|
|
||
Маршрутка
Клим не знал, как отвязаться от этого странного мужика. Тот прицепился к нему у старой заброшенной церкви, что стояла на холме, поднимавшемся от Лыкони-озера, которым Клим любовался напоследок. Как раз пошёл снег — липкий, по-майскому мерзкий. Клим не увидел, но почувствовал как мужик вырос за спиной. Откуда он явился, было не понять — то ли выбрался из развалюхи-церкви, то ли прятался зачем-то в кустах. Невысокий, но кряжистый, взлохмаченный, обношенный, нечистый, с медленным и туповатым взглядом. Лет пятидесяти. По виду — из аборигенов. В длинной брезентовой куртке. А в руках — топор.
Клим сделал вид, что не замечает его, и постарался сильно не ускорять шаг, чтобы мужик не подумал, что он, Клим, его таки увидел и опасается.
Топот шагов, треск сучьев за спиной показывал, что мужик обратился во внезапного и совсем не нужного попутчика. Или преследователя? Да нет, если бы преследовал, то, наверное, ускорил бы шаг.
Минут пять Клим нервничал от этого молчаливого следования за ним человека с топором. В такой глуши и вообще всякая встреча напрягает, а уж подобная…
— Эй! — услышал он вдруг. — Эй, норов, ой эвесь кучков тоно ол?[1]
Местного Клим не знал, но по отдельным знакомым словам понял, что мужик спрашивает про еду.
— Нямты, — не оборачиваясь крикнул он. — А маштам. Тынет а сярнам. Нет, дескать, ничего нет и не говорю по-вашему.
Молча прошли ещё шагов с полсотни. Мужик не отставал, но и догнать, кажется, не пытался. И снова:
— Эй, норов, моным молты.[2]
— Нымты а татам, — отрезал Клим. — Ничего у меня нет.
И даже по карманам себя похлопал для наглядности.
«Вот же привязался, хмырюга!»
Теперь к снегу примешался мелкий противный дождь. Клим раскрыл зонт.
Когда-то холм со стороны села был лысым, и лишь на озёрной стороне зеленела редкая берёзовая да осиновая поросль. Но с тех пор, как тропа к церкви заросла, а это было тому уже лет двадцать, холм (называемый у местных Тертенькипа[3]) и с сельской стороны покрылся кудрями берёз. Едва заметная тропинка вилась между деревьями. Было холодно. Остро и пряно пахло мокрыми деревьями, травой, перегноем. Снег перестал, зато дождь ярился теперь за двоих, наращивал обороты.
Спустились к Воложге.
Воложга — некогда большое село, а ныне деревенька едва ли на три десятка обитаемых дворов. Дворы здесь сто́ят дешевле, чем дёшево, так что многие Виленжане покупают за копейки развалюхи с участками — под дачи.
Узкая, заросшая травой и грязью улочка будто вымершего села начиналась от холма и тянулась между сумрачно притихших хибар, ни одна из которых не выглядела жилой.
— Эй, норов, омты, мона утты.[4]
На этот раз Клим ничего не ответил и прибавил наконец шагу. Ясно было, что мужик сумасшедший и говорить с ним бесполезно. Тем более, что сказать Клим толком ничего не мог, а по-русски это существо понимает ли, нет ли?
Там, за последними домами уже виднелись шоссе и автобусная остановка. А дождь нарастал, неторопливо превращаясь в ливень. Вдобавок ко всему поднялся ветер, так что толку от зонта стало не много, и вскоре джинсы промокли чуть не до самого пояса. Ветровка не спасала, и Клима начало потряхивать от холода. Скользя на грязи и мокрой траве, то и дело рискуя упасть, нелепо размахивая зонтом, который терзал ветер, Клим уже откровенно прибавлял и прибавлял ходу (плевать, что там подумает этот полоумный, если он вообще способен думать).
И тут увидел бабку.
Бабка сидела на скамейке под чахлым навесом. Рядом с нею на скамье уже образовалась лужица, но тот край, к которому жалась старуха оставался, наверное, сухим — в этом месте навес не протекал. Скамейка стояла у калитки, ведущей к покосившейся избёнке.
Клим остановился возле бабки, приветливо изобразил поклон, сложил посиневшие губы в улыбку.
— Здравствуйте, бабушка. Автобуса давно не было, не знаете? — он кивнул на остановку в сотне шагов.
— Ай? — бабка подняла на него прозрачные глазки. Было ей лет восемьдесят на вид, а то и все девяносто. Фуфайка, надетая поверх старомодного какого-то, простецкого платья, ношенный-переношенный цветастый платочек на голове, иссохшие руки сложены на коленях, а спина прямая, будто у молодухи двадцатилетней.
— Автобуса, говорю, давно не было, не знаете?
— А коштам, милой, а коштам. Кой их знат, автобусем нем[5].
Клим неловко переступил с ноги на ногу, перебросил зонт из одной руки в другую, улыбнулся.
— Приезжал домик себе присмотреть, — сказал он незнамо зачем.
— Ай? — бабка глянула на него вопросительно. Кажется, она не понимала больше трёх русских слов за раз.
— А вы здесь живёте, бабушка?
— Живу здеся, — закивала она. — Живу, милой, пока что живу, пока не померла. Туель опсам.[6] Сегодня и помру, должно.
— А это что за человек, не знаете? — Клим указал себе за спину.
— А хто, милой?
— Мужик этот.
— А каквой? — Почему-то местные все говорят «каквой».
Клим обернулся. Никого у него за спиной не было, никакого мужика.
— Шёл за мной, — пробормотал он. — Мужик такой. Невысокий. С топором.
— Ай?
— От самой церкви шёл.
— С церквы? — бабка пожевала губами, покачала головой. — Церква сгорела, милой. Тулем.[7] Батьку убили, церква и сгорела. Тулем пуккюрвас ол, милой.[8]
— Да нет… — хотел было возразить Клим, потому что бабка что-то явно путала про пожар. Но бросил это дело. — Мне на автобус надо. А тут мужик этот, — бормотал он, продолжая стоять, словно ждал, что древняя эта бабка возьмёт сейчас и разгонит нахлынувшую вдруг тоску и… страх, да, чего уж там скрывать. На кой чёрт попёрся он в эту Воложгу, дачник фигов? Да ещё в такой день — ведь с утра ясно было, что погода напакостит.
— Мужик этот с топором, — добавил Клим без всякой надежды. — Шёл за мной от самой церкви. Есть просил.
— С топором! — вдруг оживилась старуха. Осенила себя крестным знамением, засуетилась вставать, забормотала что-то на своём.
— А что? — Клим тронул её за рукав фуфайки. — А что, бабушка, знаете его, да?
— Ступай, — пробормотала бабка. — Ступай, милой. И я пойду. В избу. Ступай. Ме́нты, ме́нты.[9]
Она качнулась раз-другой, словно давая себе импульс двинуться, будто силясь оторвать для первого шага вросшую в землю старческую ногу, и неловко, шатко, подрагивая телом на каждом ступе, двинулась во двор.
— А можно мне у вас заночевать, бабушка? — без всякой надежды спросил Клим. — Или дождь переждать хотя бы? Я уже весь мокрый.
— Менты, норов, менты, — не обернулась она.
Проскрипела калитка, стукнула, закрываясь. Старуха заскрипела гравием на дорожке, ведущей к крыльцу.
Клим оглянулся. Улица за его спиной пустовала. Чернели заброшенные дома с закрытыми ставнями. Дождь ярился, хлестал землю прутьями вкривь и вкось, выбивал бесконечную слитную дробь на чахлой крыше навеса, под которым сидела старуха. Зябкая пыль летела в лицо. Густо пахло сыростью и недавней майской листвой, липкими почками. Изо рта при каждом выдохе вырывался пар. Время едва переползло за полдень, но сумрачно было как поздним вечером.
Тоска. Тяжёлая, холодная и непонятная тоска струилась снаружи в душу. Клим поёжился и пошёл к остановке.
Ждать пришлось минут двадцать, прежде чем на пустынном шоссе, по которому за всё это время не проехала ни одна машина, засветились фары. Грязно-белый автобус неторопливо подполз, остановился. Открылись скриплые двери, пахнуло в лицо Климу уютным автобусным теплом.
Едва он устроился на переднем сиденье, у окна, залитого дождём, едва закрылись двери, окончательно отделив от его души тоску и холод окружающего пространства, как душа сразу согрелась, тут же заулыбалась, оживилась.
После дождя запах железа, резины и духо́в, наполнявший салон, показался особенно приятным. Кресло напротив занимал какой-то мужичок пенсионерского вида, который громко разговаривал по мобильному. За спиной пахла духами женщина, которую Клим не рассмотрел, бросив лишь беглый взгляд краем глаза, пока садился. Ещё, кажется, один или двое человек расположились в конце салона.
Миловидная и юная кондукторша помотала головой настречу Климовой мелочи, денег не взяла и билетика не дала. Клим вопросительно посмотрел на неё, но она только робко улыбнулась и буквально прошептала, что «проезд бесплатный», если Клим правильно расслышал. Ну, бесплатно так бесплатно, он недоумённо пожал плечами и прислонился к окну.
Дорога предстояла долгая. До Виленги маршрутка будет телепать минут сорок-пятьдесят, даже если не станет останавливаться у каждого столба.
Промокшие насквозь джинсы быстро высыхали. Зонт Клим повесил на руку. Поудобней откинулся на спинку сиденья и стал смотреть в окно. И ведь как это здорово — смотреть в продрогший сумрак через окно торопливого автобуса, через разводы, оставленные на стекле дождём, и наслаждаться теплом салона, и слушать громкий торопливый говор пенсионера — этот смешной, грубоватый и в то же время сюсюкающий язык со всеми этими его «поттевлями», «хаппырями» и «сярками». Клим даже улыбнулся от нахлынувшей на него благости бытия. Юродивый с топором и бабка в фуфайке остались где-то там, далеко, в странной и непонятной Воложге, в которой у него никогда не будет дачи. Да, никогда, — теперь он это понял и осознал со всей определённостью раз и навсегда принятого решения. Есть деревеньки, может быть, подороже, но зато не такие смурные и зябкие — есть Пырзя, есть Кутерьма, есть Изерня и, на худой конец, Вычерть. А в Воложгу он больше ни ногой. Ну её.
Кондукторша забралась с ногами на переднее сиденье, подпёрла голову и, кажется, дремала. Женщина за спиной тоже заговорила по мобильному, но, в отличие от пенсионера, тихо, сдержанно и по-русски. Жаловалась собеседнице на больную печень. Задние хранили молчание.
За окном проползло озеро — так, не озеро даже, а большая лужа, мелькнула осиновая рощица, сгрудились на недалёком горизонте холмы, заросшие чахлой растительностью. Всё было серым и блёклым, но теперь, в тепле автобуса, эта серость уже не угнетала, а лишь чуть горчила где-то в самой глубине души неопределённой грустинкой.
— … эвесь кучков тоно ол?[10] — вдруг резануло его слух обрывком знакомой фразы.
Это пенсионер? Или кто-то ещё? Откуда пришёл этот голос?
Клим поёжился, словно вдруг услышал за спиной сиплое дыханье «того» и почувствовал касание холодного железа к шее.
Он немедленно обвинил себя в несвойственной, вроде, ему мнительности. Поколебался, назвать ли себя трусом. Решил, что всё же, пожалуй, не стоит. Просто — погода такая и время года. В это время года и в такую хмарь с каждым может случиться. Зимой бывает ещё хуже. Атмосфера здесь такая.
Если бы не женился, Клим так или иначе уехал бы из этих безрадостных краёв, от этой тундры, от холодных озёр, непроглядных ночей и смурных людей. Бежал бы отсюда — благо денег скопил на переезд достаточно. Конечно, его двухкомнатная квартирка в Виленге, оставшаяся от родителей, не окупила бы и какой-нибудь секции в приличном городе поюжней, но ничего, на первых порах пожил бы на съёмной квартире или, на худой конец, в общаге какой-нибудь. Ну, да что теперь об этом говорить, когда угораздило встретить Машку. Встретил и утонул в ней, канул в этот омут с головой. И теперь вместо побега планировал дачу. Но не в Воложге — теперь уж точно нет, будь она неладна!
Странноватый неразборчивый звук в конце салона отвлёк его от размышлений. Клим замер, пытаясь осознать, что это был за звук, прислушался, не повторится ли. Тянуло оглянуться и посмотреть, но он не смог заставить себя. Ощущение, что он непременно увидит нечто жуткое, сковало его шею.
Кондукторша дремала. Женщина позади закончила разговаривать и тоже спала — Клим мог видеть в стекле смутное отражение её головы, припавшей к окну.
Звук повторился, но теперь уже ближе. Пенсионер вдруг замолчал. Клим невольно повернулся в его сторону.
Череп пенсионера лопнул от удара и чуть раскрылся, как грецкий орех под действием размыкающего его ножа. В образовавшейся щели клокотала кровь и стремительно заливала шею, воротник ветровки, брюки. Сотовый выпал из руки и лежал на резиновом коврике, и на экране его ещё видно было имя абонента.
Краем глаза Клим смутно различал силуэт, стоящий позади пенсионера. Человек склонился над лопнувшим черепом, положил руку пенсионеру на плечо, для опоры, и вглядывался в рану. Странная мертвящая слабость не позволила Климу ни шевельнуться, ни закричать, ни повернуться, чтобы явственно увидеть убийцу. Он окаменел, не в силах издать ни звука.
А тот, сопя, выпрямился и шагнул вперёд, к кондукторше.
«Почему-то не ко мне, — отрешённо подумал Клим. — Должен бы меня сначала, чтобы не помешал… И эта женщина позади…»
Тот подошёл к кондукторше и остановился, всматриваясь в лицо спящей. С лезвия топора тягуче капала на резиновый пол кровь. Конечно, это был он, тот, голодный из церкви. Клим не задавался вопросом, как этот человек мог очутиться в автобусе. Впрочем, возможно, пока Клим разговаривал со старухой, он каким-нибудь коротким путём дошёл до шоссе, в стороне от остановки, и остановил маршрутку. Но как же его подсадили, неужели никто не видел топора?.. Да спрятал под куртку, и вся недолга.
Клим поймал себя на мысли, что сидит и обдумывает какую-то совершенно неважную ерунду, меж тем как жизнь его повисла на волоске, как и жизнь кондукторши, которую он ещё может и должен спасти. Нужно только прыгнуть на убийцу и одним хорошим прицельным ударом свалить его. И запинать, забить, пока он успеет прийти в себя от контузии.
Но Клим с холодной отстранённостью понимал, что ничего такого он не сделает. Хотя бы потому, что ноги его окаменели и потеряли всякую управляемость. К горлу подступила мутная тошнота.
В тот миг, когда этот осклабился и поднял топор, Клим дёрнулся, хотел вскочить, закричать и — проснулся.
Кондукторша всё так же дремала, навалясь на кожух. В салоне было тихо, беззвучно. Только негромко и мерно гудел двигатель, проносились неподалёку за окном чахлые осины очередной маленькой рощицы.
Клим покосился на пенсионера справа. Тот, кажется, тоже дремал, свесив голову на грудь.
Оглянулся. На задней площадке, оказывается, собралось человек шесть или семь. Видимо, пока Клим спал, посадили ещё людей — наверное, уже проехали Инерму и Выполжу. Женщина позади Клима тоже уснула, развалившись на сиденье. Спящее царство.
Кто-то громко всхрапнул. Нет, скорее — всхрипнул. Захрипел. Кондукторша.
Только теперь Клим заметил, что под головой у неё медленно расплывается по грязному кожуху красная лужица.
«Эй! — произнёс он одними губами. — Эй, что тут…»
Не договорив, поднялся.
Голова пенсионера не просто свесилась на грудь — она буквально лежала на ней, повиснув на лохмотьях недорубленной шеи.
Клим закричал и прыгнул вперёд, потянулся рукой к водителю, чтобы остановил автобус. Неужели он ничего не слышал и не видел?
За рулём сидел тот, в ногах его стоял окровавленный топор, окровавленные руки небрежно лежали на баранке. Он оглянулся на Клима, ощерился, показывая неровные жёлтые зубы.
— Мона утты, норов,[11] — прогудел он.
Сзади кто-то толкнул Клима в плечо. Ещё раз.
— … слышите? — дошло до него. — Молодой человек!
Клим вздрогнул, резко повернулся.
— Вы стонали, — сказала женщина с места позади него. — Наверное, сон плохой увидели.
— Да, — прохрипел Клим. И, откашлявшись со сна, добавил: — Да, плохой. Спасибо.
Она улыбнулась бледной улыбкой, кивнула и отвернулась к окну. Немолодая, худая, потерянная какая-то. С больной печенью.
Клим огляделся. Пенсионер спал, свесив голову на грудь. Дремала кондукторша, навалясь на тёплый кожух. На задней площадке сидело человек пять или шесть.
— Были остановки? — спросил Клим у женщины.
— Да, — не поворачиваясь, ответила она. — Вы долго спали.
— Угу, — кивнул Клим.
И снова провалился в сон, на этот раз — без сновидений.
А проснулся оттого, что автобус стоял. Пассажиры негромко разговаривали и тянулись к выходу. Кто-то торопливо закуривал вонючую сигарету и синеватый дым смешивался с запахом дождя и влажной земли, создавая аромат непонятной грусти.
Клим посмотрел в окно, ожидая увидеть знакомый ландшафт Виленги.
А увидел — кресты, кресты, памятники, оградки, берёзки… Кладбище.
Он очумело посмотрел на женщину, которая в числе последних шагнула к выходу и стояла сейчас возле него.
— Что это?
— Так кладбище же, — улыбнулась она. — Приехали.
— Но это не Виленга?
— Нет, это Выксь, — посмотрела она на него уже с недоумением.
Он помог ей спуститься по ступенькам, и она сразу взяла его под руку, как давнего знакомого. В тишине и молчании пассажиры потянулись к оградкам. Моросил липкий дождь, который, впрочем, через пять минут кончился. Клим с этой женщиной («Меня зовут Ирва», — сказала она) шли последними.
— А… зачем? — выдавил Клим. — Зачем мы сюда приехали?
Его спутница удивлённо дёрнула бровью.
— А куда же надо было?
Он оглянулся на автобус, посмотрел на водителя, который, раскурив сигарету, уставился в электронную книгу. Маленькая кондукторша, свернувшись на сиденье и подперев щёку кулачком, сонно наблюдала за пассажирами. Что-то было не так, что-то пошло неправильно, а что — он не мог понять. С чего вдруг, по какому такому уговору водитель решил организовать пассажирам экскурсию на кладбище? Вспомнилось, что кондукторша не взяла у него за проезд. Прибавилось сюда Ирвино недоумевающее «А как же?» И кое-что начало проясняться.
Недолго попетляв между могил, вышли к одной, возле которой уже был поставлен небольшой сколоченный стол, больше напоминающий малярные козлы. На нём помещались пять-шесть бутылок водки, минералка, берестяные туески со снедью, пластиковые тарелки и стаканчики. Тут уже толпилось полтора десятка человек — в основном старики и старухи. Курили, негромко переговаривались.
Стоял в головах могилы недавний крест, смотрела с фотографии усталая женщина с тихой грустью в глазах, лет сорока, тонкие и бесхитростные черты лица, в волосах — дымком стелется ранняя седина.
— Ну здравствуй, Иришенька, — сказала Ирва с закипающим в голосе плачем, отпуская руку Клима, подходя ближе к оградке.
Он воспользовался случаем, отошёл в сторонку, закурил, стал прислушиваться к тихим разговорам. Но разговоры были обычные кладбищенские, человеку постороннему и не вовлеченному малоинтересные. «… а она ему говорит, ты, мол, уже третью работу меняешь, и что?» — «… вылза кенысь теель я корсевля полла пыесь санзыв…» — «… никак не могут диагноз поставить, не знают ничего, а сердце — что твой…» — «… хорошая была женщина, чего уж говорить, завсегда готовая была пособить, безотказная…»
Две старушки зашли в оградку, стали по сторонам могилки, выпили по стаканчику, обронили по капле на могильный холмик, беззубо прожевали-промяли по кусу чёрного хлеба и тонкими дребезжащими голосами затянули плач и не смолкали уже до самого конца поминок, тянули нескончаемые, на разные лады перепевы «ой-ой, нур той оланс, ой, не доживши…»
Промокая платочком глаза, вернулась от могилы Ирва, подошла к Климу, встала рядом.
— А вы кем Ирише приходились? — спросила она, повздыхав и успокоившись.
— Я?.. Никем, — пожал плечами Клим. — Я тут совсем случайно как-то. На остановке автобуса ждал, ну и сел в этот. Думал, маршрутка на Виленгу… Вот.
— А, — кивнула Ирва и улыбнулась. — Вот как бывает. То-то я думаю, вы странный какой-то.
— Угу. А вы куда после поминок? В смысле, автобус?
— Обратно. В Мурмань.
— Далеко.
— Да. И сторона не ваша. Как же вы теперь в Виленгу попадёте?
— Как-нибудь, — пожал плечами Клим. — Доеду с вами до… — он хотел было сказать «до Инермы», но в последний момент подумал и сказал: — Обратно до Выложги и буду ждать маршрутку.
— Как всё нескладно получилось, — пожалела Ирва. — Но вы не огорчайтесь, Клим: вы зато хорошего человека помянули. И Иришеньке во благо, и вам зачтётся.
— Молодая была, — сказал Клим.
— Да.
— Отчего она… умерла?
— Её муж погубил, Клим. Убил. Год тому назад.
— За что же?
— Странный вопрос — за что. А за что можно убить жену, да ещё такую прекрасную женщину, Клим? Есть такая причина, из-за которой можно убить человека — жену и мать?
— Понятно.
— Тут и понимать-то особо нечего. Дурацкий вопрос, простите. Нет, правда, вы меня простите за грубость, просто всегда злит, когда такое спрашивают. А Юван, он весь век свой таков был — вроде и человек, а порой будто нелюдь. И ревновал её так, что цветы в палисаднике вяли. Так и вышло… Зарубил.
— Зарубил!
— Да, вот такой ужас. Топором. Они в Выложгу на лето уезжали. Там он её и убил. А потом и сам повесился. Там церковь одна есть старая… Хотя что я вам рассказываю, вы же сами оттуда.
Старушечий голос из-за их спин проскрипел:
— Сам себе путь отрезал, душегуб.
— Вы о чём, баба Силя? — обернулась к старушке Ирва.
— Об ём, идоле, об чём же ещё, — сказала баба Силя. — Кто в церкви свою жизню преступит, тому не видать того свету николи. Так и будет вечно меж двух порогов валандаться. Будет шувайты[12].
Ирва спрятала улыбку. Улыбка была вроде иронической, но вышла грустной и смущённой. Покосилась на Клима: как он воспримет бабкины слова. Клим понимающе улыбнулся, но решил промолчать.
Между тем, поминающие стали собираться у стола, открывать туески и бутылки. Седой пожилой мужчина с молчаливой торжественностью разливал по стаканам горькую. Полная одышливая женщина с заплаканным лицом наполняла стаканчики минералкой. Резали колбасу, хлеб. Выкладывали печенье и конфеты. Кто-то принёс из автобуса два термоса с горячим чаем. Появились квашеная капуста и солёные грибы, маленькие треугольные пирожки, кутья и блины.
— Воспомянем рабу божию Ирину, да будет ей царствие небесное, — сказала какая-то из старушек, когда пластиковые стаканчики были наполнены.
Молча выпили. Не прерывая строгого молчания, потянулись за закусками.
Ели так же молча, строго, стараясь жевать и глотать бесшумно, не глядя друг на друга, уставясь в пластиковые тарелки с нехитрой снедью. Витали над могилой, над столом визгливые тонкие голоса плакальщиц, тянули свою заунывную ноту. И только когда разлили по второй, то чуть погодя оживились, заговорили, стали вспоминать, какой хорошей женщиной была Ирина, жалели, что недолгий век прожила, но говорили при этом так, будто не было никого в её смерти виноватого, кроме судьбы-злодейки, а об убийце-муже не вспоминали вообще, будто его и не было вовсе.
После третьего разлива Климу стало совсем тепло, погода уже не казалась такой беспросветно хмурой. Он силился вспомнить Иринино лицо на фотографии — и не мог. То ли таким невыразительным и бесхарактерным было оно в своей безжизненной грусти, то ли память отторгала чужую, не нужную ему жизнь и смерть. Зато лицо этого «шувайты» Ювана вставало перед глазами со всей отчётливостью, обещанием того, что не забудешь ты его, Клим, никогда, не отвяжешься.
Быстро исчезли со стола колбаса и блины. Выгребли потихоньку и кутью. После этого дело застопорилось — не хватало, видимо, ещё пары бутылок горькой. Зато оживился разговор, начали спорить, голоса стали громче, смех — откровенней. Уже и плакальщиц почти не было слышно, а может, они устали и сделали себе перерыв. Если бы недостающая пара горькой стояла на столе, поминки непременно и традиционно превратились бы в посиделки, где уже мало кто помнит, по какому, собственно, случаю собрались.
Когда хмель немного развеялся и вернулось ощущение холода, которому способствовал ещё и вновь начавшийся дождь, женщины стали убирать со стола. Мужчины закурили по последней, на дорожку, прятали сигареты в кулак, хмуро посматривали по сторонам — всё выпито, всё съедено, чего ж резину тянуть?
Смоля сигарету, Клим ловил себя на том, что озирается по сторонам, словно ожидая увидеть где-нибудь в стороне, среди берёз — Ювана. Представлялось, как стоит он с топором, наблюдая за поминками своей собственноручно убиенной жены и не решается подойти, принять стакан, сказать поминальное слово или прилюдно покаяться наконец, сбросить с души камень вечной неприкаянности.
— Ну, вот и всё, — сказала Ирва. — Отвели год. Не знаю даже, как дальше Ириша будет. За могилой присматривать некому совсем, никого близких у неё не осталось, все седьмая вода на киселе. Грустно.
Подошла маленькая сухая старушка, одна из плакальщиц, сунула Ирве туесок с какой-никакой снедью, подала такой же Климу:
— Уго́стите кого в помин души рабы Божьей Ирины.
Оскальзываясь на тропке, потянулись от могилы обратно к автобусу. Говорили снова тихо, смех уже не всплескивал то и дело — хмель окончательно отходил, возвращалась кладбищенская грусть. Ирва снова взяла Клима под руку и наваливалась так, что он её почти нёс.
— А он точно повесился? — спросил Клим.
— Кто? — встрепенулась Ирва.
— Иринин муж.
— А. Точно, конечно. Его искали, думали он обратно в Мурмань — домой — бежал. А на третий день мальчишки его нашли — забрались в церковь по своим мальчишеским делам и нашли. Никто подумать не мог, что он до такого додумается. На стропилах висел. Вот так жизнь порой оборачивается, Клим.
— Да уж… А детей у них не было? Я не видел никого молодых.
— Дочь, если жива. Она ещё за три года до всего уехала в Питер учиться. Но, видать, чему-то не тому её там стали учить. По кривой дорожке пошла. Пошла, пошла… да так и ушла, и больше уж не вернулась — ни слуху, ни духу.
В автобус сели вовремя: только уселись, и дождь вдруг ударил всерьёз, налетел ветер и принялся драть берёзы за косы. Водитель отложил книгу, автобус загудел, завибрировал и сквозь строй дождя, хлещущего розгами, стал выворачивать с тесного кладбищенского подъезда — к шоссе.
С Ирвой он так и не попрощался — когда проезжали Выложгу, она спала, и Клим не стал её будить. Он осторожно высвободил из-под её головы своё плечо, кивком распрощался с остальными, кто ещё не спал, бросил сонной пигалице кондукторше «Спасибо» и вышел.
Проводил взглядом маршрутку, пыхнувшую в лицо бензиновой гарью, посмотрел на серое небо, с которого мелкой сеткой падал и падал бесконечный дождь, поёжился, раскрыл зонт и пошёл к деревне.
Давешняя бабулька опять сидела под своим навесом, опершись на клюку и, кажется, спала потихоньку. Такой вот нынче был сонный день, всеобщий день дождливого сна. Клим подошёл почти вплотную к ней, а она будто и не видела его. Но, между тем, не спала, кажется, таки нет — жевала губами, а глаза смотрели куда-то в себя, в прошлое, столь, наверно, давнее, что уж почти и небывалое сроду.
— Не замёрзли, бабушка? — негромко спросил Клим, чтобы не напугать старушку.
— Ай? — она подняла на него прозрачные серые глазки.
— Не замёрзнете, говорю? А то простынете.
— Куды мне мёрзнуть, милой, — беззубо заулыбалась она, довольно показывая ему древне-затёрто-синий рукав телогрейки. — Ишь-ка, чего на мне. Шушны лень, грет, как норов ужой[13].
— Ну, ладно.
— Ага. Ладныть.
Клим улыбнулся бабульке и пошёл по тропе в сторону холма, на котором торчала развалюха-церковь.
В церкви, конечно, было пусто. Пусто, гулко и зябко. Со стен взирали на Клима потускневшие, запылённые лики неведомых ему святых. Пахло сырым деревом, плесенью, старой штукатуркой, пылью. Дождь шуршал по кровле, падал в пролом на месте звонницы. Церковь, видать, разбирали потихоньку на стройматериал — дачники, конечно, потому как местные-то вряд ли стали бы святотатствовать, да и некому уже — одно старичьё никому не понадобившееся доживает здесь свой срок.
— Эй, Юван! — окликнул Клим без всякой надежды. Никто, разумеется, не отозвался. — Юван, ты здесь?
Постояв немного, вдыхая смурной запах заброшенного святилища, он вышел под дождь и двинулся к озеру.
Ещё спускаясь по тесной тропинке, увидел за осинами согбенную спину в брезентовой куртке. Шувайты сидел на мостках, вдававшихся в озеро, на которых, наверное, в лучшие времена бабы стирали бельё и с которых шумливые мальчишки прыгали в воду, состязаясь в ловкости и выпендриваясь перед немногочисленными девочками. Брезентовая спина вся почернела от дождя, редкие волосы прилипли к черепу, с них текло. Юван наверняка слышал приближающиеся шаги за своей спиной, но не оглянулся.
— Юван! — позвал Клим.
Никакого ответа.
Спустившись с холма, он зашёл на мостки, встал у Ювана за спиной, не зная, что делать теперь. Сделал ещё шаг, встал рядом.
Юван сидел, поддёрнув штаны и свесив ноги в воду. Рядом стояли старые разбитые ботинки. Тут же лежал топор, на котором, как теперь казалось Климу, ещё видны были разводы засохшей крови. На щиколотках Ювана Клим заметил в воде толстых чёрных червей и не сразу понял, что это пиявки. «Странно, — подумал он, — разве пиявка станет присасываться к мёртвому, или к духу бесплотному?»
Он опустился на корточки рядом. Юван никак не реагировал на его приход, не повернул головы, не шелохнулся.
Несколько минут сидели молча. Шуршал дождь, рябил на озёрной глади. Где-то далеко-далеко грохотала гроза.
Клим спохватился, сложил зонт, сказал:
— Я же поесть тебе принёс. Вот, помяни…
Он поставил между собой и Юваном туесок, открыл. Треугольные пирожки, пара крутых яиц, полиэтиленовый мешочек с горсткой солёных грибов, печенье, пара конфет.
— Сивты, — напрягаясь, принялся он подбирать слова. — Той же сивай карванс.[14]
— Как она? — произнёс вдруг Юван, не поворачиваясь, по-прежнему глядя в воду, на свои ноги и пиявок.
— А? — вздрогнул Клим от неожиданности. — Кто?
— Как она там?
— Ирина?.. Хорошо. Людей много было на поминках.
— Её любили. Все. Многие.
Юван взял из туеска крашеное луковой шелухой яйцо, принялся вертеть в руках, разглядывая и ощупывая, будто видел впервые.
— Глазами всё бы съел! — произнёс он с невыразимой тоской. — Так есть хочется!
Выпущенное из рук яйцо — символ жизни — плюхнулось в воду, потерялось в озёрной серости.
Вздохнув, Юван поднялся. Бормоча что-то себе под нос, принялся отрывать от икр присосавшихся пиявок и бросать в озеро.
— Чёртово семя, — сказал, покончив с этим делом, опустив штанины и выпрямляясь. Подхватил топор. Постоял над Климом, задумчиво глядя в себя. Потом небрежно сунул ноги в ботинки.
— Ты есть-то не будешь, что ли? — с тоской спросил Клим, когда Юван повернулся уходить. — Зря, что ли, я ехал?
Тот остановился. Сопел позади. Климу вдруг отчётливо представилось, как поднимается над его головой топор, чтобы через мгновенье ухнуть вниз, раскроить череп, забрызгать озёрную гладь горячими Климовыми мозгами.
— Юван, — не выдержав, он оглянулся.
Никого рядом не было. И по склону холма никто не поднимался.
Клим вздохнул, посидел, пытаясь собрать в кучку мысли. Потом достал из туеска подмокший уже пирожок, принялся жевать, поглядывая на озеро, в которое впивался и впивался то ли укусами, то ли поцелуями мелкий дождь.
__________
[1]Эй, парень, еда есть какая-нибудь?
[2]Эй, парень, накорми меня.
[3]Тертенькипа — холм горелого леса.
[4]Эй парень, постой, дай мне поесть.
[5]Не знаю, милой, не знаю. Кто их знат, автобусы эти.
[6]Живу тут.
[7]Тулем — давно.
[8]Давно сгорела, милой.
[9]Ступай, ступай.
[10]Еда у тебя есть какая-нибудь?
[11]Накорми меня, парень.
[12]Шувайты — неприкаянный, тень, призрак.
[13]Куфайка тёплая, грет, как парень горячий.
[14]Ешь, ты же есть хотел.
Made with Seterator 0.1.4: t2h 0.1.23
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"