Аля заходит в вагон на 'Академической'. Как всегда. Пассажиры шарахаются в стороны. Тоже как всегда. Пассажиров немного: я отказался вести утренние пары, поэтому не езжу в метро в час пик. Это из-за Али, из-за её спонтанных, непредсказуемых появлений.
Аля двигается по проходу. Медленно, скособочившись и подволакивая левую ногу. Скамьи по обе стороны прохода основательно пустеют.
- Какая тётя страшная, - завороженно глядя на Алю, шепчет белобрысая девчонка лет шести.
Мать хватает её за руку и тащит прочь.
- Не смотри, солнышко, - доносится до меня. - Тёте негде жить, не надо на неё смотреть.
- Стра-а-ашная.
Аля и вправду страшна. Она закутана в чёрную, в прорехах, дерюгу, подпоясанную верёвкой. На правой ноге распухший, в ржавых подпалинах валенок. Левая замотана в задубевшую марлю, грязно-серую, с бурыми разводами. На голове у Али чёрный, узлом завязанный под подбородком платок, поверх него - облезлая заячья ушанка.
Боже, в кого она превратилась, тоскливо думаю я. Некогда самая красивая студентка второго курса герценовского филфака. А ныне...
- Совсем совесть потеряли, - бубнит дородная старуха, с отвращением глядя на Алю. - Откуда только такие берутся! Жила бы у себя на свалке или где там, так нет - припёрлась, где люди ездят, уродка.
Левая щека у Али вздувшаяся и багровая, она контрастирует с морщинистой, впалой правой. Из-под платка выбиваются сивые, сальные космы. Отвращения не вызывает только, пожалуй, взгляд. Глаза поблёкли, выцвели, левый заплыл кровью там, где лопнул сосуд, а взгляд остался прежним: искристым, лукавым и озорным. Кажется, будто Алин взгляд задержался на безобразном лице по недоразумению, словно его забыли стереть.
- Здравствуй, Стас, - Аля, схватившись за поручень, нависает надо мной. - Соскучился? Рад?
Вокруг меня пусто: пассажиров сдуло в торцы вагона исходящим от Али зловонием. Смердит от неё немыслимо - гнилью, тухлятиной, испражнениями, всем вместе. Я мог бы, конечно, привыкнуть, но привыкнуть не получается - рвотные спазмы упрямо подкатывают к горлу, и давлю я их с немалым трудом.
- Я спросила, рад ли ты меня видеть.
- Рад, - выдавливаю я. - Спасибо, что пришла.
Множество раз я умолял её оставить меня в покое. Упрашивал, убеждал, орал, истерил. Грозил ей. Потом понял, что мольбы и угрозы Алю лишь распаляют, и стал вести себя с нею сдержаннее.
- Хорошо выглядишь, Стас, - Аля усаживается рядом со мной. - Как твоя стерва?
В ответ я бурчу что-то неразборчивое, изо всех сил стараясь не вдыхать, не смотреть, не обращать внимания. Стервой Аля называет Марину, мою жену. Ещё сукой и мразью. Я терплю - выбора у меня нет.
Я менял время поездок, менял вагоны, цеплял накладную бороду и тёмные очки. Безрезультатно: неделя-другая, и Аля находит меня, в любое время, в любом конце поезда и в любом обличье.
- Я люблю тебя, Стас, - признаётся она. - Очень люблю. Больше жизни, - Аля хрипло смеётся. - Хочешь меня?
Поезд, наконец, останавливается на 'Политехнической', это дарит мне краткую передышку. Из вагона ломятся наружу пассажиры. Стайка новых, не внявших предупреждениям тех, что удрали, оказывается внутри. Двери съезжаются, захлопывают бедняг в ловушку.
- Люди кругом, - стараясь звучать ровно, говорю я. - Неудобно. Давай в другой раз.
Полицию наверняка уже вызвали. Пять минут. Надо протянуть ещё пять минут, и всё. Господи, помоги мне.
- Раньше тебя неудобства не останавливали, - кряхтит Аля. - Давай, я вся мокрая.
Её слова подтверждает новая волна смрада.
- Я не в настроении, извини.
Аля хрипло, с подвизгиванием, хихикает.
- Я тебе помогу, милый. Давай, доставай своего птенца. Я сделаю из него ястреба.
Меня корёжит. Она всегда была не сдержана на слова. Банальности и пошлятина казались ей возбуждающими. Собственно, она и возбуждалась от них.
- Пожалуйста, давай в другой раз.
Аля подаётся назад.
- У тебя кто-то есть, Стас? Есть?! Ты трахаешь новую сучку! - теперь Аля голосит, истерически и истошно. - Я знаю, что трахаешь, гад. Законной стервы тебе не хватает, завёл новую лярву, мразь. Ублюдочная сволочь, козёл, подонок!
- Успокойся, пожалуйста. Никого у меня нет.
- Врёшь, гадина! Врё-ё-ё-ё-ёшь!
Поезд подкатывает к 'Площади мужества'. Скорее же, молю я неведомо кого. Ради бога, скорее!
Двери, наконец, открываются и впускают полицейский наряд. Два сержанта, кривясь от отвращения, подхватывают Алю под руки, рывком вздёргивают и волокут на выход.
- Опять эта ведьма, - ворчит один из полицейских. - Карга старая, как её там...
"Какая к чертям Парамонова, - едва удерживаюсь от крика я. - Это не Парамонова, идиоты, это Аля! У неё другая, другая фамилия!"
- Долдоны, - кричит, вырываясь, Аля. - Сволочи! Отпустите меня, уроды! Стас, помоги, Ста-а-а-а-ас! Они хотят меня изнасиловать. Засношать меня, затрахать до смерти. Стас, твою женщину будут драть эти гады! Что сидишь, мразь? Ста-а-а-а-ас?! Ты...
Она смолкает на полуслове. Надсадно хрипит, кашляет. Полицейские выволакивают Алю из вагона. Нет, уже не Алю, уже Парамонову. Меня колотит, трясёт. Господи, за что мне всё это...
*
Голова раскалывается. 'Через не могу' отбарабаниваю четыре лекции. Я рассказываю о печати трагизма в творчестве Лескова и Бунина. Говорю о психологических глубинах в ранних повестях Аксакова. На память цитирую Мариенгофа и Гиппиус. Третий курс. Первый. Выпускной. Я начитываю материал, а размытые лица студентов сливаются в одно - в уродливую, подвязанную дырявым платком рожу с распухшей, багровой щекой. Потом рожа перекашивается, смазывается и исчезает. На её месте материализуется высоколобое гордое лицо с атласной матовой кожей. Искрящиеся смешинки в уголках карих глаз. Крошечная родинка над верхней губой, словно усевшаяся на арбалетную дугу божья коровка. А ещё точёная, с широкими бёдрами и высокой грудью фигурка. Едва уловимый апельсиновый аромат от кожи. Такой была Аля тогда. Давно, шесть лет назад. До того, как мы с ней расстались.
К трём пополудни я выжат полностью, до капли. Зав кафедрой недовольно морщится и поджимает губы, демонстрируя, насколько его раздражают мои недомогания.
Зав кафедрой терпеть меня не может. Будь его воля, давно бы выпер 'по собственному желанию'. Воли, однако, у него нет - мой тесть в друзьях с ректором, тот многим ему обязан.
Всё, скорее домой! Сдобрить коньяком кофе, закутаться в плед и снять с полки томик Соловьёва. Начитаться российской истории так, чтобы величие эпохальных событий поглотило личные неурядицы. Или, может быть, не Соловьёва, а Костамарова. Или Ключевского.
Вот он, вход в метро. Пересечь Невский, и...
- Станислав Сергеевич!
Я вздрагиваю, оборачиваюсь на ходу, затем останавливаюсь. В двух шагах - бледная анемичная пигалица, тонконогая, курносая, с белобрысой чёлкой и глазами цвета полевой незабудки. Забыл её фамилию - что-то, связанное с пожаром...
- Вы меня не помните? Я Вика Гасилина, с первого курса. Я хотела... Хотела сказать...
Пигалица краснеет и умолкает. Что ж - продолжать и в самом деле ни к чему. Экзамены на носу. Самый простой и надёжный способ их сдать - раз-другой раздвинуть ножки. Предложений слегка переспать я получал немало - и завуалированных, и напрямую. В последние годы я неизменно отказывался. Мне хватило истории с Алей. С лихвой.
- Не продолжайте, - мягко говорю я. - Догадываюсь, вы хотели сказать, что свободны сегодня вечером. Или там завтра. Но я вечерами занят.
Вика охает и краснеет пуще прежнего.
- Я н-не это, - запинаясь, лепечет она и вдруг всхлипывает. - Совсем н-не это хотела сказать. Извините.
Вика отворачивается и нетвёрдой походкой бредёт прочь, к Казанской площади. Я теряюсь. На любительский театр её поведение не похоже.
- Это вы меня извините, - догоняю я заплаканную пигалицу. - Я не собирался вас обидеть. Знаете, студентки чаще всего предлагают... Ну, вы наверняка догадываетесь.
Вика останавливается. Вскидывает на меня взгляд. Пытается улыбнуться сквозь слёзы. Улыбка выходит жалкой.
- Догадываюсь, - подтверждает она. - Но я совсем не поэтому. Знаете, я несколько месяцев храбрилась. Целую речь заготовила, репетировала перед зеркалом. И вот... наговорила. Вы меня приняли за шлюху, да?
- Ну что вы, - пытаюсь оправдаться я. - Отчего же сразу за шлюху. Девушки нынче э-э... несколько эмансипированы. Свободные отношения, так это, кажется, называется? В общем, у меня сегодня не лучший день, поверьте. Ещё раз прошу простить.
- Я знаю, что не лучший, - Вика утирает, наконец, слёзы носовым платком. - Видела вас сегодня в метро. И эту страшную бомжиху, которая снова к вам приставала. Я часто езжу с вами в одном вагоне, нам по пути. Сотню раз пыталась заставить себя подойти, но так и не решилась. Станислав Сергеевич, я хотела сказать, что мне очень нравится ваш предмет. И ваши лекции. И вы сами. Вы прекрасный, замечательный человек, - Вика с облегчением выдыхает. - Фуф, справилась. Словно поклажу с плеч сбросила.
- С чего вы взяли, что я прекрасный и замечательный? - недовольно бурчу я.
Вика отводит взгляд.
- Я знаю про вас, - едва слышно шепчет она. - Про ваши обстоятельства. Мне сказали. Общие знакомые, по секрету.
Меня продирает дрожью.
- Про какие именно обстоятельства?
- Про аварию. И про вашу жену.
Меня отпускает. Идиот, браню я себя. С чего я взял, что эта Вика имеет в виду обстоятельства, связанные с Алей? О них не знает никто. Вообще никто! Мало ли, что она видела бомжиху в метро. Парамонова в нём живёт.
- Извините. Я должен идти.
*
- Стас! Наконец-то... Боже, как я измучилась.
Марина льнёт ко мне, тяжело дышит, прижавшись к груди.
- От чего измучилась?
- Я думала, ты больше не придёшь.
Перевожу дух. Вчера Марина боялась, что я угодил под машину. Позавчера - что нашёл другую женщину.
- Ну что ты, - ласково говорю я. - Ты же знаешь: никуда я от тебя не уйду. Мне никто, кроме тебя, не нужен.
Эти слова я повторяю, как мантру - чуть ли не каждый день. Механизм утешения во мне доведён до автоматизма.
- Папа звонил, - Марина преданно, по-собачьи смотрит снизу вверх мне в глаза. - Ему порекомендовали нового целителя. Представляешь, и в лечебницу ехать не надо, этот целитель местный, живёт где-то в деревне, неподалёку от города. Папа сказал - творит чудеса, он уже послал за ним солдат. Меня вылечат, вылечат, папа обещал!
- Непременно, - поддакиваю я. - Ты обязательно вылечишься, я уверен.
Марина неизлечима. Один за другим ею занимались полдюжины светил нейрохирургии. Один за другим они сдались, и настала очередь альтернативной медицины. Она оказалась столь же бессильна, как традиционная.
- Стас, я связала тебе шарфик. Примеришь?
- Да, конечно, - глажу Марину по голове. - Спасибо, обожаю твои рукоделия.
Счёт вязаным шарфикам перевалил за третий десяток. Вышитым крестиком носовым платкам с монограммами и вензелями - за пятый. Вязание и вышивание успокаивают нервы, способствуют стабильности и покою. Марина рукодельничает четырнадцать часов в сутки, семь дней в неделю, триста шестьдесят пять в году. Остальное время борется с болезнью, героически пытаясь жить.
Мы познакомились десять лет назад, в букинистической лавке. Я тогда заканчивал пятый курс и копил на собрание Достоевского. Мне отчаянно хотелось именно это собрание - прижизненное, с ятями, в идеальном состоянии - раритет. Полгода я откладывал каждую копейку со стипендий и ночных приработков на разгрузке вагонов. И, наконец, собрал нужную сумму.
- Продали мы Достоевского, - развёл руками старик-букинист. - Как раз позавчера. Да-да, я помню, что вы просили отложить до весны. Но уже апрель на изломе. Деньги дешевеют, жизнь дорожает. Извините.
Обескураженный и разозлённый, я двинулся на выход.
- Молодой человек!
Я повернул голову вправо и увидел худенькую девушку среднего роста, рыженькую, зеленоглазую, загорелую.
- Простите, вы мне?
- Да-да, вам. Извините, я здесь часто бываю, а сейчас невольно подслушала ваш разговор. Дело в том, что Достоевского купила я. И теперь раскаиваюсь: мне он, по сути, не нужен - так, минутная блажь. Меня, кстати, Мариной зовут.
Следующие три часа мы с Мариной брели куда глядели глаза и наперебой говорили о русской литературе. Она училась на втором курсе театрального, будущую выпускницу-отличницу уже ждали в элитных теле и киностудиях. Я протирал штаны в педагогическом, меня ждала стандартная карьера преподавателя словесности в провинциальной школе. В лучшем случае, в уездной гимназии. О питерской прописке приходилось лишь мечтать.
- А мне приснился сон, что Пушкин был спасён, - с жаром декламировал я Дементьева. - Спасён Сергеем Соболевским. Его любимый друг с достоинством и блеском дуэль расстроил вдруг.
- Дуэль не состоялась, - подхватила Марина, - остались боль, и ярость, и шум великосветский, что так ему постыл... К несчастью, Соболевский в тот год в европах жил. Вот мы и пришли, Станислав. Я здесь живу. Не в европах, правда, но дом хороший и совершенно новый, мы всего два месяца назад переехали. Знаете что: давайте зайдём. Я верну вам собрание.
Отнекаться мне не удалось. Не знаю, как в европах, но пятикомнатная двуярусная квартира на последнем этаже меня потрясла. А светлая и заставленная с пола до потолка антикварными книгами комната попросту ошеломила.
- Это мой кабинет, - объяснила Марина. - Я книжная девочка, с детства.
- Настоящие хоромы, - промямлил я невпопад.
- В этих хоромах мы живём вдвоём с папой, - грустно улыбнулась Марина. - Мамы уже два года как нет. Папа военный, он всё время в командировках, поэтому я, по сути, здесь одна, если не считать домработницу и экономку.
Папа оказался не простым военным, а слегка так генерал-полковником министерства обороны, высокопоставленным и влиятельным.
- Не такую партию я хотел для дочери, - сказал он месяц спустя, выставив Марину за дверь и придирчиво, словно рыночный товар, меня осмотрев. - Ну, давай, рассказывай, - генерал хмыкнул, - Стасик. Кто, чей, откуда, какого чёрта.
Я стушевался и с запинкой пролепетал, что из Тихвина, что мама библиотекарь, что сам я студент и что люблю его дочь.
- Бывал я в Тихвине, - поморщившись, сообщил генерал. - Та ещё помойка. Ты Маринку уже попробовал?
От смущения я не сразу даже понял, что он имеет в виду, а когда понял, зарделся как пионерский костёр. Кроме поцелуев, ничего у нас с Мариной не было - я робел и сделать следующий шаг страшился. Девушка, которую я позвал замуж и от которой услышал в ответ 'да', мнилась мне непорочной, высокодуховной, возвышенной. Ничего общего с факультетскими дивами, которые давали везде, всегда, кому ни попадя и только позови.
Папа-генерал укоризненно покачал головой.
- Молодо-зелено, - вздохнул он. - Вам надо переспать. А то окажется, что калибры не совпадают, когда уже поздно будет. С этим, который до тебя ходил, как его, Пашка, что ли, тоже была любовь-морковь. А как до койки дошло, так выяснилось...
Я опешил. Мне почему-то и в голову не приходило, что у меня был предшественник. Или предшественники.
- Кто такой Пашка? - подступился я к Марине, едва генерал, сославшись на дела и сунув мне в нагрудный карман пару презервативов, убрался. - И что у него выяснилось?
У Пашки выяснилось наличие избыточного темперамента, усугублённое дефицитом деликатности. Поэтому он получил у Марины отставку, в которую генерал его собственноручно отправил.
Я не страдал ни тем, ни другим. Папиному совету мы с Мариной последовали в ту же ночь. Генеральская дочка оказалась столь же робкой и застенчивой в постели, как я вне её. Даже раздевалась Марина, лёжа под одеялом, а одевалась, неизменно требуя, чтобы я отвернулся к стене.
На свадьбу генерал подарил молодым трехкомнатную квартиру в элитной новостройке и кремовый, с иголочки, 'Рено'. Полгода спустя я сдал на права. Ещё месяц спустя на повороте Выборгского шоссе не справился с управлением. 'Рено' пошёл юзом, вылетел на обочину, сорвался с неё и, кувыркаясь, покатился по склону.
Я отделался парой переломов, десятком гематом и амаксофобией. Так называлось редкое психическое заболевание, которым страдали считаные единицы из тех, кто побывал в серьёзной аварии. Наземный транспорт перестал для меня существовать. Я попросту стал не способен заставить себя сесть в машину, в автобус, даже в трамвай. Попытки проехать хотя бы остановку неизменно оборачивались истериками и затяжными нервными срывами.
Марину врачи собирали по частям. И собрали не полностью. Моторные функции через год-полтора восстановились, ментальные - лишь отчасти.
- Ей необходим покой, - сказал прилетевший спецрейсом из Бонна и вытащивший Марину с того света немецкий нейрохирург. - Волноваться ей нельзя вообще, никогда, ни по какому поводу и на всю оставшуюся жизнь. Любой стресс для неё может оказаться последним. Ганс, переведите, - обернулся он к прибывшему тем же рейсом германскому толмачу. - Слово в слово.
- Поговорим как мужчина с мужчиной, Стас, - насупившись, предложил генерал, едва я выписался из больницы. - Не скрою: больше всего на свете мне сейчас хочется тебя пристрелить. Но я не стану этого делать, хотя мог бы упаковать тебя под плиту без всяких для себя последствий. Ты понял?
Я понуро кивнул.
- Хорошо. Значит, запоминай. Я сделаю для тебя всё. Карьера, роскошь, деньги, связи - всё с меня. Книги эти сраные - заказывай любые, хоть в золотых обложках. С одним условием: ты остаёшься с моей дочерью и делаешь всё, чтобы я об этом не пожалел. И всё, чтобы она была счастлива. В том числе как женщина. И ещё - как мужик мужику: ты можешь завести бабу на стороне. Но не дай бог, если Марина об этом узнает. Место на кладбище я тебе уже присмотрел. Ты понял? Всё понял? Устраивает?
- Напрасно вы так, - потупившись, сказал я. - Я ведь люблю Марину, я и так бы... Без всяких условий и угроз.
Генерал хмыкнул.
- Любишь, говоришь? Ну-ну...
*
- Стас! Стас, сучий ты кот!
Аля, как всегда, входит в вагон на 'Академической'. Пассажиры шарахаются. Она в том же обличье и в том же амплуа, что в прошлый раз. Неопрятная, грубая, уродливая бомжиха Парамонова. И несёт от неё смрадно.
- Ты завёл новую шалаву, ублюдок! - исходит криком Аля. - Плоскую белобрысую потаскуху. Я её видела, эту тварь!
Господи, за что мне это...
- Ты не могла никого видеть, - пытаюсь урезонить я Алю. - Не выдумывай, пожалуйста.
Под осуждающие взгляды схлынувших в торцы вагона пассажиров Аля нависает надо мной.
- Какая же ты дрянь, Стас, - хрипит она. - Я видела эту сучку с тобой в метро, ты лапал её. Законной стервы тебе мало, козёл, тебе всегда было мало.
Аля врёт. Я никогда не тискал Вику на людях, не рисковал даже поцеловать. Всё происходило у неё дома, в тесной однокомнатной распашонке на Нейшлотском, оставшейся ей от бабушки. Вика была словно скроена для меня, во всём. Она оказалась чувственной, но без всяких шекспировских страстей, буйных криков и пошлятины, которыми в избытке досаждала мне Аля. Ещё она была крайне деликатной, но не закомплексованной, как Марина. Заводилась Вика мгновенно и отдавала себя когда и как угодно, стоило лишь попросить или даже намекнуть. Всякий раз с глубоким, подлинным чувством: деловитой и невозмутимой доступности одноразовых филологинь в Вике не было и в помине.
Но это было даже не главным. Вика любила литературу. Она могла часами слушать, завороженно глядя на меня, пока я рассказывал об амурах Тургенева, экспедициях Арсеньева, проигрышах Достоевского, мемуарах Фета... Правда, Аля тоже любила литературу. Особенно поэзию. Некрасова, Майкова, Баратынского, Есенина, Бальмонта, Блока... Она преображалась, когда декламировала. Становилась отрешённой, нездешней, едва ли не одержимой стихами, как религиозная фанатичка молитвами.
- Аля, оставь меня в покое, - обречённо прошу я. - Пожалуйста.
На мгновение она перестаёт быть наглой, опустившейся хабалкой.
- Не могу, - шепчет та, прежняя Аля, первая красавица второго курса. - Не могу, Стас. Я ведь люблю тебя. Несмотря ни на что.
Аля закашливается. Затем звучно рыгает, удушливая волна зловония накатывает на меня вновь.
- Ещё чего, сучонок, - хрипит она. - На, подлец, выкуси, - обтянутые дранной рукавицей пальцы складываются в неприличном жесте. - Ты будешь жарить всяких шалав, а я должна молчать, да? Ишь, гадёныш. Даже не подумаю!
- Послушай, - предпринимаю я последнюю попытку, - я нормальный мужик, мне нужна женщина. Ты ведь знаешь, что я не получаю удовлетворения от жены. У нас с тобой не сложилось, но...
Я осекаюсь. Бессмысленно, понимаю я. Она не отстанет от меня. Никогда.
- Ты поразительный, чудовищный мерзавец, Стас, - кряхтит, почёсываясь, Аля. - Неужели ты думаешь, что я... Что я тебе посочувствую? После всего, что ты со мной сделал.
Она отступает на шаг, другой. Безобразное, уродливое лицо кривится, скукоживается, вянет. Аля плачет. Поезд останавливается на 'Политехнической'. Она пятится от меня прочь. И уходит. Сама. Первый раз за всё время. Бредёт, ссутулившись, по платформе. Нищенка Парамонова, живущая в заброшенных тоннелях метро, среди крыс, грязи и нечистот.
Меня раздирает болью. Судорожно глотаю воздух распахнутым настежь ртом. Лучше бы она, как обычно. Лучше бы, как всегда. Это выше моих сил. За что?!
*
- Стас, наконец-то ты пришёл. Я так боялась одна. Где ты был?
Марина прижимается ко мне. Истончавшая, поблекшая, жалкая.
- Ну, ты же знаешь, что бояться нечего. Сидел в библиотеке, начитывал материалы для докторской. Потом забежал в букин, урвал пятитомник Бунина, парижского издания, очень редкий.
- Ох, а я думала... Я связала тебе новый шарфик.
Привычно глажу Марину по голове, приобщаю шарфик к четырём десяткам томящихся в комоде собратьев и иду в кабинет. Здесь то, что мне по-настоящему дорого. Книги, мои книги. Старинные, антикварные, в кожаных переплётах с золотыми обрезами. Прижизненные издания Островского, Фонвизина, Лермонтова... "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева - редчайшая вещь, тесть купил её на лондонском аукционе и подарил мне на десятилетие свадьбы. Цена заоблачная - царским указом тираж был запрещён и пошёл под нож, в мире остались считаные экземпляры. "Острожская библия" шестнадцатого века от Ивана Фёдорова. Крамольные, подлежащие сожжению "Записки о Петре Великом" Туманского. "Ганц Кюхельгартен" Гоголя - чудом уцелевший экземпляр из тиража, который скупил и уничтожил сам писатель.
Книги. Русская литература. Я иду вдоль стеллажей, касаясь пальцами золочёных тиснений на корешках. Блок, Гнедич, Жуковский, Короленко, Мережковский, Панаев, Степняк-Кравчинский, Салтыков-Щедрин...
Достаю стремянку и пристраиваю пятитомник Бунина на шестую снизу стеллажную полку.
- Добро пожаловать, Иван Алексеевич, дорогой, - говорю я вслух. - Добро пожаловать домой.
В стенах кабинета - мой мир. Мой дом, моя крепость. Моё убежище - келья книжного червя. Уютное, безопасное, отгороженное от посторонних пристанище. Только здесь я, наконец, сбрасываю с себя всё суетное, напускное, чтобы слиться с самым прекрасным и единственно важным на целой Земле.
*
Я вижу старуху на подходе к метро. Она меня не замечает, бредёт по своей нищенской нужде - видимо, на помойку. С полминуты я смотрю ей в спину, затем бросаюсь следом, догоняю.
- Парамонова, - хватаю её за плечо. - Давай поговорим.
Бомжиха дёргается, стряхивает мою руку. Меня обдаёт зловонной волной.
- Пошёл нахрен, - сипит Парамонова.
- Тогда отпусти Алю. Дай ей уйти. Пожалуйста. Хочешь, я заплачу?
Злобный старушечий взгляд колет, царапает мне лицо. Али в Парамоновой сейчас, вне метро, нет. Бомжиха принимает её только внутри.
- Каков гадёныш, - изумлённо скрипит старуха. - Это я должна отпустить? За деньги? Не ты, а я?! Хрен тебе!..
*
- Стас, милый!
- Что?
Мы с Викой бредём по аллеям Летнего сада. Июнь отошёл, а вместе с ним увяли пионы, посерели белые ночи и приказала долго жить летняя сессия. Тополиным пухом просквозил июль. Студенты и преподаватели разъехались на каникулы. Я остался в городе из-за того, что уехать могу не дальше конечной станции метро. Вика осталась из-за меня.
Лето, август... Занятий нет. Есть читальный зал, который я якобы посещаю. Материалы для диссертации, которую забросил с тех пор, как у меня появилась Вика. Но к вечеру я неизменно возвращаюсь домой. Дневного времени нам с Викой хватает, мне не приходится звонить Марине и врать, что задерживаюсь на семинаре. А потом ехать к ней с пудовой гирей греха на сердце.
- Я тут подумала, - грустно улыбается Вика. - Как же тебе было все эти годы. Без никого, без меня. Каждый день приходить домой и видеть...
- Пожалуйста, не продолжай, - обрываю я. - Мне было плохо без тебя. Но теперь ты у меня есть.
Мои отношения с Мариной - запретная тема. Я стараюсь не касаться её, вообще. Я уже однажды сделал ошибку, поделившись семейными проблемами с Алей.
- Есть, - счастливо улыбается Вика. - Тебе никто не говорил, что ты похож на Арамиса с иллюстрации к 'Трём мушкетёрам'?
Я вздрагиваю.
- Нет, никто. Выдумаешь тоже.
Аля говорила, что я похож на Атоса. С иллюстрации Лелуара к академическому изданию Дюма.
Проклятье - опять Аля... Избавлюсь ли я когда-нибудь от неё?
- Стас, мы всего четыре месяца вместе, а мне кажется, что целую жизнь.
Я не отвечаю. Почему-то расхожие слова у Вики звучат так, что хочется их слушать, а не ёжиться от холодка по коже, как бывало всякий раз, когда банальности выдавала Аля. Однажды...
- Стас, а ты хотел бы на всю жизнь?
- Прости, задумался. Что ты сказала?
- Спросила, не хотел бы ты остаться со мной на всю жизнь.
Я останавливаюсь. Августовское небо злорадно припекает макушку. "Немезида" работы Тарсиа глядит на меня с постамента с укором. "Истина" Гропелли - с презрением.
- Вика, - говорю я устало, - я не люблю мечтать о несбыточном. Я не могу бросить Марину. А она никогда не отпустит меня.
На секунду представляю, что несбыточное всё же сбылось. Что нет Марины, нет навязчивой генеральской опеки. Квартиры в элитном доме тоже нет. И нет книг, старинных, редких, полутора тысяч томов, за которыми я охотился, платя бешеные деньги антикварам, букинистам и аукционерам. Как я буду без них? Как?!
- А если бы отпустила? - Вика подаётся ко мне, заглядывает в глаза. - Если бы Марина позволила тебе уйти?
Мне тоскливо и больно. Тот же вопрос задала Аля. В тот день, когда мы расстались. Но я не хочу расставаться с Викой. Не хочу!
- Оставим эту тему, прошу тебя.
Вика молчит. Понурившись, бредёт прочь. Догоняю её, беру под руку, утираю заплаканные глаза цвета полевой незабудки.
- Пойдём, милая. Мне пора.
Мы спускаемся в метро вместе со спешащей по домам с работы толпой пассажиров. Она выносит нас на платформу, к последнему вагону.
- Стас, у нас будет ребёнок.
Вокруг толчея. Рядом с нами худосочная, прыщавая, неопрятная девка в обносках, она, кажется, подслушивает. Отталкиваю её. У меня слабеют колени, хватаюсь рукой за обмётанную мозаикой мраморную колонну, чтобы не упасть. Шесть лет назад эту фразу произнесла Аля. Я молчу. Я знаю, что Вика скажет сейчас. Знаю наверняка. Потому что слышал уже это. От Али.
- Срок три месяца, Стас. Я должна поговорить с твоей женой.
У меня темнеет в глазах. Те же слова, так и есть. Я пытался уговорить Алю не делать этого. Объяснял, аргументировал, молил. Напрасно. В последний раз мы виделись с ней в метро. На "Академической", тоже в толпе. Аля направлялась к Марине, клялась, что будет сама деликатность...
Толпа напирает - из тоннеля шпарят сполохи света с головы приближающегося поезда.
- Стас, - доносится до меня Викин голос. - Стас, любимый, почему ты молчишь?
*
Аля заходит в вагон на "Академической". Нет, не заходит, врывается, расшвыривая пассажиров. Уродливая, грязная, опустившаяся бабища. Неотвратимая, как расплата за смертный грех. Парамонова.
Снаружи октябрь, дождь. А в метро, как всегда, безвременье. Здесь только я и Аля. Я еду на работу. У меня интересная, творческая работа. Я преподаю русскую литературу. Учу прекрасному.
- Стас, мерзавец, тварь! - истерически орёт Аля. - Что же ты наделал, гадина? Что натворил?!
У меня нет сил. Нет сил это всё терпеть.
- Пошла вон, - выдыхаю я. - Отвяжись от меня, уродка.
- Я должна была тебя кастрировать, - хрипит, трясётся в корчах Аля. - Или удавить. Какая же я сука, что не сделала этого!
После того, как я расстался с Викой, Парамонова появляется чуть ли не каждый день. Нет, не Парамонова - Аля. Это невыносимо, меня крутит, корёжит, давит от этого, я схожу с ума.
- Уберите её, - прошу я неведомо кого. - Умоляю: уберите её от меня. Пускай убирается, уходит, я не могу больше...
Вика, как всегда, встречает меня на "Невском проспекте", едва я выхожу из вагона. Берёт под руку. Тоже как всегда.
- Как ты без меня, Стас, любимый? - спрашивает она.
Не знаю, что хуже: Алина непотребная брань или Викина искренняя забота.
- Плохо, - признаюсь я. - Мне без тебя очень плохо.
- Знаешь, я поняла кое-что, - тихо, едва слышно говорит Вика. - Твоя жена ни при чём. Это всё книги. Тебе были нужны только они. Не жена. Не я. И не та девушка с "Академической", которую ты убил.
- Я не убивал, - в который раз бессильно повторяю я. - Не...
Але не повезло: она умерла не сразу. Она мучилась ещё несколько часов, потому что упала под поезд, когда мы стояли у головного вагона. Тело почти не пострадало, если не брать в расчёт расколотый череп и раздавленную левую ногу. Парамонова наверняка была там, в тоннеле, в боковом ответвлении, и видела, знала... Она выползла из своей норы и забрала Алю. Приютила её в себе. Зачем? Я не могу, не могу, не могу этого понять!
Вике повезло больше: от неё не осталось почти ничего. Но я вижу не искорёженную, изломанную фигуру и смятое в блин безносое лицо с чёрными провалами там, где раньше цвели две полевых незабудки. Передо мной девчонка-заморыш, грязнуля и голодранка, жалкая, прыщавая, неряшливая беспризорница. Она забрала Вику, так же, как Парамонова Алю. Дала приют, поселила в себе. Однажды я набрался смелости и спросил зачем. Эта сучка сказала - из жалости.
- Я люблю тебя, Стас, - говорит Вика. - Зря ты убил меня.
- Я не убивал...
Я не убивал. Не убивал... Это не мог быть я, это, должно быть, кто-то другой, неизвестный! Это он подтолкнул Вику. Слегка, чуть-чуть, как раньше Алю. Я не помню точно, а едва начинаю вспоминать, срываюсь, брежу, схожу с ума. Я помню лишь, что была толпа, что я смешался с толпой. Да-да, было очень людно. Любой мог подтолкнуть, почему непременно я? Я ни при чём. Ни при чём! Оставьте меня в покое! До меня даже брызги крови не долетели.
- Кто бы мог подумать, - выдыхает Вика, - я люблю своего убийцу.