Его утро начиналось с того, что он доставал из ножен свой меч, несколько минут любовался тем, как играет на солнце сталь, тщательно осматривал клинок на предмет малейшего изъяна, а потом медленно и с удовольствием его точил. Это ритуал длился не менее часа и доставлял ему величайшее наслаждение, настраивал на рабочий день, помогал сосредоточиться и достичь состояния спокойной отрешенности, которая так необходима в борьбе с человеческими грехами.
Обиходив орудие своего труда, он быстро завтракал и неторопясь шел к церкви Святой Марии.
Никто не знал, кем он работает, ни один человек. Иначе... Трудно даже представить себе, чтО было бы, если бы кто-то из его знакомых знал о его работе.
Пройдя через скрытый ход к глухой каморке, прикрыв за собой дверь, он садился на старый табурет и проводил четверть часа в размышлениях, молитве и иногда спорах с невидимым оппонентом о сущности греха, о правде и лжи, о роли человека и о его собственной роли.
Потом он доставал из ножен меч, аккуратно клал его на специальную подставку, которую сделал сам, еще раз осматривал клинок и протирал его мягкой ветошью -- так, чтобы не было на нем ни одного пятнышка, а только блеск стали.
Обычно рабочий день его на этом и заканчивался. Он мог просидеть на своем табурете до самого вечера, потом получить плату и идти домой.
Но иногда открывалось глухое окошечко в стене, в него просовывалась рука в черном рукаве монашеского одеяния и тут же исчезала, оставив на полочке перед оконцем свиток. Оконце захлапывалось и только тогда он привставал и брал пергамент.
Иногда свиток был густо исписан, иногда на нем краснели лишь несколько слов, но его это мало интересовало. Ему нужна была только подпись в самом низу. Обычно он заранее знал, каков будет вердикт и очень редко ошибался. Впрочем, ошибиться было трудно, в девяти случаях из десяти подпись кратко гласила что-нибудь вроде "Виновен в клятвопреступлении" или просто "Виновен".
Получив вердикт, он ждал. Ждать приходилось иногда довольно долго. Но рано или поздно он слышал голоса снаружи, а какое-то время спустя в отверстии появлялась рука. Рука появлялась ненадолго -- на минуту, может быть, на две. Но этого было достаточно, чтобы правосудие свершилось. Он делал быстрый, искусный, нарочито небрежный взмах своим мечом и рука оставалась по сю сторону стены, отдельно от тела виновного, который по ту сторону оглашал церковный двор воплем боли.
Он тщательно протирал клинок, так, чтобы ни единого пятнышка крови на нем не осталось, парой быстрых движений правил его точильным камнем и только потом поднимал трофей правосудия.
Любимым его занятием было рассматривать эти трофеи. Он осматривал кровоточащий обрубок, распрямлял сведенные болью пальцы, читал линии ладони, исследовал ногти и строение костей, пытаясь определить по руке кто был тот, кому она еще десять минут назад принадлежала. В основном это были мужские руки -- с грубой кожей, с грязью под ногтями, с короткими пальцами, мускулистые и безыскусные. Это были руки мастеровых, не сумевших вовремя вернуть долг, базарных воришек, заворовавшейся прислуги. Изредка в отверстие просовывались женские руки -- тонкие, слабые, дрожащие от страха. Отсекая их, он испытывал двойственные чувства. С одной стороны была жалость, когда он представлял какую-нибудь юную служанку, которая сейчас стоит по ту сторону, зажмурившись, закусив губу от страха, стоит только потому, что посмела отказать своему господину в кратких минутах любовной утехи где-нибудь под лестницей и в пылу борьбы за свою честь оцарапала ему ухо.
С другой стороны он испытывал особое странное удовольствие и возбуждение, когда приходилось отсекать именно женскую руку.
Нельзя сказать, что его работа ему нравилась. Иногда, осматривая отрубленную конечность, он приходил к совершенно очевидному выводу о невиновности хозяина руки в том преступлении, которое ему вменялось. Ему не нужно было знать всех тонкостей дела -- достаточно было прочитать вердикт и осмотреть руку, чтобы понять: машина правосудия дала сбой. Но все это было потом, после того, как право- или кривосудие свершалось.
А в тот день он впервые совершенно отчетливо понял всю несправедливость приговора, едва рука просунулась в отверстие. Это была рука подростка -- тонкая, слабая, дрожащая от страха. Рассматривая эту руку, он слышал, как попискивает по ту сторону стены мальчик, как прикрикнул на него стражник, велев глубже просунуть руку, как замерли зеваки, ожидая исхода дела. У этой руки были тонкие длинные пальцы -- всего четыре, потому что от мизинца остался лишь жалкий обрубок. Вдоль запястья пролегло большое и темное родимое пятно. Розоватые обгрызанные ногти, колечко из тамарисковой коры на указательном пальце, царапины, свидетельствующие о чесотке...
Ему хватило пяти секунд, чтобы еще раз прочитать вердикт: отрок Джованни Бальдини из Падуи, виновен в краже; усекновение главы. Еще столько же времени ему понадобилось, чтобы понять, что мальчик ни в чем не виноват и что сегодня он сам совершит преступление -- изменит приговор суда по своему усмотрению.
Секунды тянулись, растягиваясь в часы... Он смотрел на эту ручонку и плакал, дрожа и стуча зубами. За стеной сгустилась тишина, были слышны только слабые всхлипы приговоренного.
Потом рука исчезла, по толпе зевак пронесся вздох, перешедший в гомон, а присутствующий при казни инквизитор провозгласил: "Невиновен!"
Все.
Правосудие свершилось.
Его правосудие.
Потом он каждый день ждал, что за ним придут. Каждый громкий возглас у его двери, любой топот нескольких пар ног заставлял его вздрагивать.
В страхе он прожил неделю. Потом месяц. Потом год...
Но видимо, машина инквизиции дала серьезный сбой, потому что год шел за годом, а его преступление так и не было открыто.
А может быть, дело того мальчика, которого он так никогда и не видел, сколько ни ходил по базарам, тавернам и улицам в поисках руки без мизинца и с большим родимым пятном на запястье, пересмотрели. Быть может, братья инквизиторы пришли к выводу, что ребенок был невиновен... Как бы то ни было, но постепенно страх прошел и он зажил уже спокойно, все так же вдумчиво и сосредоточенно делая свою работу...
И лишь двенадцать лет спустя за ним пришли. Неизвестно, как это вдруг они докопались до истины. То ли делали ревизию прошлым делам, то ли кто-то случайно наткнулся на тот вердикт и вспомнил, что приговор почему-то не был исполнен. А может быть, кто-то донес...
В общем, за ним пришли. Его судили. Суд был скорым и закончился тем, чем и должен был закончиться: "Привести палача Джакомо Рицци к смерти путем усекновения главы."
Одно стало ему утешением. Того мальчика, Джованни Бальдини, так и не нашли, изначальный приговор в отношении его так и не был приведен в исполнение. Да и не мудрено -- прошло двенадцать лет, мальчик давно уже стал вполне взрослым молодым человеком. Наверное, у него уже есть свои дети, а значит он, Джакомо Рицци, спас тогда не одну жизнь, а как минимум две...
На следующий день его привели на площадь, где уже собрался народ. Быстро огласили приговор. Он сам взошел на помост, опустился на колени, перекрестился и положил голову на плаху. Он был спокоен и сосредоточен, как тогда, когда сам готовился вершить вынесенный приговор, когда точил свой любимый меч, когда размышлял над очередной отрубленной конечностью.
Он положил голову на плаху и кивнул палачу в красной маске -- собрату и коллеге. Ему было страшно, ему не хватило сил улыбнуться, как он надеялся сделать. Его хватило только на то, чтобы дружески кивнуть палачу. И когда тот шумно вздохнув, откинулся назад, вздымая над головой топор, последнее, что Джакомо Рицци увидел, было большое родимое пятно на запястье четырехпалой руки.
В следующую секунду палач резко выдохнул и отточенное лезвие топора, ярко блестнув на солнце, вошло в мягкую плоть, пересекая артерии и сокрушая позвонки.
Собравшийся народ единым порывом выдохнул вслед за палачом, загалдел и стал расходиться. Но Джакомо Рицци этого уже не видел.