Баллон падал медленно. Очень медленно. Он практически висел в воздухе. Парил. Но еще медленнее я убирал ногу. Почти не двигал. Вот она приближается к земле, эта стокилограммовая железная чушка, а под ней стоит моя нога. И я в ужасе беспомощно смотрю, как они сближаются. Удар!!!
Боль! БОЛЬ!!! Захлестывает волной. Вспышка! Я захлебываюсь и падаю в бездну, но не в черную, а в ослепляюще белую...
Провал.
Ничего не помню.
Шок.
Я побежал. Почему-то зигзагами. Меня ловили и укладывали на носилки. Несли куда-то.
Укол. Рентген. Еще укол. Перед глазами стоит пелена. И пятна, пятна... Слышен гул голосов.
Машина. Госпиталь. И тут сквозь обезболивающее я почувствовал свою ногу! Мамма мия! О-о-о!
Врач с майорскими погонами неохотно надел халат и, морщась, стал разглядывать рентгеновский снимок моей ноги. Пожал плечами.
Меня вкатили в операционную. Включили свет. Хирург начал разрезать бинт. Я застонал.
- Ну, чего мычишь? - рыкнул майор. - Ничего страшного у тебя нет!
Я не из тех, кто орет от боли. Буду терпеть, пока возможно. Но дальше...
Майор взял шприц и вогнал его в рану. Меня бросило в жар, потом обдало потом. Но я сдержался. Только дернулся чуть-чуть. Грубиян что-то недовольно пробурчал. Я ему мешал своими дурацкими стонами. А может, и своим присутствием вообще.
Хирурги часто грубоваты. Наверное, это специфика работы. Военные - тем более. Ведь что такое солдат? Ничто. Поэтому оно не должно!
Хотя, может, я не прав? Может, за спиной этого майора Афганистан или что-то подобное? И он считает такие раны, как у меня, ерундой? На минуту мне стало чуть совестно. Но-о! Волна боли вернула прежнее состояние. Какое мне дело до его биографии?! И до всех других ран на свете? Сейчас у меня болит! Сейчас МНЕ нужна помощь!
А он ее оказывает!
Да, но как? Рвет, дергает, давит. И еще орет на меня. Неужели это необходимо делать именно ТАК?!
А может, он просто скотина? Разве не может врач быть скотиной? Может! Еще как! Пример? "Врачи" в военкоматах.
Он опять что-то сделал и, несмотря на наркоз, боль пронзила ногу. Я непроизвольно дернулся и замычал.
- Чего орешь?! - зарычал костолом. - Лежи тихо, а то сейчас полноги оттяпаю!
Я вцепился руками в края стола и держался изо всех сил. Слышал, как он с помощником ковыряется в ступне, собирает пальцы и заключает их в каркасы из металла. Поздно уже было говорить, что у меня повышенная чувствительность к боли. Я ушел в себя и сосредоточился на том, чтобы не орать. Вспомнилось почему-то, как в шестнадцать лет в военкомате вырывали зубы. Почему в военкомате? Всем классом мы проходили медицинский осмотр, после чего каждому выдавали приписное свидетельство.
У меня обнаружили два плохих зуба. И ради галочки в отчете их надо было удалить. Иначе свидетельство не выдадут.
- А без свидетельства не получите военный билет! - торжественно сказал военком, словно это был желанный приз. Или награда.
Я представил, что придется ходить по поликлиникам, потом опять по военкомату, кому-то что-то объяснять... И решил вырвать.
Потом родители меня справедливо ругали, но дело было уже сделано... Свидетельство я получил, гори оно огнем! А вот то, как она меня пытала, эта тупая равнодушная врачиха, запомнилось на всю жизнь! Как бездарно сломала зуб, как резала десны, как выковыривала эскаватором остатки! И как слабо действовало обезболивающее! Военврачей я возненавидел.
Ступню залили в гипс, дали в руки костыли и погнали в палату.
- Ну, давай! - небрежно сказал хирург и хлопнул по плечу.
И тут я понял, что еще ничего не понял. Когда нога опустилась вниз, кровь прилила к ране. Я не заорал, потому что, пошатнувшись, ударился головой о стену.
Щелкнули зубы.
Кто-то замычал. Неужели я? И так придется существовать все время?!
Боль разрасталась. В палате я улегся на кровать и поднял ногу вверх, как сказал грубиян. Стало ненамного, но легче. Значит, это будет минимум... Придется привыкать.
Несколько дней я провел в госпитале, и из них не помню ничего. Мне давали снотворное, и я пребывал в странном тягостном состоянии: полуспал, полубодрствовал. Из-за боли я мог только лежать, только на спине и задрав ногу повыше. Из этого положения был виден потолок и окно. Слава богу, что меня почти не беспокоили. Я совершал героические рейды только на процедуры. Ночью спал плохо - боль усиливалась.
И хотя меня пичкали лекарствами, эти дни запомнились только болью. Я разговаривал с ней, баюкал, пытался обмануть, приручить... Ничего не помогало. Хотелось орать благим матом. Потребовать, чтобы боль хотя бы ненадолго выключали.
Иногда слезы выступали на глазах сами. Тогда я отворачивался к окну. Палата находилась на пятом этаже, и в окно мне было видно только небо. И птицы. Но они появлялись нечасто, а вот облака проплывали одно за другим. Я смотрел на них и представлял, что это ползет боль. Вот она появляется, увеличивается, такая рваная, хвостатая, плотная... И уходит, уходит, растворяется, исчезает...
И опять ползет, скотина!!!
Эти дни меня вымотали совершенно. Парень на соседней койке постоянно стонал. Он был весь в гипсе и бинтах. С ног до головы. "Старики" орали на него, требуя заткнуться, били с досады по гипсу, но он не реагировал - стоны не становились ни больше, ни меньше. Говорили, что он то ли прыгнул, то ли выпал из окна казармы с четвертого этажа. Понятно, что просто так из окон не выпадают. Какой-то остряк окрестил его "икаром".
К нему приходил следователь, пытался расспрашивать, но безуспешно - ответом были стоны и невнятное бормотание. В палате в это время стояла полная тишина. Не потому, что все деликатно вышли! Наоборот! Все почему-то оказались в койках: как бы спали, как бы читали, как бы писали письма. А уши со скрипом выворачивались в сторону следователя. Ну что поделаешь - свежие новости!..
Через день "икару" стало хуже, и его из палаты увезли. Больше я его не видел.
На одном этаже с нами долечивались ребята из Афганистана. Иногда кто-то из них - без руки или без ноги - заглядывал в палату и просил закурить. Я щупал свою ногу, и благодарил бога за милосердие.
Спустя несколько дней меня отправили обратно в часть. Несчастный случай в "почтовом ящике" был никому не нужен. И его, то есть меня, замяли. А в части я мог лежать сколько хочешь. Хоть неделю.
После тряски в машине нога опять разболелась. Однако здесь я был все-таки "дома". Вечером, когда народ вернулся с работы и узнал последние известия, ко мне в санчасть потянулись друзья. Я даже прослезился. Черт побери, я давно подозревал: нужно умереть, чтобы узнать, как к тебе хорошо относятся. И, радостный, уже не думаешь: а что, при жизни это никак нельзя было сделать?
Первым прибежал Жорик. Он был очень напуган и прятал глаза. Но когда узнал, что у меня более-менее все цело, успокоился.
- Болтали, что тебе ногу отрезало! - пробормотал он, и глаза его подозрительно заблестели.
- Ничего, ничего, все будет в порядке. А чемпионом по бегу я уже быть раздумал.
Жорик улыбнулся и протянул мне шоколадку.
- Ты что... - начал было я, но его уже и след простыл. Денег у него, конечно, не было. Но Жора прекрасно знал, что я люблю шоколад. Вот засранец, наверное, занял у кого-то. Жорика я опекал, пока он был салагой, и вот...
Потом приперлись музыканты. Все сразу, пять человек, весь ансамбль. Они стояли и молча смотрели на меня.
- Короче, отвечая на ваш вопрос, спешу заверить, что с ногой у меня более-менее нормально! - не выдержал я.
- А с языком? - мрачно спросил Сан Саныч.
- Язык отлично!
- Это главное.
- Ну, как отыграли? - спросил я.
Накануне должен был пройти концерт.
- Мы не играли, - продолжал хмуро Саныч.
- Из-за меня?!
- Да ну тебя в жопу!
- Ну, парни, я тронут.
- Ладно, тронутый, выздоравливай, будем заходить.
Приходил фотограф, потом близнецы-художники, которые везде ходили вдвоем - было даже интересно: позыв по нужде у них тоже происходит одновременно? Пришел Валька Степанов. Вова Черник, оглядываясь, просунул в форточку бутылку шампанского.
Последним пришел незнакомый парень. То ли из третьей, то ли из четвертой роты. Постоял, помялся.
- Как... нога? - наконец, выдавил он.
- Ничего, буду жить!
- Это хорошо. Выздоравливай!
Еще помявшись, добавил:
- Мне нравится, как ты шутишь.
И ушел.
Я лежал, смотрел на звезды, смахивал слезы с глаз... И впервые за последние дни думал не только о ноге.
Каждое утро в лазарете начиналось с того, что ровно в семь меня будили. Как и остальных. Санитар Вася приходил в палату и орал дурным голосом:
- Ну, шо, лоботрясы? На горшок та ставить клизмы!
Эта "шутка" повторялась каждое утро. Значит, пора было измерять температуру и принимать лекарства. Придумать что-то другое Вася не мог, слишком был туп. Себя он лоботрясом, естественно, не считал.
Мне давали таблетки и делали уколы. Ранний подъем бесил: неужели нельзя дать поспать больным, ведь это для них просто необходимо?! Особенно страдал я, засыпая из-за боли только к утру. Но что поделаешь, все в армии подчиняется порядку. Даже если этот порядок идиотский. Ведь здоровые давно уже встали и трясутся по дороге к отдаленным объектам. А вы тут, мол, в то время, "когда весь советский народ..." прохлаждаетесь!
Потом приходил начальник медсанчасти подполковник Безруков и начинал осмотр. Фамилия начмеда точно соответствовала его умениям и познаниям в медицине. Свое место и звание он просто высидел благодаря давнему знакомству с Красниковым. Маленький и добродушный с виду мужичок, с торчащими клоками волос, он больше всего боялся двух вещей: осложнений у больных и гнева командира. И потому старался солдат на порог санчасти не пускать. А если уж кто прорвался, то быстрее избавиться от него - или в госпиталь, или обратно в роту. Отсюда и лечение.
В моих бумагах из госпиталя были назначены перевязки, но неразборчиво написано, как часто их делать. Бедный Безруков аж вспотел, пытаясь разобраться в каракулях. Для выяснения истины он привлек всех грамотных, даже меня. А когда я продемонстрировал полное неведение, он слегка меня невзлюбил. Проще всего было позвонить в госпиталь и уточнить, но ему страшно не хотелось этого делать. Авторитет - страшная вещь! После долгих колебаний и совещаний со своим замом, старшим лейтенантом Лузиным, с фельдшером, медсестрой и санитаром Васей он решил перевязывать мою ногу через день. И я каждый раз проклинал его, дурака, на чем свет стоит, потому что перевязка доставляла мне сильную боль. Не нужно было быть врачом, чтобы видеть, как это каждый раз теребит рану, вызывая кровотечение. Один раз я не выдержал и сказал ему об этом.
- Не твоего ума дело! - неожиданно озлился Безруков. Его седые лохмы при этом встопорщились, а лицо стало сизым. - Не хер было под баллон лезть! Будешь умничать, выгоню в роту!
Старший лейтенант Лузин, полный вальяжный брюнет, в отличие от своего мрачноватого шефа, был балагуром, любителем анекдотов и живчиком. Форма сидела на нем небрежно, китель вечно был обсыпан перхотью. Внутри санчасти он вел себя раскованно, не требуя субординации, и любил заигрывать с медсестрой Леной. Лена строила глазки, хихикала, но дальше - ни-ни: Лузин был женат. С утра он часто приходил не в духе, но после обеда неизменно оживлялся, и глаза его подозрительно блестели. Видимо, спирт в лазарете был под его контролем. О своем начальнике он отзывался нелестно: "Старый козел!", но одно свойство роднило его с Безруковым: он очень раздражался, когда требовалось заниматься лечением личного состава.
Вечером офицеры уходили домой. И в санчасти главными становились фельдшер Женя и санитар Вася. Вася, простой сельский хлопец с Украины, псом лаял на всех, кто пытался проникнуть в санчасть.
- Завтра, завтра прыходьтэ! - орал он сквозь стеклянное окошко в двери, прекрасно понимая, что многие, особенно, салаги, с утра не могут вырваться не то что в санчасть, а даже в сортир.
- Вот суки! Зовсим зае...алы! - говорил он, возвращаясь в палату к прерванной партии в карты или шашки, немало ни смущаясь тем, что такие же "суки" лежали тут же на кроватях или сидели рядом с ним.
Но когда я оказался в положении больного, так сказать внутри ситуации, то с удивлением обнаружил другого Васю - добродушного, глуповатого и открытого. Тогда же я понял, как он получил такую шикарную должность санитара.
Вася был астматиком, и временами так кашлял, багровея и задыхаясь, что мне становилось его жалко. Приступы преследовали его постоянно, и было непонятно, в каком состоянии он пребывает дольше - в здоровом или больном.
- Неужели с такой астмой ты не мог отмазаться от армии? - спросил я его как-то в сердцах.
Вася зло посмотрел на меня. Его костлявое губастое лицо, покрытое нездоровым румянцем, вытянулось еще больше.
- Та ты що, здурив?!
- А что?
- А то! Що в нас у сели, хто армии не служив, того девки просто не бачать! За мужика не мають! - выпалил он на восхитительном тарабарском наречии, ошибочно называемом украинским языком.
Я пораженно молчал. Вот так! Вспомнились попытки мои и знакомых избежать армейской службы любыми способами... Кто доставал липовые справки, кто поступал в военные училища на два курса, кто удирал на север за "броней", кто просто скрывался, не думая о будущем, кто фальсифицировал анализы, кто срывал стоп-краны электричек, кто за большие деньги прятался по блату в "дурке"...
На медкомиссии в военкомате у меня обнаружили повышенное давление и сколиоз. И я радовался, как идиот, когда ложился в больницу на обследование. Друзья снабжали меня таблетками, повышающими давление, а также ценными советами, как "прокосить", хотя, думаю, участь моя была предрешена. Через две недели меня выгнали. Но в больнице я неожиданно для себя расслабился, много читал. Сосед Игорь, мужик лет двадцати семи, совершенно больной, но озабоченный здоровым образом жизни, увлекал меня разными оздоровительными системами. Особенно ему нравился утренний бег босиком по росе.
- Тебе же нельзя бегать! - изумлялся я.
- А! - махал рукой Игорь. - У них все нельзя. А я вот как пробегусь, так чувствую себя лучше в десять раз!
Я выходил с ним на рассвете. Больница стояла на краю города. В окно смотрели лесные опушки. Трава, серебряная от росы, солнце еще не вышедшее из-за леса, терпкий бодрящий воздух... Игорь бегал, а я просто ходил босыми ногами по траве, наслаждаясь утренней свежестью. Я вспоминал, что раньше редко вставал на рассвете, или бежал по делам, торопился, злился, и утро редко когда доставляло столько удовольствия... Никогда раньше так остро я не чувствовал всю тайну, невысказанность этих утренних минут. Загадочность была в самом моменте перехода ночи в день, темноты - в свет, одного состояния души в другое... Возвращался в палату, улыбаясь. Может, эти походы и сослужили мне плохую службу...
Помню еще бесконечные анализы. Однажды мне выдали трехлитровую банку для сбора мочи за сутки, и я немного растерялся. Представил, как буду на глазах у всех бегать с этой банкой... И вообще, три литра...
Сначала на меня орала санитарка. Потом медсестра. Потом врач. И все они носились с этой банкой по больнице, поясняя, какой я подозрительный тип, что наполнил банку мочой только наполовину, а не доверху, как все нормальные люди!
Я пытался прятаться в кровати, за дверью, за шваброй, в бачке, но меня неизменно отлавливали и снова бросали в гущу людей в халатах, осыпая проклятиями.
Тогда и прозвучало грозное слово "симулянт"...
А Вася так страстно хотел попасть в армию! И не просто в армию, а в боевую часть! И ведь думать не думал, что его определят в лазарет!
- Слушай, - снова приставал я к нему, - так ты, наверное, недоволен, что здесь работаешь? Хотел, небось, в роте служить?
- Я хотив у морский пехоти служыты! Та ось бач - не взялы! А що я у сели скажу? Що говно пидтырав?
Да, думал я, у каждого своя драма.
Но главным по вечерам и вообще, в отсутствии врачей был фельдшер Женя. Во-первых он был фельдшер, закончивший медучилище, во-вторых, сержант. Васю он презирал - Вася был быдло, ефрейтор и санитар. Не на словах - презрение было во взгляде, во всей его манере держаться. Но Вася был лишь частный случай. Женя презирал всех - в разной степени: Безрукова, Лузина, Лену, Васю, больных, меня, Красникова, офицеров, всех солдат. Поэтому на вечерние просьбы солдат он просто не реагировал: был выше этого. Если только обращалось начальство...
У Жени было румяное, детское лицо. Женя хмурился, пытался говорить басом, отращивать жидкие усы, но лицо оставалось детским. Женя расстраивался: это детское лицо никак не соответствовало званию сержанта. А ведь он мечтал стать старшим сержантом, а еще лучше - старшиной. Он поборолся бы и за звание лейтенанта, но, увы - солдатам не положено. У него вообще были четкие и ясные планы на всю дальнейшую жизнь. После службы - поступать в военно-медицинскую академию в Ленинграде. Стать военным врачом. После - дослужиться до полковника. Первой ступенью к этому была учеба в медицинском училище. Второй - армия и сержантские погоны. После окончания академии Женя планировал уехать в полевую часть - там быстрее можно расти по службе. Второй вариант был попасть в советский контингент в одной из стран Варшавского договора. Был и третий вариант - Афганистан.
В принципе, Женю можно было уважать за столь ясные жизненные планы. Если бы не одно "но"... Женя был жесток и холоден. У него не было друзей и даже приятелей в полку. Васю он глубоко презирал. Солдат тоже. Если была хоть малейшая возможность, отказывал в медицинской помощи. Иногда он как бы случайно делал процедуры или уколы больнее, чем можно было. В глаза Женя не любил смотреть.
Однажды вечером мы сидели в комнате у Васи и пили водку. Водка была болгарская, а значит, диковинка, поэтому попробовать ее пришли все, кто мог. Даже Женя. Как всегда, одной бутылки на всех оказалось мало. Пришлось разбавить спирта.
Сидели мы, говорили. Главная тема была: дает или не дает медсестра Лена, и трахается ли она вообще. Потом пошли разговоры за жизнь, воспоминания и мечты о доме... И тут Женю прорвало.
- А я из детдома! - зло выпалил он.
Впервые Женя смотрел в упор. На всех. И в этих глазах читалось многое: я вас всех видел, я вам еще покажу, вы все подонки, у вас есть папочки и мамочки, а я живу один как скотина и бомж...
Повисла пауза.
Потом я ничего не помню. Потому что для укрепления сна мне давали на ночь димедрол. Таблетку я запил водкой. И отъехал.
Той ночью я не чувствовал боли. Я плавал в неведомых пространствах, и мне было хорошо. Я не помнил кто я, что я, как меня зовут и что я делаю и где нахожусь. Я просто кайфовал.
Через две недели меня выгнали из санчасти как практически здорового. Хромая, я плелся в строю. И думал. Думал, что мне повезло. Баллон мог и взорваться. Меня не так уж сильно покалечило: подумаешь, одна нога! У меня есть еще запасная, спасибо господи! До дембеля оставалось чуть более полугода. Наконец, я мог и в роте и на работе сильно не надрываться. На работе меня жалели, особенно, женщины. В столовой обильно подкармливали. В санатории работало много женщин. И не у всех судьба была устроена. А я был молоденький симпатичный солдатик. Неопытный, но искренний. Хромой, но веселый и смышленый. И женщины не жалели для меня своей ласки. Поэтому я быстро и успешно выздоравливал.
А вот другие не могли похвастаться такими условиями. Об их выздоровлении не могло быть и речи. Вот, например, Старый. Кличка у него такая. Выглядел он не на свои двадцать пять, а на сорок. Его дочке уже семь лет. У него специфическая щетина: как ни побреется, все равно кажется, что небрит. За это в первые месяцы службы его постоянно наказывали. Так вот Старый ходил смешно, враскоряку. Как медведь, перенося не ногу, а весь корпус. Корпус слева, корпус справа. Мы служили рядом с первых дней. Он оказался довольно неприятным типом. Самолюбивым, ворчливым, завистливым. У него плохо пахли ноги. Но у меня выбора не было. И я Старого даже жалел. Потому что у него был геморрой. Самый типичный, самый настоящий ГЕМОРРОЙ! Но его взяли СЛУЖИТЬ. Когда у Старого были приступы, он становился ни на что не годен. Посрать не мог! От боли кричал. Неприятный человек, но он мучился. Мучился без дураков. Два года.
Торчинский был весельчак, оптимист и острослов. Но когда разыгрывалась его язва, он превращался в обычного больного, страдальца и пофигиста. Ему и еще нескольким бедолагам готовили в столовой специальный рацион. По принципу: из скудного армейского пайка исключают жирное, соленое, острое. То, что остается, называется диета. Смешно? А что, ради солдат деликатесы из Парижу возить?
Но зачем? Зачем все эти сложности? Не проще ли человека оставить в покое? У Старовойтова больное сердце. Красный цвет лица. Нездоровая пышность. Его тоже собираются комиссовать. Скоро. Но зачем было брать? А вдруг он... как Достанов?.. Неожиданно...
Достанов служил в соседней роте. Маленький такой, незаметный узбечек. Раскосые блестящие глаза, черные курчавые волосы, кофейного цвета лицо. Чурка, как говорят в армии. Салага. Всегда в мешковатой, грязной форме. В числе других он неуклюже бегал кроссы, смешно дергался на турнике, драил сортиры, получал по морде, недосыпал, недоедал. Обычный "салага", обычная служба.
И вдруг его комиссовали.
Все завидовали. Все мечтали о доме, о гражданской, нормальной жизни. Говорили даже так:
- Не, пацаны, я бы хоть что отдал, чтобы дома оказаться! Пускай голова болит! Или сердце там! Ну, язва. От язвы-то не умрешь!
А Достанов через три месяца взял и умер. От менингита, как оказалось. От страшных головных болей. Умер в мучениях. Эти боли у него случались еще в армии. Но все думали, что он, чурбан чертов, косит, притворяется. За это его били и наказывали. Не от жестокости, а по сути. Суть была проста: болен - иди в санчасть. Если ты не в санчасти, значит, здоров.
Достанов ходил в санчасть. Жаловался. Ему давали таблетки. Он снова приходил. Снова. Пока Безруков его не прогнал.
- Что ты лазишь сюда постоянно?! - заорал он однажды. - Тебе сказали: тебя комиссуют! Скоро! Насовсем! Понятно? Должен прийти приказ. Понятно? Ты, что, потерпеть не можешь? А?!
Маленький узбек терпел почти полгода. Полгода своей короткой жизни. После этих полгода ему оставалось еще три месяца.
УМИРАТЬ.
Менингит не лечится. Наверное, ему никто не мог помочь. Никакие врачи. Никакие деньги. Но ему могли хотя бы НЕ МЕШАТЬ. Эти полгода он мог прожить... пускай не спокойно, НО ЛУЧШЕ.
Не убирать каждый день дерьмо.
Не выносить побои и издевательства.
Спать вволю.
Есть любимый плов, закусывать дынями и виноградом.
Купаться в речке.
Играть в футбол с пацанами.
Любоваться на девушек. А может, даже встречаться с какой-нибудь вертихвосткой.
Ведь ему было всего 18 лет.
Но ему не дали. Кто? Кто эти изверги? Кто сделал его содатом? Кто сказал родителям-крестьянам: его сразу же комиссуют? Кто полгода "рассматривал" документы смертельно больного человека?
Люди в белых халатах. Люди в бе-е-елых хала-атах!.. Низко вам поклониться хочу!
Конечно, можно сказать: там, в очень Средней Азии и раньше царил феодализм, темнота, бесправие. Кумовство, клановость, байство и так далее. Надо всем давать. На каждом шагу. Не дать вообще - нельзя. Можно только дать мало или нормально. Много не бывает.
Аллах с ней, со Средней Азией. Но как быть с русскими, украинцами, белорусами? Люди современные, как бы цивилизованные, живут в больших городах, в нормальных условиях, смотрят телевизор, читают газеты, друг друга понимают. А картина - та же.
Гастриты, искривления позвоночника, почки, печень, язва, диабет, сердечные дела, невралгия, переломы и травмы, плоскостопие, гипертония и так далее. Многие из них были "годны к нестроевой". Что это значит - "годен к нестроевой"? Разве это не служба? Разве тебе дают какие-то льготы, поблажки? Стоит попасть в часть, и сразу тебя начинают гонять. В хвост и в гриву. Ночью и днем. Командиры и "старики". Ты бегаешь кроссы. Отжимаешься до опупения. Моешь полы и сортиры. Занимаешься строевой подготовкой до дрожи в коленях. Несешь караульную службу. Бывает, вскакиваешь по тревоге. Это официальная часть. Есть еще и дедовщина. Это - неофициальная часть. Она бывает страшной.
Но все это - в свободное от службы время. А служба в стройбате - это работа. Грубая физическая работа. Долбить ломом, носить на спине мешки, таскать носилки с бетоном, копать ямы и траншеи, разгружать вагоны и машины... День за днем. Каждый день. Два года.
Если у человека болит голова, спина, сердце прихватывает, жжет в желудке, а его пинками и угрозами выгоняют из кровати, из дома на жару, мороз, дождь, ветер - бегать, таскать тяжести, копать и долбить, то это называют произволом, насилием, нарушением прав человека. Правильно, ЧЕЛОВЕКА. Он ведь не РАБ. А они рабы, но не человеки.
Почему я попал в госпиталь? Почему получил травму, сломал ступню и хромаю всю жизнь? Моя безалаберность? Случайность? Или закономерность?
Все просто: на работе я нарушил технику безопасности. Но не сам, а ПО ПРИКАЗУ начальника, кстати, бывшего военного. Мне приказали быстренько помочь выгрузить два газовых баллона для сварочных работ из грузовика на землю. В неположенном для этого месте. Я отказывался. Поблизости не было других солдат, гражданских заставить это делать было невозможно. Поэтому мне стали грозить карами по службе. Я знал, что сделать им это - раз плюнуть. Поэтому скрепя сердце согласился.
Баллона было всего два. Один мы сняли нормально. Второй оказался бракованным. У него отвалился кран, за который его держали сверху мои недруги.
Баллон упал мне на ногу. И пробудил во мне странное чувство юмора. Мне все время хотелось смеяться.
До призыва я думал, что армия предполагает наличие в человеке не только морально-волевых, но и элементарных физиологических качеств: вес, рост, мышцы, выносливость. Но в армии я понял, что ошибался. И стал смеяться. Потому что мы были очень смешные. Если бы не форма, трудно было бы понять, что вся эта разношерстная банда делает в одном месте: толстяки и дистрофики, сильные и слабые, белые и черные, евреи и армяне, умные и дураки, ленивые и шустрые, высокие и низкие. Точнее, маленькие. А были очень маленькие. Очень.
Возьмите обычный портновский метр, который есть буквально в каждом доме. Его длина 150 см. Растяните в руках на всю длину. Это может проделать почти каждый. Сделали? Получите приз - вы держите в руках целого солдата. Причем, на каблуках. Потому что его рост 148 см. Брехня? Вы просто не служили в стройбате. В моей роте таких было трое: Калоши, Паникеев, Омельченко.
Однажды мы с Омельченко курили в бытовке и болтали про дембель. Вдруг он засмеялся.
- Вообще-то меня здесь не должно было быть!
- Почему? - спросил я лениво. Санек был, конечно, маленький, но вредный. И многих из нас тут не должны было быть. Меня уж точно.
- А у меня роста не хватает, - усмехнулся Санек и стряхнул пепел на чистый пол.
- То есть? - я сделал вид, что не понял. Говорить с маленьким о росте опасно...
- Положено 150 см и не ниже.
- Ну?
- А у меня 148.
- Да ладно! - не поверил я.
- Бля буду! - рубанул Санек. Он принес из каптерки портновский метр. Я измерил его. Получилось 148 сантиметров.
Я взял Санька на руки и понес по казарме. Он весело свистел и орал, размахивая рукой. Он был легкий. Его можно было легко спрятать в рюкзак или чемодан. Но трудно было представить, как он тащит мешок цемента или носилки с бетоном. Как он бегает кроссы в шинели с вещмешком, автоматом и гранатами. Как он преодолевает высокие препятствия. Переходит вброд реку.
Каково ему пришлось первые полгода? Над ним, пожалуй, было очень весело издеваться.
Я представил дядю врача в военкомате, который замеряет рост такого малыша. Этот дядя волшебник. Одним взмахом ручки он превращает больного в здорового. Никакой церкви не снились такие чудеса. А у дяди ноет зуб. Он думает о том, что съел за обедом что-то несвежее. О том, как скорее смыться домой. О том, что сегодня футбол. Вот он задумчиво приписывает в личное дело призывника три сантиметра - с запасом. Бросает папку в общую кучу и кричит:
- Следующий!
Он зевает. Ему скучно. Надоели эти обалдуи. Каждый год одно и то же.
А потом идет домой ужинать и смотреть телевизор с дочкой. Дочка учится в 7 классе. Ее рост метр шестдесят.
Но более всего мне запомнился Шандор. Шандор был венгр из Закарпатья.
У него было чудесное уменьшительное имя - Шони. Такое ласковое, мягкое, домашнее.
Я иногда подходил к нему и, похлопывая по плечу, спрашивал по-венгерски:
- Как дела, Шони?
И тогда он застенчиво, по-детски улыбался, часто моргая и глядя в сторону-вниз. Его почти никто не спрашивал вот так просто. В основном, его били. Или ругали.
Шандор был дебилом. Или олигофреном. Не знаю точно. Он был похож на инопланетянина: зеленый, на тщедушном тельце - непомерно большая голова. Из носа всегда текли сопли. Он был вечно голодным и грязным. Он не мог сделать НИ ОДНОГО дела: ни пришить пуговицу, ни начистить сапоги, ни постирать форму. В строю он ВСЕГДА шел не в ногу. На зарядке махал не той рукой или ногой. Он не мог прочитать текст. Вместо росписи ставил крест. Не мог определить, который час. Поэтому он всегда пропадал в нарядах: чистил сортиры, пахал на кухне, мыл полы, убирал мусор. И это он тоже делал плохо.
Его били, наказывали, снова давали наряды вне очереди, но все это было бесполезно. Думаю, Шандор плохо понимал, что происходит, где он находится, и почему его все время бьют.
Я ни разу не видел его плачущим. Что он чувствовал? Что он видел из своего мирка? Что понимал?
Потом я потерял Шони из виду. Но знаю, что он прослужил все два года...
- Равняйсь! Смирно! Шагом марш! Левой! Левой! Раз, два, три! Левой! Ле... Шандор, левой! Левой! Вот баран! Выйди из строя! Иди сюда, я тебе говорю! Стой! Ты знаешь, где левая нога? Вот это левая, где сердце! Где у тебя сердце? Ты что, не знаешь, где сердце? Во, блин! А член, знаешь где? И член где, не знаешь? А вот это что? Больно? Еще не так больно будет, пидар, если будешь под дурака косить! А ну давай, пошел! Шагом марш! Левой! Левой! Ле... Та ты дурак, что ли?! Ты что, специально?! Заморю в сортире, сука! Ты понимаешь, что когда я командую "левой", ты левой, вот этой ногой, б...дь, вот этой, шагаешь вперед! Понятно? Потом правой. Снова я говорю "левой", ты должен топать левой. Понятно? Давай! С левой ноги начинаешь. Шагом марш! Пошел, бл...дь! Левой! Левой! Раз, два, три! Ты счет слышишь или нет? Тебе уши прочистить, мудак? Левой! Левой! Не, это все! Это п...дец! Я больше не могу! Иди отсюда, мудила, чтоб я тебя не видел!! В роту иди, в роту!
Браво, солдат Шандор! Браво, армия! Браво, страна!