмотрел свой костюм, перепачканный сажей и грязью, и добавил: -- Скажите, в какой гостинице мне остановиться, чтобы я мог отдохнуть и подкрепить свои силы, пока будут чистить мою одежду? Скажите мне, уж если вы взяли на себя такой неблагодарный труд -- давать советы -- особенно когда вас об этом не просят?"
   "На следующем перекрестке -- направо, -- также резко ответил полисмен. -- И не превышайте скорость: у нас маленький и тихий городок, а не скоростное шоссе".
   "Я это заметил, -- сказал Альфред. -- Именно в таких маленьких и тихих городках совершаются самые страшные преступления".
   "Кто это вам сказал?"
   "Какое это имеет значение?" -- ответил Альфред.
   Для него больше ничто не имело значения: этот мир, его законы, люди, живущие в этом мире, по этим законам, он сам и его желания -- все это не имело никакого значения!
  
   Альфред без особых трудностей нашел Наркисса Шайбри и убедился, что Габриэль, должно быть, идеализировал этого парня: у этого великана с горой мускулов не прочитывалось никаких следов интеллекта на лице, да и красивым назвать его было трудно.
   "Вы Наркисс Шайбри?" -- спросил Альфред, остановив молодого человека на безлюдной аллее парка, ведущей к стадиону.
   "Да. А вы кто?"
   "Это не важно, -- сказал Альфред. -- Я хочу поговорить с вами о Габриэле Флер-де- Лис".
   "Я не знаю такого, -- запальчиво отвечал Наркисс, давая тем самым понять, что разговаривать им не о чем. -- И вообще, мне некогда. Извините".
   Но Альфред был доведен до крайности событиями последних дней, -- он провел в гостиничном номере бессонную ночь и только под самое утро забылся беспокойным сном, в котором Габриэль проходил через руки собравшихся в огромном зале либертенов. Один из них, Вербрех долго смотрел на мальчика, за руки и за ноги был привязанного к стене, на прикрепленную перед ним на уровне живота стальную пластину. Чтобы уберечься от этого устройства, мальчик вынужден был подставлять свою спину под удары кнута.
   -- Красивое тело! -- сказал Вербрех. -- Почему ты не выставляла его раньше?
   -- Я выставляла его, -- отвечала г-жа Сюнд, -- в своем кругу. Поверь мне, мой милый князь, этот ублюдок не представляет собой ничего особенного.
   -- Ты говоришь -- ничего особенного? -- переспросил Вербрех. -- А почему же столько внимания ему, недостойному? Отпираться бесполезно -- я все видел.
   -- Мы просто не знаем, как еще доказать ему свою любовь, -- вмешался в разговор Столзи. -- Этот ублюдок совершенно не ценит того, что мы для него делаем! Он не испытывает ни малейшего чувства благодарности за оказываемую ему высокую честь! Мы все трахаем его по очереди на протяжении несколько месяцев, но нашего скромного общества ему, явно, не достаточно, и он ищет развлечений на стороне. Ты только представь себе -- он бродит по темным коридорам замка и, словно старая шлюха, обнажает свой зад и ложится под каждую перевозбудившуюся особь мужского пола, словно кто-то из них может сравниться с нами.
   -- Он просто помешался на сексе, -- заметил Рах.
   -- Видимо, у него очень крепкое здоровье, -- сказал Вербрех, -- если он все еще жив и так неплохо сохранился.
   -- Его единственное достоинство в том, что он проклят, -- сказал С.Юберез. -- И проклятье у него весьма специфическое -- он не может умереть. Мы так и не смогли его убить, хотя очень пытались.
   -- Неужели это правда, Сюнд? -- спросил Вербрех.
   -- Да.
   Вербрех подошел к мальчику, обхватил его ниже талии и прижал к себе, к своим напряженным чреслам. У Габриэля перехватило дыхание, и он резко прогнулся вперед.
   -- Продай мне его, -- сказал Вербрех. -- Сколько ты хочешь? Я заплачу.
   -- Нет, -- ответила г-жа Сюнд. -- В твоих руках ломались и менее хрупкие игрушки. Если ты хочешь его, бери здесь и сейчас.
   Вербрех согласился.
   -- Учти, он будет сопротивляться.
   -- Тем лучше.
   Габриэля освободили от веревок и перенесли на постель; минуты не прошло -- он почувствовал на себе чужое, разгоряченное кровью тело.
   -- Оставьте нас! -- приказал Вербрех, наседая на мальчика и давая волю рукам. Он ласкал его и, шумно дыша ему в затылок, приговаривал, что он будет нежен, что это не больно, а в отдельных случаях даже приятно. Но чем требовательнее, откровенней становились его ласки, чем сильнее он распалялся, тем холоднее и бесчувственнее был Габриэль.
   Он выносил все с достоинством, подобающим разве только богу, позволяя клокочущей в груди ненависти пожирать его. Но, когда за сладострастниками закрылись двери, Габриэль вдруг взвился в воздух, как столп пламени, и Вербрех, не ожидавший от этого измученного пыткой мальчика такой силы и прыткости, оказался поверженным и даже пискнуть не успел, как Габриэль сомкнул руки на его шее и отпустил лишь тогда, когда Вербрех перестал трепыхаться. Вот и все! Габриэль развязал шнурок и стянул с головы мешок из плотной черной материи, который на него надевали всякий раз, когда госпожа Сюнд принимала высокопоставленных гостей.
   Кругом царил полумрак, а чуть тлеющий огонек газового рожка был слишком слаб, чтобы можно было хоть что-нибудь разглядеть в его скупом свете, и сквозь тяжелые портьеры на пол ложился сиротливый серебряный луч. Не оглянувшись на Вербреха, не убедившись, жив он или нет, Габриэль взял с постели простыню и завернулся в нее, затем встал, еле передвигая ноги и шатаясь из стороны в сторону, подошел к окну и раздвинул портьеры. Луна окатила его серебром с головы до ног. В глазах мальчика потемнело, но он распахнул створку окна и приник щекой к холодной решетке, понемногу приходя в себя. Голова болела от удушливой атмосферы в комнате, от тошнотворного смешения свечной копоти, запекшейся крови и человеческой плоти, но ветер с гор, свежий и чистый, как снег на вершинах, мешал ему дышать. Он не был на свежем воздухе так давно, что теперь задыхался. Странно, что это окно открылось. В замке коварной г-жи Сюнд почти все окна были забиты досками, убраны решетками, завешаны портьерами, а иногда и заложены кирпичной кладкой. Там днем и ночью горели факелы и свечи. Когда Габриэль болел, он иногда вставал с постели и подходил к своему окну. Свет причинял его глазам невыносимую боль; они были мертвы. Он не видел ни горной гряды сверкающих вершин, попеременно озаренных солнцем и луной, ни ярко синего неба, ни звезд на нем и случайно пролетевшая птица не была ему отрадой в его заточении. Он просто стоял с закрытыми глазами у окна, воображая, что покоит свой печальный взор на свободном просторе, пока Тиль поддерживал его за руку и рассказывал все, что он видит. Но зависть госпожи распространилась даже на это. Его переселили в северную башню, где не было окон, и единственный свет приносили с собой слуги госпожи, когда приходили за ним; где не было ни кровати, ни стола, ни стула -- только две пригоршни соломы на каменном полу и старый потертый плащ, служивший ему постелью и защитой от холода: дорогое платье слуги отнимали сразу по возвращении его в башню, оставляя его нагишом.
   Вдруг комната изнутри озарилась светом. Габриэль обернулся: на постели лежал молодой человек, очень красивый, но бледный; дрожащей рукой он добавил огня в лампе и уронил ее на постель как неживую. Габриэль увидел у него на шее следы от своих рук, и его стала бить нервная дрожь. Он плотнее завернулся в простыню и медленно, не спуская глаз с Вербреха, подошел к столу, на котором среди фруктов и пустых бокалов лежали орудия пыток, взял один из кинжалов и вернулся к окну, в полосу лунного света. Он держал кинжал на груди на манер распятия, а Вербрех пил вино, не в силах побороть горечь во рту. Он прикрылся простыней и с любопытством взирал на объект своего желания.
   -- Иди ко мне. Я знаю, что тебе сейчас очень больно -- каленое железо в анус, а затем искусственный член из тюленьей кожи; тебе кажется, что у тебя внутри все горит и плавится -- такая ужасная боль терзает анальное отверстие и прямую кишку, что ты едва можешь пошевелиться, не закричав, -- но ты не бойся. Я не причиню тебе вреда, напротив, я буду обходиться с тобой нежнее, чем они, и научу тебя получать удовольствие даже от такой, на первый взгляд, противоестественной близости. А если ты мне понравишься, я, может быть, попытаюсь выкупить тебя у этих идиотов, которые совершенно не ценят того, чем владеют безраздельно. Иди ко мне, мой мальчик, иди же!
   Габриэль не двигался, и смотрел он не на Вербреха, а куда-то мимо его, и каждая черточка его мраморного лица была заострена и направлена вслед за его темным невидящим взглядом.
   -- Если бы ты только знал, как прекрасен сейчас! Словно белая голубка, попавшая в силок! Перепугалась, бедняжка, и в отчаянии бьет крылышками, не понимая, что чем яростней она сопротивляется, тем сильнее запутывается в невидимой сетке! Стань моим, мальчик, и, клянусь тебе, я найду способ, чтобы выпустить тебя на волю! Не хочешь? Напрасно, потому что, наверно, только один я и в состоянии тебе помочь.
   Габриэль упрямо стоял у окна и до боли в руках сжимал рукоять кинжала, и все тяжелее становилось его тело. Усталость тянула его к земле, поминутно закрывая ему глаза. Незадолго до рассвета из его рук выпал кинжал, и сам он рухнул на пол, почти потеряв сознание. Вербрех, казалось, этого и дожидался: он спрыгнул с постели и во мгновение ока оказался рядом с мальчиком...
   И после этого Альфред не собирался уходить, не получив ответов на все свои вопросы, которые мог дать ему только этот человек, и, посильнее ухватив наглеца за член, выпирающий из штанов, спросил:
   "Ну как, ты все еще торопишься?"
   "Нет", -- скорчившись, прошептал Наркисс.
   "А мальчика вспомнил?"
   "Мы учились в одной школе".
   "Очень хорошо! -- сказал Альфред, затаскивая молодого человека в кусты. -- А теперь расскажи мне, что такого произошло между вами?"
   "Да пошел ты!" -- отвечал Наркисс и взвыл от боли.
   "Или ты сейчас все мне расскажешь, -- не ослабляя хватки, продолжал Альфред, -- или уже сегодня вечером твои коллеги по мячу, а завтра и весь город, узнают, что ты любишь трахать маленьких мальчиков".
   "Я не делал этого! -- запротестовал Наркисс. -- Не делал, клянусь вам!"
   "Это не имеет значение, потому что гроза над твоей головою разразится раньше, чем ты откроешь зонтик, потому что тебя обольют помоями и забросают тухлыми яйцами прежде, чем ты докажешь, что ты ни в чем не виноват. Скандала тебе в любом случае не избежать, а после него тебе придется покинуть этот уютный городок, оставив здесь свои амбиции и мечты о карьере футболиста с мировым именем. Ты слышал что-нибудь о Грегори Вульфе? -- спросил Альфред, но Наркисс отрицательно замотал головой, чем очень удивил его. -- Этот скандал, по своей масштабности, по своей значимости, сопоставим только с судебным процессом над Уайльдом. Неужели все забыли о нем? Вспомнят, когда тоже самое произойдет с тобой".
   "Послушайте! -- взмолился Наркисс. -- Я не трогал его, я не прикасался к нему, кроме одного единственного раза, когда..."
   "Вот и расскажи мне о том единственном разе! -- сказал Альфред. -- О большем я, кажется, и не прошу".
   "Ну хорошо, хорошо, -- согласился Наркисс. -- Я отрабатывал пропущенные занятия по музыке и, когда учительница вышла, стал бесцельно стучать по клавишам, а этот мальчик, Габриэль, сказал, что не надо этого делать, что г-жа Энотер, так звали учительницу, будет сердиться, что ей лишняя работа -- настраивать инструмент. Я послал его к черту. Он подошел ближе и попытался захлопнуть крышку рояля, но я оттолкнул его. Достал он меня, если честно. Из-за того, что я один раз, не подумав, похвалил его музыку, он, видимо, решил, что ему все позволено. Тогда он бросился на меня. В это время г-жа Энотер вернулась и разняла нас. Она потребовала от меня, как более старшего, объяснений, и я что-то наплел в свое оправдание. Она отпустила меня, но я остался ждать на улице, ждать, когда Габриэль выйдет из ее дома и пойдет в главный корпус. Я хотел всего лишь проучить его, ничего больше. Когда он появился на улице, я набросился на него сзади и повалил на землю. Мы боролись, я хотел отбутузить его как следует, чтобы не забывался, а потом... Мне обязательно все это рассказывать? Когда я прижал его к земле, не знаю, что нашло на меня, только я спустил с него штаны и стал дрочить, пока он не кончил мне в ладонь. Подлая сука, уверен, он это специально подстроил! Но не это так поразило меня, а то, что я тоже кончил. Мысль о том, что мне понравилось ласкать этого парня, была до того ужасна и омерзительна, что я сбежал, бросив его одного, и с тех пор избегал встреч с ним. Вот и все".
   "С какой легкостью ты говоришь об этом! Неужели ты не понимаешь, что ты сделал для него? -- спросил Альфред. -- Ты был первым и единственным из мальчиков, кто оценил его по достоинству. Ты похвалил его музыку, значит, и его самого, потому что музыка и он -- единое целое, и тем самым приласкал его душу, которая долгие годы изнывала от одиночества, от непризнанности. Ты не просто доставил ему удовольствие своими действиями, ты дал ему почувствовать себя любимым! Сам того не ведая, ты подарил ему надежду, а потом отнял ее".
   "Неправда! Я ничего ему не обещал!"
   "Твои руки обещали! -- закричал Альфред. -- Твое тело, хочешь ты того или нет, все сказало за тебя! И ты знаешь, что я прав! Это потом из страха ты от всего отрекся, но тогда, когда ты мастурбировал его, твое тело откликнулось, -- эта клятва связывает любовников надежнее брачного контракта и пары колец, а ты нарушил ее! Ты предал самого себя, но мне тебя даже не жаль. Прочь! -- он наградил юношу хорошим пинком, а тот, как ошпаренный, выскочил из кустов и захромал по направлению к университету. -- Тебе досталось сокровище, а ты выбросил его! Теперь я займу твое место!"
   С этими словами Альфред отправился восвояси -- обратно в дом к Фредди, а вернее, к белокурому мальчику, заботиться о котором он считал своим долгом и приятной обязанностью: он спас ему жизнь и теперь отвечал за него. Кроме того, он был типичным представителем класса "потребителей", одним из тех, кто приносит в жертву своим безумным и мелочным страстям таких, как Габриэль, одним из тех, кого Габриэлю, как представителю класса "потребляемых", приходилось обслуживать последние лет, и, преклоняясь перед юным музыкантом, он тем самым восстанавливал справедливость по отношению к нему и удовлетворял свои мазохистские наклонности.
   При мысли мальчике, Альфред багровел от стыда и гнева. Он хотел кинуться к его ногам, просить прощение за то, как он повел себя с ним, согласный понести любое наказание за свершенное над ним злодеяние. О да! Наказание! Избавление! Он не представлял себе большего счастья, чем сидеть у его ног и целовать его белые изящные руки, отвешивающие ему звонкие пощечины! Хотя он очень сомневался в том, что Габриэлю это невинное развлечение доставит такое же сильное удовольствие, как ему самому: он вообще не считал его способным ударить другого человека.
  
   "Добрый день, Катрин! -- сказал Альфред, врываясь в дом подобно урагану. -- Все ли в порядке? Не случилось ли без меня чего-нибудь?"
   "Все слава Богу, месье! -- отвечала старушка, закрывая за ним дверь. -- Все живы и здоровы".
   "Я рад это слышать", -- на ходу бросил Альфред и сразу же поднялся к себе.
   Все его мысли были сосредоточены только на Габриэле, и, спрашивая Катрин, "все ли в порядке", он думал только о нем. Он утратил всякую осторожность: даже не заглянув в замочную скважину, он открыл дверь и вступил в полумрак. А там открывшееся его взору поразило его: в кресле у пылающего камина развалился Фредди -- голова запрокинута, глаза закрыты, кисти рук свисают с подлокотников кресла, на влажных, приоткрытых губах, из которых вырываются нечленораздельные звуки, выражающие упоение, сладкая счастливая улыбочка, ухмылка сытого кота, который сожрал канарейку и теперь мурлычет от удовольствия. Ноги его были широко расставлены, колени вывернуты, грудь обнажена, штаны приспущены. А между его ног, словно ребенок, только что вышедший из лона матери, сидел Габриэль. Зарывшись лицом в жесткие волосы, растущие в промежности в изобилии, он гладил обнаженную грудь своего любовника, а правой рукой, должно быть, одаривал Фредди всеми радостями содома. Альфред в растерянности смотрел на него, на своего друга и был не в силах ни словом, ни действием остановить их.
   "Что ты делаешь?" -- прошептал он, ни к кому не обращаясь.
   Фредди заставил себя открыть глаза, а мальчик даже не шелохнулся: рука Фредди на его голове приказывала ему не останавливаться.
   "Ты пришел несколько раньше, чем я предполагал, -- невозмутимо отвечал Фредди. -- Наберись терпения, друг мой. Сейчас он опустошит меня... Я уже близок... Боже! Я умираю... будет полностью к твоим услугам, и ты сможешь вкусить его..."
   Альфред не дал ему договорить. В два счета он оказался рядом с Фредди, оттолкнул в сторону Габриэля и со всей силы ударил Фредди в лицо.
   "Ненавижу тебя! Ненавижу! -- кричал он; взгляд его против воли упал на опавший орган. -- Как ты мог... Как ты мог сделать это?"
   "Я не привык отказываться от услуги, которую мне навязывают с таким рвением, -- сказал Фредди, тыльной стороной ладони вытирая выступившую на губах капельку-другую крови, и добавил: -- Не совести меня, Альфред, не надо. Ты не тот человек, которому следует учить меня добродетели".
   "Значит, он и тебе предлагал", -- догадался Альфред.
   "Сразу же, -- отвечал Фредди, неспешно оправляясь, -- едва я начал осмотр".
   "И ты ничего мне не сказал. Очень честно с твоей стороны".
   "Беру пример с тебя. Когда ты орал на меня за то, что я отнял у тебя твоего мальчика, ты ни словом не обмолвился о том, что уже утолил свое желание".
   Габриэль появился из-за спинки кресла, обнял Фредди за шею и кончиком языка стал щекотать ему ухо. При этом он продемонстрировал удивительную гибкость своих конечностей и добился того, что его миниатюрная ступня легла Фредди аккурат в промежность.
   "И ты неплохо развлекся с ним, -- сказал Фредди, -- что в первый раз, что во второй. Ты думал, я не узнаю".
   "Я ничего не думал".
   "Он отлично знает свое дело, -- продолжал Фредди и потрепал мальчика по волосам, -- если догадался перестелить постель. И это о многом говорит: он знавал и лучшие времена, потому что только в дорогом борделе простыни меняют после каждого клиента. Не расстраивайся так! Тебя погубила присущая тебе невоздержанность: твое пыхтение отдавалось в каждом уголке дома -- твое счастье, что, кроме меня, его никто не слышал, -- и ты был слишком груб с ним. Покажи ему", -- обратился он к мальчику, и тот снял рубашку: рубцы на его бледной коже горели так, словно были выжжены горящим веником, а не нанесены ремнем; на шее, на груди и бедрах остались следы его ногтей и зубов.
   Первым желанием Альфреда было отвести глаза, чем-нибудь заслониться от горькой правды, но, пересилив отвращение, он заставил себя смотрел на содеянное.
   "Прости меня, -- прошептал он, и его руки сами потянувшись к мальчику, словно он хотел заключить его в объятия и этим ласковым движением по его плечам загладить свою вину перед ним, но вовремя опомнился (он помнил, чем все может закончится, если он прикоснется к мальчику) и руки его опустились. -- Ты знал, что я не сдержусь, что я сделаю это, когда отдавал мне ключ".
   "Конечно, знал, -- отвечал Фредди; оплетенный руками и ногами мальчика, он представлял собою какого-то неизвестного индуистского божка. - После того, как я понял, что ты не удержался и овладел его бесчувственным телом, у меня не осталось никаких сомнений на этот счет, поэтому и отдал тебе ключ. А теперь раздевайся и присоединяйся к нам".
   "Ты хочешь, чтобы я презирал себя еще больше, чем сейчас?"
   "Не стоит задумываться о подобных мелочах, -- глубокомысленно изрек божок. -- Никогда не стоит думать о том, что может испортить тебе настроение. Точно так же не стоит отказывать себе в маленьких радостях. Ты же хочешь его. Ты, может быть, и не чувствуешь, Альфред, но я-то вижу, что твой член так и выпирает из штанов, -- он ухватил Альфреда за причинное место, которое, действительно, было вдвое больше своих обычных размеров и расхохотался. -- Чего ты боишься? Никто же не узнает".
   "Замолчи, Фредди! Замолчи!"
   "Твоя беда в том, что, даже переспав с ним, ты продолжаешь бояться тех чувств, которые живут в тебе", -- сказал Фредди.
   Альфред схватился за голову.
   "Я не должен... Я так виноват перед ним, так виноват!"
   "Виноват перед ним? В том, что ты кончил в него? Но в этом весь смысл его существования. Какое право он имеет обижаться?!"
   "Я виноват, потому что пользовался услугами таких молодых людей, как он. Прежде я не задумывался об их существовании, о причинах, толкнувших их к подобной жизни: меня вполне устраивало, что они есть и всегда готовы к моим услугам. Все изменилось с его появлением. Но я виноват не только перед ним".
   "Где ты набрался этих опасных мыслей? -- спросил Фредди. -- Еще немного, и ты окончательно и бесповоротно исправишься. А что может быть хуже этого? Ты станешь таким же некрасивым и скучным, как наши моралисты. Прости, Альфред, но тебя уже невыносимо слушать".
   "Фредди, ты помнишь Грегори Вулфа?" -- спросил вдруг Альфред.
   "Кого?"
   "Грегори Вулфа, -- повторил Альфред, -- того красивого молодого человека, с которым ты помог мне однажды, из-за которого мы и стали очень близкими друзьями?"
   "Припоминаю что-то такое, -- лениво отозвался Фредди. -- Но это было так давно, что можно подумать, что не было вовсе".
   "Это было тринадцать лет назад, -- сказал Альфред. -- Неужели даже ты забыл о нем? Впрочем, чему я удивляюсь".
   "Об умерших, мой дорогой, не принято помнить слишком долго, если только они не оставили тебе приличной суммы денег".
   "Он не просто умер, Фредди, он убил себя".
   "Это только твое предположение".
   "Ты знаешь, что это правда".
   "Полиция сказала, что это был несчастный случай, -- невозмутимо отвечал Фредди, но Альфред отрицательно качал головой. -- И какая, вообще, тебе разница, как он встретил свой конец? И что особенного в том, что все забыли о нем? Все забыли о нем, да! Ты один не можешь успокоиться, хотя прошло уже столько лет! Неоднократно мы с тобою говорили об этом, и, у меня сложилось впечатление, что мне удалось убедить тебя, что здесь нет ни твоей, ни моей вины".
   "Я не могу больше верить в это".
   "Альфред! -- Фредди, высвободившись из объятий мальчика, схватил его за руку. -- Ты не вливал ему в глотку виски, ты не сажал его в ту машину и не разгонял ее до огромной скорости -- он сделал это сам. Он сделал это сам!"
   "Потому что мы не оставили ему выбора! -- закричал Альфред, вырывая у него свою руку. -- Мы совершили подлость, Фредди! Я же любил его, любил больше всего на свете! И я выбросил мою любовь!"
   "А разве со мной ты обошелся по-другому? -- спросил Фредди. -- Мы много лет были близкими друзьями, но ты не считал нужным поинтересоваться у меня, почему я согласился тебе помочь? Зачем же? Ты получил, что хотел: тебе было очень хорошо с Грегори, а мне было хорошо с тобой, хотя меня никогда не покидала мысль, что ты продался мне, чтобы получить возможность трахать его. И знаешь ли ты, какого было мне, когда я узнал, что он сделал с собою? Ты, видимо, забыл, что обратился ко мне только потому, что я был ему другом. Он доверял мне, а я предал его, чтобы угодить тебе, чтобы добиться твоей любви! Я так надеялся на нее, когда просил тебя стать моим фагом, но нас связала не любовь, а общее преступление и чувство вины. Немудрено, что теперь, когда наш договор потерял свою силу, ты ведешь себя со мной так, словно одним своим присутствием в этих стенах ты уже делаешь мне большое одолжение, словно подаешь милостыню бродяге, чтобы он, довольствуясь малым, не надоедал тебе больше, иначе ты и это у него отнимешь. Я знал, что однажды придет день, когда я стану не нужен тебе и ты не захочешь переступить порог моего дома, и, кажется, он настал".
   "Ты никогда не жалел о принятом тобою решении?" -- спросил Альфред.
   "Только когда во время экстаза вместо моего имени ты выкрикивал его", -- цинично ответил Фредди.
   "Я уезжаю, -- сказал Альфред, -- и немедленно. Мальчик поедет со мной. Сейчас же отпусти его!"
   "Я не держу его, -- ответил Фредди. -- Он сам не хочет идти к тебе".
   "Глупости! Габриэль, -- Альфред улыбнулся и протянул мальчику руку, -- идем со мною. Вы будет хорошо. Я позабочусь о тебе. Не бойся этого человека, я не позволю ему обидеть тебя. Идем же".
   Мальчик посмотрел на него, но, равнодушный, не двинулся с места.
   "Чудовище! Что ты сделал с ним? Какой дрянью ты опоил его?!"
   "Он пьян от собственной похоти, -- отвечал Фредди. -- Сунь ему руку в промежность -- горячо, как у суки..."
   "Габриэль, прошу тебя, -- взмолился Альфред, -- пойдем со мной!"
   "Иди с ним, -- сказал Фредди, похлопав мальчика по руке. -- Иначе наш друг сейчас разрыдается от обиды. Умница!" -- и причмокнул губами, когда мальчик послушно, но без робости, подступил к Альфреду и вложил свою руку в его открытую ладонь.
   "Доверься мне, Габриэль, -- попросил Альфред, сжимая его тонкие холодные пальцы. -- Боже мой, ты весь дрожишь!"
   "Возьми! -- Фредди кинул ему плед. -- На улице холодно".
   Альфред сухо его поблагодарил и бережно закутал мальчика.
   "Я пришлю за своими вещами", -- добавил он.
   "Ты пожалеешь об этом", -- пообещал Фредди.
   "Возможно, -- отозвался Альфред. -- Но пока я жалею только о том, что встретил тебя и принял твою помощь".
   "Я спас тебе жизнь, помнишь?" -- и Фредди провел пальцем по своему горлу в том месте, где у Альфреда на шее был шрам, белесый шрам тринадцатилетней давности, клеймо несостоявшегося самоубийцы.
   "Я не просил тебя об этом", -- бросил на прощание Альфред уже с порога, увлекая за собой мальчика.
   Фредди задорно подмигнул ему, словно говоря: "Мы скоро увидимся", и не без злорадства (по поводу Альфреда) заручился его согласием. Мальчик ответил ему многообещающим взглядом, мелькнувшим из-под опушенных ресниц.
  
  
  
   II часть
  

...мальчиков режут ножом и тело насильно меняют

Для сладострастных забав, чтоб назло годам торопливым

Истинный возраст их скрыть искусственной этой задержкой.

Ищет природа себя, но не в силах найти, и эфебы

Нравятся всем изощренной походкой, мягкостью тела,

Нравятся кудри до плеч и одежд небывалые виды, --

Все, чем прельщают мужчин.

Петроний Арбитр

  
   Самым загадочным из всех творений вселенной был ангел смерти. Откуда и когда он появился, божьим или дьявольским посланником он был -- о том молчат древние манускрипты, но люди узнали его, когда первые из них были изгнаны из рая.
   Он поселился среди людей, и люди больше верили в него, чем в бога, потому что бог где-то там далеко, а смерть они видели каждый день. Некоторые считали его порождением дьявола, ибо не понимали люди, что смерть, как и свобода воли, есть величайший дар Господа.
   Люди прозвали его Форосом, потому что он пришел на заре их жизни.
   Он был, как все люди, из плоти и крови, но был бессмертен. Он обладал знанием обо всей вселенной, ведомой во всем объеме лишь Ему одному, Сущему, знанием обо всем живом и неживом в ней, а так же -- способностью управлять временем и пространством, проникать в чужие мысли и принимать любой облик.
   Говорили, что у него вообще нет лица, что он многолик, что, если людям изначально была дана определенная форма, продиктованная Его образом и подобием, то он воплощения не имеет. Это было нечто бесформенное, способное к быстрому перевоплощению существо, которое каждому являлось в том образе, в каком человек представляет себе свою смерть.
   Его удар был неотвратим, он не знал жалости. Он не ведал, что есть добро, что зло, что есть красота и любовь, пока не встретил на берегу Зеркального Геспера, создания еще более странного, чем он сам, с душой более беспокойной, чем человеческая, как ангел, обладающего многими дарами, но, как человек, смертного.
   Еще младенцем его кто-то бросил у развилка дорог, в поле среди диких лилий, и, когда мимо проезжал рыцарь ордена Аброта, он взял ребенка на руки и увез его с собой, в одноименную цитадель на излучине реки, среди хвойных лесов севера.
   Время шло. Мальчик подрастал, и, подобно цветку лилии, распускалась его дивная, волнующая воображение красота. Он был прекрасен! Он был создан, чтобы творить прекрасное и чтобы им любовались как идеальным его воплощением, но он был слишком хрупок, слишком раним. С детства он прислушивался к голосам живого мира: к пению птиц, к журчанию ручьев и к говору ветра в кронах деревьев. Он любил мир, в котором жил, а больше всего на свете рокот прибоя и звездный полог небес. Он мог часами напролет сидеть на берегу, смотреть в лазоревую даль и прислушиваться к пению вод. Он мог до полного изнеможения покачиваться на волнах, на трепещущей груди океана, словно случайно оброненный в воду цветок, и в этом соприкосновении он черпал свои силы и свое вдохновение -- первыми звуками, которые издала сделанная его руками свирель, оказались крики чаек. Это позже он научился передавать каждый малейший оттенок и даже полутон звучания воды на перекатах. Себе в спутницы он выбрал скрипку, дабы было кому поверять свою душу, дабы мог он рассказать миру о том, что творится в его сердце.
   Но люди не умеют или не хотят слышать. Никто не знал его сердца, никто не понимал его -- Геспер был чужим тем людям, что окружали его; старшие братья относились к нему по-отечески снисходительно, считая своим долгом воспитывать и наставлять слишком впечатлительную душу на путь истинный, и даже те, что были очарованы им и к чьей помощи они прибегали, на самом деле его не любили, -- но оно не было злым, и музыка его несла исцеление; она одна была его оружием и защитой.
   Люди прозвали его Геспером, потому что он пришел к ним на закате их дней, дабы облегчить их уход.
   Но некому было утешить его самого в часы отчаянья, когда бог отвернулся от него, лишив своей милости и защиты. За что? Если бы знать... Иногда вовсе не обязательно быть в чем-нибудь виноватым, чтобы понести наказание.
   Если бог хотел таким образом испытать его, то он выбрал не самый лучший способ. Есть вещи, представления о которых лучше не иметь, есть вопросы, на которые лучше не знать ответа, потому что они отравят и уничтожат твою душу. И ничто так не убивает веру как ощущение незаслуженных ничем страданий.
   Он подверг сомнению все, что Геспер знал, все, во что он верил. Он сделал так, что мальчик на личном опыте убедился, что добро и зло - понятия относительные, что то, что мниться добром, таковым не является, и, наоборот, что за свою наивность и доброту нередко приходится расплачиваться, а зло часто уходит от ответа, что за благовидными намерениями может скрываться злой умысел, что даже самые добродетельные люди далеко не так добродетельны, как все полагают. Его наставнику верили безоговорочно, какие бы небылицы он про него не сочинял, -- ему же не верили никогда, ни единому его слову. Он узнал, как улыбка родного человека превращается в чудовищный оскал вечно голодного хищника, как милосердный боженька, согласно своему, неведомому тебе замыслу, обрушивает на тебя одну беду за другой, а каждая последующая оказывается в тысячу раз ужаснее предыдущей, и как он притворяется, что не слышит твоих молитв и не видит твоих слез, отказывая тебе в единственном утешении, данном человеку, -- в смерти...
   Когда судьба свела их вместе, таких разных, непохожих друг на друга, они почувствовали родство своих душ прежде, чем допустили мысль, что они братья. В силу обстоятельств -- что один, что другой -- оба были страшно одиноки, -- они были гораздо более близки, чем думали некоторые, чем казалось им самим. И, как брошенные дети, случайно нашедшие друг друга в этом жестоком, безумном мире, они льнули друг к другу в поисках утешения.
   Им суждено было причинить друг другу много боли: они, как никто, знали, что нужно для этого сделать. Но, какими бы ни были последствия, Геспер никогда не жалел о той встрече, изменившей всю его жизнь.
   -- Я зовусь Форосом, -- представился таинственный гость, пришедший с первым лучом вечерней звезды; когда свет падал на его лицо, можно было подумать, что у него вовсе нет лица, так быстро оно менялось от ангельски-кроткого до морды какого-нибудь фантастического монстра. Неизменными были лишь его глаза -- черные дыры, поглощающие звезды, и его улыбка -- кривой и острый топор судьбы. Но чем дольше и внимательнее смотрел он на Геспера, тем отчетливее проступал из этого фейерверка черт его собственный мраморный профиль: он был молод и красив. -- А как зовут тебя, мой мальчик?
   -- Люди называют меня Геспером, -- отвечал Геспер, -- но при рождении мне дали имя Лилей.
   -- Оно тебе подходит, -- сказал Форос. -- Ты так же хрупок, как лилия, так же чист, как лилия, так же красив... Ты очень красив, ты это знаешь? Ты даже слишком красив.
   И он протянул руку, чтобы погладить Геспера по волосам, и мальчик не противился этому. Форос запустил пальцы ему волосы, и Геспер прильнул к его руке, словно напрашиваясь на его ласку.
   -- Ты не боишься меня? -- спросил вдруг Форос.
   -- Почему я должен тебя бояться? -- спросил Геспер.
   -- Я ангел смерти, -- отвечал Форос. -- Я убиваю правых и виноватых, я превращаю землю в соль. Мои объятия холодны, как лед, а поцелуй несет смерть. И ты не боишься меня?!
   -- Нет, -- ответил Геспер.
   -- А что если я открою тебе, что через совсем скоро тебя ждет смерть, долгая и мучительная? Ты готов к ней? Тебе не страшно будет умирать?
   -- Нет, -- ответил Геспер, -- если ты будешь со мною.
   -- Я-то буду. Как же без меня? Но ты... ты не пожалеешь о своей загубленной молодости, о своей увядшей до срока красоте, обо всем, что останется для тебя тайной, ведь ты не узнаешь в этой жизни ничего, кроме боли и моих смертельных объятий?
   -- Нет, -- ответил Геспер.
   -- И не жаль тебе будет тех, кого ты безвременно покинешь?
   -- У меня никого нет, -- ответил Геспер. -- Некому проводить меня в последний путь и оплакать мой уход.
   -- Тогда я сам это сделаю.
   Геспер улыбнулся и совсем смутился.
   -- Когда придет мой час, -- сказал он срывающимся от волнения голосом, -- будь со мной так же ласков на деле, как сейчас на словах.
   -- Я обещаю тебе. А сейчас сыграй для меня что-нибудь, -- попросил Форос. -- Очень тебя прошу. Твоя музыка так же прекрасна, как ты!
   И Геспер играл для него. Форос внимательно слушал, и прозревал его душу, столь рано истомившуюся под бременем жизни; похожая на его собственную, она вместе с тем была совсем другой.
   -- Зови меня Нарциссом, -- сказал Форос прежде, чем они расстались. Так Геспер стал единственным из смертных, кому ангел смерти назвал свое настоящее имя, кому он вручил ключ от потаенных глубин своей души.
   Они и не заметили, как стали друг для друга больше, чем просто друзья, и намного больше, чем братья. Они так возлюбили друг друга, что жизнь порознь казалась им невыносимой. Они с нетерпением ждали каждой новой встречи и считали часы и минуты, оставшиеся до нее; и если один из них опаздывал, то для другого ожидание было подобно пытке, но он не уходил с условленного места, даже если ждать приходилось несколько дней подряд. Они были очень счастливы, но им пришлось расстаться. Их разлучили против их воли...
  
   -- Послушай моего совета, -- сказал кто-то над самым ухом Геспера низким проникновенным голосом, голосом шелестящих на ветру листьев, -- в следующий раз, спасаясь от кого-нибудь, не прыгай в пустоту.
   -- Что случилось? -- спросил Геспер. Последнее, что он помнил -- мелькающие перед глазами почерневшие стволы деревьев, хрупкие, как соломинки, ломающиеся от малейшего прикосновения, настигающий его собачий лай, оголтелый и злобный, а потом -- пустота.
   -- Тоже самое я хотел спросить у тебя.
   Геспер открыл глаза. Над ним склонился высокий красивый юноша. Волосы цвета увядающей листвы, золотистые, густо-пряные, струились вдоль узкого, немного заостренного лица того же теплого медового оттенка; сквозь них, как солнце чрез плотный облаков навес роняет редкие лучи, сияли две росинки, задержавшиеся до полудня в траве, -- его изумрудные глаза, глубокие и серьезные.
   -- Я исцелил твои раны, -- сказал юноша, когда Геспер невзначай коснулся своей груди.
   -- Кто ты? -- спросил Геспер.
   -- Вообще-то ты у меня в гостях и мне первому надлежит задавать вопросы. Но поскольку история твоя куда длиннее и интереснее моей, я отступлю от этой традиции. Спрашивай! Если в моей власти будет ответить тебе, я отвечу.
   -- Кто ты? -- повторил свой вопрос Геспер.
   -- Зови меня Валбером.
   Геспер все ему рассказал.
   -- Не завидна твоя судьба, -- сказал Валбер. -- Я сам бессмертен и знаю, как тяжело жить в мире, меняющимся быстрее тебя, как тяжело терять смертных друзей, которых помимо старости и болезней скашивает смерть от ран, тебя самого минуя век за веком. Наши судьбы -- моя и подобных мне -- связаны с судьбою мира, мы не вольны выбирать -- жить нам или умереть, но у всего есть свой срок, и наш истечет или преждевременно в результате какого-нибудь несчастного случая, или сгорит вместе с этим миром в его последний час.
   Валбер поднялся, его чудесное одеяние приняло вместо светло-бежевого оттенок молодой листвы, чуть слышно играющей в наступающих ото всюду сумерках, и протянул Гесперу руку.
   -- Ты можешь оставаться в моих владениях ровно столько, сколько пожелаешь.
   Геспер с радостью принял и его руку, и его предложение.
   -- Однако если тебя интересует мое мнение, -- сказал Валбер, -- то ты совершаешь роковую ошибку.
   -- О чем ты говоришь? -- спросил Геспер.
   -- Ты пытаешься быть тем, кем на самом деле не являешься.
   Геспер побледнел и потупил взор.
   -- Я тебя не понимаю, -- чуть слышно ответил он и попытался обойти Валбера, но тот удержал его за руку.
   -- Выслушай меня, мальчик, -- попросил Валбер и, чувствуя, что он хочет вырваться, добавил: -- И воздержись от скоропалительных решений.
   Ты должен помнить, что создавая мир, Сущий позаботился о том, чтобы по всей вселенной царили только Его законы и чтобы в ней каждому, даже песчинке со дна морского, было отведено его собственное место, и нет ничего страшнее, чем занять чье-нибудь чужое, а не то, что было уготовано тебе Сущим задолго до твоего рождения. За подобную ошибку расплачиваются жизнью.
   -- Где же мое место? -- спросил тогда Геспер, и Валбер ответил следующее:
   -- Однажды в садах близ Сттраума я увидел двух молодых людей. Я хорошо знал их: один из них, что сидел на земле, привалившись спиной к стволу яблони, был убийцей, другой -- он лежал рядом, поверх заботливо разостланного плаща, и голова его покоилась на коленях того, кто всем внушал ужас и отвращение, -- был самым талантливым музыкантом из тех, что я слышал. Они, осыпанные яблоневым цветом, как снегом, не говорили между собой -- просто смотрели друг другу в глаза, словно находили в том необъяснимую прелесть.
   -- Нет... -- сдавленно прошептал Геспер, словно золотой шнур вновь захлестнулся на его шее.
   -- Он придет за тобой, и очень скоро.
   -- Я не хочу его видеть!
   -- Ты уверен в этом? -- спросил Валбер.
   Геспер стал еще бледнее, ноги его подкосились, и, если бы Валбер не удержал его за руку, такую слабую и нежную, непременно бы упал.
   -- Я могу остаться в этом лесу... -- прошептал Геспер из последних сил.
   -- Навсегда? -- поинтересовался Валбер. -- От самого себя тебе не укрыться даже в моих владениях. И хотя ты любишь природу и черпаешь в ней свои силы и вдохновение, свое страдание, как и обрекшего тебя на эту муку, ты любишь намного больше, -- ты всю жизнь будешь искать его.
   -- Ты говоришь, как он, -- сказал Геспер, высвободил свою руку и пошел прочь.
  
   Все это слишком!
   Накануне его клиенты спорили между собой, спорили о нем, в итоге с одним из них он ушел. Ему было нехорошо, но это ничего, главное - никто ничего не заметил. В машине он задремал. Проснулся он уже в постели один. Много лет кряду он не спал в постели один, не было ни одной ночи, чтобы телом своим он не согревал другого тела.
   Он медленно и грациозно - для кого он старался: зрителей не было, некому было оценить красоту его игры? -- поднялся с постели, подошел к окну и раздвинул желтые шелковые занавеси. От восхищения у него перехватило дух. Солнце еще не успело перевалить за снежные вершины гор, и поляна лежала в прохладном влажном сумраке, но на западной стороне ее -- каждый лист на дереве горел так, словно был из чистого золота. Гладкое, как зеркало, озеро, окутанное сумерками, отражало только старый одинокий дуб, широко раскинувший над ним свои могучие ветви.
   Он распахнул окно -- повеяло холодом и свежестью -- перелез через подоконник, ухватился обеими руками за ползучие ветки плюща и спустился на землю. Сделав несколько несмелых, неверных шагов -- голова кружилась так, словно он напился и теперь ему море по колено, -- по мягкой, словно шелк, траве -- небо, бескрайнее, бездонное, как океан, и ярко синее, как васильки в поле, растянуло над ним свой полог, -- он упал, окунулся лицом в росу: ощущения, волнующие, давно позабытые, накрыли его с головой.
   Несколько минут он лежал неподвижно, не открывая глаз, вдыхая тяжелый запах засыпающей до весны земли, запах гниющих палых листьев, запах смерти, так хорошо знакомый ему и отрадный. Мысли путались в его голове. Столько всего сразу! Для человека, у которого за столько лет заточения и страданий отрафировались все чувства, кроме способности чувствовать боль, это было слишком сильное потрясение. И не менее страшным ударом могло стать пробуждение, если бы все это великолепие и многообразие красок и звуков, оглушивших его и сбивших с ног, оказалось лишь сном, одним из ночных видений, посланных ему в наказание.
   Он перевернулся на спину, медленно и осторожно открыл глаза, и на лице его, бледном и прозрачном, расцвела улыбка, сродни улыбке младенца, которой он приветствует свою мать.
   В этот миг первый солнечный луч, прокравшийся из-за кромки деревьев, обжег ему глаза, и он болезненно поморщился, отвернулся от солнца и, закрывая глаза рукой, отполз под сень увядающих деревьев. Оттуда, из полумрака ельника, привалившись к стволу дерева, он с тихим восторгом и грустью наблюдал за все более разгорающимся днем, за тем, как природа сменяет тусклые ночные одежды свои на более яркие полуденные, как укорачиваются и удлиняются тени. Этому нехитрому занятию он бы с радостью посвятил целый день -- да что там говорить! -- всю оставшуюся жизнь: так он стосковался по красоте, по сочным краскам и полутонам, по многоцветному голосу живого мира! Но чем больше пространства свет отвоевывал у тьмы ночной, тем дальше в глубь леса отступал он сам.
   Он долго гладил рукой загрубевшую, испорченную паразитом шкуру, старого дуба, припав ухом к его стволу, словно хотел услышать знакомые старые слова, хотел, чтобы дерево напомнило, подсказало ему эти слова, которые он слышал давным-давно, может быть, в другой жизни, а, может быть, они и вовсе не звучали. Может быть, ему все только приснилось.
  
   На рассвете Альфред заглянул в спальню: там никого не было, окно было распахнуто. Он выглянул в окно: мальчик стянул с себя рубашку и бросился в воду, подняв в воздух столп ослепительных брызг. Альфред содрогнулся всем телом, дыхание перехватило, словно тысячи острых кинжалов разом вонзилось в его тело, когда Габриэль погрузился в ледяную воду. Он наблюдал за ним из окна и, кажется, чувствовал каждое его движение. Боже мой, как он хотел быть водой, чтобы омывать это прекрасное тело, чтобы касаться его так же ласково и нежно!
   Захватив с собою плащ на беличьем меху, Альфред поспешил на берег озера и подоспел очень вовремя.
   Габриэль вышел из воды, усыпанный с головы до ног светящимися каплями, как звездами, каждая из которых, срываясь с его стройного, великолепно сложенного тела, разбивалась с тихим звоном, и этой чарующей мелодией сопровождалось каждое его движение. Он и не заметил стоящего поблизости Альфреда, пока тот не заговорил.
   -- Прекраснейший из мальчиков, -- сказал он, и Габриэль медленно, словно его поймали с поличным, поднял на него свои оттененные легкой синевой глаза, -- молю тебя, закутайся в этот плащ, что я принес тебе, и вернись вместе со мной в дом. Ты еще недостаточно окреп для прогулок, моя сладкая роза, мой нежный цветок, лилия лилий!
   Он говорил тихо и вкрадчиво, вкладывая в свои слова столько нежности, на которую только был способен. Он никак не предполагал, что его слова произведут на мальчика такой эффект.
   Сначала на его бледном лице появилось выражение испуга и недоумения, потом по тонким губам скользнуло некое подобие улыбки, словно он узнал в нем своего друга, а глаза подернулись влажной дымкой подступивших слез. Он поднял потемневший взор к безжалостным небесам, словно призывая их в свидетели страшного беззакония, а в следующее мгновение -- взгляд его был неумолим, от окаменевшего лица его веяло смертельным хладом и решимостью, сродни безумию.
   Альфред сделал шаг ему навстречу -- Габриэль отпрянул и отвернулся. Его всего затрясло от гнева, ужаса и отвращения, которые внушала ему сама мысль о том, что этот страшный человек прикоснется к нему, один его вид.
   -- Я ждал тебя, -- сказал Габриэль, и Альфред, который очень удивился и обрадовался произошедшей перемене, сразу же влюбился в его голос, тихий и очень приятный: в нем было что-то от шелеста листьев на ветру и от пения волн у скалистых берегов. - Я знал, что ты придешь. Что же ты молчишь? Тебе нечего мне сказать?
   От неожиданности Альфред растерялся.
   -- Я... -- начал было он, но Габриэль прервал его:
   -- Я знаю, кто ты. Какое бы имя ты не избрал себе, какую бы маску не примерил, ты, Форос, все равно останешься, кем был: убийцей и предателем. И я всегда узнаю тебя.
   -- Ты не справедлив ко мне, Габриэль, -- возразил Альфред, глубоко уязвленный его словами.
   -- Чье имя ты назвал? -- тихо, но вразумительно, спросил мальчик.
   -- Твое. Я назвал твое имя.
   -- Такого человека больше нет на земле, -- отвечал Габриэль, -- он умер. Он умер там, у госпожи Сюнд, в ее каменной ловушке, среди крыс и отбросов, закованный в кандалы и истерзанный, от боли и отчаянья. Он истлел заживо в своей темнице. Не зови его понапрасну, не тревожь хотя бы жалких останков его.
   -- Не говори так, -- повинуясь какой-то неведомой воле, Альфред обхватил мальчика за талию, даже не почувствовав его болезненного трепета, вызванного этим объятием, опустился на колени и, как кающийся грешник, припал лицом к его ногам. -- Пожалуйста, Лилей, не говори так! Выслушай меня: что бы не произошло между нами, еще не поздно все вернуть, не поздно обрести вновь то, что было утрачено исключительно по недоразумению.
   -- Ты называешь недоразумением злой умысел, -- перебил его Габриэль. -- И кто же ты, если не предатель, когда выдаешь врагам моим мое убежище? Кто ты, если не убийца, когда от твоей руки или по твоей вине гибнут невинные, все преступление которых состоит только в том, что я люблю их, люблю, вопреки твоей воле?
   -- Они должны были умереть.
   -- Кто это решил? Ты?
   -- И я тоже, -- согласился Альфред. -- Как же без меня, мой мальчик? Я все-таки посланец смерти! Но я ни о чем не жалею: все, что я сделал, было сделано только ради тебя, ради твоего благополучия. Я не хотел, чтобы ты осквернял свою природу, чтобы ты губил свой талант, выставляя напоказ черни, как на продажу, самое сокровенное -- свою душу.
   -- Ради себя, -- поправил его Габриэль, -- ради своего благополучия. Сама мысль о том, что талант мой служит другим, а не тебе одному, что сердце мое может быть принесено на чужой алтарь и в чужом храме звучит моя музыка, отравляет тебе жизнь и лишает ночного покоя.
   -- Я не отрицаю этого, -- сказал Альфред. -- Пусть я убийца и предатель, но я не лицемер.
   -- Что ты хочешь этим сказать?
   -- Ты сердишься и готов обвинить меня во всех смертных грехах -- как бы мне не льстило предложение назваться именем их прародителя, я предпочитаю остаться Форосом, потому что именно Форосу Лилей признался в том, что ему не страшно будет умирать, если я буду рядом, -- но не за мной ли ты последовал в этот мир? Заметь, по доброй воле. Однако долго ли ты оставался только моим? Ты, мой ангел, повел себя, как тот беглый монах, ставший бродягой, которому великодушный рыцарь дал и ночлег, и стол, и работу, а он сверх того пригрел в своей постели обеих дочерей своего благодетеля: одной он шепчет ласковые словечки, а другую ласкает свободной рукой. Да, я не хотел делить тебя ни с кем, и, клянусь своей душой, этому не бывать! Ты -- мой! Только мой! Я хочу, чтобы все было по-прежнему: одна жизнь, одна судьба на двоих! Ну прости же меня! Прости или убей, но не оставляй меня в неизвестности: я не выдержу этого! Я рабом твоим буду, только пойми и прости меня.
   -- Я не бог.
   -- Но я возношу молитву тебе! -- воскликнул Альфред от отчаянья.
   Габриэль отрицательно покачал головой, и Альфред обнял его еще крепче, и вознамерился с поцелуями приникнуть к его рукам, но Габриэль брезгливо отдернул руки и запрокинул голову. На его лице была написана мука, и дрожь пробежала по всему его телу -- "Давай, дружище! -- скандировали любовники госпожи Сюнд, и каждый ее раб вторил их ору. -- Вставь ему! Вставь! Еще разок! Кончай его! Вот так!" Габриэль изо всех сил зажал уши руками, чтобы не слышать их; Альфред содрогнулся: волна омерзения, которое переживал Габриэль, докатилась и до него и ударила в грудь. Ему самому стало противно за себя, за свои поступки, за ту наглость, с какой он вымаливал сейчас прощение. Но в то мгновение, когда он потерял всякую надежду и руки его опустились, Габриэль не двинулся с места.
   Он посмотрел на Альфреда, с поникшей головой сидящего у его ног, протянул свою прозрачную тонкую руку и дотронулся до его щеки, до гладкой, атласной кожи. И согласно плавному движению этой руки, от виска к подбородку, Альфред приподнял голову и взглянул на Габриэля и поцеловал уже ускользающие кончики его пальцев.
   Габриэль чуть-чуть улыбнулся, медленно опустился на колени подле Альфреда и обнял его, а тот от изумления и восторга ни руки поднять не мог, ни слово вымолвить.
   -- Значит ли это, что ты прощаешь меня? -- спросил он, наконец.
   -- Мне холодно, Нарцисс, -- ответил Габриэль. -- Мне очень, очень холодно. Обними меня покрепче.
   Альфред обнял его. Но, привлекая мальчика к своей груди, он медлил, чтобы придти в себя и хоть немного успокоиться. Он так любил его, что хотел задушить в своих объятиях, и силился удержаться от этого, боясь поранить его, сломать. Ни одна коварная мысль не закралась в его душу, когда он ощутил в своих руках пленительную, хрупкую плоть. Он был слишком счастлив, чтобы опьянеть.
   До последней минуты своей жизни он так и не узнал, кем или чем были подсказаны ему совершенно новые для него, чужие слова, навеяны эти ощущения, когда боль одного становилась болью другого, и странные сны, которые посещали его в последствии.
   В ту минуту он не думал об этом.
   Последние слова мальчика согревали лучше жара потрескивающих в камине поленьев, одурманивали сознание лучше любого вина, и тем более ужасным показался Альфреду тот ледяной град упреков, с которыми Габриэль обрушился на него спустя некоторое время. Но поскольку оно еще не настало, Альфред с радостью включился в его игру, он согласился играть по его правилам, согласился стать частью того мира, который этот мальчик создал в своем воображении и считал, что живет в нем. Альфред оживил его своим появлением и сделал его более реальным, чем тот мир, в котором жил он сам. Он не только сам поверил в него, но и Габриэля заставил поверить в его реальность! Он многого не понимал из того, что говорил Габриэль, а главное -- не понимал того, что, заняв место таинственного Нарцисса, который, по всей вероятности, сыграл в судьбе мальчика трагическую роль, он взвалил на себя бремя его грехов, за которые расплачиваться предстояло ему, Альфреду Тренту. Или же, напротив, он понимал все и его устраивало такое положение вещей: он находил его справедливым, ведь и он любил, но подло и жестоко поступил со своим любимым, и так же, как и Нарцисс, нуждался в прощении. Некоторые люди сознательно или бессознательно ищут для себя наказания. Взвалив на себя ответственность за судьбу Габриэля, Альфред искал для себя наказания. "Не от него ли ты пришел? -- спрашивал он себя. -- Его неприкаянная душа взывает о мщении. И ты погубишь меня, как я погубил его". Он поцеловал мальчика в висок и вдруг почувствовал, как его руки опустились, все тело обмякло и он, подобно шифоновому шарфу, повис у него на руках.
  
   -- Это опять ты?! -- вскричал Валбер, когда Форос с Геспером на руках появился на пороге его шатра. -- Разве я не говорил тебе, чтобы ты убирался прочь?
   -- Говорил, -- подтвердил Форос, укладывая мальчика в постель, -- и еще советовал мне держался от него подальше. Не выйдет! Мы поговорили, и Лилей простил меня.
   -- Ты вздумал удивить меня этой новостью? Напрасно. Я почему-то был уверен, что он простит тебя, -- сказал Валбер. -- Но не радуйся раньше времени, ибо незавидна твоя участь в этом случае. Ты предал его очистительному огню, но то, что он пережил, покажется тебе раем в сравнении с теми муками, что ожидают тебя теперь, когда он даровал тебе свое прощение. И уж поверь мне, чаша твоя будет в тысячу раз горше той, что ты ему преподнес и которую -- уж будем откровенны -- он принял добровольно.
   -- Что ты имеешь в виду?
   -- В душе его, как в глубоком колодце ночью, когда на небе нет звезд и цари земные преисполнены безмолвного ужаса, владычествует сумрак, а с ним -- страх и смерть. Геспер никогда не выйдет из их тени и не избавиться от их довлеющего преобладания -- вся его жизнь пройдет в вечных сумерках.
   -- И зачем ты говоришь мне все это?
   -- Мне отрадно знать, что однажды ты очень близко познакомишься с темной стороной его души, и тебе не понравится то, что ты увидишь и услышишь. Ты не должен был предлагать ему такой выбор -- выбор, где принятое решение, каким бы оно ни было, ничего не меняет. Неужели ты не видел, что он не понимает, ни что он делает, ни что его ждет? Он же вел себя как испуганный мальчишка, когда спорил с тобой, когда упорствовал себе во вред, и, воистину, ему было чего бояться. Если бы он был твоим врагом, я бы еще мог понять тебя, но ведь ты -- да простит меня природа-матушка, потому что преступна сама мысль об этом, -- любишь его!.. Ладно, оставим эту тему, -- сказал Валбер, встретившись взглядом с Форосом. -- Сейчас ты, как ребенок, радуешься тому, что он бросился тебе на шею, что он простил тебя и вы будете вместе, как раньше. Но очень скоро все измениться, и ты будешь со слезами на глазах проклинать этот день и этот час, мучимый только одним желанием, чтобы он ненавидел тебя больше, чем любил. А Геспер любит тебя, любит всем сердцем, хотя, по моему разумению, любить тебя не за что, особенно ему, потому что в угоду своей любви ты уничтожил объект своего желания, ты уничтожил его. Ты хочешь обладать им полностью, а это все равно что посягнуть на дневной свет.
   -- Иногда тебя просто невозможно слушать, -- признался Форос.
   -- Ты мне не веришь. Это твое право, -- сказал Валбер. -- Но твои сомнения напрасны. Он верен тебе, тебе одному.
   -- Ты можешь это доказать? -- спросил Форос.
   -- Доказать? Ну конечно. Я и забыл, что влюбленные всегда требуют друг от друга доказательства своей любви, -- сухо заметил Валбер, -- словно сердца у них из камня и не чувствуют никакой перемены, словно глаза их подобны зеркалу и не видят ничего, кроме своих бесчисленных повторений. Вот и вы -- не скрою, мне больно признавать это, -- смотрите друг на друга, а видите только самих себя. Хоть раз в жизни оторвитесь от созерцания своих прекрасных тел и лиц и посмотрите в душу друг другу.
   Говорю тебе, он любит тебя. Все его поступки указывают на это. Если бы Геспер не любил тебя, он бы не позволил тебе прикоснуться к себе, он бы не потакал тебе во всем, он не играл и не танцевал бы для тебя, и последние дни ордена Аброта стали бы и его последними днями. Если бы он не любил тебя, он никогда бы не обратил внимания на свою мариам -- пойми же ты, наконец, почему он с таким отчаяньем цепляется за эту любовь, ненужную и безнадежную? Она служила и продолжает служить ему хорошей эгидой, которой он заслоняется как от тебя, от самой мысли о тебе, так и от себя самого тоже! -- и он не простил бы тебе и малой толики совершенных тобой злодеяний.
   -- Он сам виноват. Я ли не предупреждал его?
   -- Ты думаешь, что если бы ни эта женщина, если бы он был отдан тебе самим Господом, все сложилось бы иначе? Ты не способен созидать -- только разрушать. Такова твоя природа. Будь он твоим безраздельно, ты уничтожил бы его еще раньше.
   -- Не доканчивай своей пошлой мысли, -- сурово предостерег Форос. -- Ты один из тех, кто незримо вершит судьбы мира, а разумеешь человеческими мерками. Это не делает тебе чести. Мое чувство всегда было и будет только моим. Я не давал волю ни мыслям, ни словам, ни рукам, как это делают люди. Они склоны сочинять фантазии и ими наполнять свою жизнь. Ни разу я не воспользовался его слабостью, -- добавил он, -- хотя имел эту возможность, не оскорбил его даже намеком на такую любовь: одного его взгляда после этого было бы довольно, чтобы я вырвал себе сердце.
   Не наказать его хотел... -- стенал он, точно из подземелья взывал скорбный дух, вечный пленник живой своей темницы. -- Не было и не будет минуты, когда бы я не пожалел о содеянном с ним, когда бы не проклинал себя за подлость и жестокосердие! -- и ударил себя кулаком в грудь, и она отозвалась глухо, как камень. -- Эта боль никогда не оставит меня.
   После этого он ушел в неизвестном направлении. Его долго не было, и, когда он все-таки соизволил явиться, Валбер встретил его упреком.
   -- Не ты ли еще совсем недавно прогонял меня прочь? -- спросил Форос. -- Ты не последователен в своих желаниях, как и он.
   -- Нарцисс! -- позвал Габриэль. Он сидел в тени деревьев, а Форос с Валбером стояли поодаль, так, чтобы он не мог слышать, что говорят они о нем.
   -- Будь моя воля, ноги бы твоей здесь не было, -- отвечал Валбер. -- Но он хочет видеть тебя, ты необходим ему как вода, как воздух, как свет.
   -- И что мне делать? Как мне вести себя с ним?
   -- Прислушивайся к его желаниям, -- посоветовал Валбер. -- И хорошо подумай, прежде чем обнять его: любое прикосновение, даже если ты просто возьмешь его за руку или погладишь по волосам без его ведома, будет рассматриваться им как принуждение.
   -- Нарцисс, -- снова позвал Габриэль, и голос прозвучал тише и нежнее прежнего, словно он умолял.
  
   Альфред пошевелился. Он слышал голос мальчика, но не понимал, что он звучит уже наяву, а не во сне.
   -- Нарцисс, -- произнес певучий голос за его спиной.
   Альфред вскочил: обнаженный, с причудливо повязанной на бедрах кашемировой шалью, чей теплый персиковый цвет оттенял мраморную белизну его кожи, с цветком лилии в волосах, Габриэль сидел на подоконнике -- одна его нога свешивалась с края, на другую, согнутую в колене, он положил руку -- и смотрел на него своими красивыми фиалковыми глазами.
   -- Хорошо отдохнул? -- спросил Габриэль.
   От неожиданности и от нелепости своего вида Альфред даже растерялся.
   -- Да, Габ... -- начал было он. - Интересно, который теперь час?
   -- Шестой.
   -- Так рано! Ты давно проснулся?
   Габриэль отвернулся. Он долго смотрел в окно, на дремавший в сумерках парк, и молчал.
   -- Все в порядке, Лилей?
   -- Если не считать того, что грудь моя белее снега, а сердце холоднее льда и ничего не чувствует, да, все в порядке.
   -- Я могу чем-нибудь помочь тебе?
   -- Ты не можешь мне помочь, Нарцисс, правда. Со своими проблемами я должен справиться сам: не смогу -- значит, никто мне не поможет, даже ты.
   -- Сегодня Тилю исполнилось бы четырнадцать лет, -- сказал он вдруг, и Альфред даже не удивился тому, что Габриэль знает о его смерти.
   -- Расскажи мне о нем.
   Габриэль бросил в сторону Альфреда косой взгляд.
   -- Судьба этого мальчика была не завиднее моей, и душа его так же, как и моя, была отравлена и растлена, но он был очень добрым: он скрашивал мое заточение, а в часы моего позора, рискуя своей жизнью, украдкой пробирался ко мне. Он был очень добрым и открытым, он верил всему. Он часто напоминал мне меня самого в его возрасте: большие распахнутые глаза, чуть приоткрытые влажные губы, сердце замирает в предчувствии чего-то нового, необыкновенного, душа танцует - поющая душа это -- так банально! -- и не ждешь подвоха, не допускаешь мысли, что все может закончиться плохо, просто не веришь в это. Появляются определенного рода желания, необузданные и порою странные, но их стыдятся, не в силах найти для них объяснение, и делают из них самые большие тайны. Я не знаю, кем он хотел меня видеть, -- своей матерью, на которую я был похож лицом, или другом: и она, и он нужны были ему в равной степени, как когда-то мне. Со своей стороны я постарался стать для него и тем, и другим. Он говорил, что у меня необыкновенные руки, что они обладают каким-то магнетическим воздействием, что вся душа моя присутствует в том, что я делаю. Он не сказал этого, но подумал, что я действую как опытная блудница.
   -- Ты любил его?
   -- Я хотел его, -- отвечал Габриэль. -- Как-то он спросил меня, сделаю ли я для него тоже самое, что делал для других маленьких пленников Сюнд, убью ли я и его. Я не ответил ему. Мне не хотелось думать об этом. А потом Найд вызвал меня прислуживать во время его развлечений. Тиль лежал на постели, распластанный, как лягушка. Найд приказал, чтобы я подготовил "его орудие к бою" и ввел его в задний проход мальчика. Я сделал вид, что покоряюсь воле сильнейшего, и совершенно безропотно проделал с "его орудием" все то, чему научился у своих родителей, но, когда я добился желаемого результата и Найд велел мне остановиться, я не послушался. Тогда он с проклятьями отшвырнул меня прочь, а сам бросился к Тилю, пока пламя его страсти не угасло, но в ту минуту, когда он склонился над своей беззащитной жертвой, я разбил о его голову бутылку шампанского. Я освободил Тиля и помог ему спрятаться. Меня же самого схватили и силой отволокли в покои госпожи, где уже собрались все ее любовники и все было готово для пытки. Но я не выдал его, не выдал даже тогда, когда они прямо на мне насиловали и убивали детей, когда их кровь текла по моим ягодицам и развратники использовали ее в качестве смазки...
   -- Я клянусь тебе, мой мальчик, -- страстно воскликнул Альфред, бросаясь к нему; Габриэль оглянулся на него, -- я клянусь, что тебе больше никогда не придется участвовать в подобных гнусных спектаклях! Больше никто не причинит тебе зла, никто не заставит тебя страдать, потому что в противном случае -- кем бы ни был этот негодяй, хоть самим дьяволом! -- он будет иметь дело со мной. И пусть я никогда больше не увижу тебя, не услышу тебя, не прикоснусь к тебе, если по моей вине ты прольешь хотя бы слезинку, если хоть однажды ты пожалеешь о встрече со мной.
   -- Я не жалел о ней в самые тяжелые минуты своей жизни, -- сказал Габриэль, ласково улыбнувшись, -- и не думаю, что пожалею впредь.
   Он протянул Альфреду свои руки, и тот с упоением приложился к его расслабленным холодным, как лед, кистям, словно к мощам святого.
   -- Не сердись на мои слова. Я не хотел тебя обидеть. Это боль и людская ненависть ожесточили мое сердце. Не вслушивайся в мои слова, Нарцисс, и не относи их на свой счет. Со мной такое иногда бывает. Оглядываясь назад, мне не вериться, что все это могло случиться со мной, что это могло случиться с нами, особенно после того, что было между нами, что после того, как мы принесли друг друга в жертву своим страстям, мы снова вместе, что у нас одна жизнь, одна судьба на двоих.
   -- Я все понимаю, -- успокоил его Альфред и добавил: -- Ты еще слишком слаб. Вернись в постель.
   -- Ты посидишь со мной? -- спросил мальчик.
   Его голос звучал так трогательно! Он ласкал слух, но Альфреда не нужно было уламывать. Альфред взял мальчика на руки и донес до постели; уложив его поудобнее, он сел рядом.
   -- Тебе надо поесть, -- сказал он.
   -- Нет, не уходи, -- воскликнул Габриэль, хватая его за руку. -- Пожалуйста, не уходи.
   -- Я только позвоню... Чего ты хочешь?
   -- Я ничего не хочу, -- ответил Габриэль и попросил голосом более волнующим, чем прежде, и не терпящим возражений: -- Ляг ко мне.
   Это предприятие могло плохо кончиться.
   -- Ты поешь?
   -- Обещаю тебе.
   Альфред позвонил на кухню и заказал легкий завтрак. Не раздеваясь, он лег в постель к мальчику, который сразу же прижался к нему. В его объятиях он быстро уснул.
  
   Так началась чреда дней и ночей, долгих, тревожных, но самых необыкновенных в жизни Альфреда, каждый из которых он проводил около Габриэля.
   Однако тот мир, в пределы которого Альфред вступил очертя голову, был не настолько безупречен и прекрасен, как он надеялся. Он был не менее страшен, чем сама действительность. Альфред понял это, когда рука об руку с Габриэлем отправился в места, где была "надежда заменить терзанья - безмятежностью, а скорбь - отрадой". Только, как и Сатана Мильтона, они не могли обрести в своем райском саду ни того, ни другого: слишком хрупкой и слабой была его связь с жизнью, слишком глубоко была нанесена рана, слишком медленно заживала она, постоянно давая знать о себе.
   Частые приступы необъяснимой боли, вспышки беспричинной ярости, страстной одержимости наслаждением и безотчетного страха перед всем на свете сменялись у Габриэля удручающей апатией, когда он погружался в мир своих грез и, развалившись на подушках перед жарко пылающим камином, бездумно листал страницы любимых книг, не читая их толком, а только вслушиваясь в шорох страниц между пальцев.
   Они происходили так внезапно, что Альфред всегда оказывался застигнутым врасплох и совершенно не знал, как ему вести себя. Он очень страшился этих перемен, вызванных порою бесхитростным жестом, невзначай оброненным словом, -- даже интонации, с которой оно было произнесено, было довольно, чтобы Габриэль, такой милый и ласковый с ним, вдруг потерял к нему всякий интерес и замкнулся в себе. Он весь поникал, словно пришибленный градом цветок, руки его бессильно опускались, потемневший, ничего не выражающий взгляд останавливался на какой-то одной точке, на белоснежном лилейном челе выступала холодная испарина. Он часами сидел молча и неподвижно, словно в каком-то оцепенении, и был похож на выброшенную куклу.
   Этот упадок сил, столь же внезапный, как и их избыток, когда он переставал себя контролировать, когда он весь без остатка отдавался охватившему его чувству, в столь хрупком, ослабленном организме, отнимал у мальчика последние силы и пугал Альфреда. Он даже всерьез опасался за его рассудок, когда вместо того, чтобы вскрикнуть от боли, когда он обжигался или резал себе пальцы страницей новой книги, мальчик принимался безудержно хохотать.
   Он мог не говорить неделями, а потом вдруг начинал с каким-то особым, непонятным для Альфреда, удовольствием предаваться воспоминаниям о днях Содома, когда он служил тем алтарем, на котором распутники воскуривали фимиам своего сладострастия. И так далеко уносила его мысль, что он терял ощущение реальности, не слышал того, что ему говорили, и не видел никого вокруг себя или же видел кого-то, кого не дано было видеть Альфреду.
   О-о! Альфред сполна наслушался, чем была переполнена душа Габриэля, что тяготило и тревожило его! Он хотел бы оглохнуть и ослепнуть, чтобы не слышать и не видеть того, что говорил и делал этот мальчик! Это было не просто ужасно, а чудовищно! Даже изощренный ум маркиза де Сада не смог бы придумать ничего более мерзкого, по сравнению с его рассказами, запас которых у него, кажется, был неисчерпаем и каждый последующий стоил всех предыдущих! Порожденные его больным воображением злобные призраки следовали за ним повсюду, когда он бодрствовал. Они обступали изголовье его постели, едва он закрывал глаза, и ждали, когда он уснет, чтобы наброситься на него и мучить, как прежде. И он отказывал себе во сне, не спал сутками на пролет, поддерживая свои угасающие силы кокаином -- он быстрее самой лучшей ищейки разнюхал, где у Альфреда спрятана заветная коробочка и без зазрения совести присвоил себе ее содержимое, -- который он, не обращая ни малейшего внимание на все протесты Альфреда, употреблял в неограниченном количестве, что только ухудшало его состояние. На него находило безудержное желание издеваться над всем и вся, глумиться над чувствами Альфреда, насмехаться над ним. Он прямо на его глазах обнажался ниже пояса, обольстительно раздвигал колени и, вставив себе в анус что-нибудь большое, например, набалдашник трости, порывистыми, нетерпеливыми движениями растирал кожу в промежности до тех пор, пока рубцы не побелеют. При этом он громко стонал, иногда даже начинал истошно кричать и хохотать, всем своим видом показывая, насколько ему хорошо и какого удовольствия лишает себя Альфред, делая вид, что не понимает, чего мальчик от него хочет.
   Но, какой бы силы не оказывался припадок, как долго он бы не продолжался, черная пелена спадала с ясных очей Габриэля и, хотя он еще долго оставался смертельно-бледным и не мог унять нервную дрожь в своих красивых, аристократических руках, он снова был самим собою. Он редко помнил о том, что сказал или сделал что-то непозволительное и из ряда вон выходящее: перехода из одного состояния в другое он просто не замечал.
   Альфред, не желая лишний раз смущать его и зная, что на самом деле это боль с мучительным стоном рвется из его сердца, запертая и схороненная в его груди, но неизбывная, о которой не смогла бы поведать даже его скрипка, пробивает себе дорогу, заставляя Габриэля корчиться в мнимой агонии, никогда не признавался ему в том, свидетелем и невольным участником каких сцен он иногда становился по его милости. И все же, догадываясь о чем-то подобном, мальчик неизменно вознаграждал его за терпение ласковой улыбкой или бесхитростным поцелуем.
   Ради этих нескольких мгновений блаженства, добытых до известной степени ценой морфия -- а что было делать, если иной раз мальчик спокойно засыпал только после укола, -- и жил Альфред, только мысль об этом поддерживала его в томительные часы отчуждения и отчаяния. Он догадывался, что ему будет нелегко, но такого он не ожидал. Он совершенно не был подготовлен к тому, что его ждало, ни морально, ни физически, и потому беспомощен. Именно от сознания своей беспомощности он однажды чуть не сорвался -- не выдержал язвительных насмешек и несправедливых упреков Габриэля и замахнулся, чтобы ударить его, чтобы разбить в кровь его мягкие смеющиеся уста, поцеловать которые он так мечтал, и только в последний миг удержал руку, и вместо того, чтобы ударить, ласково коснулся его лица и волос.
   Глядя на себя со стороны, Альфред поражался самому себе. Он никогда не предполагал, что кто-то сможет поглотить все его внимание, всю его душу. Он никогда не замечал за собою той нежности, с которой он, жестокий и циничный человек, обращался с этим мальчиком, доставлявшим ему столько проблем.
   Альфред иногда с ужасом вспоминал те первые дни, как он изводил Габриэля, заставляя его есть, именно изводил, изводил своей заботой, потому что первое время каждый прием пищи сопровождался приступами рвоты: мальчик настолько привык жить впроголодь, что его желудок отказывался принимать пищу. Бледный, весь в холодном поту, он лежал на постели, в изнеможении откинувшись на подушки и закрыв глаза, и дышал так тяжело, словно через силу, словно что-то теснило ему грудь. Альфред сидел рядом с ним, вытирал ему искривленные болью губы и настойчиво уговаривал выпить хотя бы полчашки куриного бульона, без всего, просто выпить, как воду. Габриэль упорно отстранял его руку с чашкой, и Альфреду приходилось выдерживать битву за каждый глоток.
   Когда у Габриэля открылась пневмония, он все время проводил подле его постели, старался ни на минуту не оставлять его одного и, превозмогая отвращение, ухаживал за ним заботливее, чем иная мать за своим больным ребенком. Он распорядился, чтобы ему постелили на кушетке, а еду приносили прямо в спальню. Но рядом с Габриэлем он не вкушал ни сна, ни пищи: он сидел рядом с ним, держал его за руку и отвлекал пустой болтовней. Прикованный к постели, задыхающийся мальчик подолгу, не отрываясь, смотрел на него таким тихим, ясным, искрящимся от восторга взглядом, словно прозревший бога отшельник, словно малое дитя, нашедшее в темном лесу дорогу домой -- он немного боится того, кто ведет его за руку, но старается не подать виду, -- и печально улыбался. Казалось, его забавляет и умиляет этот жестокий человек, ставший его сиделкой, и он торопился поднести его руку к своим бескровным, приоткрытым губам, пока Альфред, чувствовавший себя в этой ситуации крайне неловко, не лишил его этого пустяшного удовольствия.
   Для Альфреда все это было дико, потому что он впервые в своей жизни столкнулся с этим необычно новым для себя миром вещей и взаимоотношений, дико и неестественно: он ничего не требовал с мальчика за потраченные на него силы, нервы, время и деньги. Это было так не похоже на него -- он жил хуже монаха, честное слово! -- и вряд ли кто-нибудь из его друзей, особенно Фредди, смог бы понять его сейчас.
   Он отдавал Габриэлю всего себя -- его душа и тело, жизнь его, даже его страдания, принадлежали ему одному -- и ничего не требовал в уплату этого долга. Он, который покупал любовь юных хаслеров, который, возжелав, опустился до подлости в достижении удовольствия и уничтожил объект своего желания, после того, как так жестоко насладился им, хотел обладать этим мальчиком, чья мертвая красота и чья поруганная чистота служили ему лучшей одеждой и защитой нежели щелк, который был так тонок, что не в силах был скрыть плавных, безукоризненных линий его тела, коего Альфред так жаждал вкусить, и медлил!? После того, что произошло между ними, он желал мальчика больше, чем когда-либо. Он попробовал, он вкусил его, и теперь страшный, неутолимый голод терзал ему внутренности, но одно воспоминание о том, что он знал, отрезвляло его от грезы. И он восторженно замирал перед ним, словно перед лицом бога, вместо того, чтобы просто воспользоваться удобным случаем.
   Возможностей у него хватало: кроме того, что они часто спали в одной постели, Габриэль неоднократно предлагал себя ему. Он откровенно заигрывал с ним, не смущаясь, забирался к нему в постель, прижимался к нему всем телом и, возложив свою руку на его фаллос, кончиками пальцев ласково касался его поверхности, пробуждал инструмент любви, легонько сжимая и разжимая его. "Я же знаю, что ты хочешь этого, -- нашептывал он Альфреду на ухо. -- Я хочу того же. Возьми меня! Дай мне свою руку. Положи ее мне в промежность... ласкай меня..." Но Альфред, с трудом сдерживая мучительный стон -- мальчик очень хорошо знал, как доставить ему удовольствие, -- все-таки заставлял Габриэля прекратить эту пытку, столь желанную и столь сладостную, сколь и жестокую. Габриэль смирялся и уходил к себе -- до следующего раза; он был прямо-таки одержим идеей отдаться Альфреду.
   Это обстоятельство отнюдь не говорило о его распущенности. Мальчик делал только то, что умел делать лучше всего, что требовал от него каждый мужчина, когда-либо встававший на его пути. В том не было его воли, но была привычка, закрепленная годами: его научили только ремеслу шлюхи и только умения шлюхи требовал от него окружающий мир. Иной уплаты за ужин и ночлег, даже когда он мог заплатить и за то, и за другое, с него не спрашивали; иной благодарности от него не хотели -- так было всегда! Даже самые лучшие из тех, с кем он встречался, не брезговали такой платой!
   Пленник своих предрассудков, он оказался в той же ситуации, что и Альфред. Ему было трудно понять, трудно поверить в то, что кто-нибудь может быть счастлив уже от того, что просто находится рядом с ним в одной комнате -- да что там говорить, на одной планете! -- и видит, как к нему постепенно возвращаются силы, как восстает из пепла его душа. Не исключено, что он искренне хотел поверить в то, что видит и слышит, что чувствует, но душевная болезнь и страхи не отпускали его, не давали ему взмыть в поднебесье, и он задыхался от любви и нежности, которых он не знал прежде и которыми окружил его Альфред. Эти обретенные сокровища были бесценны! Много бесценнее того страдивариуса, который в руках Габриэля едва не оказался в топке.
   Это была ошибка Альфреда: делая мальчику очередной подарок, он надеялся, что музыка увлечет его, заставит оторваться от самокопания и мрачных мыслей, во власти которых он пребывал постоянно, но Габриэль разозлился. С горькой усмешкой он полюбовался красотой скрипки, перебрал пальцами струны -- лицо его ожесточилось под знакомыми нежными звуками, приятные глазу черты безобразно искривились, он вскочил и в своем безучастном гневе зажал гриф в ладони, чтобы они не звучали! Но разбить скрипку, как он того желал в эту минуту, ему не удалось: его занесенную над мраморной столешницей руку Альфред вовремя остановил. Мальчик не проронил ни слова, но Альфред почувствовал, что ему больно. Не о того, что он слишком сильно сдавил ему кисть, а совсем по другой причине, о которой Альфред даже не догадывался. Он, вообще, недостаточно хорошо знал его.
   Габриэль редко рассказывал о себе, а заставить его говорить, против его же собственной воли, было невозможно: он настолько привык подавлять в себе свои эмоции, что либо замыкался в гордом молчании, либо впадал в состояние среднее между истерикой и бешенством.
   Когда Альфред пригласил музыкантов с тем, чтобы они вдохнули жизнь в написанное Габриэлем -- сущие безделицы, которые г-жа Энотер берегла как святыню, должны были помочь ей и окружению юного автора услышать его мольбу своим сердцем, если уж они не хотели использовать по прямому назначению свои уши, -- мальчик с известной долей раздражения отнесся к его инициативе. Он ни чем не выдал своего неудовольствия, пока звучала музыка, и сердечно благодарил музыкантов за искусное исполнение.
   "Мы не заслужили вашей благодарности, месье, -- отвечали те. -- Столь талантливо написанное произведение, как ваше, нельзя исполнить плохо, даже если очень постараться. Мы благодарим вас, за то, что вы оказали нам большую честь, выбрав именно нас для исполнения своей увертюры!"
   "Слишком много чести, господа, -- ответил Габриэль, пожимая руку каждому из музыкантов, которые уже собирались уходить. -- Все музыканты, как и поэты, братья друг другу, потому что у них один отец -- их гений, разве не так?"
   Пожилой скрипач приветливо улыбнулся на его слова.
   "Да хранит вас ваш гений, мой юный господин! -- сказал он. -- Прощайте!"
   Альфред проводил музыкантов и вернулся в гостиную к Габриэлю. Когда он подошел ближе, мальчик, медленно подняв тяжелую голову, взглянул на него -- не передать как! -- словно хотел прожечь ему грудь.
   "Никогда больше не делай так, Нарцисс", -- сказал он.
   "Я хотел помочь".
   "Не делай того, о чем тебя не просят", -- отрезал Габриэль.
   "Не буду", -- обещал Альфред.
   Он хотел только одного -- видеть его счастливым и довольным. Он баловал его, заботился о том, чтобы мальчик был окружен роскошью и красивыми вещами, чтобы перед его ясным взором, видевшим только мерзости, каждое мгновение стояла Красота во всем ее причудливом многообразии. Самые красивые и редкие цветы из своей оранжереи он оставлял у его постели; старинные украшения, изящество которых завораживало душу, и платья, которые он собирал уже несколько лет, он сложил к его ногам -- без колебаний, без сожалений. Разве можно было найти лучшее применение для роскошного, тяжелого от драгоценностей платья венецианской куртизанки, чем стройное тело его юного возлюбленного, который буквально вдыхал жизнь в каждую вещь, к которой прикасался, которую носил! Он выбрал его сразу, как только увидел, и оно, алое, как кровь, вручную расшитое золотом, отданное по корсажу рубинами и алмазами, с белоснежной рубашкой из тончайшего полотна, с пышными рукавами, собранными у запястья, -- легло безупречно, словно для него и было сшито. Он очень любил это платье. Правда, столь же часто он вообще обходился без него, чем шокировал слуг; за закрытыми дверями они шептались о молодости и странных привычках нового мальчика г-на Трента.
   Ему доставляло огромное удовольствие наблюдать за ним, смотреть, как какая-то мелочь - поначалу на окружающие его предметы он смотрел так, словно видел их впервые, -- рождает в его груди восторженный возглас, как, протянув руку за серебряным кувшином, он долго рассматривает чеканный с чернью рисунок из листьев дуба, переплетенных побегами омелы, как не спеша наполняет свой кубок, внимательно слушая, как поет вода в его узком горле, как звенит в еще полупустом серебряном кубке каждая капля, сорвавшаяся в него, и не может оторваться от его краев, не веря, что простая родниковая вода может быть такой вкусной, как вино, и целебной, как настой. Особенно, когда Габриэль думал, что его никто не видит. Забираясь с ногами в глубокое кресло, он облокачивался на одну его сторону и складывал голову на свесившуюся с подлокотника вытянутую руку, так, что пепельно-жемчужные локоны ниспадали ему на лицо, почти полностью закрывая его. Тогда он казался страшно уставшим и одиноким, как статуя в парке зимой, и Альфред, оказывавшийся рядом совершенно случайно, ненавящего касался его воздушных кудрей и млел от счастья, точно кошка, пригревшаяся на залитом солнцем подоконнике. Он упивался его обманчивой чистотою и странной красотой, его невольной растерянностью и глубокой безысходной грустью, читавшейся в каждой черте его прекрасного, не по-детски взрослого лица. Габриэль так задумывался над чем-то, что позволял Альфреду играть своими кудрями, и легкою волною струились локоны сквозь пальцы, когда Альфред их погружал в серебряный поток его волос, так трепетно манящих руки, губы. И силы не было сдержать восторг в груди, когда он с поцелуем приникал к его изящным рукам с тонкими длинными пальцами, искалеченными пыткой, как и все его тело, к бархатной сердцевине ладони, одно касание которой невольно заставляло цветок руки сомкнуться, словно это было чем-то сокровенным. Лицо Габриэля заливалось румянцем, и он так улыбался при этом, как нельзя улыбаться никому. Его улыбка сообщала его тонким чертам ту особенную прелесть, которая присуща духовно богатому внутреннему миру молодых людей, которые сознают свою красоту и свое превосходство над всеми окружающими, лишенная, однако, какого бы то ни было кокетства, но исполненная завораживающей душу трогательной нежности вперемешку с глубокой задумчивостью. Он мог был смотреться Нарциссом, если бы не эта несвоевременная, не предназначенная для такой оболочки задумчивость, отягощенная заботой и печалью.
  
   Габриэль полулежал на подушках перед камином. Подле него на низеньком столике стояла початая бутылка абсента, рядом с пепельницей лежали спички и пачка египетских папирос, пропитанных опиумом. Габриэль курил и смотрел на огонь. Иногда он вскидывал голову, закрывал глаза и по памяти декламировал целые страницы из когда-то прочитанных книг, подражая голосу и манере речи автора и каждого персонажа. "Служанок", "Саломею", "Портрет Дориана Грея" в его исполнении можно было слушать как радио-спектакль.
   Альфред, сидевший в кресле недалеко от него, не сводил с него глаз, с нетерпением ждал следующей реплики и с жадностью ловил каждое его слово.
   Во время одного из своих монологов Габриэль слишком резко повел плечами, кашемировая шаль, в которую он кутался, соскользнула по его спине -- Альфред невольно затаил дыхание. Какая красота! Какой изгиб! Но, когда через мгновение Габриэль перевернулся на живот и свет упал на эту красивую обнаженную спину, Альфред с болью в сердце увидел, как в кроваво-золотистых бликах на бархатной коже, как выдавленный рисунок, проступает сеть тонких рубцов, которые оставила на этой спине плеть, повиновавшаяся чье-то безжалостной руке. Габриэль, украдкой наблюдавший за своим другом, заметил произошедшую в его лице перемену и спросил:
   -- Что ты там бормочешь, Нарцисс?
   Околдованный происходящим, Альфред не стал поверять мальчику свои горькие мысли. Вместо этого он наполнил свой бокал и, протянув его Габриэлю, обратился к нему со следующей репликой:
   -- Саломея, выпей немного вина со мной. У меня тут чудесное вино. Сам Цезарь послал мне его. Омочи твои маленькие красные губы в кубке, и потом я осушу его.
   -- Я не хочу пить, тетрарх, -- ответил Габриэль, даже не взглянув на него.
   Но Альфред заметил улыбку на его устах, взял из корзинки с фруктами яблоко и подошел с ним к Габриэлю.
   -- Саломея, съешь со мной плодов, -- сказал он. -- Я люблю видеть след твоих маленьких зубов на них. Откуси маленький кусочек от этого плода, а я съем то, что останется.
   -- Я не хочу есть, тетрарх, -- также безразлично отвечал мальчик.
   Альфред опустился подле него.
   -- Саломея, танцуй для меня, -- просил он.
   -- Мне совсем не хочется танцевать, тетрарх.
   -- Саломея, дочь Иродиады, танцуй для меня, -- повышая голос, потребовал Альфред. -- Я приказываю тебе танцевать, Саломея.
   -- Я не буду танцевать, тетрарх, -- ответил Габриэль и поднялся.
   -- Саломея, Саломея, танцуй для меня. Я умоляю тебя, танцуй для меня, -- простонал Альфред, распластавшись у его ног, как верный раб пред грозным взором своего повелителя. -- Мне грустно сегодня вечером. Поэтому танцуй для меня. Танцуй для меня, Саломея, умоляю тебя. Если ты будешь танцевать для меня, ты можешь просить все, что захочешь, и я дам тебе. Да, танцуй для меня, Саломея, я дам тебе все, что ты пожелаешь, будь это даже половина моего царства.
   -- Ты мне дашь все, что я пожелаю, тетрарх? -- спросил Габриэль, и в глазах его, устремленных на Альфреда, вспыхнул недобрый огонек, выдающий какое-то тайное его желание.
   -- Все, будь это половина моего царства, -- повторил Альфред, и Габриэль снизошел до того, чтобы открыто посмотреть ему в глаза, и, обхватив руками его голову, спросил:
   -- Ты в этом клянешься, тетрарх?
   Пламя, казалось, так и пробивается сквозь его длинные черные ресницы, а взгляд его не просил, не требовал, но говорил о том, что он получит все, что пожелает.
   -- Я клянусь в этом, Саломея, -- задохнувшись от восторга, отвечал Альфред: от его холодных, как лед, рук исходил живительный огонь, который вливался в его сердце, в каждую частичку его тела, наполняя все существо жизнью и любовью.
   -- Чем поклянешься ты, тетрарх? -- спросил Габриэль, приближая к себе его лицо.
   -- Жизнью моей, короной моей, богами моими, -- прошептал Альфред, ощущая его жаркое судорожное дыхание на своих губах, пьянящее, отравляющее разум и душу дыхание. -- Все, что ты пожелаешь, я дам тебе, будь это даже половина моего царства, если ты будешь танцевать для меня. О! Саломея, Саломея, танцуй для меня.
   -- Ты поклялся, тетрарх.
   -- Я поклялся, Саломея.
   -- Что бы я не пожелала, будь это половина твоего царства?
   -- Будь это половина моего царства, -- из последних сил выдохнул Альфред. -- Саломея, танцуй для меня. Ты обещала танцевать для меня.
   -- Я буду танцевать для тебя, тетрарх, -- сказал Габриэль, вскочил на ноги и выбежал из комнаты.
   Альфред едва успел перевести дух, как он, облаченный в лазорево-золотой наряд, вернулся и под перезвон золотых браслетов на руках и ногах стал, согласно уговору, танцевать для него, и без того истерзанного предыдущей сценой и уже не способного противостоять его гнетущему очарованию. Однажды оказавшись в его власти, Альфред был уже не в состоянии заставить себя не смотреть на него с восхищением и ужасом, особенно когда он настолько красиво и вызывающе двигался! Казалось, в его теле не было ни одной косточки, ни одного сустава - ничто не мешало его конечностям гнуться, как у резиновой куклы, во все стороны, не стесняло его движений.
  
   "Долгие и великие страдания, -- писал Нитше, -- воспитывают в человеке тирана".
   Этот мальчик "с фигурой танагрской статуэтки" сводил его с ума: пьянила сама близость его тела, а когда он прикасался к нему, всем своим существом Альфред начинал болезненно трепетать. В нем, как впредь, просыпалось преступное, скотское желание -- всем своим поведением Габриэль только подстегивал его -- желание швырнуть этого маленького притворщика на постель, и сразу, без необходимых предосторожностей, по самые яички вогнать в него свой большой член, и сношать его, сношать, пока хватит сил и наглости! И желание это было столь сильно в нем, что Альфред наяву и во сне бредил о том мгновенье торжества, что все поставит на места.
   Коленопреклоненный раб, вот он взывает к сердцу господина, в которого он, точно одержимый, влюблен. Но в гневе мальчик ласку отвергает, -- тогда и раб молить перестает, не унижается уже -- повелевает! И тверже камня его сердце -- не источить его слезам. "Тебя любя, за униженье, я почести тебе воздам!" Он мальчика склоняет на постель и силой им овладевает! И сколько тешиться, все повторяет: "Об этом ты просил меня? Ты этого хотел? Меня в объятья заключив, ты дерзок был и смел. На ласки не скупился ты, на нежные слова, но прикоснуться мне к себе ты запрещал всегда! За что же на мою любовь не стал ты отвечать? Зачем заставил и меня ты о любви молчать? За это, ведь над собственной душою я надругался по твоей вине, Тантала муки, в полном их объеме, придется испытать тебе! Прими ж меня! Клинок сей раскаленный давно нуждался в драгоценных ножнах, таких, как ты, мой юный господин! Прими ж меня! Пусть он пронзит и разорвет тебя! Пусть нанесет тебе такие раны, чтоб долго помнил ты любовь раба! чтоб белый сок животворящий, которым, как сосуд хрустальный, тебя наполнить собираюсь я, проник в тебя, с твоей смешавшись кровью, и напитал тебя моей любовью, как дождь весенний орошает землю, чтоб даром не пропал труд земледельца. Прими ж меня! Любовь свою -- всю до последней капли -- тебе я отдаю".
   Но Альфред слишком любил Габриэля, чтобы поступить так. Он любил его больше жизни -- и также сильно ненавидел. В любом другом случае он, не задумываясь, взялся бы за осуществление своих замыслов, но с недавних пор Габриэль стал для него неприкосновенен, хотя мальчик вдохновлял на самые необычные и волнующие из них. В его способностях воплотить в жизнь любое из его желаний Альфред ничуть не сомневался.
   Недавно во время ужина, он почувствовал маленькую ступню Габриэля у себя между ног. Мальчик ласкал его с таким упорством, что Альфред, доведенный до исступления, застонал от блаженства. Тогда Габриэль прекратил пытку, вышел из-за стола и с грациозностью пантеры стал огибать его, постепенно и неотвратимо приближаясь к Альфреду. Несчастный, парализованный его гипнотическим взглядом, дрожал всем телом от желания и нетерпения. Даже если бы у него нашлись силы, он все равно не решился бы бороться за себя: ему не важно было, что будет делать с ним этот мальчик, только бы он не останавливался. Встав подле него, мальчик высоко приподнял подол своего платья, показав ему свои стройные ноги и округлые бедра, Альфред завладел ими и впился пальцами в его ягодицы. Габриэль расстегнул на нем штаны, потрогал крепость его члена и уселся на него, обвил Альфреда руками и ногами и начал "танцевать". Альфред изо всех сил помогал ему, пока, наконец, не освободился с криком: "Ты бог! Бог! Мне никогда не было так хорошо, мой мальчик! Никто не доставлял мне такого острого наслаждения, как ты! Я тебя обожаю..."
   Ах, как он любил его в это мгновение! Как он страстно любил его и как презирал себя! Он ненавидел себя каждый раз, когда Габриэль добивался того, чего хотел. Хотел ли он этого? Или, каким-то образом угадывая его желание и нетерпение, Габриэль делал то, чего ждал от него Альфред, и таким способом -- единственно ему доступным -- он выражал ему свою благодарность? Тогда его любимое "Я так хочу" приобретало иное звучание -- "Ты хочешь. Я знаю, что ты этого хочешь, я знаю".
   Эта мысль -- о том, что мальчик, желая угодить ему наилучшим образом, продает себя ему, -- была нестерпима для Альфреда. С самого начала он добивался, чтобы между ним и Габриэлем не было никакой иной связи, кроме духовной, никакой телесной близости: он не хотел от мальчика подобной благодарности. Чем в данном случае он отличался от других?
   Когда Габриэль, растрепанный и раскрасневшийся, как вакханка, опустился к его ногам и сказал:
   -- Я вам жена, когда меня возьмете, -- Альфред, чувствовавший во всем теле приятную слабость, любовался им и захотел убрать непослушный локон, упавший на его лицо, но только руку протянул, как Габриэль схватил ее и поцеловал, -- а нет, -- служанка ваша.
   Альфред машинально отдернул руку, словно он причинил ему нестерпимую боль своим поцелуем, и Габриэль, побледнев, отшатнулся от него, как от убийцы.
   -- Как подругу вы можете отвергнуть, -- задыхаясь, прошептал он, -- но быть служанкой мне не запретите.
   -- Ну что ты? Я вовсе не хотел тебя обидеть, -- сказал Альфред, положив руку ему на плечо.
   -- Не прикасайся ко мне, -- прошептал мальчик, на лице которого отчетливо были выписаны ужас и отвращение, и, высвободившись из-под его руки, убежал в свою комнату.
   После всего случившегося, Альфред потерял всякий интерес к еде и тоже поднялся к себе: ему было необходимо сменить белье и помыться, что он и сделал. По завершении своего туалета он погасил везде свет и лег в постель, а чтобы она, такая пустая и холодная, не напомнила ему о шелковом убранстве гроба, вытащил из-под подушки рубашку Габриэля, все еще сохранившую восхитительный запах его тела, -- он выкрал ее из корзины с бельем, которое служанка должна была перестирать, -- и прижал ее к своей груди так крепко, как хотел бы прижать его самого, и утешался тем, что на нее проливал свои слезы, злясь на самого себя и на бессердечного мальчишку. О-о, он отлично понимал, что делает, когда одевал одно из своих платьев и убирал волосы с шеи, оставляя воздушные локоны на висках, придававшие всему его облику поистине неземное очарование и сходство с нежными, женственными натурщиками Караваджо; когда не скупился на ласки и не стыдился самых откровенных из них!
   Комкая в руках его рубашку, Альфред изнывал от желания обладать им и клял себя за то, что он, не желая уподобляться тем скотам, что имели его, не позволял мальчику, дерзкому в своих желаниях, оказывать ему всевозможные услуги -- от подачи чашки чая до фелляции, -- как он сам того хотел.
   "Мне это совсем не трудно, Нарцисс, -- убеждал его Габриэль. -- Ведь мои услуги, в сущности, так ничтожны по сравнению с тем, что ты мне даешь".
   "Ты ничего мне не должен, -- возражал Альфред. -- Я обещал тебе, что тебе больше никогда не придется делать то, что ты делал до сих пор, что ты будешь только с тем, с кем захочешь быть".
   "Я хочу быть с тобой".
   "Нет. Пойми, Лилей, ты слишком хорош, даже очень, чтобы служить мне! Ты сам заслуживаешь того, чтобы тебе поклонялись".
   "Я готов делать для тебя все, а ты не позволяешь мне даже такой малости".
   "Подать на стол, застелить постель, принести что-нибудь -- для этого есть слуги. Что же касается всего остального... Ты великолепен! Все в тебе безупречно, как в статуях Микеланджело! Но я жестокий и опасный человек, Лилей. А ты словно нарочно пробуждаешь во мне самые низменные, самые темные желания. Ты даже не представляешь, что я могу с тобою сделать в припадке ярости".
   "Нет ничего в этом мире, чего я не мог бы себе вообразить. Я слишком хорошо знаю жизнь".
   Призывы Альфреда к умеренности желаний, к соблюдению чистоты их отношений были смехотворны. Они были выдержаны в духе "Декамерона": похотливый священник корит свою юную прихожанку за ее легкомыслие и веселый нрав, а сам любуется прекрасным телом девы, ее восхитительными формами, и жаждет насладиться ею; темнота исповедальни сокроет от глаз Господа маленькие вольности, которые позволит себе святой отец в отношении заблудшей овечки (ничего удивительного, ведь исповедальни располагают к предосудительному поведению: они как мусорные баки -- люди приходят и избавляются от своих грехов, как от грязного белья, а священник их сортирует, выбирает способ чистки и переработки полученного сырья), а потом они, коленопреклоненные и полуголые, вместе будут молить об отпущении грехов.
   Если бы Альфред прочел об этом у Боккаччо, он, наверно, смеялся бы до слез.
   Но в такие минуты, как те, что Альфред переживал в глухие ночные часы, ему было не до смеха. Он отдал бы все на свете, чтобы вернуться назад и все разрешить Габриэлю, заставить его страдать так же сильно, как страдал он сам.
   Только эта мысль, жестокая мысль о том, чтобы подчинить Габриэля себе, подвергнуть его новым мучениям и унижениям, не находила отклика в сердце Альфреда. Ведь стоило Габриэлю в соседней комнате тяжело вздохнуть, как он забывал все свои обиды.
   Он бросился к нему в комнату, не посчитав нужным прежде постучать, за что и получил от Габриэля первую пощечину, а вторую -- за то, что смотрел на него.
   -- Что ты смотришь на меня?! -- бросил ему Габриэль. -- Ты все время смотришь на меня! Ты думаешь, я не вижу этого? Тебе нравится то, что ты видишь. О, да! Я знаю, что тебе нравится, нравится смотреть, как я ласкаю себя.
   -- Ты волен делать все, что душе твоей угодно, Лилей. Я лишь хочу помочь тебе, -- осмелился предложить Альфред, и принял от Габриэля еще одну пощечину. -- В моих силах помочь тебе.
   Габриэль только расхохотался.
   -- Я хочу только забвения, Нарцисс, -- сказал он вдруг. -- Если в твоих силах дать мне его -- дай! Прошу тебя. А нет -- избавь меня от жизни, которая для меня хуже смерти!
   -- Лилей, с твоей стороны жестоко просить меня об этом.
   -- Жестоко было оставлять меня в живых, после того, как ты позаботился обо всех, Нарцисс. И при этом отнимать у меня единственную радость, что мне осталась. Будь же милосерден!
   -- Я хочу дать тебе много больше, чем просто забвение, чем смерть.
   -- Что же еще ты, ангел смерти, можешь предложить мне? Что сладостней вечного сна, который дарует твой поцелуй?
   -- То, что ты стремился отыскать в своих скитаниях, что уже давно твое, тебе принадлежит и навсегда с тобой пребудет...
   -- Твоя любовь, -- догадался Габриэль и взглядом, не терпящим возражений, заставил Альфреда больше не распространяться на эту тему. -- Я не стал бы с такой безапелляционностью утверждать, что речь идет о любви, скорее -- о мелком собственническом интересе. Ты же хочешь, чтобы я целиком посвятил себя тебе, чтобы телом моим и душой ты один владел безраздельно.
   Ты все время как-то забываешь, что в любви, как и в музыке, любящие должны слушать друг друга, их сердца должны звучать в унисон -- не только солировать. А ведь ты не желаешь меня слушать, Нарцисс. Ты упиваешься своей любовью ко мне и тебе все равно, люблю ли я тебя и чего я хочу. Ты нежен, предупредителен, но ты контролируешь каждый мой шаг, словно боишься, что я вырвусь и убегу. Может быть, если бы ты дал мне немного свободы, свободы самовыражения, все вышло бы иначе. А так -- одно принуждение, навязывание одной страсти -- твоей. Ты выразился сполна, а мне не даешь и слова вставить. Ты слышишь только себя, Нарцисс, только себя.
   -- Мой маленький прекрасный бог, -- сказал Альфред, -- если ты только пожелаешь, я все сокровища мира сложу к твоим ногам, я заставлю весь мир поклоняться тебе одному, как единственному истинному богу, и первым принесу жертвоприношение на алтаре, воздвигнутом в твою честь.
   -- Не этого я хочу.
   -- Знаю, -- сказал Альфред. -- Но то, чего хочешь ты, разрушит тебя.
   -- А ты всегда говоришь "нет", когда твое сердце готово сказать "да". Ты не принимаешь от меня никакой ласки, даже не позволяешь прикасаться к себе.
   Можно подумать, что он спрашивал у Альфреда разрешение? Он всегда делал только то, чего хотел сам.
   -- Все, что я имею, украденные мгновения, когда ты все-таки снисходишь до меня.
   Альфред рад был бы никогда не дотрагиваться до него! Но Габриэль спокойно брал его руку и направлял ее себе в промежность, предоставляя одеревеневшим пальцам действовать дальше самостоятельно. Вся игра длилась не больше десяти минут: по истечении срока Габриэль ловко отстранялся от ласкающей руки и выскальзывал из объятий Альфреда. Удерживать его, как и уговаривать не делать этого, было бесполезно: чем чаще Альфред отвергал его ухаживания, тем настойчивее и требовательнее они становились.
   "Люди как кошки, -- любил повторять Габриэль. -- Когда им нужны внимание и ласка, они приходят к нам и, чтобы мы ни делали, как бы ни были заняты, забираются к нам на колени. Мы можем сколько угодно скидывать их на пол, они будут приходить снова и снова, будут плакать и тереться о наши ноги, пока мы сами не возьмем их на руки, не погладим и не почешем за ухом. Но, когда они ни в чем не нуждаются, они игнорируют нас".
   К счастью, подобные пытки они устраивали друг другу крайне редко. Альфреду удавалось иногда укрощать необузданный нрав своего маленького друга. И хотя Габриэль не хотел ничего слышать: ни просьб, ни молитв, ни упреков с его стороны, каждое слово Альфреда, словно по-волшебству, врезалось ему в мозг.
   Сам Альфред не придавал большого значения своим словам ни тогда, ни сегодня, и он недооценивал Габриэля, связывая его поведение только с тем болезненным состоянием, в котором тот находился, которым он и оправдывал все его поступки.
   Но сейчас, наблюдая за его волнующим танцем, он понял, что поступил очень легкомысленно, затеяв опасную игру и пообещав мальчику исполнить любое его желание, и что ему предстоит пожалеть о своих словах. Слова -- нет ничего легче слов, брошенных на ветер, и нет ничего тяжелее их, когда приходит срок за них отвечать.
  
   -- Ты поклялся, Ирод, -- сказал Габриэль, закончив свой танец; он задыхался, но старался придать своему голосу привычную напевность. -- Не забудь, ты поклялся.
   -- И чего же ты хочешь? -- спросил Альфред, совершенно опустошенный. -- Мою голову на серебряном блюде?
   Габриэль, не раз читавший на лице своего друга признаки душевного умиротворения и счастья, с трудом узнавал в этом бескровном, заостренном заботой лице, в этих померкших от тоски глазах, во всей исхудалой, изможденной каким-то странным недугом фигуре былое величие прежнего Нарцисса.
   -- Что случилось с тобой? -- спросил он, приближаясь к нему, и при каждом его шаге звенели серебряные колокольчики. -- Ты так изменился.
   -- Ничего не случилось, Лилей, -- отвечал Альфред, нервно передернув плечами и отворачиваясь от своего друга, -- я просто очень устал.
   Габриэль, как избалованный ребенок, заглянул ему в лицо и обольстительно улыбнулся.
   -- И ты ждешь, что я тебе поверю?
   -- Нет, -- отвечал Альфред, наблюдая за причудливой игрой красок на задней стенке камина, -- но я хочу, чтобы ты хотя бы сделал вид, что веришь мне.
   Он не мешал Габриэлю производить это дознание, хотя оно и было ему не приятно: он не хотел показаться еще более жалким и ничтожным, чем видел его Габриэль минуту назад, потому что именно так он, Нарцисс, называл это бесполезное и беспричинное томление, когда иссыхают душа и тело, не имея, не видя возможности обладать.
   -- А изменился не только я, -- сказал Альфред, поднимаясь с подушек, пока Габриэль не пристроился рядом; он уже завладел его рукой и ласково поглаживал ее своими тонкими пальчиками. -- Меня последнее время не покидает ощущение того, что я тебя совсем не знаю. Ты не честен со мною.
   -- Даже сейчас?
   -- Особенно сейчас, -- отвечал Альфред, отнимая у Габриэля свою руку, когда он уже собрался приложиться к ней своими устами. -- Я не знаю, кто ты. Но мне все больше кажется, что ты никогда не бываешь самим собою, -- кем угодно, только не тем, кто ты есть на самом деле.
   Габриэль снова обхватил руками его голову и развернул его к себе лицом. В каждом его слове, обращенном к Альфреду, звучало страстное признание в любви.
   -- Кто же я на самом деле, Нарцисс? -- спросил он, устремляя на него свои красивые сумеречные глаза, заглядывая ему прямо в душу.
   -- Я не знаю, -- сказал Альфред и отвернулся, не в силах снести открывавшегося его взору великолепия.
   -- Не знаешь или не хочешь знать? -- отвечал Габриэль, снова заставив его смотреть на себя, и вплотную приблизился к нему, и руки Альфреда сами собой легли ему на бедра.
   -- Ты удивительный человек, -- прошептал он, с трудом подбирая слова, -- стыдишься одного и совершенно не стесняешься другого.
   -- А кого мне стесняться? Тебя? -- Габриэль расхохотался ему в лицо. -- Не думаю, что ты бы стал очень возражать против того, чтобы я остался совсем без одежды и танцевал в твоих объятиях.
   Одно небрежное движение бедрами, и шелковая юбка, как облако, опустилась к его ногам. Альфред, бледнея пуще прежнего, отдернул руки, но Габриэль, всем своим телом прижимаясь к нему, вернул их на прежнее место.
   -- Дай мне поцеловать твой рот, Иоканаан, -- взволнованно прошептал он, и губы их почти соприкоснулись.
   Альфред, теряя сознание от желания и понимая, что на этом Габриэль не остановится и увещевать его бесполезно, через силу оторвал его от своей груди, но сделал это так поспешно и неловко, что у стороннего наблюдателя могло сложиться впечатление, что он не просто грубо оттолкнул его, а ударил.
   Габриэль не устоял на ногах и упал на колени; Альфред даже не попытался удержать его.
   Все это выглядело до невозможного жестоко.
   -- Я не сержусь на тебя, Лилей, -- с расстановкой, взвешивая каждое свое слово, сказал Альфред, -- потому что ты не в себе и не ведаешь, что творишь.
   -- Посмотри на меня, Нарцисс! -- приказал Габриэль, и Альфред подчинился: коленопреклоненный юноша сверкал на него глазами сквозь ниспадавшие на его лицо растрепанные локоны, и в этом было что-то очаровательное и жуткое. -- Мне не нужно твое прощение, Нарцисс, -- продолжал он. -- И напрасно ты утешаешься мыслью о том, что я сумасшедший: я, в отличие от тебя, понимаю, что я делаю и какую жестокую, даже зверскую, боль причиняю тем самым тебе.
   -- Ты издеваешься надо мною, -- с горьким упреком заметил Альфред, и глаза его при этом блестели от непролитых слез. -- Может быть, ты и меня хочешь свести с ума?
   -- Это не доставит мне удовольствия.
   -- Тогда чего ты добиваешься?! -- заорал Альфред, но Габриэль даже взглядом его не удостоил, не то что словом, -- подобрал с пола свои одежды и удалился восвояси, громко хлопнув дверью.
   Они не могли обрести счастья в своем воображаемом раю, пока ад был в душе каждого из них, свой собственный ад, в котором, хотели они того или нет, они постоянно находились!
  
   Большую часть обстановки в спальне Габриэля занимали зеркала. Чувства, которые он испытывал при виде бесчисленного множества своих повторений, размытых волной бледно-голубого шифона, было сродни сладострастию, которое он удовлетворял, раздеваясь перед ними донага и лаская себя.
   Но было у него зеркало с обратными свойствами: не для наслаждения, а для самобичеваний, для усмирения плоти, как говорил Альфред. Это зеркало, накрытое роскошным парчовым покрывалом в дни гордыни и гнева и обнаженное, как тело узника на дыбе, в дни покаяния, говорило Габриэлю горькую правду, не лукавя и не льстя ему. Тогда в отчаянье он принимался обвинять себя во всех смертных грехах и низводил себя до уровня самой последней, самой гадкой твари.
   -- Шлюха, и ты еще смеешь молить о прощении, об отпущении грехов? Ты не заслуживаешь жалости, -- все повторял и повторял Габриэль, стоя на коленях перед зеркалом. -- Ты ничего не могла сделать, да ты и не пыталась! Ты хотела только сношаться с ним, хотела чувствовать на себе вес его тела и его член у себя в заднице! Тебе хорошо была известна цена. Не прибедняйся же. Теперь у тебя не осталось ничего, кроме твоей никчемной, жалкой жизни, что еще ты могла бы сложить к его ногам и не оскорбить его своим подношением? Но даже ею, какой бы мизерной не казалась твоя жертва, ты не властна распоряжаться.
   -- Ты бредишь, Лилей, -- сказал Альфред, присаживаясь рядом; он обнял Габриэля за плечи и, преклонив голову к его голове, тихонько зашептал ему в ухо следующие слова:
   -- Посмотри на себя, мой милый! Ты подобен лучу лунного света, заключенному в алмазный сосуд, -- продолжал Альфред, время от времени нежно целуя мальчику мочку уха и шею. - Волосы твои -- шелковая пряжа, из которой соткан ночной эфир; это река в серебряных блестках лунного света. Очи твои - глубокий омут; это зеркало мое, смотреться в которое я никогда не устану. Уста твои -- цветок с настоявшейся пряной росой; ледяной источник среди горной гряды; это спасение мое и мое проклятье, но лучше быть проклятым навеки, чем умереть от жажды. Ты... ты прекрасен! Словно Феникс, восстал ты из пепла, в который обратила тебя собственная воля и моя гордыня.
   Кто я по сравнению с тобой, если сама любовь выточила из белоснежной слоновой кости твой гибкий тонкий стан, подобный хрупкому стеблю лилии? Это она взяла тонкий резец из рук художника и с материнской нежностью придала твоему лицу изящные правильные черты, каждая из которых исполнена любви и чистоты. Это любовь сняла с небес звезды и окунула их в океан, чтобы слегка притупить их сияние, чтобы ты остался неузнанным среди смертных. Это любовь поцеловала тебя в губы, и вино, оставшееся на ее губах со времени последнего пира, осталась и на твоих, окрасив их в пурпур.
   Рядом с тобою я -- прах ног твоих.
   Неужели ты мог подумать, что я, недостойный, не простил бы тебе какой-то малости? Разве посмел бы я упрекнуть тебя хоть в чем-нибудь? Разве есть твоя в том вина, что создан ты таким на радость мне, другим на зависть?
   Знаю, что не было твоей воли в том, что ты делал. По собственной воле ты не принадлежал никому. Никто не занимал места в твоем сердце, кроме меня, хотя телом владел каждый.
   Легкий румянец разливался по бледным щекам Габриэля, и потуплял он очи, стараясь скрыть в них блещущий огонь, но сердце предавало: под рукой Нарцисса оно неслось вскачь. Он обнимал и гладил стройный стан мальчика, а горностаевая опушка на рукавах его одежды приятно щекотала кожу.
   -- Какой бы ни была твоя вина, я тебя прощаю.
   Напрасно Альфред пытался переубедить его: в самоуничижении Габриэль находил такое же сильное удовольствие, как и в самолюбовании.
   -- Ты меня прощаешь, -- повторил Габриэль, и Альфред удивлялся, как это голос не изменил ему в такую минуту, когда его рука лежала на его груди. -- А как мне простить себя?
   Он упивался своим страданием.
   -- С тех пор, как я впервые прочитал "Тюремную исповедь", всего два вопроса на давали мне покоя, -- сказал он вдруг. -- Как могло случиться, что Уайльд позволил заманить себя в ловушку?
   -- Он доверился красивому, но безмозглому и эгоистичному созданию.
   -- Он знал, что делает. Некоторые мужчины любят впадать в безумие. Есть особая утонченность в том, чтобы тобой распоряжались, чтобы за тебя все решали, а ты только повиновался. Воля тирана дает его жертве ощущение абсолютной свободы, вседозволенности и безнаказанности. Не всякий может открыто признаться в том, чего он хочет: стыдно, стыдно тому, кто просит, и тому, кого просят. А когда ты весь во власти чужой воли, ты можешь позволить тебе все, воплотить свои самые опасные и греховные желания, одна мысль о которых заставляет твое лицо залиться краской, и обмануть свою совесть: не твоя вина, тебя заставили. Уайльд не мог не видеть, куда несет его колесница жизни, но он не только не свернул с лежащего перед ним пути, -- он отпустил поводья, и безумные кони увлекли его в бездну. Он мог заставить Дугласа покориться, если бы взял в руки кнут, но у него было слишком великодушное сердце, ему претило насилие над телом и душой.
   -- А какой второй вопрос?
   -- Что почувствовал Дуглас, когда Уайльда осудили? Когда он умер? Все так строги к нему. Даже те, кто поступают еще гаже его. Я не прощаю его, не оправдываю -- мне его жаль.
   -- Жаль?!
   -- Мне кажется, он понимал, что выбор Уайльда оскорбляет его вкус художника и эстета, что он едва ли достоин того страстного обожания, что сродни одержимости, да и самого Уайльда, что он позорит его. Так тяжело жить с этим знанием. Мы можем только догадываться, как он должен был страдать!
   Альфред фыркнул:
   -- В своей биографии, выгораживая себя, он облил Уайльда грязью.
   -- Кто из нас не хочет казаться лучше, чем он есть на самом деле? Сознание того, что испортил жизнь единственному человеку, который тебя любил, ужасно. Вынести его бремя не под силу, но можно попытаться убедить себя в том, что ты ни в чем не виноват, что виноваты другие. Обвиняя отца в постигшем Уайльда несчастье, он обманывал себя и понимал, что это ложь. Я верю, он и правда любил Уайльда, любил, как умел, во всю силу своего воробьиного сердечка. Ну не мог он любить сильнее, но разве он виноват в этом?
   -- Ты слишком идеализируешь его.
   -- Думаешь, он никогда не жалел об этом? Ни в чем не раскаивался? - спросил Габриэль.
   Альфред сильнее прижал Габриэля к своей груди, обхватил его кольцом своих мускулистых рук.
   -- Довольно о нем, хорошо? Милый мой! Я люблю тебя так пылко, так безоглядно! -- говорил он, непроизвольно сжимая рукой шею мальчика. -- Похоть и ревность так разъедают мои внутренности, что временами мне, несчастному безумцу, хочется.... Прости меня, пожалуйста, за подобные мысли... хочется убить тебя.
   -- Сделай это, -- прошептал Габриэль, -- и овладей моим еще теплым телом.
   -- Я же просил тебя...
   -- Я не бог. Это его забота прощать, -- отвечал Габриэль. -- У тебя же нет и не найдется таких слов, Нарцисс, которые исцелят мою душу. Но если хочешь хоть немного облегчить мои страдания, то позволь мне... -- он обвил рукою Альфреда за шею. -- На одно мгновение всего лишь, позволь пить твое драгоценное дыхание из уст твоих нежных и... так мне желанных.
   И хотя Альфред с радостью ответил на мольбу мальчика, подобные разговоры, как и сцены перед зеркалом, ему все больше не нравились.
  
   В один из вечеров, увидев, к своему ужасу, что с рокового зеркала сорвано и отброшено прочь покрывало, он захотел вернуть все на свои места, но Габриэль остановил его.
   -- Не смей! -- окрикнул он Альфреда и вышел на свет.
   Халат из алого шелка, расшитого золотом, ниспадал с его плеч мягкими складками и переходил в длинный шлейф. Золотые кисти были распущены, что позволяло любоваться его восхитительно сложенным телом. Облаченный в пурпур и золото, он был похож на юного короля, и каждое его движение было совершенно и исполнено божественной грации.
   -- Хочешь посмотреть на мою душу, Нарцисс? -- спросил Габриэль.
   -- Зачем? -- машинально спросил Альфред.
   -- И правда! Зачем тебе смотреть? -- отозвался Габриэль жестоко. -- Достаточно того, что ты видел прежде.
   -- Я не понимаю, о чем ты говоришь.
   -- В таком случае тебе можно только позавидовать, -- сказал Габриэль, глядя на свое отражение. -- Любовников Сюнд приводило в неописуемый, зловещий восторг несоответствие размеров отверстия и орудия, которое они намеревались вогнать в него, не увлажнив его при этом. Они любили, чтобы их жертва страдала, им обязательно надо было разорвать меня в клочья, втоптать в грязь мою душу. В мои обязанности входило держать их жертвы, своею рукою направлять чудовищные инструменты сладострастников, вводить их внутрь. И я делал это. Я ненавижу себя. Мне следовало отрубить кисти рук за то, что я делал. Я все еще вижу их бледные лица, сведенные судорогой невыносимой боли, слышу их глухие стоны и жалобные крики, перекрываемые неистовым воем развратника, чувствую брызнувшую мне на чресла теплую кровь! Я был алтарем, на котором они совершали свои жертвоприношения! В поисках удовольствий они доходили до самого утонченного разврата...
   -- Хватит! Лилей, перестань! -- закричал Альфред, хватая его за плечи и разворачивая лицом к себе. -- В чем я провинился перед тобой на этот раз?! Скажи, наконец, что я сделал, чтобы опять и опять выслушивать все эти мерзости, воспоминаниям о которых ты предаешься с особым, непонятным для меня удовольствием?! Я разобью это зеркало! Если ты хочешь отомстить мне, сделай это, только не мучай самого себя! Что с тобой? Ты дрожишь от холода.
   -- Меня бьет дрожь, это правда, но не от холода, а от негодования, что ты смеешь прикасаться ко мне, после того, как... О, я все знаю, -- зловеще произнес Габриэль, -- я знаю, что ты был там. Ты гладил меня по волосам, касался моего лица. Пусть мое сознание было одурманено зельем и болью, но я постоянно чувствовал твое присутствие. Ты был там, ты все видел, но не делал ничего, чтобы облегчить мои страдания. Ты отворачивался и уходил, когда я, стоя на коленях, молил тебя о помощи. Даже своих одежд ты не позволял мне коснуться! И после этого, ты еще смеешь спрашивать меня...
   -- Я был там, это правда! -- воскликнул Альфред. -- Я видел, как тебя обрядили в платье куртизанки, которое превратило тебя в парию. Я видел, как тем же вечером тебя представили придворным Сюнд, как ты танцевал с каждым в ту страшную ночь и во все последующие дни. Я видел, как сладострастники вкладывали в твои прекрасные уста, равно созданные для песен и поцелуев, свои уродливые отростки, как они забавлялись между твоих белоснежных бедер, и, не скрою, мне нравилось видеть это. За неимением лучшего я наслаждался твоими страданиями. Я завидовал твоему молодому князю, этому Вербреху, влюбленному в тебя, но так и не отведавшего твоего белого мясца, -- он пощадил тебя, потому что ты, вопреки всем наветам, оказался чист душой, потому что ты так походил на его любимого младшего брата, брата, которого позже он кастрировал и продал в рабство за совершенное над тобой насилие и за убийство Тиля. Я завидовал ему и хотел быть на его месте.
   -- Чтобы мучить меня.
   -- Чтобы любить тебя!
   -- Твоя любовь похожа на лютую ненависть, на бесконечную пытку в застенках вечной ночи. Это любовь тюремщика к своему пленнику, палача к своей жертве. Это любовь дьявола к богу, напоминающая зависть крохотной звездочки к пылающему шару солнца. Избави меня бог от такой любви!
   -- Лилей, прошу тебя, успокойся. Давай сядем и спокойно обо всем поговорим.
   -- Зачем? Разве мало тебе увиденного? Хочешь сполна насладиться своим торжеством? Хочешь знать, что я чувствовал, когда меня раз за разом насиловали, когда я торговал своим телом? Так мой отец сначала делал со мной какую-нибудь гадость, а потом спрашивал меня, каково мне было? -- Габриэль осекся. - Каково мне было... если меня отымели все, у кого нашлось желание и хватило совести, а тот, кому я верил, стоял рядом и смотрел на это.
   Он вырвался из его объятий и бросился прочь. Альфреду не оставалось ничего другого как последовать за ним.
   -- Ты отворачивался от меня, -- повторял Габриэль снова и снова, как в бреду. -- Тебя смущал вид моих страданий, а, может быть, ты считал их недостаточными? Тогда возьми кнут или кочергу и забей меня до смерти, если тебе станет от этого легче, или повесь меня прямо напротив этих окон. Кстати, -- словно вспомнив о чем-то важном, он резко остановился и оглянулся на Альфреда, -- ты же хочешь меня? Можешь не отвечать, я знаю, что это так и что так всегда было. Ты возжелал меня еще в ту минуту, когда впервые увидел. Ты всегда хотел обладать мною, постоянно изнывал от нетерпения заключить меня в свои объятия, подмять меня под себя. Позже ты нашел для своей страсти другие формы -- ты не мог обладать мною, но мог заставить меня страдать и хотя бы от этого получать удовлетворение, слабое, но все-таки удовлетворение. Но теперь у тебя нет никакой необходимости довольствоваться подобным суррогатом: я весь к твоим услугам. Давай же! -- опустившись на колени, мальчик в нетерпении схватился за ремень его брюк и стал расстегивать на нем штаны. -- Может быть, после того, как ты насытишь свою похоть, ты оставишь меня в покое!
   Альфред в ужасе отстранил его руки и отступил прочь.
   -- Что же ты? Ты так долго ждал. Неужели тебе не хватает решимости воплотить свои желания в жизнь? А-а, понимаю! Вы не любите тех, кто вешается вам на шею. Вам нравятся беззащитные, чистые и хрупкие, предпочитающие таковыми и оставаться, но вы ломайте их, потому что не можете не сломать, потому что получайте удовольствие уже от того, что сокрушаете их чистоту против их желания, от того, что, насладившись ими, вы выбросите их в поганое ведро, как использованный презерватив, от того, что жизнь их будет превращена в ад, благодаря таким людям, как вы, людям, чьей добычей они станут, выйдя от вас! Вас возбуждает сама мысль об этом! -- говоря все это, Габриэль сплетал из пояса своего халата петлю, в которую он продел правую руку, и, улыбаясь, умоляюще протянул ему навстречу свои руки. -- Я буду сопротивляться.
   -- Боже, что они сделали с тобой? -- прошептал Альфред.
   -- Оставь бога в покое: он слеп и глух и вообще не при делах, как принято сейчас говорить, -- отвечал Габриэль, и Альфред закрыл лицо руками.
   -- Разве можно... Так исковеркать, опоганить... Надругаться над телом и душой...
   -- А разве я не прав? Давай! Не стоит со мной церемониться. Я всего лишь кукла для секса, совершенная машина для получения наслаждения, правда, устаревшей модели, но ты же любишь раритетные вещицы. Что же ты отворачиваешься от меня? -- спросил Габриэль; голос его срывался на крик. -- Разве ты не хочешь узнать, что я умею, не хочешь еще раз убедиться в том, насколько хорошо я владею своим телом?!
   Альфред бросился к нему и схватил его за плечи.
   -- Чего ты хочешь? -- спросил он.
   -- Я хочу, чтобы ты познал боль, страшнее которой нет на свете, унижение, которое длится вечно, стыд, от которого не спрячешь лицо, и отчаянье, которое никогда не будет преодолено! Я хочу, чтобы ты по моей указке совершал низкие, мерзкие поступки, которые тебе противны, и мучался от сознания своего величия и того ничтожного положения, которое ты занимаешь!
   -- Если ты так сильно ненавидишь меня, то почему до сих пор не прогнал меня? Не приказал мне убил себя?
   -- Я не ненавижу тебя! -- закричал Габриэль в исступлении, с силой обхватил руками голову, словно пытался разломать себе череп, и согнулся до самой земли. -- Я скорее возненавижу себя, чем тебя!
   Продолжать этот разговор было просто бессмысленно.
   -- Я знаю, что ты никогда не оправишься от пережитого ужаса, никогда не избавишься от раз и навсегда наложенного на тебя клейма. Раны затянутся, зарастут, но душа твоя вечность напролет будет изнывать под его страшным игом. Ты никогда не сможешь забыть той страшной роли, что я сыграл в твоей судьбе, и никогда не простишь, -- сказал Альфред: огненный змей, скользнувший ему в грудь, все вился и вился у самого сердца, теребя его своими острыми раскаленными чешуйками. - А у меня не хватит слов и слез, чтобы вымолить у тебя прощение, и это правильно.
   Взяв в руки воздушную прядь его волос, он поцеловал ее и ушел, бежал куда глаза глядят, а там -- рухнул на колени с душераздирающим воплем отчаянья и боли и вцепился себе ногтями в голову с такой силой, что по пальцам его побежала, заструилась кровь. Еще мгновение -- он лежал, распластавшись на замерзшей земле, и скреб ее ногтями, словно в кошмарном сне, когда он искал и не мог найти, когда желал и не мог получить, когда имел все и все терял безвозвратно! Сколько гнева и остервенения было в его взоре и в каждом движении, и хотя он измучил себя до изнеможения, все ему казалось мало. Несчастный безумец не знал, что ничто не даст ему забвения.
   -- Почему ты покинул меня, Нарцисс? -- услышал он вдруг голос Габриэля рядом с собой. Мальчик бесшумно приблизился к Альфреду, опустился на землю подле него и коснулся его головы; белые тонкие пальцы запутались в черных кудрях. Какой нежной и ласковой была его рука!
   -- Зачем ты пришел, Лилей? Разве тебе не все равно, что будет со мною?
   -- Пойдем домой, -- сказал Габриэль, уходя от ответа, и глаза его проливали в душу свой сумеречный свет и умиротворение. -- На улице холодно. Вернемся? Я обработаю твои раны.
   -- Нет, -- заупрямился Альфред, распластавшись пред ним во прахе. -- Я никуда не пойду.
   Габриэль взял его за подбородок и заставил взглянуть на себя.
   -- Ты пойдешь, Нарцисс, -- сказал он, приближая свое лицо, и поцеловал его, нежно и трепетно проникнув языком в его уста. -- Не так ли?
   -- Что ты делаешь со мною, Лилей? Тебе доставляет удовольствие мучить меня?
   Габриэль не ответил -- лишь странная, загадочная улыбка невзначай коснулась его тонких мягких губ и задержалась где-то в самых уголках. Он поднялся, и зашелестел, рассыпавшись множеством складок по его плечам, шелковый плащ, длинный и просторный, как мантия королей, и холодной струей коснулся лица Альфреда. Он стоял на коленях и с проникновенным трепетом в груди исподлобья следил за каждым его движением, и все жарче разгорался его взгляд.
  
   Альфред был сбит с толку, очарован и безропотно пошел за ним, заранее предвидя, что его ждет впереди. Габриэль дал своим рукам слишком много воли, и курс лечения превратился для Альфреда в настоящую пытку.
   -- О боли и наслаждении я знаю все, Нарцисс, -- шептал мальчик. -- Я могу сделать так, что ты будешь умолять меня не прекращать начатой пытки, а могу подвергнуть тебя такому страданию, что если у тебя хватит сил выдержать его, то ты возненавидишь меня.
   -- Остановись, -- простонал Альфред. -- Я не могу больше, не могу!
   -- Ты действительно этого хочешь? -- спросил Габриэль; своими белыми точеными руками, обладавшими поистине каким-то магнетическим воздействием, он ловко удовлетворял Альфреда и спереди и сзади. -- Ты хочешь, чтобы я остановился? Именно сейчас?
   Он видел, что Альфред колеблется, что он скорее склонен сказать "нет", чем "да", и принял решение за него, решение не в пользу Альфреда: с невозмутимым видом он поднялся с софы, покрытой персидскими коврами, и омыл руки в розовой воде. Габриэлю это ничего не стоило: распаляя других, он всегда оставался холоден и бесчувственен; он дарил удовольствие другим, но, казалось, никогда не испытывал его сам.
   -- Немного абсента? -- спросил он, томно улыбнувшись.
   Альфред отказался. Ему было плохо: в разгоряченной голове стоял туман, тело трясло мелкой дрожью; он был переполнен любовью.
   -- Едва ли не единственное утешение в годы моего заточения в Фест-Сюнд, -- бросил Габриэль через плечо, наполняя бокал нефритовой жидкостью и растворяя в ней кусок сахара. - Пара капель "Лауданума" в бокал абсента и мальчик в постель, а лучше пару... Спасибо, мадам Эрнестина! В отличие от нее, мой отец, какой бы сильной ни была боль, не только не давал мне даже унции морфия, но, напротив, чтобы обострить ее до невозможности, колол мне кофеин. Ах, Нарцисс, если бы ты только знал, какие прекрасные и страшные сны мне снились!
   -- Что же такое могло тебе сниться? -- спросил Альфред, с трудом приподнимаясь; тупой пульсирующей болью были охвачены его напряженные чресла.
   -- Я покажу тебе, -- сказал Габриэль.
   Он сходил к себе в спальню и принес свой альбом с рисунками.
   Габриэль частенько сидел на подоконнике и что-то рисовал на его страницах. При этом он заговорщически улыбался и, смущаясь своих слишком вольных мыслей, прижимал альбом к груди, словно боялся, что кто-то заглянет в него и проникнет в его постыдную тайну. Теперь, по доброй воле самого мальчика, Альфред соприкоснулся с ней.
   На одном из его рисунков белые простыни отчасти скрывали тела молодых людей, но их неестественная поза выдавала их с головой. Они лежали на боку, один позади другого. Тонкий белокурый юноша, почти мальчик, лежал в объятиях своего темноволосого друга, который правой рукой обнимал его под грудью, а левую запустил под простыню и делал, должно быть, что-то очень приятное для своего юного любовника, потому что тот запрокинул голову на его плечо, изящные пальчики одной его руки запутались в темным тугих кудрях, а пальчики другой -- судорожно сжимали простыню. Глаза любовников были устремлены друг на друга, а уста льнули к устам.
   -- Мне всегда снился ты, Нарцисс, -- сказал Габриэль, -- и берег озера, где я впервые увидел тебя, где ты заговорил со мною. Еще мне снилось, что ты приходишь ко мне и садишься рядом. Ты не утешить меня приходил, не облегчить мои страдания, виновником которых сам же и был, -- просто посмотреть, идет ли все так, как ты задумал, и оценить мои возможности, сколько я еще выдержу, прежде чем совсем утратить человеческий облик. Лишь однажды ты протянул руку и погладил меня по волосам, по щеке -- так нежно! Ты склонился надо мною, приблизил ко мне свое лицо, и уста наши соприкоснулись. Твои руки легли поверх моих рук, вот так -- ладонь к ладони, и пальцы наши переплелись, как ветви выросших рядом деревьев: увидишь и сразу не поймешь -- два дерева или одно, так цепко они держаться друг за друга. Тогда, словно по волшебству, мои руки оказались свободны, я, что было силы, обхватил твой стан и прижался к тебе. Я не чувствовал ни боли, ни стыда, ни сожалений, потому что мне было хорошо! С тобой мне всегда покойно, так покойно, что я и объяснить тебе не смогу. Только с тобой душа моя не мечется и сердце мое согласно с разумом.
   -- Это нарисовал ты? -- с трудом выговорил Альфред, и по бледному лицу Габриэля разлился румянец, говоривший за него, но румянец стыда или удовольствия, понять было трудно. -- Когда?
   -- Давно, этот образ преследует меня уже давно... Когда ты заговорил со мной и впервые прикоснулся ко мне, я невольно подумал: "Я хочу, чтобы он поцеловал меня. Я хочу принадлежать ему, хочу чувствовать его в себе, хочу быть им", и желание это росло день ото дня, от встречи к встрече. Но я не решался признаться тебе в этом: я боялся, что если ты узнаешь правду, то оттолкнешь меня, прогонишь прочь, как недостойного раба, чьи услуги для тебя постыдны и обременительны. И я был прав.
   -- Лилей, -- сказал Альфред, -- если я не хочу, чтобы ты ублажал меня в постели то не потому, что я стыжусь тебя, а потому что я не заслуживаю этого, я не заслуживаю тебя. Ты слишком хорош для меня.
   -- Ты так говоришь, чтобы утешить меня, Нарцисс, но я-то знаю себе цену. Я всегда был для тебя красивым цветком, чей аромат дурманит сознание лучше, чем вид крови, чем предсмертный стон твоей жертвы. Только этот цветок был уже сорван, он был брошен в колею дороги и раздавлен колесами проезжавшей мимо телеги. Я ничего тебе не говорил, но ты догадался обо всем сам. Ты все понял, и после этого я уже не мог ни о чем тебя просить. Да и ты был слишком благороден и великодушен, чтобы предложить мне что-нибудь подобное. Я любил тебя, я хотел быть с тобою, но я не мог, пойми меня, я не мог сказать тебе об этом. Я даже себе боялся признаться.
   -- Я знаю, мой мальчик.
   -- Я хотел и боялся этого. Мне было бы легче, если бы ты заставил меня, если бы ты приказал мне -- разденься, ляг и раздели со мной ложе! -- даже насилие с твоей стороны я воспринял бы как милость, потому что оно избавило бы меня от угрызений совести. Я ненавидел свою мать, своего отца, любовников Сюнд за то, что они делали со мной, за то, чем я стал благодаря им. Я не хотел поверить в то, что они были правы насчет меня, что я специально создан для этого, что моя судьба быть сосудом, в который они или подобные им должны изливать свое семя, потому что это их судьба. Это было выше моих сил, Нарцисс.
   -- Я все это знаю, Лилей, успокойся, пожалуйста.
   -- Если я и избегал встреч с тобою, то только поэтому. Мне было невыносимо быть рядом с тобою и делать вид, что мне безразличны и ты, и твои слова, и твои объятия. Меня пугала та ярость, с которой ты домогался моей любви, и мои собственные желания. Раньше все было проще, и знаешь почему? Для меня не существовало моих желаний -- только желания моих любовников. Я не любил ни одного из них, да им и не нужна была моя любовь. В переломный момент ты предложил мне выбор, но, по сути, мне не из чего было выбирать: если бы я принял твои условия, если бы я пошел с тобой, вместо того, чтобы отправиться в качестве раба в Фест-Сюнд, я бы той же ночью оказался в твоей постели и все закончилось бы насилием, потому что мой положительный ответ предполагал согласие и на все остальное. Я бы не стал сопротивляться, но потом ты бы возненавидел себя. И, даже прогоняя тебя прочь, я всем сердцем желал, чтобы ты нашел какой-нибудь предлог, чтобы остаться, и плакал, как ребенок, и обнимал себя за плечи, чтобы сохранить тепло твоих рук...
   Ты не понял, что произошло, Нарцисс, не попытался понять. Ты не дал мне объяснить, что произошло! Ты обвинил меня бог знает в чем, а мне никто не был нужен, кроме тебя, и никого я так не любил, как тебя!
   Ты не знаешь, но тогда в зале суда, во время процесса надо мной и моими братьями-рыцарями, мой наставник во всем признался. Все узнали, что я содомит, и меня просили, даже советовали, принести клятву, что не было в том моей воли и что я сам никогда не испытывал преступного влечения к человеку одного со мной пола, но я не сделал этого. Если бы я принес эту клятву, надо мной, возможно, сжалились бы -- убили бы сразу, не посылая меня на пытку, а может быть, наоборот, сохранили бы жизнь, заточив меня в башне до конца моих дней. Мне никогда не узнать того, что стало бы со мною в этом случае, потому что я не сделал этого. Еще Уайльд говорил, что любовь, истинная любовь, прощает все преступления, кроме преступления, направленного против самой любви. Для меня эта клятва была равносильна предательству. Я бы предал не только тебя и нашу дружбу, но и себя самого, свое сердце, Нарцисс. И там, на площади, я ждал тебя в надежде, что смерть, обещанная тобой, освободит меня от моих сомнений и страхов, ждал обещанного тобой поцелуя. Я ждал не палача, а любовника, чтобы хотя бы на пороге вечности, даже не зная, что меня ждет после смерти, познать вкус любви! И после этого... Пойми же, наконец, что с той девочкой я не мог поступить иначе! Я должен был ей помочь, Нарцисс! Только я мог ей помочь, потому что я знаю, как это страшно! Страшно, так страшно, когда ты просишь о помощи, а все проходят мимо, опустив голову, потому что не хотят связываться, потому что это не их дело! Когда ты кричишь, а тебя никто не слышит, никто, хотя ты стоишь посреди оживленной улицы! Да неужели ты мог подумать, что Стеллит или кто-то другой сможет заменить мне тебя?! Я же видел, что она всего лишь копия, одна из тысячи твоих повторений, одна из тысячи твоих масок. Искаженный оттиск одной и той же печати, той самой, что скрепила мне сердце.
   -- К сожалению, я понял это слишком поздно, -- сказал Альфред, заключая мальчика в объятия, -- и мне очень жаль. Если бы я мог, Лилей, поверь, я бы все исправил.
   -- Я знаю.
   Альфред еще раз посмотрел на рисунок.
   -- А ведь я на себя тут не похож.
   -- Я не слишком хороший художник, -- отвечал Габриэль. -- Но все равно это ты, одно из твоих воплощений.
   Альфред мельком пролистал альбом и убрал его на туалетный столик. При этом он невольно отстранился от Габриэля, который именно в этот момент пытался его поцеловать.
   -- Ты не даешь себе ни малейшего шанса, -- с тенью издевки заметил Габриэль. -- Если ты любишь, как говоришь, то не противься своей любви.
   -- Я и не противлюсь ей, -- ответил Альфред.
   -- Тогда зачем ты мучаешь себя и меня, Нарцисс? -- продолжал Габриэль. -- Нас влечет друг к другу, но ты каждый раз отталкиваешь меня. Ты бежишь от самого себя, отвергая то единственное, что тебе действительно по нраву, что может дать успокоение твоей исстрадавшейся душе. Как часто во время горестных ночных бдений ты мечешься в постели, мучительно желая воззвать ко мне, найти среди простыней мою руку и... Ты просто боишься быть счастливым!
   Он опустился на пол, прильнул к ногам Альфреда и с жаром обнял его колени.
   -- Умоляю тебя, Нарцисс, заставь меня! -- страстно воскликнул он. -- Прикажи мне раздеться и разделить вместе с тобой твое ложе! Если ты считаешь, что я не достоин его, то позволь мне ласкать тебя; если и в этой малости ты мне откажешь, то позволь мне стать твоей тенью, и я буду следовать за тобой повсюду и расстилаться у твоих ног! Сделай меня своим рабом -- я буду предан тебе душой и телом! Стань моим господином, Нарцисс, и пусть на все будет воля твоя! Владей мною! Я принадлежу тебе, одному тебе! и по праву, потому что за всю мою жизнь только ты был ко мне по-настоящему добр и ласков и ничего не требовал взамен. Ты обходишься со мной как с бокалом из тончайшего стекла, не смеешь дотронуться до меня, не получив на это моего согласия, но я устал притворяться, Нарцисс, устал всякий раз, когда мне хочется, чтобы ты ко мне прикоснулся, подыскивать для этого предлог. Я хочу чувствовать твои руки, обхватившие мой стан, чувствовать, как ты прижимаешься ко мне, как зарываешься лицом в мою одежду, как сжимаешь мои колени... хочу чувствовать, как твоя плоть входит в меня...
   -- Не начинай снова, Лилей. Я люблю тебя, люблю твое тело и душу, но...
   -- Как же назвать то, что было между нами? -- перебил его вопросом Габриэль, поняв, куда он клонит. -- Просто секс?
   -- Мне стыдно за то, что было между нами. Стыдно прежде всего за себя, за то, что мне не хватило силы воли отказать тебе.
   -- Или милость с твоей стороны? Или одолжение? -- стоял на своем Габриэль. -- Если я противен тебе, так и скажи. Я все пойму. Мое тело отвратительно. Оно искалечено на всю жизнь и изношено: слишком многие прикасались к нему до тебя.
   -- Что ты такое говоришь, мой дорогой мальчик? Да я в восторге от тебя!
   -- Так в чем же дело? -- спросил Габриэль, с надеждой взглянув на него. Он ждал, что Альфред упадет сейчас перед ним на колени и словами любви и лаской уверит его в обратном, опровергнет все его домыслы.
   Но Альфред замешкался с ответом.
   Габриэль опустил глаза, спрятал лицо в своих белых мягких кудрях и затрясся от смеха и беззвучных рыданий.
   -- Что же мне теперь делать? -- спрашивал он. -- Как мне жить, Нарцисс? Зачем мне жить, если даже тебе я не нужен? А ведь, правда, зачем тебе "quean"?
   Альфреда покоробило это слово.
   -- Ты не справедлив ко мне, Лилей. Я не говорил ничего подобного.
   -- Но подумал?! -- он бросил на Альфреда полный презрения и ненависти взгляд. -- Ни ты первый, ни ты последний, Нарцисс. Даже Тиль подумал, что я веду себя как уличная девка!
   -- Хватит, Лилей! -- уговаривал его Альфред. -- Ради всего святого! Поверь, я люблю тебя больше всего на свете! Я отказываю тебе в близости только из страха сделать тебе больно.
   -- На трогай меня! -- закричал мальчик, оттолкнув от себя Альфреда, никак не подозревавшего в нем такую силу. -- Я тебя ненавижу, ненавижу! Я для тебя редкая по своей уродливости вещь, которой ты любуешься только потому, что другие считают ее произведением искусства, и иначе не прикасаешься, как для того, чтобы смахнуть пылинки! А я живой человек, я хочу быть любимым! И вот что я тебе скажу -- я знаю того, кто захочет меня, кто будет любить меня!
   Он переступил порог своей комнаты, захлопнул и запер дверь на ключ быстрее, чем Альфред смог помешать ему.
   -- Лилей, если ты надеешься, что Марк и дальше будет выполнять твои безумные желания, -- сказал Альфред, несколько раз остервенело рванув на себя дверную ручку, -- то ты глубоко заблуждаешься. Ему противно делать то, о чем ты его просишь.
   -- Убирайся! -- услышал он из-за двери срывающийся голос. -- Убирайся, иначе я убью себя! Если ты переступишь порог этой комнаты, я убью себя!
   Альфред уступил и долгое время стоял под его дверью: Габриэль горько плакал, перемежая слезы потоками брани. В гневе он обрушивался на самого себя, клял себя самыми последними словами. Он не щадил себя. "Я хочу любить, -- кричал он, -- я хочу быть счастливым, а ты... ты, жалкий выродок, способен отравить жизнь кому угодно, даже самому любимому человеку! Права была матушка, когда говорила, что ты ни на что другое больше не годишься, кроме как подставлять свою задницу под мощные орудия долбильщиков и лить слезы! Ты и сейчас стонешь... А кто мешает тебе стать счастливым? Ты сам! Ты хочешь того же, что и он, так же сильно хочешь, чтобы он щекотал тебе задний проход своим огромным инструментом, очень огромным, поверь мне, но ты же не можешь себе позволить отдаться ему, потому что потом не простишь себе этого и изведешь себя муками совести. Тебе обязательно нужно, чтобы он тебя заставил, -- только об этом и мечтаешь, потому что тогда вина ляжет на него, а ты останешься чистеньким. Ты жить без этого не можешь: тебе нравится быть жертвой, потому что так, подчиняясь воле сильнейшего, ты снимаешь с себя всякую ответственность за то, что ты делаешь, что тебе нравится делать! Ты просто боишься, боишься, что тебе может понравится! Тебе же нравится! Ты стыдишься своих желаний, трус! Но вот что я тебе скажу: или переступи через себя и осмелься любить, или заползи в какую-нибудь нору и сдохни там, упиваясь жалостью к самому себе!"
   И так без конца. Сколько ненависти было в нем к самому себе, сколько презрения!
   Альфред слушал и мыслью своей все время возвращался к письму Фредди, к строкам, которые были правдивы и потому невыносимы для его слуха.
   После их отъезда Фредди постоянно звонил, но Альфред не брал трубку, а потом и вовсе отключил телефон. Он посылал Альфреду длинные письма, полные раскаянья и угроз, и алые розы, но все они были отосланы назад, и Альфред так и не узнал, что его старый друг искренне раскаялся в своих словах. Только одно письмо задержалось в руках Альфреда: Фредди прибег к хитрости, попросив надписать конверт их общего друга, чей почерк Альфред знал очень хорошо и без труда мог отличить от почерка Фредди. Уловка сработала, и когда Альфред вскрыл письмо, было уже поздно. "Он красив, это правда, -- писал Фредди. -- Тело, грация -- все бесподобно (если не сильно вглядываться)! Но он совершенно бесполезен. Ты можешь сохранить его как красивую редкую вещь. Держать его при себе как очень красивую, но ненужную драгоценность, которую ты никогда не наденешь и никому не покажешь. Если его не трахать, то больше он ни на что не годен, можешь поверить мне на слово. Из уважения к нему, из презрения к другим (ко мне в том числе), ты не воспользуешься своим правом и впредь не пойдешь дорожкой, проторенной другими столь поспешно. Поэтому любуйся им, но не смей прикасаться к нему. Поставь его на одну полку с серебряным фавном и статуэткой из слоновой кости и любуйся им -- и только! И заранее смирись с тем, что у него будут любовники, не такие принципиальные, как ты". Словно он знал! Конечно же, он знал, что все так и будет.
   И Альфред попросил позвать к нему Марка.
  
   Этот красивый статный юноша, от которого пахло потом и сеном, служил у Альфреда конюхом и был его счастливым соперником. Габриэль с самого первого дня их знакомства был к нему благосклонен.
   На тот момент их связь продолжалась недолго. Если верить словам Марка, который утверждал, что тот раз, когда Альфред увидел их, был первый и последний, то она началась и закончилась в один и тот же день с разницей в несколько часов.
   В тот день Альфред потерял Габриэля -- он иногда любил уединяться где-нибудь и совсем не следил за временем -- и отправился на его поиски. Он нашел его и Марка на конюшне. Габриэль прижимался лицом к холодной решетке, изо всех сил стиснув пальцами ее стальные прутья, а Марк стоял позади него со спущенными штанами и, придерживая мальчика за бедра, с рвением и известной долей любопытства, присущими всем первооткрывателям, осваивал ранее неизведанные им земли.
   Альфред не стал прерывать любовников. Затаившись, он слушал их бессвязный любовный лепет, их вздохи и стоны, слившиеся в один протяжный вопль, сорвавшийся с губ обоих одновременно, когда конечная цель путешествия была достигнута и они без сил упали в объятия друг друга. Шорох соломы, звонкий смех, шепот поцелуев -- невыносимо затянувшееся прощание! Наконец, Габриэль поднялся, по-кошачьи выгнул спину, оделся и исчез.
   Тогда Альфред вышел из своего укрытия, набросился на Марка и, обезумев от ревности, стал избивать его. Он полагал, что юноша не посмеет ответить ему и, не выстояв под градом сыплющихся на него ударов, примется молить о пощаде. К его большому удивлению, Марк, не смотря на внезапность нападения, решил защищаться. Он был не слабее Альфреда, но моложе его, и, улучив подходящий момент, заехал Альфреду в челюсть. Это остановило Альфреда.
   -- Простите меня, месье, -- сказал Марк. -- Но вы сами виноваты.
   -- И ты еще смеешь... Вор! Он мой! -- взревел Альфред. -- Только мой! И я не собираюсь делить его с кем-либо, тем более с тобой, змееныш! Вон из моего дома!
   -- У меня и в мыслях не было посягать на ваше... -- отвечал Марк. -- Он сам просил меня об этом. Он сказал мне, что надо делать... Клянусь вам, месье, сам я не хотел...
   -- Если ты не хотел этого, то что же помешало тебе отказаться?
   -- Он ничего не хотел слышать. Сегодня он пришел сюда, мы поболтали немного, а потом он схватил меня за член и стал вытворять такое... Он сказал, что не отпустит меня, пока я не пересплю с ним.
   Альфред расхохотался.
   -- Это похоже на него, -- сказал он.
   -- Наверно, он был пьян, -- предположил Марк.
   -- Боюсь, что это не так, -- возразил Альфред, без тени улыбки на лице, -- и что он прекрасно понимал, что делает и о чем тебя просит, -- и добавил, прежде, чем уйти: -- Марк, запомни на будущее: никогда не делай того, о чем тебя просит Габриэль. Если я еще раз застану тебя с ним, я убью тебя.
   -- Разрешите дать вам совет, месье, -- сказал Марк. -- Дайте ему то, что он хочет. Играйте по его правилам. Он потрясающий! Я таких не встречал в своей жизни и уже никогда не встречу!
   И он с безоблачной улыбкой на устах, за которую убить его было мало, честное слово, разлегся на соломе.
   -- Следи за своими словами, Марк, -- процедил сквозь зубы Альфред и ушел. "Играть по его правилам. Много ты понимаешь, мальчишка! Это значит, быть жестоким с ним и трахать его до тех пор, пока его прямая кишка не порвется и он не истечет кровью у меня на руках".
   Дома Габриэль ждал его возвращения. Альфред, войдя в комнату, подошел к мальчику, который сидел за роялем и бездумно перебирал пальцами клавиши, извлекая из инструмента одиночные жалобные звуки, и, как ни в чем ни бывало, поцеловал его в висок. В данной ситуации подобная реакция была самой нормальной: сделать вид, что ничего не было. Но Габриэль хотел от него действий, немедленных и решительных действий.
   -- Я знаю, что ты видел нас, меня и Марка, -- сказал он. -- Тебе понравилось то, что ты видел?
   Рука Альфреда потянулась к графину с виски. Он должен был выпить.
   -- Ты бесишься от гнева, -- сказал Габриэль. -- Полагаю, с ним ты уже поговорил. Теперь моя очередь. Накажи меня, -- добавил он через некоторое время, и Альфред едва не подавился своей выпивкой. -- Выпусти на свободу свой гнев. Тебе станет легче, поверь мне.
   -- Я не доставлю тебе такого удовольствия, -- ответил Альфред, убирая в ящик комода специально для него оставленный на видном месте кнут из бычьей жилы с красивой резной рукоятью.
   -- Но ты же хочешь этого? Я знаю, тебе очень хочется пустить его в дело -- проучить такую блудливую тварь, как я, -- и не только его!
   -- Да! -- заорал Альфред и запустил стаканом в стену. -- Да, черт возьми, хочу! Но я не хочу делать тебе больно!
   На этих словах их разговор закончился.
   Правда, через некоторое время Габриэль пришел к Альфреду и, опустившись перед ним на колени, с мольбою простирал к нему свои руки:
   -- Как мне вернуть расположенье мужа. Светом дня клянусь, не знаю, как его я потеряла.
   Альфред положил руки ему на плечи и привлек его к себе.
   -- Что ты делаешь со мною, Лилей? Ты наделен могуществом, равным богу. Ты должен гордиться собой как самым прекраснейшим его творением, а вместо этого сносишь издевательства каждого и заставляешь меня смотреть на это.
   -- Я предлагаю тебе участвовать, не только смотреть.
  
   Когда Марк пришел, Альфред сказал ему:
   -- Иди к нему, -- и указал на запертую дверь, -- и делай все, что он пожелает. Я хочу, чтобы он был счастлив, и если ему для счастья нужен ты, да будет так. Но я не хочу ни видеть вас, ни слышать.
   -- Зато я этого хочу, -- раздался голос Габриэля.
   Мужчины обернулись: мальчик быстрым шагом пересек комнату и склонился над Альфредом.
   -- И будь я проклят, -- добавил он, -- если ты не будешь присутствовать при наших играх.
   Альфред вздрогнул, почувствовав его руку у себя в промежности -- привычный жест, которым он пробовал крепость Вашего клинка.
   Габриэль расхохотался, обхватил Марка за шею и, что-то шепча ему на ухо, увлек его за собой.
   -- Сюда! -- приказал Габриэль, обнажаясь, и толкнул юношу на кожаный диван. Сидя у него в ногах, он раздел Марка до гола, взял в руку его член и стал играть с ним.
   -- Нарцисс! -- позвал Габриэль. -- Раздевайся! Я хочу сравнить, у кого из вас...
   Вдруг Альфред сорвался со своего места, бросился к Габриэлю и вцепился ему в горло.
   -- Перестань! -- рычал он, давая, наконец, волю гневу и снедавшему его желанию. -- Прекрати сию же минуту! Иначе я убью тебя!
   -- Это все, что ты заслужил, -- прохрипел Габриэль, яростно сверкнув глазами из-под длинных, полуопущенных ресниц. -- Довольствуйся крошками с барского стола, если не решаешься отведать само блюдо.
   -- Г-н Трент! -- кричал Марк, пытаясь оторвать руки Альфреда от шеи мальчика. -- Остановитесь, ради бога! Вы его задушите!
   Костяшки пальцев у Альфреда побелели от напряжения, вены на висках вздулись; голова была как в огне и напоминала собою паровой котел, готовый взорваться в любую минуту. Его тело корчилось и извивалось от вожделения, как ящерица на горячей сковородке. Он чувствовал, что Габриэль теряет сознание: тело не слушалось его, всей своей тяжестью медленно оседая на пол, -- и заново переживал те чудесные мгновения, проведенные с ним в доме Фредди.
   -- Сопротивляйся! -- прошептал Альфред. -- Умоляй меня сохранить тебе жизнь!
   -- Я не доставлю тебе такого удовольствия.
   Тогда повязка Аты опала с глаз Альфреда, и он обуздал безумные порывы своей плоти. Ненасытно поцеловав мальчика в приоткрытые губы, он передал его на руки Марка и уже сделал шаг по направлению к двери.
   -- Я не отпускал тебя, Нарцисс, -- сказал Габриэль; он с трудом откашлялся, но все еще был ужасно бледен и неуверенно держался на ногах. -- Вернись на свое место.
   Альфред смиренно опустился в кресло. Он был спокоен.
   -- Продолжим, -- игриво улыбнувшись, Габриэль обратился к Марку.
   Как ни заставлял себя Альфред не смотреть, голова его сама собой поворачивалась в их сторону и он наблюдал за их жестокой игрой (это был разыгранный по нотам спектакль); молча следил за каждым их действием и чувствовал, как возрастает его желание.
   Власть Габриэля над Альфредом была неоспорима, хотя он упорно продолжал утверждать свое господство над его душой и телом. Он очень хорошо изучил Альфреда. Он знал, что ему самому по сердцу служить ему, вымаливать у него наслаждение, покупать его даже ценой страданий.
   Габриэль, как никто другой, умел причинять боль и делал это сознательно, кроме тех случаев, когда он, действительно не отвечал за себя. Его рассказы имели своей целью причинить слушающему их душевные страдания. Его забавы были направлены на то, чтобы подвергнуть тело Альфреда танталовым мукам, повергнуть его в неугасимый огонь неутоленного вожделения: если Габриэль был к тому расположен, он удовлетворял его, своими ласками исторгая семя из "нефритового стебля", но, как правило, ограничивался кратковременной мастурбацией. Он постоянно держал Альфреда в состоянии крайнего психического и физического напряжения.
   Столь же сильное влияние Габриэль оказывал на несчастного юношу, случайно ставшего безвольной игрушкой в его руках: Габриэль не слушал его возражений, он пресекал в нем малейшее поползновение к сопротивлению, он подавлял его своей распущенностью, бесстыдством, с которыми он дарил юноше грязные ласки и поцелуи. Все, даже страх перед болью и ужас от мысли, что кто-то будет прикасаться к нему, побеждало желание Габриэля играть, быть кем-то другим, но не собою. Да и жив ли был еще Габриэль? Осталось ли хоть что-нибудь от его яркой, неповторимой личности? Или она полностью была уничтожена, искажена, стерта? В какое чудовище он превратился! Пока Марк прочищал ему задницу, взгляд юного распутника, не затуманенный страстью, а пронзительный, разящий, как нож в руке убийцы, подолгу останавливался на Альфреде. И он кривил свои тонкие губы, влажные от свежего семени, в презрительной усмешке.
   Когда все закончилось и юноша, пунцовый от стыда, бросился прочь из комнаты, Габриэль облачился в свою пурпурную мантию, подошел к Альфреду, который по-прежнему сидел в кресле, взял мундштук с дымящейся папиросой из его рук и затянулся.
   Альфред, униженный в лучших своих чувствах, измученный ненасытным желанием, захотел встать и уйти, но Габриэль преградил ему путь, поставив свою точенную белоснежную ногу на подлокотник кресла. Склонившись к Альфреду, он развязал пояс и распахнул на нем шелковый халат. Альфред попытался воспротивиться его действиям, но Габриэль предостерегающе покачал головой, и в его руке сверкнул кинжал с длинным тонким лезвием. Альфред чувствовал, как его острие коснулось его шеи и стало медленно опускаться по груди до самого низа живота -- Габриэль вспорол на нем трусы и завладел (у Альфреда перехватило дыхание) предметом чрезмерной гордости каждого мужчины. Он держал в своей руке такую мощь, но лицо его не выражало никаких чувств -- ни восторга, ни ужаса, ни омерзения. Это было лицо мраморной статуи, безучастной ко всему, чей слепой, одинаково равнодушный к радостям и страданиям человеческим взгляд устремлен в бесконечность.
   Габриэль расположился между ног Альфреда, ухватился обеими руками за спинку кресла и прижался к Альфреду так, чтобы огромный, разбухший член последнего терся об его ужасные шрамы. У Альфреда хватило глупости попытаться обнять Габриэля, но тот резко осадил его, приложив к его шее холодное лезвие кинжала и нажав на сонную артерию. Он зажал член Альфреда своими бедрами - ножны менее надежные, чем его задний проход, но красоты редкостной! -- и долго и неспешно двигался, придавая своему телу изумительные изгибы, пока горячее семя брызнуло на бедра обоих.
   Однако, после столь длительной борьбы, что пришлось ему вынести, борьбы с самим собой и с Габриэлем, у Альфреда не хватило сил, чтобы выразить свой восторг. Он испытал освобождение, но на него навалилась бесконечная усталость.
   Взглянув на его обмякшее тело, на его умиротворенное лицо, светящееся тихой радостью достигнутого блаженства, Габриэль, спокойствие которого в эти сладостные минуты граничило с безразличием, встал, откинул с лица волосы и, ни слова не говоря, ушел к себе.
   Только спустя некоторое время Альфреда охватил запоздалый ужас от всего произошедшего. На него дохнуло могильным хладом. Он чувствовал себя так, словно его изнасиловали -- не столько тело, сколько его душу.
   На другой день Габриэль спросил Альфреда, понравилось ли ему.
   -- Ты думаешь, что доставил мне удовольствие? Ты просто унизил меня.
   -- Кто хочет, кто ищет любви, да приготовиться быть униженным, -- ответил Габриэль.
  
   В три часа по полудни Габриэль все еще спал.
   Накануне Альфред снял его с подоконника.
   Позже, пытаясь найти объяснение своему поведению, Габриэль говорил, что ему хотелось кричать и хохотать одновременно, как прежде, когда ему было больно, но сил не было, он задыхался, словно что-то душило его. На одном из поворотов винтовой лестницы он отворил окно, и ветер ворвался в узкое пространство и закружил его волосы и одежду, маня за собой в черную вечную ночь. Он встал на подоконник и посмотрел вниз.
   -- Лилей, приди в себя! -- закричал Альфред, хватая его за плечи и стаскивая с подоконника. -- Что еще ты задумал?!
   -- Не кричи, пожалуйста. Со мной все в порядке, Нарцисс, -- отвечал Габриэль и, как сломленный цветок, колеблемый осенним ветром, склонился к его груди и обнял его. И Альфред, почувствовав его руки, ласково скользящие вниз по его спине, задрожал и в отчаянии обхватил руками голову мальчика, запустил пальцы в его волосы и принялся нежно поглаживать его затылок и шею.
   -- Мальчик мой, я не должен был говорить тебе всех тех вещей, что сказал. Нет мне, презренному, прощенья! Накажи меня, как тебе угодно, только не лишай меня возможности видеть и слышать тебя!
   Альфред не даром чувствовал себя виноватым: тем вечером они поссорились по его вине. Он преподнес Габриэлю свои стихи -- первые, можно сказать; мальчик их прочел и сказал:
   -- Твои слова ранят меня в самое сердце, Нарцисс.
   -- Разве? -- спросил Альфред раздраженно. -- Разве у тебя есть сердце? Разве ты не умер, Лилей? Не умер для меня? Разве эта грудь, белая и холодная, как слоновая кость, -- могила твоей души -- еще кроет жизненные силы? Мне кажется, что душа давно покинула пределы своей прекрасной темницы.
   Он забрал у Габриэля свои стихи и бросил их в камин, в самый огонь.
   -- Ты жив, Лилей, но не для меня. Меня в твоих планах нет, -- добавил он и вышел прочь, проклиная тот день и час, когда ему в голову пришли эти слова и он зарифмовал их, как сумел.
   Он чувствовал себя посмешищем -- самолично расписался в том, что бездарен, тем более по сравнению с ним, -- и хотел как можно скорее забыть об этом досадном инциденте. Он сказал самому себе, что если ему не дано пленять его сердце музыкой слов, то в здравом рассудке он не зарифмует более ни единой строки. Он был уверен, что его стихи не понравились Габриэлю, да он и не ожидал большего.
   -- А разве не этого ты хотел? -- спросил Габриэль. -- Не этого ли ты добивался, когда вместо себя подкладывал в мою постель Марка?
   Это только подлило масла в огонь. В порыве они наговорили друг другу много гадостей.
   -- Прости меня...
   -- Ты ни в чем не виноват, -- ответил Габриэль и, притупив сумасшедший блеск в глазах, медленно, словно нехотя, отступил от Альфреда, чьи нетерпеливые пальцы, как ветки сирени, растрепали его непослушные светлые кудри. Он был очень бледен, холодная испарина выступила на лбу, тяжко вздымалась грудь, стесненная блаженством и мукой, и расслабленная кисть его, на мгновение задержавшаяся в ладони Альфреда, нервно вздрагивала. -- Как бы мне хотелось снова оказаться на берегу Зеркального... и под звучание твоего нежного и глубокого голоса, ласкающего слух, как драгоценная ткань -- кожу, привыкшую только к грубой власянице, уснуть в твоих объятиях перед жарко пылающим камином.
   Я влюбился в твой голос, когда впервые услышал его, -- протяжный, как песня о любви, и мягкий, как бархат, он завораживал и волновал мою душу, -- хотя в тот день он поносил меня за женоподобие и заставил меня страдать. Я влюбился в твои руки, когда ты впервые прикоснулся мне, -- я всегда удивлялся, как твои руки, такие красивые и белые, могут крушить камень и в то же самое время касаться меня так нежно, -- хотя после того дня наши пальцы больше никогда не переплетались.
   -- Тебе нужно отдохнуть, -- сказал Альфред, покорно отпуская его руку; он подумал, что мальчик под воздействием абсента бредит. -- Когда ты последний раз спал? Сутки назад? Двое?
   Габриэль оглянулся на него с тоской и желанием.
   -- Я не могу уснуть, Нарцисс. Эти мрачные стены давят на меня своей тишиной. И мне холодно, так холодно, что, кажется, кровь застывает в жилах, и даже пламя ада бессильно меня согреть. Хотя, -- добавил он, -- тебе известно средство, способное мне помочь. Только жар твоего тела может согреть меня, только твои крепкие объятия даруют мне уверенность и защиту.
   -- Но ты по-прежнему слишком благороден, чтобы предложить мне свое ложе, -- продолжал прекрасный эфеб, расценив долгое молчание Альфреда как отказ. -- А я все так же слаб духом, чтобы попросить тебя. Мы оба желаем одного и того же, но мы до того разумны, что бежим от своего счастья.
   -- Иногда голос разума предостерегает нас от роковых ошибок, -- сказал Альфред.
   -- И нередко мы горько сожалеем об этих несовершенных ошибках. Восхваляемый тобою голос разума -- просто страх: страх перед общественным мнением, перед самим собой. Я боялся показаться тебе распущенным. Ты боялся, что в твоих глазах я увижу тоже вожделение, что и во взгляде своего учителя, воспоминание о руках которого, грубо тискавших и терзавших меня накануне, было слишком свежо, что обыкновенная похоть, а не любовь, будет, по моему мнению, руководить всеми твоими действиями. Мы потеряли друг друга, даже не обретя, ни на миг не обретя, из-за своего страха.
   -- Но теперь мы снова вместе, -- утешил его Альфред.
   -- И тебе не в чем упрекнуть меня?
   -- Я не знаю такого проступка, который я не смог бы тебе простить.
   Габриэль закрыл лицо руками.
   -- Когда ты так говоришь, Нарцисс, -- в исступлении воскликнул он, -- я чувствую себя самой последней тварью!
   И если бы не Альфред, он, наверно, выбросился бы из окна. Он подхватил мальчика на руки и отнес его в спальню. Однако Габриэль уснул только под утро, а Альфред не ложился совсем. Сколько нового он услышал о себе в ту ночь. И как могли эти красивые, тонко очерченные уста произносить такие гнусности, как те, которыми сыпал Габриэль направо и налево? Он, как и всегда, не скупился на подробности.
  
   Сейчас Альфред сидел в кресле напротив его постели, и на его коленях развалился пушистый комочек -- котенок, которого он подарил Габриэлю. Ему что-то не понравилось, и он старательно вылизывал ладонь и длинные пальцы Альфреда, иногда тыкаясь заостренной мордашкой и погружая свою маленькую головку ему в руку. Его язык, жесткий, как терка, приятно щекотал кожу и рождал необычные мысли. Взгляд Альфреда покоился на чуть вздымающейся обнаженной груди; как нарочно, последние пуговицы на рубашке не были застегнуты. Иногда он так же внимательно и осторожно касался точеной шеи, стянутой, как шрамом, серебряной цепочкой с алмазной подвеской, сомкнутых губ и глаз, белой расслабленной кисти, когда Габриэль подносил ее ко лбу, словно желая отогнать мрачные мысли; в его лице было что-то чарующее, трогательное и вместе с тем жестокое.
   Глядя на него, Альфреду хотелось заключить его в объятия, приникнуть к его устам с поцелуем, страстным и грубым, и обеими руками срывать с него рубашку, чувствуя, как он слабо, бессильно сопротивляется ему, хочет оттолкнуть, ударить и не может, и приходить в упоительный восторг о того, как он вздрагивает под ним, когда своими острыми ногтями он разрывает не только материю, но и его бархатную кожу; чувствовать морозную свежесть обнаженного тела, ласкать его, впиваясь зубами и ногтями в его плоть, а языком -- в безмолвные уста, долго и жестоко ласкать, надеясь пробудить ответный огонь в его груди...
   -- Что ты делаешь, Нарцисс? -- спросил Габриэль, который даже сквозь сомкнутые веки почувствовал, с каким бесстыдством Альфред разглядывает его, словно прочел его мысли.
   -- Да вот смотрю на тебя и думаю, -- не растерялся Альфред, -- что у бога, должно быть, нет сердца, если он позволил тебе, такому красивому, такому хрупкому и беззащитному, придти в этот жестокий мир, если он отпустил тебя одного?
   -- Он же знал, что я иду к тебе.
   -- Только это обстоятельство и может служить ему оправданием, -- отвечал Альфред и улыбнулся от того, что взгляды их снова встретились. -- Я ждал твоего пробуждения.
  
   -- Однажды ты сказал мне, -- начал Альфред, когда, отдав должное кулинарному искусству кухарки, они сидели за чашечкой кофе в гостиной, -- что все еще сидишь в том холодном темном подвале, куда тебя бросил отец, что тебе никогда не выбраться оттуда? А ты помнишь, что я тебе ответил? Я сказал, что дверь твоей темницы не заперта, что тебе нужно только толкнуть ее и сделать несколько шагов навстречу лунному свету.
   -- Тебе легко рассуждать об этом, -- ответил Габриэль.
   -- Конечно. Я же ничего не знаю, -- подхватил его мысль Альфред, -- ведь так, Лилей?
   Габриэль захотел уйти, но Альфред не позволил.
   -- Поговори со мною. Мы должны поговорить, Лилей, -- сказал Альфред, -- и прежде чем ты в очередной раз возразишь мне, выслушай меня, пожалуйста. С самого начала нашей дружбы между нами сложились необычные, даже странные, отношения: мы друг для друга значим гораздо больше, чем просто друзья или родные братья, но мы и не совсем любовники.
   -- А кто в этом виноват?
   -- Есть в этом и моя вина. И эта неопределенность в отношениях мучительна, мучительна для нас обоих.
   -- Ты предлагаешь разговор по душам, -- понял Габриэль. -- Мы будем говорить обо всем: о своих страстях, страхах и желаниях -- с беззастенчивой откровенностью?
   -- Да. Все, что случилось, должно послужить нам обоим хорошим уроком, и нужно убедиться, что мы усвоили его настолько, чтобы не повторять в будущем уже допущенных ошибок.
   Габриэль потупил взор и несколько минут, показавшихся Альфреду вечностью, в глубокой задумчивости бродил по комнате и вертел в своих матовых пальцах черный мундштук с дымящейся папиросой.
   Наконец он остановился у окна и сказал:
   -- Хорошо, -- его голос звучал печально и необычайно трогательно. - Исповедуемся друг другу. Может быть, нам обоим станет от этого легче.
   -- С твоего позволения, я начну, -- сказал Альфред. -- В моей жизни не было ничего, кроме смерти. Я жил высоко в горах, в узкой келье и спускался к людям на загривке ветра, неся с собою бедствия, болезни, войны, выкашивая род людской. Мужчины, женщины, дети, старики -- предо мною все были одинаково безлики и ничтожны. Я знал, что в моей книге есть два списка: список живых и список мертвых; в одном из них стояли имена всех живых, в другом -- имена тех, кто должен был умереть, и я слепо исполнял волю Творца. Не задумываясь, не оглядываясь, я убивал, убивал жестоко и мучительно, но ничто не волновало моего холодного сердца, никакие страдания не радовали меня, не огорчали. Сомнения были мне чужды. Я был беспристрастен, как и подобает богу, и ни разу моя рука не дрогнула до тех пор, пока я не услышал грустную песню, которая наполнила душу мою, как чашу терпким вином, блаженством и тоскою, и близ себя впервые я увидел... мальчика, под просторными белыми одеждами которого угадывалась, судя по изящным рукам, фигура необычайно стройная и хрупкая, как стебелек цветка. Серебристые кудри, мягкие, как шелк, струились по его плечам; черты лица его были тоньше, нежнее, изящнее, чем у всех прочих смертных, а прозрачно-белая кожа придавала ему особое неземное очарование. Во всем его облике, даже в движениях, не было ни одного угла, ни одной острой черты, ни одной зазубринки. Он к скрипке приникал щекой, словно к груди любимой девушки. И ясный небесный взгляд его из-под длинных пушистых ресниц, говорящий о душе честной и любящей, отрицающей всякое зло, и голос робкий, как ручеек, и нежный, как флейта, из сжатых уст были таковы, что в душу западали навеки.
   Габриэль через плечо оглянулся на Альфреда и, кажется, улыбнулся. Как ни прозрачны вечерние зимние сумерки в безоблачную погоду, они затуманят, обманут твой взор, если ты сам согласен обмануться.
   -- Я, никогда не видевший бога, лишь слышавший его голос, скрытый за янтарным облаком, понял вдруг, что бог предо мною. Из всех смертных лишь этот мальчик на мое предсказание о смерти долгой и страшной, которая ждала его так скоро, ответил улыбкой. "Когда придет мой час, прошу тебя, будь со мной так же ласков на деле, как сейчас на словах". Я обещал тебе, что так и будет, но, когда я увидел тебя там, на площади...
   Альфред подошел к Габриэлю, обнял его за плечи и развернул к себе. Сопротивляться ему было бесполезно: мощный, монолитный, как скала, он был намного сильнее мальчика, хрупкого и тонкого, как стеклянный сосуд; голыми руками он разрывал людей и аггелосов на части, чтобы вынуть их трепещущие сердца, и одного мгновения хватило бы ему, чтобы сломать Габриэлю руки.
   -- Вот так ты стоял тогда, -- сказал Альфред восхищенно; опускаясь перед мальчиком на колени, он осторожно провел ладонями вдоль всей длины его рук, пока не скрестил кисти за спиной, -- белый, как свет, холодный, как лед, чистый, как прозрачный поток! Ноябрьский ветер трепал твои волосы и тонкую рубашку, сквозь которую отчетливо проступал плавный контур твоего тела; ты дрожал от холода, твои руки окоченели, пальцы свело судорогой, и острые колючки впивались и рвали белую обнаженную грудь в кровь, если у тебя вдруг находились последние силы к сопротивлению; даже тогда, страшно осунувшийся, с легкой синеватой тенью на лице, ты был прекрасен! -- я усомнился, усомнился в своих силах, в своей решимости, в неотвратимости самой смерти.
   Я должен был убить тебя, но я не мог расстаться с тобою. Одна мысль, что эти глаза навек закроются, что эти руки не сыграют больше на струнах моей души, приводила меня в ужас, в такой же отчаянный, как мысль о том, что кто-то другой, а не я, прикоснется к тебе или же ты сам коснешься другого. Эта мысль никогда не покидала меня, она тревожила меня и днем и ночью и заставляла совершать такие поступки, жестокость которых ничем не была оправдана.
   Я был очарован тобою, тронут до глубины души твоим талантом, твоим совершенством -- гармонией красоты физической и духовной. Ты был так юн: тебе еще не исполнилось и тринадцати лет, но нельзя было назвать тебя невинным или неопытным. Жизнь уже многому тебя научила, а о том, насколько суровы оказались ее уроки, я судил по многочисленным рубцам, оставшимся на твоем теле.
   Я ни одной минуты не сомневался в своем решении. Помнишь, нашу последнюю встречу за день до падения славного ордена рыцарей Аброта?
   -- В ней не было ничего особенного, -- возразил Габриэль небрежно и повел плечами, тем самым давая Альфреду понять, что его объятие ему неприятно.
   -- Очень жаль, если ты действительно так думаешь, -- сказал Альфред, поднимаясь с колен. -- Тогда я прождал тебя три дня и три ночи, -- они показались мне тремя столетиями -- прежде, чем ты пришел и принес на своей спине двадцать пять рваных ран, равных по числу ударам кнута, наказание которым на тебя возложил старший брат за то, что ты попытался доказать ему мое существование.
   -- Он не поверил мне с самого начала, -- отвечал Габриэль, отворачиваясь к окну -- посчитав тебя моим очередным дурачеством. А когда я показал ему твой портрет, он разозлился еще больше и сказал, что я дерзкий мальчишка, что я горжусь сознанием собственной красоты, ублажаю свой взор и свое сердце ее созерцанием и лгу, выдумывая себе друга, дабы скрыть свой порок.
   -- Он посмел остричь твои чудесные волосы под тем якобы предлогом, что они наводят на греховные мысли. Но ведь они так красивы, твои волосы! Они манят мои руки, мои губы...
   -- Ты самого себя слышишь? -- Габриэль улыбнулся, ощутив его дыхание на своей шее. -- Пока я был ребенком, мне многое прощали, но чем старше я становился, тем больше в моей жизни появлялось запретов, тем жесточе меня наказывали за ослушание...
   Он замолчал, чтобы собраться с силами. Альфред обнял его.
   -- Не надо, Лилей! -- взмолился он. -- Не говори ничего. Я все знаю.
   -- И все-таки раз сегодня мы говорим начистоту, Нарцисс, -- ответил Габриэль, -- я должен. Не ты ли давиче говорил мне, что дверь в мою темницу не заперта и мне нужно только решиться открыть ее? Только я могу помочь себе.
   Я вел себя недостойно, я любовался собою в зеркале вод, я касался себя в непотребных местах. Это все моя "подлая сущность" -- так старшие братья объясняли мое пагубное пристрастие к рукоблудию. Я, кажется, с самого рождения был подвержен этой вредной привычке: должно быть, это все из-за моей повышенной чувствительности. Помню, как я ужасно мучился от мысли, что влечение мое греховно и постыдно, но ничего не мог с собой поделать. Меня пытались перевоспитать: били линейкой по пальцам, однажды даже выпороли; они не знали, что чем сильнее они наказывают меня, тем больше мне хочется ласкать себя.
   Так и моим одноклассникам, рассчитывавшим посмеяться надо мною, даже в голову не могло придти, что мне может понравиться. А мне безумно понравилось все то, что они со мной делали! Мне завязали глаза, приказали раздеться и встать, как говорят учителя физкультуры, ноги -- на ширине плеч. Я млел от животного удовольствия, когда они, никогда не скрывавшие своего отвращения ко мне, с такой тщательностью осматривали и касались меня повсюду, то подчеркнуто грубо хватая меня сзади за яйца и теребя за член, словно хотели оторвать его, то засовывая пальцы мне в задний проход, когда, увидев мое явное превосходство, они сбили меня с ног, прижали к полу и отлупили по спине и ягодицам скрученным мокрым полотенцем, когда защемили мой дерзкий конец бельевой прищепкой и вставили мне в задницу букет из искусственных цветов, и в таком виде, словно с репродукции Босха, я стоял перед ними на коленях, а они, как в каком-то фантастическом сне, подносили к моим губам лакомства, одно аппетитнее другого. Мне не было стыдно: я знал, какие сценки они разыгрывают между собой в своих спальнях и на переменах, и мне всегда хотелось принять в них участие.
   Потом все открылось, по школе стали ходить сплетни и фотографии, но я и не думал жаловаться. Во-первых: я сам был виноват, я искал их внимания и потому многое позволил им. Во-вторых: они дали мне гораздо больше, чем отняли. Они рассчитывали увенчать меня терновым венком, а он неожиданно зацвел у меня на лбу алым цветом, и его шипы ранили меня не так сильно, как им хотелось.
   Это был мой первый сексуальный опыт, мне было десять. В одиннадцать лет я повторил его. Мой избранник был старше и раза в два выше и сильнее меня. Мне вдруг до такой степени захотелось, чтобы он прикоснулся ко мне, что я полез в драку с ним. Разумеется, он быстро скрутил меня и засунул свою огромную клешню мне в штаны -- именно на это я и рассчитывал. У него были шершавые, загрубевшие от физических упражнений, сильные руки. Когда он понял, что кончил, лаская меня, он сбежал от меня, как от прокаженного.
   Тот раз был последним, когда я сам выбирал себе партнера, -- сказал Габриэль, через плечо оглянувшись на Альфреда, словно спрашивая его, может ли он продолжать, выдержит ли он его рассказ, но Альфред не мог ни пошевелиться, ни что-нибудь ему ответить. -- Узнав в очередной раз о проявлении моей непотребной наклонности, старшие братья бросили меня нагишом в карцер, и мой наставник пришел туда ко мне. Его можно было назвать красивым, но у него был отвратительный голос -- мерзкий, режущий слух, как фальшивая нота. Я был рад, что хоть кто-то из братьев не забыл обо мне, но ему я не обрадовался: он всегда так странно смотрел на меня, что мне становилось не по себе. Я не увидел его, я почувствовал на себе его взгляд, обернулся и, смутившись, отвел глаза: он стоял совсем близко и был обнажен, как и я. Мне не потребовалось ни о чем его спрашивать: я все понял. Он так смотрел на меня! -- я знал, чего он хотел, всегда знал, более того -- я чувствовал, почти интуитивно, как тяжелеет и крепчает его копье, когда я оказываюсь рядом, и был горд от сознания того, что это я, ублюдок и бездарность, я, уродец и выскочка, вызываю у него интерес, а не г-жа Энотер, умница и красавица. Он сказал, что если я буду сопротивляться, кричать, он разобьет мне голову и все равно "поимеет" меня, а потом скажет всем, что я поскользнулся на мокром полу и убился по собственной неосторожности. Звать на помощь было бесполезно, да я и не стал бы этого делать. Я оказался всецело в его власти. Он изнасиловал меня, а потом, явно желая меня утешить, говорил, чтобы я так сильно не расстраивался из-за того, что произошло, что во всем есть свои плюсы: "Если ты будешь помалкивать обо всем случившемся и делать то, что я тебе скажу, у тебя будет все, что захочешь, а если окажешься не в меру разговорчив или забудешь свое место, я найду тысячу причин, за которые тебя можно будет жестоко наказать". Он знал, что я никому не расскажу об этом, что гордость и жгучий стыд не позволят мне этого сделать.
   Я наивно полагал, что он остановится на том, чего уже достиг, что для него, как для других, унизить, втоптать меня в грязь однажды будет достаточно, что я смогу его остановить. Я хотел его остановить, но не мог. Он приходил ко мне в спальню, как к себе, ложился в мою постель, как в свою, и все повторялось, каждую ночь все повторялось, а я не мог ему помешать делать это со мной снова и снова. Я понимал, что мне нужна помощь, что самому мне не справиться, и презирал себя за слабость и трусость. Не было ни одного человека, которому я смог бы доверить свою страшную постыдную тайну. Я не верил, что кто-нибудь из преподавателей сможет защитить меня, даже г-жа Энотер. Она любила его и не сомневалась в его честности, в ее лице я не мог и не хотел искать покровителя, просить помощи и защиты у нее, которая так близка с человеком, меня унижавшим.
   На мои угрозы о том, что я покаюсь в нашем совместном грехе, он только смеялся. "И чего ты добьешься? -- спрашивал он. -- Думаешь, кому-то есть до тебя дело? Да кому ты нужен, ублюдок, сын уличной девки, которая выбросила тебя на проезжую дорогу? Иди! Скажи им, что ты педераст, и они забью тебя камнями или того хуже -- наложат позорную печать тебе на чело и выставят вон. Хотел бы я посмотреть, что бы ты стал тогда делать? Тебя ни на один порог не пустят, тебе даже воды никто не подаст. И любой возьмет тебя за просто так". Спустя много лет эта судьба настигла меня. Эту чащу мерзостей мне предстояло осушить до самого дня. Но об этом после, -- добавил Габриэль. -- Почему-то, когда я упоминаю о своей матери, Нарцисс, ты даже не пытаешься мне возразить?
   -- Наверно, так нужно, -- ответил Альфред.
   -- Да, так нужно, -- подтвердил Габриэль. -- Я понимаю тебя, Нарцисс, тебе нравится та трогательная, красивая история, что ты сочинил специально для меня. Но давай посмотрим правде в глаза. Я не брат тебе, я тот, кто я есть -- сын уличной девки, ублюдок, кастрат и педераст, не уступающий своей матери в распущенности, в чем-то даже превосходящий ее.
   -- Я своими зубами вырву язык каждому, кто посмеет назвать тебя этими мерзкими словами! -- Альфред круто развернул Габриэля и заставил посмотреть себе в глаза. -- И тебе запрещаю так говорить о себе! Ты прекрасен, как горний ангел! У тебя есть редкий дар -- ты умеешь читать в сердцах людей. Ты мой брат! Вспомни Шиллера: "Не плоть и кровь -- сердце делает нас отцами и сыновьями", и он был прав. Я сердцем чувствую наше родство! А ты, разве ты не чувствуешь того же?!
   -- Если родство определяется силой страсти, -- ответил Габриэль, -- то мы, без сомнения, братья. Но дело в том, Нарцисс, что каждый должен знать свое место. Валбер говорил мне об этом.
   Все знали, кем была моя мать, -- продолжал он, вновь отвернувшись к окну; Альфред, повинуясь мановению его руки, отступил в глубину комнаты, -- вернее, та женщина, что выносила меня под сердцем. Она была состоятельна и отдавалась каждому мужчине не ради денег, а чисто ради удовольствия. К ней открыто ходили все мужи Сттраума, от коих она и понесла в чреве своем. Любой из них мог быть моим отцом. Моего рождения она не хотела, ей не нужен был такой выродок, как я, и даже к повитухе ходила, чтобы та вычистила ее, но бабка отказалась. Тогда она дождалась моего рождения и выбросила меня на дорогу, прямо под копыта лошадей. Все это видели: она не таилась, не таила своих желаний. Зачем ей не дали избавиться от меня? Зачем не оставили меня умирать на той дороге? Чего ради? Во имя пресловутого человеколюбия, во имя ложного милосердия? Какую неоценимую услугу добрые люди оказали бы человечеству и мне, если бы просто прошли мимо.
   Я узнал обо всем этом, когда старшие братья, желая преподать мне урок -- я не внял совету своего любовника и покаялся в грехе, но мне не поверили, -- выставили меня перед всеми братьями и во всех подробностях рассказали историю моего рождения, которая и так была всем хорошо известна.
   То, что при моем появлении на людях, произносилось только шепотом, было объявлено во всеуслышание, и все стали говорить открыто и так громко, чтобы я мог слышать. Мне было так больно, так стыдно! Я не хотел им верить и отправился к своей матери, чтобы она опровергла эти нелепые обвинения, чтобы она утешила меня и помогла мне если не делом, то хотя бы советом. Я наивно предполагал, что теперь -- моя мать приняла меня и выслушала -- все мои беды позади. Я ошибался: мне еще предстояло узнать, что такое ад.
   Нервными пальцами он зажег спичку, закурил следующую папиросу и тяжело вздохнул.
   -- Леонард пришел ко мне в первую же ночь. Я вырвался из его цепких лап, а у порога наткнулся на свою мать. Я припал к ее ногам, умоляя защитить меня, но она ударила меня по лицу и приказала вернуться в спальню. Она была поражена моей неблагодарностью, моей дерзостью. Как коварная Тамора, она только смеялась, когда я валялся у нее в ногах, заклиная ее быть милосердной и убить меня, и говорила, что сжалится надо мной лишь в том случае, если я буду послушным, вернусь в постель и позволю Леонарду и ей делать с собой все, что им заблагорассудиться. Я отказался. Тогда Леонард за волосы оттащил меня в подвал и заковал в цепи.
   Это был страшный человек, Нарцисс! Не смотря на дурную молву, преследующую наш род, весь мир знал его как выдающегося хирурга, как эксцентричного человека, разносторонне развитого, интересующегося искусством, очень интересного и приятного в общении, но дома, без свидетелей, он превращался в настоящего дьявола. Он ни в чем не знал удержу, и вид моей крови на его фаллосе не только не смущал его, а возбуждал еще сильнее. Огромным телосложением и силой он напоминал кентавра, а фаллос его во время эрекции достигал чудовищных размеров. Истинное наслаждение он испытывал, наблюдая за выражением моего лица в те минуты, когда этим мощным орудием он пронзал меня, когда его фаллос с одного резкого толчка целиком скрывался во мне, видеть выписанную на моем лице муку, страх и отчаянье -- в моих глазах. Мои слезы только разжигали его азарт, мои стоны и вопли подстегивали его желание, и он ускорял темп и налегал все сильнее. Ему нравилось, когда я сопротивлялся, это возбуждало его, и каждый последующий раз со мной был для него как тот, самый первый. Он получал от этого особое удовольствие, и, чем менее я был готов к соитию, тем жесточе, извращеннее он насиловал меня, а потом лечил нанесенные мне раны: с его стороны было бы неблагоразумно и расточительно позволить мне умереть раньше времени, раньше, чем он пресытится мною.
   Если же начать подробно рассказывать обо всем, что он со мною проделывал, моей исповеди не будет конца. В своем подвале он собрал самые интересные и экстравагантные, на его взгляд, орудия пыток, кое-что он заимствовал из литературы, многое придумывал сам. На протяжении всех лет моего заточения он периодически применял ко мне все. Усаживая меня на "кресло иудеев", скручивая в железные путах "аиста", распиная на "молитвенном кресте" или просто используя "вилку еретика" или клетку, он не давал мне спать, даже на мгновение не позволял сомкнуть веки и расслабиться. Я до сих пор ни о чем так не мечтаю, как о том, чтобы спать! спать и не просыпаться! Он морил меня голодом, ставя чашку с водой и тарелку с пищей таким образом, чтобы я не мог до них дотянуться; когда, через некоторое время он давал мне хлеб и воду, следил за тем, чтобы я хорошо наелся, меня начинало страшно тошнить, потому что он подмешивал в воду рвотное средство, при чем в такой концентрации, что меня потом выворачивало наизнанку несколько дней. Он растягивал меня на дыбе или ставил к позорному столбу и избивал, в зависимости от его настроения это могли быть розги, кнут или плеть с железными наконечниками, а потом натирал кровоточащие раны острым, размолотым в едкую пыль перцем, или сбрызгивал их крепким соляным раствором, который готовил тут же. В летнее время он ограничивался тем, что стегал меня крапивой по гениталиям. Он протыкал мне щиколотки и запястья, продевал сквозь них веревки и играл со мной как с марионеткой. Он растягивал и прикручивал меня ремнями к столу, бросал на лицо тряпку, часть которой в виде кляпа вставлял мне в глотку, и лил на нее воду до тех пор, пока я не переставал дышать. Он вливал в меня воду через воронку, сколько влезало, подкладывал мне под поясницу деревянный валик и порол розгами по выпяченному животу. С помощью каких-то препаратов он вызывал у меня эрекцию, но при этом шнурком перетягивал мне член у основания; тоже самое он делал, когда не давал мне ходить в туалет, пока у меня был член, а потом стал вставлять пробку в мочеиспускательный канал, и бил тяжелой тростью по почкам. Он сдавливал мне грудь корсетом, утыканным булавками, и заставлял танцевать для него или придумывал различные задания, которые я должен был выполнять. Он жег мне тело каленым железом и паяльником, поджигал головку члена, вводил раскаленные иглы не только мне под ногти, но втыкал их мне во все тело, даже в член и яички, заливал раны расплавленным воском или свинцом. Чтобы усилить мои страдания, он вставлял мне в рот специальный кляп, не позволявший мне сжимать зубы и не препятствовавший моим истошным воплям и его эрегирующему члену. Он ломал и дробил мне кости с помощью тисков и прессов, вырывал мне ногти и волосы, травил своими страшными собаками. Много часов кряду он наносил мне опасной бритвой и скальпелем тонкие микроскопические порезы, сродни порезам от обычного листа бумаги, увеличивая и без того бесконечную для меня ночь, вырезал на моем теле свои инициалы и позорящие меня слова, над которыми он долго и упорно трудился, чтобы они остались на мне на всю жизнь, но они потерялись среди остальных шрамов, и теперь только я один знаю, где они. Он вешал меня и онанировал, любуясь, как я задыхаюсь в петле. Во время оргазма он душил меня, глядя мне в лицо, а, когда я терял сознание, приводил меня в чувство и начинал заново. Он ставил мне клизму с кипятком или вводил под кожу какие-то растворы, которые причиняли мне ужасную боль, и наблюдал за моими мучениями. Из шнуров от бытовой техники с оголенными проводами он смастерил некое подобие плети и, вставив вилку в розетку, хлестал меня ею, а то просто присоединял электроды к моим гениталиям или вставлял их в анус и врубал ток. Он связывал и подвешивал меня к потолку, как кружок колбасы, выпяченной колесом грудью или за член -- в общем, в самых невероятных позах, неудобных и очень болезненных, -- и издевался надо мной. Он первым превратил мой рот в унитаз, а мой зад в пепельницу, для чего старательно разрабатывал его своим кулаком или огромными дилдо из коллекции еще моего прадеда. По словам Леонарда, в нашем роду этими вещицами из поколения в поколение пользовали матерей и отцов, жен и любовниц, братьев и сестер и собственных детей. Не для того, чтобы наказать, или узнать что-то важное, или добиться моего согласия, -- оно ему было не нужно - Леонард, как и его предки, делал со мной все это из желания делать то, что ему хочется делать, то, что ему нравится.
   Это продолжалось долго, страшно долго. Каждая минута, каждая секунда растягивалась для меня в вечность. Время в моей темнице было неизменным, насквозь пронизанное болью и слезами. Я не знал, не подозревал даже, какой сегодня день, год, час. Я не чувствовал прежнего хода времени. День и ночь во мраке подземелья разделились странно: днем для меня стал час пытки, ночью -- все остальное время.
   На меня навалилась бесконечная усталость, у меня не было сил ни двигаться, ни говорить. Мне казалось, что я лежу на песке и меня медленно засасывает вниз. Песок со зловещим шорохом просачивался сквозь мою скудную одежду, пальцы, волосы, поднимая соленую горькую пыль, которая бьет в нос и глаза, он так ласково обволакивал мои руки и ноги, как если бы меня обнимали руки возлюбленного. Песок все пребывал и пребывал -- я становился частью его, я рассыпался в прах. Я знал, что умираю, и эта мысль была так отрадна! Боже мой, уснуть! Наконец-то уснуть и больше не просыпаться!
   Но в самый последний момент Леонард схватил меня за крылья и снова низверг в бездну, в неугасимый огонь.
   Он переселил меня поближе к их спальне, в узкую комнатушку, с низким потолком, напоминающую чем-то стенной шкаф, и заботливо выхаживал меня, а, когда ему понадобилось куда-то срочно уехать, он оставил меня на попечение моей матери.
   Не смотря на то, что они так унижали, так терзали меня, Нарцисс, я сдался, я уступил, но не силе их, не жестокости -- страдание было неотъемлемой частью и смыслом моего существования, их единственной целью, -- их похотливым устремлениям, вкрадчивому шепоту вожделения. Я приобщился к их вере, телом и душой предался сладострастию, пороку, от которого и для которого был рожден.
   Матушка - она была очень добра ко мне, впервые она обходилась со мной как со своим ребенком, своим любимым ребенком. Она разрешила мне -- как долго я мечтал об этом! -- принять ванну и спать в постели, в ее постели, прижавшись к ней, положив голову ей на грудь, чувствуя ее руку в своих волосах, словно находясь под ее защитой. Она умоляла меня простить ее за все то зло, что она причинила мне: за то, что бросила меня, за то, что не искала со мной встречи, за то, что предала меня, не помешала Бранту и своему брату насиловать меня. Она говорила, что всегда меня любила, что только страх перед отцом и братом заставили ее отказаться от меня, что в противном случае они бы просто убили меня. Она говорила, что не вольна в своих желаниях, что она вынуждена делать и говорить то, приказывает ей Леонард, что он принуждает ее, так же, как и меня, заниматься с ним любовью, что все это ей так же отвратительно, как и мне. Она утешала и нежила меня, и показалась мне искренней и очень несчастной. Она даже предлагала мне бежать, пока Леонард был в отъезде, говорила, что отвлечет прислугу, усыпит или отравит собак и отомкнет двери моей тюрьмы, но я отказался спасться в одиночку: что будет с ней, подумал я, когда Леонард вернется и не застанет меня, что он сделает с ней? Она была такой красивой, Нарцисс! Высокая, стройная, с литой грудью и обольстительными бедрами. Кожа у нее была белая, глаза синие-синие, длинные золотые волосы... Она очень любила свои волосы. Коса ее опускалась ниже колен, а в распущенные волосы она могла завернуться вся с головы до ног. Они сводили меня с ума. Мне хотелось уткнуться лицом в ее волосы и умереть... Так сильно она обволокла меня своей золотой сетью! И я запутывался в ней с каждым разом все больше, и все глубже погружалось мое сердце в любовь. Я до сих пор помню аромат ее волос, такой сладкий-сладкий! Как хорошо мне было с ней!
   Я боялся, что, узнав о нашей связи, Леонард сделает с ней что-нибудь ужасное, но он ограничился хорошей пощечиной. Когда я попытался вступиться за нее, он двинулся на меня со свирепым видом, потом мрачно усмехнулся и похвалил нас обоих, особенно меня, сказав, что он рад, что его наследственность дает себя знать, что ему не довелось, к сожалению, спать с собственной матерью, и он мне даже завидует, потому что нет ничего более волнующего, чем проникнуть своей плотью во влагалище, которое в муках исторгло ее на свет божий и много лет не соприкасалось с ней столь близко. После чего он велел нам обоим вернуться в постель и заняться делом: он хотел посмотреть каков я. Я чувствовал себя неловко, мне были неприятны его слова, но матушка быстро придала моим мыслям и членам желаемое направление, и тела наши слились, а потом и Леонард присоединился к нам. Он подсунул под ягодицы матушки большую подушку, так что мои ягодицы оказались на уровне его лица, свой член он поместил матушке в задний проход, а в мой - сначала язык и пальцы, а затем дилдо.
   Боже мой, я и не знал, как это хорошо! Какое это счастье! До этого момента все, имеющее отношение к анальному сношению, стойко ассоциировалось у меня с болью и унижением, если кто и был от него в восторге, то точно не я. Удовольствие же, которое Леонард мне доставлял, искусно поигрывая членом из латекса в моей заднице, было в тысячу раз мощнее и острее того, что дарила мне матушка! Растущее внутри меня, как снежный ком, оно достигло предела, и я сорвался за ними в пропасть. Я падал и падал в темноту, оставляя за собой жемчужно-белый хвост света, пока не ощутил глухого удара об острые камни, и мне стало так легко и спокойно, словно надо мной бесшумно сомкнулась толща воды... Эта долгая ночь после возвращения Леонарда, ночь наслаждения и излишеств, перевернула во мне все, я словно заново родился. Поверишь ли, я простил ему все, что было и что будет.
   Я не питал иллюзий, что эта ночь существенно изменит его отношение ко мне, что он откажется от своих планов на мой счет. Пытки и издевательства продолжились на следующий же день, но я стойко сносил их, потому что знал, после меня ждет небывалая по щедрости награда. Ведь, когда он зарывался лицом меж моих бедер и ласкал меня, мне уже было не так больно, и я страстно желал чувствовать в отверстии ануса не его проворные пальцы, которыми он только щекотал и дразнил меня, а его член. Малейшее промедление было подобно пытке. И только, когда он вводил в меня свой чудовищный инструмент, пугавший и вместе с тем так манивший меня, боль, терзавшая меня, притуплялась -- и возвращалась на новом витке, тысячекратно возрастая при каждом движении Леонарда. Неописуемое, незабываемое наслаждение, граничащее безумием! Сильнее я ничего не испытывал. Хотя мое тело рано пробудилось, я знал его недостаточно хорошо, а Леонард научил меня понимать и любить собственное тело, он научил меня красоте и поэзии разврата, раскрыл передо мною сокровенные тайны сладострастия. Он пробудил во мне чувственность, позволил вкусить иступленный восторг и счастье обладания другим. Он разжег во мне страсть, жажду наслаждений и всячески поощрял ее. Я познал, что такое голод плоти, и продался ему с потрохами, чтобы только утолить его. Этого они и хотели.
   Для меня начался новый отрезок моей жизни. Днем я сидел в темном чулане, а ночью я спал в постели своей матери и Леонарда, и они на практике учили меня тому, что доставляет им наивысшее наслаждение и как помочь им его достичь: как мне надлежит для этого сесть или лечь, и где при этом должны находиться мой член, мои руки, мои губы и особенно -- мой язык, который Леонард раздвоил для усиления ощущения при фелляции и римминге, и что и когда я должен ими делать. Все, что я знаю и умею, я знаю и умею только благодаря им. Мы втроем составляли самые невероятные фигуры. Что мы только не вытворяли!.. Я никогда не смогу забыть этого! Ничей фаллос не причинял мне столько боли и одновременно с этим -- столько радости! Я напрягался всем телом и трепетал от прикосновения его головки к краям ануса. Здесь было все вместе: страх, отвращение, желание. По мере того, чем глубже Леонард насаживал меня на свой ствол, тем сильнее и необузданнее была моя радость. Все существо мое ликовало, чувствуя в своих недрах этот раскаленный стержень в руку толщиной, с первого толчка повергавший меня в экстаз. Леонард называл меня шлюхой, и я, находясь во власти жесточайшего наслаждения, говорил то же самое, я повторял каждое его слово и прибавлял немало от себя. Он полностью подчинил меня себе, а взамен подарил некое подобие мира, в котором по праву считал себя богом: одно то, как он сноровисто управлялся со своим членом и моей задницей, делало его богом в моих глазах. Я опускался до унижения, до полнейшего презрения к самому себе, чтобы угодить своему палачу и любовнику. Я был отвратительно угодлив. Я, которого в первый раз перекосило от ужаса при виде чудовища, затаившегося у Леонарда между ног, от отвращения при мысли, что придется прикоснуться к нему губами, взять в рот, без тени смущения брал в руки, в рот его член, с бесстыдной радостью оголялся перед ним и раздвигал ноги. Я жил в темном тесном чулане, спал практически на голом полу, но был безумно счастлив, как бывает счастлив только забитый, униженный своей матерью ребенок, когда она вдруг протягивает к нему свои руки и заключает его в объятия.
   Наслаждение и боль были для меня неотделимы друг от друга. Рассуждая о жестокости Леонарда, матушка говорила, что во время близости иногда наступает такой момент, когда все нервы словно оголены и чувства притупляются; тогда одной нежности уже недостаточно и, по контрасту, хочется ощущений острых, даже смертоносных, тогда сознание обманывает само себя, принимая одно за другое, тогда все становится возможным.
   По-настоящему я осознал эту истину, когда Леонард, желая наказать меня за то, что я, вопреки его строжайшему запрету, продолжаю тайком мастурбировать, повесил меня головой вниз, широко растянув мои ноги меж двух столбов, и высек меня розгами между ног. Он наносил удары по внутренней стороне бедер, по гениталиям и анусу с таким расчетом, чтобы все превратить в одно сплошное кровавое месиво. От болевого шока я не мог кричать и только конвульсивно дергался, пока он истязал меня. Мой взгляд был прикован к его карающей руке, я боялся, я ждал следующего удара, пытался что-то сказать, предотвратить его, но бессвязный лепет, срывающийся с моих потрескавшихся дрожащих губ, не мог остановить Леонарда. А потом он окатил меня ледяной водой. Мне показалось, словно я бросился в набежавшую волну. Какое это было блаженство! Разгоряченное пыткой тело со всех сторон пронзает острой болью град ледяных осколков-брызг, и внезапное удушье стесняет грудь, когда мощные струи воды обхватывают и сдавливают ее, словно стальной корсет, и запускает в сердце, захваченное врасплох, свои когти смерть -- в изнеможении ты падаешь почти без чувств, и тело твое приобретает необычайную легкость... Ничто на свете не могло сравниться с этим, так похожим на смерть, ощущением! Как часто потом я хотел пережить его еще раз! И не мог.
   Не стану скрывать, что именно боль в большинстве случаев доставляла мне наибольшее наслаждение, тем более острое и исступленное, чем несправедливей было наказание. Ведь Леонард не просто бил меня, он знал, чем нанести удар, насколько сильным он должен быть и куда его направить, чтобы я умолял его не останавливаться, чтобы я кончил в тот миг, когда шелковая плеть в очередной раз пройдется по моим напряженным чреслам. За счастье -- каким бы оно ни было, -- которое он дарил мне, я был согласен терпеть любое унижение, любое издевательство над собой.
   Поэтому, когда я узнал, что он хочет оскопить меня, я не стал противиться его воле. Боли я не боялся: я успел полюбить ее, как свой позор, свое падение, и в глубине души ненавидел себя за это. Я знал, что Леонард не упустит случая превратить эту процедуру в мучительную пытку, хотя назвать ее "мучительной", значит, ничего не сказать, не передать и малой толики той боли, что терзала меня, она сравнима разве что с муками грешников в аду, плоть которых раздирают на лоскуты железными баграми, а потом живьем варят в кипящем масле. Но я знал также, что он и матушка будут рядом, чтобы поддержать меня. Утрата мужского достоинства не смущала и не страшила меня. Мне было все равно, лишь бы ничего не менялось, лишь бы он любил меня. Я не знал уже, кто я, мужчина или женщина: в объятиях Леонарда я был и тем и другим, я, как вода, переходил из одного состояния в другое по несколько раз за ночь. Одно безусловно: с ним я не чувствовал, не хотел чувствовать себя мужчиной. Поэтому не слишком горевал по поводу той части тела, единственной, что роднила меня с представителями сильного пола.
   И все, действительно, осталось, как было. Только я совсем потерял голову от распутства. Я стал рабом этого человека. Я чувствовал себя цельным человеком, когда он был во мне. Без его внимания я страдал. Я ждал его, когда он уезжал. Я всегда знал, в каком часу он придет, и если он задерживался (что он делал постоянно), я не находил себе места. В нетерпении я мерил шагами свой чуланчик или бесцельно бродил по комнате, прислушиваясь к каждому шороху с затаенной в сердце надеждой, чем доставлял своей матери искреннее удовольствие. Она специально выпускала меня из чулана, чтобы посмотреть, насколько сильна надо мной власть Леонарда, и сообщить об увиденном своему любовнику. Когда он входил в комнату, я бросался к нему, ползал в пыли у его ног, как побитая собака, ища ласки и наслаждения, сам раздевал его и насаживался на его член. И мне уже не приходилось напоминать слова: я с готовностью называл себя шлюхой, его шлюхой. И мне нравилось это, нравилось делать то, что я делал. Мне нравился член Леонарда и его запах, нравилось сопротивляться и через силу, в страхе перед новым наказанием смиряться и уступать, нравилось быть униженным и раздавленным, нравилось задирать юбку и раздвигать ноги перед его высоко подъятым копьем, нравилось быть нанизанным на него, нравилось чувствовать на себе вес его тела, нравилась вся та грязь, которой сопровождалось каждое сношение. Единственное, о чем я сожалел, что не могу, подобно матери, принимать его в оба отверстия, но дабы доставить мне это удовольствие, казавшееся мне неземным и недосягаемым, они оба принялись разрабатывать мне отверстие мочеиспускательного канала и преуспели в этом. Я был на седьмом небе от счастья, я плакал от восторга, когда матушка прижалась ко мне раскрытыми бедрами и одновременно с пушкой Леонарда в меня впервые вошел ее изящный хоботок, когда они оба изверглись в меня самым драгоценным, что у них было, -- своей жизненной силой. Я не понимал, насколько низко пал: отчаянье, жестокость и порок сделали меня нечутким, а прозрение запоздало.
   Моя матушка, моя обожаемая матушка... только разыгрывала из себя жертву и любящую мать, она придумала все это, чтобы я стал послушным и спал с ними. Они поняли, что скорее убьют меня, чем укротят, и сменили тактику: мне нужна была любовь, я хотел любить и быть любимым, и они вместе с Леонардом создали видимость любви. Мне следовало бы обо всем догадаться, ведь многое казалось мне странным, но я, ослепленный жаждой любви, убаюканный мечтами и лживыми посулами, ничего не замечал и ничему не придавал значения. Как, должно быть, они потешались надо мной, когда я млел от удовольствия в их объятиях, когда с моих губ срывался крик, знаменуя собой пик блаженства, когда душа устремлялась ввысь и не хотела возвращаться в свою убогую оболочку. Как злорадствовали, видя мою все возрастающую тягу к плотским утехам, ко всей той грязи, от которой я бежал, с которой боролся и в которую погрузился с головой, как в омут бросился. А, когда я ей надоел, она, как жестокая сестра турецкого султана Селима, Тейше, захотела остаться моей первой и единственной женщиной. И теперь она хохотала до слез, пока Леонард рассказывал, как я первый раз после кастрации пытался облегчиться, стоя на четвереньках, как звереныш, и говорила о нашем с ней соперничестве, о моей ревности и о том, что не может дождаться, когда избавиться от моего ублюдка.
   -- Она носила твоего ребенка?!
   -- Когда я узнал о нем, я так обрадовался, я так ждал его, а потом -- ужаснулся. Я успел слишком хорошо узнать свою мать и Леонарда, чтобы понять их коварный замысел: ребенок родится, он будет жить, он будет жить, не смотря ни на что, жить как живу я. Он станет их живой игрушкой, жертвой их ненасытной похоти. Они будут терзать его, как терзают меня, они будут издеваться над ним, как издеваются надо мной. Что я только не передумал в те бессонные дни и ночи, что оставались до его появления на свет, когда личины были сорваны. Я даже хотел, чтобы ребенок родился мертвым. Но, впервые увидев свою бедную малышку Клер, прижав ее к своей груди, я упрекнул себя в жестокости. Как я мог желать ей смерти, единственному существу во всем мире, которое любило меня! Я был так счастлив! Я забыл обо всех своих горестях и уже представлял, как буду заботиться о ней. Кроме меня, она никому не была нужна. Беатрис даже не взглянула на малышку, хоть и родившуюся слепой, но такую хорошенькую, что в нее невозможно было не влюбиться, и отказалась кормить ее: молоко, которое предназначалось моей дочери, как некогда мне, жадно поглощал ее любовник. Но Леонард забрал у меня малышку: в том состоянии, в котором я находился, я не мог позаботиться даже о себе, не то что о ней. Я увидел ее снова не раньше, чем ей исполнилось два года. Она стала еще краше и премило лепетала, называя меня мамой. Леонард дал нам побыть вместе одну ночь, прежде чем убить ее.
   Из ее смерти он разыграл целый спектакль.
   Пока он оттягивался в моей заднице, матушка насиловала бедняжку во все отверстия обрубком моей плоти, натянутым на стальной стержень. Леонард сохранил мой член, как прежде поступил с членом моего деда, и время от времени, желая меня унизить, ведь мне же нравится мертвечина, нравится само ощущение входящей в меня мертвой плоти, холодной и твердой, использовал его как дилдо. Потом матушка поднесла окровавленную, плачущую малютку Леонарду, и этот изверг, уложив ее на меня, по-очереди нас содомировал, пока не извергся в нее. Как она кричала! Иногда я все еще слышу, как она зовет меня, этот захлебывающийся в рыданиях вопль. Она ничего не понимала, не понимала, что происходит, почему, а я не мог ничем помочь ей, не мог даже утешить ее, потому что Леонард проткнул ей барабанные перепонки. Он сковал ее цепями, как и меня, и бросил умирать от голода и потери крови в нескольких футах от меня, так, чтобы я ее видел, но она оставалась для меня недосягаемой, а умирала она долго, страшно долго.
   Самое же отвратительное, что он приходил и ласкал меня, а я с радостью отдавался ему, хотя рядом со мной умирала моя дочь, умирала без утешения, без молитвы, одна в непроглядной темноте и удушающей тишине. А меня заботило только то, насколько глубоко этот монстр всадит в меня свой член и как долго это продлиться. Я умолял его сжалиться, отдать девочку мне, чтобы ей не было так страшно, чтобы она поняла, что я рядом, что я не бросила ее, он только смеялся. Я проклинал его, я кричал, но вплоть до того момента, как он запускал руку мне в промежность. Все меркло перед реальной возможностью получить удовольствие, и я, как сука, поворачивался к нему голым задом и принимал удобную для него позицию. Это продолжалось до тех пор, пока однажды она не перестала плакать и поскуливать. Тишина, наступившая после нее, стала еще невыносимей, но принесла мне облегчение.
   Леонард взял ее тело, еще раз насладился им, спросил меня, какую его часть мне было бы приятно сохранить на память о ней, тут же освежевал ее, вынул сердце и засунул его в банку, а все остальное швырнул на растерзанье своим псам. Я видел потом, как они играли ее останками.
   Наверно, я покажусь тебе чудовищем, но я испытал ненормальное облегчение при мысли, что она умерла. Кажется, это было самым радостным событием того времени. Она прожила немного, и смерть ее была чудовищна, но смерть освободила ее от моей судьбы. Для нее все закончилось, едва начавшись, и это замечательно. Такими спокойными и счастливыми выглядели мертвые дети в подвале у Сюнд, что живые и впрямь начинали завидовать мертвым. Не нашлось человека, который закрыл бы им глаза -- так и лежали они, голенькие, замученные до смерти, с открытыми глазками, и все-таки они выглядели ужасно счастливыми.
   Поэтому я убивал их. Я делал для них то немногое, что было в моих силах, то, что было моим родительским долгом по отношению к Клер и чего я так и не сделал из-за своего эгоизма: я душил их, когда они засыпали в моих объятиях, и оставлял их в церкви, на алтаре, чтобы бог видел, к чему приводит нерасторопность его слуг.
   С какой ненавистью, с каким презрением произнес он последнюю фразу! Словно бог был его личным врагом.
   -- Когда я услышал, как Леонард поверяет Беатрис мои самые сокровенные мысли, мои тайны, то, что я никому не говорил, а он частью подслушал, когда я бредил во сне, частью вырвал у меня под пыткой. Он знал обо мне все: мои мысли, мои желания, мои грехи -- и использовал эти знания, чтобы укротить и отыметь мою душу, как он имел мое тело, когда бы ни пожелал... Я был раздавлен. Я не мог дышать, меня душили слезы и ярость. Я не мог жить, не мог смотреть на себя в зеркало, после того, что было, после того, что я с такой готовностью делал для них. Я видел для себя только один выход, и я спрыгнул в лестничный пролет с золотой шелковой петлей на шее. Я забыл, что умру только тогда, когда Леонард этого захочет, а до тех пор он будет делать все, чтобы этого не случилось.
   Я вернулся в подвал, чтобы больше никогда из него не выйти, чтобы умереть там. После того, как обман их раскрылся и необходимость притворяться дальше отпала, долго сдерживаемая ярость вырвалась на свободу и Леонард "мечами на костре изрубил мое тело в пепел". Он истязал меня цепной плетью, да так, что кожа висела на мне клочьями, и железным прутом, пока не сломал мне руки и ноги в нескольких местах, не раздробил пальцы и не проломил голову и грудную клетку; он выжег меня изнутри паяльником: вставил его в задний проход и, по мере того, как он нагревался, смотрел, как я извиваюсь на нем, после чего -- ты видел там большой грубо обтесанный деревянный член? -- насиловал меня этим "фаллосом сатаны". Я оглох и осип от собственных воплей, но Леонарда было не остановить.
   Он задумал покончить со мной раз и навсегда, он убил во мне все чувства, но я удивил его, как прежде Габриэль удивил всех. Он тоже должен был умереть, еще по дороге в больницу. Он тоже думал, что умер, но беда в том, что он мучается до сих пор, он умоляет отпустить его: он так устал... ничего не чувствовать и в то же время чувствовать все. Хотя, ты знаешь, последнее время, думая о нем, я все чаще ловлю себя на мысли, что Габриэля вообще не существовало на свете, что я его придумал, как я придумал тебя и все остальное. Если б это было так. Если б все произошло только в моем воображении...
   Габриэль замолчал, пытаясь справиться с волнением. Было видно, что он в конец измотан, но он, нервно затянувшись и стряхнув пепел на ковер, продолжал свое повествование, казавшееся Альфреду бесконечным.
   -- Не смотря на то, что сделал со мной Леонард, я все еще льнул к нему -- с опаской и без надежды. Тело инстинктивно откликалось на прикосновение его рук. Я душой и телом прирос к своему мучителю, напитался его ядовитыми испарениями. Я был отравлен. Мои мысли, моя кровь, все тело напитались его спермой. Даже свою мать я любил не так страстно, как этого изверга, втаптывающего меня в грязь, позорящего меня. И, хотя ужас перед новой болью, новым унижением подчас убивал во мне все желание, я выпрашивал у него, как подачку, немного ласки и тепла, а он только издевался надо мной, предлагая мне мастурбировать себя руками или с помощью искусственного члена, а потом получить двести ударов хлыстом по всему телу, или отдавая мой зад в распоряжение моей матери или своего огромного дога, который покрывал меня как суку. Он изобретал разнообразные приспособления, чтобы терзать меня, чтобы сделать мое жалкое существование в конец невыносимым, и заставлял меня рассказывать ему, что я чувствую, о чем думаю в такие моменты.
   На самом деле он просто утратил ко мне какой-либо интерес. Как объект удовлетворения его сексуально-садистских фантазий я больше не был ему нужен. Он добился того, что цветок распустился, побарахтался в его бутоне, высосал из него все соки, и уже ни он, ни кто-либо другой не зарился на некогда обольстительный цветок, только мухи и гусеницы, изо дня в день подтачивающие его тонкий стебель. Я почувствовал себя похороненным заживо, когда он перестал избивать и насиловать меня, когда все его визиты в подвал свелись к тому, что он приносил и ставил передо мной еду и питье и уходил, не говоря ни слова. Я хватал его за ноги - так только кошки и собаки заигрывают со своими хозяевами, -- но он с отвращением отшвыривал меня прочь и долго не возвращался. Я сходил с ума вдали от него, от его тела; я ласкал себя, но мне лишь отчасти становилось легче. Я был так благодарен ему, я целовал ему ноги, когда он позволил мне снова жрать его дерьмо и пить его мочу - я так старался, работая языком и губами, что он кончил мне в рот. В наказание за эту дерзость он поставил меня на колени спиной к столбу, привязал меня к нему за руки и за ноги, с помощью "вилки еретика" обездвижил мою голову, скотчем приклеил мне веки ко лбу и направил в лицо яркий свет лампы, это красно-желтое, как пламя, расплывающееся пятно, слепившее до слез, жгло мне глаза, и, чем дольше я смотрел на него, тем невыносимее становилась боль. Но я не хныкал, не умолял меня пощадить, хотя уже представлял себе, как закипает стекловидное тело, мои глаза взрываются и по щекам течет огонь, я платил эту цену с радостью! И не раз. Не думая, не рассуждая. Я еще слишком хорошо помнил, каким нежным он может быть, если захочет, -- добавил он, невольно погладив себя по плечам, словно тщась воскресить в памяти его объятия. -- Вряд ли его отец хоть раз был так же внимателен к нему, как он ко мне; то, что он делал с ним, было ужасно, я знаю, я видел эти шрамы: его тело было искромсано намного страшнее, чем мое, чем тело моей матери.
   Часто я спрашивал себя, после того, как Леонард уходил, что я делаю, зачем, он снизошел до меня сейчас, но ведь завтра он будет обращаться со мной еще хуже. Он решал, когда и как ублажить и наказать меня, рассказывал мне о своих намерениях, но про запас всегда держал в уме какую-нибудь пакость. Я был волен согласиться на все и получить сполна или отказаться и все равно подвергнуться наказанию. Я соглашался, но тем и удобен был его план, что, если ему что-нибудь не нравилось, если он был не доволен мною, он мог оставить меня без награды, без утешения, и он это делал.
   Мне же было все равно, все равно. Я привык ко всему, привык к боли, к постоянным унижениям, к жизни в непроглядном мраке в окружении равнодушных сердец: моим матери и отцу не было дела до того, что я чувствую, чем я чувствую себя теперь, когда мне все известно, а я продолжаю потакать их желаниям. Ничто, даже наложенное наказание, каким бы жестоким оно ни было, -- часто они оговаривали меня друг перед другом, чтобы каждый из них получил возможность наказать меня по своему вкусу, -- не избавляло меня от обязанности явиться в назначенный час в их спальню, чтобы сосать, вылизывать и пожирать их испражнения, пока они совокупляются. При этом мне перепадала сотня-другая ударов хлыстом по всему телу -- Леонард не нуждался в подобном возбуждающем средстве, но прибегал к нему постоянно: хорошая порка -- вне зависимости от того, он ли порол, его ли пороли, -- превращала его в зверя.
   Когда он приказал мне обработать кнутом его ягодицы и спину, я стегал его до тех пор, пока матушка не закричала, не забилась в истерике под его обмякшим телом. Он все подгонял меня, обзывая уродливой шлюхой и пидовкой, убийцей и некрофилом, а я только хотел, чтобы он перестал говорить обо мне эти ужасные слова, я разбивал голову о прутья своей решетки, когда слышал их, хотел заставить его замолчать. Матушка попыталась вылезти из-под навалившейся на нее всем своим весом туши Леонарда и нечаянно опрокинула стоявший на прикроватном столике подсвечник. Она звала меня, просила помочь, а я опустился на пол у стены и смотрел, как пламя постепенно овладевает телами обоих.
   Так я остался один. Я последний из своего рода. Мой позор и мое преступление умрут вместе со мной. Доглис больше никогда не причинят вреда ни себе, ни другим. В этой мысли было огромное вселенское облегчение. Наверно, мне тоже нужно было броситься в огонь, в тот огонь, в котором они нашли свою смерть.
   Но мысль о самоубийстве, хотя она и пришла мне в голову, показалась мне слишком дерзкой. Дерзость непростительная вдвойне для того, кто поддался зову подлой души своей и возжелал того, до кого ему как до края вселенной. Неосторожное желание, даже не высказанное мною вслух, было услышано, и я получил все, даже больше того, о чем мечтал. Но за все надо платить, и я плачу, каждый день плачу по этому счету; и мне не суждено мирно отойти в мир иной, нет, я буду умирать в чудовищных муках, и моя агония совпадет с чьим-нибудь оргазмом.
   Он говорил обо всем этом совершенно спокойно, как о чем-то постороннем и незначительном, а Альфред смотрел на него, на его прямую спину, и думал о том, что открылось ему в том подвале, о том, что все это: насилие, пытки, унижения -- продолжалось шесть лет, долгих шесть лет...
   -- Где каждый год вмещал в себя столетье, -- произнес Габриэль так тихо, что Альфред, конечно же, его не услышал. -- Я вернулся в цитадель. У меня хватило сил, не смотря на то, что я едва стоял на ногах от голода и усталости, и мстительные фурии не меня нагнали по дороге и не прикончили. Моего возращения не ждали, полагая, что я сбежал навсегда. Я сказал настоятелю, что меня похитили и держали в рабстве, и он разрешил мне остаться с братьями, что я и сделал: надо было как-то жить дальше, тащить свой позор, как крест, дальше, дальше, пока не согнусь под его тяжестью и не упаду без сил.
   Увидев меня впервые, ты подумал, что старшие братья хотят спрятать за неуклюжими, бесформенными хламидами мою юношескую грацию и красоту, что я не знаю, не представляю даже, насколько я красив? Я знал, что я красив, все еще красив, и я ненавидел себя за это, я ненавидел и презирал свое тело, считая, что именно в нем кроется причина такой неприязни ко мне со стороны одних людей и вожделения со стороны других. Моя красота стала для меня проклятьем, поэтому я делал все, чтобы скрыть ее от посторонних глаз, и больше никому не позволял прикасаться к себе. Никому, кроме тебя.
   -- Почему? Почему ты принял мою ласку и доверился мне? -- спросил Альфред. -- Ведь мое соседство, не знай я всего, могло оказаться для тебя еще опаснее.
   -- Ты не внушал мне страха или недоверия, -- сказал Габриэль. -- Я ждал тебя, моего ангела смерти, того, кто избавил бы меня от тяжкой, непосильной обязанности жить! Уже давно я чувствовал твое присутствие, слышал шелест твоих одежд, ощущал твое дыхание на своей коже. Но, когда ты пришел, меня перестала томить жажда смерти. Слушая тебя, я ощутил иную жажду. Никто не говорил мне таких слов! Никто не относился ко мне с таким трепетом и нежностью! Знаю -- слова любви звучат более чем странно в устах юноши, когда они обращены к мальчику много младше его самого, но для того, кто услышал их впервые в жизни, они более чем приемлемы -- они бесценны, как бесценно каждое мгновение, что они звучат! Своими словами ты согрел мою душу, ты придал мне силы жить и действовать, всколыхнув все неосуществленные замыслы, похороненные глубоко-глубоко в моем сердце, все мои мечты, с которыми я уже давно расстался. Я ничего не боялся до встречи с тобой. Но чем чаще мы виделись, чем ближе был роковой день, тем сильнее я хотел его отсрочить. Ведь там, куда надлежало отлететь моей душе, я опасался не встретить тебя вновь. Страх пустой, обыкновенный человеческий страх утратить то, что уже обрел, -- без тебя рай не был бы для меня раем, и вместо елисейских полей я ступал бы по выжженной равнине Горгорота, и вместо сахарных плодов и золотистого нектара употреблял бы в пищу горький пепел и жажду утолял бы своими слезами.
   Меня и сейчас еще гнетет тот же страх, сейчас даже больше, чем когда-либо, потому что сейчас я счастлив, значит, должно случиться что-то ужасное, какое-то несчастье. Так было всегда: как только мне начинало казаться, что все мои беды позади, на меня обрушивались новые напасти. Помнишь, как мы были счастливы? Я угождал тебе без меры. Я все тебе позволял, все! Ты хотел, чтобы я играл для тебя, и я играл. Ты любил смотреть, как я танцую, и я танцевал. Тебе нравилось гладить меня по волосам и целовать, и я не возражал, тем более, что и мне это нравилось. Вместе мы коротали время от восходов и до закатов, вместе наблюдали за звездами, лежа в прибережной густой траве, и редко когда на ком-нибудь из нас оказывалась одежда, но мы были счастливы, счастливы уже от того, что мы рядом и можем прикасаться друг к другу, храня при этом целибат. Наши взгляды, наши мысли ласкали друг друга -- этого было довольно. На свою беду я уснул на берегу озера...
   Альфред, не сдержав мучительного стона, бросился на колени перед Габриэлем, и дрожащие руки его суетливо и страстно скользнули вверх по его ногам, сминая шелк со всей силой вплоть до треска разрываемой под его ногтями материи, и, тяжко вздохнув, склонил свою разгоряченную голову ему на колени, зарылся лицом в его одежды. В ответ мальчик обхватил его голову руками и прошептал как в бреду: "Как сильно я люблю тебя... хочу быть с тобою... Даже если ты будешь обращаться со мной, как мой отец и любовники Сюнд, я буду любить тебя! Не женою твоею буду, но твоею наложницей, рабыней, которую ты сможешь прогнать прочь и даже убить, если она хоть в чем-нибудь не угодит своему повелителю, только позволь мне быть рядом, позволь любить тебя!" -- а в следующее мгновение лишился чувств.
   Альфред был потрясен всем услышанным - его воображение дорисовало ужасную картину реально происходившего в подвале -- и, обхватив руками мальчика, прижав его к своей груди, захлебывался глухими рыданиями. Отчаянье его было столько велико, а тоска так глубока, что если бы не Габриэль, не забота о его дальнейшей судьбе, которая была теперь неразрывно связана с его собственной, он, наверно, наложил бы на себя руки, как хотел это сделать много лет назад, когда узнал о смерти Грегори Вулфа.
  
   Пока Габриэль отдыхал, Альфред размышлял над услышанным. Чего-то не хватало.
   Конечно, у Габриэля было богатое воображение. Пренебрегая советом Ирода, он во всем видел какой-то особый, таинственный смысл, и, творя собственное мироздание, все-все вплетал в канву своего повествования. Его герои были узнаваемы: Стеллит была похожа и на его мать, и на г-жу Эрнестину, и на проститутку Пат, и даже на его учительницу музыки; Райтер -- на Калиба Бранта, на Леонарда (рассказывая о нем, Габриэль почему-то никогда не упоминал о том, насколько он был красив) и всех прочих; а Иссилт и вовсе состоял в близком родстве со своим создателем. Все они не отличались разнообразием характеров: его женщины были слабенькими копиями Стеллит с "плюсом" или с "минусом"; в Винсенте, в Вербрехте и им подобным было что-то от вездесущего Ангела смерти. А может быть, это действительно был он, просто надевший чужую маску? В любом случае, его больное сознание не могло произвести на свет более жизнеспособных созданий.
   Он верил в свои сказки о первых ангелах, о рыцарях ордена Аброта, о войне ангелов в небесах и о своей роли в ней, о дочери дьявола, которая была наказана прекрасным и скорбным Ангелом смерти за то, что завлекла его возлюбленного в свои объятия, наигралась с ним вволю и бросила. Фабула была проста: главный герой был жертвой своей любви и людской несправедливости -- его предавали, подвергали чудовищным пыткам, убивали самым немыслимым способом, -- но всегда находился друг и старший брат, готовый отомстить за него. Отмщение!
   Мысль об отмщении захватила Альфреда после того, как он побывал в тюрьме у Калиба Бранта. То, что он узнал у него, потрясло Альфреда. Развратник признался, что его связь с Габриэлем продолжалась не несколько месяцев, как полагало следствие, а около полутора лет.
   -- Вам, журналисту, я скажу правду. Ему было одиннадцать. Сначала я пытался соблазнить его, такого одинокого и несчастного и потому падкого на ласковое обращение и доброе слово. Но ничего у меня не вышло, и я изнасиловал его в душевой.
   -- Все знают другую версию: про карцер.
   -- Недоразумение. Если Габриэлю было удобнее забыть все, что было до тех пор, то это его личное дело. Мне не вериться, чтобы он придавал какое-то большое значение нашим встречам в том сыром подвале. Просто его спросили: "В карцере?" Он ответил: "Да". В подробности особо не вдавались. И так как Габриэль в своем обвинении не уточнял, где и когда это произошло впервые, все склоны были согласиться, что он имеет в виду то время, когда сидел под замком. Тем более, что кое-кто видел, что я навещал его там. А когда вмешалась полиция, я счел возможным сослаться на общественное мнение. Думал, скостят несколько лет.
   Это случилось в зимой, родители разобрали детей на каникулы, учителя -- в том числе моя жена -- сидели по домам или разъехались по родственникам и друзьям. Школа была практически пустой. Я дождался пока он пойдет в душ -- он всегда мылся последним, когда в душе уже никого не было, чтобы никого не оскорбить своим видом, -- потом, будучи уже во всеоружии, подошел сзади. Он обернулся, посмотрел на меня и все понял. Я только этого и ждал: схватил его, прижал к стене и сунул руку ему в промежность. Он даже не пытался позвать на помощь, зато сопротивлялся отчаянно, как необъезженная кобылица. Я и не подозревал в нем такую силу, я выдержал настоящую битву, прежде чем овладел им. Пришлось сделать ему больно: я заломил ему руки за спину, развернул лицом к стене и, удерживая его одной рукой, другой надел его, как презерватив, на свой член. Он закричал, но я же предупреждал его, что если он не уймется, ему будет только хуже. Я не был уверен и очень обрадовался, узнав, что он девственник и еще не успел никому продать свою щель. Когда мой член вошел в него до конца, Габриэль уступил мне; я смог облегченно вздохнуть и приступить к самому приятному. Как вспомню -- до сих пор мороз по коже! Я чувствовал, как отзывалось его тело на самое малейшее колебание моего члена, как менялось натяжение мышц и тканей, как напрягался каждый его нерв, когда я вынимал его, и как он болезненно содрогался, когда я погружал его вновь. Я чувствовал, как его бросало то в жар, то в холод от моих прикосновений, как они разбудили спящую в клетке птичку, привыкшую кормиться из его собственных рук, как она подняла головку и начала свою сладкозвучную песнь, как прервалось его дыхание при этом.
   Альфред слушал его терпеливо и спокойно, стараясь ничем не выдать своих истинных чувств. Если бы их не разделяло стекло, если бы они были наедине, он бы уже порвал этого человека на части.
   -- Он мог говорить потом что угодно, -- продолжал Брант, -- но ему понравилось, и именно так -- внезапно, силой, через унижение и боль. Финал меня несколько разочаровал. Когда я закончил и отпустил его, мне показалось, я выдернул пробку из бочки с нечистотами: мне под ноги брызнули кал, кровь, сперма. Я предохранялся, но презерватив оказался некачественным. Габриэль сполз по стенке на пол и забился в угол, но глаза его горели яростью. Он ненавидел меня и презирал, а мне было все равно. Я попытался его утешить, предостерег от скоропалительных решений, посоветовал ему подмыться и ушел. Вы слушайте меня?
   -- Я весь превратился в слух, -- сухо отвечал Альфред.
   -- После того, что я сделал, я малость струхнул, вздрагивал от звука шагов, от каждого телефонного звонка. Я ждал, что за мной придут. Но прошел день, два, и я понял, что Габриэль никому ничего не рассказал. Гордость не позволила, гордыня! То непомерное чувство превосходства над всеми, из-за которого у него не было ни одного друга и ему приходилось молча терпеть издевательства со стороны ребят, благодаря которому я был в полной безопасности. В это время моя жена поехала навестить свою подругу, я проводил ее, а ночью пробрался в спальню Габриэля. Он встретил меня еще более решительным и дерзким отпором, но после непродолжительной схватки на башне осажденного и взятого мной замка снова развивался мой стяг. Это было прекрасно -- прорубиться в эти узкие ворота, только-только отстроенные заново, сокрушить эти стены! Во второй раз грязи было уже меньше: Габриэль не ужинал и незадолго до моего визита побывал в туалете. Но пока он лежал на полу, приходя в себя, я счет своим долго напомнить ему о послушании, я придавил его голову коленом и хорошенько отодрал его ремнем. И снова он не проронил ни звука, он даже не умолял меня остановиться. Потом я еще побывал в нем, велел ему убрать за собой и ушел, чтобы вернуться вновь на следующую ночь. Он ждал меня и запер дверь, чтобы я не мог войти. Мне пришлось ретироваться, но когда я вернулся с ключом, этому спесивому ублюдку не было пощады.
   Альфред мысленно сосчитал до пяти, чтобы успокоиться.
   -- Вы всегда его били?
   -- Если он того заслуживал.
   -- Судя по вашим словам, это происходило довольно часто. Почему же никто не видел синяков на его теле?
   -- Во-первых: я старался быть аккуратным. Да, в первый раз мои пальчики остались на его запястьях, на шее и бедрах. У него была такая нежная кожа! И я на первых порах часто выходил из себя, когда встречал его сопротивление, но я смог взять себя в руки. Во-вторых: я бил его ремнем преимущественно только по заднице. А в-третьих: никому не было до него дела. И если ему перепадал удар-другой, никто этого не замечал. А если кто-нибудь и видел синяки, то все считали, что Габриэль опять повздорил с кем-нибудь.
   -- Он всегда сопротивлялся?
   -- Да! Он доставлял мне кучу проблем. Жена задавала лишние вопросы: Габриэль прежде часто гостил у нас в доме, пару раз даже ночевал, теперь же он избегал нашего -- моего! -- общества. А как я рисковал, когда крался по темным коридорам в его спальню, когда ломился в эту треклятую дверь. Мне пришлось пойти на преступление -- украсть ключи у нашего сторожа, чтобы сделать дубликат и иметь беспрепятственный доступ в его комнату. Меня в любую минуту могли разоблачить, я рисковал всем, а он, дерзкий эгоистичный мальчишка, не проявлял должного сочувствия и участия.
   -- Вам это доставляло удовольствие.
   -- О да! -- отвечал Брант, и Альфред едва сдержался. -- За пару месяцев до болезни, он начал вести себя просто... замечательно! Словно знал, чего я жду от него. То есть я хотел сказать ужасно, совершенно ужасно! И именно тогда, когда я больше всего в нем нуждался. Моя жена уехала на конференцию, и мне было очень одиноко. Он даже близко меня к себе не подпускал. Все время где-то пропадал, пропускал занятия, а ночью возводил баррикаду перед своей дверью, чтобы не пустить меня. Когда я добрался до него, он заплатил за все сполна! Я так отодрал его ремнем, так отрахал, что презерватив остался у него в заднице; мне самому пришлось вытащить его. Из его теплой постели я вылез только на рассвете. И разве кто-нибудь заметил, что с ним что-то не так? А ведь он едва переставлял ноги.
   -- В чем причина, г-н Брант? Ваша жена недостаточно вас удовлетворяла?
   -- Стелла -- красавица и умница, но ей присуща узость взглядов в том, что касается секса. А Габриэль... он всегда мне нравился. Он часто сидел у меня на коленях, мы играли вместе. Когда она показала мне фотографии с тайной вечеринки, те самые скандальные снимки, на которых он играл с одноклассниками, позволяя им осматривать и трогать себя во всех местах, прикладываясь губами всюду, куда ему велели, я загорелся.
   -- Вашу жену зовут Стелла Энотер? -- спросил Альфред. -- Она не говорит о вас как о своем муже.
   -- Она мне уже не жена и говорит обо мне не иначе как о растлителе и изверге, -- ответил Брант. -- Мне захотелось попробовать чего-нибудь новенького, а случай с Наркиссом Шайбри только подхлестнул мой интерес.
   -- Наркисс Шайбри?
   -- Один из старшеклассников. Ражий детина с мозгом креветки. Вечером я возвращался с занятий и слышал их суетливую возню в кустах, а потом и видел, как Шайбри, оправляясь на ходу, быстрым шагом, почти бегом, идет к спальному корпусу. Через некоторое время Габриэль проследовал тем же курсом. Он брел, шатаясь, как пьяный, от дерева к дереву. Меня, стоящего в двух шагах от него, он даже не заметил. Я предположил единственно возможное, что они любовники.
   -- И решили, что сможете добиться от него того же?
   -- Вы точно из газеты? -- спросил Брант, уловив в голосе собеседника презрительные и гневные интонации.
   -- Что произошло в карцере?
   -- Ничего нового. Я был там всего пару раз и не сделал, не сказал ничего такого, чтобы его подкосила болезнь. Это было трудное для меня время: два месяца он провел в больнице и все это время я не мог как следует расслабиться, а, узнав о его возвращении, я сразу же бросился к нему. Я уже представлял, как ворвусь в его спальню, схвачу его, повалю на пол и оттянусь по полной. И был несколько разочарован, когда дверь легко поддалась моему плечу. Габриэль лежал в постели, отвернувшись к стене. Я подумал, что он спит, нырнул к нему под одеяло и навалился на него. В тот вечер я не встретил с его стороны никакого сопротивления.
   -- Почему? У вас есть соображения на этот счет?
   -- Должно быть, заглянув в лицо смерти, он стал ко всему относиться спокойнее. С тех пор я в любое время свободно входил к нему, ложился в его постель и делал все, что хотел. У меня не было даже предлога, чтобы наказать его. Взбрыкивал иногда, но очень редко. Вспыхнет, как спичка, наградит взглядом, полным презрения, или целомудренно прикроет грудь, самое большее -- наговорит колкостей, и погаснет. Он лишил меня радости победы. Моим желаниям не противился -- я трахал его по несколько раз за ночь три раза в неделю -- и не доставлял мне никакого удовольствия. А потом выдал -- прямо на уроке в присутствии тридцати учеников, на мой вопрос, почему он не подготовился к уроку, заявил, что прошлым вечером у него не нашлось свободного времени, потому что я кончил в него три раза подряд. Каков наглец! Сам вывалялся в дерьме и меня захотел спихнуть туда же. Не вышло! Я все отрицал, против меня не было никаких улик; Габриэля осмотрел врач и не обнаружил ничего подозрительного. Меня признали жертвой клеветы, Габриэля -- опасным сумасшедшим. У нас давно поговаривали, что, после болезни, он повредился в уме и его следует поместить в специальную лечебницу. Этим бы все и кончилось, если бы я не уговорил директрису отнестись к нему с понимание. Ему только пришлось извиниться за свои слова...
   -- Какой благородный поступок!
   -- И узнать кое-что о своей матери-шлюхе.
   -- Вы были знакомы?
   -- Был грешен -- однажды. Она была своего рода достопримечательностью нашей округи. Не было мужчины, перед которым она хоть раз не раздвинула бы ноги.
   -- Вы не думали о том, что сталось с Габриэлем, после того, как он сбежал?
   -- Нет. Но он, без сомнения, нашел себя. У него были хорошие задатки.
   -- Вам никогда не было его жаль? Ведь вы сломали ему жизнь.
   -- Не смешите меня. Если бы он захотел, то нашел бы способ положить конец моим домогательствам.
   -- Как это сделал Фруе?
   При упоминании этого имени Брант нахмурился.
   -- Хотя бы! Он только угрожал мне разоблачением, а сам медлил со своей исповедью, значит, его все утраивало.
   -- Не все, если он все-таки выдал вас.
   -- Все предусмотреть невозможно.
   -- Но его признание прозвучало не как покаянная молитва, возносимая в благоговейной тишине исповедальни и предназначенная для ушей одного. Это был вызов.
   Альфред задумался, припомнив свой недавний разговор с тем самым врачом, что наблюдал Габриэля во время болезни. Он повторил рассказ Стеллы Энотер о внезапной остановке сердца, о пяти минутах, понадобившихся, чтобы запустить его вновь, о нервном срыве, но указать причину всего этого затруднился.
   "Я такого в жизни своей не видел, -- честно признался врач. - Теперь, по прошествии стольких лет, все разъяснилось, но тогда я мог только предполагать, что с ним случилось. Женщина, которая его навещала, ничем не могла мне помочь, а сам мальчик ни с кем не хотел разговаривать. Когда он очнулся и понял, что произошло, он посмотрел на меня таким странным взглядом. Не многие к концу жизни обретают подобный взгляд, а я увидел его у мальчика двенадцати лет. И, знайте, он единственный из моих пациентов, кто не рассказывал никому, что он видел в момент клинической смерти. Надеюсь, теперь у него все хорошо? С ним не стряслось никакой беды?"
   "Почему вы спрашивайте?"
   "Это все его взгляд, словно говорящий, что мы своей помощью обрекли его на вечные муки, -- ответил врач. - Мы, врачи, можем зафиксировать смерть тела, но можно ли установить смерть души? Когда я вспоминаю об этом мальчике, мне все чаще кажется, что именно это я и видел тогда, когда он, привязанный к больничной койке, бился в истерике и кричал, чтобы мы убили ту женщину, что приходила к нему".
   "Стеллу?! -- переспросил Альфред: ему показалось, что он ослышался. -- Но почему?"
   "Не стоит придавать большого значения бреду больного ребенка. Я уверен, он говорил не то, что думал, -- отвечал врач. -- У него были галлюцинации, вот он и нес всякую несуразицу".
   Альфред поднял на Бранта глаза.
   -- Что ты делал с ним, когда навещал его в карцере? -- спросил он еще раз.
   -- Ничего.
   -- Лжешь! -- Альфред вскочил и, ударив обеими руками в стекло, навис над Брантом; офицер за его спиной приказывал ему вернуться на свое место, но он не слышал. -- Должна быть причина, чтобы у него вдруг остановилось сердце, чтобы он отдался тебе, старому козлу, чтобы во всем признался людям, которые не только бы не защитили его, а бичевали бы словами и побивали фактами! Для этого нужны очень веские основания.
   -- Отстаньте! - Брант встал. -- Я же сказал, что ничего не знаю. Офицер, уведите меня.
   -- Ты умрешь страшной смертью.
   -- Когда выйду отсюда, -- отозвался Брант.
   -- Зачем же так долго ждать? -- поинтересовался Альфред, провожая его взглядом, полным ненависти.
   Вернувшись домой, он под воздействием от всего услышанного бросился на колени перед Габриэлем и, заливаясь слезами, целовал ему руки и ноги.
   -- Прости меня, прости! -- повторял он в исступлении, изливая на мальчика всю свою нежность, все отчаянье, поднявшиеся в его душе. -- Прости, что не пришел раньше, что не спас тебя... прости!
   -- Не надо, Нарцисс, -- сказал Габриэль, -- перестань просить у меня прощение. Ты ни в чем не виноват. Я сам сделал свою жизнь такой. Не терзайся более и не мучай меня.
   -- Твое великодушие не знает границ, -- отвечал Альфред, но находил слабое утешение в его словах. Он страдал наравне с ним, страдал от соприкосновения с его прошлым и настоящим.
  
   -- Что со мной случилось? -- спросил Габриэль.
   -- Ты слишком разволновался и упал в обморок, -- ответил Альфред; он сел на постель рядом с мальчиком.
   Габриэль расхохотался и откинулся головой ему на колени.
   -- Называй это так, если хочешь. Я всегда начинаю сильно волноваться, когда ты прикасаешься ко мне, -- Альфред перестал гладить его по мягким серебристым кудрям, и Габриэль, взяв его за руку, добавил: -- Но мне нравится это чувство. Оно ни с чем несравнимо, хотя, мне казалось, я испытал достаточно и мне есть с чем сравнивать. Это чувство... Ко мне приходит дотоле неведомое ощущение уверенности и защищенности, которое дают человеку только родные стены, возведенные вокруг всегда пылающего очага, в любое время суток готового и обогреть тебя, и накормить, да ласковые руки любимых, которые всегда ждут твоего возвращения и радуются ему, как дети, -- никто тебя не упрекнет, никто не осудит, какое бы ужасное преступление ты тайно не принес с собой. Так покойно моей душе в твоих объятиях!
   -- Я чувствую то же самое. У меня на душе так легко и радостно, словно я после долгих скитаний наконец-то вернулся домой. Просто я все никак не мог подобрать нужных слов, чтобы объяснить себе свое состояние, а ты сейчас сказал и в точности передал мои мысли и чувства, словно у нас в груди бьется одно сердце.
   Габриэль мрачно улыбнулся и сел спиной к Альфреду.
   -- Что же стало с твоим сердцем, если оно не подсказало тебе, как несправедливо ты поступаешь со мной? Не подумай только, что я ищу себе оправдание, что я хочу свалить всю ответственность на тебя, как на более старшего, более мудрого, чем я. Во всем, что с нами случилось, моей вины не меньше, если не больше, чем твоей.
   -- Мой дорогой мальчик, -- ответил Альфред, ласково обнимая Габриэля за плечи, -- ты ни в чем не виноват. Это только мой грех.
  
   Я завлечен был мальчиком прелестным,
   Живой миниатюрой божества,
   В котором сочетался ад с небесным,
   С испорченностью -- чистота.
   И эта двойственность, не видимая глазу,
   Во мне взродила грешную любовь,
   Я не боролся, я отдался сразу
   Во власть его, не тратя лишних слов.
   Не ведал он в наивности телесной,
   Что, позволяя созерцать себя
   И прикасаться к коже своей нежной,
   Он этим самым возбуждал меня.
   И я едва был в силах удержаться,
   Чтоб только воли не давать рукам,
   Чтобы всегда бесстрастным оставаться,
   Когда ко мне он прикасался сам.
   Ради него я чистоту хранил,
   Духовный и телесный целибат
   На самого себя я наложил:
   Он был мне бог, ему я -- раб.
   Я только потерять его боялся,
   Боялся уступить его другим,
   Поэтому над ним я надругался
   И силой овладел я им...
  
   -- Я мог удержать тебя. А вместо этого я повел себя с тобой, как последний мерзавец, -- стремился утолить только свое желание: я рассудил, что если я не могу обладать тобой, то пусть тобою владеет каждый, кто пожелает и осмелиться взять желаемое. О тебе я не думал, не думал о том, что я раню тебя в самое сердце, -- настолько сильно меня ослепила ревность, -- признался Альфред. -- Я чувствовал себя оскорбленным и обманутым от одной мысли, что ты можешь полюбить кого-то еще, кроме меня! Я ревновал тебя к каждому, с кем пересекалась твоя судьба, кому, как Вербреху, ты позволял просто любить себя. Я завидовал каждому, кто, как капитан "Талии" обходившийся с тобой не как с рабом, хотя именно в этом качестве ты поднялся на борт его корабля, а как со своим другом, имел возможность видеть и слышать тебя, кто мог свободно часами на пролет просто смотреть на тебя. Я ненавидел каждого, на кого ты смотрел, смотрел иначе, чем на меня. Ведь, согласись, что ты никогда не смотрел на меня так, как на свою дочь дьявола, даже когда мы лежали в объятиях друг друга на берегу озера? Но я не понимаю, что в ней есть такое, что я не мог бы тебе дать? Ее тело? Но мое еще прекрасней! Ее облик? Но я легко мог бы перенять его! Ее душа? Но мы оба убийцы! Чем звезды одарили ее, и чего лишил меня бог? Что насколько прельстило тебя в ней, что ты предпочел ее мне?
   -- Я отдал свою любовь ей, а не тебе, только потому, что так мне казалось проще и легче, чем признаться тебе, а главное -- себе, в том, что я люблю тебя.
   -- А я подумал, что ты бросил меня. Я был слишком зол, чтобы слушать и хоть что-нибудь понимать. Ведь это я вырвал тебя из рук пьяных солдат, когда они собирались развлечься с тобой, а потом, оставаясь невидимым, выхаживал тебя день и ночь, пока ты болел, своей рукой давал тебе целебные снадобья и отводил врагов от твоего убежища в горах, но ты, очнувшись, поцеловал ее руки! А когда ты лег с нею в постель...
   Габриэль напрягся всем телом и насторожился.
   -- Договаривай, -- потребовал он.
   -- Когда ты лег в постель с этой девчонкой, я возненавидел тебя -- вас обоих.
   -- Не потому ли, что хотел предложить мне свое ложе?
   -- Хотел, -- признался Нарцисс, -- и не только свое ложе, но и весь мир! Я надеялся научить тебя любить, хотя мне самому это чувство было в новинку. Я полюбил тебя, когда впервые услышал голос твоей скрипки, когда впервые увидел тебя, вот только осознание твоей значимости для меня пришло позднее. По сути, я влюбился в самого себя: ты -- это я, а я -- это ты; я -- твое отражение, а ты -- мое, зыбкое, колеблющееся, сохранившее лишь некоторые контуры моего лица и тела, как если бы я посмотрелся в речной поток. Раньше мы часто сидели напротив и, не отрываясь, смотрели друг другу в глаза, любуясь своим отражением в них.
   -- Я помню, -- чуть прикрыв глаза, мечтательно произнес Габриэль. -- И поэтому, когда я отказал тебе в этом удовольствии, ты предал меня. Напомнить тебе, что стало со мной, после того, как меня схватили и продали в рабство. Я стал корабельной шлюхой. Я переходил с одного корабля на другой, отданный на поживу матросам, оголодавшим в дали от женщин, пока не оказался в замке Сюнд. Поговорим о ней?! -- он вырвался из рук Альфреда и взглянул на него с ненавистью. -- Ты огорчился, когда я сказал, что не вижу ничего особенно в нашей встрече накануне великого суда надо мной и моими братьями-рыцарями, но тот вечер так же дорог мне, как и тебе. Вспомни, о чем я просил тебя? "Не оставляй меня одного. Никогда не оставляй меня одного надолго. Я не вынесу этого, Нарцисс. Когда тебя не было в моей жизни, все было значительно проще: у меня не было ни отца, ни матери, ни друга, ни брата и я знал, что мне не на кого надеяться, не на кого положиться в этом мире, кроме себя самого. У меня не было и нет человека ближе тебя, поэтому, если ты покинешь меня, я умру!" Я верил тебе -- более того, я верил в тебя. Ты заменил мне бога -- я молился Ему, а сердцем обращался к тебе; я сетовал на Него, а румянец стыда заливал твои щеки. Но другие -- люди, которые меня не знали так хорошо, как ты, -- были ко мне милосерднее тебя. Маленькая девочка, случайно забредшая далеко вниз по течению реки и ставшая невольной свидетельницей моего вечернего туалета, поделилась со мной, живым мертвецом, своим яблоком. Я был ей отвратителен, но она пожалела меня. Я долго носил ее дар с собой как воспоминание о ее доброте, дышал его ароматом и откусывал от него по кусочку, когда жизнь моя казалась мне горше, чем было до тех пор.
   -- Лилей, я прошу тебя... Ты не представляешь, как мне самому горько и стыдно вспоминать об этом!
   -- Когда меня привели к Сюнд и раздели, когда она сама осмотрела меня и сказала, что будет входить в мои обязанности, я упал ей в ноги, как некогда перед своей матушкой, и умолял смилостивиться надо мной. Я согласен был исполнять самую тяжелую, самую грязную работу, только не переживать снова этот кошмар. Она не стала меня слушать, сказав, что у меня нет выбора: либо я покорюсь, либо меня сломают и мне придется смириться, в любом случае конец один, а, чтобы раз и навсегда избавить меня от сомнений, она передала меня в распоряжение своих любовников. Ты, невидимый, стоял рядом и видел, как я изо всех сил сопротивлялся им, как они -- Прели, Рах, Фауль, Столзи, Гири, Найд и С'Юбер -- в четырнадцать рук обхватили мой стан, вцепились мне в плечи и в грудь, стиснули запястья и лодыжки и держали, сменяя друг друга, пока я не принял в свои потроха всех семерых, каждого из них не по одному разу, но ты даже не шелохнулся. Может быть, мы видели и чувствовали не одно и тоже? Если я чувствовал, как меня рвут на части, то ты замечал лишь то, с каким удовольствием я занимаюсь тем, что мне, якобы, ненавистно, с головой погружаясь в эту грязь, единственное, что, по словам матери, мне осталось в этой жизни? Не так ли?
   Ты, кого я молил о помощи и защите, хотя, после твоего предательства, я поклялся никогда не произносить твоего имени и ни о чем тебя не просить, ты только улыбался, отворачивался и уходил, словно все происходящее тебя не касалось, словно я был тебе не другом, не братом, не любимым, а твоим самым заклятым врагом, считая, видимо, это наказание заслуженным и справедливым! Мало того, потом ты возвращался, гладил меня по волосам, целовал мои губы... Одиночество невыносимо, одиночество среди толпы людей невыносимо, а ты, притаившийся за каждой колонной, за каждой портьерой, ты даже не представляешь, насколько ты усугублял его!
   -- Пощади меня, Лилей! Твои слова причиняют мне боль!
   -- А разве мне не было больно? Мною попользовались и выбросили в урну. Во время прощальной оргии, которою устроила Сюнд в мою честь и с моим участием, я прошел через руки всех ее приближенных, гостей и слуг, я захлебывался их спермой и мочой -- и хохотал, как сумасшедший. Смех давно стал моей единственной защитой и оружием, потому что самый последний раб госпожи тоже имел право поднять на меня, бесправного, руку. По приказу Сюнд мне выжгли это клеймо, -- он убрал волосы от левого виска, -- клеймо потаскухи, дающему любому все права на ее тело. -- "Пусть все узнают о твоем позоре! -- сказала она. -- Пусть порядочные люди закрывают перед тобой двери своих домов, пусть гонят тебя ото всюду! А все остальные пусть имеют тебя!" -- и вышвырнули меня на улицу, во мрак и холод.
   Все вышло так, как она говорила: всем я внушал отвращение и ужас, мне не позволили даже приблизиться к колодцу, когда я умирал от жажды, чтобы мои уста не осквернили его. Я шел по улице, и встречные отворачивались и шарахались от меня в сторону, будто я прокаженный, а матери прятали лица своих детей в передники, передо мной запирались на засовы все двери и окна, и даже священник, воспользовавшись сначала моим бедственным положением, позже пригрозил расправой и прогнал меня прочь. Ни в ком не встретив участия, я спустился на нижние улицы к таким же, как я, отверженным, но там меня встретили ничуть не лучше.
   Проститутки и сутенеры очень не любят таких, как я: в их глазах мы еще хуже, чем они, бляди, отбирающие у них хлеб. Когда такие, как я, уводят (или только пытаются увести) у них потенциального клиента, их жестоко наказывают. Ничего этого не зная, я интуитивно старался держаться от них, как и от полицейских, подальше, но пути наши все время пересекались. Первый раз двое сутенеров завели меня в темный переулок и, пока трахали меня, доходчиво все объяснили и предупредили, чтобы я вел себя тихо и не высовывался. Дважды после этого я уползал от них на четвереньках, еле живой от побоев; по их милости я провел десять суток в тюрьме, в течение которых не знал ни минуты покоя, а потом они уровняли мои шансы со своими, убрав печать порока с моего виска.
   -- И тем самым спасли тебе жизнь.
   -- Кому нужна такая жизнь? -- ответил Габриэль, оглянувшись на Альфреда через плечо. -- Помню, как я целовал руки какому-то нищему за то, что он дал мне воды и позволил приклонить голову на его кишащее паразитами ложе. Но вскоре тот же самый человек продал меня за бутылку мерзкого пойла какому-то молодому франту, искавшему в подворотне новых острых ощущений. Его не смущали ни мое клеймо, ни мой жалкий вид -- он хотел всего лишь развлечься, чтобы было о чем рассказать друзьям... Были и другие, Нарцисс. Их было много. Они трахали меня, а потом из страха перед разоблачением присоединялись к числу моих преследователей: осыпали меня проклятиями и бранью, спускали на меня собак, швыряли в меня камни, плевали мне в лицо и били ногами, если я падал.
   Так я и жил: днем прятался от людей в канализационных люках, в тупиках среди мусорных баков, а ночью выходил из своего убежища и отправлялся на поиски клиентов, не слишком брезгливых и охочих до моего увядшего зада. После того, как ты покинул меня, мне было безразлично, что со мной будет и кто сорвет цветы, принадлежащие тебе одному. И знаешь, мне это даже нравилось: все честно, без затей, есть шлюха и ее клиент, она продает, он покупает, и если они сойдутся в цене, то оба останутся в выигрыше.
   Тебе больно! Да что ты знаешь о боли?! Боль, которую ты испытываешь сейчас, никогда меня не покидала, кем бы я ни был: жертвой или палачом, рабом или господином, пленником или тюремщиком, нищим или королем. И в богатых покоях дворцов я страдал от одиночества и памяти не меньше, чем в подземелье -- от тяжести кандалов и кнута, и едва ли шелк и бархат были мне милее рубища. Я привык к боли настолько, что она стала частью меня.
   Габриэль закрыл лицо руками и упал на постель. Альфред склонился над ним и осторожно обнял его.
   -- Мальчик мой, -- сказал он, -- мне нет оправдания, кроме одного -- я слишком сильно люблю тебя. Так сильно, что любовь моя переросла в одержимость и в ненависть, но от этого ты не перестал меньше для меня значить. Я хотел обладать тобою, и даже годы не притупили моего ненасытного желания, но я видел, что над тобою тяготело, как проклятье, твое прошлое, и считал ниже своего достоинства иметь нечто общее с теми животными, которые использовали тебя в качестве писсуара.
   Габриэль нервно рассмеялся.
   -- И поэтому ты позволил им использовать меня в этом качестве и дальше! -- закричал он, вырываясь из объятий Альфреда, который только сильнее прижимал его к себе. -- Оставь меня, Нарцисс! Я не звал тебя, уходи! Ты ластишься ко мне точно собака, которая больно укусила своего хозяина и теперь также сильно старается исторгнуть из его уст прощение. Ни тогда, ни теперь ты не жалеешь своих сил -- твои мольбы так же страшны, как и твой гнев. Ты говорил, что я буду волен в своих желаниях, -- так оставь меня! Я, как и Лавинья, обесчещенная и изуродованная, мечтаю только о смерти! Тит Андроник убил свою дочь, он облегчил ее страдания, избавил ее и себя от позора, а обо мне никто не позаботился. Мой грозный судия! Правые и виноватые -- пред тобою все равны и все в одинаковой степени виноваты. Из своих жертв ты выпиваешь жизнь -- словно чашу вина подносишь к губам своим. Ты был милостив ко всем, кроме меня! На моих глазах ты дарил другим свой поцелуй смерти, оставаясь безучастным лишь к моей мольбе, лишь меня обрекая на продолжение этой ненавистной мне жизни! Из-за того, что я не мог умереть, страданиям моим не было конца. Мне ломали, дробили кости, но они срастались; меня растягивали на дыбе так, что вылетали суставы, но через пару дней я уже стоял на ногах; меня били кнутом, палками, железными прутьями, горящим веником и всем, что только попадалось им под руку, меня резали на лоскутки, из отдельных частей моего тела готовя изысканный ужин, и сдирали кожу, но даже самые страшные раны заживали очень быстро; они вырывали мне ногти и волосы, отрубали пальцы и все, что считали лишним, но скоро, очень скоро им приходилось начинать с самого начала и все повторялось снова и снова. Это был все тот же ад, а любовники г-жи Сюнд - едва ли не самыми лютыми из прислужников бездны. Хотя до Леонарда им было далеко, они не хуже его знали, как превратить миг в час, секунду -- в столетие, минуту -- в вечность; как заставить меня выстрадать как можно больше без опасности для моей жизни и моей красоты, порядком потрепанной, но все еще цветущей. Но как бы отчаянно они не зверствовали в погоне за получением новых удовольствий и сильных ощущений, от их рук умирали только те, кто уже не представлял для них никакого интереса, те, чьи свежие и прекрасные тела в результате чрезмерных злоупотреблений в пользовании их фаллосом, кнутом и каленым железом, превратились в рваную ветошь. Зависть -- плохое чувство, но этим людям я завидовал, потому что их радости и их беды оставались далеко позади. Я им завидовал и радовался за них.
   -- Я хотел помочь тебе, очень хотел, но не мог. Я не мог им помешать, не мог их остановить! Однажды ты сказал мне, что я заблуждаюсь, если до сих пор думаю, что все еще управляю сложившейся ситуацией, что, когда-то решив твою судьбу, я поставил крест на своей, и самое главное -- все зашло слишком далеко и мы оба находимся во власти более могущественных сил, -- сказал Альфред, горестно усмехнувшись. -- Я тогда еще рассмеялся тебе в лицо, а ты был прав. Я оказался не властен над тобою, над твоей жизнью и смертью. Когда я понял это, мне не оставалось ничего другого, как ждать, ждать, что однажды представиться случай вырвать тебя из когтей ненасытного разврата.
   Ты думаешь, я не страдал вместе с тобой? Пусть я испытывал странный восторг при виде твоих страданий: сердце билось отчаяннее, кровь приливала к щекам, ладони руки становились горячими и влажными и где-то внутри ощущалось дрожащее напряжение. Пусть мне нравилось то, что я видел, но каждый удар, который ты получал по моей милости, я чувствовал в себе, и шрамов на моем сердце не меньше, чем на твоем.
   Габриэль ускользнул от Альфреда и отступил в сторону, в тень камина.
   -- Ты говоришь, что любишь меня, но как же ты мог делать со мной и с собой такие ужасные вещи? -- говорил он в страшном смятении. -- К кому ты ревновал меня? К Стеллит, этой девочке, еще более несчастной и обездоленной, чем я, в объятья которой сам же и толкнул меня своей ненавистью?! Делить с ней ложе мне казалось утомительной, хотя, признаюсь, довольно приятной, обязанностью: целуя ее, я думал об твоих объятиях и поцелуях, твое имя я шептал в момент освобождения. Я лгал ей, лгал самому себе, пытаясь изжить свое греховное желание, хотя знал, что оно сильнее меня. Я не мог забыть наши невинные ласки, ласки двух детей, лишенных родительского тепла, когда даже они -- нежные объятия, поглаживание шеи, шепот в волосах, игра рук -- разжигали в нас неугасимый огонь желания. Он пугал нас обоих, ведь мы оба любили впервые. Я думал, что потерял тебя безвозвратно, что своим поведением я оттолкнул тебя, что ты не хочешь больше знать меня, а такая жизнь, жизнь без тебя, без твоей любви, была для меня страшнее смерти. Твоя ненависть, а позже - твое безразличие были для меня самым мучительным наказанием, какое ты только мог бы придумать, и я, очертя голову, шагнул в бездну, которую ты для меня приготовил.
   Что ты наделал, Нарцисс?! Все, что было со мной до тех пор, осталось так далеко, что уже кажется мне не более, чем сновидением, которым мне не дано снова забыться! Невозможно представить, что когда-то я жил иначе, чем в доме своей матери, чем в Фест-Сюнд. Напрасно я пытаюсь припомнить хоть что-нибудь. Мне все больше кажется, что я родился слепым, что я никогда не видел ни света луны и солнца, ни бескрайнего простора океана и горных вершин, ни отражения звезд на гладкой поверхности озера, ни одного распустившегося цветка, ни одной приветливой улыбки -- ничего, кроме тех уродливых людей и предметов, что окружали меня, и того убогого света, видеть который мне и то не позволено. Я никогда не чувствовал на своей коже ни дыхания ветра, ни нежной поступи рассвета, ни прикосновения ласковых рук -- ничего, кроме веревок, стягивающих мои конечности, и инструментов, с помощью которых мои палачи и мои любовники терзали мою бренную плоть. Я никогда не слышал ни пения птиц, ни стрекота сверчков и цикад, ни грохота водопада, ни рокота прибоя, ни звона веселой капели, ни смеха -- ничего, кроме оскорблений и грубых окриков, которыми меня осыпают со всех сторон. Я ничего не помню, ничего не чувствую -- только боль; ее я еще могу чувствовать. Раздвинь шторы, Нарцисс! Раздвинь шторы и распахни окна! Я хочу видеть свет, я хочу чувствовать на своей коже солнце и ветер!
   Он устремился к окну и приподнял край тяжелой портьеры -- пустил в полутемную комнату яркий солнечный свет.
   Альфред услышал его горестный возглас.
   -- Нет! Мне нельзя выходить на свет! -- воскликнул Габриэль, закрывая лицо своими тонкими прозрачными руками и отворачиваясь от света. -- Он карает меня слепотой за то, что я, дитя сумерек, исчадие ада, дерзнул вылезти из своей пещеры.
   Альфред, на чьей груди он искал утешения, поспешил опустить портьеру.
   -- Мне следует, как и прежде, забиваться в самые темные углы, в самые узкие ниши, -- продолжал Габриэль, -- отступать все дальше в темноту, туда, где никто не смог бы различить черт моего лица, не смог бы узнать меня и осудить: я покорялся воле сильнейшего и безропотно делал то, что мне приказывали, стараясь не думать, не чувствовать! И после того, что ты узнал, после того, что ты видел своими собственными глазами, тебе не противно смотреть на меня?! -- он заглянул Альфреду в глаза. -- Не противно прикасаться ко мне, когда это тело тискали грубые похотливые руки, когда его превратили в сосуд скверны?! Не противно тебе целовать меня в уста, на которых до сих пор остался привкус чужой плоти, а дыхание подобно зловонию разлагающегося трупа?! Этими руками я держал предмет их гордости и зависти, этими устами я ласкал их. Я знаю -- это расплата за мою преступную любовь. Бог знал, что нам суждено встретиться, что мне суждено полюбить тебя, именно тебя. Вся моя жизнь до встречи с тобою и после нее -- это расплата за то богопротивное счастье, что я познал с тобою, за эту противоестественную близость, оскверняющую саму жизнь и любовь. Но ты, Нарцисс, ты все еще хочешь обладать мною? Хочешь разделить удовольствие моих любовников? Не погнушаешься мною и моим поруганным телом, которым владел каждый, хотя сердце мое не принадлежало ни одному из них?
   -- Зачем ты говоришь это?
   -- Я хочу, чтобы ты никогда не забывал, кому ты предложил свою любовь и свое ложе.
   -- Я знаю. И ряса, и рубище, и наряд куртизанки так же тебе к лицу, как костюм денди. Я знаю, Габриэль, и люблю тебя еще больше, еще сильнее. Я способен на все ради тебя. Воля твоя для меня закон.
   И Альфред поцеловал его. Он, словно впервые, коснулся своими устами его мягких, изящно очерченных уст, столь для себя желанных, запечатлевая на них долгий страстный поцелуй. И, пока он пил его дыхание, мальчик ловко расстегнул его штаны, запустил внутрь свою руку и кончиками пальцев коснулся его напрягшегося, горячего фаллоса.
   -- О, как сильно я люблю тебя! Тебя одного, -- прошептал Габриэль срывающимся голосом, обнимая голову Альфреда и глядя ему прямо в глаза; глаза его совсем потемнели, но даже во время приступов Альфред не замечал в них такого блеска, как сейчас, когда, казалось, что со дна его души поднимается огненный, всепоглощающий смерч; на полураскрытых губах, иссушенных желанием, порхала полусумасшедшая мученическая улыбка. -- Твоей красоты я жажду. Тела твоего я хочу. Ни вино, ни плоды не в силах утолить моего желания...
   -- Не заставляй меня причинять тебе боль, -- попросил Альфред.
   -- Все прекрасное рождается в страшных нечеловеческих муках, -- сказал Габриэль, увлекая его на постель. -- А что может быть прекрасней любви?
   Альфред чувствовал, что сейчас он не будет играть с ним, не остановит его, как любит делать, в самый волнующий момент, и ласкал его с удвоенным наслаждением -- мальчик умело направлял его руки, его холодные трепещущие пальцы туда, где их прикосновение дарило ему забвение, -- и с не меньшей радостью чувствовал его руку. Габриэль действовал нежно, как дитя, но с опытностью блудницы оттягивал каждый миг, словно ему суждено стать для них последним.
   Они довели друг друга до того состояния, когда кровь в жилах превращается в лаву, когда вся голова в огне и мыслям тесно в ней, а вздохам тяжким -- в груди. Затем наступило долгожданное облегчение -- с таким тяжким стоном разрешается роженица после трудных родов, атлет -- после взятия очередного веса. Остаток сил покинул Альфреда -- квинтесенция жизни сочилась из нанесенной любовью раны, -- и он припал к обнаженной груди своего юного любовника. Продолжая одаривать его своими щедротами, Альфред голубил его и нашептывал ему на ухо свои стихи:
  
   Я тебя увенчаю полевыми цветами,
   Я с любовью вплету их в венок
   И своими омою слезами
   Каждый мною убитый цветок.
   Пусть их красота неземная
   Дополнит твою красоту
   И пусть, на тебе умирая,
   Мою простят мне вину.
   Я рвал их в полях говорящих,
   Среди позолоченных трав,
   Так трепетно нас защищавших
   От взора закона и прав.
   Свидетелей страсти запретной
   Жестоко я предал суду,
   Но казни более нежной
   Даже я не найду.
   Ведь что может быть желанней,
   Чем смерть на твоей груди?
   И мне было б отрадней
   Погибнуть, как эти цветы.
   Взгляни, мальчик прекрасный,
   Сколько здесь разных цветов!
   И даже самый невзрачный
   Твою волю исполнить готов.
   Заставит левкой торопиться,
   А лаванда предупредит;
   Нарцисс дает право гордиться --
   Фиалка скромность таит.
   Василек промолчит деликатно --
   Колокольчик развяжет язык;
   Барвинок -- вспомнить приятно --
   Злость пробудит базилик.
   Анемон твои силы отнимет,
   Но боярышник их и вернет;
   Мята свежая холодность снимет,
   Что гортензия наведет.
   Роза белая водит на пытку,
   И по ней слезы астра прольет,
   Гиацинт вызывает улыбку,
   Незабудка забыть не дает.
   Мак дарует тебе утешенье,
   Ландыш старое счастье вернет;
   Пион мое выдаст смущенье,
   Но слова тюльпан подберет.
   Все, что я не смогу, не сумею,
   Скажут, сделают эти цветы,
   А если я больше посмею,
   Они вымолят слезы твои
   И с ними твое мне прощенье.
   Каким бы проступок не был,
   Даруй мне грехов отпущенье,
   Ведь я по любви согрешил.
   Я стан твой по юному нежный
   И хрупкий, как стебель цветка,
   Волной обхвачу прибережной --
   Темно-синего цвета шелка
   С легкой проседью лунного света,
   Что в каждой нити живет
   И сам по себе, как тенета,
   Твои узкие плечи сожмет,
   И рассыплется множеством складок,
   И у ног твоих плавно замрет,
   И соли белый осадок
   В прах земной отпадет.
   Серебряной змейкой алмазной
   Из света и капель дождя,
   С палитрою разнообразной,
   Твой стан опоясаю я,
   Как будто я сам обовьюсь,
   В объятья тебя заключив,
   И вместе с тобою сольюсь,
   Законы все преступив.
   Нас наши объятья венчают
   Надежнее всяких колец:
   Они навсегда сочетают
   Любовью пару сердец.
   И если заря не заметит,
   Что что-то сломалось в тебе,
   И гнев свой она не отметит
   Клеймом на твоем челе,
   То разве нас испугают
   Брань и проклятья других:
   Из них никто не узнает
   И не поймет чувств таких...
  
   Поцеловав Альфреда, Габриэль поднялся и стал поспешно приводить себя в порядок. Альфреду это не понравилось.
   -- Ты не останешься со мною? -- спросил он, но Габриэль только покачал головой. -- Я думал, что весь день и вечер, а может быть и всю ночь, мы проведем вместе.
   -- Прости меня, Нарцисс, но я очень устал.
   Альфред схватил его за руку.
   -- Что ты делаешь с собою, Габриэль? -- спросил он. -- Неужели ты не понимаешь, что ты сам загоняешь себя в тупик, постоянно убегая от мучающих тебя страхов? Нельзя этого делать, потому что рано или поздно наши страхи настигают нас и причем в самый неожиданный момент. Я понимаю -- тебя предали все, кому ты доверял и кого любил, и у тебя есть все основания не доверять такому проходимцу и развратнику, как я, но же я люблю тебя. И никто не будет любить тебя сильнее, чем я! Неужели ты этого не чувствуешь?
   -- Не произноси этих ужасных слов.
   -- Чем так ужасны слова любви? Может быть, тем, что на них нужно ответить, а тебе нечего мне сказать? -- спросил Альфред, но мальчик, руку которого он в нетерпении стиснул до ломоты в костях, хранил молчание.
   Тогда, рассердившись, Альфред грубо оттолкнул его.
   -- Маленький лицемер! -- фыркнул он; сойдя с постели, он подтянул и застегнул штаны. -- Ты постоянно упрекаешь меня в том, что я лишил тебя права выбора. Ты хочешь иметь свободный выбор, но выбрать ты боишься, принять свой выбор ты боишься!
   И, перешагнув через распростертое на полу тело мальчика, он пошел к дверям.
   -- Для меня эти слова ничего не значат, -- ответил Габриэль, словно через силу, и Альфред остановился. -- Для хаслера слова любви -- набор дежурных фраз. Те, кто покупает любовь, хотят слышать от нас слова любви, они хотят знать, за что они платят, хотят быть любимыми. Слова, как и вещи, занашиваются, они стираются от слишком частого использования.
   Альфред вернулся, опустился на колени рядом с Габриэлем -- мальчик инстинктивно втянул голову в плечи, весь ссутулился, сжался, стараясь выглядеть как можно меньше, -- и осторожно обнял его. Сердце его разрывалось от жалости и нежности к этому запуганному ребенку, терзаемому с одной стороны желанием удовлетворить свою духовную и физическую потребность в любви и нежности, а с другой -- страхом и угрызениями совести. Вот почему он то страшился объятий Альфреда, то сам же бросался ему на шею; то был холоден, как мрамор могильных плит, то податлив, как воск. Ему, должно быть, страшно хотелось убежать куда-нибудь далеко, где бы никто не знал кто он и откуда, или забиться в самый темный угол, как он уже много раз делал, и постараться поскорее забыть о том, что произошло между ними.
   Альфред слишком хорошо знал, как это бывает. Некогда он сам срывал удовольствие и уходил, не оглядываясь на содеянное, уходил навсегда. В погоне за наслаждением он пытался обрести самого себя, вернуть себе утраченный покой, который он променял на сиюминутное удовольствие, но ему это не удавалось.
   Габриэль не был таким, но он слишком часто страдал по вине таких людей, как Альфред, эгоистичных и мелочных, и это наложило отпечаток на его душу. Он слишком долго смотрел в бездну, и она отразилась в нем. Как он ни хотел, как ни старался защититься от нее, но она отразилась в нем. Он сбежал из ада, в котором жил последние восемь лет, но частичку этого ада он принес с собою, и она продолжала отравлять и разъедать его душу. Он столько раз ошибался в людях, которых любил и которые знали о его любви, что готов был заниматься с Альфредом сексом без любви, как со всеми остальными. С этим нужно было смириться, чтобы и дальше они могли жить вместе.
  
  
  
   III
  
   Обращать к миру невозмутимый лик бесстыдства -- это великолепно, но хотя бы время от времени, наедине с собой, без зрителей, тебе, я думаю, приходиться срывать эту личину -- просто для того, чтобы можно было дышать.
   О. Уайльд
  
   Альфред сидел у себя в кабинете и просматривал свои записи. За последнее время он узнал немало, и тяжким бременем легли добытые знания ему на душу.
   Дело Соборного убийцы, как окрестили его газетчики, будоражило весь город в течение двух месяцев. Детей в возрасте от десяти до пятнадцати лет находили мертвыми прямо на алтаре. Они казались спящими -- такими безмятежными, ангельски светлыми были их бледные личики. Не было обнаружено никаких следов насилия, словно они сами отдавались в руки убийце. Он убил уже четверых, когда в полицейский участок прибежал мальчик с характерными следами на шее и сказал, что он только что видел Соборного убийцу. Мальчика этого звали Кристофер *** (по понятным причинам имя его скрывали от газетчиков). Он был единственным, кто спасся.
   Составленный со слов мальчика протокол можно свести к следующему. Он сбежал из дома и скрывался от своих родителей, которые жестоко с ним обращались и склоняли его ко всяким "непотребностям". В соборе, где Кристофер хотел укрыться от преследователей, к нему приблизилась фигура, закутанная в длинный черный плащ, с опущенным на лицо капюшоном. Мальчик принял незнакомца за священника и на его вопрос, что случилось, все ему рассказал, всю правду. Незнакомец внимательно выслушал мальчика, что уже само по себе было для него утешением, но ничего не сказал -- только гладил его по волосам. В его объятиях мальчик чувствовал себя защищенным. Совсем как цыпленок под крылом наседки. Убаюканный тихими и ласковыми словами, он засыпал, положив голову на колени убийце, как вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. Он понял, что умирает, и стал отчаянно защищать свою жизнь. Убийца держал его крепко. Мальчик в отчаянье взывал к его совести, протягивая руку к распятому на кресте страдальцу. Убийца же, богохульствуя, отвечал ему: "Где он, твой бог? Если он не хочет твоей смерти, то почему не пошлет тебе в подмогу горнего ангела, -- пусть его меч отсечет мне преступные руки и разрубит меня на части? Он так всемогущ, так милосерден, и ты так веришь в него, -- пусть же он оградит овцу свою от волка! Где же он? -- спрашивал убийца, озираясь по сторонам. -- Я что-то не вижу его, не вижу никого из его присных. Он не поможет тебе, Кристофер, а я могу помочь. Это все, что я могу предложить, но так будет лучше, поверь мне! Я слишком хорошо знаю. Терпеть насилие изо дня в день, из ночи в ночь один и тот же повторяющийся кошмар. Да, ты сбежал от своих родителей, но всегда найдутся другие. Они превратят твою жизнь в ад, и тогда ты сам будешь молить о смерти. Но, как бы не были велики твои страдания, тебе не дадут умереть раньше, чем тобой пресытятся. Из тебя выпьют все жизненные соки, опустошат и опоганят твою душу так, что тебе будет стыдно за себя самого, и ты возненавидишь себя. Но утешения не будет, прощения не будет" и т. д. "Если твой бог так хорош, то почему он оставил меня?" -- "Может быть, это ты оставил его. Может быть, он говорит с тобою, а ты не слышишь". Сопротивляясь, Кристофер сбил с убийцы капюшон и увидел склоненное над собою белое лицо, устремленные на него черные глаза; взгляд был страшен и неумолим. Убийцей оказался молодой человек, можно сказать, совсем мальчик. Кристофер дотронулся до его щеки, холодной, как лед. "Ты не представляешь, что тебя ждет, -- сказал бледный юноша; казалось он уговаривал уже себя, а не свою жертву, -- иначе ты не мешал бы мне. Умоляю тебя, прислушайся к моим словам! Я как никто другой имею право судить об этом. Лучше исчезнуть, сбросить ярмо жизни прежде, чем тебя обрядят в санбенито, чем жить с этим тяжким бременем, с позорным клеймом уличной потаскухи на виске. Не бойся. Умирать не страшнее, чем рождаться. Пожалуйста, не мешай мне!" Но убить в этот раз он не смог. Он отпустил Кристофера, сказал ему не оставаться здесь, в храме божьем, где его целомудрие подвергается еще большей опасности, чем на улицах ночного города. Он советовал ему пойти в полицию и там искать убежища и защиты. Кристофер так и сделал. Убийства прекратились, однако убийцу так и не нашли и дело закрыли за недостаточностью улик, посчитав, что незачем тратить деньги налогоплательщиков на розыск того, кто душит малолетних бродяг, завтрашних шлюх и воров? Эти несчастные, замученные собственными родителями дети, никому не были нужны, кроме одного человека.
   Он даже не убивал их. Он, как ему, должно быть, казалось, оказывал им благодеяние. Переживший многое, но так и не вкусивший желанного небытия, он знал, как ценна дарованная случаем возможность умереть. Для него все они были его детьми, и он убивал свою плоть и кровь, дабы избавить их от позора и нищеты.
   "Сколь тернистый путь должна была преодолеть его душа, чтобы мысль о неизбежности, неизбывности страданий толкнула его на преступление, несомненно, противное его природе?" -- думал Альфред, когда, сопоставив все известные ему фактами, он пришел к неутешительному выводу. Не мог он представить Габриэля хладнокровным, безжалостным убийцей, каким его расписывали журналисты.
   И случай подтвердил правоту его суждений.
   -- Почему ты ни о чем меня не спрашиваешь, Нарцисс? -- как-то раз спросил Габриэль; в его голосе звучал вызов, а взгляд выражал полное презрение. -- Разве тебе не хочется узнать, кто скрывается под маской Соборного убийцы? Я видел бумаги на твоем столе. Ты очень интересуешься этим делом. Почему же ты не спросишь меня на прямик?
   Он разыгрывал из себя бесстрастного душегуба, которому наплевать на все, кроме своих желаний, которого не трогают высокопарные фразы, обращенные к его совести.
   -- Я знаю, -- спокойно ответил Альфред.
   Он специально был краток: в общении с Габриэлем ему приходилось тщательно взвешивать каждое свое слово, потому что мальчик умело выворачивал услышанное так, как ему было нужно, так сказать, на свой лад. В его устах желание Альфреда соблюсти целомудрие в их отношениях отливалось в форму глубочайшего презрения с его стороны по отношению к "уличной девке", а похвалы, расточаемые его "красоте", воспринимались как насмешка.
   -- Ты знаешь, почему я так поступал? -- спросил Габриэль немного погодя, и теперь он надеялся встретить у Альфреда понимание.
   -- Да.
   -- Так было лучше, -- сказал Габриэль; он припал к ногам Альфреда и, словно заклинание, все повторял срывающимся от волнения голосом: -- Ведь, правда же, так было лучше для них? Скажи мне. Ведь я был прав? Я делал все правильно?
   -- Ты был прав, -- согласился Альфред. "От избытка жалости к ним, несчастным, ты не знал жалости к ним же".
   Он не осуждал его. Как он мог? Он менее всех имел на это право, потому что и себя считал убийцей, и не было у него подходящего, достойного оправдания, как у Габриэля, кроме того, что он любил слишком сильно, хотел слишком многого.
  
   Размышляя об этом, Альфред в какой-то момент отвлекся, а когда повернулся обратно к столу -- Габриэль, как всегда, ослепительный и желанный, в соблазнительном пурпурном наряде, сидел перед ним на столе, широко раздвинув колени; своими маленькими белоснежными ступнями, обтянутыми тонкими белыми чулками, он опирался на подлокотники кресла.
   Несколько минут они пожирали друг друга глазами, пока Альфред, затаив дыхание, не просунул руку под шелковую рубашку и кончиками пальцев дотронулся до рубцов в промежности. Дрожь пробежала по телу Габриэля, и дыхание его прервалось, словно он прыгнул в ледяной поток. Он улыбнулся -- не теплой, не нежной была его улыбка. Так могла бы улыбнуться Саломея, заполучив голову пророка. Полный страшного великолепия и сознания совершаемого преступления, как он был прекрасен в это мгновение!
   Альфред не смог отказать себе в удовольствии -- он задрал шелк выше колен, обхватил развернутые бедра мальчика, привлек его к себе и с жадностью голодного зверя впился губами в бутон сладострастия. Габриэль откинулся назад с тихим стоном.
   Альфред был предельно нежен и предупредителен с ним -- заставить этого чудесного мальчика страдать казалось ему жестокостью, -- но показывал, что он хозяин положения, что только в его власти доставить ему наслаждение или отказать в нем. Он изводил его сладостной истомой, мучил и ублажал его одновременно, когда проникал пальцами в его задний проход.
   Скоро он оставил свои вполне невинные ласки и перешел к более решительным действиям: Габриэль подгонял его. В злом нетерпении он поднялся и за волосы оттащил Альфреда от полюбившейся ему забавы. Его потемневшие глаза горели, как звезды, как два аметиста, на острых гранях которых играет свет. Он привлек свои пересохшие губы к губам Альфреда, который, ослабив крепкие объятия корсета, наполнял ладони молочной мякотью его груди, но резко отнял его прозрачные руки от своего лица, поверг его обратно на стол и спаял воедино их ноющие от напряжения чресла. Габриэль задохнулся от восторга, почувствовав, как в него врезается чужая плоть, и сразу же обмяк, только дрожь пробегала по его телу всякий раз, когда Альфред, вытанцовывая между его бедер, подобных древнегреческой амфоре, таившей в себе терпкий и пряный напиток забвения, налегал на свой клинок. Волна за волной удовольствие накатывало на него, оглушая, пока все чувства не сгинули в одно мгновение: Альфред разразился в него испепеляющим потоком белого пламени. Габриэль сделал над собой последнее усилие, поднялся навстречу Альфреду, прижался к нему всем телом, а потом с глухим стоном прогнулся так низко, что коснулся затылком столешницы, и замер без движения.
   Альфред поцеловал его в приоткрытые бледные губы; его слабая грудь, кажется, готова была разорваться от катастрофической нехватки воздуха в легких. Ему вспомнился "Умирающий пленник" Микеланджело: его грудь и плечи перетянуты ремнями, закинув левую руку за голову и склонив голову к плечу, он словно бы погружается в состояние, одинаково похожее и на смерть, и на сон -- благодетельное освобождение от мук, и он обессиленный и опустошенный рухнул в кресло.
   Упоение телом этого прекрасного мальчика было ни с чем не сравнимо. Он испытывал мучительную жажду, и ничто не могло утолить ее, пока он не отпил из этого изящного серебряного кубка чистой родниковой воды. Она пьянила лучше любого вина, ее хотелось пить и пить. Да, прав старый развратник, много потерял тот, кто не сношал мальчика, особенно этого мальчика, чей задний проход господь бог создал специально для занятия содомией! Кто хоть раз отпил из этого кубка, тот вечность будет пьян, хотя и не напьется вдоволь, до дурноты!
   Габриэль спустился с воображаемого ложа страсти и уже собрался уйти, когда Альфред схватил его за руку и рывком привлек к себе.
   -- Не уходи, -- сказал Альфред, жадно вдыхая пряный аромат его разгоряченного тела и своего семени. Габриэль опустился ему на колени, обвил руками его голову и приник к его губам.
   -- Подожди, -- прошептал Альфред; он встал и усадил Габриэля в кресло. - Закрой глаза. Я кое-что приготовил для тебя.
   Габриэль покорно закрыл глаза. Альфред поцеловал его сомкнутые веки со словами:
   -- Не подглядывай.
   Габриэль развалился в кресле, однако, не смотря на его непринужденную позу, он был сильно напряжен. Альфред видел, как слабо и судорожно вздымается его грудь, прикрытая шелком, как вздрагивают его опущенные ресницы, чувствовал, как холодны его мраморные руки, свесившиеся с подлокотников кресла.
   Альфред сел на пол подле его ног, запустил руки ему под одежду, скрывающую его красивые стройные ноги, снял с него чулки и обхватил его колени. Потом медленно провел ладонями по икрам, сначала вверх, потом вниз, пока не завладел его небольшими ступнями и не опустил их в таз с розовой водой. Набирая ее пригоршнями, Альфред вновь и вновь гладил словно выточенные из слоновой кости икры. Затем он расстелил на своих коленях белоснежное полотенце с насыпанными в него лепестками роз, и укутал в него ноги мальчика, и осыпал их страстными поцелуями.
   -- Я люблю тебя, Лилей, -- прошептал он, не сводя с мальчика влюбленных глаз и прижимая его ноги к своей груди. -- Позволь мне разделить твою боль и твой позор, дабы и я разделил с тобою свое счастье, которое я испытываю только рядом с тобой.
   Габриэль поднял на него свои прекрасные и печальные глаза и весь подался вперед, долго всматривался ему в лицо, и взгляд его при этом был совсем как у сумасшедшего, а потом резко откинулся назад и захохотал, хотя смех его больше был похож на рыдания.
   Альфред положил голову ему на колени, зарылся лицом в его рубашку.
   -- Когда-то я верил в любовь и любил, но, после случая с Тилем, я убедился, что миром правят похоть и алчность, но не любовь! -- и запретил себе кого-либо любить, -- признался Габриэль, ласково касаясь своими тонкими пальцами его затылка и шеи. -- Но, видимо, никто не может прожить всю свою жизнь в одиночестве, и рядом с одним сердцем должно биться другое. И что мне делать, Нарцисс? -- он склонил голову к его голове, коснулся своими губами его золотых волос. -- Я не знаю, как мне жить с тем, что я знаю о себе... о нас. Что мне делать с собою, если я знаю, что ничье сердце не звучит столь согласно с моим, как твое?
   -- Бесстрашно идти навстречу своей любви.
   -- Даже если она приведет к гибели тебя или меня?
   -- Ты боишься?
   -- Нет, -- отвечал мальчик. -- С тобой с ничего не боюсь.
   И устремился в объятия Альфреда, словно они не виделись тысячу лет, и всем своим телом прижался к нему.
  
   Он был подобен чистой ледяной струе, в которую Альфред погружался с содроганием, всем существом своим сознавая бесконечное преступное блаженство, найдя истинное применение своей извращенной страсти и обретя, наконец, счастье в ощущении соприкосновения и проникновения их тел и душ друг в друга, словно они сотворены из одного материала.
   -- Ты не жалеешь об этом? -- спросил Альфред, а Габриэль ответил:
   -- Единственное, о чем я жалею, -- годы, потраченные мною на эту бесполезную борьбу с самим собой, со своим желанием, остроту которого ничто не в силах притупить. Всем сердцем пытался я полюбить женщину, я заставил себя поверить в свою любовь к ней, потому что так мне было легче -- легче делать вид, что я люблю ее, чем допустить мысль о близости с тобою, -- но ты впечатался мне в сердце, словно раскаленное тавро в живую плоть, словно перстень с фамильным гербом в еще теплый сургуч -- намертво, и вырвать из груди эту преступную любовь можно лишь сломав себе сердце!
  
   Они стали любовниками, как Габриэль и хотел, окончательно, без права обжаловать вынесенный им обоим приговор. Альфред испробовал все, но так и не смог искоренить в мальчике его ужасное пристрастие, хуже того - он сам разделял его одержимость. Он только мучил его и себя, на протяжении пяти месяцев старался уверить его и себя, что их влечение друг другу -- следствие комплекса вины и посттравматического невроза, результат распущенности обоих. Поэтому, когда ему представилась такая возможность, он взошел на его ложе, убранное пурпурным и черным шелком, и постарался доставить Габриэлю как можно больше удовольствия от общения с ним. Он и так слишком долго боролся с ним и все равно ничем не мог помочь ему. Он ломился в дверь, запертую изнутри, а забаррикадировавшийся там ребенок не открывал ее никому. Он не столько боялся, сколько не имел желания. Он устал. Он свыкся, смирился со всем, даже со своей темницей, покинуть которую было выше его сил, как и изменить своим пагубным, порочным привычкам. Альфред решил просто любить его, любить и жалеть.
  
   Нередко, глядя на Габриэля, он воображал себе, как должен был распуститься этот редкостный цветок к своему совершеннолетию. Каким удовольствием для Альфреда было бы наблюдать, как в тишине и уединении взрастает его дивная красота! Увы, природа, серебряным карандашом набросав его совершенные контуры, оставила его портрет незаконченным. Каждый удар кнута начисто преобразил Габриэля, боль и отчаянье перекроили его.
   И все-таки он был очень хорош! -- словно и вправду был зачарован от смерти. Ее поцелуи, пагубные для всех живых, не причиняли ему вреда: даже преждевременная седина в его светлых волосах не бросалась в глаза.
   Теперь же он расцветал прямо на глазах, каждой частичкой своего тела излучая тепло и свет.
   -- Ты так смотришь на меня, Нарцисс, -- заметил однажды Габриэль.
   -- А что? - спросил Альфред.
   -- Ни на кого нельзя так смотреть.
   Альфред поспешил его успокоить:
   -- Я просто все еще до конца не могу поверить в то, что ты мой, мой безраздельно!
   -- У тебя будет еще достаточно времени, чтобы поверить в это.
   -- Кроме того, я никогда не знал, что ты можешь быть еще краше, чем ты есть на самом деле. Счастье сделало тебя таким красивым!
   -- А ты знаешь, что делает меня по-настоящему счастливым? -- лаская Альфреда, спрашивал мальчик.
   "Созданный из слоновой кости и розовых лепестков", чувствительный и чувственный, он сочетал в себе черты бога и дьявола -- "Я знаю, мой ангел, что в груди твоей светлое начало соседствует с темным, я видел лицо твоего демона однажды, но хочу рассмотреть его получше, хочу заглянуть ему в глаза", -- мадонны и блудницы. Он был скромен, но мысли и желания его были более чем нескромными. Он был воплощением соблазна и искушения.
   Во истину, существовал ли человек, одинаково целомудренный и порочный, одинаково жаждущий удовольствий и стыдящийся своей распущенности, своей развращенности, одинаково желающий покоряться и покорять, служить и повелевать? Человек, чьи желания подчас противоречили друг другу и здравому смыслу? Испытывающий отвращение к телесной близости и обожающий грязный, грубый секс? Человек, так боящийся боли и любящий боль, если рука об руку с ней идет наслаждение? Любящий, не верящий в любовь и не произносящий слов любви, злоупотребляющий своей любовью и любовью других. Жертва всех и палач одного, который любит и расплачивается за прегрешения других. Унижаемый и готовый унижать других.
   Он пленял своей своеобразной красотой с легким флером ущербности и уродства и разил наповал своим разнузданным поведением. В конце концов, он всегда верил в свое ничтожество. Каждый, начиная с самого детства, внушал ему эту мысль. А если свободного человека называть рабом, он станет рабом, если сильного называть слабым, он будет слаб. Вот и Габриэль преувеличивал свою слабость, потому что Альфред хотел видеть его хрупким и слабым. Ведь человек становиться таким, каким хотят его видеть окружение: окружение всегда видело в нем женоподобного ублюдка, распущенного и бесстыдного, таким он и стал. Ему привили этот комплекс неполноценности. Он не испытывал неудобства и стыда от того, с какой буйной, неудержимой радостью он раздвигал перед Альфредом колени, демонстрируя характерные рубцы, оставшиеся после операции, или брал в руки его огромный фаллос. "Твой член не самый большой из тех, что проникали в мои потроха". Ни что в жизни уже не могло смутить его. Он не стеснялся вслух заявлять о своих самых сокровенных желаниях -- то, о чем даже верного любовника просят только шепотом, чтобы не спугнуть его. Он хотел многого: семена, в ранние годы попавшие в подготовленную почву, проросли и окрепли во время пребывания его в доме матери, пышным цветом распустились под влиянием Леонарда. Все то мерзкое, от чего он открещивался, в глубине души ему безотчетно нравилось, и он безумно желал повторить этот опыт вместе с Альфредом, пережить те неповторимые ощущения еще раз вместе с ним.
   Альфред никогда не боялся экспериментировать, но некоторые из высказанных Габриэлем предложений вызывали у него большие сомнения. Убедить же его не злоупотреблять их близостью настолько, чтобы ставить под угрозу его здоровье и жизнь, было абсолютно невозможно. Если он и испытывал отвращение к тому, что делал всю свою жизнь, то сейчас желание было сильнее его. Он любил по-детски -- эгоистично и требовательно. Он был одержим своей страстью и ненасытен: он хотел изведать все сразу, хотел испить из кубков наслаждения и счастья сразу, он хотел осушить их залпом, чтобы горький осадок не отравил ему удовольствия от последних глотков и не остался на его губах. И его не пугали ни боль, ни пресыщение -- настолько он изголодался по ласке, по нежности, по любви, что, как хищный зверь, проглатывал их огромными кусками, не боясь подавиться всем этим или умереть об обжорства.
   -- Я буду делать, что хочу, -- сказал он. -- Я буду трахаться с Марком -- в твоей постели, на столе в твоем кабинете или в столовой, на парадной лестнице или еще где-нибудь -- на глазах у тебя и всей прислуги. А потом я, может быть, приласкаю и тебя, чтобы тебе не было так обидно. Выбирай, Нарцисс. Или ты, или твой конюх, но один из вас возляжет сегодня со мною.
   -- Эта невоздержанность погубит тебя.
   -- Пусть! Меня никто не любил, и теперь, когда ты со мной, я хочу наслаждаться! Наслаждаться каждым мгновением, проведенным с тобою! Наслаждаться твоим телом: твоими устами -- сладостен и горек твой поцелуй, мой любимый! -- твоими сильными и ласковыми руками, твоими упругими чреслами! Я хочу смотреть в твои глаза, играть твоими густыми кудрями, хочу принадлежать тебе, пока у меня еще есть время. А его у меня осталось не так много. Скоро, очень скоро меня призовут к ответу. Прошу тебя, не медли, мой любимый!
   -- Я заставляю тебя страдать...
   -- Эти страдания -- ничто по сравнению с тем блаженством, которое ты мне даришь! Нарцисс, не отказывай мне в близости, не прогоняй меня из своей постели! Я так люблю тебя!
   Лаской или угрозами, но Габриэлю всякий раз удавалось убедить Альфреда в своей правоте, и он получал то, чего хотел. Ни одна его просьба не оставалась без ответа, когда он звал Альфреда Нарциссом, якобы "его настоящим именем, которое, может быть, лишь он один знал и помнил".
   Нельзя сказать, что Альфреду не нравилось то, что Габриэль делал для него или что он делал с Габриэлем, что он тяготился отведенной ему ролью, столь же разносторонней, как и желания Габриэля, или своими обязанностями, весьма ему привычными и очень приятными. Но в глубине души он ненавидел себя за эту слабость - в разговоре с ним он ни на чем ни мог настоять, не мог отказать ему даже в малости, -- и ему было стыдно перед доктором Валери.
  
   Некогда известный и преуспевающий, много лет назад внезапно для всех, кто его знал, свернувший свою практику в городе и перебравшийся жить в деревню, он стал частым гостем в доме Альфреда после того, как Габриэль серьезно заболел. Сказывались последствия его жизни на улице, купание в холодной воде, регулярное переутомление и недоедание.
   Тогда Альфред, не знавший, что ему делать, поступился осторожностью и открылся совершенно незнакомому человеку. Он рассказал ему далеко не все, что знал, и доктор Валери понял это. Он ничего не сказал и взялся за лечение мальчика. Он был хорошим врачом, и Габриэль довольно-таки быстро пошел на поправку. Температура спала, но он еще много недель дышал с большим трудом и часто заходился жесточайшим кашлем, отчего в груди его что-то скрипело, как старое колесо. Ко всему прочему его, как всегда, мучила бессонница, если же ему и удавалось задремать, то сон не приносил ему желанного облегчения. Спал он беспокойно, метался в постели так, словно заживо сгорал на медленном огне, а на другой день не мог оторвать голову от подушки.
   "Дайте ему что-нибудь. Человек вы или зверь?! -- кричал Альфред, взывая к его совести. -- Облегчите хоть немного его страдания".
   "Мне казалось, что вы не глупый человек, мистер Трент, -- спокойно отвечал доктор Валери. -- Почему же я каждый раз должен объяснять вам одно и то же? У мальчика пневмония. От нее абсолютно здоровые люди умирают, если не обеспечить им должного лечения. Подумайте об этом! Мальчик должен быть в сознании, должен бороться с болезнью, для этого ему понадобятся все силы, а их у него не так много. Если бы вы не отказались от госпитализации..."
   Это была правда, Альфред не позволил увести Габриэля в больницу и не потому, что боялся огласки, он просто не верил, что там о нем позаботятся лучше. Мальчик требовал особого, бережного отношения. Предвидя и другие сложности, Альфред подписал все бумаги и взял на себя всю ответственность.
   "Его убьет не болезнь, -- повторил Альфред в свое оправдание, -- а равнодушие медперсонала. Вы сами знаете, доктор, иные болезни под силу вылечить только беззаветной любви. Прошу вас, помогите ему!"
   "Я делаю все, что в моих силах, -- отвечал врач и вдруг добавил: -- Вы считаете меня чудовищем, г-н Трент, потому что я мучаю этого несчастного ребенка. Да, часто тот, кто лечит, терзает рану и калечит, чтобы совсем ушел недуг, но даже сей палач -- наш друг".
   Альфред презрительно фыркнул, на что доктор Валери заметил:
   "Вы знаете, что я прав, г-н Трент".
   Конечно же, он был прав, но Альфред паниковал. Он видел страдания Габриэля, видел, как отнимает у него последние силы та пытка во имя спасения, что называется лечением, как, после назначенных доктором процедур, затуманивается его лазоревый взгляд. Он не спал и не бодрствовал, пребывая в состоянии, которому нет названия, состоянии бесконечной усталости, безразличия ко всему, бесчувствия, небытия, так похожего на смерть.
  
   С тех пор прошло много времени, но доктор Валери все еще продолжал наблюдать Габриэля. От его проницательного взора не могли укрыться изменения в его состоянии. Без особого труда он мог сделать соответствующие выводы -- о существующей между ними связи, о том, что он, Альфред, обещавший ему не прикасаться к мальчику, злоупотребляет своим правом.
   Но, как почти всегда бывает в жизни, все разрешилось само собой, когда однажды доктор Валери застал их вместе.
   -- Добрый день, господа, -- сказал он, закрывая за собой дверь; от растерянности он не придумал ничего умнее.
   Звук его голоса поверг Альфреда в ужас.
   -- Не обращай на него внимание, -- прошептал Габриэль, обвивая рукой его шею, привлекая к себе, стремясь слиться с ним в один живой организм, каким они были минуту назад. -- Продолжай!
   Но Альфред уже физически не мог его удовлетворить.
   -- А черт! -- воскликнул Габриэль и через плечо Альфреда сверкнул глаза на непрошенного гостя. -- Вы все испортили! Можете гордиться собою!
   -- Извините, что помешал вашим играм, -- ответил доктор Валери раздраженно.
   -- Я не принимаю ваших извинений, -- не унимался Габриэль; он оттолкнул Альфреда, который слишком долго возился со своим беспомощным и бесполезным членом, в сторону и теперь сидел на столе, закинув ногу на ногу. -- Вы лишили меня удовольствия.
   -- Надо было запереть дверь. Хорошо, что это был я, а не кто-нибудь из слуг.
   -- Надо было постучать, прежде чем входить.
   Альфред решил прекратить эту перебранку, пока Габриэль не зашел слишком далеко.
   -- Что вы хотели, доктор? -- спросил он невозмутимым тоном, стараясь при этом не смотреть в лицо своему собеседнику.
   -- Я хотел бы осмотреть Габриэля, г-н Трент, с вашего позволения, -- добавил доктор Валери, обращаясь к мальчику с легким поклоном.
   -- Что ж? Смотрите! -- сказал Габриэль, откидываясь назад и широко раздвигая ноги. -- Вставьте в меня что-нибудь более крепкое, чем член моего любовника.
   Альфред побагровел от гнева, побледнел от отчаянья и отошел в дальний угол.
   -- Это займет всего пару минут, г-н Трент, -- сказал доктор Валери.
   Альфред молча кивнул головой.
   -- Сядьте, пожалуйста, -- попросил доктор Валери, подышав на стетоскоп; Габриэль лениво приподнялся. - Как себя чувствуйте?
   -- До вашего появления я чувствовал себя просто великолепно, -- раздраженно отвечал мальчик, -- а жалуюсь я на то, что мой любовник не удовлетворяет меня в той мере, в какой я хочу. -- О, какие у вас нежные руки! - взволнованно, с придыханием прошептал он, когда пальцы доктора Валери касались его груди и плеч, и стал заигрывать с ним в своей привычной манере. -- О да! Давайте! Заберитесь своими пальцами как можно глубже...
   Альфред закрыл глаза, чтобы не видеть ничего этого. Неожиданно Габриэль громко вскрикнул.
   -- Прошу прощения, -- сказал доктор Валери, отнимая у него свою руку. -- Альфред, пожалуйста, проследите, чтобы наш юный друг в ближайшее время сдал мне на анализ мочу и кал.
   -- Что-то не так? - спросил Альфред.
   -- Я не совсем уверен... Обсудим это после того, как придут результаты анализов.
   -- А ведь вы сделали это специально, доктор, -- заметил Габриэль.
   -- Тоже самое я могу сказать и о вас, -- ответил доктор Валери.
   - Сделайте так еще раз.
   -- Вам нравится боль, Габриэль?
   -- Вопрос в том, нравится ли вам причинять боль другим людям?
   -- Нет, мне это не нравиться. Но, как я уже говорил г-ну Тренту, иногда я вынужден это делать -- ради блага моих пациентов.
   Габриэль схватил его за ремень штанов и привлек к себе.
   -- Так вот, ради моего блага, чтобы мне было хорошо, вы, доктор, должны сию же минуту всадить в меня свой член. Только тогда я почувствую себя лучше, когда вы умрете во мне и затопите меня своей спермой.
   -- Габриэль! -- напомнил о себе Альфред, но мальчик сделал вид, что не слышит его.
   -- Вам понравится, доктор, я обещаю.
   -- Неужели?
   -- Еще никто не жаловался.
   Доктор Валери рассмеялся.
   -- У вас отличное чувство юмора, -- сказал он. -- Но вы почему-то никогда не улыбаетесь, особенно когда шутите?
   К удивлению Альфреда, Габриэль не вспылил. Он отпустил доктора Валери и не сказал больше ни слова, кроме того, что он устал, хочет принять ванну и отдохнуть.
  
   -- Простите его, -- сказал Альфред, когда они остались одни. -- Он хотел вас смутить, отомстить вам за то, что вы помешали нам закончить.
   -- Я понял.
   -- Налить вам что-нибудь выпить?
   -- Нет, спасибо. -- Об этом вы пытались предупредить меня при нашей первой встрече?
   -- Да. Габриэль обожает навязывать свое внимание всем подряд.
   -- Очередь дошла и до меня.
   -- Он просто очень сильно на вас разозлился. Вы не его клиент, иначе он бы с самого начала стал с вами заигрывать. Он чувствует, когда им заинтересованы, и пускает в ход все свое очарование, дабы поддержать этот интерес. Он не станет расточать свое обаяние на человека к нему равнодушного, разве только из любопытства или желания отомстить. Но меня и таких, как я, он никогда не пропустит.
   -- Вы ничего больше не хотите мне сказать, Альфред? -- спросил доктор Валери, но Альфред, хотя сердце в нем екнуло, сделал вид, что не понимает, о чем речь. -- Вы же обещали мне.
   -- Попробовали бы сами ему отказать.
   -- Я только что это сделал, если вы не заметили. Вы знаете, что ваши слова только отговорка. Если бы вы захотели, то сумели бы сказать "нет".
   -- Он бы мне не поверил. Он знает о моих чувствах к нему, всегда знал. И вы тоже знали.
   -- Именно! Он знает, что вас влечет к нему. Но вы же мужчина, не мальчик, у которого пик гиперсексуальности, в котором играют гормоны, и поэтому им можно вертеть, как заблагорассудиться. Вы можете и должны контролировать свои чувства. Вы же не спите с первым встречным мужчиной только потому, что у вас на него встало?
   -- Вы полагаете? -- язвительно спросил Альфред.
   Доктор Валери задохнулся от возмущения.
   -- Я не могу отказать ему, -- сказал Альфред. -- Это выше моих сил.
   -- И вы не отступитесь, хотя знаете, что своими действиями, возможно, насосите непоправимый вред его здоровью, -- сказал доктор Валерии, взял свой саквояж и направился к дверям. -- Я был о вас лучшего мнения, г-н Трент.
   -- Вы не понимаете...
   -- Может быть, вы сумеете мне объяснить? Объясните мне, Альфред, откуда пришло это безумие? Каждый день читаешь в газетах, слышишь по радио о том, как родители насилуют своих детей, заставляют их заниматься проституцией и сами же снимают их в порно, как учителя, воспитатели и даже священники совращают своих подопечных, злоупотребляя своим влиянием. Что это? Массовое помешательство? Я ничего не имею против вас и подобных вам, но столько других делают то же, что и вы, из простого подражания. И вам самому не обидно? Эти люди -- они же карикатура на вас. То, что вам или этому несчастному мальчику, как, например, принятие себя, далось путем неимоверных душевных мук, для них вид развлечения. Я не прошу вас отвечать за всех, Альфред. Но вы могли бы проявить больше уважения к самому себе, не обещая мне того, что не в ваших силах выполнить.
   -- Если бы все было так просто. Отказать ему в близости все равно что признать его ущербность как человека и как любовника, ущемить его право на нормальные отношения. Отказать ему -- значит, унизить его, значит, дать ему повод презирать себя еще больше.
   -- Мой отказ унизил его?
   -- Нет. Но мой повергнет его в отчаянье.
   -- Только ваш? Почему?
   -- Я многое знаю о нем...
   -- Со мной не поделитесь? - мимоходом спросил доктор Валери, но Альфред однозначным жестом велел ему замолчать и продолжил:
   -- И я люблю его. Более того -- я не представляю себе жизни без него. Можете понять вы это или нет?
   -- Я все понимаю, -- сказал доктор Валери. -- Мне не так много лет, чтобы я мог забыть, как это бывает. Будьте очень осторожны с ним, Альфред. Он сильно рискует и вы тоже. Вы любите слишком сильно и сведете себя в могилу, если с Габриэлем что-нибудь случиться, а с ним что-нибудь да случиться. Имейте это в виду, когда в следующий раз будете преломлять свое копье. Передайте Габриэлю мои извинения за причиненное беспокойство, добейтесь, чтобы он сдал анализы, и звоните, Альфред, обязательно звоните мне. До свиданья! -- добавил он на прощанье и ушел.
   Как только за ним закрылась дверь, в комнату впорхнул Габриэль.
   -- Я думал, он никогда не уйдет! -- воскликнул он, заключая Альфреда в объятия. -- Несносный человек!
   -- Он желает тебе только добра.
   -- Он не знает, что мне во вред, а что во благо, -- глубокомысленно заметил Габриэль, перебирая рукою завитки волос на шее Альфреда. -- Не будем больше говорить о нем, ладно? Я люблю тебя! Напомнить тебе, на чем мы остановились?
   -- Оставь это, Лилей, -- сказал Альфред, пытаясь отстраниться от его белых изящных рук, так беззастенчиво его обезоруживающих и раздевающих. -- Не надо, прошу тебя.
   Его бросало в холодный пот от прикосновения к коже мальчика, от пряного запаха его тела.
   -- Надо, надо, -- настаивал Габриэль, неторопливо расстегивая на нем штаны. -- Доверься мне, -- добавил он, положив прохладную руку на его твердый пульсирующий ствол.
   Искушение было велико, а человек так слаб. Альфред, зажатый в угол, возмущался, что-то возражал сдавленным от волнения голосом; в горле у него клокотали рыдания, и слезы подступили к его глазам от обиды, что он ничего не может против отравляющего душу и тело очарования, которое Габриэль изливал на него, подобно ангелу, опрокинувшему на землю чашу гнева господнего.
   И сам он в эти минуты был воплощением всего самого прекрасного, самого желанного и самого омерзительного. Блеск его глаз ослеплял, как свет тысячи солнц; губы его были сухими и горячими, как раскаленный под лучами палящего солнца песок; его змеиный язык источал безумие, оно просачивалось в кровь через слюну, через нос и поры кожи и воспламеняло ее до состояния кипения; пальцы его, гибкие, как ивовые плети, и проворные, как ящерки, расправляли все складочки и неровности и забирались во всем отверстия.
   -- Нет... -- шептал Альфред, как в бреду.
   -- Мне прекратить? -- спросил Габриэль.
   -- Нет! -- бессознательно воскликнул Альфред.
   -- Нет? -- удивился мальчик. -- Ты вообще слышишь меня, понимаешь, чего я от тебя хочу?
   -- Нет, -- отвечал Альфред, загребая мальчика в объятия, с силой прижимая его к своей груди: из безвольной жертвы он превратился в соучастника. -- Ничего не хочу понимать.
   -- Я так и думал, -- сказал Габриэль.
  
   Не смотря на эти и другие сложности, все еще возникавшие между ними в процессе общения, Альфред всерьез полагал, что добился того, чего желал всем сердцем: он видел Габриэля счастливым и сам был счастлив подле него. Но оказалось, что цель, к которой он стремился и берегов которой якобы достиг, была мнимой.
   Он понял это, когда в один из вечеров, закончив свой волнующий танец, Габриэль испросил обещанную ему награду.
   -- Чего же ты хочешь? -- спросил Альфред.
   Вместо ответа Габриэль вынул из-под полы своего наряда кинжал и протянул его Альфреду рукоятью вперед. Альфред, все еще не понимая, к чему все это, взял кинжал. Тогда Габриэль схватил его за руку, сжимающую витую рукоять, и решительно направил острие себе прямо в сердце.
   -- Что ты делаешь?! -- воскликнул Альфред, пытаясь высвободить руку, но Габриэль держал его крепко. Не смотря на очевидную телесную слабость, Габриэль обладал чудовищной внутренней силой; когда было нужно, у него находились недюжие силы к сопротивлению.
   -- Пусть смерть станет для меня наградой, -- прошептал мальчик, и глаза его сверкали.
   -- Но почему? -- допытывался Альфред. -- Что случилось?
   -- Я счастлив, Нарцисс! Так счастлив, как никогда в жизни. Это меня и пугает. Я знаю, что случиться несчастье. Не было в моей жизни часа, минуты счастья, чтобы я не заплатил за них тяжкими страданиями: когда я встретил тебя, меня судили и приговорили к смерти; когда ты заговорил со мной, утешил меня и приласкал, я потерял тебя на долгие годы. А за счастье, что я обрел с тобою, я буду расплачиваться до конца своих дней. Судьба много дает человеку, но и много спрашивает с него. "Чем выше я короной вознесен, падение мое тем глубже", -- так и я, всякий раз расправляя крылья, падаю все глубже. Если я низвергнусь в бездну снова, мне уже не подняться. Я не хочу отсрочивать срок расплаты, Нарцисс. Я хочу умереть сейчас, пока я счастлив и у меня есть все, о чем я мечтал, -- ты и твоя любовь!
   -- То, о чем ты просишь, невозможно, Габриэль! Убить тебя -- все равно, что убить себя; разорвать сердце надвое и лучшую его часть выбросить на дорогу, на растерзание голодным псам! Я не могу этого сделать, прости меня, -- Альфред погладил мальчика по щеке и отнял у него свою руку с занесенным над его обнаженной грудью кинжалом. -- Малейшая разлука для меня невыносима, а лишиться тебя навсегда я не могу.
   Взгляд Габриэля угас, и весь он как будто поник, в чертах лица появились первые признаки душевного и физического измождения.
   -- Тебе придется убить меня -- не сегодня, но когда-нибудь, -- сказал Габриэль. -- Но горе твое будет несоизмеримо тяжелее, чем сейчас, потому что сейчас ты можешь сделать это по зову своего сердца, по зову доброго и любящего сердца своего, а потом -- у тебя не будет выбора.
   -- И все равно нет.
   -- Ты боишься, -- с презрительной усмешкой заметил Габриэль, -- потом тебе будет стыдно за свой страх.
  
   Эта буря утихла, но Альфред ждал новой, еще более грозной.
   Он настороженно присматривался к Габриэлю, силясь понять, чего он еще не знает, что не дает ему покоя даже сейчас, когда, по его собственным словам, он совершенно счастлив.
   С середины апреля у него участились и усилились приступы головной боли. Все чаще он стонал и плакал во сне, а поутру все тело его ломило от боли, словно его всю ночь били палками. Когда же Альфред будил его и спрашивал о том, что ему приснилось, что так его напугало, Габриэль, весь в холодном поту, прижимался к нему и отвечал:
   -- Мне снилось, что я иду по темной дороге. Ты идешь впереди, фонарем освещая себе путь. Я все время пытаюсь тебя догнать, но не могу. Я бегу из последних сил, но ты отдаляешься. Я зову тебя, умоляю остановиться, но ты не слышишь. Ты никогда не останавливаешься... Я не поспеваю за тобою. Я опять остаюсь один, один в темноте... А они ждут меня, ждут момента, чтобы схватить и низвергнуть меня в ад, на груду содрогающихся в экстазе, мокрых от пота и спермы тел, где меня будут сношать до дня страшного суда... и после него, если будет что-нибудь после...
   В другой раз, когда они занимались любовью, Альфред заметил, что Габриэль смотрит куда-то в сторону и протягивает кому-то руку, словно там, в темном углу, стоял кто-то. Не отводя восхищенного взгляда, он манил кого-то раскрытым цветком своей ладони, тянулся к нему кончиками пальцев и едва сдерживал слезы радости. Он улыбался и одними губами шептал что-то невразумительное. Альфред пытался привлечь его внимание, но Габриэль не чувствовал прикосновения его рук, не слышал того, что он говорил, пока видение не исчезло.
   -- Да что с тобою, Лилей? -- спросил Альфред, когда, тяжело вздохнув, мальчик закрыл лицо рукою.
   -- Оставь меня, -- попросил Габриэль срывающимся голосом.
   -- Не могу. Сейчас не могу.
   -- Оставь меня! -- закричал Габриэль, подаваясь назад, как птичка, угодившая в силок, но было поздно: Альфред был уже на краю блаженства.
   -- Ну что ты? Что ты?
   -- Отпусти меня, Нарцисс! -- мальчик хлестал Альфреда по щекам, таскал за волосы, бил по плечам. -- Я не хочу! Нет! Убирайся прочь, стервятник! Мне противны твои ласки, твои поцелуи! Ненавижу тебя! Уходи...
   -- Не дергайся, -- умолял его Альфред, усердно работая тазом. - Я стараюсь. Сейчас... я закончу... Вот... и все! Все! О, я без ума от тебя...
   -- Слезь с меня, -- сухо оборвал его Габриэль. Кажется, он хотел сказать еще что-то, но губы его только беззвучно дрогнули, не в силах найти более слов.
   Альфред безропотно подчинился. Габриэль сразу же отвернулся от него, отодвинулся и затаился на самом краешке постели и лежал тихо, почти не дыша, в страшном напряжении. На следующее утро по нему было видно, что он всю ночь провел без сна, словно ему покоя не давали слова, сказанные и те, которые он укрыл в своем сердце. Увидев Альфреда, он первым делом повинился перед ним.
   -- Прости меня, Нарцисс, -- сказал Габриэль.
   -- И ты меня прости. Я не хотел тебя обидеть. Но ты выбрал не самый подходящий момент...
   -- Даже не знаю, что на меня нашло.
   -- Я тоже, -- отвечал Альфред; он не смел на него обижаться, но он хотел знать: -- Что с тобой, душа моя, сердце мое? Ты все так же холоден. Твое белое и холодное, как мрамор, тело всегда остается таким, даже в моих объятиях. После ночи, проведенной со мной, с каким тщанием ты смываешь с себя мой запах и умащаешь себя благовониями, а потом раздеваешь догола и с какой-то болезненной настойчивостью ласкаешь себя до беспамятства перед своими зеркалами. Я настолько тебе неприятен?
   -- Я не могу привыкнуть к твоим прикосновениям, -- через силу произнес Габриэль, и отчаянье его выплеснулось наружу. -- Ненавижу себя за то, что ты делаешь со мной! Но не могу отказать в этом ни тебе, ни себе. Оставь меня с моей проклятой душой! Беги от меня, ежели хочешь сохранить рассудок! Тело мое безумно жаждет твоих ласк, твоих объятий. Оно стосковалось по твоему телу. Но душа моя содрогается от ужаса при одной мысли об этом.
   -- Зачем же ты приходишь ко мне? Зачем так наказываешь себя? Какой грех ты искупаешь в моей постели, а? -- допытывался Альфред.
   Габриэль даже бровью не повел, но Альфред нутром почувствовал, что попал в цель.
   Больше к этому разговору они не возвращались. Альфреду было очевидно, что болезнь, отступившая перед его искренней, безграничной любовью, неотвратимо приближается вновь, и, чтобы окончательно сломить Габриэля, не хватает, должно быть, самой малости.
  
   Примерно в это же время к ним в гости пожаловала двоюродная сестра Альфреда, весьма бойкая женщина, принесшая под своим крылом двух детей своего мужа от первого брака. Не слушая возражений Альфреда, умело льстя его самолюбию, как умеют только близкие родственники, она оставила ему мальчиков, отдала последние распоряжения прибывшей вместе с ней гувернантке и исчезла, пообещав вернуться недели через две.
   "Она вернется не раньше чем через месяц, -- сказал Альфред и подумал о том, как права была его мать, когда, впервые услышав о предстоящем замужестве своей любимой племянницы, говорила, что ей не следует выходить замуж за человека, который старше ее на двадцать лет.
   Ее визит, появление мальчиков и их гувернантки - все было некстати, словно кто-то наверху решил окончательно добить его.
   Альфред вынужден был представить мальчикам Габриэля как свою жену.
   Габриэль был так прекрасен в своем платье и так естественен, что никто, если бы, конечно, не знал всей правды, не заподозрил бы его в обмане. В нем не было того жеманства, той вызывающей томности в движениях и речи, подчеркивающих его гомосексуальность. Альфред ненавидел этот тон, изнеженный и капризный тон, который был присущ некоторым из его любовников. Он испытывал отвращение, когда с ним заговаривали подобным тоном, на всю улицу афишируя характер их отношений, и даже не пытался скрывать этого. Возможно, это было лицемерием с его стороны, а, может быть, данью его безумной любви представлять все не таким, каким оно является на самом деле, всему придавая ореол загадочности и священнодействия. Он сам переступал через любые условности, но в то же время хотел втиснуться в их тесные рамки: он был не против спать с несовершеннолетним мальчиком, появляться с ним в обществе, но не хотел отрыто, на глазах у всех, проявлять своих чувств к нему. Поцелуи, нежные слова -- это музыка, которая приятнее всего звучит в условиях камерного зала, где наслаждение ею безгранично и не вызывает ни в ком отвращения.
   Но Альфред не позволил Габриэлю долго блистать в отведенной ему роли. На следующий день, после приезда мальчиков, он закрыл его в своей спальне, а детям сказал, что его жене не здоровится. Он не хотел, чтобы кого-нибудь из его племянников постигла участь Ариэля.
  
   Этим ласковым прозвищем Габриэль называл хорошенького, белокурого мальчика лет четырнадцати, как потом узнал Альфред, который ворвался в его жизни внезапно. Альфреду было трудно поверить, что Габриэль может икать развлечений на стороне, когда всякая неопределенность в их отношениях исчезла. С другой стороны, зная взбалмошный характер своего возлюбленного, он был вправе ожидать от Габриэля чего угодно, но увиденное - в сарае, позади конюшни, на золоте скошенной травы -- не столько не удивило его, сколько шокировало.
   Подмяв под себя мальчика, он энергично пользовал его зад страпоном, а сзади принимал ласки покорного каждому его слову и жесту Марка. Он безропотно отполз в сторону, когда Габриэлю отогнал его, как надоедливую осу, пренебрежительным и красивым движением руки, а сам, вынув из мальчика страпон, откинулся головой ему на колени. Мальчик высвободил его из кожаных доспехов; Габриэль широко раздвинул ноги и предоставил ему возможность ласкать себя, пока по его знаку Марк не взял в руку хлыст. Он сначала просто играл, касаясь им заднего прохода и отстегивая легкие удары по внутренней стороне бедер, потом принялся отпускать удары в промежность, при чем нередко попадал по нежным пальцам мальчика, отчего тот вздрагивал, и чем сильнее они становились, тем ярче отзывалось его тело. Габриэль корчился и извивался, как ящерица на горячей сковородке, но запрещал Марку останавливаться. Он схватил мальчика за шею и привлек его губы к своим. Он стонал от удовольствия. Избив его, Марк ввел в него свой фаллос, встреченный Габриэлем таким бурным восторгом, каким не мог похвастаться даже Альфред. Мальчик, ласкавший его, лег ему на грудь, прижавшись своими гениталиями к его лицу, и зарылся головой ему между ног, припал губами к свежим рубцам и покрывал их поцелуями. Габриэль отвечал ему тем же, одновременно с фелляцией сократируя его пальцами. Их обнаженные тела жили, дышали в одном темпе. Он добился того, что его любовники кончили одновременно, и, лишившись чувств, лежал между ними, залитый их спермой.
   Альфред курил неподалеку, с улицы наблюдая за их играми. Когда все стихло, он прошел внутрь, опрокинул и раздавил ногой керосинную лампу, схватил Габриэля за волосы и голым выволок на двор. Габриэль не сопротивлялся, только закрывал лицо от света вновь разгорающегося дня.
   Марк, на ходу подтягивая штаны, бросился за ними следом.
   -- Г-н Трент, позвольте мне все объяснить...
   -- Марк, исчезни! -- ограничился сухим замечанием Альфред; держа в одной руке кнут, он тащил Габриэля по влажной от росы траве, по острым камням садовой дорожки, -- на глазах у всей прислуги, которая сбежалась тушить начавшийся пожар и с ужасом (но не без тайного удовольствия!) наблюдала за происходящим. -- Иначе я за себя не ручаюсь!
   -- Да делайте со мной, что хотите, только его не трогайте! -- закричал Марк и, упав перед ним на колени, преградил ему путь. -- Месье, умоляю вас, не причиняйте ему вреда, не наказывайте его! Он ни в чем не виноват. Он не собирался вам изменять -- это я его заставил. Я его изнасиловал.
   В это так мало верилось и звучало до того нелепо, что Альфред засмеялся.
   -- Клянусь вам, это правда. Ничего похожего на то, что было между нами первый раз. Он ничего не требовал от меня, ни на чем не настаивал, лишь однажды попросил сдать вместо него анализы для доктора Валери...
   -- Заткнись, Марк! -- прошипел Габриэль.
   -- Я не давал ему прохода, я преследовал его, дарил ему цветы и игрушки из секс-шопа, покупал наркотики...
   И это в то время, как Альфред (и Марку это было известно) всеми позволительными способами пытался пресечь пагубную привычку своего любовника пудрить нос кокаином, а, после бешеного секса, пить абсент с добавлением лауданума, лежа в ванне с горячей водой, закутанный в кружево душистой пены. Он ужасно боялся, что когда-нибудь, находясь в наркотическом угаре, он утонет, и любая помощь будет бесполезна, потому что, пока он будет ломать дверь (а Габриэль всегда запирал ее), бесценные минуты будут упущены.
   -- Знаешь, -- сказал Альфред, утирая слезы, -- я бы мог еще предположить, что он тебя изнасилует, как этого мальчика, но что ты его... -- и резко посерьезнел: -- По твоему, я настолько глуп, чтобы поверить в то, что он, -- тут он с такой силой дернул Габриэля за волосы, словно хотел оторвать ему голову, -- тут совершенно не при чем?! Неужели ты не понимаешь, Марк, что он все подстроил?! Что он использовал тебя?! Что он лег под тебя, чтобы лишний раз досадить мне и получить дозу?! Мы все только пешки в его руках! Мой тебе совет, Марк: найди себе хорошую девушку и женись на ней, даже если один только Габриэль занимает все твои мысли. Он не лучший предмет для увлечения, тем более для любви. Он -- чудовище.
   Альфред вместе с Габриэлем направился к дому, а бедный Марк так и остался стоять на коленях.
  
   -- Вы только посмотрите на эту дрянь! -- орал Альфред, втаскивая Габриэля в спальню. -- Ты плакался мне, рассказывая о том, как тебя насиловали, как тебя использовали, изображал из себя несчастную жертву, хотя на самом деле ты самая обыкновенная шлюха, которая день и ночь трахает всех подряд! Хорошо, что теперь я знаю, что ты из себя представляешь, и относиться к тебе буду соответственно.
   Рывком поставив Габриэля на ноги, он отшвырнул его к письменному столу и стал отпускать беспорядочные удары кнутом. Он не щадил его. За то, что он сделал с тем мальчиком, его следовало забить до смерти, но в какой-то момент, оценив тяжесть и объемы орудия в своей руке, Альфред подумал, что в его власти нанести ему раны более болезненные, подошел к Габриэлю, вцепившись сзади ему в шею, прижал его щекой к столешнице, коленом раздвинул ему ноги и со всей силы всадил в него резное кнутовище. Сперма Марка послужила отличной смазкой; Габриэль истекал ею как сука. Альфред действовал намеренно грубо и быстро: ему было противно смотреть на Габриэля, он испытывал омерзение, когда его пальцы невзначай проникали ему в анус.
   -- Ты этого хочешь?! - допытывался он. -- Тебе это нравится?! Тебе нравится эта грязь?!
   Габриэль, давно давившийся беззвучным смехом, расхохотался в полную силу:
   -- Наконец-то! За это я тебя люблю! За жестокость, с которой ты меня любишь!
   -- Ты мразь! Исчадие ада! Тварь! Я ненавижу тебя! Я больше никогда к тебе не прикоснусь, никогда не лягу с тобой в одну постель!
   -- Не сможешь. Марк ведь не смог. Он был со мной дважды, он стыдился того, что трахает меня, но не нашел в себе силы отказать мне в третий, в четвертый, в десятый раз. Мне достаточно посмотреть на него ласково, и он наизнанку вывернется ради меня. Никто из вас не может мне отказать. Вы все хотите меня, только меня, потому что я лучший.
   -- Ты всего лишь маленький жалкий уродец с огромной дырой в заднице, - с чувством глубочайшего презрения в голосе отозвался Альфред. -- Сколько лет этому невинному созданию, которое ты развратил?
   -- Я не спрашивал его об этом. Он мне понравился. Он был так мил, так наивен, а мои речи так ласковы и коварны, что он легко подпал под чары моего обаяния и добровольно лег со мной в постель. Теперь он ищет моего внимания, сам берет мою руку и направляет себе в промежность. С радостью, слишком хорошо мне знакомой, он принимает меня и охотно учится у меня всему. Прикосновение его маленьких ручек легко и невинно, как касание цветка.
   -- Замолчи! -- Альфред выдернул из него липкое от спермы и крови кнутовище и запустил им в одно из зеркал, от силы удара разлетевшееся на тысячу осколков. -- Учишь его находить удовольствие там, где есть только грязь и разврат, получать удовольствие, валяясь в этой грязи. Как ты можешь? Ты?! Особенно после того, как над тобой так измывался Леонард и все остальные.
   Габриэль расхохотался пуще прежнего:
   -- Он не делал со мной ничего такого, чего бы я сам не желал. Запомни это. Невозможно кого-либо заставить любить свой позор и свою боль.
   Альфред не совсем понял, что он имел в виду, и, словно по инерции, продолжил развивать прерванную мысль:
   -- Но сколь бы велики не были твои страдания, ничто не оправдывает проявление твоей собственной тирании. Ты не смеешь обращаться со людьми, которых бог уберег от таких страшных испытаний, как твои, как с марионетками. Они не в ответе за преступления других.
   -- Ты говоришь так, будто я делаю их несчастными. Но посмотри на них, на себя - только со мной вы обретаете себя и чувствуйте себя по-настоящему счастливыми.
   -- С тех пор как ты появился в моей жизни, я не знал ни одного спокойного дня, ни одной ночи. И ты называешь это счастьем?!
   -- Каждый понимает счастье по-своему, -- отвечал Габриэль, пока Альфред пристегивал его наручниками к батарее. -- Тебе нравится страдать, Нарцисс, как и мне, ты любишь свою боль, как и я. Ты жив еще только потому, что у тебя есть я со своими причудами, источник твоих страданий, повод пожалеть себя лишний раз. Если я не буду раздвигать ноги перед Марком, или Тревесом, или Жаном, ты, пожалуй, почувствуешь себя обделенным.
   Альфред раздвинул шторы на окнах -- Габриэль низко опустил голову и отвернулся к стене, насколько это позволяли скованные за спиной руки, -- и наблюдал за суетой вокруг охваченной огнем конюшни, однако все происходящее мало его трогало. Его взгляд скользил поверху, он задержался на Марке -- принимавший активное участие в тушении пожара, юноша замешкался, словно почувствовав что-то, посмотрел на Альфреда и, понурив голову, пошел дальше, -- и Альфред вспомнил о том, что еще должен сделать. Он тщательно перерыл все в ванной комнате и в спальне, извлек из тайников все запасы абсента, лауданума, кокаина и морфина и спустил их в унитаз.
   -- Почему не спрашиваешь, что я делаю? -- спросил Альфред, заметив, сколь внимательно Габриэль прислушивается к его шагам, к звукам открываемых створок шкафа и выдвигаемых ящиков.
   -- Я знаю, -- ответил Габриэль, -- и я не боюсь.
   -- Потому что по-настоящему тебя еще не ломало. Когда тебя выгоняют на улицу, а перед этим в течение нескольких часов около сотни человек трахает и бьет тебя, проблема ломки отходит на второй план, не так ли? А в виду того, какой популярностью ты пользовался, тебя, должно быть, так отделали, что ты несколько дней провалялся в забытьи.
   -- Если ты пытаешься таким образом меня наказать...
   -- Я не собираюсь тебя наказывать и не хочу, чтобы ты воспринимал мое желание помочь тебе как наказание. Если ты легко переносишь абстинентный синдром, что у меня лично вызывает большие сомнения, тем лучше: тебе проще будет отказаться от наркотиков совсем. Это одно из моих условий.
   -- Какие еще?
   -- Во-вторых: больше никаких несовершеннолетних мальчиков; в-третьих: ты еще раз сдашь анализы для доктора Валери, только сделаешь это сам, не прибегая к помощи Марка или кого-то еще.
   -- И что тогда?
   -- Тогда все будет как прежде: ты, я и весь мир у наших ног.
   -- Это неосуществимо.
   -- Пожалуйста, подумай над моими словами, Габриэль. Вспомни, как замечательно мы жили, только мы вдвоем?
   Габриэль ничего ему не ответил; Альфред запер его и прошел к себе.
  
   Как он и предполагал, Габриэль не обнаруживал ни тени раскаянья или смирения: это было бы странно, ведь они не были ему свойственны. Он ни на что не жаловался, не унижался, умоляя отпустить его, и ничего не просил, предпочитая с гордым видом отмалчиваться, чем пытаться кому-то что-то доказать. Хотя Альфред видел, как ему тяжело, и знал, что мальчик ни за что в этом не признается, он не спешил с прощением. Ему доставляло удовольствие видеть его скорчившимся на полу в неестественной позе, с вывернутыми назад руками. Его руки, его плечи, ложбинка, образовавшаяся между лопатками, манящая кончики пальцев, -- нет ничего более красивого и волнующего, чем мужчина (или мальчик) со связанными за спиной руками! -- для усиления эффекта Альфред связал ему локти шелковым шарфом -- мраморная белизна кожи и капельки запекшейся крови на месте рубцов лишили Альфреда сердца. Он стоял над Габриэлем и, время от времени проводя рукой между лопаток, как герой Фаулза, с умилением и радостью повторял про себя: "Мой! Мой!" Он без зазрения совести мог бы продержать его в таком положении до самого вечера и даже дольше, если бы Габриэль не напугал его. Когда он потерял сознание, Альфред освободил его и перенес на постель, размял его затекшие руки и ноги и языком и перекисью водорода обработал нанесенные ему раны. Он не связал его снова, не остался с ним на всю ночь, о чем пожалел уже утром: воспользовавшись темнотой, Габриэль сбежал.
  
   Тут уж было не до пререканий. Альфред и Марк объединили свои усилия для поиска и поимки беглеца. Они нашли его в ближайшем городке, в обычном баре, где он флиртовал с каким-то мужчиной средних лет и довольно-таки отталкивающей внешностью. Встретившись взглядом с Альфредом, Габриэль склонился к своему спутнику, что-то прошептал ему на ухо, поднялся из-за столика и пошел в туалет. Альфред проследовал за ним, караулил у входа, ждал или его самого, или его спутника, который получил приглашение и с минуту на минуту должен был присоединиться к мальчику. Он долго ждал, пока не отважился проверить свое предположение. Габриэль ускользнул от него через черный ход, и, пока Альфред подпирал дверной косяк, его спутник тоже скрылся.
   В другой раз они столкнулись с Габриэлем на закрытой вечеринке, куда он пришел с каким-то модником и сразу же поменял его на нового. Состоялся аукцион: желающий уединиться с одним из гостей должен был заплатить за это. Габриэль выставил свою кандидатуру. Он вышел на подиум -- короткий черный плащ из блестящей кожи с алой шелковой подкладкой, одетый прямо на голое тело, на шее полупрозрачный шарф в тон, стройные ноги обтянуты черными чулками в сеточку и черные туфли на высоком каблуке - встал спиной к залу, нагнулся и посмотрел на присутствующих меж широко расставленных ног. Кое-кто в зале взвыл от удовольствия. Габриэль, не меняя позы, присел, еще больше продемонстрировав свои безупречные формы. За последнее время Альфред видел его всяким, но ему не хотелось верить, что его возлюбленный может быть таким. То, чем он занимался в борделе г-жи Эрнестины, понятно, но сейчас никто не грозил ему расправой, никто не заставлял его?! Он был отвратителен. Альфред участвовал в шутовских торгах, но не смог перебить ставку: впервые у него не хватило денег (принимали только наличные). Габриэль ушел с победителем в отдельную кабинку, и Альфред снова потерял его.
   Подобных эпизодов были десятки. Они гнали его без малого два месяца. Он был недосягаем для своих преследователей, а, когда им начинало казаться, что они потеряли его след навсегда, он специально давал о себе знать. Он откровенно издевался над своими гончими. Прогуливаясь по улицам с незнакомыми молодыми людьми, он сворачивал с ними в темные подворотни. Он растворялся среди танцующих на дискотеке, увлекая за собой заинтересовавшего его субъекта, который не в состоянии удержать в штанах свой член. Одним он отдавался, других соблазнял, третьих, не столь покладистых, как ему хотелось, а, может, в силу каких-то скрытых причин, насиловал. В том, что он способен и на это, Альфред уже не сомневался. Чудно и жалко выглядел один парень, после того, как Габриэль расстался с ним. Крупный и мускулистый, он сидел на скамейке в парке и украдкой утирал слезы и сопли; когда Альфред спросил, что случилось и не нужна ли ему помощь, парень наорал на него, но голос его при этом срывался на щенячий визг. Сколь слаба и презрена оказывается сильная половина человечества, если она не в силах противостоять откровенной провокации!
   Они настигли его только потому, что он сам этого захотел, он устал и пресытился всем. Последние дни в ожидании своих верных псов он провел в грязном притоне курильщиков опиума. Он лежал в бесстыдной позе на линялых матрасах, пребывая в сладостной полудреме. Его беспомощностью мог воспользоваться любой, но он, кажется, и не возражал против этого. А тот факт, что никто не остановил Альфреда с мальчиком на руках, говорил о том, что за получаемый опиум он исправно и сполна платил своим телом.
   Альфред привез Габриэля домой и уложил в постель, а сам сел рядом. Он на него не сердился, как ни хотел, -- просто не мог. У него было достаточно времени все обдумать. Он сожалел о том, что унизил его, выставив перед слугами, что обидел его, обозвав его, пусть и вполне заслуженно, шлюхой и мразью, что мерзко и грубо обошелся с ним, избив и изнасиловав его рукоятью кнута.
   Когда Габриэль проснулся, Альфред попросил у него прощение и постарался объяснить ему и прежде всего самому себе, почему он так себя повел:
   -- Я знаю, что не имел права так поступать с тобой, но мерзость твоего поступка оправдывала, как мне тогда казалось, жестокость наказания, которому я тебя подверг. Конечно же, я должен был выслушать тебя и попытаться, хоть это и очень трудно, понять. Ты не мой раб, ты - мой возлюбленный и, как я уже говорил, волен в своих желаниях, просто они чересчур экстравагантны и чреваты... Прости! Я всего лишь хотел защитить тебя, Габриэль, защитить от тебя самого. Ты еще совсем ребенок, но, если все вскроется, если кто-нибудь узнает об этом мальчике, ты будешь отвечать за него перед судом, а я не хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму. Ты и сам этого не хочешь, если только в твои планы не входит стать "aspro" для своих сокамерников на ближайшие лет десять. Ты столько не выдержишь, даже не стоит пробовать.
   Габриэль спокойно выслушал его и тяжело вздохнул.
   -- Как ты мне надоел, -- произнес он, -- надоел со своей любовью, со своим прощением. Перед кем ты оправдываешься?! Ты забыл, откуда вытащил меня, чем я занимался все последнее время? Я вел разгульную жизнь, без устали полировал чужие копья, и мне очень хорошо платили за это: дорогая одежда, изысканные яства, наркотики. Ты прав, я шлюха. Я всегда ею была и умру ею. Ты знал это, когда брал меня. Если ты смирился с этим, то и веди себя соответствующе - не мешай мне. Жди своей очереди. Я позову тебя. Или сам приду к тебе, если буду свободен. Но не смей просить у меня прощение. Пожалей меня, Нарцисс, не дай мне еще острее почувствовать собственное ничтожество.
   -- Не говори так, -- Альфред протянул руку и, не смотря на то, что Габриэль оттолкнул ее, отвернулся и зарылся лицом в подушку, ласково погладил его по волосам: -- Если бы ты только знал, как я перепугался, когда не застал тебя поутру в спальне. Я подумал, что больше никогда тебя не увижу. Не убегай больше, прошу тебя. Делай, что хочешь, я не обижусь, не упрекну тебя, правда-правда, только не убегай.
  
   Ариэль вернулся. Он приходил во второй половине дня всего на пару часов, но и их хватало, чтобы отравить Альфреду жизнь. Он старался выглядеть спокойным, но мучился ужасно: в нем боролись ревность с желанием. В присутствии Ариэля он чувствовал себя лишним и обделенным, не смотря на то, что Габриэль ублажал их обоих, каждого в свое время.
   Габриэль сам пришел к нему и привел Ариэля: он по себе знал, что заткнуть истошно вопящей совести глотку можно было лишь утолив свое желание. Они легли в его постель, прижались к нему с обеих сторон и ласкали его -- Габриэль сзади, Ариэль спереди -- до тех пор, пока он не взревел от желания. Тогда они переключились друг на друга и составили первую фигуру: Габриэль содомировал мальчика, а Альфред - Габриэля, который, впрочем, скоро предложил новый сценарий. Завалившись на спину, он увлек за собой Ариэля, спеленал его, как младенца, своими гибкими конечностями, тем самым подготовив плацдарм для атаки Альфреда, и своею рукой направил в мальчика его член. Первым желанием Ариэля, когда он начал свое движение, было сжать колени, вырваться, но Габриэль держал его мертвой хваткой, пока Альфред не закончил с ним, и его не разжалобили ни стоны, ни горестные всхлипывания мальчика.
   -- Я, должно быть, убил его, -- сказал Альфред, когда к нему вернулась способность говорить членораздельно.
   -- С ним все в порядке, Нарцисс, -- сказал Габриэль. -- Ему хорошо. Оплодотворенный твоим семенем, он пребывает в великом блаженстве. Я ему даже немного завидую: мне так хорошо давно не было.
   -- Никогда не прошу себе... чудовище!
   -- Успокойся, -- Габриэль ласково погладил Альфреда по бедру. -- Он еще будет целовать тебе руки и умолять тебя сделать это снова. Он будет любить тебя даже за ту жестокость, с которой ты действовал, потому что ты у него первый. Я не в счет. Я научил его тому, что знаю сам, но ты, именно ты напитал его любовью и жизнью. Это как первое причастие. Только принимаешь его не всегда устами и не из рук священника.
   -- А кто причащал тебя? - спросил Альфред.
   -- Леонард. Радость моя, продолжим наш урок? - обратился он к Ариэлю, открывшему глаза, и, когда мальчик, к удивлению Альфреда, согласился, поведал ему свой план: - Пока мы будем ласкать друг друга, Альфред, чередуя наши задницы, покроет нас обоих, но, чтобы кончить, -- Габриэль выразительно посмотрел на Альфреда, -- ему придется встать на четвереньки, ты ляжешь под него под углом не более сорока пяти градусов, возьмешь в рот его член, а пальцы засунешь ему в анус, как я тебя учил; он у него достаточно просторный, чтобы целиком поглотить твою маленькую кисть. Для тебя я сделаю тоже самое, спрятав голову у тебя между ног: ощущение напряженного сфинктера приумножит вашу радость и усилит отток семени, и подставлю свой зад Альфреду. Он должен будет ласкать его языком, а пальцами раздражать мне отверстие мочеиспускательного канала.
   Мнения Альфреда по данному вопросу никто не спрашивал. Если он и надеялся свое участие в играх мальчиков свести к созерцанию, то весьма переоценил свои силы.
   Габриэль держал его при себе. Ему необходимо было наличие крепкого фаллоса в своей заднице, в то время как руки его или губы обследовали промежность и задний проход мальчика. Он, как обычно, играл первую скрипку, а Ариэль и Альфред подчинялись, хотя для этого нужно было утратить всякий стыд и чувство брезгливости. Габриэль становился все более требовательным, он все время находился в поиске новых способов удовлетворения. С мальчиком (да и с Альфредом тоже) он обращался ничуть не лучше чем сутенер с проституткой, даже позволял себе иногда несильно ударить его.
   -- Как он только терпит тебя? - удивлялся Альфред.
   -- Он любит меня, как и ты, как до поры до времени меня любили мои мальчики, -- отвечал Габриэль. - А любовь - это всегда боль, это всегда самоубийство. Разве ты не знал этого? Если кто-то осмеливается любить, он должен быть готов к саморазрушению, к тому, что ему предстоит раствориться в своем любимом, подчиниться ему во всем.
   -- Твои мальчики? Ты имеешь в виду своих учеников в Фест-Сюнд? -- уточнил Альфред.
   -- Умно, не правда ли? Кто, как не я, знал, что нужно этим несчастным.
   -- Тебе достало совести...
   -- Это была сделка. Сюнд спросила меня, понравилось ли мне с Тилем, понравилось ли мне спать с ним, а потом предложила выбрать мальчика, обольстить его и обучить тому, что я умею, а в качестве наглядного пособия обещала приставить к нам своего самого лучшего любовника с членом таких великолепных размеров, что соперничать с ним мог только Леонард. Отлично зная о моем увлечении красивыми мальчиками и мужчинами определенных достоинств, она не сомневалась в моем согласии. Первым я выбрал Рене.
   Ему было двенадцать; его мать умерла полгода назад, и, так как других родственников у него не было, судья назначил его опекуном отчима, который очень скоро после этого стал приходить к Рене за утешением. Он бил и насиловал его каждую ночь, не выдержав этого, Рене сбежал из дома и попал к Сюнд. Такого красивого мальчика у меня никогда больше не было, он затмевал собою солнце; я не мог смотреть на него без слез.
   Сначала он дичился меня -- они все так, -- но, видя, что я, в отличие от остальных, для него не опасен, что я такая же жертва, как и он, -- для этого хватило нескольких выразительных, прекрасно разыгранных сцен -- он проникся ко мне доверием и начал искать у меня сочувствия и защиты, как у более старшего и опытного. Мы много разговаривали, сидя в каком-нибудь укромном местечке -- я слушал его, он слушал меня, -- и очень скоро мы стали друзьями, очень близкими друзьями. Он безгранично мне доверял и знал, что я не причиню ему боли и ни за что не заставлю его страдать.
   Опуская прелюдию с ужином, с совместным принятием ванны, с расслабляющим массажем, во время которого я поцелую и обласкаю его со всех сторон, я прячу голову у него между ног и делаю ему продолжительный, с большим количеством оргазмов минет, не забывая при этом оказывать внимание его анусу. Я сосредотачиваюсь только на нем, как только мой любовник хорошо возбудиться и член его будет стоять, как литой, и начинаю ласкать его языком то вокруг, то протискивая его вовнутрь. Я действую так нежно и настойчиво, что он, наконец, решается пропустить туда же мои обильно умащенные кремом пальцы. У него была маленькая, потрясающе узкая задница, как когда-то у меня, в ней и моим-то пальцам было тесно, а говоря уже о чьем-нибудь члене. Но я не тороплюсь, даю ему привыкнуть к этому совершенно новому для него ощущению, позволяю насладиться им и самим процессом. Я долго и старательно ласкаю его и, вот когда сфинктер достаточно расслабится, я применяю страпон. Без столь длительной подготовки это было бы трудно: при виде его, как при виде эрегирующего члена, у большинства из них начинается паника, их мысли обращаются к моменту изнасилования, и они зажимаются, переживая эту пытку заново, но не со мной. Медленно и осторожно я наступаю, помогая себе рукой, а другой -- в это время поглаживаю трепещущий член своего любовника.
   Как любила говаривать в беседах с Леонардом моя матушка: "Доставь ему ни с чем не сравнимое удовольствие, такое, чтобы он не знал и не хотел знать другого более острого наслаждения, чем чувствовать твой член в своей заднице, чтобы он томился в предвкушении этого волнующего момента и подгонял тебя, своею рукой вставляя в себя твой член". Я это и делал, а потом к нашей компании присоединился третий и началось самое интересное.
   Разумеется, мы скрывали наши отношения, хотя все наши свидания тщательнейшим образом записывались на пленку, каждую из которых Сюнд лично просматривала. Когда она сказала, что выставит Рене перед своими гостями в ближайший вечер, я попытался протестовать, говорил, что он еще не готов. Это было не так, я лгал, я не хотел расставаться с ним, я знал, что потеряю его, его любовь, его уважение, что он не простит меня. И она это знала, и не изменила своего решения.
   Мне не позволено было участвовать, и я ждал Рене в коридоре. Когда он вышел из гостиной и, обессиленный, сполз по стене на пол, я бросился к нему, а он, узнав меня, плюнул мне в лицо и оттолкнул в сторону. Я не обиделся на него. Я только молил бога, чтобы он ничего с собою не сделал, а если ему это удастся, чтобы Он смилостивился над ним и всю тяжесть его греха переложил на мои плечи, потому что только я один и был виноват в его падении.
   Сюнд сразу же предложила мне выбрать нового мальчика, а, чтобы я не вздумал отказаться, пригрозила отослать Рене в подвал. Если бы она приказала убить его, применив к нему какую-нибудь зверскую казнь, я бы не сомневался и стоял на своем, и пусть бы он умер, но позволить ей похоронить его заживо... Я выпестовал еще восемнадцать мальчиков. Я был с ними счастлив, меня согревала и оберегала их любовь, но чем больше их становилось, тем тяжелее мне было. Я видел, как они теряли веру в бога и в людей, как теряли себя, сгорая во все пожирающем огне сладострастия, как стремились к этому и как умирали, без покаяния, без надежды. К моменту моего изгнания из девятнадцати мальчиков в живых осталось только восемь, меньше половины, это ужасно! Кому-то, как Рене, Кюлафруа, Оливье и Камилю, повезло больше -- их продали, как собак, богатым людям, хотя можно ли назвать это везением, не знаю, может быть, я прав, занося их в список умерших, и их уже тоже нет на свете, как остальных. Антуана так отхлестали по лицу розгами, что глаз вытек, а, когда он полностью ослеп, его вышвырнули на улицу; Огюстена убил Адольф; Мишеля задушил его клиент; Луи умер от передозировки; Морис попытался сбежать и навсегда исчез с поверхности земли; Жоржа -- Сюнд торопила меня, как обычно, но то была не моя прихоть, очень сложный случай, я говорил ей, говорил, а она не послушала -- он защищался отчаянно, и тогда его до смерти забили палками, она не захотела спасти его, как спасла меня, когда одному клиенту пришло в голову поступить со мной точно так же, а Этьен, напротив, выполнил все, что от него требовалось, но потом, закрывшись в ванной комнате, вскрыл себе вены. Марио... Надеюсь, он не долго мучился. Не хочу думать, что он прошел через тот же ад, что и я, и теперь замерзает в какой-нибудь подворотне, живя только подаяниями "сердобольных" граждан. Или, что еще хуже, что он умирает в эту самую минуту под кем-нибудь в том подвале. Марио всегда был у нее на особом счету, она даже позволяла себе прислушиваться к его советам, к советам своего массажиста. Хотя после того, как он поцеловал меня вместо того, чтобы, как другие, изнасиловать и избить, она могла изменить свое мнение и отдать его на растерзание, как отдала мне в качестве эксперимента. Ей, должно быть, было интересно, что будут делать с друг другом в постели два слепых кастрата. Вот и посмотрела! Я ничего о нем не знал и уже никогда не узнаю, но только он один мог меня утешить и успокоить, когда уже не помогали ни наркотики, ни пытки, только прикосновения его рук не вызывали у меня омерзения. Он сказал, что время, проведенное со мной, было самым лучшим, самым счастливым в его жизни... Число окружающих меня мертвецов растет день ото дня, Нарцисс, и я ничего не могу с этим поделать.
   -- Остановись, -- посоветовал Альфред, глядя на нежившегося в постели рядом с ними мальчика, -- и для начала отпусти Ариэля. Отпусти его, пока окончательно не сломал ему жизнь.
   -- Он не уйдет.
   -- Поэтому ты должен его прогнать.
   Габриэль ничего ему не обещал и, как могло бы показаться, благополучно забыл об этом разговоре, хотя последующие события без сомнения были его логическим продолжением.
  
   Точно малые дети, мальчики с криками и смехом носились по спальне и дрались подушками. Когда у Габриэля уже не было сил смеяться, он последний раз ударил Ариэля, повалил его на постель и стал целовать. Альфред оставил их на несколько минут, чтобы отдать кое-какие распоряжения, а, вернувшись, увидел, как Габриэль душит мальчика подушкой.
   -- Ты опоздал, -- сказал Габриэль с чувством выполненного долга, когда Альфред бросился к нему. - Слуги Господни всегда опаздывают.
   -- Надеюсь, сегодня они вовремя, -- ответил Альфред; вышвырнув Габриэля из постели, он склонился над Ариэлем, тряс его за плечи, хлестал по щекам, пока, наконец, не услышал его судорожный вздох и кашель.
   -- Молодец, мой мальчик! Молодец! - обрадовался Альфред и, помогая Ариэлю сесть, подсунул подушку ему под голову. -- Переведи дух. Теперь все будет хорошо.
   -- Что..? Почему? - спросил Ариэль. - Где Габриэль? Альфред, что вы с ним сделали?
   -- Габриэль... - Альфред обернулся -- и упал на колени перед лежащим на полу лицом вниз мальчиком. - Боже мой, что я наделал!
   Он повернул Габриэля лицом к себе, и они с Ариэлем с облегчением услышали его взволнованный шепот:
   -- Я все сделаю... сейчас. Не надо никого звать, пожалуйста. Если желаете мне добра, не говорите никому...
   Альфред поднял Габриэля и перенес на софу у камина.
   -- Ложись и не о чем не думай, -- сказал он, укрывая его пледом.
   Габриэль обвил руками его шею; Альфред взял его руки в свои, поцеловал и сложил их ему на грудь.
   -- Полежи вот так, мальчик мой, -- сказал Альфред, ласково погладив его по щеке. -- Закрой глаза. Отдохни немного.
   -- Как вам угодно, -- ответил Габриэль, послушно закрывая глаза. -- Вы платите.
   Ариэль смотрел на их диалог как на сцену из какого-то мистического фильма.
   -- Не волнуйся, -- поспешил успокоить его Альфред, -- с ним все будет в порядке. Он уснет, а завтра мало что будет помнить.
   -- Что это было?
   -- Не сердись на него.
   -- Я не сержусь. Отец говорит, что он болен.
   -- Отец? А кто твой отец? - спросил Альфред с неподдельным любопытством: он до сих пор ничего толком не знал о нем, кроме той полуправдаподобной истории, что сочинил для него Габриэль.
   -- Доктор Валери.
   Альфред не поверил своим ушам.
   -- Ты?! И ты... Как ты вообще..?
   -- Я сам пришел.
   -- Сам?!
   -- Да. После того, что я слышал от своего отца, мне захотелось с ним познакомиться.
   -- Зачем?! Зачем тебе это было нужно? Он же превращает в грязь все, к чему прикасается, даже мыслью. Сам шлюха и плодить шлюх вокруг себя. Над всем смеется, ни во что не верит.
   -- Не говорите так, -- сказал Ариэль. -- Он очень несчастный человек.
   -- О да! Если за прошедший день он никого не унизил, ни с кем не переспал, он считает этот день бесполезно прожитым, а себя несчастнейшим из людей! -- съязвил Альфред.
   -- Он любит вас, правда.
   -- Он?! Он никого не любит, даже себя. Он знал?
   -- Знал ли он, чей я сын? Конечно.
   Альфред закрыл лицо руками.
   -- Что же это такое..?.. за что? Прости меня, Ариэль, но я думаю, сейчас тебе лучше уйти и возвращаться не стоит, -- сказал он, наконец.
   -- Я понимаю, -- без лишних объяснений мальчик встал и оделся. -- Прощайте, г-н Трент! Мне будет не хватать вас обоих, - но прежде, чем уйти, поцеловал уснувшего Габриэля: -- Я всегда буду помнить тебя! Спасибо тебе за все!
   С тех пор Ариэль больше никогда не бывал в доме Альфреда Трента, не виделся ни с ним самим, ни с Габриэлем.
   После его ухода, Альфред не стал беспокоить Габриэля и в одиночестве растянулся на постели. Как он устал? Он жалел Габриэля, но он был в диком ужасе от него. Он не знал, как поступить с ним: наказать, простить, сделать вид, что ничего не произошло? Наказать -- тогда он точно убьет его, не сможет удержаться. Простить -- он прощал достаточно, Габриэль не оценил. Закрыть на все глаза -- он и так ничего не видит, и Габриэлю все сходит с рук.
   На самом деле выбирать было не из чего: что бы Альфред ни предпринял, Габриэль все равно будет поступать по-своему. Он был не управляем. И сам он, казалось, понимал это: первая фраза, которую услышал Альфред от Габриэля на другой день:
   -- Твоя реплика.
   Альфред его не понял.
   -- Убейте эту женщину, -- уставшим голосом произнес Габриэль.
   Альфред обхватил руками его голову, заглянул ему в глаза, окунулся в их темные воды, а последовавший за этим поцелуй примирил их обоих.
  
   Впервые увидев Джонни (его покойная мать, очень любившая читать книги Томаса Мана, называла его "маленьким Ганно"), в глазах которого синева небес сливалась с изумрудными водами великого Нила, Габриэль влюбился в него, и Альфред был немного удивлен его выбором.
   Они были так непохожи -- утонченный юноша и этот нахрапистый, упорный пятнадцатилетний мальчишка, похожий на маленького воина, окруженного со всех сторон невидимыми врагами. Он был не очень разговорчив, на все вопросы он отвечал односложно и дерзко: "да", "нет", "не знаю", "может быть". О том, что творилось в его душе, можно было только догадываться: он всех держал на некотором расстоянии от себя, и все сторонились его, как притаившегося в высокой траве хищника, готового в любой момент броситься на свою жертву и разорвать ее в клочья.
   А Габриэль забавлялся с ним, как с большим котенком. Он ничего не предпринимал для того, чтобы расположить к себе мальчика, как это делали бы другие: не задавал ему ничего не значащих вопросов, ответы на которые вы вовсе не хотите знать и только из вежливости спрашивайте, как твои дела, что ты делаешь, нужна ли тебе помощь; не старался привлечь его внимание, но и не был равнодушен; он не переступал известных границ и не лез ему в душу с лупой. Он не домогался его любви -- Джонни потянулся к нему.
   Альфред видел их все возрастающую симпатию: их неумолимо влекло друг к другу. Одного вечера было довольно, чтобы зародить в его душе подозрение. Если бы не случай с Ариэлем, он бы не допустил и мысли о совращении, но что было, то было. Альфред решил подстраховаться. Его решение вызвало у Габриэля приступ ярости.
   -- Ты говоришь о моих отношениях с Ариэлем, о моем пагубном влиянии на него, но ты сам спал с ним! -- кричал Габриэль. - С каким удовольствием ты трахал его! Как разбухал твой член от прикосновения его пальцев! Напомнить тебе, как ты пестовал его, как гордился успехами своего ученика?! Ты знал, что поступаешь дурно, но не останавливался. Ты лег в постель с нами и не противился, когда я предложил тебе его зад вместо своего! Ты извалялся в одном дерьме со мной, и не имеешь права указывать мне, что следует делать, а что нет?! Я сожру этого мальчика, если пожелаю, и ты ничего мне не сделаешь! Слишком поздно!
   -- Все? - спросил Альфред. -- Мое решение окончательно, Габриэль. Пока в доме находятся дети, ты не покинешь пределов этой комнаты. И оставим это!
   Он не хотел рисковать. Тем более, что интерес был взаимным. Уже на следующий день, после известия о болезни г-жи Трент, на пороге ее спальни оказались цветы: Габриэль сказал, что их принес Джонни, заметив, между прочим, что разговаривать через дверь неудобно и невежливо. Тогда Альфред поговорил с Джонни и просил его не беспокоить больную, более того -- он строжайше запретил ему появляться у дверей ее спальни, мотивируя это тем, что его визиты расстраивают г-жу Трент, а ей вредно волноваться. Джонни правильно его понял и, вместо того, чтобы без дела торчать перед запертой дверью, стал больше времени проводить на улице под открытыми окнами, особенно вечером, когда солнце скрывалось за верхушками деревьев, он мог увидеть Габриэля и обменяться с ним даже не словами -- взглядами и улыбками.
   -- Отойди от окна, -- попросил Альфред. -- Не нужно поощрять его.
   -- Он влюблен в меня, -- не без тайного удовольствия сказал Габриэль; он стоял за портьерой и в щелочку наблюдал за Джонни.
   -- Но ты его не любишь.
   -- Ошибаешься, он мне очень дорог.
   -- Не больше тех мальчиков, которых ты трахал в борделе у г-жи Сюнд.
   -- По ее приказу, -- добавил Габриэль, оглянувшись на Альфреда, который подошел и взял его за локоть. -- Не забывай об этом, Нарцисс.
   -- Разумеется. Это был тот редкий случай, когда ее желание полностью совпало с твоим.
   Габриэль не отдернул руку, позволил себя увести.
   -- Чем я заслужил подобное обращение? Я смирился с тем, что ты держишь меня в четырех стенах, я веду себя хорошо, не устраиваю тебе сцен, я не прогонял тебя из своей постели... ты сам ушел. Мне так плохо без тебя, Нарцисс. Зачем же ты обижаешь меня еще больше?
   -- Извини меня, пожалуйста. Ты иногда бываешь просто невыносим, -- сказал Альфред, -- и я не могу удержаться, чтобы не подколоть тебя, потому что знаю, как тебя это бесит.
   -- Да, это ты знаешь.
  
   На утро, проснувшись в постели Габриэля, Альфред разрешил ему общаться с детьми, но предупредил, что глаз с него не спустит, что если он позволит себе что-нибудь лишнее, то вернуть все, как было, никогда не будет поздно. Габриэль согласился. К завтраку он явился настоящей королевой, он был настолько очарователен, что Джонни не мог оторвать от него взгляда.
   Они сразу же нашли общий язык: музыка помогла им понять друг друга. Музыку Джонни любил страстно, а играл он божественно! Музыка, казалось, исходила из его сердца; она передавала малейшие волнения, движения его души. И Габриэль, для которого музыка была невыносима (он понимал, что никогда не будет играть, как прежде; "Нельзя следовать моде и потакать прихотям толпы, должно слушать только свое сердце, и тогда никто не упрекнет вас в неискренности, -- говорил он. -- Музыка создается в сердце, так же как стихи рождаются в душе поэта. Если за душой ничего нет..." -- как правило, дальше своего приговора он не произносил), не знал большего счастья, чем слушать его! Кроме музыки, казалось, больше их ничего не связывало: даже Альфреду было не под силу проследить связующие их тонкие нити.
   О чем они говорили, для всех оставалось тайной, но оба выходили из музыкальной комнаты с просветленными лицами. Возможно, они даже не разговаривали -- просто сидели у рояля и музицировали.
   Они проводили вместе очень много времени, часто оставались наедине. За ними пристально наблюдали, за каждым их действием (любопытные слуги есть в каждом доме) и даже выказывали Альфреду свои опасения по этому поводу.
   Альфред был начеку, но Габриэль не давал ему повода усомниться в своей честности. Свое страстное желание он таил про себя, прятал за длинными опущенными ресницами, позволяя себе самое большее -- изредка коснуться губами его волос и лица, а вечером, пожелав Джонни спокойной ночи, бросался в объятия своего любовника и на него изливал всепожирающий огонь своего вожделения, в его постели отводил душу.
   -- Неужели ты настолько сильно хочешь его? -- спросил его однажды Альфред.
   -- Мое желание не знает конца и края, а ночи, что мы проводим вместе, не могут до конца утолить моего голода. Непосредственно от насилия меня удерживает только одна мысль, -- признался Габриэль. -- Она пронзает мой мозг, когда я чувствую, что не в силах владеть собой. Для меня он как мое собственное дитя, мой сын, а со своим сыном я не могу обойтись так, как обошлись со мною Леонард и Беатрис. И поэтому, когда страсть затмевает мой разум, я повторяю про себя и вслух: "Он мой сын. Ты мой сын", хотя... Если бы ты знал, в чем я... мы себе отказываем. О, поверь мне, Нарцисс, нет ничего более волнующего, чем ласкать мальчика, когда тебя содомируют огромным членом! Накрывать рукой его не полностью развившиеся яички и член, поочередно ласкать и теребить их, быть нежным и жестоким одновременно, пока боль и удовольствие не сольются для него в одно и не подменят собой друг друга. Чем осторожнее я с ним буду, лишая невинности его зад, тем мучительнее ему покажется пытка, чем наглее и напористее, тем радостнее он будет отвечать мне. Обожаю, когда он, чувствуя мою руку у себя в анусе, начинает дрожать всем телом, его член оживает, взлетает все выше. Он стонет, он плачет, но я не тороплюсь. Его руки, блуждающие по моему телу, неумело, но настойчиво, взывают ко мне; он хочет пробудить во мне те же чувства, что испытывает сам, не понимая, что моя душа также задыхается в петле удовольствия, над которым властен другой. И вот их души, увлекая одна другую, устремляются к звездам. Он счастлив, он умирает от неги, но я, пьющий из двух источников одновременно... мой восторг в тысячу раз богаче! Теперь ты снова посадишь меня под замок? -- спросил Габриэль, с опаской покосившись на Альфреда: он позволил себе сказать много лишнего и ждал расправы.
   Но Альфред оставил все, как было, и попросил всех "доброжелателей" оставить мальчиков в покое: ему было отрадно видеть их счастливые лица, обращенные друг к другу, их искрящиеся любовью глаза.
   Эта любовь дала Габриэлю умиротворение, которого ему так не хватало. Ни приступов паники, ни вспышек ярости - не видя преград на своем пути, река его души медленно и спокойно продолжала свой путь по руслу жизни.
   Для него наступила вторая весна. Прошлое было если не забыто, то перечеркнуто навеки настоящим. Габриэль и сам говорил, что боль, как и страсть его, притупилась, что сердце его отполыхало и остыло, но при этом всегда добавлял, что теперь он не знает, чего ему ждать от своего сердца.
   Альфред, в течение долгого времени избегавший его ложа, окончательно вернулся к нему. Что-то подобное должно было случиться, раз две сильных души изводили друг друга до изнеможения.
   Альфред не мог жить без Габриэля. Да, быть с ним, стать частью его жизни, принять его веру -- значило, страдать. Но жить без него значило потерять смысл жизни, само желание жить. Подле него было невмоготу, но без него -- во сто крат хуже.
   Он убеждался в этом каждый день. Отторгнутый своим кумиром, он почти не ел, не пил, не спал -- только смотрел на Габриэля, прислушивался к волшебному звуку его голоса, целовал оброненный им цветок, салфетку, к которой прикасались его губы, и, как верный пес, сидел под его дверью. Подчас Габриэль убивал его своей холодностью, своим искренним безразличием по отношению к нему, что делало его потерю еще более ощутимой и невосполнимой.
   Однако страдания Альфреда были взаимны: тот, кого он считал неприступнее града небесного, привалившись к дверному косяку, прислушивался к каждому шороху в его комнате.
   С момента их размолвки Габриэль дни и ночи напролет бесцельно бродил по дому. Он пытался чем-нибудь занять себя, но внимание его ни на чем подолгу не задерживалось; он не мог справиться со своим волнением, ему было трудно сосредоточиться. Он намного тяжелее переживал вынужденное отчуждение, виновником которого сам же и был.
   Он не мог надолго оставаться один. Конечно, он один никогда и не был: его всегда окружали его воображаемые друзья, герои его любимых книг, его мертвые враги и маленькие жертвы. И именно потому, что он никогда не был один, он был более одинок, чем кто-либо другой.
   Иногда у него возникала непреодолимая жажда близости, накатывала, как гигантская волна цунами, неуправляемая и всеразрушающая. Чтобы удовлетворить его безумное желание, надо было отдаться ему полностью, забыть себя. И дело было даже не в охоте до чувственных наслаждений -- его душа тосковала по другой душе.
   Альфред, уже научившийся улавливать у Габриэля это опасное настроение (опасное прежде всего для него самого), постоянно приглядывал за ним, при необходимости готовый вмешаться. Мысль о том, что мальчик может что-нибудь с собой сделать, пусть и неспециально, преследовала его как навязчивая идея. Он все не мог оправиться от шока, который испытал, увидев его висящим в петле из шелка.
   Это не была попытка суицида - вешаясь напротив зеркала, перед этим вставив себе в зад дилдо конских размеров, он искал для себя острых ощущений, а у Альфреда от увиденного в глазах потемнело и земля ушла из-под ног. Он догадывался, что к этому все и идет, ведь не раз в порыве безграничной, всепожирающей ненависти к самому себе Габриэль снимал одежды и, стоя на коленях перед зеркалом, отчаянно хлестал себя по плечам и спине плетью с шипами, которая обвивала его тело чудовищной болью и сладостной мукой, выкусывая из него кусками божественную плоть. Словно мало ему было того, что, скрепя сердце, делал для него Альфред.
   Страшно было представить даже, до чего он может дойти в дальнейшем! что еще захочет с собою сделать и как далеко это его заведет! Он бы ни перед чем не остановился.
   Альфред не скрывал от Габриэля своих подозрений и своего страха, но в его объятиях он забывал обо всем. Мальчик убедил его в том, что радость их обоюдна в тот миг, когда горячие тела, томящиеся мучительным ожиданием разрядки, изгибаются в предсмертных судорогах в объятиях друг друга; что его член перестал быть для него орудием пытки и превратился в источник нескончаемого удовольствия, каким был для Альфреда задний проход его юного любовника. Он украшал его прекрасным цветком лилии, вставляя его стебель в отверстие ануса и золотым шнурком закрепляя душистый венчик у себя между ног, на том месте, где представители сильного пола носят свое достоинство.
   Люди верят в то, во что хотят верить. Габриэль очень хорошо это знал. Он не умел любить (а может быть, любил слишком сильно), но позволял любить себя и делал все, чтобы другой чувствовал себя любимым и желанным. Он успокоил совесть Альфреда лживыми посулами об усладе, которую он вкушает, насаживаясь на его ствол, чем сделал его счастливейшим из людей. Конечно, счастье, принятое из его рук, было иллюзорно, но в жизни, кажется, только иллюзии делают человека по-настоящему счастливым.
   И все было хорошо, пока в их отношения не влез Эдвард.
  
   Младший брат Джонни был полной его противоположностью. Он был избалован, взлелеян, как цветок, заботами гувернантки и молодой мачехи, которая относилась к нему как к живой игрушке. С Джонни ей было не справится, его воспитанием она не занималась, и он рос как сорняк.
   Глядя на брата, Эдвард в тайне завидовал ему: его красоте, его здоровью, его жизненной силе, его талантам. В нем самом не было жизни, ее огонь не бежал по его слабым жилам -- он не мог обогреть им себя -- не то что зажечь других и осветить им путь. Он был похож на маленького злобного эльфа, хилого и весьма посредственного в виду того, что все, кроме собственных капризов, было ему в равной степени безразлично, хотя он-то считал себя чуть ли не гением и хотел, чтобы все думали о нем как о чем-то уникальном.
   Джонни часто бывал несправедлив к Эдварду, обвиняя его в смерти матери, в утрате, осиротившей их обоих: когда отец по окончании траура повторно вступил в брак с двоюродной сестрой Альфреда, они потеряли и его.
   Детский эгоизм и упрямство превратили родных братьев чуть ли не во врагов. Эдвард всячески старался насолить Джонни, а тот, как водиться, не давал ему спуску, но, будучи совсем не злопамятным, быстро сменял гнев на милость. Непримирим он был только на словах -- на деле очень любил своего брата: стоило тому чихнуть, пожаловаться на боль или слабость, он тут же оказывался рядом. Он отдал бы за него жизнь, если бы это потребовалось.
   Эдвард же не упускал случая воспользоваться добротой брата и часто злоупотреблял ею. Он знал, когда надо польстить его самолюбию, когда надавить на жалость, когда нанести удар, -- в столь юном возрасте (ему было десять) он был неплохим психологом, в отличие от Джонни, более серьезного и рассудительного, который, однако, всегда попадался на одну и ту же удочку и, кажется, был не против этого.
   Он был из тех людей, что сильны духом, а те страшны в гневе, но отходчивы и великодушны.
   Они всегда держатся наплаву, какой бы высокой не была волна, накрывающая их, всегда, даже в самой непроглядной темноте, находят дорогу в родную гавань, а не мечутся по воле волн и ветра, как щепка. Свои скорбь, боль и гнев они умеют переплавлять в силу, в оружие, направленное против их врагов. Они ни за что бы не позволили отчаянью завладеть своей душой и подтачивать ее изо дня в день. Они бы выплеснули его наружу, как бесстрашные защитники осажденной крепости опрокинули бы его расплавленный свинец на головы осаждающих их тревог и печалей. Они должны давать выход своей силе, переполнявшим их чувствам, иначе сойдут с ума.
   Отчасти из-за этого -- из-за неумения и нежелания Джонни сдерживать свои эмоции -- все и случилось.
  
   Эдвард терпеть не мог Габриэля, считая, что тот занял его место в сердце брата.
   Случайно узнав его постыдную тайну, в очередной словесной перепалке он проболтался о ней Джонни. Тот едва не убил брата за его гнусную ложь, а Эдвард предложил ему самому убедиться, чем занимаются Альфред и Габриэль за закрытыми дверями своей спальни.
   То, что Джонни увидел в замочную скважину, все перевернуло в нем. Это был жестокий удар: Габриэль стал для него самым близким человеком, он практически заменил ему мать. От отвращения его даже вырвало. Он хотел войти в комнату и сказать любовникам все, что о них думает, но Эдвард удержал его от этого, и с каким злорадством он наблюдал за тем, как на другой день Джонни сторонился Габриэля, как он дрожал от негодования и омерзения, когда Габриэль обнимал и целовал его.
   -- Да что с тобой, Ганно? -- спросил Габриэль, почувствовав внезапно произошедшую в мальчике перемену. -- Ты переживаешь, что скоро вернется твоя мачеха и нам придется расстаться? О-о, не надрывай мне сердце! Я и сам еще не знаю, как буду жить без тебя.
   Правду он узнал только в день отъезда. Когда он захотел поцеловать мальчика на прощание, Джонни воспротивился и спросил его напрямик:
   -- Ты... Ты -- мужчина?
   Габриэль изменился в лице.
   -- Как ты узнал?
   -- Я видел вас -- тебя и твоего Альфреда.
   Габриэль закрыл лицо руками.
   -- Ганно...
   -- Не называй меня так! Ты не имеешь на это право! Ты лгал мне!
   -- Прости меня, -- Габриэль упал на колени перед мальчиком безвольно, точно кукла, которой разом обрезали все ниточки, и протянул к нему руки, -- умоляю тебя, ради всего святого, прости меня! Пойми, есть вещи, которых стыдятся, о них никогда не говорят. Узнай ты правду, ты бы даже не взглянул на меня!
   -- Не дотрагивайся до меня! -- закричал Джонни. -- Ты мне противен!
   -- Я сам себе противен. Ты не знаешь, как тяжело быть таким как я. И я молю бога, чтобы ты, мой дорогой мальчик, и дальше пребывал в этом блаженном неведении. Я хотел умереть, хотел избежать позора и унижений, но мне, как Каину, отмерен долгий век. Я мог бы соблазнить тебя, безнаказанно насладиться тобой и бросить, и тогда бы не я стоял сейчас здесь на коленях, но я не сделал этого, потому что люблю тебя...
   -- Уродливая похотливая тварь! -- закричал Джонни и плюнул Габриэлю в лицо. -- Возвращайся к своему ненасытному любовнику и пошире раздвигай перед ним ноги, а я... я не хочу тебя больше видеть! Никогда!
   -- Прости меня, -- прошептал Габриэль, когда каблуки мальчишеских башмаков застучали на лестнице.
  
   -- Джонни сильно расстроился, -- сказал Альфред. - Налетел на меня на лестнице и даже не извинился. Да ты, наверно, заметил это.
   Габриэль не слушал его. Он в задумчивости крутил в пальцах цветок, поднес его к своим губам, скомкал, как бумажный, и бросил в камин. Когда искалеченное тельце цветка задымилось на жарких углях, объятых пламенем, Габриэля медленно повело в сторону, он схватился руками за голову, рухнул на пол, и его затрясло как под действием электрического тока.
   На какое-то мгновение он успокаивался и забывался странным сном -- неподвижно лежал в постели с открытыми, ничего невидящими глазами, и руки его были сложены на груди, как у покойника, -- а потом его тело снова начинало будто бы разрывать на части.
   За десять часов Альфреду не удалось сомкнуть глаз (с наступлением ночи бессвязные стенания Габриэля стали совсем невыносимыми для его слуха), а на рассвете, вороша в камине уголья, он вздрогнул, услышав его голос.
   -- Нарцисс... -- позвал Габриэль так тихо, словно боялся спугнуть привидевшийся ему образ. Альфред обернулся: мальчик чуть приподнялся на локте и смотрел на него. -- Нарцисс! -- радостно закричал он и, кажется, был готов выпрыгнуть из постели.
   Альфред подошел к нему и попытался успокоить, говоря, что он здесь, что все в порядке. Но Габриэль не слышал его и не видел. Он смотрел сквозь него и трепетал от счастья, словно встречал возлюбленного.
   -- Ты, кого любит душа моя, -- шептал он, и слезы покатились по его щекам, -- ты здесь, ты пришел... В моей жизни не было ничего более прекрасного, чем ты! Так мало светлых и радостных минут выпало на мою долю -- ты знаешь это лучше, чем кто-либо другой, -- но до сих пор самые счастливые из них те, что я провел подле тебя.
   Он смотрел в никуда и разговаривал с кем-то, кто владел всеми его мыслями, кто незримо присутствовал подле него, но никогда не вступал с ним в беседу.
   -- Как сейчас, помню тот день, когда ты пришел на берег лесного озера. Ты разделся донага, и стал любоваться своим отражением в воде, и рассыпать себе комплементы, а я, не отрываясь, смотрел на тебя, на твое красивое обнаженное тело. Ничто не могло сравниться с белизной твоего тела! Ничто не могло сравниться с чернотой твоих тяжелых, как спелые гроздья винограда, кудрей! Заметив, что я за тобой наблюдаю, ты прогнал меня: "Я не хочу, чтобы ты на меня смотрел, -- сказал ты. -- Не смотри на меня так, если ты не хочешь, чтобы я надавал тебе тяжелых затрещин". Я сделал вид, что ухожу, а сам спрятался в высокой прибрежной траве. С тех пор я каждый день приходил на берег озера и украдкой наблюдал за тем, как красивый и жестокий юноша любуется собою в зеркальной глади вод. Ты знал об этом, но не обращал на меня внимания. Настойчивость, с которой я навязывал тебе свое общество, ты считал неслыханной дерзостью, и лишь изредка снисходил до милости заговорить со мной, но только для того, чтобы оскорбить меня. За все то время, что я знал тебя, я не слышал от тебя ни одного доброго слова, но я все равно любил тебя. Я все еще люблю тебя, тебя одного.
   Я должен был сказать тебе это раньше, но как я мог? разве я смел? Кто ты и кто я?
   Если бы я мог раствориться в окружающем тебя мире! Стать цветами, которые ты бездумно срывал и бросал на землю, когда бродил вдоль берега, которые умирали уже от того, что ты, твои руки, прикоснулись к ним. Ты без отвращения смотрел на них, прикасался к ним без содрогания и не пытался отхлестать их по щекам, когда они без твоего позволения, дотрагивались до кончиков твоих пальцев. Или солнцем, или струей воды, или ветром: как бы ты ни старался, не в твоей власти было запретить солнечным лучам и водам озера ласкать твою кожу, а ветру - перебирать твои кудри. Но я был собою, и ты смотрел на меня как на мерзкое и надоедливое насекомое, которое нужно раздавить. Не спорю, я заслужил твое презрение, как заслужил тот камень, что ты швырнул мне в голову, -- не стоило трогать твои вещи, но я не в силах был побороть свое желание. Во сне и наяву я бредил тобою: я хотел тебя... хотел быть тобою. По ночам, после того как Брант уходил, я давал волю терзавшим меня демонам. Я обнимал подушку, прижимался к ней так, как хотел прижаться к тебе, и осыпал ее поцелуями, представляя, что целую тебя. Я гладил свое тело, ласкал себя до исступления, воображая твои объятия и твои руки. Чувствовать их... твое дыхание на моей коже -- какое это, должно быть, было счастье! -- принадлежать тебе! Я мечтал о том, что на твоей груди, в твоих объятиях обрету покой и смогу вкусить блаженство, столь же сладостное, сколь и преступное, что ты позволишь мне прикоснуться к тебе, потрогать тебя в тех местах, где я себя трогал, когда думал о тебе... о нас... Ты знаешь, я никогда не желал тебе зла. Я просто хотел слишком многого, но, будь покоен, я уже достаточно наказан за это. За миг торжества над тобою я каждый день, каждую ночь расплачиваюсь своим телом, я уготовил себе ад в этой жизни и в следующей, но я ни о чем не жалею.
   Единственная мысль, много лет не дающая мне покоя, та, что возвращается ко мне снова и снова, как эхо того злополучного дня, когда я осмелился пожелать и получил желаемое, и гложет меня, как червь, о том, что я потерял тебя. Если бы я держал тебя крепче, никто: ни человек, ни бог, ни дьявол -- не смог бы вырвать тебя из моих объятий. И пусть бы люди нашли наши обнаженные, сплетенные между собой тела и плевались бы, понимая, что было между нами, мне было бы не только не стыдно, мне было бы все равно. Но я потерял тебя, я потерялся...
   -- О ком ты говоришь, Габриэль? -- спросил Альфред. -- Скажи мне. Я найду его, приведу сюда и брошу к твоим ногам. Только скажи мне, где его искать? Ты слышишь меня, Габриэль?
   -- Хотя бы сейчас не оставляй меня одного, прошу тебя. Мне так страшно! Я ничего не боюсь, ни боли, ни смерти, ни ада, ждущего меня с нетерпением, но боюсь не выдержать всего этого и возроптать.
   -- Кто он? Где мне найти его, Габриэль? -- спросил Альфред.
   Мальчик, чью грудь теснило отчаянье, зарылся лицом в складки его халата и больше не произнес ни слова, и от беззвучных рыданий подергивались его узкие плечи.
  
   -- Я боюсь его потерять, -- сказал Форос, чувствуя на своей руке его губы и слезы.
   -- Ты потеряешь его, -- отозвался Валбер. -- Ты неизбежно потеряешь его, когда его полюбишь сильнее, чем себя.
   -- Я не понимаю.
   -- Все ты понял.
  
   Доктор Валери долго стоял на улице, разглядывая окна второго этажа: как Марк и говорил, они были плотно зашторены, -- прежде чем позвонить. Дворецкий, открывший ему дверь, сказал, что г-н Трент никого не принимает, однако, пробормотав себе под нос что-то вроде: "Может быть, вы сумеете помочь", впустил доктора Валери в дом.
   -- Г-н Трент, -- позвал доктор Валери, несколько раз постучав в дверь, но так и не дождался ответа. -- Альфред! С вами все в порядке? Откройте мне, пожалуйста.
   Из-за двери раздался какой-то шорох, в замке повернулся ключ и, щурясь от яркого света, на пороге появился Альфред в мятой, неубранной одежде. Вид у него был больной: серое осунувшееся лицо, поросшее жесткой щетиной, красные глаза, взъерошенные волосы.
   -- Это вы, -- сказал он глухим голосом. -- Заходите скорее.
   И, схватив его за рукав пиджака, затащил доктора в темную комнату и запер за ним дверь.
   -- Что вы тут делайте, Виктор? -- спросил Альфред. -- Садитесь сюда, -- и толкнул своего гостя в кресло.
   -- Ко мне пришел Марк, -- отвечал Валери. -- Он сказал, что в доме твориться нечто странное и нехорошее, и, сдается мне, он был прав. Что происходит? Почему вы сидите здесь в темноте?
   -- Ему становиться хуже, если усилить освещение, -- ответил Альфред.
   -- Что с Габриэлем?
   -- Он умирает, -- ответил Альфред и добавил: -- Скорей бы уж.
   Доктор Валери поднялся со своего места, ощупью добрался до окна и раздвинул шторы.
   -- И не спорьте, Альфред, -- сказал он. -- Мне нужно как можно больше света.
   Альфред и не пытался спорить. Заслоняя мальчика своей широкой спиной от подкравшегося к нему дневного света, словно от убийцы, он сидел на постели рядом с ним -- мертвенно-бледный, высохший, как скелет, и неподвижный Габриэль с собранными в растрепавшуюся косу волосами был похож на покойника -- и обтирал его влажной губкой.
   -- Уберите это, -- в приказном тоне сказал доктор Валери, когда его взгляд невзначай упал на оставленные на туалетном столике наполненный морфием - пустой пузырек хрустнул под его башмаком -- шприц и жгут. -- Не хочу думать, что вы способны...
   -- На что?
   -- Это будет все равно что убийство.
   -- Если бы вы видели и слышали все, что видел и слышал я, вы бы так не говорили, -- отвечал Альфред. - Я думал об этом очень-очень долго, прежде чем решиться, а, когда все приготовил, даже затянул жгут на его плече.... Всего один укол, и для него бы все закончилось! Всего один укол... Он был прав, я трус. Я не могу его убить, хотя понимаю, что это мой долг. Умоляю вас, Виктор, скажите, что ему недолго осталось мучиться.
   -- Что произошло? - спросил доктор Валери, осматривая мальчика.
   Вопрос был задан с намеком (на то были основания), но Альфред то ли проигнорировал его, то ли, что представлялось доктору Валери более вероятным, настолько был поглощен заботами о Габриэле, что не уловил его. Повествуя о случившимся с Габриэлем, взволнованным до слез голосом рассказывая о цикличности его затихающих и вновь возвращающихся болей, он был искренен, он хотел помочь, хотел помощи, нуждался в ней, он ответил на вопрос доктора Валери и в то же самое время оставил его без ответа.
   -- И давно он в таком состоянии? -- спросил доктор Валери, обратив внимание на руки Габриэля: ладони были исцарапаны -- с такой силой он вонзал в них свои длинные ногти, когда стискивал руки в кулаки.
   -- А какое сегодня число?
   -- Двадцать пятое июня.
   Альфред прикинул в уме.
   -- Значит, пошел уже пятый день, -- сказал он.
   -- Сумасшедший! Почему вы не позвали меня?
   Альфред ничего ему не ответил.
   Доктор Валери больше не колебался. Он был краток и категоричен.
   -- Собирайте Габриэля. Мы едем в больницу.
   -- Об этом не может быть и речи, -- запротестовал Альфред, когда до него дошел смысл сказанных доктором Валери слов.
   -- Не гневите бога, г-н Трент!
   -- Не кричите. И не говорите мне о боге. Когда я смотрю на Габриэля, я перестаю верить в то, что бог существует, в то, что он милосерден и всеблаг, -- со злостью отвечал Альфред. - Он настоящее чудовище - ваш бог, если допускает, чтобы... Прошу вас, уходите, Виктор. Габриэль останется здесь со мной, я не позволю ни вам, ни кому-нибудь еще тревожить его.
   -- Да что с вами, Альфред?! Я говорю вам, я уверен, что ему еще можно помочь, если немедленно начать лечение, а для этого его нужно, просто необходимо отвезти в больницу и обследовать. Или вы действительно хотите, чтобы он умер?
   Альфред промолчал, только сильнее прижал голову Габриэля к своей груди.
   -- Ну, хорошо, -- поняв, что своеобразный крестовый поход, в который он выдвинулся, провалился, доктор Валери стал неторопливо копаться в своем саквояже, таком же старом, как его хозяин, -- я сейчас уйду, но перед этим возьму на анализ кровь и спинномозговую жидкость...
   -- Опять анализы. Вы делайте их постоянно, но ничего не можете найти, ни одного ответа ни на один вопрос. Вам не приходило в голову, что, может быть, их просто нет или они недоступны нашему пониманию?
   -- Все ответы у него, я уверен, надо только правильно сформулировать вопрос, -- уже с порога бросил доктор Валери. -- Надеюсь, что завтра вы мне позвоните, хотя бы для того, чтобы узнать, готовы ли результаты.
   Вдруг они оба услышали нечеловеческий вой и зубовный скрежет. Обернувшись, они увидели, как худенькое тело мальчика сотрясают судороги, как он вцепился руками в край простыни, как искривилось от боли его красивое бледное лицо.
   -- Началось? -- спросил доктор Валери. Он захотел вернуться к постели больного, но Альфред удержал его.
   -- Только вас сейчас не хватало! Достаточно того, что вы уже сделали! Уходите! -- закричал он, вытолкал доктора из комнаты и запер дверь на ключ. Он не хотел, чтобы кто-то еще был свидетелем этого непрекращающегося кошмара. -- Оставьте его...
  
   Он проснулся на рассвете, но неожиданно для самого себя долго еще валялся в постели и слушал, как в застоявшемся тумане глухо тренькает вода и как, прощаясь с ночью, где-то над головой ухает филин.
   Впервые за несколько лет ему было так легко и так покойно, как в то утро, и, казалось, -- тяжкое бремя спало с его плеч. Ничто его не тревожило: ни страх перед неизвестностью, ни горечь от расставания с друзьями, ни боль от потери любимых, -- и не находилось у него слов, чтобы упрекнуть себя в жестокосердии, словно все было именно так, как должно.
   Он осторожно, чтобы не разбудить Альфреда, который спал в кресле у его постели, отнял у него свою руку, вылез из постели и подошел к окну.
   Утро было тихим и безветренным -- туман все еще лежал в долине.
   Мир за стеклом пробуждался медленно и неохотно, почти через силу. Сегодня и в нем царило вселенское спокойствие, исполненное королевского величия, детского любопытства, беспредельной наивности и невероятной нежности, словно Земля вернулась во времена своей ранней юности, когда каждый рассвет был для нее сродни таинству, а не вынужденной, суровой обязанностью.
   Он открыл окно и вернулся в постель: ему почему-то не хотелось ничего делать, не хотелось вставать. Он сделал над собой еще одно усилие и укрыл Альфреда пледом, чтобы он не замерз: туман уже запустил свои холодные липкие щупальца за ворот его сорочки.
  
   -- Габриэль! Наконец-то пришел в себя! -- воскликнул Альфред; спросонья он подумал, что припадок возобновился, и какова же была его радость, когда он почувствовал легкое прикосновение его руки и встретился с ним взглядом! -- Как ты себя чувствуешь? Я боялся, что потерял тебя уже навсегда! Ты был так далеко...
   -- Дальше, чем ты думаешь, -- ответил Габриэль и сжал его руку, -- но сейчас все хорошо, Нарцисс, правда.
   -- Я так счастлив, безумно счастлив это слышать! Что же случилось? -- спросил Альфред, и Габриэль смутился. -- Это как-то связано с Ганно? Он узнал правду, -- догадался он по его молчанию, -- правду о нас.
   Спрашивать о Нарциссе он не стал.
   -- Как я устал, Нарцисс, -- прошептал Габриэль, -- устал притворяться, устал носить это изношенное тело. Оно убого и гадко, и сам я гадок.
   -- Мой ангел, не говори так, не надрывай мне сердце, -- утешал его Альфред; обеими руками он обнял его голову и стал осыпать поцелуями его лицо, отчего Габриэль безмятежно рассмеялся. -- Он обидел тебя, но он вернется, вот увидишь! Я позабочусь об этом. Сегодня же я напишу ему, напишу всю правду, как есть, постараюсь все объяснить, и он вернется.
   -- Я не хочу, -- сказал Габриэль. -- Ему, бедному, сейчас и так плохо, я знаю это наверняка. Тяжело примириться с мыслью, что человек, которому ты безгранично веришь, которого любишь всем сердцем, на самом деле оказывается... не тем, за кого ты его принимал. От одного этого сходят с ума, вскрывают себе вены или вешаются, а твое письмо просто не оставит ему выбора. Ты хочешь для него моей участи? Или своей? Обещай мне, нет, поклянись, что не будешь писать ему, что простишь ему все и позволишь времени стереть из его памяти какое бы то ни было воспоминание обо мне. Поклянись, Нарцисс, поклянись самым дорогим, что у тебя есть.
   -- Пусть забудет тебя, если сможет, а я, со своей стороны, клянусь, никогда не напоминать ему о тебе.
   -- Надеюсь, ты не скрестил сейчас пальцы, -- как бы между прочим заметил Габриэль.
   -- Ты мне не веришь?
   -- Я верю, верю, что ты не сделаешь ничего, что могло бы меня огорчить, -- ответил Габриэль. -- Теперь оставь меня, пожалуйста, одного.
   -- Прежде дай мне еще немного посмотреть на тебя! Мне больно оставить тебя даже на миг!
   Альфред еще раз поцеловал Габриэля в губы и разжал руки; мальчик откинулся головой на подушки и закрыл глаза. Альфред, которому показалось, что в это мгновение они были несоизмеримо далеки друг от друга (еще дальше, чем прежде, когда они не знали друг друга и отчуждение между ними с таким великим трудом не было преодолено), заботливо укрыл его одеялом, коснулся пальцами его волос.
   -- Отдыхай.
   Едва дверь за ним закрылась, Альфред уткнулся лбом в стену, сгреб портьеру с такой силой, что чуть не оборвал ее, и зашелся истерическим смехом, который постепенно вылился в глухие рыдания. Он понимал, что теряет его. Втайне от Габриэля он все же написал Джонни, но наткнулся на глухую стену полного неприятия. На все попытки Альфреда достучаться до его сердца и хоть что-то ему объяснить мальчик отвечал молчанием: увидев на конверте обратный адрес, он со слезами на глазах разрывал его в клочья, даже не распечатав.
  
   Погода стояла великолепная. Альфреду вспомнился один из тех летних дней, что он провел в Греции с Фредди незадолго до его женитьбы. Они часто ссорились; каждый убивал время так, как считал нужным. Альфред чувствовал себя потерянным и развлекался походами в летний театр. Он искал для себя не хорошей музыки, а общества музыкантов, затянутых в уродливую белую униформу, когда им гораздо больше подошли бы полупрозрачные хитоны. Он питал слабость к мужчинам с красивыми руками и обмирал от восхищения, следя за проворством тонких пальцев, перебиравших клавиши рояля или струны гитары. Не смотря на то, что ни с кем из оркестра он так и не сблизился, он до сих пор считал эти концерты -- одним из самых эротических переживаний в своей жизни.
   Во второй половине дня Альфред распорядился установить на берегу озера, в густой тени деревьев шатер из плотного темного полотна, принести кое-какую плетеную мебель, подушки -- все, что только могло бы им понадобиться, и накрыть стол на двоих. Когда все было готово, он завязал Габриэлю глаза и перенес его туда, поудобнее устроил его среди шелковых и атласных подушек и закутал в плед.
   -- Я и забыл, как здесь красиво! -- сказал Габриэль, снимая повязку.
   -- Ближе к вечеру мы обязательно погуляем, -- обещал Альфред, устраиваясь рядом с ним.
   -- Может быть, искупаемся?
   -- Не сегодня, хорошо? Мне почитать тебе?
   -- Как хочешь, -- отвечал Габриэль, закрывая глаза.
  
   Твои глаза -- подземные озера,
   Покинутые царские чертоги.
   Отмечен знаком высшего позора,
   Ты никогда не говоришь о Боге.
  
   Твои уста -- пурпуровая рана
   От лезвия, пропитанного ядом;
   Печальные, сомкнувшиеся рано,
   Они зовут к непознанным усладам.
  
   И руки -- бледный мрамор полнолуний,
   В них ужасы неснятого проклятья,
   Они ласкали девушек-колдуний
   И ведали кровавые распятья.
  
   Тебе в веках достался странный жребий --
   Служить мечтой убийцы и поэта,
   Быть может, как родился ты -- на небе
   Кровавая растаяла комета.
  
   В твоей душе столетние обиды,
   В твоей душе печали без названья,
   На все сады Мадонны и Киприды
   Не променяешь ты воспоминанья.
  
   Ты злобен, но не злобой святотатца,
   И нежен цвет твоей атласной кожи.
   Ты можешь улыбаться и смеяться,
   Но плакать... плакать больше ты не можешь.
  
   -- Напиши эти слова на моей могиле, -- сказал Габриэль. - Нет, лучше положи меня между корнями дуба на берегу Зеркального. Пусть из моих жалких останков вырастут цветы, краше которых не найти на всем свете, как в той сказке, помнишь?
   Альфред обнял его за шею и поцеловал.
   -- Должен признаться тебе, -- он старался говорить бодрым голосом, а сам украдкой утирал слезы, -- что я позаимствовал эти слова у одного поэта.
   -- Все равно мне было очень приятно. Затем ведь и придуманы стихи, чтоб бессловесным помогли они.
  
   -- Добрый день! - сказал доктор Валери; до того, как заглянуть в шатер, он из деликатности громко высморкался, предупреждая влюбленных о том, что они уже не одни.
   -- День, действительно, добрый! -- отвечал Альфред, поднимаясь навстречу гостю, который в нерешительности топтался у порога. -- Прошу вас, Виктор, проходите, присаживайтесь.
   -- Нет, нет, спасибо. Я ненадолго, Альфред, -- сказал доктор Валери. -- Габриэль, ты что-то чересчур бледен. Как сон? А аппетит?
   -- Все хорошо, доктор Валери, -- отвечал Габриэль, с трудом разлепляя сомкнутые веки. -- Я только очень устал.
   -- Вот и отдыхай, -- и, наклонившись, к Альфреду добавил: -- Нам нужно поговорить. Габриэль, ты позволишь мне похитить Альфреда на несколько минут? Я не задержу его, обещаю.
   -- Вы ничего не нашли, Виктор, -- догадался Альфред, когда они оставили Габриэля в шатре и вдвоем прогуливались вдоль берега. -- А я вас предупреждал.
   -- Радуйтесь тому, что я посрамлен?
   -- Конечно, нет. Мне, как и вам, было бы легче знать, что всему есть разумное объяснение.
   -- Объяснение есть, -- сказал доктор Валери и сражу же уточнил: -- Вернее, это может быть одним из объяснений. Вы знаете, что такое эпилептический статус? Это череда припадков, повторяющихся столь часто, что больной даже не приходит в сознание. Это очень опасное состояние.
   -- Думайте, у него эпилепсия?
   -- Всеобщее заблуждение большинства людей заключается в том, что они считают, что эта болезнь проявляется только в виде потери сознания и продолжительных судорог. А на самом деле про нее, как про дьявола, можно сказать, что она многолика. Странное поведение, галлюцинации, даже лунатизм -- все это также может быть проявлением эпилепсии.
   -- Что вы предлагаете?
   -- Обратитесь к специалисту, -- посоветовал доктор Валери. -- Мой старый друг, всю свою жизнь положивший на изучение и лечение этой болезни, лучший в этой области, -- я рассказал ему о Габриэле, уж простите меня, -- хоть завтра готов заняться вашим случаем, если вы, конечно, согласитесь. Умоляю вас, Альфред, прислушайтесь к моим словам. Разве вы не видите, что ни я, ни вы не в силах исцелить его: он болен душою?
   -- Последний специалист, осматривавший Габриэля, тоже кстати мой старый друг, при первом удобном случае спустил с себя штаны и ткнул его голову себе между ног, -- ответил Альфред.
   -- Я сделаю вид, что не слышал вашего последнего замечания...
   -- Вы говорите, он болен душою, но я-то точно знаю, что он не сумасшедший, -- перебил его Альфред. -- Тот, кто приходил к нему во сне, был так же реален, как мы с вами. Я видел, едва ли не осязал его.
   Он содрогнулся при воспоминании об этом.
  
   Когда Габриэль застонал, заметался во сне, Альфред обнял его, чтобы успокоить, но как только он прикоснулся к нему, как навстречу ему из серого сумрака сознания выплыла и материализовалась фигура мужчины. Отличавшийся могучим телосложением, он обладал столь же великим достоинством и, вдавив мальчика в постель, с нечеловеческой силой прочищал ему задницу.
   Альфред отпрянул так, как если бы на него накинулся хищник.
   -- Это только сон, -- уверял он себя. -- Конечно же, только сон. Этого не может быть на самом деле. Нужно проснуться, и он исчезнет, скорее! Скорее, Габриэль! Просыпайся! Просыпайся же! Габриэль, просыпайся!
   Но, что бы он не делал, чтобы разбудить мальчика, тот его не слышал. Он не мог пошевелиться, точно пригвожденный к месту, не мог кричать, словно у него, несчастного преемника Филомелы, был вырван язык. В его открытых, ничего не видящих глазах застыл ужас, и слезы медленно катились по щекам, а призрак все не унимался.
   -- Убирайся к дьяволу, Леонард! Оставь его!
   -- В отличие от тебя, меня пригласили, и я не уйду, пока не утолю свой голод.
   -- Ты уйдешь сейчас же, иначе...
   Призрак зловеще расхохотался и впился пальцами Габриэлю в горло.
   -- Ты не можешь меня заставить, Альфред, нет у тебя на то власти. Я, как и прежде, буду приходить и брать его, когда и где пожелаю, а ты можешь только смотреть на нас.
   Альфред схватил со стола подсвечник и запустил им в голову Леонарда, но подсвечник пролетел сквозь него в дальний угол.
   -- Убирайся!
   -- Побереги силы, Альфред, они тебе еще понадобятся, -- сказал призрак. - Габриэль, я не прощаюсь.
   Он бросил Габриэля разбитым и окровавленным, оцепеневшим - трудно подобрать другое определение тому состоянию, в котором он пребывал, чуждый всему, недосягаемый: душа его, видит бог, была где-то очень далеко.
   Альфред напрасно ласкал и утешал его, укачивая в своих объятиях как ребенка.
   -- Он вернется...
   -- Пусть только осмелится. Не бойся, Габриэль. Я никому не дам тебя в обиду.
   -- Можно сегодня мы останемся наедине? Проведем эту ночь вместе, без матушки? Нет, я не ревную, просто... Ну, пожалуйста. Я буду очень послушным, обещаю...
   -- Нет! Нет! Нет! - закричал Альфред, рукой закрывая мальчику рот, еще сильнее прижимая его к себе в безумном порыве удержать его ускользающую душу. -- Не зови его! Не зови его, Габриэль! Ну что мне сделать?! Что, скажи? Чем я могу помочь тебе?
   -- Солдаты бросаются... и щитами своими раздавливают Саломею, дочь Иродиады, царевну Иудейскую.
  
   -- Я знаю, о чем вы подумали, когда увидели синяки и ссадины на теле Габриэля, вы промолчали, но подумали, что это я избил его и поэтому с ним случился припадок. Я этого не делал, не в этот раз. Мы играем иногда, разумеется, не переступая известных границ, но следы побоев появляются независимо от этого. Я знаю, что в тайне от меня он себя истязает, я мирюсь с этим, как с неизбежностью, как мирюсь с другими его недостатками, но, когда я увидел его...
   -- Вам просто нужно отдохнуть, -- сказал доктор Валери. - Вы очень устали, у вас расстроены нервы -- вот вам и мерещится всякая нежить.
   -- Если бы? Если бы все было так просто?
   Они замолчали, надолго; каждый думал о чем-то своем.
   -- Что с ним случилось, Альфред? - спросил, наконец, доктор Валери. -- Вы случайно обмолвились...
   -- Мой рассказ не для ваших ушей.
   -- И все же?
   -- Не умножайте скорбь, Виктор. Вы очень добры к нему, и мне не хотелось бы оскорблять ваш слух отвратительными подробностями.
   -- Моя доброта дорого обойдется вам обоим. Вместо того, чтобы всерьез заняться лечением мальчика, -- ведь, если я прав, припадки сами собой не прекратятся, а только будут все сильнее и разрушительнее, -- я оставляю все как есть, а вы оба злоупотребляйте моей добротой и моим доверием.
   -- Можете не продолжать. Я подумаю над вашим предложением, Виктор. Хотя, сами посудите, как я могу решать за него, тем более зная, что он на это никогда не согласится? -- сказал Альфред; они вернулись под навес и, не сговариваясь, сменили тему: -- Ваша жена не сердиться на вас за то, что вы так часто у нас бывайте?
   -- Моя жена, Альфред, умерла больше года назад.
   -- Я не знал, простите.
   -- К счастью, наши дети не дают мне почувствовать ее потерю.
   Альфред стиснул зубы.
   -- Сколько им?
   -- Ноэлю четырнадцать, а Эсмеральде двенадцать, -- ответил доктор Валери и просиял. -- Они уже давно привыкли к тому, что их отца вечно нет дома, что он может сорваться посреди ночи...
   -- Эти дети не ваши, -- сказал Габриэль, дымя папиросой; ему явно становилось лучше.
   -- Да, они приемные, -- ответил доктор Валери. - Я никогда не делал из этого тайны, но откуда ты знаешь об этом?
   -- Вы убили своего ребенка, -- отвечал Габриэль, -- вы и ваша жена. Этот ребенок был вам не ко времени, кроме того вам сказали, что он родиться больным, и вы, преследуемые честолюбивыми помыслами, избавились от него. В итоге вы сделали блестящую карьеру, но детей, своих детей так и не завели. Вы упустили свой шанс и не смогли смириться с этим. Поэтому вы бросили все и поселились в этой глуши.
   На доктора Валери было жалко смотреть: на глазах Альфреда он пострел на десять лет.
   -- Откуда ты все это знаешь? - спросил он, и голос непроизвольно изменил ему.
   Таинственная улыбка тронула губы Габриэля, даже не улыбка, а странное подобие ее, исказившее его прекрасное лицо. Альфред погрозил ему пальцем.
   -- Врачи ошиблись? - спросил доктор Валери.
   -- Ваша жена до последнего вздоха спрашивала себя об этом. Вы тоже постоянно думайте об этом, и в глубине души вы знаете ответ.
   -- Габриэль! - взмолился Альфред. - Может быть, хватит?
   - Оставьте, -- вступился за мальчика доктор Валери и резко заторопился домой. - Он прав. Извините меня, ради бога. До свиданья, Альфред! Габриэль...
   Не успел доктор Валери скрыться из виду, Альфред взорвался:
   -- Тебе не стыдно так себя вести!?
   -- Это было даже забавно.
   -- Забавно? Ты спал с его сыном, ты едва не убил его, а теперь разыгрываешь из себя провидца, травишь несчастного человека своими россказнями и получаешь от этого удовольствие.
   -- Думаешь ему нужна твоя правда? Он скорее поверит в то, что я умею читать мысли, что слышу голоса умерших, -- отвечал Габриэль, -- чем в то, что я трахал его сына и все узнал от него. Такова великая сила веры одного человека в другого.
  
   Он был так слаб, что его утомляло малейшее усилие. Он долго собирался с силами, прежде чем сделать хоть что-нибудь, а потом долго отдыхал. Он ни на что не жаловался: он был слишком горд, чтобы втянуть Альфреда в чреду своих безрадостных дней, слишком сам измучен, чтобы заставить страдать его наравне с собой.
   Пожалуй, впервые он хотел казаться сильнее, чем он есть на самом деле. Только, когда у него уже совсем не было сил, он просил Альфреда помочь ему. И в Альфреде взыгрывало невообразимое желание повиноваться мальчику во всем, вплоть до самых безумных прихотей, как было прежде. Он помогал ему подняться, облачиться в полупрозрачные, воздушные одежды, и сам обувал его босые ноги в легкие туфли.
   У них вошло в привычку гулять по вечерам. Они вместе спускались к озеру; бродили под сенью деревьев -- солнце неумолимо клонилось к закату, от березы к дубу и дальше, цепляясь за резные листики своими лучами в надежде задержаться, посветить чуть подольше, -- по задремавшим в ожидании полям нарциссов и лилий.
   Подчас Альфреду хотелось нарвать для Габриэля целую охапку этих цветов, но мальчик просил его не делать этого:
   -- Не срывай их для меня, Нарцисс. Мне отрадно знать, что, когда меня не станет, они будут услаждать чей-нибудь взор. (Слова эти лишний раз опечалили Альфреда.) Идем к ним!
   И, раскинув руки, он упал в самую их гущу, в океан бело-золотых венчиков, источавших одурманивающий запах смерти; от этого аромата кружилась и болела голова, но под него так сладко спалось!
   Альфред последовал примеру своего друга. Распластавшись на земле, он заключил мальчика в объятия и поцеловал; на его губах он почувствовал сладковатую золотую пыльцу, а, заглянув в его глаза, Альфреду показалось, что он все еще падает, что его засасывает в бездну, как водоворот увлекает в пучину утлое суденышко. Он не мог смотреть и не смотреть не мог тоже, он погружался в нее в мучительном, сладостном упоении, ни о чем не жалея, ничего не желая. Одно единственное, непреодолимое желание поднималось из глубины его существа, когда он прикасался к бархатной коже своего юного любовника, когда он чувствовал под собой его хрупкое тело, обладавшее восхитительной гибкостью, как речной поток, желание преступное, особенно сейчас, -- раствориться в нем и, став частью его, узнать его мысли, узнать, что еще таится в его душе, о чем молчат даже герои его историй.
   Альфред заставил себя обуздать свои неумеренные аппетиты и полностью отдался созерцанию; он услаждал свой взор его красотой, изяществом его форм -- "Как дивно и тонко он сложен!" -- и черт (Габриэль предоставил ему эту возможность: развязав несколько шнурков, он полностью высвободился из одежды) и покрывал поцелуями многочисленные шрамы на его теле. "Грешно отнимать такую исключительную, необыкновенную красоту, хотя и обладание такой красотой не меньший грех. Ни одному человеку нельзя быть таким красивым, особенно мальчику. Такая красота сама по себе преступление". И только, когда горечь подкатывала к горлу, он целовал его пылко, как в прежние дни, иначе бы он разрыдался на его груди. Он теперь все время плакал, пока Габриэль не видит.
   Но тихой радости, которую дает близость любимого человека, Габриэлю было недостаточно; этого было недостаточно и Альфреду, но его захватил дух самопожертвования, и он пренебрег своими желаниями. Он испытывал довольно-таки неприятное ощущение под испепеляющим душу, пламенным взглядом своего друга. Чем больше он уверял себя в том, что это ему лишь кажется, тем пронзительнее становился взгляд из-под длинных шелковистых ресниц. Он умолял: "Возлюбленный мой, прошу тебя, не отказывай мне. Что если завтра я не смогу уже этого сделать, не смогу прикоснуться к тебе? О жестокий! Пощади! Позволь безнаказанно, свободно любить тебя, последний раз позволь! И я буду жить ожиданием новой встречи. Тебе неприятны мерзкие мои ласки, горний ангел, но, умоляю тебя, пощади! Отпусти мне еще минуточку! Сжалься надо мною! Дай натешить сердце вволю, чтобы разбить его, чтоб мука была жесточе и слаще... за все!"
   В глубине души Альфред обрадовался, когда рука Габриэля проникла сквозь все преграды и овладела его пробудившимся фаллосом, и, хотя упрекнул себя в недостойном поведении, больше не пытался увильнуть.
   Они любили друг друга среди цветов. Альфред, в силу понятных причин вынужденный смирять свой безумный восторг, действовал крайне осторожно и нежно, дабы не причинить Габриэлю неудобства или боли. Он оттягивал каждый миг, дабы насладиться им полностью, дабы испить этот кубок до дна прежде, чем для Габриэля все закончится и он погрузится в темноту безмятежного безвременья. Когда блаженство оказывалось выше его сил и переполнявшие его чувства не находили естественного выхода, смертельный холод сжимал ему сердце и он терял сознание, в последнее время особенно часто, но Альфред уже успел к этому привыкнуть.
   Он сгреб мальчика в объятия, притиснул к себе так, словно боялся, что кто-то попытается отнять у него Габриэля, а отдавать его без боя он не собирался. Он и спал только так, чувствуя под своей рукой биение его сердца. Хотя спал он неважно: его теперь так же, как Габриэля, мучили кошмары.
  
   Он смотрел на него и со всей отчетливостью осознал, что это конец. Габриэль был прав: он высоко взлетел, и ему, сорвавшемуся вниз, уже не подняться.
   У него был такой тихий ясный взгляд -- взгляд обреченного на смерть человека, который уже смирился со своей судьбой и ждет своего часа, человека, который уже смотрит в свою могилу, смотрит с надеждой.
   Он все чаще любил оставаться один, чтобы предаваться своим мечтам. Он часами лежал на софе перед камином и смотрел в огонь или же сидел в музыкальной комнате и что-то наигрывал на рояле, а однажды Альфред услышал из-за двери голос скрипки и заплакал. Так поет душа, когда ее перебирают умелые пальцы творца, когда после пыльной кладовой и забвения, ей снова дарована милость принадлежать людям.
  
   Мелодия любви и страдания полилась над уснувшим домом, она точно огромная птица расправила свои крылья на ветру, и предсмертный крик ее, кажется, слышали все, и каждое сердце, даже самое пустое резонировало.
   Ни одно сердце не силах вместить того смятения, овладевшее юным музыкантом, и ни одна скрипка не в силах высказать его настолько, чтобы низверглись со своего престола небеса и пали в прах пред тем, кто носит ад в груди своей день за днем.
   Словно разноцветный фейерверк, взвились к потолку и обрушились острыми светящимися осколками звуки. Они перешли в шорох опавших листьев под ногами пешехода, уносимых северным ветром, чья седая борода запуталась в верхушках сосен; их длинные стволы скрипели на сильном ветру как мачты корабля в шторм. Альфреду даже показалось, что он слышит далекий рокот прибоя, грозящий путешественникам скорой и неотвратимой гибелью. Огромные по высоте и страшные по своей мощи волны с ревом накатывались на скалистый берег, одна за другой разбивались о его монолитный остов, поднимая в воздух каскад соленых и звенящих, как серебряные колокольчики, брызг, и глухим стоном отвечала земля на каждый такой выпад. Разбушевавшаяся стихия отступала -- минутное обманчивое затишье, когда вся природа замирает в надежде, что все закончилось, что все печали и горести позади, что сейчас засияет солнце и лучи его растопят лед, сковавший сердце, -- и возвращалась вновь, с еще большей силой и яростью налегая на ее укрепления, приближая трагическую развязку это кровавой вакханалии, напоминающей жестокий танец Саломеи, разящий сердце стремительно, как кинжал, и насмерть, танец совершаемого над собой насилия, а награда за него -- голова невинного человека, чья-то жизнь, принесенная в жертву в угоду чьей-то прихоти.
   Габриэль тиранил несчастный инструмент, заставляя его издавать зверские, страшные звуки, от которых волосы вставали дыбом и озноб пробирал до костей. И свист кнута, рассекающего воздух прозрачно-белую кожу, и разлетающиеся во все стороны кровавые брызги, и шипение, с которым плавиться плоть под раскаленным железом, и тихий стон, идущий из самой глубины души, и крик, на который уже нет сил, -- здесь было все.
   И каждый звук, так мастерски извлекаемый из вибрирующей струны, был пощечиной Нарциссу, каждую их которых Альфред смиренно принял.
   Более извращенной формы насилия над музыкальным инструментом нельзя было себе представить, но мука была недолгой -- последовавшее молчание еще ужасней.
   Опасаясь непоправимого, Альфред -- страх стиснул его сердце своей костлявой ледяной рукой -- счел нужным войти в комнату.
   -- Лилей, что это было?
   Альфред прошел по нотным листам, покрывавшим весь пол, меж рядами оплывших свечей, от чьих фитилей еще тянулся сизый шлейф с характерным запахом, и остановился напротив Габриэля. Он стоял лицом к зеркалу, по которому сбегали зыбкие складки шифона, и, обращаясь к отражению -- Альфреда ли? -- спросил:
   -- Тебе понравилось?
   -- Очень! Ты записал это? -- спросил Альфред, поднимая с пола листок; он был чист.
   -- Зачем? Это только для тебя, для тебя одного.
  
   Но этот кризис миновал, к нему постепенно вернулись силы, и Габриэль стал пропадать из поля зрения Альфреда все чаще. Альфред знал, куда он уходит и зачем, но молчал. Единственное, о чем он просил Габриэля, это быть осторожным: в число его постоянных любовников входили люди с откровенно садистскими наклонностями.
   Если же он приводил домой кого-то из мальчиков, то Альфреда они совершенно не стеснялись. Он служил для них быком-осеменителем, метил их после того, как Габриэль разрывал страпоном их девственные узкие задницы, и вносил разнообразие в их игры, а, исполнив свою неблаговидную роль, спешил убраться со сцены.
   Но мальчики, одни и те же мальчики, надолго не задерживались: они не выдерживали того темпа, что задавал Габриэль, и того прессинга, что он на них оказывал, чтобы добиться их беспрекословного подчинения.
  
   -- Чего тебе не хватает? -- спросил Альфред, когда Габриэль в очередной раз стал собираться на свою ночную прогулку.
   -- Мне не хватает мужчин, секса с другими мужчинами.
   -- Я недостаточно тебя удовлетворяю?
   -- Ты великолепен! Но я хочу большего.
   -- Хочешь ловить праздно шатающихся мужчин, завлекать их в темные переулки и отдаваться им за бесценок?
   -- А почему бы и нет? У нас с тобой такие нежные отношения, что мне, осененному твоей любовью, нередко хочется грубого и грязного секса с отбросами общества.
   -- Понимаю, -- сказал Альфред.
   -- Ты пожинаешь плоды собственного легкомыслия, -- ответил Габриэль, прихорашиваясь перед зеркалом, чего в присутствии Альфреда он отродясь не делал. -- Заметь, ты ни разу не потрудился наказать меня за то, что я делал, что пытался сделать. Сколько мужчин у меня было помимо тебя, а мальчиков? Ты вытаскивал их из моей постели, однажды троих сразу, братьев от десяти до пятнадцати лет: одного из них я содомировал, другому сосал член, а третий вылизывал мне зад, и все они по-очереди сменяли друг друга. И черная поверхность мраморного стола была покрыта серебристым налетом кокаиновой пыли, и шампанское в едва початой бутылке выдохлось. Ты был в ярости, когда увидел все это. Тебе стало жаль их, особенно самого младшего. Его разалевшиеся щеки были мокрыми от слез, которые я осушал страстными поцелуями. Я был с ним особенно груб, чтобы потом самому же зализать кровавую рану, нанесенную ему. Я соблазнил и изнасиловал их, но они все до одного вернулись ко мне на следующий же день, и говорили мне о своей любви, и ласкали меня. Ты ничего не сделал, ничего не сказал во время бурной сцены между мной, Тедди и его неразборчивой невестой, в которую он был безумно влюблен, за которой он ухаживал целых два года, хотя спал при этом со мной, в то время как я добился ее благосклонности через десять минут после знакомства. Мне и делать-то ничего не пришлось, она сама раздвинула передо мной ноги. Ты задыхался от ненависти, но не ударил меня, когда я плюнул тебе в лицо и обозвал тряпкой. Даже сейчас -- я говорю тебе, что мне мало чувствовать в своей заднице только твой член, что я буду трахаться со всеми подряд, -- ты согласен мириться с этим, вместо того, чтобы серьезно со мной побеседовать. То, что ты однажды со злости изнасиловал меня кнутовищем, я в расчет не беру: мне было приятно. Тебе ведь это нравится, нравится быть униженным? Нравиться, когда я тебя унижаю? Как-то ты спросил меня, какой грех я искупаю в твоей постели, а ты? Кого ты убил, чтобы так стелиться передо мной, уличной девкой?
   Альфред вздрогнул от его слов, но виду не подал.
   -- Ты предоставил мне полную свободу. Нет, ты просто устранился, -- продолжал Габриэль, - забыв о том, что я много лет был не свободен и не имел своих желаний. Как никогда, нуждался я в сильной направляющей руке, ведь ничто так не опьяняет раба как свобода, и нет ничего хуже, чем свобода, не ограниченная ни моральными принципами, ни законом. Но, к сожалению, человек никогда не бывает полностью свободен, и тот, кто самонадеянно мнит себя свободным и делает, что ему хочется, на самом деле раб своих желаний. Они тяготят, как кандалы, сковывают наши волю и тело, в силу привычки вынужденное подчиняться набору определенных действий. Мы - свободные! -- еще более несвободны, чем кто-либо другой.
   -- Чего ты хочешь от меня? - спросил Альфред устало. -- Как я могу заставить тебя делать что-то или не делать? Мое мнение, как и ничье другое, тебя не волнует. Я хочу видеть тебя счастливым. Если ты счастлив с кем-то другим, что ж? Я благословляю вас обоих. Мне вполне хватает того, что ты мне даешь. Я давно свыкся с мыслью, что жизни наши протекают параллельно друг другу, что мы живем вместе, спим в одной постели, а все равно как из разных миров, с необходимостью жить в постоянном ожидании следующего приступа, мучительно гадая, пробудит ли он тебя от грезы и каким ты будешь в этот раз или погрузит твое сознание в еще более глубокий сон, жить, как ты живешь, от одного мгновения до другого, от яркой вспышки до смерти на кончиках пальцев.
   -- Как красиво ты это сказал! И как верно. Однако довольно об этом, -- сказал Габриэль, отложив в сторону украшения. - Иди сюда, Нарцисс. Ты хандришь, меня вгоняешь в тоску, но у меня есть одно верное средство. Давай испробуем его, пока у меня есть время.
   Он встал и, задрав юбку, посветил перед Альфредом голым задом; Альфред завладел им и с силой привлек к себе.
   -- Бери же меня, скорее, -- страстно шептал Габриэль и неистово терся ягодицами о его бедра, о набрякший член. - О-о, я чувствую его! Как он огромен, тяжел и крепок! Он сейчас разорвет на тебе штаны! Выпусти его! Я изнемогаю от нетерпения...
   -- Глядя на то, что ты делаешь, Леонард и Беатрис от души бы порадовались, -- сказал Альфред, расстегивая штаны и вставляя в мальчика свой член, -- ведь все, что они вложили в тебя, не пропадает даром.
   -- Наконец-то! - простонал Габриэль. - Не медли, прошу тебя. Только не вздумай в меня кончить. Давай, давай, давай! Я не могу опаздывать... А ты до сих пор считаешь, что я веду такую жизнь по их вине? Или по вине таких людей, как они? Запомни раз и навсегда, меня никто не заставлял. Я сам сделал свою жизнь такой и вполне ею доволен.
   Ты убил всех, кого считал виновником моих бед. Когда в газетах стали появляться эти заметки о несчастных случаях, о загадочных смертях, ты позаботился, чтобы они попадались мне на глаза. Ты думал, мне станет легче, если я буду знать, что Брант повесился в тюрьме, не выдержав насилия и издевательств со стороны своих сокамерников, что жена его, просмотрев утреннюю почту, наглоталась таблеток и, хотя ее удалось спасти, мало шансов, что ее психическое здоровье когда-нибудь восстановиться, что в борделе г-жи Эрнестины начался пожар и все: сама хозяйка, ее подопечные и гости -- сгорели заживо? Без особых усилий я узнал твою руку. Я был отомщен, хотя и не просил об этом. Ах, Нарцисс! Если ты искал истинного виновника, то он перед тобой. Убей и меня.
   -- Ты клевещешь на себя.
   -- Не верь мне, если не хочешь. Но я говорю чистую правду, тебе одному, чтобы ты перестал мучиться сам и меня оставил в покое. Я сделал это с собою сам. Они: Брант, Леонард и Беатрис, Эрнестина и все остальные -- только помогли, помогли мне стать таким, какой я есть.
   -- Не может быть, чтобы то, от чего бежал, перед чем робел...
   -- Я сделал своею судьбою, -- Габриэль презрительно усмехнулся Альфреду в зеркало. -- Думаешь, если поговорил кое с кем, там подсмотрел, тут подслушал, ты все обо мне знаешь? О моей жизни, о жизни моей души?
   Убери свои руки. Не трогай меня, -- почти прокричал он, резко оттолкнув Альфреда, оправился и опустился на стул. - Боже мой, что ты наделал?! Я выгляжу как пугало, прическа вся растрепалась! Можно все начинать заново! - он распустил волосы, схватил расческу и начал быстро приводить себя в порядок. -- Ненавижу, когда вы до меня дотрагивайтесь. Что ты знаешь? Ты видишь только то, что я позволяю тебе видеть. Знаешь только то, что я разрешаю тебе знать. Тебе никогда не становилось противно, когда ты смотрел на себя в зеркало? А может, ты прятал лицо свое от людей? Ты оставался один на один со своими преступлениями и страхами? Может быть, ты знаешь, какого это -- жить на цепи, как дикий зверь, в темноте, в грязи, в собственном дерьме и много-много дней или месяцев не слышать человеческой речи? Какого каждый день, каждую ночь раздвигать перед вами ноги, ласкать вам промежность, зад, целовать ваши члены, брать их в рот? Вспоминаю, как первый раз отсосал у Леонарда; я задыхался: его член не помещался у меня во рту. "Ласкай его, -- говорил он, -- как если бы это был леденец или мороженое. Ты любишь сладкое? Представь себе, что это большая конфета со специфической начинкой. Чем усерднее ты будешь работать своими языком и губами, тем скорее ощутишь ее вкус". Вкус у "конфеты" оказался отвратительным. Я глотал эту мерзкую жижу, а ее поток все не иссякал, в довершение -- меня вырвало прямо на Леонарда сразу после того, как он вынул свой член у меня изо рта, и он избил меня за это. Знаешь ли ты, сколько нужно приложить усилий, душевных и физических, чтобы терпеть от вас побои, унижения и оставаться при этом красивой, желанной, всегда расположенной к близости? Бывало, не успевал я вылезти из одной постели, как меня уже тащили в следующую. Однажды я работал без перерыва тридцать шесть часов и обслужил тридцать человек, и, чтобы я не выглядел бревном, мне перед каждым сеансом кололи кокаин. А сколько времени нужно провести перед зеркалом, чтобы не осталось ни следа от перенесенных страданий, что говорить себе в считанные секунды перед своим выходом? Ты можешь представить себе, что приходиться делать с собой, со своей душой, чтобы заставить себя не содрогаться от омерзения и ужаса при одной мысли, что я сейчас должен буду лечь с кем-нибудь из вас в одну постель, что кто-то будет ласкать меня, полезет руками мне в промежность, а своим членом в мою задницу? Как приходиться ломать себя, чтобы не дать вам почувствовать свою ненависть, душить в себе крик боли, когда она достигает предела и даже слезы не приносят облегчения, и улыбаться, всегда искренне улыбаться, говоря вам о своей любви? И какова истинная цена наших слов и наших чувств? Во что они обходятся нам, тем, кто их продает? Ты думал когда-нибудь о том, что происходит, когда ты растягиваешься в приятном оцепенении и засыпаешь, что происходит за дверью ванной комнаты после того, как замок издает характерный щелчок?
   Вы не должны этого знать: эта кухня -- для крепких желудков, а у эстетов, вроде тебя, она напрочь отобьет аппетит. Да и зачем вам знать? Вы же боги. Творец создал вас по своему образцу и подобию, и вы носитесь каждый со своим членом так, словно то единственное, что роднит вас с ним, в чем проявился его гений, находится у вас в штанах. Своему члену вы повинуетесь во всем: если у вас встанет, вы и мертвого изнасилуйте, оплодотворите своим семенем даже заведомо бесплодную почву. Ничего на свете вы так не боитесь, как кастрации, -- "Лучше смерть!" Хуже кастрации может быть только одно -- прослыть импотентом. Кончаете, и, если еще в состоянии говорить, первым делом спрашивайте: "Милая моя, тебе было хорошо? Тебе понравилось?", и ждете, затаив дыхание, ее ответа, и верите в ее ложь. Ни одна шлюха в здравом уме не скажет своему клиенту, что он ни на что не годен. А как вы завидуйте друг другу? Размеру члена, престижной работе, высокой зарплате, красивой жене, новой машине -- всему, чего у вас нет. Вы готовы на любую подлость, чтобы преуспеть во всем, чтобы обладать всем. Как вы смешны, как нелепы. Впрочем, женщины ведут себя ничуть не лучше.
   Он говорил спокойно, как, впрочем, и всегда, голосом безликим, не выражавшим никаких чувств. Но было что-то жуткое в его лице, которое Альфред видел в зеркале, оно застыло как каменная маска, и особенно в глазах - черно и холодно.
   -- Мне повезло. Не смотря на свое уродливое тело, над мужчинами я имею особую власть, какую имеют редкие женщины. Одних покоряют мои битвы на шелковых простынях, и они становятся рабами моего тела; другие видят во мне идеальную жертву и укладывают меня на пыточный стол; третьи восхищаются мною и приходят, чтобы смотреть на меня... А тебе мало только спать со мной, ты хочешь спасти меня, -- сказал Габриэль. -- Ты замечательный любовник, ты хороший верный друг, раз все еще терпишь меня и мои выходки. Мне бы такого друга, когда я медленно и безмолвно умирал, никого не пуская к себе в душу, отравленный собственным ядом, ядом горечи и раскаянья, когда весь мир сжался до пределов моей комнатки под крышей... Теперь уже поздно, Нарцисс. Я превратил свою жизнь в ад, я буду гореть в нем и после смерти. Ты не можешь спасти меня. Нельзя спасти того, кто не хочет этого.
   -- Все надеются на прощение и спасение, -- с трудом выдавил из себя Альфред.
   -- Только те, кто раскаиваются в своих преступлениях, а я не жалею о том, что сделал, -- и, словно предвосхищая следующий вопрос Альфреда, Габриэль запрокинул голову и с чувством, упиваясь звучанием собственного голоса, произнес: -- А ты не хотел дать мне поцеловать твой рот, Иоканаан. Хорошо, теперь я поцелую его... Один твой поцелуй стоит того, чтобы навечно отдать душу и тело дьяволу.
  
   Он вернулся далеко за полночь в сопровождении сразу двух парней. Все трое были пьяны или под кайфом и не слишком уверенно держались на ногах. Альфред услышал их, когда они подходили к дому; Габриэль долго искал ключи, чтобы открыть входную дверь, несколько раз ронял на землю сумочку, а потом они с грохотом и смехом ввалились в прихожую.
   -- Ты здесь живешь? Недурно!
   -- Вы еще не видели мою спальню, -- отвечал Габриэль, -- и ванную комнату.
   -- Ну ты же их нам покажешь? -- спросил один
   -- Ты обещал, -- подхватил второй.
   -- Конечно! Э, нет, мои хорошие, так не пойдет, -- полушутя сказал Габриэль, высказывая из их слишком тесных объятий. - Один из вас предназначался моему другу. Сейчас я позову его, -- он подошел к лестнице - Альфред вжался в стену, чтобы он его не увидел, -- и, повиснув на перилах, громко крикнул: -- Нарцисс! Я вернулся, Нарцисс! И привел тебе чудесного мальчика! Нарцисс, я знаю, ты слышишь меня. Какого удовольствия ты себя лишаешь!
   -- Оставь его. Он спит.
   -- Что ж, тем хуже для него, -- сказал Габриэль, обернувшись к своим гостям. - Его упущение -- моя прибыль.
   -- Я хочу вас обоих сразу, -- вскорости услышал Альфред и посмотрел вниз.
   Расставшись с одеждой с привычной для себя легкостью, Габриэль, усевшийся на ступеньку, широко развел в стороны ноги и максимально раздвинул края ануса; в образовавшуюся дыру парни направили головки своих членов, навалились вместе, и два члена, тесня друг друга, вошли в мальчика. При этом давление оказалось настолько сильным, что оба бурно кончили в ту же минуту.
   На их страстные вопли, ознаменовавшие собой этот торжественный момент, вышел разбуженный шумом дворецкий в ночном халате, наброшенном на фланелевую пижаму, и включил свет.
   -- Что здесь происходит, господа? - с самым невозмутимым видом, каким отличаются только английские дворецкие, обратился он к присутствующим.
   -- Какого черта?!
   -- Это еще что за пугало?
   -- Простите... -- не понял дворецкий. -- Господа, уже поздно, я прошу вас немедленно покинуть этот дом.
   -- Они мои гости, Джарвис, -- сказал Габриэль, даже не потрудившийся прикрыть свою безобразную наготу.
   -- А г-н Трент знает о ваших гостях? - спросил Джарвис и, не дождавшись ответа, добавил: -- В таком случае я вынужден повторить свою просьбу. Уходите, или я вызову полицию.
   -- И что теперь? - спрашивали друг друга молодые люди.
   -- Дай сигарету, -- попросил Габриэль и, затянувшись, распорядился так, как считал нужным: -- Уберите его.
   Но, когда парни, почувствовав, на чьей стороне сила, схватили несчастного дворецкого и, надавав ему хороших тумаков, уже собирались затолкнуть его в чулан, Габриэль вдруг их окликнул:
   -- Постойте-ка! Я придумал кое-что получше. Сюда, сюда, почтенный старец, -- продолжал он, когда к нему подвели испуганного и дрожащего старика, -- покажите мне ваш член.
   -- Что?!
   -- Снимай штаны, придурок! - рявкнул на него один из парней.
   -- Безнадежно, -- заметил его товарищ, когда увядшее хозяйство дворецкого было представлено на всеобщее обозрение.
   -- Я уверен, мы втроем сможем вдохнуть в него жизнь, -- сказал Габриэль.
   -- Да как вы смеете?! -- возмутился обреченный.
   -- Тише, -- предостерег его Габриэль. -- Вы же не хотите, чтобы мы потревожили вашу обожаемую супругу.
   -- А что супруга?
   -- Она потрясающе готовит и виртуозно обращается с медным пестиком, -- прошептал Габриэль, засовывая палец себе в анус, из которого на короткий ворс ковра тонкой струйкой вытекала сперма. -- Если, конечно, вы понимаете, о чем я?
   Парни заржали.
   -- Ах ты, ублюдок! - Джарвис предпринял попытку набросился на Габриэля, но его остановили.
   -- Уже не так безнадежно? -- спросил Габриэль. - Теперь вот как мы поступим. Я буду сосать вас, а эти милые молодые люди будут трахать вас один в рот, другой в зад, кто и куда, можете сами выбрать. Когда у вас встанет, они поменяются местами и помогут вам оттрахать меня.
   -- Идет! Папаша, давайте-ка вашу задницу.
   Беднягу раздели и распластали на лестнице прямо над Габриэлем, который обхватил руками его торс и взял в рот его член.
   -- Пошла потеха!
   Лестничный пролет наполнился шорохом плоти вперемешку со стонами и всхлипываниями, пьяным смехом и отборным матом, слушая которые Альфред сполз на пол, затыкая себе рот и уши. "Неужели ты не положишь этому конец?! Габриэль, что ты делаешь?! Что ты делаешь со мной?!"
   -- Я чувствую, как вы изливаетесь в меня! - воскликнул Габриэль и похлопал бедолагу по бледной влажной щеке. - Джарвис, это было непередаваемо! Оказывается, вы способны не только входную дверь открывать.
   -- Скажи "спасибо", -- прорычал на ухо трясущемуся дворецкому один из парней, прежде чем оттащить его от Габриэля.
   -- Спасибо... -- захлебываясь спермой, промычал Джарвис, и, как какая-то ветошь, был отброшен в дверной проем, из которого появился.
   -- Идемте в гостиную, мальчики, -- предложил Габриэль и приподнялся. - Если мы будем продолжать в том же духе, то у меня на спине останутся синяки в соответствии с этими ступеньками.
   -- Ну и что?
   -- Я предпочитаю те, что оставляют руки любовников.
   -- Это можно...
  
   Альфред так и не решился спуститься вниз. Остаток ночи он просидел на лестнице, до онемения в пальцах стискивая перила и вслушиваясь в каждый звук, доносившийся из гостиной, давясь слезами и сходя с ума от ревности, представляя, как чужие руки ласкают столь дорогое и желанное для него тело, а, когда под утро молодчики убрались, слетел в гостиную, минуя ступеньки.
   Габриэль лежал на софе сломанной куклой, свесив голову вниз, раскинув в стороны руки и ноги, на шее, жестоко контрастируя с ослепительной белизной кожи, красовалась черная удавка, сделанная из его же собственного чулка, спину и ягодицы покрывали свежие рубцы, из заднего прохода, как кровь из раны, сочилась сперма.
   Альфред довольно-таки грубо схватил неверного любовника за руку и развернул к себе, серебристые пряди дождем рассыпались по софе, влажной от пота, мочи и спермы, и все его возмущение было исчерпано при взгляде на его такое холодное, но по-детски трогательное лицо. Рука, занесенная над ним для удара, замерла в воздухе и, как уже было однажды, нежно только кончиками пальцев очертила его подбородок и искусанные губы.
   Альфред присел рядом с Габриэлем и осторожно, чтобы не поранить его шею еще сильнее, избавил от удавки.
   -- Доброе утро, месье! - раздался голос Джарвиса за его спиной.
   Альфред вздрогнул: только этого ему сейчас не хватало.
   -- Да? - он обернулся на вошедшего через плечо, стараясь не смотреть ему в глаза.
   -- Когда прикажете подавать завтрак, месье? - спросил Джарвис как ни в чем ни бывало.
   Его лицо, удачно загримированное, было непроницаемо, как, впрочем, и всегда, и, в отличие от других, кажется, совсем не хотел вдаваться в разговоры относительно произошедшего этой ночью.
   За что Альфред был ему за это несказанно благодарен. Он боялся этого разговора и того, что могло за ним последовать, боялся остаться совсем один в этом огромном доме, а вернее -- один на один с Габриэлем.
   -- Спасибо, Джарвис, -- облегченно вздохнув, сказал Альфред. - Ничего не нужно, я не хочу есть.
   -- С вашего позволения, месье, -- Джарвис откланялся.
  
  
   IV
  
   Одно только существо было моим в пустыне мира -- ты похитил его у меня.
   Р. Ролан
  
  
   Альфред принял решение. Он не умел читать чужие мысли. Видения, фантастические образы, словно выжженные в его сознании, которые преследовали его долгое время, подсказывали ему, как вести с себя с Габриэлем, не говорили ему ничего нового, кроме того, что он уже знал. Они умалчивали о самом главном -- о прекрасном Нарциссе с берегов Зеркального.
   Между тем, сердце подсказывало ему, что это очень важно, что от этого зависит жизнь Габриэля и его собственная. Он должен был узнать правду. Возможно, это была единственная возможность удержать мальчика на краю пропасти, зажечь в нем жажду жизни, чтобы он не захотел и не смог освободиться от ее тяжелых оков.
   Альфреду было нелегко оставить Габриэля одного, да и не хотел он, но выбора не было. Он просил доктора Валери навещать его хотя бы раз в день, а Марку, без дела слоняющемуся вокруг дома (он без лишних разговоров уволился сразу после того, как Габриэль вернулся из своего двухмесячного загула, переехал в другое место, как можно дальше от Габриэля, устроился на новую работу, обручился с девушкой, но любовь к мальчику не отпускала его - он бросил все), вменил в обязанность следить за каждым его шагом, особенно если он куда-нибудь пойдет, но по возможности, не привлекая его внимания.
   Когда все было оговорено, Альфред зашел к Габриэлю проститься. Новость о том, что Альфред куда-то едет, не оказалась для Габриэля неожиданной. Он отнесся к ней безучастно: ни сомнения, ни сожаления не омрачили его чела.
   -- Мальчик мой, -- сказал Альфред, обнимая его ноги, и приник щекой к его коленям, -- мой драгоценный милый мальчик! Я уезжаю ненадолго. Когда я вернусь, я привезу тебе лекарство от твоей печали, от твоего недуга, подтачивающего тебя изо дня в день. Я найду его, даже если мне придется ползти за ним на коленях на самый край света, найду и привезу тебе -- и ты снова будешь улыбаться. Но я хочу, чтобы ты обещал мне, что дождешься меня.
   Он поднял голову и долго смотрел на Габриэля, затаив на самом дне своих глаз безумную безысходную тоску.
   Габриэль обвил руками его шею и поцеловал его. "Я не хочу обещать ему что-то, зная, что не смогу сдержать это обещание. Я не хочу давать ему надежду, Валбер. Лучше жить без нее, чем обрести однажды, а потом утратить. Пусть для него не будет надежды, как не было ее и для меня. Так ему будет легче расстаться со мной навсегда".
   -- Солги мне, -- просил Альфред и сам же накрыл уста Габриэля своими, призывая его к спасительному молчанию. Потом отнял его руки от своей шеи и сказал:
   -- Твои руки... Я смотрю на них и думаю, сколько раз эти тонкие, слабые кисти немели, насмерть перетянутые веревкой, сколько раз они опускались под тяжестью кандалов. Я знаю твои руки, как никто. Я могу повторить каждую линию на твоей ладони, форму каждого пальца и ногтя... Как же я люблю твои чудесные, ласковые руки! Я получал с их помощью тяжелые затрещины, но одной и той же рукой ты меня и терзал, и миловал. Делай так и впредь, мой маленький прекрасный бог...
   Какая мука! Альфред не мог говорить дальше: вместо слов из его груди могли вырваться рыдания. Он с упоением, почти с отчаяньем, поцеловал Габриэлю руки, лишенный большего счастья, довольствуясь тонкими пальцами как унцией его.
  
   Альфред добрался до школы св. Гавриила, оставил машину в кустах и пошел пешком. Он рассчитал, что озеро, о котором говорил Габриэль, где загадочный юноша смотрится в зеркало озерных вод и по памяти цитирует Уайльда, если только оно существует, должно быть рядом, чтобы до него можно было дойти пешком.
   Он долго бродил по цветущим лугам, по лесам, затопленным светом и благоуханием сочной листвы и вечнозеленой хвои, пока не вышел на берег большого озера. Оно было гладким, как зеркало, и, как матовое стекло, подернуто легкой дымкой водорослей. С юго-востока озеро прикрывал скалистый хребет, со склонов которого в нескольких местах стекали серебристой занавесью веселые ручейки, а с северо-запада скрипели, как мачты кораблей на шквальном ветру, высокие сосны, и меж темных на фоне светлого неба стволов горела золотая дорожка к солнцу.
   Альфред привалился спиной к стволу старого дуба. Что дальше? Отсюда пути не было. Увядшие цветы, оставленные кем-то на берегу, он счел дурным знаком, но больше зацепиться взгляду и мысли было не за что. Выбор был невелик: пролистать подшивку в местной библиотеке восьмилетней давности или дождаться того, кто приносит цветы. Альфред решил подождать, выбрал место для наблюдения, уселся на землю и поплотнее закутался в плащ.
   Постепенно сгустились сумерки, от озера потянуло сыростью; ночь выдалась ясной и холодной, как и большинство ночей в середине сентября. Лунный свет струился сквозь ветви деревьев, под которыми Альфред нашел себе укрытие, и ложился на землю причудливыми тенями, а берег озера напоминал залитую светом софитов сцену, на которой незримый оркестр исполнял последний в этом году гимн ночи. Без умолку трещали кузнечики в траве, озеро иногда издавало странные звуки, похожие на глухие стоны. Альфред плотнее закутался в пальто и задремал.
   Утром он увидел на берегу маленькую женщину в черном. Она убрала высохшие нарциссы, осыпавшиеся лилии и вместо них положила свежие; постояла в молчанье несколько минут и ушла.
   Альфред незаметно последовал за ней.
  
   Когда он звонил в дверь дома Вильтей (имя было написано на почтовом ящике), он не знал, под каким предлогом заведет разговор. Но все разрешилось само собой.
   -- Вы, должно быть, по объявлению, -- сказала маленькая женщина в черном, когда Альфред представился и спросил можно ли ему увидеть хозяйку. -- Проходите. Моей сестры сейчас нет. Поэтому я сама покажу вам дом.
   С видом заинтересованного покупателя Альфред проследовал за особой, назвавшейся г-жой Дарсилье, на ходу отпуская сообразные ситуации замечания и задавая осторожные вопросы.
   -- А с чего ваша сестра надумала продавать такой чудесный дом? - спросил он.
   -- Ах, месье! - г-жа Дарсилье тяжело вздохнула. -- После всех утрат, обрушившихся на нее, она бы не смогла здесь жить. Она не в состоянии переносить груз давящей тишины, в которую погрузился этот дом. Да и я тоже.
   -- Много горя, должно быть, обрушилось на вашу сестру?
   -- Достаточно. Уже восемь лет, как утонул на озере ее сын, мой племянник, Оскар. А полгода назад скончался ее муж.
   -- Это он? Ваш племянник? - как ни в чем не бывало спросил Альфред, разглядывая фотокарточку в рамке, хотя сердце его остановилось в это мгновение. Зачем он спросил? Он знал ответ. Он получил ответы на все свои вопросы от человека, которого искал. Достаточно было посмотреть на него: те же глаза, те же губы, те же черты лица -- и все-таки другие. Он увидел их обоих -- Оскара и Габриэля, похожего на него как две капли воды, словно Оскар посмотрелся в ручей, и тот причудливо отразил его облик, придав ему нежные черты и сделав его волосы светлыми и мягкими. Может быть, они действительно были братьями? - Очень красивый!
   -- Это правда! Говорили, что он пошел в свою прабабку Маргариту, которая была не только редкостной красавицей, но и женщиной весьма острого ума, -- сказала г-жа Дарсилье. - Если бы не тот несчастный случай, ему бы сейчас было двадцать шесть лет. Я так любила этого бедного мальчика! Я верила в его счастливую судьбу, верила, что он рожден для величия, для того, чтобы повелевать миром. Я назвала его Оскаром при крещении, в честь Оскара Уайльда, жизнью и творчеством которого я искренне восхищаюсь.
   -- Но финал его жизни... не был столь блистательным.
   -- Напротив! Что может быть чудеснее, чем умереть во имя того, кого любишь!
   -- Даже если тот, кого любят, не достоин такой жертвы?
   -- В любви нет достойных и недостойных, есть только любимые, а им прощаешь все, даже предательство и презрение. Мы должны чтить его выбор, каким бы горьким не казался он нам. А Оскар... Какое-то ужасное стечение обстоятельств...
   -- Правда?
   -- Несчастный случай. Он нырнул в воду, ударился виском о подводный корень или о что-то еще, потерял сознание и утонул. Так нелепо, бессмысленно погибнуть в рассвете лет! Как это жестоко!
   -- Действительно.
   -- Но что самое странное, месье, он ведь утонул, а тело его нашли не сразу и не в озере, а чуть ли не на берегу, в зарослях осоки и камыша. Сам он выбраться не мог, значит, кто-то его вытащил.
   -- Кто?
   Г-жа Дарсилье развела руками.
   -- Местный пьяница дядюшка Тобиас до сих пор всем рассказывает историю про русалку, которая утопила мальчика и не хотела отдавать его тело, вцепилась в него и шипела: "Он мой! Оставьте его мне!", пока он героически не отбил его. Ну, разве это не бред?
   -- Бред, конечно, -- согласился Альфред. - А что говорил следователь? Ведь расследование было?
   -- Сначала речь шла о непредумышленном убийстве: он встретился с каким-то мужчиной на том берегу, они занимались любовью - на траве и в заднем проходе обнаружили его сперму, а во рту и на гениталиях остатки слюны, -- затем они повздорили, один ударил другого, не рассчитав силу удара, и... все, наш мальчик захлебнулся.
   -- А потом убийца вытащил его тело и сбежал?
   -- Да, но, поскольку не нашлось ни одного свидетеля или подозреваемого, от этой версии отказались. Смерть Оскара признали несчастным случаем. Сказали, да, перед смертью у него был секс с мужчиной, секс по согласию, потому что следов насилия не было, но никто не помогал ему утонуть, после чего кто-то увидел его тело в воде и попытался...
   -- Постойте-ка, -- перебил ее Альфред: одна мысль не давала ему покоя. - Вы говорите, по согласию, а полиция обнаружила следы спермы только одного из любовников? Не Оскара?
   -- Я не совсем вас понимаю.
   Альфреда от ужасной догадки точно жаром из ада опалило -- чудовище, притаившееся в темноте, дохнуло на него из бездны.
   -- Это не важно, -- сказал он. -- Продолжайте, пожалуйста.
   -- Я всегда думала, что он уходил на озеро, чтобы побыть одному, а он, оказывается, бегал на свидания. Но не все, видно, шло так, как он рассчитывал, потому что накануне он был в скверном настроении, словно он в чем-то раскаивался, а он очень не любил признавать свои ошибки. Я рада, что перед смертью он узнал "вкус любви". Я боялась, что он так и останется холодным и неприступным. Знайте, как у Овидия: "Юноши часто его и девушки часто желали. Гордость большая была, однако, под нежностью нежной, -- юноши вовсе его не касались и девушки вовсе"?
   -- Это миф о Нарциссе, -- машинально ответил Альфред.
   -- Да. И Оскар частенько вел себя как Нарцисс -- лежал на берегу этого рокового озера и любовался собой в его прозрачных водах, обольщая самого себя красивыми словами: "Моя сладкая роза, мой нежный цветок..." Он был немного тщеславен. Признаюсь, я всячески поощряла его тщеславие, его упоенную любовь к себе. И не только я -- все в семье носили его на руках: он был долгожданным ребенком (моя сестра в течение многих лет хотела ребенка, но не могла его выносить), своим приходом озарившим наши жизни, согревшим наши сердца. Все его ждали и заранее любили его, любили всегда, каким бы он ни был. Он был таким очаровательным! Я иногда плачу, вспоминая его звонкий заливистый смех, а когда смотрю на его картины...
   -- Так он был художником?
   -- О да! И вовсе не бесталанным. Пойдемте, я покажу вам.
   Г-жа Дарсилье провела его в мастерскую.
   Альфред, не слишком хорошо разбиравшийся в живописи, не отличавший манеру письма Рембрандта от кисти самого да Винчи, не мог не выразить своего восторга по поводу увиденного.
   Г-жа Дарсилье очень обрадовалась, встретив человека, с которым могла свободно говорить о своем любимом племяннике, даже со слезами на глазах. Вместе они рассматривали его законченные работы и альбомы с эскизами, среди которых Альфред нашел несколько весьма занятных.
   В это время внизу очень вовремя зазвонил телефон, и г-же Дарсилье, извинившись, оставила Альфреда одного, чем он и воспользовался, чтобы осмотреться.
   Сначала он не узнал Габриэля в набросанных серебряным карандашом эскизах, папку с которыми Оскар спрятал за зеркалом.
   На них художник одевал Габриэля в костюмы различных эпох, в каждую из которых мальчик вписывался настолько идеально, что казалось, заговори с ним, спроси о чем угодно, и он ответит языком Софокла или Петрония, усадит тебя за один стол с Королем-солнце, познакомит тебя с Шекспиром и Гете, проведет под руку по фойе театра Сент-Джеймс в день премьеры пьесы "Веер леди Уиндермир".
   Он видел его в образе нимфы, которая то появлялась из воды и протягивала свои руки к прекрасному юноше, чтобы обнять его и поцеловать, то склонялась над ним же, спящим в тени высоких кипарисов, и в глазах ее темнело от ненасытного желания к нему. Она вонзала свой взгляд в его белое и нежное тело, как хищник в свою жертву -- зубы, и смачно облизывала губы, словно на них осталась его кровь.
   Этот взгляд обезумевшего от голода зверя, слишком хорошо знакомый Альфреду - так Габриэль смотрел на Ганно, на каждого своего мальчика -- преследовал молодого художника. Его Саломея не целовала -- она кусала в губы отрубленную голову Иокаанана, вырывала язык, глаза, рвала на куски лицо и пожирала их, набивая свою бездонную утробу его плотью -- закончив с головой пророка, она переключилась на его тело, -- пока от него, как от Жан-Батиста Гренуя, ничего не осталось. Его Нарцисс из прозрачного речного потока вожделел к свому оригиналу столь сильно, что юноша испуганно, с отвращением отворачивался от своего отражения. Но вслед за тем он же, умирая от желания, погружал руки в речной поток, навстречу зыбким объятиям своего двойника, склонялся к самой воде в безумной надежде сорвать -- хотя бы и ценой собственной жизни -- один поцелуй с его ледяных уст.
   Со всей откровенностью, с грубым натурализмом юного варвара он изображал его то в объятиях Аскилта, то Энколпия, намеренно преувеличивал размеры их половых органов, а то и вовсе заменял их древками копий или лезвиями мечей, на которых и оставлял мальчика корчиться от удовольствия и боли.
   Эти рисунки были жестоким баловством большого ребенка, не более того. И удивительно, что тот же самый человек уловил и попытался передать - во мельчайших подробностях, в очень точных резких линиях -- его настоящую боль, не прибегая для достижения желаемого результата к созданию какого-либо образа. Он не стал закрываться от Габриэля, как от Медузы, волшебным щитом искусства. Он рисовал то, что видел, что угадывал, даже тот камень, о котором говорил Габриэль, и уже не мог игнорировать того сходства с собой, так сильно поразившего его в Эхо (в Габриэле) в первый раз.
   Рисунков и набросков к ним было, должно быть, больше двух сотен. Габриэль говорил, что замечания Оскара на его счет были резки, но в том, с какой тщательностью он трудился над своими работами, над каждой деталью, чувствовалась все более возрастающая симпатия. Не было сомнений в том, что ему нравилось рисовать Габриэля, нравилось его тело, его руки -- он с какой-то болезненной увлеченностью повторял их форму бессчетное количество раз. Да он был просто околдован им! Что же он пытался уловить в его немного печальной улыбке, которая едва касалась его губ? Какую страшную тайну он желал постигнуть, заглядывая в глубину его темных глаза? Что хотел прочитать в грациозном движении его рук? Возможно ли, что ему, Нарциссу, было дано откровение о том позорном клейме, что незримое для каждого носил на своем теле его юный флейтист? И что он почувствовал, когда узнал: омерзение, жалость, злость? Думал ли о том, что незаметно для самого себя всем сердцем полюбил этого мальчика, прекрасного, как звезда, упавшая в траву, и хрупкого, как цветок лилии, что его боль и позор стали его собственными? Понимал ли, что опоздал и другой, злой человек, силой овладел им, что ничто не изгладит из его памяти этого горького первого опыта, что никакое наслаждение не заглушит эту боль, что воспоминание о ней отравит близость даже с очень любимым человеком? Любил ли он Габриэля на самом деле или, как другие, только использовал его..?
   -- Г-н Трент, -- позвала г-жа Дарсилье.
   -- Да, -- сказал Альфред, пряча папку под одежду: нужно обязательно показать ее Габриэлю.
   -- Простите великодушно, у меня назначена встреча...
   -- Я уже ухожу, мадам, -- понял ее Альфред, но на пороге задержался, чтобы спросить еще кое о чем: -- А скажите, пожалуйста, имя Доглис вам что-нибудь говорит?
   -- Они были нашими соседями. Их дом был в паре миль отсюда, если по прямой, через лес. Кроме того, насколько я знаю, Вильтеи состояли с ними в родстве, о чем, правда, старались вспоминать как можно реже.
   -- Вот как?
   -- Я знаю только, что у старого Вильтея, отца Люсьена, мужа моей сестры, была младшая сестра Соланж. Она влюбилась в старика Доглис, человека бешеного нрава и весьма сомнительной репутации, который к тому моменту он уже дважды был вдовцом и у него рос сын. Не смотря на возражения родных, Соланж вышла за него замуж, и какое-то время она была счастлива, родила дочь, а потом, видимо, все стало так плохо, что от отчаянья она наложила на себя руки. Вот и все.
   -- Спасибо, г-жа Дарсилье, -- сказал Альфред. -- Вы мне очень помогли. О своем решении я сообщу вам позже.
  
   Ехать на кладбище уже не имело смысла, но Альфред поехал, принес нарциссы и долго стоял в молчании у мраморной стены, за которой покоился прах Оскара.
   Именно здесь Альфред понял все, от начала и до конца.
   "Что же ты с собою сделал, Габриэль?"
   Направляясь к машине, он был странно спокоен. Теперь -- впервые за последние месяцы -- он знал, что ему нужно делать.
   Он представлял, как вернется домой, поднимется к Габриэлю в комнату и на его вопрос: "Что ты хочешь?" скажет: "Я принес тебе прощение, душа моя, и забвение". И обнимет его за плечи, более того, обхватит руками его грудь и, сев рядом, склонит свою голову к его голове. Он изо всех своих сил сдавит его в своих объятиях, что мальчику на минуту перехватит дыхание.
   "Ты будешь свободен. Я отпускаю тебя".
  
   Дома Альфреда ждало плохое известие -- Габриэль не дождался его: за день до его возвращения рано утром он ускользнул от приставленных к нему соглядатаев и так и не вернулся.
   -- Марк, разрази тебя гром! - орал Альфред, отчитывая юношу в своем кабинете. - Я, кажется, просил тебя о такой мелочи... не выпускать его из виду, если уж ты все равно ходишь за ним по пятам.
   -- Простите... я...
   -- Я даже догадываюсь, как это произошло, -- не слушая его неуклюжих извинений и проверяя гардероб Габриэля, продолжал Альфред. -- Он зазвал тебя в нашу спальню, налил выпить, потом дал тебе почувствовать свой интерес, а, когда ты созрел, завалился на спину и раздвинул ноги. Он ублажил тебя и, пока ты нежился в нашей постели, удрал. Я что не прав?
   -- Мы сразу же бросились на поиски...
   -- А что толку?! -- спросил Альфред. - Если с ним что-нибудь случилось, я убью тебя, Марк, я клянусь тебе.
   В запале он схватил узкий голубой конверт, лежавший поверх газет, и вскрыл его. У него задрожали руки, когда из конверта ему на ладонь выпали обручальное кольцо, которое он подарил Габриэлю, и его седой локон; коротенькая записочка, приложенная к ним, гласила: "Немедленно приезжай. Фредди".
   -- Боже мой... -- он бросился на лестницу. - Джарвис, когда приезжал г-н Райт?
   -- Вчера утром, месье, -- невозмутимо ответил дворецкий.
   -- Чего он хотел? Он спрашивал о Габриэле?
   -- Он сказал, что ему нужно с вами поговорить, но он не мог до вас дозвониться...
   -- Он видел Габриэля?
   -- Нет, месье.
   -- Когда пришло это письмо?
   -- Сегодня утром.
   Альфред не стал его слушать. Он устремился к выходу и столкнулся на пороге с доктором Валери.
   -- Очень хорошо, что вы здесь, Альфред, -- сказал доктор Валери, -- потому что мне нужно серьезно с вами поговорить.
   -- Мне некогда, Виктор.
   -- Я настаиваю на том, чтобы вы меня выслушали.
   -- Позже, Виктор, позже. Я должен спасти Габриэля.
   -- Речь как раз о нем. Знаете, у кого он был позапрошлой ночью? У отца Андре, недавно устроившегося в наш приход.
   -- А-а, красивый молодой священник. Габриэль вроде бы упоминал о нем в разговоре.
   -- Вы издеваетесь?! Вы даже не пытайтесь скрыть своей осведомленности!
   -- Обойдемся без нотаций, Виктор. Вы явно пришли, чтобы посвятить меня в подробности этого грязного дела, поэтому продолжайте, вытаскивайте следующую измаранную фекалиями простынь. -- Что произошло? Он получил то, что хотел?
   -- Если он хотел оскорбить бога в лице его служителя, то ему это удалось. Алтарь он использовал в качестве постели, а Библию -- вместо подушки, на которую лег своим задом. Счастливый безумец, просунув голову ему между ног, причащался вином, которое Габриэль лил на свое тело, и просфорой, которую Габриэль вставлял себе в анус и выдавливал прямо ему в рот.
   Альфред мрачно усмехнулся.
   -- Бедняга теперь лежит без памяти, -- продолжал доктор Валери. - Он столь усердно смирял плоть, что собрал со спины часть кожи, но дело не только в этом. Он сломлен духовно. Габриэлю мало было соблазнить его и изнасиловать, он выжег клеймо ему на бедре, обозвав его при этом "наложником дьявола", и пожелал скорой встречи в аду. Когда он поправиться, его ждет разговор с епископом. Жаль! Он был пастырем от Бога... Если вы знали о намереньях Габриэля, а вы знали, то почему не помешали ему?
   -- И как, по вашему, я должен был это сделать? На него нет никакой управы, -- сказал Альфред. -- Его никто и ничто не остановит, если только не зашить ему задний проход и рот в придачу.
   Садясь в машину, он хотел еще крикнул ему: "Он трахал вашего сына, Виктор, и это обстоятельство его ничуть не смущало", но пожалел старика, пожалел Ноэля и промолчал.
  
   Альфред гнал машину, как полоумный. На одном из поворотов машину резко занесло вправо, и Альфред изо всех сил приналег на руль и педали, чтобы не слететь с дороги. Груда железа сначала не хотела поддаваться и по инерции скользила в бок, но через миг адских усилий, миг, который мог показаться вечностью, все закончилось, и он продолжил путь.
   Дома Фредди не оказалось, и Альфред отправился к нему на работу.
   -- Что это значит, Фредди? -- спросил он, врываясь в кабинет. -- Что означает это письмо?
   -- Во-первых: здравствуй, Альфред, -- сказал Фредди, поднимаясь ему навстречу. -- Во-вторых: я очень рад тебя видеть! Присаживайся.
   -- Где Габриэль?! -- кричал Альфред.
   -- А что случилось?
   -- Что ты с ним сделал?!
   -- Тебе будет легче, если ты узнаешь, что я поимел его? Сидеть! -- приказал Фредди, когда Альфред попробовал наброситься на него, и впился пальцами в его плечо. -- Ты будешь делать то, что я тебе прикажу, мой мальчик. В противном случае, ты больше никогда его не увидишь.
   -- Я его не насиловал, если хочешь знать, -- продолжал Фредди, наблюдая за тем, как разгневанная душа Альфреда мечется в клетке плоти. -- Я предложил, он был не против. Я встретил его, когда ехал от тебя, и пригласил в свою машину. И что он делал на дороге в столь ранний час? Возвращался от очередного любовника? Во всяком случае, его задница не была пустой, когда я взялся за дело. Мы отъехали подальше, вышли из машины; он сам раздел меня и опустился к моим ногам, он ласкал меня языком в самом укромном месте, а руки его ощупывали и гладили мои яички и член... Тебе, Альфред, что, совсем не интересно?
   Альфред старался успокоиться.
   -- Чего ты хочешь? -- спросил он.
   -- Мне иногда бывает так одиноко, -- отвечал Фредди, гладя Альфреда по шее, -- и я искренне сожалею о том, что из-за моей женитьбы нам пришлось прервать наши отношения. Давай начнем все сначала, а? Как в первый раз? У меня в соседней комнате есть чудесный мягкий диван в викторианском стиле. Нам будет очень удобно на нем. Как только наши отношения возобновятся, а встречи станут более-менее регулярными, я верну тебе Габриэля. Нет? -- А ведь он хорош в постели, не правда ли? С каким удовольствием я трахал его, ум-м! Только скажи мне, тебе не надоело каждый раз высвобождаться из его прямой кишки, как из презерватива? Это так отвратительно! Я пробовал, и мне показалось это отвратительным! Впрочем, возможно, ты думаешь иначе.
   -- Почему ты думаешь, что я соглашусь на твои условия? -- спросил Альфред, стараясь не терять самообладания.
   -- У тебя нет выбора.
   -- Я могу обратиться в полицию, обвинить тебя в похищении и шантаже.
   -- Не пытайся угрожать мне, Альфред. Это не в твоих интересах. В твоих интересах сейчас быть податливым и услужливым, -- Фредди массировал Альфреду затылок; когда он пролез рукой в вырез рубашки и принялся ласкать его грудь, Альфред не выдержал: кончиками пальцев он взял ласкающую его руку за запястье, словно касался чего-то грязного и мерзкого, отстранился от нее и встал со своего места. -- Мне тоже будет, что рассказать. Как ты мог, Альфред?! Ты упрекал меня в том, что я воспользовался своим положением, а сам пошел еще дальше: ты принудил несовершеннолетнего мальчика к совместной половой жизни, ты спал с ним! Вот, -- Фредди отошел к столу, выдвинул ящик и показал Альфреду сверток в полиэтиленовом пакете. -- Простыня с вашей постели, на ней твоя сперма и его кровь.
   -- Кровь? Откуда? - недоумевал Альфред.
   -- Ты ничего не знаешь? Я так и думал. Такие, как он, знают, как лучше подать себя, как отвести клиенту глаза, как притвориться, чтобы он ничего не заподозрил. Самое главное -- успеть поймать его за руку. Смотри! Сфотографировал специально для тебя. Так он обычно выглядит сразу после того, как ты заканчиваешь с ним.
   На снимке Габриэль выглядел отрешенным и совсем измученным, болезненная бледность разлилась по его лицу; застывшие капли жемчужно-молочной спермы и гранатовые сгустки крови покрывали его бедра, а между ягодиц висел небольшой лоскут бурой плоти, напоминающий хвостик.
   Впервые, после разговора с г-ой Дарсилье, Альфреду по-настоящему стало страшно. Это уже было слишком. "Какая изощренный садизм по отношению к самому себе, какая извращенная форма мести! -- подумал он. - Габриэль, зачем? Кому нужна была твоя жертва?"
   -- В этом нет твоей вины, -- продолжал Фредди. -- Судя по тому, что прямая кишка из него вываливается без каких-либо усилий, и по тому, как он наловчился вставлять ее обратно, он болен уже давно, возможно, несколько лет. А часто практикуемый секс способствует тому, что болезнь прогрессирует. Это одна большая незаживающая рана, которая кровоточит от малейшего прикосновения.
   -- Тебе следовало лучше осмотреть его в первый раз! -- закричал на него Альфред. -- Но ты был слишком занят, работая пальцами в его заднице!
   Он хотел сказать что-то еще, но дыхания ему не хватило. Он почувствовал горечь в горле, которая все нарастала и надавала ему говорить.
   -- Вот тебе лишний повод, чтобы принять мое предложение.
   Фредди оттолкнул Альфреда к стене, уже не церемонясь, расстегнул на нем штаны и запустил руку в пах.
   -- Какие у меня гарантии, что после того, как мы заключим сделку, ты больше не прикоснешься к нему?
   -- Никаких, -- честно отвечал Фредди. -- Я могу дать тебе слово, но ты же знаешь Габриэля, он раздвинет ноги перед любым, кто войдет в его палату.
   -- Держишь его среди своих сумасшедших.
   -- Соглашайся, Альфред, и каждый получит то, что хочет. Я получу тебя, а ты -- своего бердача. Сможешь и дальше трахать его на пурпурных простынях.
   Альфред закрыл глаза и отвернулся.
   -- Впрочем, если ты не дорожишь им так, как я предполагаю, ты можешь идти. Я, конечно же, с большим удовольствием сбросил бы свое семя в твою задницу, но за неимением лучшего довольствуюсь малым. Ничего. До поры, до времени затасканный зад Габриэля выдержит штурмовиков любого калибра (моего, некоторых нечистоплотных в вопросах этики врачей и санитаров), а что до того, что он испытывает при пенетрации адские муки, -- отнесись к этому как к побочному эффекту его профессии.
   Он освободил Альфреда от столь противных ему объятий.
   -- Ты можешь идти.
   Альфред не двинулся с места.
   -- Нет, -- выдохнул он.
   Фредди распахнул перед ним дверь в следующую комнату.
   -- Обещай, что ни ты сам, ни твои люди не тронут его, -- попросил Альфред.
   -- Все зависит от тебя, -- отвечал Фредди.
   -- Обещай, что дашь мне увидеть его.
   -- Все зависит от тебя.
   -- Пожалуйста, Фредди! -- взмолился Альфред.
   -- Все зависит от тебя.
   Альфред больше не произнес ни слова. Он молча принял Фредди, но ему были глубоко отвратительны его поцелуи и его ласки, и прежде доставлявший ему такие неземные наслаждения инструмент теперь причинял невыносимую боль -- он вспарывал его внутренности раскаленным до бела клинком.
   -- Теперь ты дашь мне увидеть его? -- спросил Альфред, когда Фредди полностью им насытился.
   -- Нет.
   -- Но ты обещал... Прошу тебя, Фредди, всего одну минуту.
   -- Я сказал нет! Ты не увидишь его, пока не станешь со мной нежнее, пока не перестанешь все время думать о нет, пока ты не разлюбишь его.
   -- Мерзавец! -- закричал Альфред и бросился на Фредди с кулаками.
   -- О, не криви презреньем этих губ! Они сотворены для поцелуев, -- сказал Фредди, заключая Альфреда в объятия и целуя его. -- Приходи завтра. Может быть, завтра ты не будешь лежать подо мной подобно трупу, и тогда я сдержу свое обещание.
   Альфред оделся и ушел. В лифте он привалился плечом к стенке, еле сдерживая в себе нервную дрожь. Все сжалось в его груди, как при приступе удушья, и горечь схлынула с глаз, уже не сдерживаемая ничем. Опустившись на колени, он разрыдался, совсем как маленький мальчик.
  
   Подобная сцена повторилась еще несколько раз: Фредди упивался своим счастьем, но обещания своего не выполнял, подыскивая для этого разные предлоги.
   Альфред был в отчаянии. Он совсем потерял покой. Неизвестность была мучительна, собственное бездействие угнетало. Он не знал, что ему делать, к кому обратиться за помощью или советом. Он не мог думать ни о чем, кроме Габриэля. Теперь, когда он знал все, когда нелегкое решение, к которому он пришел путем неимоверных усилий, было принято, малейшее промедление пугало его. В ожидания судного дня, отсроченного на неопределенный срок, он метался по своему номеру в отеле, как птица, которую от спасения отделяет только два стекла в оконной раме, но они такие чистые, что она не видит преграды и бьется о стекло до изнеможения, до самой смерти.
   Его часто можно было застать в баре, где он сидел до самого закрытия, едва пригубив бренди из своего бокала. Он спускался в бар, чтобы не быть одному, но совершенно не замечал того, что происходило вокруг. Если с ним заговаривали о чем-то, он вздрагивал так, словно внезапно разбуженный, и едва ли вникал с суть вопроса.
   Он вспоминал последнюю ночь, которую провел с Габриэлем. Тогда он, ничего не говоря, поднялся с постели и ушел в ночь в самый разгар грозы. Альфред нагнал его уже в поле и силой, поскольку Габриэль упорно не хотел возвращаться по доброй воле, вернул домой. Вода бежала с обоих в три ручья, а Габриэль, который все еще был как во сне, едва держался на ногах и дрожал от холода.
   -- Скорее раздевайся, -- велел ему Альфред. - А то простынешь. Я кому сказал? Раздевайся! - закричал он, срывая с мальчика мокрую одежду.
   От его крика Габриэль очнулся от пощечины.
   -- Какое мучительное упоение я испытываю, когда ты так делаешь! -- шептал он, обнимая Альфреда и пытаясь его поцеловать. - Мне нравится та сила, с которой ты прижимаешь меня к своей груди, нравится сопротивляться тебе, быть слабым, беззащитным по сравнению с тобой!
   -- Давай ложись ближе к огню, -- сказал Альфред, закутывая его в одеяло, и подбросил дров в камин. -- Сейчас станет тепло.
   -- Все верно, -- продолжал Габриэль, -- разведи огонь в очаге и согрей вина. Пусть жестяная кружка с ароматно дымящейся жидкостью превратится в золотую чашу с нектаром. Мы будем осторожно потягивать его, сидя на этих шкурах перед жарко пылающим камином.
   Альфред заставил его выпить немного бренди, сам отхлебнул глоток-другой, разделся и лег с Габриэлем под одно одеяло и прижал его к себе, чтобы согреть.
   -- У тебя руки и ноги ледяные, -- сказал он, пряча его прозрачные пальчики в своих руках и дуя на них, а ступнями растирая ему ноги. - Теперь все хорошо? Ты успокоился? Что на тебя нашло?
   -- Ты позвал меня во сне... позвал домой... я не мог не явиться, ведь ты впервые попросил меня о чем-то...
   Теперь-то Альфред знал, что, вернее кого, имел в виду Габриэль. Как и то, чего он хотел добиться, когда иной раз касался его лица таким странным жестом, как если бы умывал его. "Сними это лицо, Нарцисс. Оно мне не нравится. Сними его немедленно. Я не люблю его, -- с этими слова он снова и снова подносил руки к его лицу. -- Я хочу видеть Тебя! Наслаждаться совершенством Твоих черт, красотой Твоего безупречного тела! Эта маска, которую ты носишь сейчас, вконец опротивела мне. Сними ее, слышишь!" Но тогда он мог только снисходительно улыбнуться, как улыбаются родители какой-нибудь безобидной выходке обожаемого чада.
   Согревшись в сильных и нежных объятиях любовника, Габриэль задремал, но Альфред -- "Тебе все мало было!" -- провел рукою по его спине, вдоль позвоночника, как угорь, скользнул пальцами меж белоснежных долей его зада и пощекотал отверстие ануса, отчего мальчик напрягся всем телом и сильнее прильнул к Альфреду, который, заручившись его согласием, беспрепятственно проник в заветное отверстие. Какую адскую боль он, должно быть, причинял ему?
   Свой фаллос Альфред не вынимал из него ни на дюйм: ему доставляло удовольствие чувствовать непосредственный отзыв на то, что он делает. Лаская мальчика, он, как настройщик, задевал определенные струны в инструменте и прислушивался к их звучанию до тех пор, пока все ноты не зазвучали чисто, так, как он и хотел. Последняя проверка, и он уверено взял первый аккорд, спустя некоторое время -- второй... Габриэль откинулся головой ему на грудь и прикрыл глаза, вслушиваясь в необыкновенную музыку внутри себя, творимую их совместными усилиями.
   -- Ты слышишь ее, эту музыку? -- спросил он.
   -- Да, моя сладкая роза, -- ответил Альфред, на каждом ударном слоге нажимая на свой фаллос, -- мой нежный цветок, лилия лилий, я слышу.
   И, достигнув оргазма, закрыл ему нос и рот рукою и держал, пока мальчик не лишился чувств. Он пробыл без сознания полчаса-час, в течение которых Альфред внимательно наблюдал за ним, напряженно вслушивался в его дыхание, а потом пребывал в таком приподнятом настроении, словно ничего не случилось.
   -- Я не очень больно тебе сделал? -- спросил Альфред.
   -- В самый раз, -- отвечал Габриэль, обнимая и целуя его. Он был так очарователен, что Альфреду и в голову не могло прийти, что с ним что-то не так.
   -- Какой длинной была эта ночь! Какой короткой показалась она нам обоим! Неправда ли, Нарцисс? Кажется, еще совсем недавно река спала в своем русле...
   -- Бог ты мой, какая река?!
   -- А в роще пел соловей, -- не слушая Альфреда, с мечтательным видом продолжал мальчик, -- небо застилала звездная сеть и огромная луна по-королевски величественно и медленно проплыла над нами, вытягивая твою колышущуюся тень до чудовищных размеров, пока на востоке не вспыхнула одинокая звезда, свет которой наполняет все мое существо трепетом. Под сенью дорогих сердцу ив спасительная темнота, укрывшая наше преступление, редела с каждой минутой -- я сильнее прижался к тебе и, обращаясь к свету, прошептал: "Уходите! Оставьте нас! Мы умерли -- нас больше нет ни для кого!"
   -- Можно, я это запишу? - спросил Альфред, слушавший его как завороженный.
   -- Конечно...
   Припоминая разные мелочи, значение которым, по легкомыслию своему и недальновидности, он не придавал, благополучно опуская их, списывая все на страсть Габриэля играть, на его физические данные, хотя в иные дни не могло не показаться, что он до сих пор живет и занимается сексом только за счет поддерживающего и одновременно убивающего его наркотика, Альфред смеялся и плакал от обиды на самого себя, понимая, насколько близко он был к разгадке и не увидел ее. Как мог он быть так слеп и глух? Ведь все же было до смешного очевидно. Ведь он и сам пытался свести счеты с жизнью, но ему и в голову не могло прийти, что самоубийство можно растянуть на долгие годы, что можно убивать себя медленно и планомерно, каждым часом, минутой подбивая клинья под основание здания своей жизни, чтобы опрокинуть его, низвергнуть во прах.
   Он перестал спать, но случалось, что сон одолевал его внезапно, где бы он ни находился. Его воспаленное воображение рисовало ему ужасные картины, в которых быль переплеталась с нелепицей. Ему снилось, что его привели в суд, где председательствовал Фредди, а Леонард и Беатрис выступали со стороны обвинения. Габриэль -- причина спора -- тоже был в суде, он сидел рядом с Леонардом, безропотно заправив руку ему в штаны.
   "В чем, собственно, вы меня обвиняете? В краже? -- уточнял Альфред. -- Я выкрал мальчика из дома, лишил его уважаемых родителей удовольствия издеваться над ним, силой отнял у его отца его законное право кончать ему в задницу? Я нашел его на улице еле живым от голода и побоев".
   "Любя сына, умножай его раны", учит нас древняя мудрость, -- заметил Леонард. -- А что касается всего остального -- это наше личное дело".
   "Я видел следы вашей пламенной любви, -- сказал Альфред, -- с последней шлюхой обходятся лучше, чем вы со своим сыном. Но разве я, как и вы все, не волен над своими желаниями?"
   "Нет, -- отвечал Фредди. -- Исполните свой долг: женитесь, заведите детей, продлите свой род -- и делайте тогда, что хотите. Мы слова вам не скажем".
   "Как интересно! Значит, если я внесу свою лепту в спасение человечества от скорого вымирания, вы отдадите мне мальчика?"
   "Мы оправдаем вас и избавим от публичного унижения, -- сказал Фредди. -- О том, чтобы получить мальчика в свою собственность, вам придется разговаривать с его родителями".
   "По праву отца я могу уступить этому господину за определенную сумму задний проход мальчика, -- предупредил Леонард, -- ему или любому из здесь присутствующих. О передаче в собственность всего мальчика, его тела и души, не может быть и речи".
   "Вы хотите спасти свой прогнивший насквозь мир, но он не заслуживает спасения. Что спасать, если ваши мужчины и женщины, даже дети, извращены сверх меры? Вы, матери, продающие своих детей в бордели! Вы, отцы, делящие свое ложе вместе со своими детьми! Вы, уроды, телесные и духовные, спасения достоин только он!"
   Альфред прокричал свои последние слова, и все воззрились на Габриэля.
   "Я отказываюсь подчиниться вашей воле".
   "Публичная казнь над вами состоится завтра в полдень, -- грозно сказал Фредди и ударил молоточком по столу. -- Очистить зал, -- все поднялись со своих мест и направились к выходу как можно скорее, тем более, что стражники подгоняли нерадивых пиками. -- Приговоренного в камеру, а мальчик, -- он сделал знак Леонарду, -- пусть задержится".
   "Но я надеюсь..?"
   "Он будет вам возвращен", -- обещал Фредди.
   "Тогда все в порядке, ваша честь", -- Леонард улыбнулся и грубо толкнул Габриэля по направлению к судейской кафедре. Мальчик подчинился, но, когда он, поникший и покорный, проходил мимо, Альфред оттолкнул стражника и бросился к нему.
   "Прости меня, -- прошептал он, нежно коснувшись его бледной щеки, -- я сделал все только хуже. Но, послушай, я вернусь за тобой, даже с того света, вернусь и заберу тебя отсюда. Если, конечно, ты захочешь этого".
   Вместо ответа Габриэль отнял его руку от своей щеки и поцеловал ее. В эту минуту стражники разняли их: Габриэля подтолкнули к Фредди, Альфреда силой утащили в камеру.
   На другой день, не смотря на надоедливый моросящий дождь, желающих поглядеть на казнь собралось много. С той высоты, на которой находилось окно камеры Альфреда, плошкообразная площадь с каменным помостом посередине была заполнена до краев. На ее последних рядах людей маленьких ростом поднимали на плечи, чтобы им было виднее. Все окна, балконы и крыши были облеплены бездельниками. Альфред даже не подозревал, что в нем так много жителей. Эта огромная масса волновалась, как вода в стакане, и жужжала соразмерно тому, куда в нетерпеливом ожидании поворачивались ее головы: на дом судьи, откуда поведут приговоренного, или на палача в красном балахоне. Каждый боялся пропустить выход солдат.
   Раздался зычный звук труб. Все присутствующие посмотрели на дом судьи, некоторые даже полезли через чужие головы, и вдруг вопль народный, раздавшийся вместе со звоном труб, обещавших скорую расправу, и за которым ничего не было слышно, оборвался. Альфред из любопытства приник к зарешеченному окошку. На лицах людей он прочел крайнее удивление; проследив за их взглядами, он вцепился в ржавые прутья решетки и затряс ее что было мочи.
   "Красивый, правда?" -- спросил тюремщик.
   "Позови судью! -- заорал Альфред не своим голосом и схватил за руку тюремщика. -- Скажи, что я согласен, на все согласен, если он отпустит с миром этого мальчика!"
   "Не имеет смысла торговаться с судьей, -- отозвался тюремщик. -- Раз он решил, значит, мальчик тоже будет наказан. Все этого хотят, даже его родители".
   "Я все сделаю для них, если они отпустят его! Я исполню любые их желания, воплощу в жизнь каждую извращенную фантазию, доставлю им такие наслаждения, о которых они даже и не мечтали, только..."
   Но тюремщик высвободил свою руку, недовольно отмахнулся от него, как от надоедливой мухи, и ушел. Альфред метнулся обратно к окну и, припав пылающим виском к холодной решетке, стал молиться: "Господи, прошу тебя, убей его! Пощади его! Избавь от позора! Возьми меня, но оставь его!"
   Габриэль в сопровождении солдат и Фредди бесстрашно вступил на помост. Так только короли идут на смерть: движенья их размеренны, спокойны, не сгорблены ни плечи, ни спина, и голова высоко поднята, и не движимы их черты лица, и очи палача не осуждают, лишь губы тонкие заботой грустной сжаты и выдают предчувствие конца.
   Вся площадь погрузилась в безмолвие, которое еще больше усилилось, когда с него сняли одежды. Страх людей перед ним, гордо смотрящим поверх их голов, не стыдящегося ни своей наготы, ни своего преступления, был сродни восхищению: никто из них никогда не видел такой красоты, она беспокоила и невольно сдерживала животный инстинкт. Палач заковал Габриэля в колодки, фиксировавшие его шею и запястья, они были ему не по росту: он не мог ни опуститься на колени, ни стоять прямо -- только согнувшись. И оголил орудие казни -- палача выбирали исключительно по размеру полового члена, он таким должен был быть, чтобы не мог войти ни в одну женщину, ни в одного мужчину, -- и привел приговор в исполнение. Габриэль громко вскрикнул, ноги его подкосились, и он повис на вошедшем в него члене, как дичь на вертеле.
   Народное море заволновалось, зашумело. Женщины, мужчины, дети, старики -- все вокруг от души радостно завопили и загоготали. Вслед за первым насильником на помост взошли другие -- им не было числа! Глядя на это, Альфред выл, как раненный зверь, и трудно было поверить, что эти вопли принадлежат существу разумному. Он с радостью допустил бы насилие над собой, но не над ним! Не над тем, кого любил он больше всего на свете, кого боготворил! И проклял он бога и присных его в порыве отчаянья и бессильного гнева за то, что глухи к его молитвам и позволяют недостойным так глумиться над безвинным.
   Тем временем палач, желая проверить, жив ли еще осужденный, схватил мальчика за волосы и поднял его голову. Альфред увидел бескровное лицо -- не Габриэля, а другого, который давно умер, кого Альфред любил и предал когда-то, -- и в ужасе отшатнулся.
   Вскочив из-за стола, Альфред несколько минут озирался по сторонам, не понимая, где он находится и что произошло. Официант, стоявший рядом, сказал, что бар закрывается и что господину лучше пройти к себе. Альфред извинился и, расплачиваясь с официантом, спросил у него, где бы он мог купить оружие. Официант затруднился ответить, но посоветовал обратиться с этим вопросом к метрдотелю. Альфред так и сделал.
  
   Глубокой ночью Альфред позвонил Фредди, сказал, что им надо поговорить, что это очень срочно и он сейчас приедет к нему, и взял с собой на встречу только что приобретенный пистолет.
   -- Где Габриэль? -- спросил Альфред, прямо с порога направив его на своего бывшего друга.
   -- Я догадывался, что дело не чисто, если ты посреди ночи ищешь встречи со мной.
   -- Где Габриэль? -- повторил Альфред.
   -- Понятия не имею, -- ответил Фредди. -- Разве я не сказал тебе, что отпустил его?
   -- Что?! Я не верю тебе.
   -- Когда я встретил его, -- сказал Фредди, -- я сказал ему то же самое, что и тебе, и предложил ему устраниться из твоей жизни в обмен на мое молчание. В отличие от тебя, он не посчитал должным принести себя в жертву. Он сказал, что ему плевать на тебя, что, даже если тебя посадят, он всегда найдет того, кто заплатит за его еду и одежду. Тогда я предложил ему деньги. Я думал он заломит бешеную цену, а он попросил не больше того, что получил Иуда за свое предательство. Недорого же он оценил тебя, ты не находишь? Переспав с ним, я довез его до города и отдал ему деньги взамен обручального кольца и его локона. Он их взял и ушел, все!
   -- Где ты его оставил?
   -- Там, где ему и таким, как он, самое место. В городских трущобах.
   -- Лучше бы ты убил его, -- сказал Альфред. - Это было бы великодушнее с твоей стороны. Ты же знал, что он болен, что ему нельзя вести прежний образ жизни. Как бы ты не относился к нему и ко мне, но ты же врач, Фредди, ты давал клятву, и ты прогнал его на улицу умирать! А что касается твоих денег, которые якобы должны были скрасить его одиночество и умалить подлость твоего поступка, я уверен, он выбросил их или отдал тому, кто больше в них нуждался.
   -- Это не факт.
   -- Он взял их, чтобы не разочаровать тебя. Ты же считаешь его гнусной продажной тварью, такой же, как ты сам, а он всегда ведет себя с людьми согласно их ожиданиям и не иначе. И не надейся, он продал меня не за бесценок, возможно, он своей жизнью заплатит за мое благополучие.
   -- Не драматизируй.
   -- Ты не знаешь его. Он бы вернулся -- он всегда возвращался домой, от каждого своего любовника, -- если только он не хотел уберечь меня от опасностей, которые ты посулил ему.
   -- Хочешь сказать, он пожертвовал собой?
   -- Может быть, он и не собирался, но ты не оставил ему выбора.
   -- Допустим. Но у тебя выбор еще есть. Опусти пистолет, Альфред. Я же знаю, ты не выстрелишь в меня.
   -- Ты так уверен в этом?
   -- Ради чего тебе жертвовать своим положением в обществе, своей жизнью? Ради него? Зачем? В мире хватает мальчиков, более прекрасных, чем он. Они все к твоим услугам -- только покажи им деньги.
   -- На твоем месте я подумал бы сейчас о своей жене и детях, -- сказал Альфред. -- Что если, после твоей смерти, я нанесу им визит вежливости? Что если мы разыграем несколько сцен из "Жюстины"? По лицу вижу, тебе не нравится моя идея. Ты так захватывающе рассказывал о том, что делал с Габриэлем, что же мешает мне сделать то же самое с твоей семьей? Чем они лучше, Фредди? Чем они лучше Габриэля или Грегори? Вспомни о нем. Даже сейчас, перед лицом смерти, ты утверждаешь, что он погиб в результате несчастного случая?
   -- Нет, это было самоубийство, -- ответил Фредди. -- Теперь тебе легче?
   -- Да, -- сказал Альфред и спустил курок.
   От неожиданности Фредди в первые секунды не понял, что произошло: выстрел раздался ни с того ни с сего, и как раз тогда, когда он думал, что проблема улажена. Он ответил на все вопросы Альфреда, он признал свою вину, хотя никогда не считал себя виноватым перед Грегори, и вдруг -- такая неприятность! -- смерть.
  
   Альфред начал поиски. По средствам своих старых связей, он обратился за помощью к "Бизонам", группировке, представляющей в трущобах неписаный закон и держащей под невидимым, но жестким контролем весь город, с обещанием хорошо заплатить тому, сообщит ему что-нибудь важное о его ненаглядном мальчике. А для того, кто найдет его, назвал абсолютно уж непристойную сумму.
   Теперь ему оставалось только ждать, но, будучи просто не в состоянии усидеть на месте, когда его любимому угрожает опасность, он в течение нескольких дней сам безуспешно колесил по не самым респектабельным улицам города, под час рискуя своей жизнью. Он лично обошел все самые грязные и отвратительные притоны, заглядывал в лицо каждому пьяному или нищему, которого видел лежащим на улице.
   В какой-то момент Альфред был абсолютно уверен, что ему, наконец, повезло, что он нашел его, в темном переулке позади ночного клуба, но нет, он обознался: между тем обкуренным ребенком и его потерянным сокровищем не было ничего общего.
   Начинало складываться ощущение, что Габриэль словно в воду канул, исчез также неожиданно, как и возник на дороге перед машиной Альфреда, что все бесполезно. А потом, о чудо, пришло сообщение, что одна из проституток видела мальчика, похожего на "того, что разыскивает красивый господин". Альфред сразу же помчался по указанному адресу.
   Там, в тупике, со всех сторон зажатом домами, как в колодце, он никого не нашел и уже, расстроенный, плелся назад к машине, когда совершенно случайно взгляд его упал на торчащую из мусорного бака тонкую белую кисть. Ни с чьими другими на свете Альфред никогда бы не спутал руки Габриэля. Сердце Альфреда возликовало, и он поцеловал ледяную руку возлюбленного своего мальчика. Она была неестественно гибкой, словно висела на одних сухожилиях. Должно быть, крышка мусорного бака, закрываясь, раздробила ему запястье. Он и не предполагал, что, испив до дна чашу страдания и слез, осадок окажется еще горше, еще мерзостей самого напитка.
   Альфред открыл крышку бака, забрался в него, разгреб горы мусора и... Обозрев распростертое перед ним тело мальчика, раны и увечья, ему нанесенные, Альфред рухнул на колени, поднял его голову и развернул лицом к себе. Ни тени сознания не промелькнуло в его глазах, насыщенных лазурью, как небо в морозный январский день, когда сияет солнце и снег искрится под его лучами. Альфред закрыл ему глаза, поцеловал в окровавленные губы и, прижав к себе его безжизненное тело, взревел так, словно ему в самое сердце вонзили нож.
  
   "Сколько ты возьмешь за ночь?"
   "Смотря, на что вы рассчитывайте?"
   "Нас будет двое, я и мой приятель, и мы оба любим экстремальный секс".
   "Это стоит дороже, но мы договоримся".
   "Хорошо. Твои пожелания?"
   "Я не люблю яркого света, если есть возможность, зажгите свечи".
   "Я это учту. Ну что? Идем?"
   Габриэля не надо было уговаривать. Но, прежде чем войти в дом, он помедлил, словно почувствовав что-то, окинул "прощальным" взглядом улицу и небо над головой и глубоко вдохнул.
   "Что-то не так?" -- спросил клиент, с некоторым волнением наблюдавший за мальчиком: вдруг добыча сорвется с крючка.
   "Все в порядке", -- ответил Габриэль, слабо улыбнувшись.
   Жестокая флагелляция и безостановочный, изнурительный секс первые три-четыре часа - они всегда начинали с этого, а, когда жертва, обколотая афродизиаками, теряла над собой контроль, переходили к тому, что доставляло обоим высочайшее наслаждение.
   Для Габриэля они придумали кое-что особенное. Такого красивого и томного, каким он становился только после хорошего секса, растянули на кушетке, зафиксировав руки и ноги ремнями. Габриэль не сопротивлялся.
   Когда раскаленный железный прут глубоко вошел ему между ног, прожигая его насквозь, он заорал не своим голосом, изогнулся всем телом в попытке зажать колени, вывернуться, и лишился чувств. Но садист вырвал его из этого приятного, спасительного для всякой жертвы состояния "ничегонечувствования": нацепив резинку, он вставил свой член в образовавшееся отверстие; показавшееся ему недостаточным, он увеличил его.
   По очереди насилуемый в эту отверстую рану и одновременно с этим раздираемый сзади секс-машиной, Габриэль бился в жутких конвульсиях, словно его ломало на воображаемой дыбе. Даже когда он терял сознание, тело его инстинктивно корчилось в муках украденного, вырванного у него под изуверской пыткой блаженства.
   "Почему ты не спрашиваешь нас, почему мы так с тобой поступаем? - обратился к мальчику один из убийц, тот самый, что снял его, пока они давали роздых себе и ему. -- Наши жертвы имеют обыкновение задавать нам много глупых вопросов, например, почему, почему именно я, за что? А ты нет? Тебе разве совсем не интересно?"
   "Я знаю, -- выдохнул Габриэль, -- я знаю, за что".
   Он лежал на холодном кафельном полу, уже даже не пытаясь защититься от яркого света, льющегося с пола и потолка и разъедающего его глаза, подобно кислоте, охваченный с головы до ног незримым неугасающим огнем, от которого внутри все плавилось.
   Его подняли за скованные руки и усадили на веревку, натянутую между двух вращающихся барабанов. Пальцы Габриэля едва касались пола, и грубая веревка, пропитанная кровью предыдущих жертв, впилась в его израненную плоть, как аспиды на средневековых барельефах вгрызались в чресла сладострастников. Это ощущение еще больше усилилось, когда его щиколотки обхватили стальные браслеты, вделанные в пол. Когда все было готово, второй убийца начал вращать ручку барабана, сначала в одну сторону, потом в другую.
   Габриэль окончательно сорвал голос в первые минуты этой процедуры: веревка терзала его, причиняя ужасную мучительную боль в паху и в анусе. И теперь, особенно после того, как ему отрезали язык, он только скулил и дергался, напарываясь на периодически встречающиеся большие узлы, как зубья пилы, медленно распиливающие его пополам. Кровь вперемешку с мочой и калом текла по его сведенным судорогой ногам, но садисты только тщательнее корректировали натяжение веревки и степень ее проникновения в его тело. Если он отключался, то удар электрической розги действовал лучше нашатыри. Какое-то время, потом и это перестало помогать: Габриэль дошел до последней черты, за которой его ждала смерть.
   Он упал в ее распростертые объятиях, словно в объятия любовника.
   Но он был еще жив, когда убийцы порезали ему лицо и остригли волосы (тот, что завлек его в эту змеиную яму, взял их себе на память), когда они пришили ему искусственный член ("Это поможет тебе войти в царствие небесное"), разобрав для этого старый вибратор и поместив внутрь силиконовой болванки наполненный жидким мылом презерватив, чтобы, накалив на огне иглу, проткнуть силикон в том месте, где были вылеплены крохотные губки, и с чувством удовлетворения и гордости наблюдать, как, при нажатии на ствол, из дырочки вытекают вязкие капли белой жидкости, когда сильными пинками загнали в его истасканные разработанные дыры два обрубка, каждый в руку толщиной, когда, натешившись вволю, выбросили его в мусорный бак.
  
   Дневное светило померкло, сокрыв свой божественный лик за серо-багровые тучи, что грозили своей обильной массой раздавить этот проклятый город. Эти рваные черти мчались с востока, испещренные алыми молниями. Гнев их еще не достиг слуха смертных, но, уже предчувствуя их приближение, ветер, как обезумивший метался по земле и в кронах деревьев, приветствуя своих. Но дождь так и не пошел. "Это было бы слишком символично", -- подумал Альфред.
   В сумерках он приехал на берег озера. Сколько раз Габриэль мысленно возвращался сюда и оплакивал гибель своего Нарцисса так, как будто она произошла только что? И как он мог жить со всем этим?
   Альфред извлек из тела Габриэля все оскверняющие его атрибуты, омыл его в водах озера - сам Габриэль лишь раз в нем искупался и то не по собственной инициативе, а по необходимости, -- и вместо савана завернул в свой черный плащ подбитый алым шелком. Расчесывая ему волосы, он приложил все усилия, чтобы сделать их снова красивым. И поразился тому, что даже сейчас смерть не властвовала над его красотой -- она почтительно замирала перед ней в глубоком поклоне и не смела поднять головы! Не верилось, что он, с самого рождения обрученный со смертью, ее безотказный любовник, умер. Наверно, он просто очень крепко спит. Но, глядя на умиротворенное лицо мальчика, Альфред понимал, что обманывает себя: его возлюбленный никогда не вкушал столь сладкого и безмятежного сна.
   -- Тебе уже не больно, совсем не больно, -- сказал Альфред.
   Он взял мальчика на руки, опустился вместе с ним на землю и привалился спиной к стволу дерева.
   -- Прости меня, -- продолжал Альфред, -- ты заслужил лучшей участи, чем смерть в мусорном баке. Но тебе, как никому другому, знаком страх, удерживавший мою руку от удара, направленного тебе в грудь. Я не мог расстаться с тобою, я не мог потерять тебя, как потерял Грегори. Я хотел тебя, тобою хотел изжить пустоту внутри себя, словно это могло избавить меня от одиночества или искупить мои прежние прегрешения. Я так благодарен тебе за то, что ты выбрал именно меня, "лилия лилий, мой нежный цветок", а не кого-то другого. Пусть ты никогда не любил меня -- не в укор тебе говорю я это, -- ты не давал мне почувствовать этого и позволял любить себя. Дни, что я провел подле тебя, были самыми счастливыми в моей жизни, я буду вспоминать их до последнего вздоха!
   Сжалься над самим собою, Габриэль, хотя бы после смерти найди в себе силы простить самого себя. Ты ни в чем не виноват, ты сделал все, что от тебя зависело, и сполна заплатил за свое вожделение. Его тело было еще теплым... Позволь себе забыть прошлое, мой мальчик. Все произошедшее с тобою -- не более чем сон, дурной сон, а все сны заканчиваются. Они рассеиваются, как утренняя дымка, в лучах восходящего солнца.
   До самого рассвета Альфред держал своего возлюбленного на руках, укачивал, как ребенка, и гладил по волосам, мурлыча ему на ухо колыбельную, которую в детстве пела ему мама. С первыми лучами солнца он вырыл неглубокую могилу между корней дуба и положил в нее тело мальчика. Последний раз он коснулся своими губами его губ, приложился к его белоснежным тонким перстам, прижимавшим к бездыханной груди урну с прахом Оскара, зарылся лицом в складки его савана, вдыхал сладкий запах его тела, пил этот божественный нектар из чащи его бедер, словно выточенных из слоновой кости, и со слезами припал к его ногам. Закрыв лицо мальчика краем плаща, он закопал могилу и покрыл ее дерном.
   Вернувшись домой, он никому ничего не сказал, ничего не стал объяснять, но заперся в спальне Габриэля и долго перебирал его платья, сохранившие пьянящий запах его тела, и милые его сердцу безделицы, которыми он украшал себя; от соприкосновения с его красотой они сами становились еще краше и ярче.
  
  
   Эпилог
  
   Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье.
   Ф.М. Достоевский
  
   Как-то вечером, когда Джонни возвращался из школы, к нему подошел какой-то мужчина. Он не сразу узнал Альфреда, так сильно он изменился, а, когда узнал, -- не захотел с ним разговаривать и повернул в другую сторону.
   -- Джонни, ты не узнал меня, -- сказал Альфред, нагоняя его.
   -- Я узнал вас, г-н Трент. Прощайте.
   -- Удели мне пару минут, мальчик, -- Альфред поймал его за руку.
   -- Я не хочу с вами разговаривать. Я не буду с вами разговаривать.
   Альфред протянул ему конверт.
   -- Уходите! - закричал Джонни, вырываясь. -- Я ничего не хочу знать о вас и вашем любовнике! Разве вы еще не поняли этого? Я ничего не хочу о нем знать! Так и передайте ему. И пусть он не смеет больше писать мне. Его новые письма разделят участь предыдущих.
   -- Тебе писал я, а не он.
   -- Не без его участия, наверно.
   -- Он запретил мне писать тебе. Он не хотел, чтобы ты страдал из-за него, и даже взял с меня клятву, что я никогда не напомню тебе о нем, но я не могу сдержать ее. Это последнее письмо, обещаю. Он сам написал его. Прочти.
   Джонни взял письмо из рук Альфреда и разорвал на мелкие кусочки.
   Альфред, к его удивлению, отнесся к его поступку невозмутимо.
   -- Я перепутал карманы, извини, -- сказал Альфред. -- Вот это письмо.
   И достал следующий конверт.
   -- Я заставлю тебя прочитать его.
   -- Я не буду... я не хочу...
   -- Боишься? Боишься узнать, что был не прав?
   -- Я ничего не боюсь. Давайте сюда ваше письмо.
   Джонни неожиданно вырвал из его руки письмо Габриэля, сел на скамейку и стал читать, а спустя некоторое время бросился к Альфреду:
   -- Отвезите меня к нему, -- попросил Джонни, хватая его за плечи, и Альфред увидел в его глазах слезы. -- Немедленно отвезите меня к нему. Прошу вас! Я должен бросится перед ним на колени, я...
   -- Слишком поздно, -- печально сказал Альфред, совсем как Габриэль, убирая с его лба непокорную золотистую прядь, которая все время падала ему на глаза.
   -- Не говорите так! Не может быть слишком поздно!
   -- Габриэля больше нет. Он умер, Джонни, он умер.
   -- Этого не может быть! Вот же его письмо...
   -- Письмо было написано давно, -- признался Альфред; ему было так тяжело говорить об этом, словно на него возложили жуткую обязанность пристрелить загнанную лошадь. -- Я нашел его, когда стал разбирать его вещи. Прости. Мне не следовало отдавать его тебе. Очевидно, что если бы он хотел, чтобы ты прочел это письмо, то отослал бы его сам, но я не мог поступить иначе. Как бы жестоко не выглядело это со стороны, ты должен был узнать если не всю правду, то хотя бы то, что он хотел тебе сказать.
   Джонни повалился обратно на скамейку и, спрятав лицо в ладонях, дал волю своим слезам.
   -- Ты сильно ранил его, -- сказал Альфред, опускаясь рядом с ним. -- Но твой удар не был смертельным.
   -- Если бы я знал... если бы... я же... какой дурак! Не попытался... - рыдая, мальчик проглатывал слова. -- Я убью Эдварда!
   Альфред расхохотался.
   -- И чего ты этим добьешься? Эдвард стал только катализатором.
   Каждый, запомни это, мой мальчик, каждый принимает решение сам! Ты мог не смотреть. Мог сказать, что ничего не видел. Если ты не мог солгать себе, ты мог бы, по крайней мере, не орать на Габриэля, не говорить ему всех тех мерзостей, что наверняка сказал. Ведь потом ты пожалел о своих словах. Потом, когда я писал тебе -- я не просил тебя принимать его веру, я просил просто выслушать его и постараться понять, -- ты уничтожал мои письма, ты не хотел ничего знать. Вместо этого ты мог написать мне или ему, всего несколько слов, вроде "я прощаю тебя", хотя он ни в чем не был перед тобой виноват. До твоего появления в моем доме я прежде не видел, чтобы он желал кого-то столь страстно, как тебя, но, не смотря на это, он не овладел тобой, как другими: он побоялся обидеть тебя и потерять навсегда. Ты мог сделать хоть что-нибудь, Джонни. Ты не сделал н и ч е г о. Это было твое решение. Ты принял его сам, и Эдвард, хотя он вредный, взбалмошный мальчишка, тут совершенно не при чем. Винить его было бы глупо и несправедливо -- он не заставлял тебя грубить Габриэлю, игнорировать мои письма. Ты сам решил так!
   -- Значит, я убил его.
   -- Нет. Я же сказал, что твой удар не был смертельным.
   -- От этого мне не легче!
   -- Будет! -- Альфред положил руку мальчику на плечо и привлек его к себе. -- Он не хотел бы, чтобы ты винил себя, чтобы ты мстил себе и другим. Я знаю. Я сам шел этим путем, я мстил за него, но ни ему, ни мне не стало легче от этого. Будет, Ганно! Давай лучше порадуемся за него, порадуемся тому, что он мертв, тому, что осуществилось его самое заветное желание. Он хотел умереть, Ганно, он очень давно хотел умереть и, кажется, больше всего на свете боялся, что этого никогда не произойдет.
   -- Разве так бывает?
   -- Как видишь, бывает. У меня не было никого ближе и дороже его! И никого я не боялся потерять так сильно, как боялся потерять его! Но, даже если бы он был еще жив, когда я нашел его, я не повез бы его в больницу. Возможно, благодаря усилиям врачей он протянул бы еще несколько месяцев, может быть, лет, но что за жизнь его бы ждала? И как бы я стал смотреть ему в глаза после этого... К счастью, мне не оставили выбора.
   -- Как он умер?
   -- Тебе не к чему это знать, -- отвечал Альфред. -- И, где я похоронил его, тебе не скажу. Не надо его беспокоить, Ганно. Просто подумай о нем и помолись за упокой его души, -- а потом вдруг добавил одними губами: -- И моей.
  
   В своем секретере, в тайном ящике, о котором знал только он, Альфред хранил кассету с видеозаписью, черные, как смоль, и жесткие (с интересного места) завитки волос в бумажном конверте и старую фотографию красивого молодого человека. Как ни старался, он никогда не забывал о нем, его образ преследовал Альфреда повсюду.
   Его звали Грегори Вулф. На своем курсе, не считая Фредди, он был лучшим, хотя, в отличие от Фредди, уверенно идущего к своей цели, он все еще искал себя.
   Альфред влюбился в него, с первого взгляда он возжелал его и на свой манер стал домогаться его любви. Он хотел добиться его расположения, заслужить его доверие и стать его другом, но Грегори был слишком непримирим. Он, как и все в университете, знал о его похождениях, о замятых в последний момент скандалах, о мести тем, кто отвергал его ухаживания, кто отказывался стать его любовником, и не хотел иметь ничего общее с "богатым подонком с кукольным личиком", о чем в довольно резкой форме и заявил Альфреду.
   Безупречный во всем, что больше всего бесило его многочисленных врагов, он всегда был прямолинеен и категоричен, подчас даже жесток, и требовал того же от окружающих. Но, не смотря на присущую его поступкам импульсивность, он старался (хотя и не всегда ему это удавалось) держать себя как истинный джентльмен, даже с теми, кого откровенно презирал.
   Его единственным другом был Фредди. Но Фредди влюбился в Альфреда и предложил ему план действий в отношении Грегори, в ходе реализации которого каждый из заговорщиков получил бы того, кто был ему желанен. Альфред согласился. В назначенный день он пришел к Фредди и спрятался в его спальне, а ровно в пять Грегори сидел в гостиной Фредди и пил с ним чай. Во время беседы Фредди подмешал ему в чашку специальный коктейль из наркотиков, парализующий в человеке волю, "после чего им легко можно будет манипулировать", -- эта фраза Фредди особенно понравилось Альфреду, -- и в то же время усиливающий желание. Когда Грегори "отключился", Фредди отнес его в спальню, где его с нетерпением ждал Альфред.
   "Да! Это то, чего я хотел! -- сказал Альфред, прыгая на постель и кусая Грегори в губы. -- Ты -- мой! Я же тебе говорил, что ты будешь моим! Я всегда получаю то, чего пожелаю, а я желаю тебя!"
   Пока Фредди устанавливал аппаратуру, наводил и настраивал камеру, чтобы зафиксировать предстоящую вакханалию, во второй части которой он сам собирался сыграть далеко не последнюю роль, Альфред избавился от лишней одежды и раздел свою беззащитную жертву. Он очень спешил, ему не терпелось погрузить свой член в его узкую задницу. Но, даже не смотря на то, что юноша был расслаблен и подготовлен, чтобы оседлать его, Альфреду потребовалось много сил, зато потом он "объезжал" его столь долго и тщательно, как если бы хотел насладиться им на всю оставшуюся жизнь. Его фантазия была безгранична, его вожделение неистощимо.
   По мере того, как наркотик всасывался в кровь, Грегори из жертвы превращался в практически добровольного и равноправного участника процесса, и, окончательно раскрепостившись, овладел своим прелестным насильником. Всегда такой серьезный, сосредоточенный, в постели он оказался таким ласковым и чувственным, словно был другим человеком.
   Спустя несколько часов Грегори, как ни в чем ни бывало, проснулся на диване в гостиной Фредди с приятной слабостью во всем теле, но со страшной головной болью. Он ничего не помнил из того, что произошло. Когда он ушел, Фредди вернулся в спальню к Альфреду и тот выполнил свою часть сделки.
   На другой день Грегори получил по почте кассету с отснятым прошлым вечером материалом и требование в такое-то время явиться по такому-то адресу. Он пришел и, если бы не Фредди, убил бы Альфреда на месте.
   "Ты будешь делать то, что я тебе прикажу! -- орал Альфред. -- Ты будешь ложиться под меня и принимать меня, когда я пожелаю! Ты будешь сосать мой член и вылизывать мне зад, если я тебе прикажу! Где бы ты ни был, чем бы ни был занят, ты придешь и будешь любить меня! Иначе все увидят эту кассету! Все узнают!"
   "Плевал я на ваши угрозы!"
   "Я уничтожу тебя! Я уничтожу твою жизнь!"
   После того как шантаж не помог, а свидание было безнадежно испорчено -- в первую очередь для Фредди: Альфред обозвал его вруном, мол, он обещал ему, что, увидев видеозапись, Грегори станет более сговорчивым, и заявил, что между ними все кончено, -- Фредди, отредактировав видеозапись таким образом, чтобы на ней не видно было лица второго участника, разослал ее копии ректору университета, родным и знакомым Грегори и всем, кто имел на него зуб.
   Скандал удалось замять -- просто Грегори без лишнего шума исключили из университета, в качестве причины указав на его недостойное поведение; его семья, не придерживающаяся передовых взглядов в вопросах морали, отвернулась от него, и не потому, что он оказался гомосексуалистом, а потому что его поймали, потому что его постыдную тайну вытащили на свет божий и выставили на всеобщее обозрение. Кроме того, им всерьез заинтересовалась полиция нравов: обладавший телом нежным и изящным, Альфред в свои двадцать лет выглядел как мальчик.
   Грегори, не считавший нужным ни перед кем оправдываться, даже полиции не рассказал о том, что произошло на самом деле и откуда, как говорится, ветер дует. Неизвестно как, но он сумел все объяснить, не назвав при этом ни одного имени.
   А потом он неожиданно разбился на машине (даже если это и был несчастный случай, то "доброжелатели", и Альфред в том числе, подумали о самоубийстве, упирая на то, что ему больше не за чем было жить) на той улице, где в то время жил Фредди, где по ночам он продолжал принимать Альфреда. В ту ночь они тоже были вместе и стали невольными свидетелями трагедии.
   Альфред, полуголый, с душераздирающим криком бросился на улицу, к горящей машине, но Фредди остановил его прежде, чем он успел что-нибудь натворить.
   "Успокойся! - Фредди залепил истерично вопящему любовнику звонкую пощечину и толкнул его на постель. - Ты ему уже ничем не поможешь".
   "Он убил себя, ты это понимаешь?!"
   "Я уверен, что это несчастный случай, не более того".
   "Я тебе не верю! Мы должны все рассказать..."
   "Никому ничего не нужно рассказывать, -- сказал Фредди, схватив друга за плечи, и несколько раз грубо, как куклу, встряхнул его, -- особенно полиции. Ты понял меня? Когда они придут, а они обязательно будут всех опрашивать, мы скажем, что ничего не знаем, что мы спали и ничего не слышали, что нас разбудил взрыв... Ведь, в сущности, все так и было".
   Ни уговоры, ни угрозы - он умолял Альфреда не разрывать священные узы дружбы: "Сейчас мы, как никогда, нужны друг другу. Мы должны держаться вместе. Вместе мы все переживем" -- не возымели на Альфреда никакого влияния. Он был невменяем: его заклинило на мысли о самоубийстве Грегори и о покаянии -- и ничего не хотел слушать. Фредди ничего не оставалось, как перейти от слов к действиям.
   "Что это? -- спросил Альфред, когда Фредди, ничего не объясняя, зажав в зубах одноразовый шприц, придавший его чертам его лица что-то хищное, перевернул его на живот, вдавил колено ему в спину и сделал укол. - Наркотик? Яд? Боишься, что я начну болтать лишнее?"
   "Я делаю это для нас обоих, -- отвечал Фредди. -- Ни мне, ни тебе же нужны слухи".
   "Еще бы! Они же могут серьезно повредить твоей будущей карьере, за которую ты так трясешься. -- Ненавижу тебя", -- прошептал Альфред, уже находящийся под воздействием наркотика и чувствующий, как в него проникают пальцы любовника.
   "Это пройдет, -- сказал Фредди, целуя его в затылок. - Расслабься".
   Он запер его в своей квартире, а чтобы Альфреда никто не искал, предупредил ректора и преподавателей, что он заболел гриппом, и никуда не выпускал его до тех пор, пока по случаю смерти Грегори Вулфа не было проведено расследование, не выявившее, как и следовало ожидать, состава преступления, и тело несчастного тихо и по быстрому не было предано земле.
   Сотню раз на дню он повторял своему любовнику, что нет их вины в постигшем Грегори несчастье, зачитывал ему заключение следственной группы, где черным по белому было сказано, что авария произошла по вине водителя, находившегося в сильном алкогольном опьянении, как будущий психиатр, растолковывал ему, что разбейся Грегори на какой-нибудь другой улице он не воспринял бы его смерть как суицид, и плел что-то про самовнушение.
   Альфред отказывался верить в подобные объяснения, и отчаянью его не было конца и края. О Грегори и о том, как подло поступил с ним, он думал постоянно, не забывая о нем даже, когда они с Фредди занимались сексом. Естественно, что при первом же удобном случае, стоило лишь его Церберу на минутку-другую ослабить бдительность, Альфред сбежал. Ночью, пьяный, с бутылкой бренди в руке, он заявился на кладбище, нашел могилу у кладбищенской ограды и упал перед нею на колени.
   "Какого черта тебе понадобилось умирать!? -- спрашивал он. -- Ты сбежал, ты просто сбежал от позора... Трус! Я ненавижу тебя! Будь ты проклят! Гори в огне -- вечно! Не знай покоя, пока я не приду или не пришлю за тобою! Ненавижу тебя!.. Люблю тебя! Я так люблю тебя! Неужели ты не понял этого? Грегори, прости меня. Если бы я мог повернуть время вспять, я все отдал бы, ничего бы не пожалел, за возможность сказать тебе, как сильно я люблю тебя! Я бы все исправил... Теперь уже поздно, слишком поздно. Иду к тебе, любовь моя, -- разделить твои мученья!"
   С этими словами Альфред отбил у бутылки горлышко и полоснул себя по горлу.
   Фредди нашел его уже без сознания. Только чудом Альфред не перерезал себе сонную артерию.
   С тех пор прошло более четырнадцати лет.
  
   Сторож очень удивился, увидев, как какой-то человек опустился на колени и положил на мраморную плиту большую охапку алых роз. Много лет никто не приходил и не убирал могилу юного грешника цветами, словно не было в этом мире у него ни одного родного или знакомого. И тут -- этот человек, эти розы, словно сорванные в эдемском саду!
   Когда раздался выстрел, сторож бросил метлу, подбежал к ограде, увидел распростертое на земле, среди цветов, недвижимое тело, дымящееся дуло пистолета, зажатого в руке самоубийцы, и, чертыхаясь на ходу, бросился в дом священника.
   Альфред выстрелил себе в висок. Смерть была мгновенной.
  
   -- Ты хотел о чем-то поговорить? -- спросил голос рядом.
   Альфред открыл глаза. Над головой его шелестела зеленая крона могучего дуба, до слуха долетали обрывочные звуки струящейся на порогах воды и тихий скрип ив на ветру. Он сидел на скамейке в парке на берегу реки; рядом стоял Грегори, обеими руками прижимая к своей груди книги, -- чисто девчачий жест, привычка, от которой он старался избавиться и которая сводила Альфреда с ума.
   Альфред долго и с восхищением смотрел на него; высокий и стройный, очень хорошо сложенный, в черном костюме, верх которого напоминал сюртук, подбитый алым шелком, с выразительными карими глазами, смотревшими, казалось, не на собеседника, а внутрь него, и темно-русыми локонами до плеч -- именно таким он и остался в его памяти. Если бы их связывали другие отношения, он бы повис у него на шее и целовал бы его, пока не онемеют губы.
   Грегори терпеливо ждал.
   -- Да, мне нужно сказать тебе кое-что, -- Альфред сделал над собой усилие, чтобы совладать со своими чувствами.
   -- Я слушаю.
   -- Ты считаешь меня избалованным, бездарным недалеким мальчишкой, испорченным, порочным, жестоким, заслуживающим самого сурового наказания. Я тебе никогда не нравился, больше того -- ты меня презираешь. Само мое имя для тебя синоним духовной пустоты и предательства. Но я люблю тебя! Люблю так сильно, так страстно, что готов был опустить до подлости, до низости. Фредди еще придет к тебе и пригласит тебя к себе, чтобы потом отдать тебя мне, чтобы я насладился тобою, чтобы я опозорил тебя. Беги, пока этого не случилось, и прости меня!
   -- Спасибо тебе за твои слова, Альфред. Я понимаю тебя, возможно, даже разделяю твою одержимость, но я не могу любить тебя так, как ты хочешь, и не могу быть с тобою. Я никогда не презирал тебя, но я солгал бы, если бы сказал, что твое общество всегда было мне приятно.
   -- Я знаю, -- сказал Альфред, вставая со скамейки, -- и не хочу, чтобы ты делал что-либо против своей воли. Прости еще раз и... прощай!
   -- Мне нечего прощать тебе, Альфред. За умысел не казнят.
   Альфред улыбнулся сквозь слезы. Это все, чего он хотел. Большего он не заслужил, да и не мечтал он о большем.
   -- Послушай, -- сказал Грегори, видя, как ему тяжело. -- Мы не можем быть любовниками, но, если тебе это так необходимо, мы могли бы попытаться стать друзьями.
   -- Это было бы чудесно! - пытаясь побороть волнение, воскликнул Альфред. -- Идем со мной, -- предложил он. -- Я познакомлю тебя со своей матерью.
  
   Когда они проходили через парк, Альфред вдруг увидел Габриэля.
   Как не похож он был на того затравленного зверька, каким Альфред увидел его в подвале дома Беатрис Доглис, на ту ненасытную Мессалину, роль которой он играл перед всеми, а, оставшись наедине с собой, замыкался, забивался в угол и не покидал его, пока не приходило время снова выйти на подмостки, с которой Альфред почти год прожил под одной крышей, спал в одной постели. Этот прекрасный, утонченный мальчик, подобный архангелу, сошедшему с небес к Деве Марии, никогда не был пленником своей жестокой матери, которая, приревновав к дневному свету, отняла его; он никогда не носил позорного клейма уличной девки.
   Он шел под руку с высоким красивым юношей, на плече которого покоилась его голова и в котором Альфред без труда узнал Нарцисса; всецело поглощенные друг другом, они излучали вокруг себя счастье и любовь.
   Несколько точных линий в их одежде подчеркивали мощь и каменную твердость одного и хрупкость и изящество другого, но никто не посмел бы усомниться в их родстве, как и в том, что они созданы друг для друга. Они были одним целым. И не мешали им "конечности, суставы, оболочки и прочие преграды", когда, обнимаясь, они прижимались друг к другу бердами, когда их пальцы, их развивающиеся на ветру волосы, серебристые и черные, играючи переплетались между собой. Они, как два встречных потока в одном русле, перетекали один в другого -- так
  
   С Духом Дух
   В объятиях сливаются быстрей,
   Чем воздух с воздухом, и чистота
   Стремится с чистотой вступить в союз...
  
   Облегченно вздохнув, как если бы он избавился от очередного ночного кошмара, Альфред проводил Габриэля взглядом, улыбнулся и нагнал Грегори.
   Он не увидел, как Габриэль встал, как вкопанный, посреди аллеи, резко обернулся и стал искать кого-то в толпе прогуливающихся. Вид у него был больной и испуганный.
   Нарцисс нежно обнял его за плечи, спросил, что случилось.
   Габриэль тряхнул головой, словно отгоняя мрачные мысли и воспоминания, и обворожительно улыбнулся.
   -- Все пустое, Нарцисс, -- ответил он, -- все лишь сон один.
   Нарцисс все понял. Он взял его руку в свои и припал к ней губами. Габриэль прильнул щекой к его голове и запустил свои холеные белые пальчики в его густые черные кудри.
  
   -- И ты считаешь такое решение правильным? -- спросил Наместник.
   -- Да, -- отвечал Валбер. -- Я был слишком несправедлив к ним, особенно, к Габриэлю. Сказано было, что каждому будет дано по его вере. Я скажу иначе. Пусть же каждому будет дано по мере его любви.
  
   Пермь, 14.04.09 г.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"