Рахлин Феликс Давидович : другие произведения.

Рукопись

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Феликс

РАХЛИН

Повторение пройденного

Мемуарная эпопея в 7-ми книгах

КНИГА 4-я

No Феликс Рахлин, 2005

Давид и Феликс

РАХЛИНЫ

РУКОПИСЬ

План неосуществлённых воспоминаний отца

о тюрьме и лагере сталинских лет,

прокомментированный сыном

Из мемуарного цикла книг Феликса РАХЛИНА

"ПОВТОРЕНТЕ ПРОЙДЕННОГО"

ХАРЬКОВ

"ПРАВА ЛЮДИНИ"

2007-------------

  
  
  
  
  
  
  
  

  
  
  
   Эта книга написана в жанре если и не уникальном, то весьма редком: сын выполнил, насколько сумел, предсмертный замысел своего отца, восстановив по его рассказам и рукописи подробного плана основные события мемуарного повествования, которое бывший узник сталинского ГУЛага не успел написать из-за своей тяжёлой болезни и безвременной кончины.
   Д. М. Рахлин (1902 - 1958) детство, юность, а частично и зрелые годы провёл в Харькове, служил в Красной Армии, преподавал в военных училищах и академиях, работал экономистом в проектных институтах. В 1950 году одновременно с женой Б. А. Маргулис был арестован, без суда приговорён (как и она) к 10 годам заключения в особом "исправительно -трудовом" лагере. В 1956 г. оба реабилитированы.
   Их сын Ф. Д. Рахлин (р. 1931) по окончании педагогического института служил в Советской Армии, затем много лет работал в Харькове как журналист и педагог. С 1990 живёт в Израиле.
   Фрагменты книги опубликованы в российском историческом и право- защитном журнале "Карта" (г. Рязань) N 45-46, 2006.
  
  
  
  
  
  
  
   От комментатора
   Мой отец Давид Моисеевич Рахлин (4. 11. 1902, Белгород - 9. 2. 1958, Харьков) - один из миллионов советских, да и не только советских, людей, подвергшихся массовым репрессиям в сталинские времена. Одновременно с ним была репрессирована и моя мать, Блюма Абрамовна Маргулис (1. 8. 1903, Житомир - 26. 10. 1964, Харьков). Всего среди их ближайшего родства было лишено свободы (не считая исключённых из коммунистической партии и уволенных с работы по политическим причинам) не менее 11 человек, из которых. двое расстреляны.
   Жизненный путь моих родителей был характерен для людей их поколения и социальной среды: комсомол - участие, на стороне "красных", в гражданской войне и в ликвидации разрухи - вступление в коммунистическую партию (отец - в 1920, мать - в 1921) - учёба в так называемом комвузе (коммунистическом университете), затем - работа и служба: у отца - служба в Красной Армии, преподавательская деятельность в военно-учебных заведениях, вновь учёба, на этот раз - в Институте Красной Профессуры, участие в авторском коллективе, выпустившем двухтомный учебник политической экономии; у матери - партийная работа в районных и заводских партийных комитетах Ленинграда.
   После 1 декабря 1934, когда был убит Киров, начался разгон актива непослушной сталинскому диктату Ленинградской парторганизации,. Обоим всё чаще выказывалось недоверие в связи с числившимися в их партийных анкетах былыми "колебаниями в проведении генеральной линии партии", в которых неизменно и откровенно оба признавались при заполнении анкет и во время "партийных чисток". Наконец, в начале 1936 их переводят в Харьков, а при начавшемся обмене партбилетов исключают из ВКП(б) с огульными, клеветническими формулировками. При этом каждому из них ставят в вину "связь" друг с другом (!!!), а также с братьями, сёстрами, товарищами и друзьями, которые в этот момент также подверглись подобным или худшим гонениям - в том числе "за связь" с моими родителями... От матери в парторганизации потребовали, чтобы она отреклась от мужа - и тогда её, м о ж е т б ы т ь, не исключат. А его убеждали отречься от жены... Оба с негодованием отвергли такой "выход", не отказались также и от подвергшейся преследованиям своей родни и друзей.
   После многих мытарств они устраиваются на службу: отец - экономистом в проектный институт, мать - бухгалтером на завод.
   *
   Прошло 14 лет. окончилась война. Родителям моим - под 50. Мать во время войны перенесла тяжёлую язвенную болезнь, отец - онкологическую операцию, едва не стоившую ему жизни. Оба измотаны жизнью и недугами, но продолжают интенсивно трудиться на своих скромных должностях: папу только что приняли на должность начальника планового отдела института "Облпроект", мама - бухгалтер "Гипростали". Оба награждены медалями "За доблестный труд...", на лицевой стороне которых вычеканен благородный усатый профиль гениального полководца, великого друга, отца, учителя и мучителя всех времён и народов.
   К этому времени становится известно о новой волне репрессий. В 1946 арестовывают и осуждают заочным решением "особого совещания" друга моей сестры молодого поэта Бориса Чичибабина, считавшегося её женихом. В 1948 в Москве вторично арестовывают двоюродного брата нашего отца - И. Д. Росмана, который в 1937 был осуждён якобы за попытку "военного заговора", отбыл 10-летний срок, вернулся и почти добился реабилитации... Но его вновь хватают и ссылают в дикое сибирское пошехонье. В 1949, также в Москве, арестован родной брат отца - Абрам, который в 1937 тоже был "вычищен" из партии без репрессивных последствий. Теперь эти последствия воспоследовали, родители не могут не беспокоиться о своей судьбе, но... деваться некуда.
  
   *
   8 августа 1950 года пришёл их черёд. Арест обоих был осуществлён в одно и то же время, но - врозь. Возвратиться им было суждено лишь через несколько лет: матери - в 1955, отцу - в 1956.
   В заключении, в воркутинском особом "Речлаге", начал отец обдумывать будущие тюремно-лагерные записки. Даже набросок их плана сделать он там не решался, но когда, уже в ходе хрущёвской "оттепели", разрешили свидания с находящимися на воле родными и я приехал к нему повидаться, он многое мне за 5 дней рассказал. Лишь через два года, в 1956, отпущенный из лагеря вследствие реабилитации, он отважился записать план своих мемуаров, сделав это в поезде Воркута - Москва, а потом, м. б., и в самой Москве.
   Этот план записан в ученической тетрадке c "полями" и хранит следы той основательности, которая была присуща Д. М. Рахлину в любой работе. Можно без труда восстановить ход составления плана: сначала намечены были тематические разделы (некоторые из них пронумерованы: от I до VIII), а затем многие из них автор детализировал, записывая названия или содержание различных эпизодов. Некоторые разделы остались, однако, почти или вовсе не разработанными. Приехав в Москву, отец сразу же окунулся в житейские хлопоты, радостные встречи с родственниками и друзьями (некоторые из них тоже только что прибыли из заключения или ссылки), занялся своей партийной и военной реабилитацией, а вернувшись в Харьков, завяз в неприятной и трудной проблеме устройства на работу: власть имущие давали ему понять, что полная реабилитация полна лишь теоретически - и впору было заводить в мемуарах о мытарствах новую рубрику. Потом он, наконец, устроился на работу в "Гипроэнергопром" - на весьма запущенный участок и, по неистребимой своей добросовестности, вгрызся в дела, пока через четыре месяца не слёг в инсульте, от которого по-настоящему уже не оправился.
   Во время долгой своей болезни он как-то раз показал мне эту тетрадь и с сожалением сказал, что вот, не пришлось осуществить замысел. Может быть, когда-нибудь после...
   Но "после" - не было.
  
   *
   Много лет эта тетрадь хранилась у сестры, а я не то чтоб забыл о ней, но как-то не приходило в голову, что могу этот план прокомментировать и, если не опубликовать, то сдать в какой-нибудь архив. Всё глуше и глуше звучали упоминания о смрадной поре нашей отечественной истории... Правда, несмотря на это, под влиянием призыва Александра Солженицына я именно в эти годы "застоя" занялся собственными записками о пережитом, но мемуарные наброски отца оставались под спудом.
   Их оживила весть о создании Мемориала памяти жертв сталинизма. Если будет создан историко-архивный исследовательский центр Мемориала, то я просто обязан отдать туда - пусть не оконченный, но кровью окроплённый труд моего отца. А поскольку о многих событиях он мне рассказывал, то всё, что только могу, я решил сопроводить своим комментарием, в добросовестность которого прошу поверить на слово - иного доказательства его правдивости у меня, пожалуй, что и нет. Впрочем, надеюсь, где-то есть "дело" моих родителей, протоколы их допросов, какие-нибудь бумаги об их пребывании в "местах"
  
   (Примечание 2004 г.: Через несколько лет после того как были написаны эти строки, преемники бывшего ЧК - ОГПУ - НКВД - НКГБ - МГБ открыли архивы, и живущая по-прежнему в Харькове моя сестра получила возможность ознакомиться с "уголовными делами" родителей. А побывав у неё в гостях, и я прочёл выписки из этих "дел", хранившиеся в доме у моей коллеги по работе в Харьковском "Мемориале" Г. Ф. Коротаевой. От документов, однако, сохранились жалкие остатки: перед крахом Советского Союза хозяева Комитета Госбезопасности распорядились изъять и уничтожить наиболее существенные доказательства своей бандитской деятельности - в том числе, например, донесения и ябеды провокаторов и сексотов, протоколы допросов и т. д. Остались лишь маловыразительные "обвинительные заключения" и формулировки допросов, полностью совпадающие с текстом тех статей, под которые "подводились" репрессированные).
  
   Название предполагавшихся записок отца - "грязная История" - придумано не мной - оно значится на обложке тетради и содержит, как мне кажется, двойной смысл: с одной стороны, конкретную нравственную оценку тому (вот уж поистине у г о л о в н о м у!) преследованию, которому в течение двадцати лет подвергался и сам автор, и его жена, их близкие и родные, множество других людей, а с другой - в этих двух словах характеризуются "этические средства" самой истории человечества, которая, как таковая, существует и развивается вне всякой этики. Однако для журнального варианта редакция "Карты" сочла необходимым заменить название, озаглавив публикацию просто "Рукопись". В книге я решил объединить оба заголовка.
   Ощущение автором себя одновременно и субъектом, и объектом Истории придаёт замыслу отца, даже и в том неполном, чисто намёточном виде, определённый общественный интерес. Мне кажется очевидным, что он обдумывал их задолго до освобождения - во время своих тяжёлых лагерных досугов. Многие названные в плане эпизоды и положения мне известны: как упомянуто, он рассказывал мне о них во время нашего пятидневного свидания в июле 1954 года - мы сидели друг против друга в общей комнате наскоро выстроенного в лагере дома для свиданий, и с утра до вечера он выкладывал всё, что с ним произошло, начиная с момента ареста, - разлучались мы лишь на короткий ночлег. Ужасно то, что многого память моя не сохранила - или сохранила в отрывочном, полустёртом виде. Всё, что помню, комментирую так подробно, как могу и как подсказывает чувство меры. Хотел бы лишь предупредить читателя: некоторые факты, сценки и сюжеты, изложенные в моих комментариях, повторяются и в моих собственных записках, ранее опубликованных в Интернете или (фрагментами) в печати. Избежать этого было невозможно: речь и там, и здесь идёт о жизни одной и той же семьи.
   Текст плана записок воспроизводится здесь полужирным курсивом, мои комментарии - прямым светлым шрифтом, после очередного раздела плана. Дописанные мной расшифровки авторских сокращений и предположительное прочтение малоразборчивых слов взяты в ломаные скобки, при этом сомнительное прочтение помечаю вопросительным знаком в ломаных скобках, а то, что не смог разобрать, оговорено пометкой "<нрзб>" На титульном листе - три даты: 1956, когда отец сделал свой набросок плана; 1990 - год написания моего комментария и 2004 - год перевода всего текста в виртуальный вид. Свою машинопись 1990 года я передал в архив московского "Мемориала" и в отдел редкой книги и рукописей Харьковской библиотеки им. В. Г. Короленко, где, по моим сведениям, её экземпляры бережно сохранены и доступны читателям. Тетради с оригиналом составленного отцом плана воспоминаний и с другими его записями хранятся в архиве Харьковского исторического музея.

* * *

   Хочу от души поблагодарить всех, кто в разное время помог сохранить труд и замысел моего отца и донести его до читателей. Это проф. И.Я. Лосиевский (Харьковская научная библиотека им. В.Г.Короленко), Н.В.Лапчинская (управление культуры Харьковской обладминистрации), В. Булычева (Харьковский исторический музей), В.Каплун (Харьковская правозащитная группа), а также и все другие лица, одни из которых бережно хранили в течение без малого двадцати летмашинопись этой книги , помогли разыскать тетрадки с рукописью отца, другие отсканировали странички тех тетрадок для факсимильных иллюстраций. Сердечная им благодарность! Спасибо и моему дорогому соседу и другу Беньямину Винницкому, а также и сыну - Михаилу Рахлину, которые скопировали десятки фото для воспроизведения в книге.
   В публикацию журнального варианта повествования внёс свой редакторский вклад член редколлегии российского журнала "Карта" (г. Рязань) Владимир Холмогорский - ему мы с читателями обязаны и идеей окончательного названия книги. Выражаю глубокую признательность сопредседателю Харьковской правозащитной группы Е.Е.Захарову - моему терпеливому редактору, а также, "по совместительству", племяннику младшего из авторов книги и внуку - старшего.
   Мой святой долг - отдать здесь дань памяти и благодарности моей незабвенной двоюродной сестре Зоре (Зое) Разумбаевой за её посмертное материальное участие в издании этой книги.
  

* * *

   Орфография в тексте отца при издании этой книги выправлена мною соответственно действующим ныне нормам. Отдельные отклонения от этого принципа оговариваются в тексте моих комментариев.
  

* * *

   14 лет жизни в Израиле убедили меня в том, что даже здесь среди покинувших Россию людей есть охотники смягчить или приукрасить картину советских репрессий, тюремно-лагерный быт и нравы. Может быть, в комментируемых мною записках отца нет чего-то нового в сравнении с уже опубликованными мемуарами подобного рода, однако его воспоминания - ещё одно свидетельство очевидца, всегда в чём-то своё, неповторимое - и уже этим ценное.
  
   Феликс Рахлин,
   1989 - 2004.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

"грязная История

I. ПРЕДЫСТОРИЯ

1936 г. Исключение. Безработица. Работа до войны. Война. Мытарства с армией. Конфликт с Кр<ивоносовым>. Мытарства с работой. Эвакуация. Картошка".

  
   "Предысторией" отец называет весь период 1934 - 1950, предшествовавший катастрофе его и маминой жизни - аресту и лагерю.
   В Ленинграде перед выездом в Харьков он работал преподавателем Военно-политической академии РККА имени Н. Г. Толмачёва ("Толмачёвки"). По совместительству был около трёх лет научным сотрудником Института экономики Ленинградского отделения коммунистической академии. В Харькове стал преподавать политэкономию в Военно-хозяйственной академии РККА Объявленный в 1936 обмен партдокументов послужил удобной формой избавления партийной верхушки от неугодных ей элементов - прежде всего от тех, кто имели или могли иметь собственное мнение. Родителей моих на новом для них месте - в Харькове - почти немедленно исключили из партии, просто отказав в выдаче партбилетов нового образца. Это исключение проходило одновременно с подобными акциями против их друзей и родственников, так что внутри одной и той же семьи многие оказались как бы повязанными сходной судьбой. Им как раз и "шили" такую "связь": брату вменяли в вину, что его братья и сёстры "оказались оппозиционерами, троцкистами, врагами народа", а тех винили в "связях" с ним... Например, в те дни был арестован и осуждён родной брат отца - Лев Рахлин, после того как он, под влиянием призывов признаваться во всех ошибках, упомянул в анкете, что в 1923 году проголосовал за троцкистскую резолюцию, а кроме того - что имел какие-то внутренние колебания и сомнения по поводу партийной политики, о которых, правда, никогда никому не говорил, но вот сейчас в них признаётся, потому что не хочет ничего скрывать от родной партии ! (Уже в Израиле сын Лёвы, мой двоюродный брат, ныне живущий в Хайфе, рассказал мне, что предметом "колебаний" была бандитская практика коллективизации села).
   Беднягу Лёву сейчас же исключили за неискренность перед партией (!) и немедленно арестовали, а вскоре судили три раза судом (!!), с прокурором и защитником (!!!), от раза до раза прибавляя срок, но потом засудили без суда - "особым совещанием" - к 8 годам ИТЛ.
   В это же время в Москве был исключён из партии младший брат отца - Абрам, в прошлом харьковский комсомолец, а к этому моменту - военный инженер. Ему вменялись в вину выступления в 1928 году по китайскому вопросу.
   И в это же самое время исключили из партии маму. Приехав в Харьков, она встретила здесь друга комсомольской юности, киевского комсомольца Семёна ("Сёмку") Белокриницкого, который работал директором котельно-механического завода, и поступила на этот завод - на низовую техническую работу. Тут её вызвали в Ленинград, где исключили из партии (почему так, то есть подробности партийного учёта, - не помню). Она обжаловала это решение и вскоре вновь была вызвана туда и при содействии лично знавших её влиятельных партработников (кажется, среди них был известный П. Смородин) восстановлена. Но вскоре опять исключена! Предлог был один: в 1926 году она во время выступлений "новой оппозиции" Г. Зиновьева, училась в ленинградском коммунистическом университете имени того же Зиновьева. Ректором университета был Минин - сторонник этого видного соратника Ленина и оппонента Сталина. По требованию группы коммунистов было созвано партсобрание, но зиновьевцы потребовали его закрыть, так как оказались в большинстве. Поскольку собрание было, действительно, неправомочным, мама его покинула, и потом ей это засчитали как "колебание", да она и в самом деле "колебалась" и впоследствии испытывала некий комплекс вины. Этот эпизод, который она сама себе ставила в вину и отмечала в анкетах, и послужил основанием для её исключения из партии "за участие в оппозиции". Ей приписали ещё и "связь" с мужем-"оппозиционером" и с сестрой, которая была исключена из партии за то, что в 1928 на партсобрании выступила с критикой самого Сталина!
   Два брата, жена и, возможно, её сестра тяжким грузом повисли на партийной репутации отца, который и сам имел в анкете "пятно": в 1923 выступил на партсобрании с частичной поддержкой троцкистской резолюции. Вдобавок ко всему, ему в вину поставили "связь" с "троцкистом Ефимовым" - закадычным другом его юности А. Е. Ефимовым-Фрайбергом (впоследствии, в 1956, реабилитированным и восстановленным в партии).
   Вот так их скатали, спутали в один клубок, и выпутаться из него родители мои, сколько ни пытались, не могли - вплоть до ХХ съезда партии.
   Отца немедленно уволили из армии, с весьма неблагоприятной формулировкой. Правда, при этом (пути бюрократизма неисповедимы!) оставили в звании полкового комиссара, что, конечно, никак не сочеталось со "злостной беспартийностью".
   В обязательной при определении на любую работу (даже на должность "ассенизатора и водовоза") анкете "Личный листок по учёту кадров" имелись вопросы типа: "были ли колебания в проведении генеральной линии партии?", "состояли ли ранее в ВКП(б) и если да, то за что исключены?", "есть ли среди близких родственников лица. репрессированные советской властью?" и т. д. С "запятнанной" анкетой поступить на работу было очень трудно. У родителей начался длительный период безработицы. Сбережений у них не было, жить стало не на что. Немного помогали родственники - одному двоюродному брату отец так и остался должен 1000 рублей... Пришлось ввести режим жёсткой экономии. Например, если раньше отец брился в парикмахерской (в те годы это было широко распространено и, при его прежних заработках, вполне доступно), то теперь купил безопасную бритву и перешёл на самообслуживание. Но и такие "решительные" мероприятия не избавляли от нужды.
   Немного выручил случай: наша квартира в Лениграде была кооперативная, родители её обменяли на такую же в Харькове, а теперь "жилкоопы" ликвидировались, и пайщикам возвращались остатки "паенакоплений". Где-то в 1938 родители неожиданно получили заметную сумму. Пришлось также "самоуплотниться", сдав одну из комнат жиличке - пожилой одинокой женщине, родственнице наших родственников.
   Но и это не избавляло от необходимости срочно устраивать жизнь семьи заново. Мама, окончив курсы счётных работников, стала бухгалтером (всё-таки взяли на один из заводов). Отец несколько месяцев работал грузчиком. Но в июне 1937 его вызвали в военкомат и там выдали направление на работу по гражданской специальности и в гражданское учреждение. Такова была причуда государственной военизированной машины! А, возможно, его таким образом готовили к аресту, который (как выяснится в 1950) намечался ещё в 1937.
   Так отец попал на должность инженера-экономиста в проектный институт Наркомчермета "Гипросталь", где проработал до 1947.
  
   Война... Её, как неотвратимого несчастья, ждала вся страна. Но у отца с нею были связаны особые надежды: он считал, что вот тут-то и сумеет доказать свою преданность партии и делу коммунизма.
   И действительно, на рассвете 23 июня 1941 ему принесли повестку из райвоенкомата о мобилизации. Он был глубоко удовлетворён: значит, всё-таки доверяют!
  
   Но всё-таки - не доверяли! Продержав три дня на сборном пункте в 13-й школе (возле Южного вокзала), отправили не на фронт, а в тыловую тогда Керчь, для вида вручив какие-то липовые назначения: сперва начальником учебной части военной школы береговой обороны (но там уже был такой начальник!), затем - помощником командира дивизиона (но там уже был помощник!)... Доставляющего лишние заботы непонятного человека (комиссара - без партбилета, сухопутного - во флоте, артиллерийского командира - без воинского звания!) откомандировали в Симферополь, чтобы там в штабе округа, с ним разобрались. Но и там разбираться не стали: отправили - откуда явился. Так папа в конце августа был возвращён в распоряжение Харьковского облвоенкомата....
   Вот это и были "мытарства с армией". Каждый день "бывший троцкист" в лощёной, с иголочки, форме морского командира (память о Керчи!), но без знаков различия, являлся в военкмат, чтобы отметиться, справиться, не дадут ли новое назначение. обивать пороги прокуренных служебных кабинетов задуренных военкоматских начальников, выслушивать их невнятные, невразумительные ответы - и ждать, ждать... Наконец, в начале сентября выпросил, по крайней мере, временное дело: был назначен начальником эшелона, перевозившего какое-то военное училище в Махачкалу. Но через несколько дней, выполнив поручение, вернулся всё к тому же окошечку военкомата. На "троцкисте" словно пробовали формулу Троцкого "ни мира, ни войны". Война шла - страшная, кровавая, но ему воевать не доверялось.
   А фашисты наступали. Отец рвался доказать свою благонадёжность, просился в бой... Но назначения - не было. Между тем, он числился на довольствии, получал денежное содержание, оформил на маму аттестат как на жену командира. Отправив нас в эвакуацию (посадочные талоны получил в военкомате), остался в Харькове: отмечаться, просить, ждать...
   Где-то 10 октября, когда до сдачи города оставалось всего две недели, военком Супоницкий зазвал его к себе в кабинет и сказал:
   - Рахлин, мне вас жалко. Не имею права вам раскрывать секрет, но в отношении таких, как вы (то есть "бывших троцкистов") есть чёткое указание: в армию не брать. Вы всё ходите, проситесь на фронт, но ничего не добьётесь, только дождётесь прихода немцев. Назовите мне любой тыловой военкомат, и я вас направлю в его распоряжение. Это самое большее. что я могу для вас сделать. Здесь вам оставаться. поверьте, столь же бессмысленно, сколь и опасно.
   Отец назвал адрес: посёлок Свеча, Кировской области. В Свечинском районе с начала войны жила эвакуированная с семьёй из Ленинграда мамина сестра Этя - та, что когда-то покритиковала Сталина. Между родителями было условлено, что это место будет адресом для связи на случай любой превратности военного времени. Там мы и в самом деле встретились чуть позже: папа - после "мытарств с армией", мы трое - после нашей полуторамесячной беженской эпопеи.
   "Конфликт с Кривоносовым" и "мытарства с работой" относятся к более позднему времени и записаны не по порядку. Поэтому о них чуть позже, а сейчас о следующих записях.
   "Эвакуация". Вместе с нами - двумя детьми (мне было 10, сестре Марлене - 16) - мать выехала по добытому папой в военкомате посадочному талону 29 или 30 сентября буквально куда глаза глядят. Через 7 дней мы очутились в глуши, на севере Сталинградской области, в Еланском районе. Село Бабинкино, где нас поселили, - в 18 километрах от железной дороги. Стояла поздняя осень, колхозные работы завершились, матери негде было работать, да и слишком одинокой она себя чувствовала на этой чужбине. Между тем, говорили, что немцы прорвались к Ростову, а оттуда уже рукой подать до здешних мест... Правда, Еланский райвоенком, к которому мать пешком из Бабинкина по неописуемой грязи ходила оформлять различные документы. уговаривал не трогаться с места: "Куда вы поедете - здесь глубокий тыл!" - и предлагал ей поселиться в бывшей автономии немцев Поволжья, где пустовали дома выселенных хозяев этой области, мычали недоенные коровы... Слава Богу, мать начисто была лишена собственнических устремлений, и мы не попали в положение мародёров. Она твёрдо решила ехать к сестре Эте. Военком ей как жене командира оформил "литер" - документ о проездных льготах. Пробиваться в Свечу мать решила и потому, что там надеялась получить какую-нибудь информацию об отце. После невероятно трудной дороги: на волах, поездом, пароходом,. опять поездом и, наконец. на машине (мы с Марленой, оба, в дороге тяжело заболели) прибыла, наконец, в Свечинский район - и там неожиданно застала отца.
   Он поступил на работу в районный Дом культуры - директором. Такого дома фактически не было, но должность была! Основная работа отца заключалась в чтении лекций по колхозам и совхозам района. Заодно менял на муку да на картошку привезённые из Харькова вещи, которые, по разрешению жены его названного брата - расстрелянного в 1938 полковника Факторовича - взял из покинутой ею харьковской квартиры. Мама устроилась бухгалтером в дорожный отдел райисполкома.
   Ближе к весне отец связался с Гипросталью, которая эвакуировалась в Златоуст, и получил вызов на работу. За ним увязалсь и Марлена, а мы с мамой приехали туда осенью. когда он получил комнату. Первоначально же их приютила довоенная приятельница и сотрудница - Роза Борисовна Сирота - заведующая техническим архивом Гипростали.
   Роза Борисовна ещё до войны сдружилась с нашей семьёй. Сама она также была коммунисткой 20-х годов - правда, со значительно меньшим, чем у наших родителей, стажем. Те, кто не жил в обстановке 1937 и последующих лет, не смогут без моих объяснений понять благородство её поведения: она не побоялась сдружиться с нашим зачумленным папой непосредственно после его исключения из партии и прихода в Гипросталь, безоговорочно поверила в порядочность моих родителей и безоглядно оказывала им помощь и поддержку.
   Особенно это было ценно и трогательно в Златоусте, где Роза (так, по крайней мере, за глаза, называли её родители) жила в маленькой комнате вдвоём с дочкой Эльзой - моей ровесницей и где нашли приют на несколько месяцев папа с Марленой. Муж Розы, Иосиф Айнгорн, был на фронте и к тому времени уже пропал без вести (так и не отыскался: как видно, погиб в неудачной для советских войск Изюм-Барвенковской операции), но она, в то время ещё молодая женщина, не побоялась пересудов, которые. конечно же. возникли. Выше людских сплетен оказалась и мама, и никакая пошлость не коснулась этой семейной дружбы.
   Отец работал в плановом отделе Гипростали. В те годы все трудились помногу, и он не составлял исключения. Бухгалтером в Гипростали начала работать мама. Марлена по приезде в Златоуст пошла работать на металлургический завод - лаборантом в мартеновский цех.
   К весне 1943 года начались очень серьёзные трудности с продуктами, стали мы голодать. К лету отцу предложили поехать в командировку с полномочиями от ОРСа (отдела рабочего снабжения) металлургического завода для децентрализованных заготовок продуктов на селе за деньги, собранные сотрудниками учреждения. Такие заготовки было разрешено проводить после того как колхозы рассчитаются с государством по обязательным поставкам продуктов. Децзаготовки проводились по твёрдым ценам. Колхозы, не всегда имея выход на рынок. шли на такие сделки.
   Будучи высокообразованным экономистом, отец никогда прежде не занимался коммерцией и на предложение ответил согласием только потому, что оно давало шанс облегчить тяжелейшее положение семьи: работа заготовителем открывала в этом смысле большие возможности. Он, действительно, очень ощутимо поддержал нас всех в то лето, привозя из Курганской области мясо-солонину, масло топлёное, картофель и другие продукты. А в конце лета и меня взял с собой в посёлок Юдино (это станция Петухово) Курганской области, чтобы подкормить. Повёл там на рынок и - один за другим - скормил мне прямо у прилавка семь стаканов "топлюшки" (ряженки). Я бы и восьмой запросил, да совестно стало...
   Однако житейская неискушённость, наивность и легковерие отца ввергли его в неприятность, едва не стоившую ему свободы, а, может быть, и жизни. Вероятно, это имел он в виду, записав в своём плане мемуаров слово картошка.
  
   История такова. На деньги сотрудников отец закупил в колхозах по твёрдой (очень низкой) цене значительное количество картофеля, который ссыпал в подполье у хозяйки.
   Кроме денег, отцу была выдана ОРСом как обменный фонд водка "Московская", крепостью 40 градусов. Таков был в военные годы "всеобщий эквивалент" при материальных расчётах на всём необъятном просторе "шестой части" мировой суши". Равнодушный к питию вообще, папа водку и вовсе не терпел - разве что пригубливал иногда по необходимости, если сильно приставали хозяева застолья.
   Там, куда его послали на заготовки, то есть в Юдине-Петухове, он, как было предусмотрено в договоре с ОРСом, нанял себе помощника из местных. На эту должность подвернулся рябой моложавый пройдоха Иван Фёдорович. Отец ездил время от времени в Златоуст: для отчёта, иногда - за новыми суммами денег, а однажды и за мною. И вот во время такой его отлучки добрый молодец Иван Фёдорыч со товарищи эту водку то ли распили, то ли продали. Обнаружив это, отец был возмущён и, поскольку помощник повёл себя нагло, обратился с жалобой к своему местному куратору - "райуполкомзагу" (то есть районному уполномоченному госкомитета заготовок). Однако тот заявил:
   - Откуда мне знать, кто выпил водку: может, вы и выпили, а теперь сваливаете вину на Ивана!
   И... "сигнализировал" о происшедшем районному прокурору. А тот возбудил дело по факту хищения и взял с отца подписку о невыезде. Ведь материальную ответственность заготовитель и его помощник несли на солидарных началах!
   Похоже, что уполкомзаг с прокурором как раз и были те самые дружки, которые распили вместе с буй-тур-Иван-Фёдорычем общественную водку - во всяком случае, дальнейшее развитие интриги подтверждает, что тут имели место сговор и вымогательство.
   Отец был буквально убит, не находил себе места от тревоги. Дело поворачивалось так, что он вполне мог попасть, наконец, на фронт - но в бесславном статусе штрафника-смертника. В лучшем же случае его ждала участь бытовика-лагерника.
   Выручил совет умного человека. Отец сдружился там с польским евреем Лифшицом. С ним и поделился своим горем.
   - Довид-Мейшлз! - сказал этот бывалый человек отцу (так звал моего папу маленький сын Лифшица; как и все дети, с которыми папе приходилось общаться, малыш льнул к Давиду Моисеевичу, но имя его перевернул по-своему, на идишский лад. - Довид-Мейшлз! - сказал Лифшиц сокрушённо. - Я прамо не знаю, цо ви за чловек. Ну прамо как ребьёнок. Или ви не видите, что этот ваш - ну, как его? - пан палкувзад, и пан прокурор, и ваш Ванька-шикер (то есть пьяница) - что это всё одна мешпоха (семейка)? Они просто хотят поиметь от вас пенёнки (денежки). Дайте им пару тысёнц - и они вас отпустят.
   - Легко сказать, товарищ Лифшиц, - возразил папа. - Пару тысяч?! Да у меня копейки собственной нет за душой!
   - И опьять, таки да, ви ребьёнок! - воскликнул Лифшиц. - У вас нет? - У вас будут! Ви мне сам говорил, цо под полом у вас в хате лежит картошка, цо ви её купил по твордой цене на деньги сотрудникув. Продайте её по цене базарной, - ну, немного уступите, чтоб скорее купили. Ви поимеете хороший процент, уплатите хабар (взятку) этим хазейрим (свиньям), а остальное раздадите людзям - кто сколько давал.
   - Но это значит - действительно стать преступником, - возразил отец.
   - А! пан хочет бить честный чловек? - вскричал Лифшиц. - Прошу пана: то садитесь в тортур (тюрьму)! Будете сидеть как честный чловек!
  
   Папа воспользовался рекомендацией умного человека. Другого выхода - не было. Получив взятку, уполкомзаг поделился с прокурором. Тот немедленно снял подписку о невыезде и закрыл дело - в том числе и на своего собутыльника, а по совместительству - кума, -. Ивана Фёдоровича. И мы с папой получили возможность бежать из Петухова.
   Так честнейший человек по воле шайки облечённых властью негодяев ("при Сталине был порядок!") попал в западню и, чтобы вырваться из неё, сам был вынужден пойти на преступления: спекуляцию, взяткодательство, сокрытие преступлений других лиц.
   Подписка о невыезде была мгновенно снята, дело о хищении водки прекращено, а мы с папой немедленно уехали, причём отъезд наш напоминал бегство - да фактически и был им.
   Можно ли удивляться, что вскоре - зимой - отец тяжело заболел. У него обнаружилась опухоль мочевого пузыря. А опухоли, как утверждают врачи, часто образуются на почве стрессов. Может быть, именно здесь уместно перейти к изложению сюжета, помеченного отцом как "Конфликт с Кривоносовым".
   Лечить опухоль надо было или оперативным путём, или электрокоагуляцией. Но в Златоусте не было ни порядочного хирурга-уролога (за исключением эвакуированного из Киева престарелого доцента Быховского, который уже фактически не практиковал), ни аппаратуры для электролечения. Отец попросил у начальства (управляющим Гипростали был Иван Алексеевич Кривоносов) командировку в Челябинск, чтобы заодно побывать на приёме у профессора кафедры урологии эвакуированного туда Киевского медицинского института, и прошёл у него первый сеанс коагуляции. Этот метод состоит в проникновении системой электродов с осветительной лампочкой и чем-то вроде перископа в мочевой пузырь через канал, а затем опухоль выжигают по частям. Дело болезненное, травматичное, осуществляется в несколько сеансов, и после каждого из них необходимо хорошенько отдохнуть, полежать... Но вместо этого больной побежал по командировочным делам. Возможно, что именно по этой причине он, вернувшись из Челябинска, занемог, да так тяжко, что не имел сил повернуться в постели, и за одну ночь у него образовались на теле пролежни...
   О том, чтобы продолжать лечение в Челябинске, не могло быть и речи. Но как раз в это время (к марту 1944-го) Гипросталь собралась в обратный путь - в Харьков. Пока отец был здоров, Кривоносов рассчитывал назначить его начальником эшелона. Но вместо этого больному пришлось все 12 дней пути трястись в "телячьем" вагоне на нарах, куда мы, по моему рацпредложению, поставили раскладушку (плотная мешковина, натянутая на две параллельные рейки, которые прикреплены к раздвигающейся опоре - крестообразно складывающимся ножкам), что несколько смягчало толчки и тряску, выколачивающие душу даже из здорового тела.
   Мы ехали в Харьков потому, что в Златоусте оставаться было бессмысленно. А в Харькове, сказали нам, есть профессор Моклецов, а у него - клиника с необходимой аппаратурой. Но, прибыв на место, узнали, что аппаратура пришла в негодность. Да и сам Моклецов не верил, что коагуляция или операция помогут, - он считал, что опухоль уже злокачественная, и перевёл отца из своей урологической клиники в рентгенологическую, где больному назначили лучевую терапию, которая дала лишь некоторое улучшение.
   Тогда мама обратилась к доценту Суханову, который заочно, не видя больного, дал правильный совет, оказавшийся спасительным:
   - Везите его срочно в Москву - к замечательному урологу-хирургу Дунаевскому!
   Профессор Лев Исаакович Дунаевский, двоюродный брат великого композитора, оказавшийся не менее великим хирургом, впоследствии стал широко известен и по "делу врачей" (его тогда репрессировали, как и многих), но, главным образом, славился своими блестящими хирургическими операциями. Как, однако, до него добраться? Ведь во время войны без специального вызова или командировочного удостоверения купить проездной билет было невозможно. С просьбой выписать командировку в Москву мама обратилась к Кривоносову.
   Это был примерно ровесник моих родителей, но в партию он вступил только в 1924 - по "ленинскому призыву", что вызывало у моих родителей лёгкое презрение: дескать, он признал Советскую власть и коммунизм чуть попозже, чем это сделала Англия, и чуть пораньше, чем Греция (шутка, заимствованная мной у Ильфа и Петрова).
   Кривоносов и в самом деле был типичным порождением и частичкой сталинской системы. В ответ на мамину просьбу он заявил:
   - Почему, если умирать, так обязательно в Москве? Что, в Харькове не умирают, что ли?
   Вам не верится... И маме тоже не хотелось верить собственным ушам. Но так он сказал.
   Мама написала о создавшейся ситуации своей сестре Гите, которая к тому времени поселилась в ближнем Подмосковье - в Химках. Гита пошла на приём к какому-то крупному чину в Минчермете. И тот послал Кривоносову такую телеграмму: "Командируйте Рахлина Москву для лечения в сопровождении жены".
   Помогло, между прочим, то, что Рахлин был автором-составителем толковых объяснительных записок к годовым отчётам Гипростали, и в министерстве это было известно.
   Кривоносову ничего не оставалось, кроме как выполнить указание. Дальнейшее было уже делом времени и плодом искусства замечательного хирурга Льва Исааковича Дунаевского, о котором спустя годы в журнале "Наука и ижизнь" за 1988, NN 7 - 9, подробно рассказал писатель Г. Фёдоров. Мне как сыну одного из пациентов профессора было особенно интересно читать этот большой и восторженный очерк...
   Примерно в августе 1944 папе сделали операцию, а уже в начале октября он вернулся в Харьков и вновь приступил к работе в Гипростали. Вот тут-то и начался тот конфликт с Кривоносовым, о котором упомянуто в плане мемуаров. Суть конфликта вот в чём.
   ...Но лучше предоставить слово самому автору комментируемого плана воспоминаний. У меня есть такая возможность: сохранился документ, в котором этот конфликт изложен отцом. Привожу выдержки:
  
   В БЮРО ПАРТИЙНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ
   ГИПРОСТАЛИ
  
   Рахлина Д.М.,
   работника техно-экономиического сектора,
  
   ЗАЯВЛЕНИЕ
  
   Уважаемые товарищи!
   В своём докладе на общем собрании работников Гипростали 4. 11. 1947 г. управляющий Гипростали Кривоносов допустил против меня грубый выпад.
   Давая оценку работе ППО (планово-производственного отдела, которым отец руководил в 1945 - 1947 в качестве временно исполняющего обязанности начальника: утвердить его начальником нельзя было из-за "пятна" в анкете) за 1946 г., Кривоносов заявил следующее: "Вольно или невольно, сознательно или бессознательно, по неумению или по другой причине плановый отдел работал плохо".
   (Поясняю для тех, кто не жил в те годы: подобный отзыв, помимо критики, содержал в себе явный и откровенный намёк на политическую неблагонадёжность или даже на вредительские намерения критикуемого. Учитывая же, что речь шла о человеке "запятнанном", о "бывшем троцкисте", высказывание звучало как гласный донос. Проглотить такую пилюлю отец не мог, тем более, что для него была очевидна тайная для других причина такой немилости к нему управляющего. Отец решил в открытую рассказать об этой причине и опровергнуть клеветническое утверждение своего начальника. Повторяю, что из обстоятельного документа далее следуют лишь выдержки - к заявлению приложена подробная справка о работе ППО, очень убедительная, но для читателя этой книги, конечно же, обременительная. Ограничусь лишь цитатами из раздела, озаглавленного: "Об отношении ко мне Кривоносова и о действительных причинах моего снятия с [должности вр. и. о. начальника] ППО":
   "С начала 1946 г. я познакомил Кривоносова с планом моей научно-исследовательской работы, которой я занимался ещё до войны, на тему: "Экономика проектного дела в чёрной металлургии".(...) Кривоносов мою инициативу одобрил и предложил быть соавтором моей работы.
   При этом он сказал: "Всё равно ведь вы как Рахлин не сможете выпустить вашу работу". (...)
   (...) я (...) ответил на его предложение о соавторстве согласием. оговорив, во избежание недоразумений, что я понимаю соавторство так, что работа будет разделена на части, и я сохраню авторство своей части с тем, чтобы защищать диссертацию. (...)
   В начале года в связи с приездом М.С.Медведовского (бывшего начальника планового отдела - демобилизованного фронтовика) встал вопрос о возвращении его к своей довоенной работе...
   Однако мне стало известно мнение Кривоносова, что моей работой как начальника ППО он вполне удовлетворён, и, действительно, мой переход в экономический сектор не был тогда осуществлён.
   Разумеется, если бы у Кривоносова были сомнения или если бы я, действительно, работал плохо, то, конечно, решение было бы совершенно другое.
   Примерно с мая 1946 года я стал замечать признаки ухудшения в отношении Кривоносова ко мне, что выразилось в учащении всяких выговоров, придирок и пр., и, наконец, в начале июня произошёл взрыв.
   На одном узком совещании (...) при обсуждении штатных вопросов Кривоносов в грубой форме стал кричать на меня, что, мол, ППО забрал себе лучшие оклады, что в ППО много лишних людей и что вообще ППО ни к чёрту не годится (он употребил более сильное выражение). Я заявил, что в 1-й раз слышу, что ППО никуда не годится (...),что ППО имеет самые низкие ставки в сравнении с ППО других организаций (...). что лишних людей в ППО нет, а что, наоборот, в штате ППО находятся работники других отделов и т. д.
   На другой день (...) я явился к Кривоносову с заявлением о том. что работать начальником ППО не хочу и прошу меня освободить. Он сказал, что думает перевести меня в экономический сектор сдельщиком. На таких условиях я работать не согласился и сказал, что из Гипростали уйду. Кривоносов сказал, что я должен подождать, пока он подберёт работника. Я ответил, что это меня устраивает. так как до окончания моей диссертации мне желательно не порывать связь с плановой работой. Едва я только упомянул о диссертации, Кривоносовым овладело бешенство. Он стал кричать на меня: "Вы спрашивали у меня разрешения писать диссертацию?" - " Я и не собирался у вас спрашивать", - ответил я. - "Как так, ведь вы живёте при Советской власти, а не при немецкой оккупации. Существует такой порядок. что нужна характеристика. От меня многое зависит", - прибавил он. Я ответил, что(...) характеристику буду просить не у него, а у партбюро. Произошла бурная сцена. Кривоносов кричал: "Вы без моего разрешения не будете писать, есть другие. которые будут писать диссертацию. Не думайте, что я забыл, кто вы такой", и т. д.
   Наконец, Кривоносов перешёл к угрозам и запугиванию: "Не только я, но и ещё кое-кто не забыл, кто вы такой, даю вам хороший совет: забудьте и думать о диссертации". (...) Поскольку мне был известен (от тогдашнего директора Харьковского инженерно-экономического института А. В. Сазонова - мужа папиной сестры Тамары) факт о том. что в Инженерно-экономическом институте в разговоре насчёт защиты диссертации Кривоносов сообщил, что готовит диссертационную работу на тему "Экономика проектного дела в чёрной металлургии", т. е. назвал мою тему, я подумал, что его реагирование на мой разговор о диссертации было вызвано тем, что я не оправдал каких-то его надежд, возлагаемых на меня в отношении моей работы. Как иначе я мог объяснить, что Кривоносов вначале поощрял мою инициативу в отношении диссертации, а потом вдруг обрушился на меня за это же самое, фактически запрещая мне заниматься диссертацией?
   Через несколько дней после этого были перевыборы в партбюро (на которых управляющий был тайным голосованием забаллотирован. Говорили, что в значительной мере сыграла роль его несправедливость по отношению к отцу, который пользовался большим авторитетом в учреждении). Вскоре я почувствовал что Кривоносов изменил своё отношение ко мне, сделался вежлив, спокоен и т. д. Тогда же мне было сообщено, что Кривоносов говорил, что ничего не имеет против меня, что всё, что произошло, не имеет серьёзной почвы и что я могу спокойно работать. Не скажу, чтобы я поверил в такую перемену, но моё заявление об уходе из Гипростали я уничтожил. (...) Вскоре меня вызвали в Москву в министерство, где я готовил материалы к заседанию коллегии МЧМ (Министерства чёрной металлургии) по работе проектных организаций.
   Однако примерно через месяц после моего приезда из Москвы Кривоносов объявил мне, что хочет перевести меня в экономический сектор рядовым сдельщиком. Он подчеркнул, что оклад будет 1200 р. Я заявил, что на это не согласен и буду вынужден уйти из Гипростали. Условия, какие мне предложил Кривоносов, означали, что моё снятие обставляется как какое-то наказание, как будто я совершил недостойные поступки.
   Вскоре я написал заявление в отдел кадров МЧМ, в котором доказывал, что оснований моему снятию нет, и просил или перевести на другую работу, или в экономический сектор с сохранением материальных условия (оклада и пр.)"
   Под словами "и пр<очее>" имелось в виду "и литерного пайка". Как и.о. начальника отдела папа получал по продовольственным карточкам паёк по "литеру Б", который был большим подспорьем для семьи - особенно после неурожайного лета 1946: начинался голод, и паёк был практически главным источником существования семьи - гораздо более значимым, чем денежный заработок.
   "..Кривоносов получил письмо из отдела кадров с просьбой дать разъяснение о причинах снятия. (...) ответил, что он меня не снимал... ("и литерного пайка не лишал", было написано в сообщении, хранившемся в архиве отца). Получалось так, что Кривоносов увильнул от ответа, по существу отписался и ввёл в заблуждение отдел кадров (...)
   ...он начал усиленно готовить "материал" (против отца).Началось выискивание слабых мест в работе и всяческое их раздувание.(... )
   После сдачи дел я временно остался работать в техно-экономическом секторе и думал, что вопрос исчерпан и что мне остаётся только уйти из Гипростали, так как, зная характер Кривоносова, я не мог себя считать гарантированным от повторения нападок с его стороны.
   Однако Кривоносов счёл необходимым выступить против ППО и ошельмовать меня. Только это его выступление вынуждает меня подать настоящее заявление.
   Главным основанием для нападок на меня для Кривоносова являются так называемые "анкетные" соображения. При этом Кривоносов принимает позу руководителя, проявляющего бдительность и заботу о политическом уровне руководящих кадров.
   Я считаю, что в действительности не этими соображениями руководствовался Кривоносов в своём отношении ко мне - им руководит неприязнь ко мне, мстительное чувство за то, что я осмелился делать то, что я считаю правильным. хотя бы это было неугодно Кривоносову.
   Как бы ни оценивал мою работу Кривоносов, я заявляю, что за все годы работы в Гипростали работе я отдавал все свои силы и вкладывал в работу все свои способности.
   Я работал с большим подъёмом и энергией. Даже моя работа над диссертацией была тесно связана с основной деятельностью. Других интересов у меня не было.
   И вот в результате Кривоносов не только снимает меня с работы, но обставляет это снятие как наказание, продолжает грубые нападки и дискредитирует перед коллективом. Я прошу бюро партийной организации разобрать суть обвинений Кривоносова против ППО и меня лично и оградить меня от незаслуженных обвинений и нападок.
   Д. Рахлин."
  
   Заявление стилистически далеко не безупречно, однако это лишь черновик - вообще именно за стиль изложения деловых бумаг (особенно же "Объяснительных записок" к годовым отчётам Гипростали, отца знали и ценили в министерстве, а однажды даже вызвали на длительный срок в Москву для участия в составленнии каких-то важных служебных документов.
   Отец любил и умел работать. То, что после его выздоровления он, не просто беспартийный, но исключённый из партии "бывший троцкист", был поставлен во главе отдела, было для него большим событием, знаком того, что он ценим и нужен. А для Кривоносова такой толковый человек был, конечно, приобретением.
   Исследовательский "зуд", навыки научной работы и вкус к ней не давали Д.М.Рахлину покоя - он то и дело затевал различные сверхплановые научные работы - например, провёл большое исследование "Производство и потребление лома чёрных металлов в СССР и США" (эту его работу перед выездом в Израиль я передал в фонд отдела рукописей Харьковской библиотеки им. Г.Короленко). Под влиянием профессионального научного интереса он засел за диссертацию. Кроме любви к науке, его толкала на эти "подвиги" неисследованность вопросов, отсутствие литературы. Он хотел своим трудом восполнить пробелы, принести пользу стране. Но - как мы ворчим на наших кухнях - "кому это всё у нас нужно?!" Ненужно оказалось и маленькому сталину учрежденческого масштаба - И. А. Кривоносову.
   Управляющий Гипростали был по диплому инженером-экономистом. Отцу понять бы, что начальник узрел в нём, сообразно свычаям-обычаям своего времени, весьма удобного научно-литературного негра. Но нет, не понял, - посчитал, что тот просто присоседился к удачной теме и что свою часть работы писать собирается сам.
   А управляющий ждал-ждал, да и плюнул - дал волю своему раздражению, зависти, использовал целый арсенал подлостей. Нет сомнений, что к этому склонили его и посещения тогдашних кураторов из МГБ - недаром же он намекнул отцу, что "ещё кое-кто" не забыл о подмоченной политической репутации Д.М.Рахлина.
   Заявление, которое я цитировал без стилистических правок, хранит следы жгучей человеческой обиды, возмущения, но и чувства достоинства, отсутствия подлого приспособленчества. Это исповедь смелого человека, не испугавшегося наглого диктата своего непосредственного начальника. В глухую пору сталинского безвременья то был поступок не тривиальный и даже, смею думать, редкостный. Любопытно, что за несправедливое отношение к Д. М. Рахлину партийное бюро вынесло управляющему выговор (правда, без занесения в личное дело - возможно, потому, что такая запись должна была бы повлечь за собой "вынесение сора из избы", а уж на такое "мужественные коммунисты" не решились)...
   Насколько описанные события повлияли на последовавший через три-четыре года арест? - Сказать трудно. Хочу лишь добавить, что Кривоносов оказался в результате человеком не без остатков совести. Во время следствия по "делу" отца его вызвали в качестве "свидетеля", и он, против ожидания, дал своему бывшему недругу хотя и сухую, но вполне корректную и объективную характеристику. Этот факт известен мне от отца, который сам читал протокол показаний свидетеля Кривоносова.
   Существует также "апокриф", будто бы Иван Алексеевич незадолго до своей смерти говорил в больнице одному из руководящих работников Гипростали - Лидерману: "Я перед Рахлиным очень виноват". Дело вполне вероятное. Во-первых, это признание относят ко времени, когда отец был уже реабилитирован, а затем и умер. А во-вторых, всё же не зверь был этот Кривоносов... С его сыновьями я учился в одной школе и обоих хорошо знал, причём младший был близким товарищем моего двоюродного брата Игоря. Они жили в одном и том же доме, и жена Кривоносова, рыжая еврейка, общалась с моей тётей Тамарой - папиной сестрой-двойняшкой. Сам Иван Алексеевич, таким образом, имел возможность хоть краем глаза наблюдать жизнь и окружение нашей семьи, угрызения совести в конце жизни могли его посетить... Тем более. что именно с его подачи нас с сестрой и бабушкой после ареста родителей выселили из ведомственной квартиры в тесную, 10-метровую каморку...
   Но тогда, в 1947-м, пришлось отцу из Гипростали всё-таки уйти. Он перешёл в Горстройпроект - начальником ППО Харьковского отделения. Но через два года из-за реорганизации этого института был оттуда уволен и вскоре поступил начальником планово-договорного отдела в трест "Облпроект", - правда, на крайне низкую зарплату, но с твёрдой перспективой её увеличения, т. к. предстояла серьёзная реорганизация этого учреждения.
   Во всех этих институтах общим был их проектировочный профиль, а это соответствовало теме исследовательской работы отца, от которой он не отступался. Но переходы с места на место давались ему нелегко - и с точки зрения поисков вакансии, и по психологическим причинам. По-видимому, это он и имеет в виду под формулой "Мытарства с работой".
  
  

II.. НАКАНУНЕ...

   ...Накануне. Абрам. Предчувствия Бу<моч>ки. Анкета в Гипростали (Бума). Окружение доносчиками. Конфликт с Сазоновым (в семье напомнили!).
   Поездка в Петровское. Лекции там. 1 всего! а намечалось?
   Дом МГБ в районе.
  
   В этом разделе автор предполагал рассказать о времени с 1949 по август 1950 - по момент ареста. "Накануне" и значит: накануне ареста, то есть в предшествовавший аресту год.
   "Абрам". Родной младший брат отца, живший в Москве, был арестован в 1949 году и вскоре осуждён на 10 лет "особым совещанием". Он был отправлен по этапу на восток, доехал до Петропавловска (Казахстанского) - и вдруг срочно возвращён в Москву: видно, в какой-то гулаговской конторе углядели, что он - высококвалифицированный специалист по автоматике и телемеханике. Абрама направили в "шарагу" - спецучреждение ГУЛага, "хрустальную тюрьму": зэки там трудились в белых сорочках и при галстуках, смотрели телевизор, хорошо питались и даже имели свидания с родными, - правда. в присутствии соглядатаев.
   Арест Абраши поразил родителей не только потому. что им было больно за него. Это событие показало им их собственную незащищённость, уязвимость или даже обречённость.
   Правда, между родственниками шёл разговор, что он "сам виноват: зачем сдружился с каким-то болгарином, принимал его в своём доме"... Но родители не верили, что причиной ареста - эта неосторожная дружба. Ведь не только Абрашу забрали - вторично были репрессированы папин двоюродный брат Илья Росман, мамин дядя Эзра Моргулис (позднее ставший одним из видных московских сионистов)... Было ясно: забирают людей, которым не хотят забыть их прошлых "грехов".
   "Предчувствие Бумочки". "Бума" - домашнее имя моей матери, которую звали - Блюма, что в переводе с идиша означает цветок.
   Предчувствие не могло не волновать маму. Вещи, которые она прежде привычно списывала по статье "перегибы", всё больше смущали её душу. Помню разговор: в связи с арестом Абраши я употребил ходовую тогда формулу: "Лес рубят - щепки летят".
   - Но ведь это люди, а не щепки! - возразила мама с сердцем, с надрывом и слезой в голосе. Помню, я тогда воспринял эти слова как плод её долгих и горьких раздумий, понял, что они ею выстраданы. Не могла она не думать о возможном аресте, о судьбе своих детей. Но что было делать: не снимешься ведь всей семьёй с места ни с того ни с сего. А вдруг пронесёт?
   Не пронесло. За несколько дней до ареста её вызвали в спецчасть Гипростали, дали заполнить какую-то длиннейшую анкету. Она знала: такая же процедура предшествовала аресту Абрама. Попробуй тут не иметь "предчувствий"!
   Родителей этот случай очень встревожил. Вот что таится под словами: "Анкета в Гипростали (Бума)".
  
   "Окружение доносчиками". Не знаю, кого ещё имел в виду отец, но об одном человеке, которого мы подозревали в соглядатайстве, расскажу. В те годы взаимная подозрительность культивировалась обстоятельствами. Кто знает, может, и нас, и моих родных и близких кто-то не шутя подозревал в стукачестве. Тогда мы с героиней следующего моего рассказа, как говорится, квиты.
  
   Примерно с 1948 - 49 года стала к нам хаживать Лидия Фёдоровна Скрипченко. Она работала в университетской ЦНБ (Центральной научной библиотеке), жила на Пушкинской и увлекалась "несерьёзным" и "неженским" делом: фотографией. С родителями её якобы роднило сходное прошлое: несправедливое исключение из партии в 1936 - 1937. "Мы, пострадавшие в те годы", - часто говаривала она. И... настойчиво, навязчиво, назойливо пыталась втянуть в политический разговор. Это-то и насторожило отца. Сестра тоже относилась к ней подозрительно. Лидия Фёдоровна неуклюже пыталась у неё выведать, "как настроена совремЁнная мОлодежь". Папа не скрывал своих подозрений, Марлена его поддерживала - одна мама их урезонивала:
   - Что вы хотите от бедной женщины?
   Мама имела в виду, что муж Лидии Фёдоровны то ли тяжело болел, то ли уже умер...
   Позднее, во время нашего воркутинского свидания, отец настаивал на правильности своих подозрений - он был убеждён, что Скрипченко "стучала".
   Я после ареста и осуждения родителей виделся с нею в абонементном отделе ЦНБ (центральной научной библиотеки) Университета, где вместе со своим слепым патроном - аспирантом брал книги, необходимые для его работы над диссертацией. Во время первой встречи Лидия Фёдоровна, выдававшая книги, очень тихо, одними губами спросила у меня:
   - Что слышно о маме и папе? Пишут?
   - Пишут, - односложно и, наверное, зло ответил я, и уж больше она потом никогда ничего не спрашивала.
   Правы ли мы оказались в своих подозрениях? Не знаю. Архивы тех гнойных лет в самой своей наиболее компрометантной части, как уже известно, уничтожены, и теперь даже наши дальние потомки не узнают, кто из нас был грешен, кто свят. В любом случае её можно считать несчастной: если и стучала, то потому, что заставили...
  
   "Конфликт с Сазоновым".
   Буквально накануне ареста отец зашёл после работы к своей сестре Тамаре (мы жили рядом) и встретился с её мужем А. В. Сазоновым, о котором выше уже упоминалось.
   Александр Васильевич в предвоенные два-три года и в первые дни и месяцы войны был ректором Харьковского университета, а потом - проректором объединённого в эвакуации, в Казахстане, Киевско-Харьковского университета. Вскоре после освобождения Харькова был назначен директором здешнего инженерно-экономического института (должность ректора была тогда у нас в стране специфически университетской). Потом, получив по несчастью тяжёлую бытовую травму и с трудом оправившись от её последствий, он почти до конца жизни заведовал кафедрой политэкономии в одном из институтов. Это был очень близкий нашей семье человек, вне всякого сомнения, любивший и уважавший моих родителей, много сделавший для них и особенно для меня, я также был к нему привязан и то, что теперь собираюсь рассказать, мне нелегко - это требует решимости и душевного напряжения. Но, повинуясь взятому на себя долгу, этот пункт записок отца раскрываю так, как он сам мне рассказывал.
   Общественно-политический облик А. В. Сазонова (для меня - "дяди Шуры"), насколько мне известно, не подвергался сомнениям со стороны властей в течение всех репрессивных лет. Более того, Шура (кажется, не вплотную, а после какого-то промежуточного лица) сменил на посту ректора ХГУ профессора Я. Блудова, на 18 лет отправленного в "санаторий" ГУЛаг. Шура занимал официальные посты, не подвергаясь каким-либо утеснениям ни по партийной, ни по служебной линии. Обоих родных и нескольких двоюродных братьев его еврейки жены или исключили из партии, или даже посадили за решётку в те подлые годы, но его самого так и не тронули. А ведь Лёва Рахлин был его личный друг... Правда, в пиковые моменты Шура, бывало, воздерживался от прямого общения с опальными родственниками, но проходило время - и он вновь принимал их в своём доме, сам ходил к ним в гости. При этом к родне своей жены бывал гораздо приветливее, чем к собственным братьям и сёстрам. Впрочем, о сестре Наташе и её единственном сыне Виле Добрикове очень заботился. Я с детства обожал "дядю Шуру" - особенно потому, что он любил и умел "заправить арапа", очень ловко фантазировал, импровизируя "охотничьи", сказочные и всяческие иные сюжеты Но человек он был довольно противоречивый, нередко взрывчатый, склонный порой к самодурству и бахвальству.
   На момент той встречи с отцом (6 или 7 августа 1950) он был захвачен идеологической сенсацией: статьёй И. В. Сталина "Относительно марксизма в языкознании" - первой в серии сталинских статей этого цикла, составивших вскоре брошюру "Марксизм и вопросы языкознания". Вокруг этих выступлений была поднята в печати невообразимая шумиха, в которую были втянуты идеологические кадры всех ступеней и сортов. Шура, естественно, заговорил с моим отцом о значении новой работы "корифея всех наук".
   Вообще-то он, как было уже сказано, папу очень ценил и уважал, а по запрещённому, изъятому из обращения учебнику политэкономии, одним из авторов которого был Д. М. Рахлин, систематически готовился к лекциям, взяв у папы второй том этой книги. Но теперь (может быть, "под паром", т. к. старина любил заглянуть в бутылочку) он вошёл в раж и, втягивая собеседника в обсуждение темы, в которой, говоря по правде, оба не были сильны, стал кричать:
   - Языку вообще в последнее время уделялось мало внимания даже на филологическом факультете! Ведь до чего дошло: среди дипломных работ студентов-филологов не было ни одной по языкознанию - все только по литературе!
   - Ну, почему же, - на свою беду возразил отец. - Вот у нашей Марлены диплом, который она защищала в прошлом году, как раз был посвящён языку поэзии Николая Тихонова.
   Строго говоря,. возражение было не вполне корректным: диплом сестры. хотя и касался проблем языка и стиля, был по преимуществу литературоведческим. Хотя научным руководителем её при этом являлся как раз языковед, да притом и "ярый маррист", доцент А. М. Финкель. Но для Шуры важны были не эти тонкости, а сам факт, что ему возражают. И он раскричался на отца:
   - Да как ты смеешь мне противоречить?! Да со мной считаются все языковеды!
   Видимо, у Шуриной прабабки переночевал И. А. Хлестаков и его 30 тысяч курьеров. Всё более распаляясь, он выкрикнул:
   - Ты вообще, Додя, всегда высказывал мелкобуржуазные взгляды! Пора оставить эти твои оппозиционерские штучки!
   Отец встал и ушёл не попрощавшись. Он тогда и не подозревал, что следующая их встреча состоится лишь через шесть лет!
   Придя домой, чертыхаясь и отплёвываясь, немедленно рассказал мне, 19-летнему юноше, об этом инциденте (я один из всей семьи оказался дома), при этом несколько раз повторил:
   - Такой противный осадок у меня от этого разговора! Такое тяжёлое чувство на душе!
   Причину своего столь тяжкого восприятия Шуриной выходки он в своих заметках поясняет взятой в скобки репликой: "В семье напомнили!". Отец переживал как ужасную несправедливость то, что ему при исключении из партии приписали мелкобуржуазность и оппозиционность. Шура прекрасно знал степень "участия" своего шурина в оппозиции 1923 года, никогда не высказывал сомнений в том, что это исключение было несправедливым, необоснованным, знал правоверные марксистско-ленинские убеждения "Доди". И тем не менее, в сгущавшейся атмосфере идеологических придирок, рецидивов памятной "ежовщины", вдруг высказался в таком официозно-враждебном духе. И без того мучимый тяжкими страхами и предчувствиями, папа, конечно, был этим очень угнетён. И разговора не забыл.
   Более того, в 1954 во время нашего свидания в Воркуте, он сказал, что подозревает Шуру - страшно промолвить! - в том, что тот, по заданию органов. помог им его опорочить. В 1946 году, зная склонность и стремление отца к исследовательской и лекторской работе, он сам предложил ему вступить в Общество по распространению политических и научных знаний, членом или даже секретарём областного правления которого состоял. Через четыре года следователи измучили отца вопросами: какие "антисоветские цели" он имел при вступлении в это общество? При этом никогда не задавали вопросов о связях с Сазоновым, хотя, конечно, были хорошо осведомлены о близости их семейных отношений. Но вот другого человека - работника "Облпроекта" Ямпольского, давшего моему отцу рекомендацию для вступления в общество по распространению политических и научных знаний, - исключили из партии! И восстановили в ней лишь после реабилитации его "протеже"...
   Ещё раз подчеркну: Шура был нам родным человеком. Он искренне любил меня, и любовь эта была взаимной. Со Светой, его дочерью, я дружил всю жизнь, и муж её, Ефим Бейдер, - это мой ближайший, любимый с юности друг. Но даже во имя этой дружбы и близости умолчать по поводу оброненных папой слов не могу, потому что это означало бы исказить правду тех страшных лет. В самых дружных семьях сеяла эта криводушная, безнравственная власть, эта приманчивая, гнусная идеология ядовитые зёрна взаимного подозрения, недоверия, раздора.
   Во время нашего свидания я пытался разубедить отца, рассказывал ему о том, как поддерживал нас Шура, когда мы с бабушкой остались одни, как давал деньги на передачи родителям. а потом и на посылки, как приютил меня в своём доме, когда Марлена вышла замуж, как устроил ей свадьбу в своей квартире... Но никакие мои доводы не могли заставить отца изменить своё мнение. После реабилитации и возвращения родителей в Харьков я в своём письме из армии спросил у отца, как сложились его отношения с Шурой. "С Сазоновым я помирился из чисто родственных соображений", ответил он. Впрочем, никакой сцены примирения не было - оба не пытались "выяснять отношения", и со стороны встреча их выглядела по-родственному тёплой. В большой квартире Сазоновых тогда состоялся "съезд Рахлиных" - всех трёх реабилитированных братьев. Из-за военной службы на Дальнем Востоке мне не суждено было присутствовать при этом радостном "съезде" - к сожалению, последнем светлом событии перед последовавшей серией похоронных развязок.
   Но уже через много лет после смерти моих родителей и незадолго до своей кончины Шура, весьма склонный к морализаторству, за что-то напустился на меня, стал распекать и даже клеить мне какие-то политические обвинения - помнится, в связи с моим заступничеством за поэта Бориса Чичибабина, который, бывая в его доме у Светы и Фимы, вступал с ним в идейные споры во время застольных бесед. Шура побаивался его полемических наскоков за хмельным столом и неблагонадёжной политической репутации, за глаза пренебрежительно называл "Чичибабой" и не одобрял за непокорство властям. Я же на этот раз решительно заспорил, и Шура, не терпевший возражений, бесцеремонно на меня разорался, при этом взывая к моему "коммунистическому партийному долгу". Озлившись, я сказал ему резко и холодно:
   - Ты оставь эти свои сталинистские нападки. Думаешь, я не знаю, как ты вёл себя по отношению к моему отцу?
   Я сказал это сгоряча - и ожидал нового всплеска истерики. Ведь я не уточнил, что именно "знаю". Но, к моему удивлению, и он не стал ничего уточнять. На мой демарш он ответил полным и неожиданным молчанием. Вот просто замолчал - и всё, а я встал и ушёл. При новых встречах мы оба повели себя так, будто никакого разговора вовсе не было.
  
  
   "Поездка в Петровское".
   Незадолго до ареста отцу вдруг предложили поехать в командировку от Общества по распространению политических и научных знаний (впоследствии - просто общество "Знание") для чтения лекций в отдалённом районном центре Харьковской области - селе Петровское. Забавно, что свою деятельность в этом обществе он начал с чтения лекций на тему: "Вползание США в мировой экономический кризис" (с тех пор прошло около 60-и лет, а они всё никак в него не "вползут"...), О чём он должен был рассказывать слушателям в сельской глубинке - уже не помню. Но в Петровском успел выступить лишь один раз, хотя предполагалось пробыть там дней десять. Под каким-то предлогом от дальнейших его выступлений здесь отказались, и он, немало тем озадаченный, возвратился домой.
   Рассказывая мне потом об этом эпизоде, он оценивал и саму командировку, и особенно её внезапное прекращение как непонятные, но очевидные моменты подготовки ареста. Всего вернее, что это был способ давления на психику, рассчитанный на то, чтобы вызвать у намеченной жертвы тревогу и неуверенность.
  
   "Дом МГБ в районе". Помню, что отец мне что-то говорил об этом домике, но что конкретно - забыл начисто. Полагаю, что, мучимый ожиданием ареста (а ведь поводы для таких предчувствий, как выше показано, у него были), он обратил внимание на этот домик, вид которого и вызвал у него прилив горьких мыслей. Уже год как сидел Абрам, три года прошло после повторного ареста Ильи Росмана, только что маму заставили заполнить идиотски-подробную анкету... И вот она - ячейка роковой паутины: даже здесь, в глуши - домик с вывеской МГБ... Он боялся, мучился безысходностью и - ждал.
  
   III.. АРЕСТ
  
      -- "Вами интересуется МГБ".
      -- Путь к дому. "Знаете ли вы этого человека?"
      -- Марленочка встречает гостей.
      -- Обыск. "Мы люди бедные".
      -- Мама вспоминает погром.
      -- Соседи.
      -- Светка.
      -- Разговоры с Марленой. "Мама не придёт!"
      -- Подарок Феликсу.
      -- "Только не устраивайте шум!"
      -- Мы прощаемся.
      -- Девочка из спецчасти Облпроекта.
      -- Первый шмон.
      -- В камере не на чем сесть. Я сажусь на пол. Железная кровать. Я засыпаю, как убитый.
   Наутро - первый завтрак: горбуша, чай. (Эта последняя строчка в оригинале вычеркнута).
  
   Накануне ареста, вечером, отцу нездоровилось. Болела поясница - последствие перенесённой опухоли мочевого пузыря, хотя и оперированной успешно, но оставившей после себя хроническое воспаление почечных лоханок. Кроме того, его мучила паховая грыжа - он носил с недавних пор жёсткий бандаж, доставлявший (как я через много лет убедился на себе) немало неприятностей.
   8 августа 1950 он отправился на работу, мама - тоже. Я в тот день сдавал один из вступительных экзаменов в пединститут, а потом пошёл с девочкой в кино и, увлёкшись (не фильмом, разумеется!), проводил её, долго стоял с нею под её подъездом, любезничая и заигрывая, и к себе домой попал лишь под вечер.
   Сестра в эти дни, отработав первый год по "распределению" в деревенской школе, была в отпуске и сидела дома. К ней пришла заниматься русским языком наша двоюродная сестра Света Сазонова, перешедшая в 10-й (выпускной) класс средней школы. Бабушка ушла в магазин - как она говорила на своём чудовищном русско-еврейско-украинском, "ув очэрэдь"...
   Где-то около полудня отца вызвали не то к начальству, не то в спецчасть: "Вами интересуется МГБ". Несколько человек в штатском предъявили ордер на арест и обыск и отправились вместе с арестованным к нашему дому пешком - это было совсем рядом: отец работал в Госпроме (так называют одно из крупнейших административных зданий Харькова), а мы жили в ведомственном доме Минчермета - так называемом "Красном промышленнике". Это 100 - 200 метров от Госпрома.
   "Путь к дому. "Знаете ли вы этого человека?" Вопрос касался совсем не знакомого встречного. Может быть, оперативникам полагалось, по каким-то там ихним спецкатехизисам, задать его арестованному, а возможно, то была одна из очередных психологических уловок, имевших целью создать в его душе тревожное чувство, предрасположить к предстоящему "потрошению".
   "Марленочка встречает гостей". Сестра в молодости была необыкновенно хороша. Нет, речь не о красоте, броской и "правильной", - чего не было, того не было. Но заряд молодости, доверчивости, обаяния, жертвенности - в сочетании с духовной культурой, неиссякаемым жизнелюбием, был так притягателен, что за нею толпой ходили поклонники - преимущественно молодые поэты. Эта "публика" соответствовала её интересам, как и она импонировала им и своей одержимостью поэзией, и юной пригожестью. Один из романов её молодости - с Борисом Чичибабиным, другой - с Юлием Даниэлем... Григорию Поженяну она отвесила однажды пощёчину - и, возможно, за дело, т. к. он не протестовал...
   И вот, открыв на стук пришедших дверь нашей квартиры, она встретила отца и его конвоиров лучистым взглядом своих голубых, широко распахнутых глаз, приветливой, гостеприимной улыбкой. Ей подумалось, что папа привёл ремонтных рабочих... Для отца эта беспечность и доверчивость, которые, как он знал, в следующую секунду сменятся ужасным прозрением, были источником дополнительной душевной муки.
   "Обыск. "Мы люди бедные"". Начиная обыск, всегда требовали предъявить золото и ценные вещи. Единственным напоминающим о золоте предметом за все годы существования нашей семьи были мамины наручные часы в золочёном (но, может быть, даже и золотом?) корпусе, которые в свою и мамину безработицу 1937-го отец благополучно "загнал", да ещё - золотое "вечное" перо, разделившее участь часов в тот же критический год нашей семейной и отечественной истории.
   Вот почему, отвечая на стандартное требование, отец ответил: "Ничего ценного у нас в доме нет - мы люди бедные". Были, конечно, в этом горечь и надрыв безвинно преследуемого человека, чуждого погоне за наживой, посвятившего жизнь альтруистической идее - и потерпевшего страшный крах в итоге своего пути.
   Обыск вели с исключительной бесцеремонностью: книги швыряли на пол и вскоре устлали его многослойным "ковром". Оперативники бесцеремонно рылись в белье, в ящиках, шкафах. Книги изымались по совершенно непонятному признаку: Так, "Хрестоматия по истории Октябрьской революции" С. Пионтковского, сколько помнится. была нам оставлена (или возвращена позже, с частью изъятых книг), хотя в неё входили тексты речей Л. Троцкого, Г. Зиновьева, Л. Каменева и т.п. А вот роман А. Н. Толстого "Пётр Первый" (притом, чужой, взятый мною у приятеля) - забрали и так и не вернули. На каждой из отобранных книг отец должен был пометить: "Изъято у меня при обыске" и расписаться. Он нервно чёркал своим размашистым почерком, применяя (впрочем, и ошибочно) орфографию 20-х годов- с апострофом: "Из'ято у меня при об'ыске. 8/VIII-г. Д.Рахлин".
  
   "Мама вспоминает погром. " В разгар обыска явилась бабушка. Войдя в комнату и увидев невероятный "раскордаш" и чужих мужчин, роющихся в книгах (...любимое занятие Карла Маркса!), маленькая седая еврейка всплеснула руками и воскликнула первое, что пришло ей на ум:
   - Ой, пугром!!! (т. е. "погром", но бабушка выговаривала это слово с еврейско-житомирским акцентом).
   - Что вы болтаете?! Что вы там несёте?! - напустился на неё идеологически бдительный опер. - Вы отдаёте себе отчёт в том, что сказали? - И потребовал от сестры: - Успокойте старуху!
   - Как же я её успокою? - возразила Марлена.. - Она пережила в своей жизни несколько еврейских погромов и сейчас вспомнила о них - ей ведь неизвестно, кто вы и откуда...
   Урезонила. Гражданин начальник приказал старухе сесть и не выходить из комнаты. Обыск продолжался.
  
   (Приписка 2002 г. Здесь я считаю нужным рассказать о споре, который мне пыталась навязать чета литераторов Горчаковых-Эльштейн - репатриантов из Москвы, живущих, как и я, в израильском городке Афула - на севере страны, у подножья Галилейских гор.
   Генрих Эльштейн на 12 лет старше меня, жена его Лия - приблизительно моя ровесница, оба в гораздо большей дозе хлебнули из чаши ГУЛага: Генрих Натанович ещё до войны остался без отца, московского адвоката, которого, в числе многих коллег, забрали и погубили. Во время войны, в 1944 году, будучи студентом Литературного института им. Горького, и сам Генрих был арестован за некое вольнодумное сочинение и юношеский откровенный дневник - литературные опыты оценили как "антисоветчину", объединили его "дело" в одно производство с "делом" его однокашника - впоследствии известного диссидента Аркадия Белинкова и дали каждому по 8 лет лагеря с последующей бессрочной ссылкой. Эльштейн вернулся с Колымы лишь в 1960 - по амнистии, и лишь в 1963 был реабилитирован. В Москве женился на Лии, пятилетней девочкой оставшейся без родителей, которых - сперва отца, потом мать - замели в ГУЛаг! В браке Генрих принял фамилию жены, эта фамилия стала с тех пор его литературным именем.
   Проникнутый сочувствием к столь тяжким судьбам этих людей, я поначалу сдружился с ними, однако вскоре выявилось решительное моё несогласие с рядом их оценок. Особенно меня поразило то, что многие сведения, сообщаемые другими пережившими ГУЛаг авторами, оба встречают в штыки. Например, полагают "враньём" рассказ Анатолия Жигулина о том, как его избивали в Колымском лагере ("Я именно в этом лагере сидел и ничего подобного не испытал и не видел", - заявил мне Генрих. Но, может быть, в другом месте и в другое время на территории огромного лагеря случалось разное?!), подвергают сомнению правдивость приводимого Солженицыным свидетельства о том, как во время обыска оперативники не остановились перед тем, чтобы обыскать детский гробик, вытряхнув из него мёртвого ребёнка, уличают в вымыслах и домыслах автора "Крутого маршрута" Евгению Гинзбург... Не поверили и мне, когда прочли в моих воспоминаниях о грубо, бесчинно проведенном обыске в нашей квартире. Основание: "Я был дважды при обыске (один раз - когда забирали отца, другой - когда арестовывали меня). Оперативники вели себя спокойно и корректно ", - сказал Генрих. "И у нас оба раза - при аресте сначала папы, а потом и мамы - чекисты обыскивали очень культурно и вежливо", - добавила его жена.
   Не могу с ними спорить: ни на одном из этих обысков не присутствовал. Как и на обыске в своей квартире. Я застал лишь его последствия: бесцеремонно вываленные в полном беспорядке прямо на пол книги, вещи, одеяла... До поздней ночи мы с сестрой убирали в наших двух комнатках - хватило работы и на следующий день...
   Значит ли чей-либо индивидуальный опыт, что все остальные - врут?!)
  
   "Соседи". Наша семья в квартире занимала две маленькие смежные комнаты, а в третьей, большой, жила сотрудница Гипростали Фаня Белостоцкая с маленьким сыном Борей и родителями - пожилыми религиозными евреями. Вот этих-то стариков, Моисея Марковича и Геню Исааковну, оперативники пригласили в понятые. Старуха вела себя индифферентно, а вот муж её своим поведением раздражал моего, вообще-то, очень терпимого к людям и обстоятельствам, отца. Старик Белостоцкий, стоя рядом с арестованным и наблюдая за ведущими обыск, всё время улыбался и тихонько приговаривал, как бы даже с восхищением:
   - Ви только подумайте, как они всё ищут, всё смотрат! Ах, как они, как они...
   И словно приглашал арестованного разделить этот его восторг...
  
   "Светка". В это время случился такой эпизод. К нам домой, к моей сестре явился директор её сельской школы - в недавнем прошлом житель Харькова, за некоторые чисто бытовые грехи выжитый с поста директора одной из городских школ. Он был женат, имел детей, но учительница, с которой у него сложились романтические отношения, вскоре, когда не оправдались некоторые её надежды, на него пожаловалась в партийную организацию, и он, спасаясь сразу и от жены, и от любовницы, уехал в сельскую глубинку. Мужик был видный, красивый, даже обольстительный и, надо отдать ему справедливость, не глупый. Как знакомый (и начальник) сестры он к ней захаживал - вот и теперь пришёл. Его встретила в дверях квартиры сестра, за спиной которой у стенки коридора притаился один из оперативников, но сестра успела попросить Семёна Исааковича, чтобы он зашёл к нашим родственникам Сазоновым, жившим в соседнем доме, и предупредил: Света пока вернуться не может (дело в том, что ей гебисты велели сидеть до конца обыска). Сообразительный Семён как-то сразу всё понял, сориентировался и в квартиру не вошёл. Он отправился к Сазоновым (с которыми был знаком) и дал понять тёте Тамаре, что у нас что-то неладно. Что именно - Тамаре понять было нетрудно - по несчастному опыту многих родственников...
   Отец каким-то образом знал о приходе Семёна (может быть, успела шепнуть Марлена), и то, что тому дали уйти, тогда как всех, кто присутствовал при обыске, держали в доме до конца, впоследствии послужило причиной папиных терзаний: почему гость явился именно в этот момент, почему отпустили его одного и т. д.? Но развитие событий впоследствии никак не подтвердило этих подозрений. Семён в нашей семейной истории был лицом совершенно нейтральным, хотя и сыгравшим некую, так сказать, побочную роль. Светка же просидела у нас в квартире до самого последнего момента - несколько часов, чем ввергла Тамару в сильнейшее беспокойство. Когда уже папу увели, девочка, вернувшись, застала мать буквально в истерике. Через некоторое время,, ничего не зная о случившемся, я по дороге домой забежал к ним - и был встречен тирадой Тамариных восклицаний, жалоб, каких-то непонятных объяснений, извинений и просьб... "Представляешь, я жду Светку, а она всё не возвращается, всё не возвращается...", - кричала Тамара сквозь слёзы. Потом подошла ко мне и выложила напрямик: "Фелинька, деточка,. там кажется, папу арестовали, насчёт мамы ничего не известно, но ты, золотко, на всякий случай к нам теперь не ходи и не звони, я боюсь за Шуру...".
   Я побежал домой, единым махом, как мне показалось, преодолел 113 ступенек, ведущих на шестой этаж - к нашей квартире, заплаканная Марленка открыла мне дверь, мы молча обнялись... Всё, что я здесь рассказал, знаю с её, бабушкиных и папиных слов.
  
   "Разговоры с Марленой. "Мама не придёт!"". Мама приходила, как всегда, домой на обеденный перерыв, но в этот день за нею явилась курьерша со срочным вызовом к управляющему. Сестра всё-таки надеялась, что мама вернётся после рабочего дня. Отец, более трезво понимавший обстановку и события, сказал ей решительно:
   - Марленочка, не жди маму - она не придёт!
   Уверенность эта созрела в нём потому, что стал ясен системный характер арестов. Уже можно было понять, что началась "вторая волна", если первой считать "ежовщину" - небывало массовую посадочную кампанию середины 30-х годов. И в самом деле, маму арестовали одновременно с ним, только не повели домой, а отвезли сразу на Чернышевскую, 23 - во внутреннюю тюрьму МВД - МГБ: нашу харьковскую "Лубянку".
  
   "Подарок Феликсу". У папы были часы. Современному молодому человеку читать эту фразу, должно быть, странно: а как же можно обойтись без часов? Но мы без них обходились всю войну - время узнавали в деревне по хозяйским ходикам, в городах - ещё и по радио (проводная "точка" не выключалась даже на ночь), да по заводскому гудку. Но то ли в 1945, то ли в 1946 отцу выдали на работе талон на покупку дешёвых карманных часов с крышкой. Теперь он решил оставить их мне в подарок - может быть, на случай, если не вернётся, позаботился, чтобы у меня о нём сохранилась вещь на память...
   К сожалению, через несколько лет их у меня украла прямо с этажерки женщина, которую я попросил убрать в комнате. При свидании в 1954 папа спросил меня:
   - А где часы?
   И по-детски огорчился, когда я ему рассказал о краже.
  
   ""Только не устраивайте шум". Мы прощаемся.
   Первая фраза - это прямая речь: предупреждение, исходившее от оперативников. Видимо, берегли свои нервы и заботились о том, "чтобы всё было хорошо". Сцену прощания опускаю, так как представляю её себе слишком ясно и именно потому описывать не берусь. Упоминание о "девочке из спецчасти Облпроекта" прокомментировать не могу - рассказа отца о ней не помню.
  
   "Первый шмон". Достойно быть отмеченным уже это словоупотребление: набросок плана принадлежит матёрому зэку с почти шестилетним лагерным опытом, а в тюрьму попал интеллигент, относившийся к русскому языку в значительной мере как щепетильный пурист. Сейчас, благодаря широкому распространению лагерной литературы, интеллигенция не хуже харьковских "раклов" и "сявок" овладела "феней" (сленгом уголовников), и каждый знает, что "шмон" - это обыск. Но я это слово впервые услышал от отца - в первую минуту нашего свидания, после досмотра, которому меня подверг один из надзирателей. "Он тебе делал шмон?" - спросил папа сквозь набежавшие слёзы волнения и радости. - "Делал - что?" - спросил я...
   Папе "первый шмон" был произведён со всеми унизительными (и особенно унизительными, потому что - первый!) процедурами: выворачиванием карманов, заглядыванием во все естественные отверстия в теле и т. д. "Обшмонав" и унизив, забрали ремень и повели в камеру.
  
   "В камере не на чем сесть. Я сажусь на пол. Железная кровать. Я засыпаю, как убитый". Камера, конечно, была одиночная. Банальный приём подготовки к следствию: пусть узник сильнее страдает от неизвестности, от того, что ни поделиться, ни посоветоваться не с кем...
   Измученный и потрясённый, отец не имел сил стоять, тем более, что давила грыжа (возможно, и бандаж отняли?), и уселся на голый пол. Конечно, сразу же последовал окрик заглянувшего в глазок надзирателя:
   - Сидеть на полу не положено! Встать!
   Не знаю, через какое время внесли в камеру железную койку с голой сеткой, без постели. Отец рухнул на неё - и сразу уснул, как убитый. Его не подняли, не будили: пытка бессонницей ещё не была поставлена в повестку дня... и ночи.
  
  
   IV. C Л Е Д С Т В И Е
   Одиночка. Первые дни (что с Бумочкой?). Наружные шумы. Что такое: примус шумит? Первый завтрак (горбуша) - сильный аппетит. Нет передачи. Что это значит? Как дети? Беспокойство за Марленочку.
  
   По методике, отработанной злодеями Ягоды, Ежова, Берии (а, возможно, и лучшим другом советских заключённых - лично товарищем Сталиным), родителям теперь предстояло провести долгий срок без передачи и в одиночестве - вплоть до начала следствия, а, может быть, и дольше. Так и только так приступали к осуществлению главной цели: сломить человека, лишить его воли к сопротивлению.
   Тяжким было пробуждение отца. Осознать, что это не бред, не кошмар, а жестокая реальность; что ты находишься в заключении; что арестована жена; что дети и старуха тёща остались одни - почти без средств к существованию... Это ужасно.
   А впереди - тревожная неизвестность! Отец рассказывал, что на душе было нестерпимо гадко.
   Реальность меж тем не давала усомниться в себе - за дверью раздавались голоса, какие-то стуки... И всё это - на фоне знакомого шума коммунальной кухни. Да-да, "что такое: примус шумит?" Откуда бы ему появиться здесь, в узилище, а главное - зачем? Узник терялся в догадках.
   Впоследствии оказалось: действительно, примус. Точнее, паяльная лампа с форсункой, работающей по принципу примуса. При её помощи производили дезинсекцию - проще сказать, выжаривали из железных коек клопов!
   Отворилось в двери окошечко - "кормушка", и отцу подали первый в его зэковской жизни завтрак: горбушу и чай. (Увы! сейчас- речь, разумеется, о советской действительности 80-х годов - такую рыбу днём с огнём не сыскать и на воле!). Кто-то удивится, но отец съел этот завтрак с огромным удовольствием: мучил сильный аппетит. Сильнейшее нервное истощение, сказавшееся накануне в свалившем его мгновенном и крепком сне, наутро потребовало пищи телесной...
   Потекли томительные, однообразные дни в полной неизвестности, полном одиночестве, под неусыпным оком соглядатаев. "Нет передачи. Что это значит?" Он изнывал от мучительных предположений. И некому было его успокоить, объяснить, что такая пытка неизвестностью тоже входит в подготовку арестованного к следствию, в программу его деморализации.
   Но что же в это время делали мы? В копии протокола обыска (нам её оставили) было указано: по всем вопросам, связанным с местонахождением и дальнейшей судьбой арестованных, родственники могут обратиться в приёмную УМГБ по адресу: ул. Иванова, 22. Это небольшое здание (оно существует и сейчас - в конце 80-х) на углу улиц Иванова и Артёма, приёмная занимала в нём первый этаж. На другой день, то есть 9-го августа, я уже был там с утра.
   С порога посетитель попадал в большую общую комнату, вдоль которой стояли скамьи или стулья, на них молча сидели люди, ожидая решения каких-то своих дел или своей очереди на приём. В углу находились две или три будки с внутренним телефоном, как на междугородных переговорных пунктах телефонной станции или почты. Некоторые входили туда, куда-то звонили. Будки были с хорошей звукоизоляцией, и содержание разговора оставалось не слышным..
   Прямо напротив входа - окошечко дежурного, а собственно приёмная (кабинет) находилась внутри здания. Обратившись к дежурному, мы с сестрой услыхали в ответ, что за справками надо обращаться по телефону к начальнику следственного отдела Гращенкову.
   Марлена собиралась в свою деревню Берестовеньку - оканчивался отпуск. И общение со следственным отделом, в основном, пришлось вести мне. Так я начал свои многомесячные телефонные контакты с майором Гращенковым. С первого раза он объяснил мне, что передачи принимают на ул. Чернышевской, 23А. Но продукты пока приносить не надо, - только вещи!
   Мы собрали на своё разумение папины и особенно мамины вещички (ведь она ушла утром на работу совсем налегке) и понесли на Чернышевскую, 23А. Это оказался крошечный одноэтажный домик возле тюрьмы, находившейся во внутреннем дворе большого здания МВД - МГБ, выходившего фасадами на три улицы: Дзержинского, Совнаркомовскую и Черныщевскую (а гараж того же ведомства - ещё и на улицу Гиршмана).. Порядок приёма передач был, помнится, таков: в определённое время входил в маленький этот домик со стороны тюрьмы мешковатый старший сержант, еврей Гурфинкель, и собирал у явившихся заявления с просьбой на имя начальника внутренней тюрьмы о приёме передач для такого-то по прилагаемой описи. Бумаги относил к начальнику, и все ждали результата. Но вот Гурфинкель возвращается, распахивает окошко, некоторым выдаёт отказы, у остальных принимает передачи. Затем надо было ещё ждать возврата корзины и предъявления расписки узника в получении передачи. Подпись эта ставилась под описью переданных вещей или продуктов.
   Нам в передаче с первого раза отказали - и так отказывали 10 дней подряд. Где-то лишь 19 августа разрешили передать только вещи. А продукты взяли дней через 20...
   Передача служила не только подспорьем, средством притупить сильный аппетит, но и единственным способом общения узника с волей. Для нас это была единственная возможность подать о себе весточку. Поэтому мы с Марленой писали заявление и опись попеременно, чтобы родители, узнавая нас по почерку, могли убедиться в том. что мы живы и на свободе. Перед тем как сестра уехала к началу учебного года в деревню, она заготовила впрок несколько таких заявлений своей рукой. Обратной связи, кроме расписки в получении передачи, практически не было вовсе, за одним-двумя исключениями, о которых чуть ниже.
   "Что с Бумочкой? Как дети?" - такова была главная печаль отца в эти первые дни заключения, - такой она оставалась и во все последующие шесть лет неволи.
   Мне было ДЕВЯТНАДЦАТЬ лет. За год перед тем окончил школу, пытался поступить в медицинский институт, но из-за полученной на экзамене по физике тройки (все остальные оценки - только "5") не прошёл по конкурсу. Под давлением родственников отнёс документы в химико-технологический институт, был принят, проболтался там несколько месяцев, но остаться не пожелал, решил в следующем году поступить в педагогический - на филфак. А пока что устроился на работу: старшим пионервожатым в школу. Летом подал заявление на филфак пединститута и как раз в разгар вступительных экзаменов стал сыном "врагов народа".
   Но отец особенно тревожился о Марлене - на то были серьёзные основания. Дело в том, что сестра неоднократно в предшествовавшие годы подвергалась идеологическим нападкам со стороны властей и официозной "общественности" за свои стихи, якобы "безыдейные", "упадочные" и ещё там какие... В 1946 году её обвинили в поклонении Ахматовой (она и в самом деле увлекалась стихами великой поэтессы), хотели заставить на комсомольском собрании публично покаяться, но она почти демонстративно это собрание покинула, и я не знаю, что помешало выученикам товарища Жданова расправиться с непокорной девчонкой. Тем более, что с лета 1946 года появилось для этого особенно веское "основание": МГБ посадило в тюрьму её друга и в то время уже признанного жениха Бориса Чичибабина, он получил пятилетний лагерный срок за "антисоветские стихи"... Позже судьба их развела, хотя сестра, презрев уговоры старших, ТРИЖДЫ ездила к возлюбленному на свидания в г. Кай, где находился "Вятлаг". Отец не мог сомневаться в том. что всё это известно гебэшникам и что поэтому его дочери могут приписать всё, что угодно.
   Он был прав: её клевали, как могли, перемывая косточки в различных идеологических докладах, вставляя "примеры" о ней в выступления и статьи. Например, третий секретарь обкома партии Румянцев, характеризуя одно из её стихотворений, утверждал, что "автор стремится уйти от жизни куда угодно - даже в гарем".
   Примерно в 1948 году на районной комсомольской конференции рядом с невежественным "термином" а х м а т о в- щ и н а прозвучало глупейшее словечко р а х л и н и з м, образованное от фамилии сестры. Что ж, если в Москве есть Черёмушки, то и в Одессе без них не могли обойтись...
   После сказанного беспокойство отца напрасным не покажется. К счастью, оно таким оказалось: её не посадили.
  
   Первый допрос - Самаркин. Обстановка во вн[утренней] тюрьме <МГБ>. Конвоирование ночью по переходам.
   Самарин. Первый вопрос - биография.
   Второй <допрос>. Обвинение. "Там нет ни одного слова правды!" Что же было?
   Изложение 23 г. Протокол: "Почему нет ничего о борьбе с троцкизмом?" - "Потом дополним, подпишите".
   "В дальнейшем мы вернёмся к вашей к<онтрреволюционной> т<роцкистской> деятельности, а пока расскажите о жене".
   Ефимов - "активный тр<оцкис>т!"
   О его надписи на книге.
  
   I------------------------------------------------I
   I Отпечатки пальцев, анкета. I
   I Пятно на теле? I
   IАдрес жены?"Черныш<евская,23>"I
   I ----------------------------------------------- I
  
   После длительной "выдержки": без допросов, без каких-либо объяснений, в полном одиночестве - наступил, наконец, день... нет, не день, а ночь! - когда за ним пришёл конвоир.
   За несколько лет до этого сестра привезла от Бориса Чичибабина множество написанных им в лагере стихов (ему посчастливилось попасть не в "режимный" лагерь, а в обычный, и там у него была возможность сочинять и записывать стихи). Среди них были и ставшие потом знаменитыми "Красные помидоры" - с такими строчками:
  
   Как я дожил до прозы
   с горькою головой?
   Вечером на допросы
   водит меня конвой.
   Лестницы. Коридоры.
   Хитрые письмена.
   Красные помидоры
   кушайте без меня.
   Думаю, эти стихи хорошо передают первые ощущения узника. И даже время года, сезон созревания овощей совпал...
  
   В ту ночь отец познакомился со своим первым следователем Самариным, которого он пренебрежительно называл про себя "Самаркиным".
   На новичка произвёл неизгладимое впечатление порядок конвоирования на допрос. Следственный отдел МГБ помещался тогда в трёхэтажном сером здании на углу улиц Чернышевской и Гиршмана. Сейчас (1989) там жилой дом - я называю его "Дом с привидениями" и ни за что не согласился бы получить в нём пусть даже самую лучшую и просторную .квартиру. А в подвалах размещается какая-то весьма экзотичная для Харькова организация - филиал института по исследованию океанского шельфа (наш город известен своей безводностью - у берега океана эти места располагались, думаю, не меньше миллиона лет назад).
   Внутренняя тюрьма и сейчас видна во дворе огромного здания МВД - КГБ. Правда, её почти прикрыл собою "Дом связи", окна которого сплошь застеклены специальным матовым стеклом. В этом доме размещалась аппаратура "прослушки" телефонных разговоров, и в передачи расположившегося напротив Харьковского облрадио иногда врывались случайно наведённые индукцией реплики абонентов (знаю от коллег - радиожурналистов...). Так вот, между "Домом связи" и въездными воротами (КПП или "вахта"?) можно лицезреть во всей его поганой "красе" четырёхэтажное здание тюрьмы, на окнах которой до сих пор железные "мешки" (чтобы узник видел лишь клочок неба). Не знаю, как внутри, а снаружи никаких изменений по сравнению со сталинскими временами этот "следственный изолятор" не претерпел.
   От тюрьмы по двору к дому следотдела был выгорожен двумя глухими параллельными заборами узкий коридор, по которому и вели подследственного на допрос. Может быть, его имел в виду отец, а, возможно, и внутри тюрьмы и следственного дома хватало всяческих переходов. Согласно правилам конвоирования, когда заключённого вели, он должен был держать руки за спиной и не оглядываться. Вот так приходилось шествовать каждый вечер и утро моему отцу, человеку высокой чести, честности и доброты, мухи не обидевшему на своём веку. Так водили и маму... Допросы велись, как правило, ночью, а утром после 6 часов спать не полагалось - надзиратели безжалостно будили. Это была пытка бессонницей, позволявшая сломить волю подследственного, помогавшая заставлять его в полубессознательном состоянии подписывать любые протоколы.
  
   Мне кажется уместным сообщить здесь одну подробность, имеющую отношение к истории Чернышевской улицы в Харькове. Это именно Чернышевская, а не "улица Чернышевского", каких много в стране. Своё название она носит ещё с дореволюционных пор, а ведь не могли при царизме увековечить память "государственного преступника" Николая Гавриловича Чернышевского. Сейчас, конечно, таблички заменены, но это дела не меняет. Возможно, наименование было сделано в честь какого-нибудь царского сановника - уж едва ли не Александра Ивановича Чернышева - графа, военного министра при Николае Первом - "Палкине"...
  
   Первый допрос был, в основном. посвящён выяснению биографических подробностей анкеты подследственного, а вот на втором предъявили и обвинение, в котором вся его сознательная жизнь, начиная с вступления в комсомол и кончая поездкой в командировку для чтения лекций в дальнем селе Петровское, изображалась как сплошная цепь антисоветских козней.
   Самарин спросил, признаёт ли подследственный предъявленное обвинение.
   - Там нет ни одного слова правды, - решительно ответил отец.
   Единственный эпизод, который хотя бы отдалённо соответствовал фактам, состоял в том, что в 1923 году, в возрасте 20 с половиной лет, Додик Рахлин участвовал в открытой партийной дискуссии и высказал согласие с позицией Льва Троцкого и ещё кого-то из видных партийных деятелей того времени по организационному вопросу. Как и полагалось по требованиям партийной коммунистической этики, об этом своём единственном к о л е б а н и и он всегда писал потом в анкетах, рассказывал во время партийных "чисток". Никто никогда в связи с этим не ставил вопрос даже о каком-либо взыскании - вплоть до 1936 года, но ведь и тогда, исключив его из партии, арестовывать не стали. Впрочем, открыв перед отцом почти пустую папку его "дела", следователь показал вшитую в неё бумажку: ОРДЕР НА АРЕСТ РАХЛИНА Д. М., ВЫПИСАННЫЙ В 1937!!!
   - Вот видите, с какого времени мы вас ждём, - издевательски промурлыкал Самарин.
   (Дополнение 1995 г.:
   Как всё же безнравственна была эта власть! Мне случилось читать реабилитационные документы некоторых харьковчан, подписанные в середине 50-х этим же Самариным! Вот ведь какая образцовая принципиальность: когда ни за что сажали - и он сажал, приказали освобождать - готов и к этому...)
   "Изложение <истории 19>23 года" в обвинении было сделано предвзято, предвзято отражено и в "Протоколе", подготовленном следователем. Впрочем, может быть, речь тут о другом протоколе, предъявленном отцу: листочке с записью его выступления на партсобрании в 1923, который следствие раскопало в архиве. Отец мне говорил, что там написана какая-то совершенно невнятная чушь - "я и сам ничего не понял из этой записи", сказал папа.
   Все последующие допросы заключались в том, что подследственный упорно не признавал себя антисоветчиком, а Самарин упорно пытался навязать ему это обвинение.
   Отца не били (если верить тому, что он мне говорил, но ведь он мог меня щадить и не рассказывать всей правды). Не били - а "только" держали кулак над головой смертельно усталого, загнанного человека: "Подпиши! Подпиши! У нас е с т ь с р е д с т в а заставить тебя признаться!", но подписывал он лишь то, что считал возможным подписать.
   Однако в арсенале следователей были способы и приёмы гораздо более безошибочные, чем пытки и побои: это подлог, а также имитация законности. Например, отвечая на вопрос следователя, отец основательно, уверенно и подробно освещает своё поведение во время партийных дискуссий после 1923. Но в протоколе допроса соответствующих записей нет.
   - Я не подпишу такой протокол, - заявляет отец решительно.
   - Да бросьте упрямиться - потом допишем, - уговаривает следователь. - Подписывайте!
   Отец читает дальше - и видит в протоколе такую фразу: "В дальнейшем мы вернёмся к вашей контрреволюционной деятельности, а пока расскажите о жене".
   - Но выходит, будто я только что рассказывал о своей "контрреволюционной" деятельности, а ведь это не так! - возражает подследственный.
   - Не усложняйте, это у нас просто п о р я д о к такой, утверждённая форма протокола, - юлит следователь. И предельно измотанный тенденциозным допросом,. измученный бессонницей человек (все допросы проходят ночью, а днём спать в камере не дают надзиратели) позволяет себя уговорить: осталось часа полтора до подъёма. может, хоть немного удастся поспать...
   Не спрашивал у Бориса Алексеевича Чичибабина, но думаю, что под "хитрыми письменами" он имел в виду именно протоколы допросов. По словам же отца, все эти хитрости были направлены на то, чтобы имитировать допрос "подлинного контрреволюционера", создать вид, проформу, которой будет достаточно для "особого совещания" в Москве. Ведь оно в суть не вникало, лишь штамповало приговоры, а для этого вполне было достаточно, чтобы бумаги "дела" выглядели законообразно, содержали некий суррогат достоверности.
   Попытки несчастного, затравленного арестанта выразить "доверие" следствию, его слова о "честных чекистах" вызваны, конечно, тем, что вокруг "органов" был намеренно создан ореол "непогрешимости", Говорить об ошибках ГПУ - НКГБ - МГБ было запрещено. С середины 30-х годов в обиход была запущена сакраментальная фраза: "Чекисты не ошибаются". Усомниться в такой "аксиоме" было равносильно проявлению антисоветских настроений. Нет сомнения, однако, что вынужденная лесть заключённого вызывала у следователя циничную, злорадную реакцию. Он принимался ещё настойчивее выводить свою жертву "на чистую воду". Как это сделать? - Проще простого: надо только поймать "запирающегося врага" на компрометирующей дружбе с "активным троцкистом". А ведь дружба и в самом деле была!
  
   Арон Иосифович Ефимов-Фрайберг был не просто известен, но, пожалуй, и популярен в комсомольских кругах конца десятых - начала двадцатых годов на Украине. Маленький,. шепелявенький, живой, как ртуть, он происходил из екатеринославских комсомольцев, дружил со своим земляком Михаилом Светловым, и тот, между прочим, очень тепло отозвался о нём в своих воспоминаниях, помещённых в двухтомнике "Автобиографии советских писателей". "Ефимов" - это была подпольная кличка Арона Фрайберга (как Светлов - лишь псевдоним великолепного русского поэта Шенкмана). Не знаю, фамилия ли превратилась в имя - или наоборот, но бывшего Арончика все называли Ефимчиком. В посвящённых другу стихах отца были такие строки:
  
   Маленький Ефимчик! Ты один из тысячи
   маленьких Ефимчиков, рождённых Октябрём!
  
   Они были неразлучны: долговязый Додя, носивший в детстве на пыльной Харьковской улице Большая Панасовка забавное прозвище "Дындя - Телеграфный Столб" - и коротышка Ефимчик. Особенно комичным было, должно быть, сочетание супружеских пар: моя мама была малышка, а жена Ефимчика Шура Курсакова - выше мужа на полголовы...
   Не знаю, случайно ли, но в известной в своё время, заигранной всеми молодёжными драмкружками сороковых годов пьесе Бориса Горбатова "Юность отцов" рассказывалось о комсомольской коммуне времён 1918 - 1920, где был совсем юный парнишка Ефимчик... В школьном драмкружке я играл роль главного героя этой драмы и (вот уж поистине кунштюк!) в 1944 году наблюдал в г. Донецке (тогда - Сталино) съёмки экранизации этой же вещи, вышедшей на экраны под названием "Это было в Донбасе". Я даже принял участие в массовке!
   Папин друг в Харькове. освобождённом от деникинцев, был одно время секретарём Петинско-Журавлёвского райкома комсомола. Он как-то рассказал мне, что в "буржуйской" квартире на Рымарской, 19, получив ордер на комнату, полез вкрутить в люстру лампочку и внутри этой чашеобразной люстры обнаружил припрятанные там сбежавшими хозяевами драгоценности.
   - Что же ты сделал с ними? - спросил я (по его просьбе мы были на "ты").
   - Сдал в банк, конечно, - пожал плечами Ефимчик. Я почувствовал, что задал глупый вопрос.
   С отцом они познакомились то ли в комвузе, то ли в армии и были связаны так тесно, как могут быть связаны самые близкие друзья. У Ефимчика с Шурой было двое детей: старшая - Инна, моя ровесница, и Марат - немного помладше.
   Активный Ефимчик одно время горячо поддерживал зиновьевскую оппозицию, но впоследствии изменил свою политическую ориентацию, "идейно разоружился" перед партией" (как тогда говорили) и стал столь же ярым сторонником сталинской генеральной линии. Это был физиологический энтузиаст, оптимист до мозга костей. Вскоре после убийства Николаевым Кирова он был отправлен в "партийную ссылку" - род опалы, заключавшейся в том. что коммуниста, "запятнанного" участием во фракционной деятельности, посылали на партийную или хозяйственную работу в какую-либо глушь. Перед отъездом Ефим подарил отцу какую-то "соцэковскую" книжку - чуть ли не сталинские "Вопросы ленинизма", сделав на ней дарственную надпись, которую дословно не помню, но смысл её заключался в том, что-де и ему, и отцу предстоит ещё решительнее бороться за торжество сталинских идей.
   Совершенно исключено, чтобы надпись эта была неискренней, наигранной или, того больше, камуфляжной: надо было знать этих людей, присущий им фанатизм (который сами они называли убеждённостью), чтобы понять: как он писал - так и думал, как думал - так и писал.
   Но бороться за сталинские идеи ему было суждено особым образом: по прибытии на новое место Ефимчик (как это и стало с некоторых пор происходить с отправленными в "партийную ссылку") был арестован и водворён в концентрационный "исправительно-трудовой" лагерь, лет на 10. А жена, Шура Курсакова, стала заключённой в другом лагере - кажется, где-то в Казахстане. После войны им удалось воссоединиться в Норильске, а в 1947 году даже получить отпуск на "Большую землю", который они использовали для розыска детей. Старшую, Инессу, нашли без труда: её забрали и удочерили бездетные родственники. А Маратик. которого после ареста родителей сдали в детприёмник, видно, погиб во время блокады. Впрочем, сколько ленинградских детей, вывезенных в войну из города, обузбечились, отаджичились... Может, и жив где-либо бывший Марат, названный так в честь французского "друга человечества", и теперь говорит "рахмат" великому Сталину за своё счастливое детство.. Что касается Инессы, моей (с разницей в один день) ровесницы, то парадоксальным образом ей трагедия родителей пошла на пользу: приёмные родители оказались людьми, прочно стоявшими на ногах, а к тому времени, как её разыскали кровные папа и мама, у последних уже были образовавшиеся на севере накопления, и девочка попала в выгодное положение ласкового телёнка, который, как известно, двух маток сосёт (в данном же случае оказалось, что и двух папок...) Правда, не слишком уверен, что она оказалась к своим кровным родителям достаточно ласковой...
   Во время своей поездки "ефимчики" (как собирательно у нас в семье их звали) заехали в Харьков. Незадолго перед тем этот папин друг, освободившись из заключения, нас разыскал, и они вступили в переписку. Родители, конечно, понимали, что их репутацию в глазах "органов" это не украшает, но узы старой дружбы оказались сильнее страха. Конечно, сыграла свою роль твёрдая уверенность, что "рождённый Октябрём" Ефимчик не мог быть врагом родной Советской власти.
   Гости пробыли у нас не более двух дней (так что я, вызванный из пригородного Дома отдыха, так и ие успел приехать домой до их отъезда), но на вокзале, где их провожали наши родители, у обоих супругов проверили документы. Совершенно ясно, что за ними следили, и проверка была устроена специально для того, чтобы зафиксировать допущенное ими нарушение маршрута: Харьков был в числе городов, где останавливаться им было запрещено... Родители (личности которых тоже проверили) могли убедиться в том. что МГБ не спит.
   Теперь, на следствии, как и можно было ожидать, "Самаркин" взялся за отца: "С какой антисоветской целью приезжали к вам Ефимовы?", "Какие вы с ними вели контрреволюционные разговоры?", "Какие задания троцкистского характера давал вам Ефимов?" и т. д. И даже надпись на книге, несмотря на свой просталинский пафос, тоже была как-то повёрнута против автора и адресата...
   Вот какие события стоят за двумя короткими фразами: "Ефимов - активный тр<оцкист>!. О его надписи на книге".
   Рядом с записью о Ефимове в рукописи отца обведённая рамочкой запись о снятии отпечатков пальцев, осмотре тела и заполнении анкеты. Эта рутинная для тюремщиков и рецидивистов процедура поразила воображение "начинающего зэка", интеллигентного, законопослушного человека, который и в страшном сне не помышлял очутиться в шкуре "преступника".
   На формальный вопрос об адресе жены полагалось, конечно, назвать её д о м а ш н и й адрес - ведь анкета была стандартной формы, у большинства заключённых жёны оставались на воле. Но отец, ошеломлённый процессом дактилоскопии и поисками на его теле "особых примет", понял вопрос буквально и ответил: "Чернышевская, 23", то есть назвал адрес тюрьмы, чем и вызвал неудовольствие и даже раздражение тюремщиков, принявших его простодушие за насмешку.. .
  
   Между тем, ночные допросы продолжались.
  
   " - Вы знаете Касьянову?
   - Я знаю Касьянова - гл<авного> архите-ктора.
   - Нет, - её?"
   Я вспомнил Пашу. Думы о том, что она что-либо слышала на балконе".
  
   Придётся повторить, что мы жили после возвращения из эвакуации в ведомственном доме Министерства чёрной металлургии - так называемом доме "Красный промышленник" - за Госпромом. Там у нас было две комнаты в трёхкомнатной квартире, а третью комнату занимала техник-конструктор Фаня Белостоцкая с ребёнком и родителями - сотрудница доменного сектора Гипростали. А этажом ниже, как раз под нами, в точно такой же, как у нас, комнате с балконом, жила её сотрудница и приятельница - тоже не то конструктор, не то чертёжница Паша Касьянова - немолодая уже, одинокая девушка. Следователю, очевидно, понадобилось набрать какое-то количество свидетелей (неважно - чего1), а кроме того, за счёт их показаний увеличить л и с т а ж "дела": чем оно толще, тем убедительнее... И он привлёк Пашу в свидетели. Не исключено, что она ранее была завербована в "сексоты". Подследственный, когда назвали её фамилию, даже не понял, о ком речь: у него, работника проектной градостроительной организации, была на слуху фамилия тогдашнего главного архитектора Харькова - Касьянова. Для папы, как он мне сам рассказывал при свидании в лагере, упоминание о соседке стало источником дополнительного переживания: вдруг она, сидя на своём балконе под нашим, услыхала какую-нибудь неосторожную фразу? Вскоре, однако, дело объяснилось гораздо проще и нелепее: его ознакомили с протоколом допроса свидетеля Паши Касьяновой, которой был задан вопрос: не слыхала ли она от Рахлина и его жены каких-либо антисоветских высказываний? Бедняжка старательно принялась вспоминать - должно быть, не потому, что желала им зла, но из патриотического рвения: ведь раз их забрали, раз они "троцкисты", то было же в их поступках что-то вражеское.. А, может, ей было чего опасаться - сексотов ловили на "тёмных пятнышках" их биографий, на родстве с кулаками или бывшими белогвардейцами... В этом случае надо было сказать то, чего от неё ожидали. И вот она вспоминала-вспоминала - и вспомнила: да-да-да, однажды Блюма Абрамовна (моя мама) жаловалась ей на очень маленькую свою бухгалтерскую зарплату...
   Мама, действительно, жаловалась, зарплата, действительно, была ничтожная: 550 сталинских рублей. В более близком нам масштабе цен 1961 года это 55 рублей, и, конечно недовольство таким размером заработка - контрреволюционный, троцкистский акт!
  
   - Вы знаете Алика <Басюка>?
   Ваше мнение о нём.
   При каких обст<оятельствах> познакомились?
   Кто из молодёжи бывал у вас?
   Что бы можете сказать о их к<онтрреволюционной> деят<ельности>?
  
   Отец высказывал мнение (и я его разделяю), что первоначально следователь хотел завязать его в один большой узел с молодёжной компанией - должно быть, включая Марлену. Уж очень было соблазнительно "разоблачить контрреволюционный заговор": у сестры был известный "всему Харькову" роман с Борисом Чичибабиным, которого в 1946 году посадили за "антисоветскую агитацию" (неосторожные стихи политического звучания), а она не только не отказалась от него, но и в течение 1947 - 1949 ездила к нему трижды! Кроме него, у нас в доме за годы её учёбы в университете бывали Юлик Даниэль, Лариса Богораз, Марк Богославский, Юрий Финкельштейн, Станислав Славич-Приступа, Марк Айзеншадт (Азов), Иосиф Гольденберг, Юлий Кривых, Владимир Баштан, в литобъединении сестра общалась с Владленом Бахновым, Григорием Поженяном... Современный читатель узнает в этом неполном перечне ряд имён, впоследствии получивших широкую, даже мировую известность. Некоторые позже изведали-таки судьбу узников ГУЛага (Даниэль, Лара Богораз), другие испытали пристальный интерес со стороны "органов"... Но в то время все были вполне безвестны. Повернись, однако, судьба иначе, эти люди вполне могли бы стать жертвами оговора, неправого суда или, точнее, бессудной расправы. Отец с гордостью мне говорил, что, несмотря на все хитросплетения следствия, ни о ком из этой молодёжи не дал отрицательного отзыва. Единственное исключение - Алик (Александр) Басюк.
   Это был один из самых способных, но и самых эксцентричных - а лучше сказать, отпетых - людей, каких мне пришлось видеть на своём веку. Единственный сын очень зажиточных родителей (отец - хозяйственник, мать - врач), он из-за какой-то болезни лет до 13, как мне говорили, воспитывался дома и был до последней степени избалован семьёй и нянькой - девушкой из "бывших". Учась в университете вместе с моей сестрой, он прославился своим сумасбродством. Сестра часто рассказывала о его выходках. Алик сильно попивал ещё в те ранние свои годы. Был выдающимся болтуном и нес любую околесицу в самых неподходящих местах и компаниях. Из-за этого его многие даже считали провокатором, тем более, что самые рискованные шутки сходили ему с рук. (Подробнее о нём можно прочесть в моей книге "О Борисе Чичибабине и его времени. Строчки из жизни"). Вместе с тем, у Алика была совершенно феноменальная память, особенно на прочитанное. По окончании университета он стал учителем и своими рассказами на уроках совершенно покорил своих учеников. Практически наизусть этот человек знал Дюма, Жюль Верна и ещё многое... Но, при всём при том, был неудержимо лжив, сочетая в себе характеры сразу и Хлестакова, и Ноздрёва. Не уверен, был ли до ареста папа знаком с Аликом лично, но многое о нём знал от Марлены. Скорее всего, что знал, то и рассказал: Алик был притчей во языцех, и отец побоялся сделать вид, что ничего о нём не знает. Мне кажется, что отрицательный отзыв моего отца о нём был данью, которую совесть платила слабости - или, наоборот, слабость платила совести. Ведь отец стойко держался, стремясь никого не оговорить. Басюка же было невозможно дискредитировать больше, чем он об этом постарался сам. Однако впоследствии папа всё же тяготился своим поступком и рассказывал мне о нём как бы даже с вызовом, облегчающим ему неуверенность в правильности своего поведения.
   С дальнейшим течением следствия вопросы о молодёжи вовсе отпали. Уже в Израиле до меня дошли сведения, проливающие некоторый свет на причины такой смены настроения следователей. Дело в том, что примерно в это время МГБ стало вызывать отдельных студентов университета, "шить" им антисоветчину. Это дошло до ушей тогдашнего ректора университета - проф. Ивана Буланкина. Между тем, всего лишь через 5 лет предстоял громкий юбилей Харьковского университета - третьего по возрасту в стране. И вот, будто бы, влиятельный ректор по каким-то каналам ходатайствовал о том. чтобы чекисты умерили свой пыл: какие-то скандальные "разоблачения" могли помешать благостному международному звучанию юбилея. Так что моим родителям повезло: по крайней мере, в вопросе о "связях с контрреволюционной молодёжью".
  
   "Об Эте:
   -Надо арестовать!
   О П<ете> и Дусе <Поповых>.
   О Гите. "
  
   Это ещё одна серия распросов и провокаций. Следователь спрашивает о маминой младшей сестре, которая жила в Ленинграде и к этому времени давно уже была безнадежно больна. Этя была исключена из партии за критику. ни больше ни меньше, как самого Сталина: она выступила на партсобрании в 1928 году, заявив, что т. Сталин слишком грубо расправляется со своими политическими противниками. Удивительно, что с нею самой не расправились тогда, а муж её, Шлёма Разумбаев, не только не был исключён из партии, но во время войны призван в войска МВД и даже участвовал в выселении чеченцев и укрощении "бандер". Теперь, слушая сообщения отца, не содержавшие, конечно, никакого компромата, следователь время от времени приговаривал: "Надо арестовать!" Скорее всего, пугал, давил на психику. Никто из перечисленных лиц арестован не был. Не арестовали среднюю из трёх сестёр Маргулис - Гиту (правда. уволили с военного завода, в результате чего классный химик, изобретатель нового метода нанесения гальванических покрытий на детали реактивных самолётов, была вынуждена работать в какой-то артели и варить гуталин... Конечно. не тронули Этю, уже прикованную к постели смертельным недугом - злокачественной опухолью головного мозга. Осталась на свободе и мамина закадычная ленинградская подруга Дуся Попова (в моей памяти с раннего детства живёт её образ, смешиваясь с обликом Нонны Мордюковой, - это один русский женский тип: Дуся была такая же крупная, пышнотелая, с таким же, как у великой актрисы, открытым лицом...) И её выпивоху мужа, Петю, тоже не замели. Никто из этих людей гебистам не понадобился. Но папа очень волновался за близких ему людей. Вообще, о Ленинграде и денинградцах его допрашивали с особым тщанием: по-моему, уже был арестован и сидел проф. Рейхардт - ленинградский экономист, довоенный сотрудник (кажется, и соавтор) отца, давший уже в середине сороковых положительный отзыв на план его работы над диссертацией (см. выше описание конфликта с Кривоносовым). Мама в лагере встретилась со своей подругой Мирой Свещинской - тоже, как и Рейхардт, преподавательницей политэкономии в одном из ленинградских вузов... Но о ней, видно, у отца не спрашивали, и он, считая, что она на воле, назвал её имя совсем в другом контексте (см. ниже). вообще же, дело родителей, вероятно, имело какой-то выход на "ленинградское дело".
   Приписка 1997 года: В 1995, во время поездки в Харьков, я видел и читал (на квартире у одной из активисток общества "Мемориал" - Г. Ф. Коротаевой выписки из гебистского досье моих родителей. Оба перечислили по памяти известных им по 20 -30 гг. ленинградских оппозиционеров - по-моему, ко времени следствия уже покойных. В любом случае это не было доносом: сведения о принадлежности к оппозиции фигурировали в личных делах упомянутых лиц.
  
   "Кто может дать о вас отзыв?"
  
   По-видимому, этот вопрос был чисто провокационным: ожидалось, что подследственный назовёт близких людей, которых можно будет потом использовать и как "материал" для будущих репрессий, и как источник информации о подследственном - притом, такой, какая понадобится. В обстановке всеобщего страха нажать на человека и получить от него "нужные" сведения было не слишком трудно.
   Сейчас это так просто понять, да и описана такая ситуация уже не в одном тюремно-лагерном мемуаре, а также в повестях и романах. Но тогда попавший в беду человек, особенно "новичок", хватался за соломинку. Вот папа и назвал...
  
  
   "Роза, Зина, Мира, Мушкин... Е< вгения>
   Алекc< еевна>.
   (Не указал Петю, Р< ануш>)"
  
   Итак, он произнёс имена тех, кто, по его расчётам, мог бы дать о нём положительный отзыв: Розу Борисовну Сироту - заведующую техническим архивом Гипростали (см. о ней на стр. 17 -18); Миру Свещинскую - друга нашей семьи, ленинградского экономиста; Мушкина (о нём не знаю ничего, кроме того, что это отец Сани Мушкина, учившегося в нашей школе классом моложе меня), Евгению Алексеевну Ламкову - жену папиного друга, экономиста Петра Ефимовича Шмуника, которого отец НЕ назвал, как и старинную свою приятельницу и тоже экономиста Рануш Давтян.
   Несколько подробнее о чете Шмуник-Ламкова. С Петром Ефимовичем отец был знаком, по-моему, по совместной службе в армии и по преподавательской работе в академии. П. Е. Шмуник в 1937 сидел - кажется, месяцев восемь, но во время бериевского "малого реабилитанса" (1938; "большим реабилитансом" назвали в шутку реабилитационную кампанию середины 50-х: аналогия с Большим и Малым Ренессансом) был отпущен, и даже обошлось без исключения из партии. Но пережитое тогда потрясение было так велико, что Петя уже не мог оправиться от вечного страха за свою судьбу. Тем более, что, по понятиям того времени, на нём осталось несмываемое "пятно": раз сидел, значит "что-то было"... И смыть это пятно не могло даже длительное пребывание на фронте, где Петя был награждён боевыми орденами и медалями.
   Случилось, что семьи наши встретились ещё во время войны здесь, в Харькове. Шмуники жили недалеко от нас, а единственный сын Пети и Жени - Рэм Ламков, не то раненый, не то больной, лежал в одном из харьковских же госпиталей или, может быть, служил в одной из частей харьковского гарнизона. Евгению Алексеевну репрессии миновали. Это была простая и симпатичная женщина, на вид совершенно русская, но в действительности не то мордвинка, не то чувашка. Родители эту семью очень любили.
   Когда папу и маму арестовали, я кинулся к Шмуникам-Ламковым поделиться несчастьем, посоветоваться, но произвёл в их семье явное замешательство. Меня накормили, расспросили и... выставили вон. Говорю об этом без малейшей обиды. И вот почему.
   - Деточка, - сказала мне Евгения Алексеевна, - ты совершил ошибку, явившись к нам в дом. Мы тревожимся о твоих маме и папе, мы их любим и уверены в их невиновности. Но пойми, сынок: Петя ведь сидел до войны в тюрьме несколько месяцев, и то, что его выпустили, можно считать чудом (хотя он тоже ни в чём не был виноват). А теперь, если мы будем общаться, ему могут припомнить старое...
   - Ты не должен обижаться, - уговаривала она меня, чуть не плача. - Когда Петю посадили и я осталась с 12 летним Рэмкой, нас выгнали из квартиры, и мы пришли к вам. Но Давид Моисеевич не впустил нас в дом, он сказал, что сам с минуты на минуту ждёт ареста. И я не виню его: он не мог поступить иначе. Не обвиняй же и ты нас. Если тебе понадобится помощь - дай как-то знать, мы поможем и деньгами, если потребуются. Не обижайся...
   Она поцеловала меня и... выпроводила за порог. Потом мы часто виделись - встречались случайно в городе и с ним, и с нею, но здоровались одними взглядами... Не могу и не хочу их обвинить, но ни за советом, ни, тем более, за деньгами я к ним ни разу не обратился.
   Для меня этот их страх не был в новинку: точно так же с первого дня ареста родителей повела себя моя родная тётя Тамара, мои двоюродные тётки - кузины отца... Одна Гита общалась с нами без оглядки... Так её ведь и выгнали вскоре с военного завода, о чём уже было рассказано выше. Правда, бывая в Москве, встречался я и с женой папиного брата Абрама, их дочерью Лидой, но ведь Абраша уже сидел... Там же, в столице, я приехал как-то раз к жене покойного папиного друга Янека Жезлова - Лии и её двум дочерям. Ещё в 1946 мы с папой даже ночевали у них несколько раз. Лию помню плохо, а с сёстрами Жезловыми у меня были тёплые отношения - обе были свойские, приветливые, снисходительные к моей провинциальной и подростковой неотёсанности. По своему кругу общения они принадлежали к высшему партийно-хозяйственному "бомонду" Москвы. Неля, например, училась в одном классе со Светланой Молотовой, с одной из дочерей маршала Жукова... Теперь, услыхав о нашей семейной беде, меня поспешили выпроводить. Проводить вышла Лина. Нежно и бережно объяснила она мне буквально то же, что я уже слыхал от тёти Тамары, тёти Эти Гершойг, тёти Веры Рахлин, тёти Паши Григорьевой, "не тёти" Евгении Алексеевны... Ни тогда на них не обижался, ни теперь не обвиняю, но понять, как можно было так смертельно перепугать и обесчестить огромную массу хороших людей - невозможно!
   Папа, конечно, знал о Петиных страхах или мог о них догадываться, потому и не стал его подставлять. Но всё же проявил наивность, назвав имя Евгении Алексеевны.
   О Рануш Давтян. (Правильное произношение её армянского имени - вообще-то "hрануш", но в русском языке, в отличие от армянского, украинского, иврита, нет фрикативного "h", а твёрдое, взрывное "Г" исказит звучание). Старинная папина приятельница, слывшая в молодости замечательной красавицей, в это время жила где-то, кажется, в Прибалтике и преподавала политическую экономию в одном из вузов. Уже из этого понятно, что из партии её не исключали. Даже будучи в полной уверенности, что она дала бы ему блестящую характеристику, отец не стал называть её имя, чтобы, как говорится, не подвести старую подругу под советский монастырь. Впоследствии, когда Прокуратура СССР возбудила протест по папиному делу, то среди документов об отце при вынесении реабилитационного решения рассматривался и отзыв Рануш. Его "организовала" мама, на год раньше выпущенная на свободу и немедленно принявшаяся за хлопоты об освобождении мужа.
   Из названных отцом имён не могу прокомментировать лишь одного: "Зина" Возможно, речь о сестре папиного друга Ефимчика..
   Стоит лишь сказать, что из всех известных мне лиц этого ряда репрессирована была только Мира Свещинская. Впрочем, не знаю: раньше или позже наших родителей её арестовали? Мама встретилась с нею в "Дубравлаге" (Мордовия). Я с Мирой виделся впоследствии, уже после папиной смерти, в ленинградском Доме старых большевиков, где ей была предоставлена отдельная комната. Она была совершенно одинока: на фронте погиб её сын и, кажется, муж. О пансионате коммунистических маразматиков она мне сказала: "Здесь к завтраку, обеду и ужину за одним столом сходятся палачи и их жертвы".
  
   "Теоретич<еский"> вопрос о
   нац<иональном> составе".
   О том, что такое тр<оцкизм> в 1923 г.
   Спор о диалектике.
   "Вы судите обо всём по Краткому курсу".
  
   Следствие вроде бы шло к концу. "Самаркин" (но, может быть, это был уже не он, а другой следователь - Рыбальченко?) пребывал в добродушном настроении, позволял себе отвлечься., вступал с подследственным, по видимости, в не вполне официальные отношения.
   - Скажите, Рахлин, мне к а к м а р к с и с т, - сказал он однажды. - Вот мы с вами скоро расстанемся навсегда, вроде бы я вас не обижал (!), помогите же мне узнать ваше мнение по одному интересующему меня теоретическому (?!) вопросу. Спрашиваю не как следователь, а просто как человек (!): почему среди троцкистов и других уклонистов был столь высок процент евреев? (!!!!! - Знаки в скобках принадлежат, конечно, мне - но, уверен, от такой пунктуации не отказался бы и отец). Приглашаю читателя, кто бы он ни был, восхититься неподражаемым гноем психологии советского следователя, "коммуниста-интернационалиста"... )
   - Как марксист отвечу вам, - серьёзно ответил Д. М. Рахлин своему добродушному мучителю (как истинный преподаватель он любил о б ъ я с н я т ь, - отвечу, что вы подменяете социальный подход узко национальным. Троцкизм как любое политическое течение имеет социальные корни, а процент евреев был относительно высок в среде политических деятелей любого направления, что отмечал ещё Ленин. Эта особая активность евреев в политике объясняется их сугубо угнетённым положением в России, да и в других странах, что Ленин также подчёркивал.
   (Добавлю, что Ленин в этой связи говорил о "бесспорной заслуге" евреев перед международным пролетариатом. Но ведь он и "проститутку Троцкого" терпел возле себя и даже ценил... - Ф. Р.)
   Тут у отца со следователем и состоялся ещё и разговор "о троцкизме в 1923 г", сути которого я не помню, но можно догадываться, что отец говорил об авторитете Троцкого, занимавшего в в то время высокие официальные должности в государстве и партии, считавшегося вторым человеком после Ленина и делавшего ставку на молодёжь. Спор каким-то образом перекинулся на диалектику, и вот тут-то папа и сказал ему свою необыкновенно крамольную и продерзостную фразу:
   - Вы судите обо всём по "Краткому курсу истории ВКП(б)". А я исхожу из всей системы марксистской философии!
  
   Молодому человеку наших дней следует знать, что в "Кратком курсе", скомпилированном целой редакционной комиссией под руководством самого Сталина из более ранних учебников по истории партии (я имел случай сравнить эту книгу с учебником Ем. Ярославского - имеются текстуальные совпадения!), был так называемый "второй раздел четвёртой главы" под заголовком "О диалектическом и историческом материализме". Было широко известно, что автором этой работы является сам Сталин. Здесь в весьма вудьгаризированном и упрощённом виде недоучившийся семинарист излагал всю философию марксизма. То был компендиум, дайджест, аннотация, адаптация учения, разработанного всё же, как никак, людьми с весьма основательным университетским образованием. Вот по этому-то очерку, изложенному на десяти - пятнадцати страницах, миллионы людей в СССР приобщались к "науке наук" - философии.
   Упрекнуть человека в том, что он знает философию по "Краткому курсу" было то же самое, что упрекнуть в изучении Маркса, Энгельса, Ленина - по Сталину!
   Не каждый в те годы решился бы сделать своему следователю подобный упрёк.
  
   - Я вами доволен ... Но жена ведёт себя
   вызывающе - говорит дерзости.
   - Передайте <ей> табак и папиросы. Как её
   здоровье?
  
   Удивительная, необыкновенная выдержка, самообладание, корректность восхищали всех, кто знал моего отца. Человек отнюдь не флегматичный, с нормальными реакциями, чувством юмора, здоровым, оптимистическим взглядом на мир, он достиг этой выдержки ценой постоянной и сознательной самодисциплины. Далеко не случайно одним из любимых героев прошлого был для него Н. Г. Чернышевский.
   Попав в экстремальные условия тюрьмы и "следствия", он не то чтобы смирился, но трезво оценил обстановку, не позволял себе нервных вспышек, старался не обострять личных отношений с преступными следователями и тюремщиками, а также с товарищами по камере. Вот почему Самарин (или Рыбальченко?) мог преподнести отцу вполне заслуженный комплимент:
   - "Я вами доволен"!
   И тут же пожаловался на жену, которая "ведёт себя вызывающе - говорит дерзости".
   А вот это уже было в характере мамы - она отличалась вспыльчивостью, нерасчётливой прямотой и резала правду-матку в глаза.
   Помню, как папа незадолго до ареста с грустью и сожалением говорил о маме, что она склонна к пессимизму, мрачноватому взгляду на мир, и подтверждение видел даже в некоторых особенностях её физиономии.
   - Посмотри, сынок, - говорил он, - у мамы уголки губ чуть опущены вниз - это верный признак трагического взгляда на окружающее...
   Увы! по лагерным снимкам отца видно, что за годы неволи и на его линии рта обозначилась эта трагическая складка.
   Конечно, узнав о маминых дерзостях, он не на шутку обеспокоился и тут же постарался оправдать её в глазах следователя: повышенная раздражительность - это от неудовлетворённого желания курить.
   В этом было много правды. Отец не курил никогда А мама смолоду, с комсомольских лет пристрастилась к никотину и в день выкуривала по пачке папирос. Вот почему отец просил передать ей табак и спички. И тут же попытался узнать о её здоровье.
  
   Но мы знали о маме больше, чем он.
   Первую продуктовую передачу приняли у нас примерно через месяц после ареста. Конечно, маме я принёс папиросы и спички. Однако мне их вернули. Перед своей распиской в получении всего остального мама написала своей рукой: "Папирос передавать не надо: не курю". Мы были потрясены: никогда раньше на нашей памяти она не пыталась бросить курить. Мы с сестрой восприняли этот её поступок как знак отчаяния...
  
   Что в тюрьме на I месте? 1. Сон.
   2.Прогулка. 3. Передача.
   Месячный перерыв в допросах.
   Сон на первом месте потому, что допрашивали ночью, а с шести утра спать не давали, следили в глазок; уснёшь - будили. Так что, если выдастся возможность уснуть, это - самое главное, самое вожделенное занятие... По поводу прогулок не помню никаких рассказов. А вот о передачах могу рассказать немало, но мой взгляд - с э т о й стороны! А с т о й... можно лишь понять, что для заключённого получение передачи было едва ли не единственным источником информации о близких, о воле. Только по нашей описи содержимого мог доведаться узник о том, кто прислал ему передачу. А уж раз прислал - значит, сам на свободе. Сестра работала в дальнем - Красноградском - районе нашей области, километрах в двухстах от Харькова и, чтобы родители не беспокоились о её судьбе, мы чередовали описи содержимого передач то написанные моей рукой, то - её, для чего она несколько штук таких бумажек оставила мне впрок - благо передавали мы, в основном, одно и то же.
   Наступил между тем месячный перерыв в допросах. Что он означал? Была ли это какая-то случайность или проявилась бюрократическая канитель, какая-либо придирка последующей инстанции к отсутствию законообразия в оформлении "дела"? Скорее всего, второе: возможно, "Самаркин" наделал каких-либо ляпов в протоколах, и откуда-то "сверху" (может быть, даже из предбанника "Особого совещания") вернули "дело" на доработку. Во всяком случае, обоим - и отцу, и матери - суждено было познакомиться с новым лицом.
  
   Рыбальченко... начинает сначала.
   - "Рахлин, признавайтесь, нам всё известно "
   - Вы меня не убедите...
   - Врагов не убеждают!
  
   После месячного сидения в одиночке отца вновь вызвали на допрос. Новый следователь - Рыбальченко - всё начал сначала: заполнение анкеты, автобиография и прочее. Собственно же допрос имел началом трафаретную "покупочную" фразу:
   - Рахлин. признавайтесь, нам всё известно!
   Что именно известно? В чём надлежит признаваться? "Следователь" излагает узнику его "грехи" - оказывается, отец только и делал всю жизнь, что в р е д и л: троцкистский двурушник, антисоветский тип.
   Вот тут у отца и вырвалось в запальчивости неосторожное возражение:
   - Вы меня не убедите (в том, что я - враг и контрреволюционер).
   На что он и получил веское возражение - в духе идей великого пролетарского гуманиста Максима Горького:
   - Врагов не убеждают (а, конечно же, уничтожают - если они не сдаются. А если сдаются - то, как мы знаем из опыта сталинских лет, тоже уничтожают, только постепенно...)
   Не знаю, что потом, отслужив в органах, делал Рыбальченко. Но недавно (писано в 1989) приятель, проф. А.Э. Симсон, у которого в 1937 году был репрессирован, а потом угроблен отец - фактически только за то, что был латышом, - рассказал мне, что в 1957 дело о реабилитации покойного готовил в Харьковском УКГБ следователь... Рыбальченко, - вы угадали! Есть ведь такая порода людей, для которой что карать, что миловать - один чёрт, - абы приказ! Ну, точно по анекдоту: во фразе "Казхнить нельзя помиловать" запятую поставят там, где им укажет начальство.
   С начала 90-х годов, в период перестройки, мой племянник Женя Захаров (Марленин сын), ещё с 70-х, для него - студенческих, лет включившийся в нелегальное правозащитное движение, возглавил харьковское отделение общества "Мемориал", вскоре преобразованное в "Харьковскую правозащитную группу". Эта общественная организация в конце 90-х приобрела для своего офиса 4-комнатную квартиру в удобном месте центрального городского района - в доме на углу улиц Артёма и Иванова. Её продал правозащитному обществу сын бывшего владельца квартиры - полковника КГБ Рыбальченко. По поводу столь символичного. Перехода собственности из рук сына "палача" к внуку "жертв" Женя всерьёз спросил меня: "Что бы это означало?" По-моему, примерно то же, что означала когда-то в пьесе Чехова прередача вишнёвого сада от помещицы Раневской к молодому капиталисту Лопахину...
   В 1995 году мне в Харькове показали документы на реабилитацию, подписанные другим следователем по "делу" моих родителей - Самариным!
   Не знаю, кто из этих двоих, а может, и оба, пытались "убедить" нашу маму в том, что её отец, умерший в 1908 году в Житомире от чахотки - Аврум Маргулис - был не рабочим дрожжевого завода, а... владельцем этого завода. Но дурацкое "следствие" просчиталось: мама помнила не только фамилию истинного владельца, но и - поимённо - всю его многочисленную "мишпоху" (семью. - евр.).
  
   Что слышно во время допросов вокруг.
   Кабинки-боксы. Я ищу передачи от Бумы.
  
   За строптивость следователи сажали - вернее, ставили - подследственного в бокс: кабинку настолько узкую, что в ней - в полной темноте - возможно было только стоять. Выстаивая в боксе полчаса, час или два - человек никогда не был осведомлен, на какое время его здесь оставили. Несчастный слышал доносящиеся до него из кабинетов крики, стоны, вопли истязуемых: не всем так повезло, как моему отцу, которого якобы не били.
   Предположим, и впрямь не били. А держать на ногах часами без сна и отдыха почти 50-летнего человека, страдавшего хроническим воспалением почек и быстро прогрессировавшей паховой грыжей - это не истязание?!
   Психика человека в такие минуты претерпевает сильнейшее испытание - и не остаётся не затронутой. Мой, всегда такой здравомыслящий, отец вообразил, что в боксе должна быть спрятана записка от мамы (что-то вроде убеждённости булгаковского Ивана Бездомного в том, что дьявол должен оказаться непременно в доме N 13 и в квартире N 47). И, стоя в тёмном ящике, отец стал лихорадочно ощупывать внутреннюю его поверхность: где же записка?!
  
   Обстановка в камере. Четверо.
   Кто: шофёр Володя
   Молодой с 3 ГЭС
   Петровский
   Днём. Занятия: шахматы делать. Фигуры
   <нрзб>. Техника. Я большой искусник:
   Мефистофель. Игра в шахматы. Я завожу
   усы.
  
   Не знаю, в какой момент "следствия", но отца перевели из одиночки в камеру на четверых. Его рассказов об упомянутых выше людях не помню.
   Шахматы делали из хлебного мякиша, из него же отец, к собственному изумлению, вылепил превосходную головку Мефистофеля. На воле он в течение всей жизни лепкой не занимался никогда, так что проявившаяся способность к "ваянию" была для него самого полным сюрпризом. Правда, в молодые годы он пробовал рисовать, причём - портреты.
   В самодельные шахматы, конечно, играли, - видимо, это не преследовалось.
   Усы папа никогда не носил и завёл их потому, что приходивший в камеру тюремный парикмахер брил ужасно тупой бритвой, а это особенно болезненно ощущалось над верхней губой.
  
   Поэзия: Азбука - не на чем записать...
   Узнают коней.......
   Рассказы, споры. Новые люди.
   Протокол о переквалифик<ации>. Гора
   свалилась с плеч. Что он означает?
   Посещение нач<альника> сл<едственного>
   отдела: "Полицай", "Деникинец!"
   Подпис<ание> 206 <статьи>. Прокурор.
   Какой будет суд<?>
   Треб <недописано>
   "Мы к вам хорошо относились".
   Заявление Ос<обому> Сов<ещанию>.
   Я остаюсь один... Сам с собой играю...
   Допрос РайМГБ.
  
   Слово Азбука в оригинале написано с прописной буквы, хотя и после двоеточия. Может быть, это название стихотворения, так как двоеточие поставлено после предыдущего "Поэзия". От первой строки цитируемого отрывка плана тянется в оригинале стрелка к строке "Я остаюсь один". По-видимому, это уточнение хронологии, последовательности событий. В нижеследующем комментарии это уточнение учтено.
   "Рассказы, споры. Новые люди". Содержания этих к а м е р н ы х бесед я не запомнил.
   На одном из допросов отцу был предъявлен "Протокол о переквалификации обвинения". Это был существенный момент "следствия": с обвиняемого снимались все обвинения, относящиеся ко времени после 1923, и оставлялся лишь один эпизод: "троцкистское" выступление на собрании первичной парторганизации комвуза в 1923 году. Вот почему "гора упала с плеч" несчастного страдальца. Ему казалось (так подсказывал здравый смысл), что за "грех" почти 30-летней давности большого срока не назначат. Да и вообще, как можно судить за открытое выражение пусть даже "неправильных" взглядов, осуществлённое в порядке открытой партийной дискуссии?!
   ...Ах, этот несчастный здравый смысл!..
  
   Но что же на самом деле означал этот протокол? Как объяснял отец в письме, переданном мне с оказией из лагеря в 1952 (об этом подробнее речь впереди), переквалификация сделана была для того, чтобы придать обвинению законоподобную основу.
   Всё относительно. С нынешней точки зрения, что может быть общего с Законом в преследовании человека за выступление в открытой дискуссии, да ещё и спустя 27 лет? Но в те времена одно слово троцкизм уже означало злейшее преступление. Хотя в списке "уголовных криминалов" и не значилось.
   И всё-таки протокол (предъявленный также и маме) означал отказ "следствия" от обвинения наших родителей в хроническом, с начала 20-х годов, ведении антисоветской деятельности. Вот это и есть та "гора", которая упала с плеч отца...
  
   Начальником следственного отдела Харьковского МГБ был Гращенков (кажется, майор). Это ему я звонил на первых порах - спрашивал, разрешено ли уже родителям получать передачи. Вскоре после ареста родителей должны были состояться какие-то выборы в какой-то Совет, и я решил воспользоваться случаем, чтобы хоть что-то узнать о родителях. В Конституции СССР ("Сталинской") был пункт о том, что не голосуют лишь сумасшедшие и лица, лишённые судом избирательных прав. Но ведь родители наши не подходили под эти категории. Сумасшедшими они не были, суд над ними ещё не состоялся. Агитаторы с избирательного участка принесли нам приглашения принять участие в выборах - и родителям тоже. Я позвонил Гращенкову и спросил, как быть: ведь родители числятся в избирательном списке...
   Гращенков сперва не мог "врубиться": чего я добиваюсь. Но когда понял - пришёл в ярость.
   - Да о каком участии в выборах может идти речь, если они в тюрьме, вы понимаете? - В тю-рьме! .- повторял он с явным удовольствием. - А в тюрьме не голосуют!
  
   Вот этот-то ходячий "логический аппарат" вошёл однажды в камеру, где находился отец. И то ли сам кому-то, то ли это ему так представляли сидевших тут людей, но в камере прозвучало:
   - Это - полицай! Это - деникинец!
   По логике вещей, отца должны были отрекомендовать как "троцкиста"...
   Не знаю. какой прокурор приходил - скорее всего, прокурор по спецделам, каковыми считались все дела по обвинению в преступлениях, предусмотренных "особой частью" уголовного кодекса, то есть имеющие контрреволюционное, антисоветское содержание. Если моё предположение правильно, то в камеру явился прокурор Маршев - молчаливый, вежливый, равнодушный чиновник, - таким он мне запомнился по регулярным - раз в десять дней - моим посещениям областной прокуратуры. Цель этих визитов была одна: не пропустить момента окончания следствия, а потом - вынесения приговора и перевода родителей в другую тюрьму, где разрешались свидания перед отправкой осуждённых на этап - в лагерь. С наступлением "оттепели" Маршев (подобно Рыбальченко и Самарину) сменил свою специализацию на диаметрально противоположную: прежде подписывал ордера на арест - теперь занялся реабилитацией тех же людей. У нас хранится подписанный им вызов, присланный маме в связи с её хлопотами о реабилитации (уже после возвращения её по амнистии). Позже, в конце пятидесятых - начале 60-х, работал одним из харьковских прокуроров, - кажется, районных.
  
   "Какой будет суд?" Должно быть, отцу не от кого было узнать, что с обвинением в "неправильном" выступлении на партсобрании, да ещё и случившемся почти за 30 лет до ареста, ни один законный суд - даже шемякин! - его дела просто не принял бы! Наш суд - самый демократичный в мире! - руководствовался и тогда принципом ненаказуемости за убеждения. Но именно поэтому и существовал в стране инструмент внесудебной расправы: Особое совещание при министре госбезопасности. Оно могло отправить в ссылку, лагерь и даже к праотцам кого угодно и за что угодно, и даже ни за что! Однако никого и никогда оно не миловало, и папина затея с заявлением, которое он, видимо, написал на имя "ОСО", конечно же, завершилась пшиком, как и показало дальнейшее развитие событий. Но раз написал и послал, то, значит, уже знал, какой "суд" его ждёт. Скорее всего, прокурор ему это и сказал. "Мы к вам хорошо относились" - это, видимо, слова прокурора или начальника следотдела при подпиании обычной после окончания следствия бумаги, предусмотренной 206-й статьёй уголовно-процессуального кодекса тех лет. "Хорошо относились" - вероятно, означает: "Не били"...
  
   Папиных сокамерников, видно, куда-то "выдернули", и он очутился один. Что ему оставалось делать? Играл сам с собой в шахматы, потом принялся сочинять... Но записать было не на чем - он старался запомнить. Не могу сейчас определённо сказать, что означает слово "Азбука" в этом отрывке плана. Отец рассказывал мне, что перестукивался с соседями по камере и легко усвоил тюремную азбуку перестукивания. Но тут речь вряд ли об этом. Двоеточие после слова "Поэзия" и то, что слово "Азбука" написано с большой буквы, кажется, свидетельствует о том, что речь о каком-то стихотворном сочинении - скорее всего, о "тюремной азбуке" - типа тех злободневных тематических сатир, какие в обилии создавались в гражданскую войну (ср. у Маяковского: "Антисемит Антанте мил, / Антанта - сборище громил" или "Вильсон важнее всякой птицы, / "Воткнуть перо бы в ягодицы", и т. п.
   Но мне отец этого своего сочинения не пересказывал. А рассказал (и даже продиктовал, тщательно следя за тем, чтобы я записывал непонятными для других обрывками слов) придуманное им тогда в камере стихотворение под названием "Тюремное", пародирующее известную пушкинскую стилизацию "Из Анакреона" ("Узнают коней..."). Привожу его в "Приложениях" к этой книге - в разделе "Стихи отца" (см. стр.231).
  
   В большой камере. Алик. Как его
   разоблачают. "Марлена арестована."...
   О Тамаре и Сазонове.
   Алик - мировой враль. Другие типы: Комбриг.
   Кироп.
   Животновод, эмигрант. Украинец -
   "адъютант генерала".
   Шмоны, лекции. Требования доказат
   <ельст>ва отправки заявления.
   Карцер-одиночка, карцер камер<ного"> типа.
   Песни , дискуссии.
   "Я знаю в<ашу> жену, видел её на Х<олодной >
   Горе!"
   Передачу принесла бабушка!
   Что с Марленой и Феликсом?
   Перестукиваюсь с соседней камерой.
   Прогулки..
  
  
   Отца перевели в большую камеру, где он должен был дожидаться решения своей участи вместе с другими заключёнными, следствие над которыми также было завершено. Здесь он (может быть, впервые) увидел Алика Басюка, о котором был уже наслышан. В чём разоблачили Алика? Не помню, да это и неважно: его вечно в чём-то разоблачали, потому что он гомерически врал. Врал вдохновенно, не задумываясь, как Хлестаков, Ноздрёв и Мюнхгаузен вместе взятые, врал талантливо и разнообразно, нелепо и нагло. Но именно потому ему сперва всегда верили, что бывали ошарашены его лживыми рассказами, а потом обнаруживался какой-нибудь пустяк, свидетельствующий о том, что весь его рассказ - ложь от начала и до конца.
   Ложью оказалось и его уверенное сообщение о том, будто "Марлена арестована". Т о г д а её даже не вызывали в ГБ.
   Это была такая же выдумка, как и те сальности, которые незадолго перед тем он говорил о ней в мужской компании в доме у нашего общего приятеля Стасика Славича. Это происходило в моём присутствии, и я тут же двинулся к нему, чтобы "врезать", хотя по-настоящему драться никогда не умел. Но Алик об этом не знал и потому тут же испугался. поджал хвост и стал просить пардону....Чувства собственного достоинства не было у него ни на грош, он мог сказать всё, что угодно - и тут же взять свои слова обратно. Видимо, что-то сказал и о сестре отца, Тамаре, и о её муже А. В. Сазонове. "Алик - мировой враль", резюмирует отец. И тут же переходит к перечислению других обитателей "большой камеры", из которых помню лишь о Киропе.
  
   Вот рассказ отца об этом человеке. Кироп Габриэлян был обрусевший или, точнее, обукраинившийся армянин. Жил в Харькове - по-моему, на Холодной Горе. На фронте попал в плен. И то ли сам, то ли под чьим-то давлением пошёл служить немцам. Скрыв своё армянское происхождение, назвался украинцем, слегка переделав на "хохлацкий" лад своё имя и фамилию. Получилось: Кирил Габреля.
   В качестве такового стал офицером, и не вермахта, а то ли СС, то ли гестапо. Впрочем, в зверствах как будто не участвовал, а был кем-то вроде курьера - сопровождал секретную почту.
   Искусственность его придуманной фамилии почему-то никого не насторожила, и в среде украинских прислужников Гитлера он пробыл до конца войны. Когда запахло жареным, Габреля снова стал Габриэляном, ухитрился пройти фильтрационную проверку и вернулся домой. Здесь, в Харькове, ни одна душа не знала о его похождениях - думали, что он просто побывал в плену.
   Между тем, МГБ искало Габрелю. В руки чекистов попала фотография, где бравый предатель снят в полной гестаповской форме с какой-то девушкой - у неё-то и обнаружили эту фотокарточку, а девушка жила где-то, кажется, в Одессе.
   Девицу взяли на крючок. Дальнейшее оказалось делом времени, терпения чекистов и чисто мужского нетерпения Габриэляна. Он послал своей пассии письмо с истинным обратным адресом и подписался паспортной фамилией. Письмо получили чекисты.
   По словам отца, это был убеждённый поклонник гитлеровцев. Поддерживал и национальную политику нацистов, включая уничтожение евреев. При этом лично к отцу относился корректно (впрочем, это иногда сочетается со звериной юдофобией).
   Насколько я знаю (правда, знаю от Басюка, так что за точность сведений не ручаюсь), Кироп Габриэлян вернулся до истечения срока домой (а дали ему тоже "десятку", как и отцу: предательство приравняли к участию в дискуссии!) и работал после возвращения начальником цеха на заводе "Серп и Молот". Скорее всего, он был амнистирован по Указу (1955) о досрочном освобождении лиц, сотрудничавших с оккупантами, но не принимавших участия в репрессиях против соотечественников. И, таким образом, вышел на свободу гораздо раньше, чем наш отец...
   По словам отца, в камере никто не скрывал своих убеждений: следствие у всех было уже позади, и люди спорили без оглядки, в том числе и на политические темы.
   Отец занимал правоверно-коммунистическую позицию, за что, конечно, в спорах подвергался всяческим нападкам. Тем не менее, в камере ему охотно предоставляли слово для лекций по... марксистской политической экономии! Вот когда он дорвался до деятельности, которая ему была запрещена с момента исключения в 1936 из партии и к которой он не смог вернуться даже и после реабилитации!
   В обстановке вынужденного полного безделья ценилась любая возможность хоть чем-то развлечься. "Мировой враль" Алик - тот, например, наизусть шпарил всего Дюма-отца (а, может быть, и сына). Лекции и рассказы перемежались со "шмонами" - обысками, которые регулярно устраивало тюремное начальство.
  
   "Требование доказательств", очевидно, касалось отправ-ки того заявления, которое отец написал в адрес Особого сове-щания. Может быть, его за "излишне" резкое требование поса-дили в карцер? Карцеры мне отец описывал подробно, да уж я теперь не помню, по своим ли впечатлениям или с чужих слов.
   "Песни" - это слово я , возможно, разобрал неправильно и потому оставляю без комментариев, под вопросом. Вряд ли заключённым позволяли в камере петь... "Дискуссии" между сидевшими в камере очень разными людьми возникали по каждому поводу, и на отца, в связи с его коммунистической ортодоксальностью, набрасывались сообща. Кто-то из соседей по камере или, может быть, на прогулке сказал отцу, что видел его жену в тюрьме на Холодной Горе. однако эти сведения оказались ошибочными: мама оставалась тут же, во "Внутренней"...
   Среди соседей по камере отец упоминает какого-то "эмигранта". Посещая тюрьму с её наружной стороны и, вместе с другими собравшимися здесь, ожидая часами появления старшего сержанта Гурфинкеля - лупоглазого добродушного еврея, заведовавшего окошечком для передач, я видел там одну не по-советски активную женщину, которая громко, с французским акцентом возмущалась необоснованным арестом её мужа. Эта дама рассказывала, что они с мужем - репатрианты из Франции, что он там был членом Французской компартии... "Я буду жялёваться Торэзу!" - шумела она... Бедняга ничего не понимала в нашей, советской жизни, но и мы не очень разбирались в этом кошмаре.
   Так вот: может быть, её муж и есть тот "эмигрант"?
  
   Однажды я, сидя в этом домике для передач, особенно остро почувствовал стыд за тот страх, в котором пребывал народ. Не буду уверять, что осмыслил ещё тогда весь позор этого страха, но речь здесь не о понимании, а об ощущении.
   Обычно, идя в тюрьму с передачей, я брал с собой какую-нибудь книжку. Забавно, что на первых порах это была только что вышедшая из печати брошюра Сталина "Марксизм и вопросы языкознания". Мне как завтрашнему студенту-филологу было понятно, что с её изучение начнётся учебный год, и я заранее спешил ознакомиться с её содержанием. Однако как-то раз я забыл взять с собой это или любое другое чтиво, а сидеть без дела было нудно. Вспомнив игру в бирюльки, заключавшуюся в том, что на столе рассыпают палочки и одной из них стараются оттащить в сторонку все остальные, каждый раз пытаясь стронуть с места только одну, чтобы другие даже не пошевелить, - я вытащил их кармана коробку спичек и воспользовался ими как бирюльками. Рассыпав спички горкой перед собой на поверхности большого стола, за которым сидели ещё и другие ожидавшие Гурфинкеля люди, стал играть сам с собой... Вдруг сидевшая рядом старушка тихо шепнула мне на ухо:
   - Перестаньте! Что вы делаете?!
   Я взглянул на неё с изумлением.
   - Не надо так играть! - объяснила она мне всё так же шёпотом. - Мало ли как это могут истолковать?..
   Ну, как можно "истолковать" игру в бирюльки? Я пожал плечами. Но спички собрал и спрятал обратно в коробку...
  
   Впрочем, чтобы не терять самоуважения, старался вести себя независимо. Однажды нам долго не возвращали пустые корзинки из-под передач, за которыми полагалось прийти к концу рабочего дня. Люди вздыхали, то и дело посматривали на часы (у кого они были) или узнавали, который час, у сидевших рядом, но никто и попытки не делал справиться, что же случилось. Я вышел из избушки, подошёл к железным воротам тюрьмы. и принялся в них колотить руками и ногами. Вышел какой-то "вертухай", стал спрашивать, что мне нужно. Я объяснил. Он, повернувшись, стал кричать куда-то вовнутрь: "Графинкин! Графинкин!" Выслушав чьё-то объяснение, в свою очередь, объяснил мне: причина задержки - уважительная, у "Графинкина" партсобрание...
  
   ...Тоже ведь люди, в конце-то концов!
  
   "Передачу принесла бабушка". Удивительны причуды памяти. Комментарий, раскрывающий содержание этой строки в первом, черновом варианте книги, оставленном мною перед эмиграцией из СССР в 1990 московскому "Мемориалу" и Харьковской библиотеке им. Короленко, неполон и неточен: четырнадцать лет назад я не помнил всех подробностей, хотя тогда был отделён от событий 35-летним промежутком времени. А теперь, через 54 года, вдруг вспомнил...
   Узнав от прокурора Маршева об окончании следствия, я решил поехать в Москву, чтобы лично подать жалобу в Прокуратуру СССР. К этому времени меня уже выгнали с должности старшего пионервожатого 132-й школы (поделился с добрым завучем своим семейным несчастьем под честное слово, что всё останется между нами, а он немедленно рассказал директору, и она потребовала от райкома комсомола, чтобы меня от работы освободили...). Мне было легко отлучиться на несколько дней (в институте я что-то наплёл), а деньгами на поездку снабдила родня. Но было одно препятствие: как раз на предполагаемые дни поездки выпал срок очередной передачи. Сестра работала далеко в деревне, а бабушка, старенькая, крошечная и слабосильная, не способна была притащить в тюрьму две корзинки. Тогда я обратился к одному из школьных друзей - Жене Брону. И он согласился помочь. Благополучно пронёс от нашего "Загоспромья" через "Профсад" (Сад Шевченко) по ул. Гиршмана к тюрьме на Чернышевскую обе плетёные из прутьев большие корзинки, а уж бабушка их благополучно сдала полные и получила назад порожние. Памятно мне и ещё одно одолжение, сделанное мне Женей. Я был плохо одет, не было у меня приличного зимнего пальто, а в Москве надо выглядеть пристойно. И я взял у друга "московку" (или "москвичку") - полупальто, что-то вроде полушубка... Услуги, скажете, небольшие? Значит, вы или не жили в ту пору, или не побывали в подобных обстоятельствах.
   Евгений Яковлевич Брон живёт ныне под Хайфой, в городке Тират а-Кармель, мы с ним по-прежнему друзья, я недавно гулял у него на золотой свадьбе, читал посвящённые ему и его жене Лиде шуточные стихи, но в них об этой истории нет ни слова. Ну, и правильно: кто бы понял, отчего сейчас у меня, когда пишу на компьютере эти строки, слёзы наворачиваются на глаза?..
  
   Только одного не могу припомнить: как было оформлено заявление от имени бабушки и её подпись? Сама она по-русски расписаться не могла. а по-еврейски её понял бы разве что Гурфинкель...
   Передачи принимали раз в десять дней. Я получал в месяц (пока не выгнали) 450 рублей (сталинских, а на хрущёвские это выйдет 45). Позже устроился агентом Утильсырья на точно такой же оклад. На такие-то деньги мы должны были существовать вдвоём с бабушкой, которая пенсии не получала вовсе, хотя и проработала всю долгую жизнь (в молодости - работницей на фабрике. потом - подёнщицей у богатых евреев. Но перед советским государством рабочих и крестьян трудовых заслуг не имела). Понемногу помогала сестра, которая как сельская начинающая учительница и сама получала совсем не много. Иногда присылала немного денег Гита (мамина сестра), но у неё вскоре начались неприятности из-за "нечистой" анкеты, и она была уволена с военного завода...
   С первых недель моего "соломенного сиротства" стал регулярно давать деньги на передачи Шура Сазонов. Когда родителей арестовали, он отдыхал на южном курорте. Тамара, испугавшись за мужа. попросила меня к ним не приходить, чтобы, как говорится, "не дразнить гусей". Вернувшись, он подтвердил правильность её опасений, сказав: "П о к а приходить не надо", но сам со мной встречался, назначая время через свою дочь Свету. Я стал регулярно в тёмное, вечернее время ходить к нему на свидание в садик за Госпромом, на проспекте "Правды". Шура меня обстоятельно расспрашивал и неизменно раз в десять дней выдавал руб. по 100 - 200 на передачи.
   В Харьков, специально чтобы наставить меня относительно содержания передач, приехал из Сталино (Донецка) муж папиной сестры Сони - Иосиф Моисеевич Злотоябко ("дядя Ёня"), работавший в шахтостроительном тресте начальником отдела технического снабжения. Назначив мне встречу где-то на улице, он продиктовал мне примерный список продуктовых передач, а также рассказал, какие надо передать вещи в предвидении отправки родителей в лагерь (в том, что отправят, этот бывалый человек не сомневался).
   Не могу найти слов, чтобы передать своё чувство благодарности к этому давно ушедшему из жизни человеку, восхищение его благородством. Будучи молодым, он спас жизнь двум своим друзьям - двоюродным братьям моего отца. Дело было в Полтаве. Илюша и Володя Росманы в составе большевистского подполья готовили диверсию против деникинских властей, но были арестованы белой контрразведкой. Личное вмешательство их знаменитого земляка, писателя Владимира Галактионовича Короленко не помогло. Ребят должны были расстрелять. Тогда Ёня, соученик одного из них по коммерческому училищу, рискуя жизнью, отправился поездом через махновское Гуляй-Поле в Екатеринослав (махновцы, как известно, останавливали поезда и расстреливали "жидов и коммунистов"), благополучно проскочил опасное место, дал в деникинском штабе взятку какому-то высокому белогвардейскому чину, и братья были освобождены (один из них, Илья, - "для того" чтобы потом провести 18 лет в ГУЛаге...).
   Ёня производил впечатление затурканного гешефтмахера, но на самом деле был отважным и глубоко порядочным человеком. Как собственную беду воспринял он арест моих родителей. И немедленно пришёл на помощь.
   Дело осложнялось тем, что сын его и Сони, Миля (Михаил), окончив после фронта какие-то важные секретные курсы, служил в армии на весьма секретной работе (теперь-то мне известно, что это был один из научно-исследовательских ракетных институтов). Одно наличие репрессированных родственников могло бросить на него тень, а тем более - если его родители принимают участие в их судьбе. Соня и Ёня этого очень боялись. Потому в Москве остерегались встречаться с семьёй младшего брата Сони и папы - Абрама, который также был репрессирован. Жена Абрама, Ляля, и их дочь Лида не приняли во внимание ситуацию и предпочли обидеться. Суди их Бог, - я любил и понимал всех.
   Ёня развил бешеную деятельность по добыванию для моих родителей впрок тёплых вещей, так как ни на минуту не сомневался, что ждут их "срока огромные", и, скорее всего, на Севере. Он привёз из Донецка дублёнку для отца. Потом съездил в Москву, где встретился с Гитой, которая прислала с ним другую - для мамы. Папина оказалась белой или слегка желтоватой, мамина - чёрной. (Дублёнки лишь лет пятнадцать спустя вошли в моду, а тогда считались одеждой хотя и практичной, но простонародной, чисто хозяйственной). Кроме того, Ёня обоим привёз валенки.
   Впоследствии часть работы по сбору и отправке посылок взяла на себя Гита, другую часть - Злотоябки. Какую-то долю (в основном, по отправлению) выполнял я, с материальной помощью Сазоновых и Марлены.
   А поначалу, во время следствия, передачи собирал (с помощью тех же лиц), в основном, я, и в тюрьму относил тоже я - часто в сопровождении бабушки, которая помогала чисто технически: когда мне надо было уйти или отлучиться, она ожидала разрешения, передавала Гурфинкелю полные корзинки, приходила потом получить их опорожнёнными. Я нёс в тюрьму по корзинке в каждой руке, переваливаясь из стороны в сторону от их ощутимой тяжести, и бабушка, неунывающая лицедейка, потом очень смешно показывала, как это у меня выходит. В тот раз, когда я уехал, наверное, пришлось кого-то (может быть, того же Женьку Брона?) попросить составить от имени бабушки опись и заявление, вот отец и обеспокоился тем, что "передачу принесла бабушка", - и всполошился, не случилось ли что-нибудь с детьми...
  
   V. ХОЛОДНАЯ ГОРА
   Переезд на Х<олодную> Г<ору>. Встреча с
   Бумочкой в коридоре. Упрёк начальнику
   тюрьмы. Разговор в "воронке". Странное
   спокойствие. Разговор по пути (во дворе
   тюрьмы), в канцелярии.
   На другой день
   Чтение приговора. Кироп рад. Мы
   ошеломлены. На что я рассчитывал. Бумочка
   утешает меня: "Это не так страшно".
   Предположения Бумы. "Что они от нас
   хотят". Я высказываю предположение:
   режимный лагерь! Мои попутчики (3 чел.) В
   большой камере. Знакомства. "Троцкист"-
   еврей. Прогулка. Уголовники. Грабёж
   продуктов. Я узнаю о Петровском.
   Как сорвалось свидание на Х<олодной> Горе.
  
   В Харькове в то время было известно три тюрьмы: 1. Внутренняя (следственная) тюрьма УМВД, 2. Пересыльная - на ул. Оружейной (бывшей Тюремной) - недалеко от Южного вокзала и 3. Холодногорская.
   Эта последняя - самая крупная из трёх - расположена в западном районе города - на так называемой Холодной Горе. Горы, собственно, нет, а есть возвышенность - Харьков ведь расположен на нескольких крупных, но довольно плоских холмах. Холодная Гора, Лысая Гора - в их числе. По распространённой народно-топонимической версии, название "Холодная" произошло якобы от особого микроклимата, присущего данному району. Но это абсолютная чепуха. Харьковчане знают, что там ничуть не холоднее, чем в центре города, в посёлке ХТЗ или где-либо на Журавлёвке, на Салтовке или на Ивановке. Всего вероятнее другая этимология: с давних пор именно тут, на крутом холме, было построено в ХIХ веке (а, возможно, и раньше) городское узилище, которое в старину принято было именовать - "холодная" (см., например, в пьесах А. Н. Островского) Причина очевидна: тюрьма плохо или же совсем не отапливалась... Вот эту-то "гору", где находилась "холодная", и стали называть Холодной Горой... Этимология совершенно прозрачная, но... совершенно неудобная властям! Гораздо практичнее иметь сотни таких "холодных" по всей стране, чем правдиво объяснить происхождение топонима .
   В 1980 через Харьков пролегла трасса олимпийского огня. На самом краю крутого откоса над улицей Свердлова (бывш. Екатеринославская, а ныне, кажется, её название - Полтавский шлях) высится один из корпусов нашей харьковской главной кутузки. Глухая - без окон - стена не оставляет сомнений в характере и назначении здания или, по меньшей мере, наводит на подозрения. Чтобы избавить наших иностранных друзей от лишних мыслей, в порядке предолимпийского мероприятия на стене тюрьмы намалевали окна и даже маленькие балкончики, - издали получилось красиво и даже очень симпатично. Конечно, для наших земляков, неторопливо идущих по улице, фальшивость этих размалёвок была очевидна, но кто там будет считаться с этой тупой, серой массой?.. А на бегу или из сопровождающих олимпийский факел машин дуракам иностранцам, неискушённым в наших отечественных хитростях, "потёмкинских деревнях", ничего не бросилось в глаза, что и требовалось.
   Именно отсюда, с Холодной Горы, начинался, как правило, скорбный путь харьковских новобранцев ГУЛага.. (Замечу в скобках, что одновременно с нашими родителями в той же Внутренней сидел под следствием бывший начальник Холодногорской тюрьмы... Уж не знаю, за что. Представить, что ни за что может сидеть начальник советской тюрьмы - невозможно!)
  
   Совсем вне очереди хочу здесь пояснить последнюю фразу V-го раздела папиного плана записок: "Как сорвалось свидание на Холодной Горе". Об этом он во время нашего свидания в Воркуте узнал от меня.
   Я упоминал уже о том, что раз в неделю посещал областную прокуратуру, чтобы справиться там у прокурора по спецделам Маршева о ходе "спецдела" родителей. Сперва стерёг момент, когда окончится следствие. Это мне удалось, потому что между следствием и заочным приговором должно было пройти немалое время. Но потом мне надо было поймать момент, когда, после получения московского приговора, родителей переведут из предварительной Внутренней на "Холодрайку". Но как это могло мне удаться? Чаще, чем раз в декаду, обращаться к чинуше было нельзя, попросить его известить о чём либо меня - нереально, хотя я, кажется, просил... Передачи тоже не принимали чаще, чем раз в десять дней.
   Вот так и случилось, что однажды - видимо, в начале февраля 1951, - принеся очередную передачу, я вдруг услыхал от "Графинкина":
   - Рахлин - Маргулис выбыли! .
  
   "Куда?" Отвечать на такие вопросы было не в его компетенции, да он и не мог знать. Я опрометью кинулся в пересыльную - там их не отказалось. Благо Холодная Гора неподалёку... Но там мне сообщили ужаснувшую меня весть: оба отправлены по этапу.- "Когда?" - Буквально накануне. - "Боже мой, но куда?" - На этот вопрос мне не ответили...
   Надежда на свидание рухнула. Вообще-то здесь, на Холодной, свидания давали всем, невзирая на статью. Ясно было, что тюремщики намеренно лишили нас этой возможности. Им не нужны были излишние заботы. График передач был известен. Получив приговор ОСО и сформировав на бумаге списочный состав этапа, мне дали возможность принести передачи и буквально на другой-третий день перевели наших родителей в Холодногорскую тюрьму. Ясно было, что раньше чем через десять дней после предыдущей передачи я об их переводе не узнаю. Вот этого-то промежутка вполне хватило, чтобы спровадить их на этап, не дав встретиться с детьми и матерью. Всё, что только может быть бесчеловечного и безнравственного, представители МВД - КГБ проделывали с особой изобретательностью и удовольствием. "Врагов не убеждают", а уж тем более не жалеют!
   Только позже, из рассказа отца, я узнал, как драматически встретились в тюрьме мои родители. "По-порядочному" и им можно было бы дать свидание. Но кому они были нужны с их старомодной человечностью и любовью, с неизбывной своей тоской. Они повстречались случайно - в коридоре внутренней тюрьмы, под конвоем "вертухаев", перед транспортировкой на Холодную Гору. Кто из них упрекнул начальника Внутренней, и в чём? Может быть, он обещал дать им свидание - и не сдержал слова? Встреча вышла случайной - может быть, помогло то, что они носили разные фамилии, и не все в тюрьме знали, что они - муж и жена... А могло ведь и не быть этой встречи... Повезло!
   Не ездил я, слава Богу, в "воронке" (арестантском автофургоне), и не представляю, как можно было там переговариваться - видимо, сидели в соседних кабинках... Но, возможно, там и не было деления на кабинки, а были общие лавки. Отца поразило странное спокойствие жены. Потом оказалось, что таково следствие страшного потрясения. Во дворе Холодногорской тюрьмы, а потом в канцелярии, где проходила их "сдача-приёмка", разговор был продолжен. Мама высказала предположение: арест, следствие, приговор - это какая-то проверка на верность идеям партии, во всей этой бессмыслице должен ведь заключаться какой-то смысл. Для чего-то важного понадобилось, должно быть, партии и руководству обвинить в политической неверности своих самых преданных сторонников.
   Не знаю, как объяснить этот бред с точки зрения психологии. По-моему, тут имела место какая-то компенсация, какое-то вытеснение, эмоциональный, а, может быть, и психический сдвиг. Примириться с бессмыслицей или, может быть, с расчётливым уничтожением преданных кадров можно было только ценой какого-то не менее бессмысленного предположения.
   "На другой день" их (в составе группы заключённых) отконвоировали в тюремную канцелярию, где были зачитаны приговоры - точнее, имевшие силу судебных приговоров постановления ОСО при министре. (Министру этому - впрочем, как и его "особому совещанию" - оставалось быть в своём качестве всего лишь два года, и слава Богу, но ведь об этом никто не знал)...
   В постановлении ОСО от 27 января 1951 г. было сказано (о каждом в отдельности), что они приговариваются к 10 годам заключения в исправительно-трудовом лагере. Что касается наших родителей, то сказано было: за преступления, предусмотренные статьёй 58, пункты 10 и 11 Уголовного кодекса РСФСР (аналог - ст. 54 УК УССР), то есть за антисоветскую агитацию и принадлежность к контрреволюционной организации. Конкретное содержание преступления (то есть, в чём состояла агитация, какая была организация) НЕ РАСКРЫВАЛОСЬ, Да и зачем бы это раскрывать? "Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать" - вот бессмертная формула всех подобных постановлений.
   Оставалось только догадываться: маму осудили за уход с партсобрания в 1926, папу - за выступление на партсобрании в 1923... Вот так, фактически лишь за политическую активность, отправились мама и папа в сталинское рабство.
   Те же сроки получили и остальные арестанты, в чём логики также не было. Например, "Кирил Габреля", он же - Кироп Гапбриэлян - за службу в СС или даже в Гестапо получил те же 10 лет. "Кироп рад. Мы ошеломлены", - пишет отец. Что ж, всё понятно: за измену родине Киропа могли и расстрелять, как не радоваться? А преданных коммунизму родителей закатали в те же лагеря и на те же 10 лет - как тут не испытать ошеломление?! Но на что ж ты, папа, рассчитывал: неужели на справедливость "Особки" во главе с Меркуловым или Кабуловым?
   Видя его потрясение, мама, как всегда бывало у них в критических случаях жизни, начала утешать мужа, приуменьшать размер несчастья: ничего, ведь "это не так страшно"...А сама тоже потрясена и всё продолжает напряжённо искать тайный, скрытый смысл явной бессмыслицы: "Что они от нас хотят?" Может быть, испытывают нашу преданность делу коммунизма?
   Пересказывая мне эти невероятные мамины предположения, отец подчёркивал, что они могли быть только результатом психического шока. Он и не пытался её разубедить. Его предположения носили более заземлённый, прагматический характер: куда пошлют? Отец высказал мысль, что, всего вероятнее, в "режимный лагерь". И оказался прав.
   Режимные лагеря (ещё они официально назывались "особыми") были созданы на основе лагерей каторжных и предназначены специально для "врагов советской власти". К этому времени отошли в прошлое смешанные женско-мужские лагпункты. Заключённых строго разделили по половому признаку. Но для подавляющей массы "58-й статьи" создали ещё и лагеря особые - режимные...
   О "попутчиках" почти ничего сказать не могу. Но с одним из них позже я познакомился и близко общался. Это Давид Кваша, или, как его звали домашние, Даня, - в то время молодой инженер, а впоследствии активный изобретатель.
   Даня совершил страшное преступление перед советской родиной: он похвалил американский станок, а об отечественном сказал, что это - говно. Простое русское слово, которым пользовался даже основатель коммунистической партии и советского государства В. И. Ленин, называвший им интеллигенцию, суд оценил в 10 лет лагеря, и Даня поехал тоже в Воркуту.
   Как и папа, он в дни следствия сидел во Внутренней, и я отлично помню его старушку маму, маленькую - вроде моей бабушки - еврейку, тихим, робким голосом называвшую Гурфинкелю фамилию своего сына: "Ква-шя..." При этом ударение она ставила "некрасивое": на первом слоге, тогда как сам Даня потом предпочитал ставить его на втором (чтобы не было ассоциации с простоквашей...) По-видимому, из тех же соображений то же самое делает и его однофамилец - знаменитый артист Игорь КвашА!
   Данина мама умерла в Израиле. Дочь увезла её, тяжко больную, на носилках, но здесь старушка воспрянула духом и телом, прожила ещё лет 20 и умерла, когда ей было за 90.
   Даня Кваша умер несколько лет назад. Это был кругленький, маленький, бодрый и всегда самоутверждающийся живчик, "очень еврей" внешностью, акцентом, внутренним складом натуры. Он рассказал мне о том эпизоде "в большой камере", когда уголовники устроили "грабёж продуктов". Как раз перед отбытием из Внутренней на Холодную наши родители получили последнюю передачу. Уголовники, с которыми отец столкнулся чуть ли не впервые в жизни (если не считать уголовников-следователей), конечно, накинулись на его провиант. Даня мне говорил. будто заступился за отца. Якобы заявил уголовникам: "Не трожьте этого человека, иначе будете иметь дело со мной".
   - А я страшно сильный и, когда злюсь, становлюсь бешеный и не боюсь ничего! - рассказывал Даня. Поскольку он любил хвастнуть, то я так и не знаю, правду ли он молвил на этот раз. Папа о нём мне не говорил и в записках не упомянул. А о грабеже рассказал. Ободрали его, как липку. Видно, уголовники не догадались о страшной силе Дани и пренебрегли его самоотверженностью, А, может быть, просто её не заметили. Как бы то ни было, я Давиду Исааковичу очень благодарен за многолетнюю его приязнь к нашей семье - талантливый и милый был человек, светлая ему память, ?????? ?????! (зихроно ле враха! - Благословенна память его! - Ивр.).
   . О Петровском папа не раз пишет - и мне, должно быть, что-то говорил, но... не помню.
  
   VI. ЭТАП.
   Поездка в "воронке"до вокзала. Б<умоч>ка
   аттестует мне попутчицу
   (религиозн<ицу>). Я помогаю Б<умоч>ке при
   посадке. "Усы". Разговор с Бумочкой путём
   рассказа товарищам. Она спрашивает, я
   отвечаю.
   Как набит "столыпин". (Температура, воздух
   - вода, еда).
   Горький, "лауреатская" тюрьма. Встреча с
   Розенбергом (Абрам). Рудаков. "Семен"
   Глущик. Чумаков - "секретарь райкома".
   Иван Иванович. Егор Михайлович. Заявления о
   свидании.
   Бумочку отправляют раньше...
   Письмо из Горького.
   Из Горького на Воркуту.
  
   Об этапе отец вспоминал как о тяжелейшем из испытаний, которые ему пришлось вынести в жизни. Заключённые боялись этапа пуще карцера. По счастью, отцу пришлось его перенести лишь раз, но вот на мамину долю он выпал дважды.
   Однако на этот первый этап их отправили вместе, и суждено им было ехать в одном вагоне, но - не видеться друг с другом. Наступало последнее свидание перед долгой разлукой, но они ещё не знали об этом. Вряд ли, впрочем, можно назвать свиданием эти случайные, непредусмотренные встречи двух подконвойных зэков, чьи стражники просто упустили из виду, что это муж и жена, которым встречаться категорически воспрещается.
   Господи! Я сейчас живу тогдашними юношескими представлениями о них как о пожилых людях, почти старичках, а ведь им в те дни и пятидесяти не было! И вот вдруг такая жестокая, несправедливая разлука, такое издевательство!
   Но не будем строги к судьбе: какая радость - встретить подругу жизни при посадке в арестантскую машину! И конвоиры попались либеральные: не препятствовали мужу подсадить жену в "воронок", поднести и подать ей вещи.
   - Усы! Не могу их видеть! - сказала мама, взглянув на него. В самом деле, он никогда ни усов, ни бороды не носил, и вид имел, наверное, диковатый, - вовсе ей непривычный. Мама познакомила его с подружкой - может быть, иеговисткой или евангелисткой... Преследование за религиозные убеждения не было редкостью в советские годы, таких заключённых называли "религиозниками". На вокзале, точнее - на станции Харьков - Сортировочный, где-то у дальних путей, их выгрузили и, отделив женщин от мужчин, двумя группами заставили присесть на корточки: так стеречь - безопаснее. Ждали то ли подачи арестантского вагона, то ли прибытия других партий этапируемых, то ли того и другого вместе. Муж и жена видели друг друга, но тут уж общаться им никак не разрешалось. Выбирая моменты, когда конвоир не смотрит в его сторону, отец, не привставая с корточек, постепенно переместился ближе к группе женщин, а таким образом и к маме. В каждой из этих двух групп заключённые тихонько переговаривались друг с другом - на это конвой смотрел сквозь пальцы. И вот, оценив и поняв усилия мужа быть поближе к ней, мама стала задавать ему вопросы, делая вид, что обращается к своим спутницам. А он отвечал ей, делая вид, что разговаривает с товарищами. Так удалось им поговорить. Разговор шёл о "деле", о здоровье, они просили друг друга "поберечь себя", пытались приободрить один другого.
  
   ...Папа! Если бы каким-то чудом, в трудные, а потом и в светлые моменты твоей жизни: в Донбассе, где вступил ты в большевистскую партию, - на Енакиевском металлургическом заводе, вечно голодным, с красными от хронического недосыпа глазами, измождённый и худой; в строю ли отряда ЧОН, поднятого по тревоге в предвидении боя с повстанцами-белоказаками, или чуть позже, студентом комвуза, шлёпающим в строю босыми ногами по будыжникам харьковской пыльной улицы, а потом в Ленинграде, курсантом военной школы; ещё спустя несколько лет - стройным командиром с комиссарскими "шпалами в петлицах", многообещающим учёным, преподавателем военной академии, пассажиром "международного" вагона, едущим на кавказский курорт в одном купе с французскими дипломатами, называющими тебя "мсье колонель" - "господин полковник", - если бы тебе тогда хоть на миг могло привидеться, как ты будешь на полувековом рубеже нелёгкой жизни, на карачках, в этой постыдной, парашечной позе, украдкой перемещаться поближе к находящейся в такой же позе жене, чтобы обменяться с нею хотя бы двумя-тремя словами, - неужели же, увидев такое ваше будущее, продолжил бы ты гибельный свой путь на поприще самой гнусной, самой лживой в мире доктрины?
   Никогда не получить мне ответа на этот вопрос. Минуты пророческих озарений приходят очень редко и далеко не к каждому.
   ,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,
   Но в вагоне их опять разлучили. От папы я впервые узнал, что вагон называется "столыпин" в честь "великого реформатора" России: в годы его восхождения к власти была "усовершенствована" перевозка арестантов по железной дороге. Внутреннее устройство и особенности путешествия узников в "столыпинском" вагоне описаны у многих мемуаристов, но для меня при нашем свидании явились новостью. Не забавно ли, не жутко ли, что с тех пор и до начала ХХI века "столыпин" в принципе остаётся прежним по своей конструкции и используется по назначению.
   Как рассказывал отец, это клетушки, в которые арестанты набиты как селёдки в бочке. Дверь каждой клетушки решётчатая. Решётки и на окнах, а стёкла - матовые. Узник лишён, таким образом, и того невинного развлечения, которое в охотку любому вольному путнику: коротая время, смотреть в окошко на российские просторы:
   То фабрика кирпичная - высокая труба,
   то хата побелённая, то в поле молотьба...
   Любимая, знакомая, широкая, зелёная, -
   земля родная, родина, привольное житьё!
  
   Здесь всё-то мною видано, здесь всё-то мною езжено,
   здесь всё-то мною пройдено - и всё вокруг моё!
   (Сергей Васильев).
   Нет, перед зэком одни только распостылые физиономии товарищей (или врагов) по несчастью да фигура вертухая в проходе напротив зарешеченной дверцы секции. Воздух - спёртый, пропитанный миазмами из клозетов, испарениями давно немытых тел. Еда - отвратная, да и то редко. Все, кто рассказывал об этапе (мой отец - не исключение) всегда упоминали о селёдке как почти единственной пище в пути и об увеличенной ею жажде, утолить которую нечем...
   В Горьком их отправили в тамошнюю тюрьму. Он мне объяснил ещё при свидании в Воркуте: "Лауреатской" она называлась потому, что за проект этого "кичмана" авторы получили... Сталинскую премию!
   Из перечисленных имён помню только имя Семёна Глущика, потому что папа произносил его на украинский лад: Сэмэн (как много позднее в "одесских" песенках Александра Розенбаума).
   "Заявление о свидании", конечно, было просьбой о свидании с женой. В принципе, они с мамой получили свои "срока" каждый по своему делу, и могли бы им разрешить встретиться, если рассуждать по-человечески. Но вишь чего захотел! Впрочем, заявление подействовало, и весьма ощутимо: маму отправили р а н ь ш е! Машина террора действовала жестоко и безжалостно.
   Видимо, здесь, в Горьком, отец ухитрился написать письмо домой, которое отправил потом самым авантюрным образом: просто выбросив на дорогу. Но об этом чуть ниже
   Вслед за женой его этапировали вскоре в Воркутинский особый, режимный лагерь.
  

VII. "ПЕРЕСЫЛКА" В ВОРКУТЕ

   Утром ведут с вокзала, уже светло (конец
   марта). Я бросаю письмо на снег.
  
   Предупреждение: сдавайте ценные вещи.
   Входим в барак. Надзиратель: " Сдавайте,
   пойдёмте". Я остаюсь в калошах. Одевают в
   тот же день.
   Атака блатных. Я "а ид". Ночные "шмоны".
   Цыгане. Карт<ёжная игра> . Драки
   . Женщины. Я встречаю "Семена". Узнаю о
   Буме, пишу письмо. её отправили в день моего
   приезда.
   Знакомство с киевлянином (имеет 2-й срок).
   Рассказывает о Буме. Она не захотела
   знакомиться. Отправляю письмо с адресом
   40-й шахты - последствия этого.
   Томительные дни на пересылке. Блатные нас
   больше не трогают - (есть новые).
   Побоище в первых числах апреля <19>51 г.
   Типы: блатные, суки, оконч<ивший > срок -
   "американец".
   Знакомство с немцами (военные и
   гражд<анские>). "Общество для охраны
   памятников искусства от разрушения в
   случае войны" (шеф - Гудериан).
  
   Всё скупее и скупее могу я комментировать записки отца - и потому-то всё пространнее цитаты из них... Многое бесповоротно утрачено памятью.
   Месяц или полтора - может, даже более двух месяцев - продолжался тот страшный этап. Достойно увенчала его воркутинская "Пересылка".
   "Ценными вещами" для узника были, безусловно, те вещи, которые помогали ему не мёрзнуть в зимнее время. Для папы это были кожушок и валенки - их принимали на хране-ние, чтобы не разграбили блатные, а пока давали лагерную экипировку: спецовку, ватник...
   Блатные отнимали всё, что можно было содрать с человека и что их самих могло интересовать.
   Одно обстоятельство делало отца особенно уязвимым для атак и издевательств со стороны блатных: он ведь был "а ид", что, в переводе с еврейского-идиш, означает - еврей.
   Как показывают наброски отца, блатным, т. е. уголовникам, ворам в законе, жилось здесь весьма вольготно: карты, драки, женщины... Использование уголовников в терроре против политических (или считающихся таковыми) заключённых составляло важную часть политического террора сталинского режима.
   Повстречав здесь, в бараке воркутинской "Пересылки", "Сэмэна" - своего знакомого по харьковской тюрьме, а затем и горьковской "Лауреатской", папа узнал от него о маме. Случайно ли, что её отправили на стационарный лагерный пункт как раз перед самым приездом мужа в "Пересыльную"? Очень возможно, что намеренно "позаботились": зачем начальству семейные идиллии или сцены?
   "Узнаю о Буме, пишу письмо". Думаю, это письмо было адресовано ей: он узнал, на какой лагпункт её отправили, и попытался ей написать туда, переслав с оказией: ведь на все лагпункты отправляли отсюда людей. А то письмо, в котором, в качестве обратного адреса, значился "лагпункт 40-й шахты", было написано, скорее всего. ещё в Горьком, а здесь. в Воркуте, выброшено на снег, когда его, вместе с другими заключёнными, прибывшими по этапу, вели с вокзала в Воркутинскую пересыльную тюрьму.
   Это был свёрнутый треугольником листок, величиной с тетрадный. Адрес был написан карандашом. Нам принесла его женщина-почтальон, ешё когда мы с бабушкой жили на прежней квартире, в доме "Красный промышленник". Почтальон мне сказала: "Вам - доплатное", Уплатив рубль, я получил этот крошечный треугольник - и сердце забилось: узнал почерк отца. Вот примерное содержание письма: "Дорогие! Мы с мамой осуждены Особым совещанием при МГБ СССР от (была проставлена дата - кажется. какое-то января 1951) на срок 10 лет ИТЛ по статье 58, п. 10 и 11, УК РСФСР. Едем вместе в г. Воркуту, в один и тот же лагерь - ОЛП шахты 40..."
   По-видимому, в момент, когда отец писал эти строки, ему было известно только, что они с мамой едут "в один лагерь", а также он знал место назначения - "ОЛП шахты 40", но что это такое, конкретно не представлял. Он полагал, что они будут вместе или, по меньшей мере, получат возможность видеться, и решил порадовать этим детей и близких. Как же он ошибся, а вслед за ним и мы. Ведь каждый ОЛП (отдельный лагерный пункт) уже несколько лет был профилирован по половому признаку: или мужской, или женский. А один ОЛП от другого, в одном и том же лагере, мог отстоять на расстояние в десятки километров - и даже в сотни, если это лагерь где-нибудь на Дальнем Востоке или в Сибири. Но и в Воркуте они были далеко друг от друга. Да и не могло быть иначе при делении лагпунктов на женские и мужские. Тем более, что эти лагпункты - при разных шахтах...
   Если папа этого не знал, то и мы - тем более. Не задумываясь о последствиях, поспешил я ему ответить и, даже не зная, что же такое - ОЛП, послал письмо по указанному адресу: "Коми АССР, г. Воркута, ОЛП шахты 40, Рахлину Д.М." Откуда было мне знать, что каждый ОЛП имеет свой зашифрованный адрес: "почтовый ящик N такой-то"...
   Вот так, по молодой своей глупости, я выдал отца, раскрыв перед его новым начальством прегрешение свежего зэка. Вскоре по прибытии на шахту он был вызван к начальнику лагпункта, который, вместе с начальником режима, принялся распекать нарушителя за нелегальную отправку письма и пригрозил наказанием. Впрочем, дальнейших последствий дело не имело.
   Но нельзя не восхититься бесперебойностью "народной почты", неистребимости простого и великого чувства человеческого участия и солидарности. Подумать только: в одном из центров ГУЛага, в городе, напичканном соглядатаями и поднадзорными, кто-то, найдя бумажку, "треугольник полевой", на тропинке, протоптанной в снегу только что прошедшим строем заключённых, - не проходит мимо, не помыкает чужой трагедией, а (должно быть, трижды оглянувшись) поднимает письмо, несёт к почтовому ящику и отправляет, пренебрегая опасностью быть обвинённым в "пособничестве преступнику"... Спасибо тебе, безвестная душа, мир тебе и и благословение!
  
   Сидя в "Пересыльной", отец познакомился с киевлянином, имевшим 2-й срок (то ли "заработанный" во время отбытия первого наказания, то ли полученный по "второй волне" уже после освобождения...) Тот рассказал, что видел здесь маму, но она с ним не пожелала знакомиться (должно быть, остерегалась, напуганная всем происшедшим). После этой записи - зачёркнутые слова: "Узнаём от нарядчика о ней". Речь о нарядчике, отправлявшем зэков по лагпунктам. Вот откуда папа узнал о том, на какой лагпункт она отправлена, и, должно быть, написал ей туда письмо.
  
   "Томительные дни на пересылке..." Да, ведь ждать и догонять - распоследнее дело. Скорее бы хоть какая-то определённость! А дни проходят совсем без событий: даже блатные больше не цепляются - обобранные люди для них совсем не интересны, особенно если прибывают новые, свеженькие...
   Здесь отец узнаёт о знаменитом воркутинском восстании заключённых, которое произошло... "В начале апреля 1951 г." , - указывает он, возможно, сделав ошибку на год. Именно от него потом узнал я об этом восстании, о котором он и сам знал понаслышке - но из уст тех, кто в это время там был.
   Это было настоящее восстание рабов: с захватом власти, с расправой над наиболее бесчеловечными надсмотрщиками-начальниками. Отец уверял, что повстанцы имели связь с заграницей, но, возможно, он воспринял официальную последующую версию администрации Лагерное начальство называло восстание "волынкой", "бунтом". Подавляли этот бунт с применением пулемётов и даже авиации, с обеих сторон были жертвы. Зачинщики и активисты восстания были наказаны с беспримерной жестокостью.
   "Блатные, суки".... Об этих и других категориях лагерных заключённых рассказано у А. Жигулина, А. Солженицына и других лагерных мемуаристов. Добавлю к тексту 1989 г., что в Израиле, в русской версии газеты "Индекс Агалиль" ("Индекс Галилеи"), интересно и со знанием дела рассказал о "войне блатных и сук" бывший сотрудник МВД Илья Ботвинников. "Блатными" назывались "воры в законе" и примыкавшая к ним криминальная челядь. Эта категория считала позором физическую работу в лагерях, любыми способами отлынивала от неё, продолжая в местах заключения жить по воровским понятиям и "законам". "Суками" они же называли тех выходцев из их среды. которые пошли на сделку с начальством, приняли участие в лагерном самоуправлении, в трудовой деятельности. Руководство лагерей спровоцировало длительную кровавую войну между этими двумя категориями уголовников и воспользовалось её результатами в своих целях. Отец застал в тюрьме проявления этой внутренней войны.
   "Знакомство с немцами". Отец довольно бойко говорил по-немецки, и ему, конечно, было любопытно познакомиться с отбывавшими срок военными и гражданскими лицами германского происхождения. Среди них было несколько тех, кто был замешан в деятельности "Общества для охраны памятников искусства от разрушения в случае войны", По словам отца, это была официально утверждённая Гитлером организация мародёров. Её работа состояла на деле в грабеже всего, что плохо лежало в России, а в России, прости Господи, плохо лежит всё, особенно во время войны. Истинный характер "общества", закамуфлированного благовидным названием, демаскировала фигура главного шефа - генерала Гудериана.
  
   VIII. ПЕРЕХОД НА 40-ю -
   мимо стадиона, через рудник, посёлок 40-й
   шахты. Приходим <-> уже темно. Процедура
   передачи: и<мя>, ф<амилия>, о<тчество>,
   г<од> р<ождения>, статья, срок, конец
   срока .
  
   Этот путь - мимо стадиона, через рудник - и я проделал потом несколько раз к месту нашего свидания. По дороге - запомнилось мне - не раз возникали колючие ограды, вышки, часовые... "Город пышный, город бедный, дух неволи...", -вспоминались мне пушкинские строки о совсем другом городе, но такие уместные здесь. Лет через десять в своей поэме, написанной по ещё свежим впечатлениям от этой поездки, я написал такие строки:
   Вознеслись терриконы
   пирамидами до небес...
   Волей каких фараонов
   они воздвигнуты здесь?
   Неужто ещё тут живы
   совесть, верность, любовь?..
   Привет вам, полярные Фивы,
   от сына ваших рабов!
   Легко представить себе процедуру передачи новой партии "лагерной пыли" тюремным конвоем в ведение лагерной администрации... В темноте или чуть обозначившихся полярных сумерках раздаётся слабый голос нового раба :
   - Рахлин Давид Моисеевич, 1902-го года рождения, статья 58 - 10 и 11 УК РСФСР, 10 лет ИТЛ, конец срока - 8 августа 1960-го года!
  
   ...8 августа 1960 года моего отца уже два с половиной года не будет в живых! Но конец срока истёчёт для него на четыре с лишним года раньше предусмотренного.
  
   Можно понять, с каким чувством произносил он ту дату в первый свой лагерный вечер. Предстояло около десяти лет мучений - и ни малейшей надежды, никакого просвета!
  
  
  
   < IХ >. ЛАГЕРЬ НА 40-Й
        -- Общая часть.
   Прибытие.
  
   Этот раздел плана остался неразработанным. Попробую дополнить его своими впечатлениями - к сожалению, потускневшими из-за многолетней давности.
   Воркута поразила меня внушительным размером занимаемой городом территории, сочетанием открытых пространств тундры с вполне городской застройкой, многочисленными терриконами с дымящейся породой и медленно ползущими по склонам вверх-вниз вагонетками, - но, главное, огромным количеством в городской застройке никак не замаскированных лагерных вкраплений: ограждённых только "колючкой" участков "зоны" с приземистыми бараками и множеством сторожевых вышек, на каждой из которых топтался часовой с торчащим над головой штыком винтовки.
   Над городом, над плоской, болотистой, ярко-зелёной. расцвеченной фиолетовыми и жёлтыми цветами, тундрой, над чёрными терриконами шахт круглые сутки пекло беспощадное полярное солнце, стояла неожиданная для меня изнурительная, влажная 30-градусная жара, а от вечной мерзлоты исходила сырая прохлада, и дышалось очень тяжело, - даже мне, 23-летнему юноше.
   Путника, шагающего по тропке через тундру из одного района города в другой, роем преследует мошкара. Город пересекает река - не то Воркута, не то Воркутинка. с прозрачной -. наверное, не только на вид - холодной водой. Но отец шёл через город и тундру ещё весной, кругом лежал снег, было темно, - в лучшем случае, сумрачно...
   При подходе к 40-й шахте стоял целый посёлок одноэтажных домов, где, видимо, жил персонал лагеря, а, возможно, и бывшие заключённые, оставленные или оставшиеся в этом городе, - таких было немало.
   В Воркуте было тогда два лагеря: один - обычный ("Воркутлаг"), другой - особый, режимный ("Речлаг"). Название этого второго мне казалось загадочным, пока я не прочёл (сначала - в мемуарах живущего в Афуле Генриха Горчакова-Эльштейна, а затем - в "Ахипелаге ГУЛаг" А. Солженицына - хотя вообще-то солженицынская книга вышла гораздо раньше горчаковской), что имена родившимся в послевоенные годы особлагам дал какой-то безвестный поэтически настроенный чекистский держиморда: "Озерлаг", "Степлаг", "Дубравлаг" и т. п., - по господствующему рельефу или другим особенностям ландшафта. То была поэтизация политического террора и возврата к рабовладельческому строю! Воркутинский особлаг был наречён "Речлагом" (речной лагерь). Все остальные лагеря, кроме "особых", именовались чисто географически: На Дальнем Востоке - Давлаг, в Сибири - Сиблаг, в Воркуте - Воркутлаг....
   Забор из колючей проволоки ставился обычно "в три кола", то есть тройной. В лагерях, находившихся не на крайнем Севере (как, например, у мамы в Дубравлаге, где мне тоже довелось побывать) делали распашку и боронование контрольно-следовой полосы, но здесь, на вечной мерзлоте, в этом, должно быть, не было необходимости: по тундре далеко не убежишь..
   Возле лагеря находилась казарма надзирателей, к копру шахты внутри лагеря вела пешеходная дорога, которая пересекалась с транспортной, проходившей вне зоны, и вот, чтобы обеспечить развязку этих двух дорог, пешеходная была пущена через мостик над транспортной, и мостик этот оградили всё той же колючкой. Повсюду над заборами торчали караульные вышки с неизменными "попками" - вооружённой охраной. Заключённые, не выходя за зону, сами шагали без конвоя на смену, а затем со смены возвращались в барак... В жилой зоне лагеря находились бараки, столовая и какие-то другие постройки - с обязательным БУРом ("бараком усиленного режима"), то бишь, карцером. В лагере царили чистота и порядок, вся территория была уставлена транспарантами и плакатами с призывами типа "Дадим стране больше угля!". К этому времени мне уже известны были образцы непобедимого фольклора типа: "Дадим стране угля - хоть мелкого, но много!" или "Бери побольше - кидай подальше!" Теперь мне стал ясен источник неисчерпаемого народного юмора: сама жизнь, которую невозможно придумать, - приходится прожить!
  
   <IX>2. КАРАНТИН И РАБОТЫ. ЗНАКОМСТВО.
  
   Помещение.
   Гонят на работы. Грыжа не спасает.
   Я втягиваюсь. Тут ларьков нет.
   Категория "ЛИТ". Не лёгкий и не
   индивидуальный.
   Бригадир-пузан Балтаитис: кулак-скупщик-
   мерзавец.
   Работы: погрузка, разгрузка, снег, разные
   работы на стр<оительст>ве.
  
  
   Не знаю, сколько дней продолжался карантин, но уже вскоре новоприбывших погнали на работы. Началось то, ради чего и арестовали отца и благодаря чему он должен был перевоспитаться и исправиться, то есть перестать быть троцкистом-уклонистом-оппозиционером-фракционером, хотя бы таковым он не был никогда в жизни.
   У отца (я упоминал об этом) была паховая грыжа, и он носил бандаж. Грыжа сильно его беспокоила, а как именно - это я сравнительно недавно, в 1985 году, прочувствовал на себе, когда и сам стал страдать от такой же болезни. Через десять минут стояния на ногах (даже без других, более существенных напряжений) грыжа начинает невыносимо болеть, потому что (простите за подробность!) какая-то кишка через паховую щель начинает всё ниже опускаться в мошонку. Её приходится через карман (а иначе выглядит совсем неприлично) вправлять и придерживать пальцами, хотя и это не очень помогает. О какой работе может идти речь?! Это если не носишь бандажа - специального пояса с пружинящей гибкой пластиной, подхватывающей грыжу в паху и удерживающей её.. Но и он не спасает. Мне, например, с бандажом было ещё труднее: неумолимая пружина давит на больное место, и даже безо всякой работы и больно, и тошно. Вскоре после того как такое началось, я не выдержал и сам попросил лечащего врача направить меня на операцию. Думаю, что и отец (который лишь незадолго перед тем перенёс куда более сложную операцию) вскоре так же обратился бы к хирургу ещё на воле, но был арестован. И вот теперь его послали с грыжей на физическую работу.
   Вряд ли он это ожидал. Думаю, втайне надеялся. что подберут занятие какое-нибудь сидячее, посильное. Но не для того под мудрым водительством товарища Сталина понастроили нам в стране лагерей, чтобы мы лелеяли свои грыжи! Отца погнали на о б щ и е работы. Правда, категорию трудоспособности определили гуманно: так называемый ЛИТ, то есть "Лёгкий Индивидуальный Труд". Однако ничего общего с литературой! . Как горько шутил отец (а, впрочем, не шутил!), в действительности труд этот не был ни лёгким, ни индивидуальным. Даже краткий перечень работ, приведённый в наброске воспоминаний (погрузка-разгрузка и т. д.) даёт об этом достаточное представление.
   С ненавистью отец рассказывал мне о своём первом бригадире - Балтаитисе, наглом юдофобе. Это он предлагал отцу:
   - Продайте сапоги - всё равно вы их носить
   не будете"!
   *
   1-й разговор с Филипповым.
   "Знакомство" с Русаковым: "Зачем близко
   подходишь?!"
   Э.Г. является ко мне. Разговор.
  
   Кто такие Филипов, Русаков (или Русанов?) - не знаю. Думаю, что второй - из начальства или лагерной аристократии: слово "знакомство" поставлено в кавычки неспроста.
   А вот инициалы "Э. Г." мне раскрыть совсем не трудно. С этим человеком отец познакомил меня с удовольствием и без всяких кавычек.
   Э. Г. - это Элькон Григорьевич Лейкин - профессор философии, в прошлом н а с т о я щ и й зиновьевец, истинный участник оппозиции, - не то что мама и папа, у которых были к о л е б а н и я... Запомнился он мне как пожилой, небольшого роста, одетый в чёрную лагерную спецовку тихий человек с грустной, смущённой улыбкой и печальными, блестящими, как маслины, иудейскими глазами. Папа рассказал мне о нём довольно подробно. Э. Г. был арестован и осуждён в 30-х годах лет на 8 - 10. Во время заключения отказался (но не на публику, не для жеста, не ради смягчения своей судьбы, а по внутреннему изменившемуся убеждению) от зиновьевской "ереси" и принял концепцию Сталина. По освобождении (дело было вскоре после войны) мирно и тихо где-то работал (естественно, не по специальности: кому нужны подмоченные философы?). Но однажды высказался неодобрительно по поводу проведённого в 1943 году, в разгар войны, разделения школ на мужские и женские. Казалось, не такой уж политически важный вопрос, да и вообще: политический ли? Но надо учесть, что эта неожиданная реформа была проведена, скорее всего, по указанию самого Вождя. Вот почему философа снова забрали в кутузку и дали срок... какой бы, вы думали? - 25 (ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ) лет лагерей!
   На шахте 40 он работал т а б а к о т р у с о м : в обязанности его входило не допускать в шахту людей с курительными принадлежностями, спичками и т. п.
   Лейкин сидел так же сознательно, как и мой отец. Во время знаменитой воркутинской волынки демонстративно в ы -ш е л на работу. не подчинившись требованиям лагерного забастовочного актива, за что был жестоко избит активистами. Ночью, когда он отлёживался после побоев, в барак ворвались пьяные надзиратели и, расправляясь с волынщиками, добавили и ему под горячую руку.
   Во время знакомства с ним я был поражён одним поступком философа. Мы с отцом сидели в общей комнате пристройки к домику так называемой "вахты" (в армии такую вахту именуют "КПП" - контрольно-пропускным пунктом). Лейкин пришёл познакомиться со мной. В этот момент мы с отцом как раз собрались распить бутылочку вина, которую я по его просьбе принёс из города (специально мотался по незнакомой Воркуте в поисках чего-то порядочного, но нашёл только какую-то плодово-ягодную дрянь). Отец, человек определённо непьющий, к моему изумлению, ужасно огорчился, узнав, что я с собой ничего спиртного не привёз; как видно, даже у трезвенника годы всяческих запретов, плюс нечеловеческое нервное напряжение каторги, да ещё и незаслуженной, вызывают тягу к алкогольной "разрядке". А, возможно, в нём заговорил голос русской традиции.
   И вот папа предложил Э.Г. выпить вместе с нами. Однако тот вежливо, но твёрдо отказался. И причину объяснил:
   - Я дал зарок, - сказал он, - впервые выпить вина только при встрече с женой.
   Даже от маленьких доступных радостей отказывались духовно богатые люди в нечеловеческих условиях лагеря, если речь шла о соблюдении принципов избранной ими морали. Там же мне довелось быть свидетелем примечательного разговора. В то время новым вкладом в демократизацию лагерных порядков. было предоставление л у ч ш и м з а к л ю ч ё н н ы м пропуска для бесконвойного индивидуального выхода за зону. Отец такое право заслужил, но не успел оформить получение такого пропуска, а у некоторых он уже был. И вот группа зэков, сидя на корточках у вахты с внутренней стороны лагеря (а я, ожидая отца, стоял рядом с ними), подтрунивала над одним из таких счастливцев - мужчиной лет 35 - 40, не больше:
   - Слушай, какого... ты сидишь тут в выходной? У тебя же теперь пропуск за зону, пошёл бы, погулял по городу... П о д- ж е н и л с я бы!
   - Нет. мне нельзя: я женат. - серьёзно ответил тот.
   - Ну и что? - искренно удивился один из его собеседников. - Жена и знать ничего не будет!
   - Да, но ведь я буду знать! - с достоинством возразил обладатель пропуска.
  
   *
   С Эльконом Григорьевичем Лейкиным папа очень сдружился. Впоследствии оказалось, что примерно в то же самое время папин родной брат Абрам, очутившись в лагере чуть южнее Воркуты, - в Инте, сдружился там столь же тепло с ... родным братом Элькона. После реабилитации все они встретились за одним столом в Москве.
   Но как же далеко было до этого момента в тот день, когда Лейкин явился к отцу познакомиться. Он пришёл как коммунист к коммунисту. И разговор был о том, как достойно держать себя в этой обстановке, не посрамить родную партию. Элькон заявил папе, что в с е ц е л о п р и з н а ё т и с т о р и -ч е с к у ю п р а в о т у С т а л и на! Непостижимо...
   ...Когда-то отец привёл мне по какому-то случаю шутливую пословицу: "Если зайца бить, то он научится и спички зажигать!"
  
  
   <IX-3>. 1-й ПЕРИОД, НА ОБЩИХ РАБОТАХ.
  
   (Май <19>51> - февраль <19>52 года).
   На воздухе. Аппетит. Мороз и пурга. Что значит выходной день.
  
   Итак, автор песни студентов коммунисти-ческого университета "Нам, артёмовцам, учиться революцию творить", - научившись творить революцию, начал отрабатывать социалистическую каторгу за своё юношеское выступление "в поддержку т. Троцкого по организационному вопросу". Работы были, в основном, под открытым полярным небом, на северных свирепых ветрах, в убогой лагерной одежде. Усиленные затраты энергии требовали восполнения. "Аппетит", - интеллигентно формулирует он, а надо бы сказать - мучил голод! Морозы и пурга, долгая полярная ночь, окрики и понукания, животная грубость, духовное одиночество, дикая тоска - таковы были каждодневные будни. А в выходной опять находилась работа: по уборке барака, расчистке снеговых заносов, а то и приведению в порядок собственных вещей и постели после очередного бессмысленного "шмона".
  
   Перечень выполнявшихся им работ, которые он приводит ниже, почти не нуждаются в комментариях:
  
   <IX-4>. ЧТО Я ДЕЛАЛ:
  
   погрузка-разгрузка (лес, цемент, уголь, мука,
   металл, кирпич, известь). Ж<елезная>дорога,
   (снегоборьба, "вагон забурился"). На
   строительстве ("обратно" кирпич, шлак,
   засыпка, раствор, дранка, малярные
   <работы>). Уборка территории. 1 (один?)
   дневальный.
  
   "Вагон забурился" - значит сошёл с рельсов, и надо его поднимать: ломиками, домкратами - чем придётся. "Лёгкий Индивидуальный Труд" как лучшее средство для лечения грыжи и всех прочих болезней.
   Один дневальный на весь огромный барак - тоже "непыльная" работёнка, - хотя и в самом деле индивидуальная, но уж лёгкой никак не назовёшь.
  
  
  
  
   <IX-5>. ВЗАИМООТНОШЕНИЯ ЛЮДЕЙ В БРИГАДЕ
  
   Я первый из бригады получаю письмо. "Через
   кого вы передали письмо?" Предупреждение.
   Деньги через 3 мес<яца>. Письмо от
   Ф<елик>са, а от М<арле>ны не дал. Я прошу
   передать письмо Бумочке (2 раза!). Обещают,
   но...
   Посылки.
   Письма: отправка и получение.
  
   Почему отцу письмо прибыло первому в бигаде, я уже объяснял: мы в Харькове получили от него письмецо, написанное в камере карандашом, свёрнутое в треугольник и выброшенное на снег во время конвоирования его в группе прибывших в Воркуту заключённых с вокзала в пересыльную тюрьму. Там сообщалось, что они вместе с мамой осуждены на такие-то сроки по такой-то статье и следуют в Воркуту, причём указывался и адрес назначения: ОЛП шахты 40. По этому адресу я и поспешил ему ответить, сообщив адрес также и сестре в деревню, где она работала. Для оперуполномоченного на ОЛПе получение письма с незашифрованным адресом было поводом для расследования. "На первый раз" отца простили, но строго предупредили, чтобы больше режим отсидки не нарушал. Опер вручил ему моё письмо, а Марленино почему-то не отдал.
   Ещё раз отмечу: нашлась же какая-то совестливая душа, не побоявшаяся поднять с земли и опустить в почтовый ящик письмо от узника, несмотря на указанную в тексте страшную статью, каравшую за антисоветчину и контрреволюцию, притом - с участием в организации... Всё-таки бессильны были даже сталинские нелюди против простой человеческой солидарности.
   "Нарушителя" строго предупредили, пригрозили, но дело было сделано! Благодаря этому, он знал теперь. что мы живы, не растерялись, что он не одинок.
   Писать домой в особых, режимных лагерях разрешалось ДВА РАЗА В ГОД. Правда, нас, оставшихся на воле, в переписке не ограничивали, и письма наши отдавали адресатам чаще, чем дважды в год. И получалось, что в смысле переписки наказаны были в большей степени члены семьи, нежели сами осуждённые. Им приходилось порой, чтобы дать знать домашним, что живы, пускаться на всяческие ухищрения. Однажды, например, где-то году в 1952-53 вдруг получаю вызов в Управление МВД, помещавшееся тогда на Сумской, напротив улицы Данилевского. Там мне вручают присланную мамой доверенность на моё имя для получения мною в кассе взаимопомощи Гипростали оставшихся на её счету денег. Я пошёл в Гипросталь - и вызвал там немалый переполох: председатель кассы взаимопомощи, милейший Соколов, принялся мне показывать всякие бумажки, из которых следовало, что маме там не положено ни гроша... Хорошо, что я понял: доверенность была для мамы благовидной формой материнского привета детям... Впоследствии это полностью подтвердилось.
   Более регулярным способом удостовериться, что "ваш" зэк жив, была отправка ему посылки или денежного перевода - на них, сверх "плана", он имел право ответить открыткой (почтовой карточкой).
   Через три месяца после прибытия в лагерь папа получил от нас первый денежный перевод. Но, если помните (см. стр. 111), ларька в лагере в то время не было. Не на что было и потратить эти, пусть небольшие, деньги.
   Но если с волей, с домашними связь, хоть редкая, но была, то переписка между заключёнными запрещалась вовсе. Дважды отец просил разрешения написать письмо жене, находившейся в том же лагере, но в другом лагпункте, Здесь не надо было даже прибегать к услугам обычной почты. Дважды отцу пообещали передать такое письмо, но оба раза обманули.
   Процедура отправки и получения письма была чрезвычайно затруднена. Всю почту в каждом лагпункте читал специальный цензор - офицер, сотрудник охраны.
   Когда после свидания с отцом я поехал к маме, то мне пришлось там заночевать в "ленкомнате" надзирателей, которая была в одноэтажном домике, где жил и некий молодой офицер - лейтенант войск МВД. Вечером в поисках огонька для курева зашёл я к нему, мы разговорились, я начал было рассказывать что-то о себе, но этот парень меня перебил:
   - Да я всё знаю!
   Я удивился: откуда бы?! Ведь мы только что познакомились...Но он не стал меня заинтриговывать, а попросту объяснил, что служит цензором, а значит, читает все письма: мамы - ко мне и мои - к маме. Стало быть, он в курсе всей моей нехитрой жизни. Без малейшей наглости, а просто чтобы продемонстрировать полноту своей осведомлённости, рассказал он мне историю моего неудачного романа, потом - удачного, завершившегося женитьбой. Чувствовалось, что мои письма доставили ему удовольствие и развлечение. "Интересно пишешь", - похвалил он меня.
   Когда я писал письма маме, то, конечно, знал, что они проходят цензуру, но ни на минуту не задумался о личных качествах цензоров, о том, что это, вообще, не какие-то бесплотные фигуры, а вполне конкретные люди. Теперь я был буквально потрясён. Этот молодой человек, мой сверстник, пожалуй, даже симпатичный, - какое право он имеет проникать в святая святых моего сердца?!
   Но ведь имел же...
   Вот так, причудливым и впечатляющим образом, отлились мне и моей маме слёзки тех неведомых поднадзорных ЧК, письма которых мама читала - и из которых обязана была делать определённые выписки по долгу своей службы как штатный перлюстратор ведомства интеллигентного Феликса Дзержинского в незабываемом 1919-м...
   Конечно же, вполне конкретный цензор служил и в лагере отца. И тоже был в курсе нашей переписки, моих немудрых секретов.
  
   <IX-6>. ГРЫЖА РАСТЁТ.
  
   Я решаюсь на операцию: хорош<ий> хирург, а
   где я буду через год?
   Стационар: месяц поправка. Операция. Бредя,
   хочу умереть, но... вспоминаю Бумочку.
  
   Выше упоминалось, что за некоторое время до ареста у отца обнаружилась односторонняя паховая грыжа, и он, не решаясь на новую операцию (напомню, что лишь за пять лет до того ему оперировали внутреннюю опухоль), стал носить бандаж. Это варварское приспособление, обременительное даже в спокойной, не требующей физических напряжений обстановке, в условиях ежедневного непосильного грубого труда не спасало от ухудшения болезни. Грыжа увеличивалась.
   Хирург в лагерной больнице был еврей. Врач он был очень хороший, но - тоже заключённый, а потому дрожал за своё место, боялся, что его с п и ш у т н а о б щ и е - и потому с отцом поступил круто: чтоб не сказали, что "с в о е м у даёт поблажку", выписал из стационара не через месяц, который тогда отводили на поправку после такой операции, а буквально через считанные дни...
   По его совету отец согласился на двустороннюю операцию, чтоб уж заодно избавиться от повторения в будущем такой же неприятности. Послеоперационный период был очень тяжёл - вызвал горячку и бред. Любовь и жалость к жене помогли ему в борьбе с болезнью и с упадком духа.
  
  
  

*

   <IX-7>. БАЛТАНУКОВ <?> ИБРАГИМ
  
   Конфликт с бригадиром.
   Работа с 41 бригадой. Блатные. Я "филон".
   Жида разоблачил!
  
   Кто таков был Ибрагим, в чём конкретно был конфликт с бригадиром, кто в бригаде были "блатные" - мне теперь уже не вспомнить. Насчёт "блатных", впрочем, скажу, что это слово употреблялось в двояком смысле Во-первых, как обозначение уголовников. Некоторым из них давали сроки по совокупности, и, если среди статей обвинения была 58-я (например, рассказал политический анекдот или бранил начальство), то могли направить в режимный лагерь. Но зэк от этого не переставал быть блатным, то есть уголовником.
   Однако у слова блатной есть ещё и другое значение: пристроившийся по блату, пользующийся привилегиями. Вот, может быть, такие были среди членов бригады. С них, как бы ни работали, взятки гладки. А вот этот "жид" - "филон", то есть лодырь, отлынивающий от работы. Бригадир его живо "разоблачил". Что за дело бригадиру. что человеку недавно сделали операцию, и что он не может, не в состоянии вкалывать, как здоровый!
   Сочетание личных особенностей было у нашего отца весьма неудачное для лагеря. Сидели ли там за дело или ни за что, но в большинстве одинаково ненавидели посадившую их власть. А он был в прошлом коммунист, то есть для них - воплощение этой власти. Да при том и еврей.
   Всё же, как видели и увидим ещё, и в этой обстановке он умудрился приобрести друзей.
  
   <IX-8>. БЫТ:
  
   барак, тепло, воздух. Столовая.
   Чистота, баня.
   Культура (клуб, кино), газета, библиотека.
   Полит<ическая> литература..
  
   О бытовых, режимных и особенно экономических подробностях лагерной жизни отец рассказывал мне во время свидания с особенным увлечением. Сказалась натура исследователя, не утраченная с возрастом любознательность.
   Описывая барачный быт, он подчёркивал чистоту. По его словам. стоило обнаружить хоть одно насекомое, как начиналась жестокая чистка, санобработка всех и вся до посинения: очень боялись вспышек инфекционных заболеваний, которые ведь не щадят и всех, кто гуляет на воле, в том числе и начальства...
   По поводу столовой помню рассказы о блате (во втором смысле): повара подливали "своим" пожирнее да погуще - за счёт серой массы остальных зэков. Средством приобретения блата (т.е. полезных знакомств) служили, в частности, посылки: поделишься вкусненьким с поваром - и его благорасположение к тебе на некоторое время обеспечено.
  
   <IX-9>. РЕЖИМ:
  
   решётки, замки. 7 ч. - запирают. Обращение.
   Справедливость.
   Шмоны. Одежда и обувь. Ничего под
   матрацем.
   Продукты нельзя держать, кроме...
   Записки нельзя, календарь тоже.
  
   Окна бараков и всех других помещений на территории лагеря, в которых без сопровождения конвоя пребывали зэки, были забраны в решётки. Так было вплоть до середины или даже конца 1953 года - начала "оттепели". Помещения на ночь запирались снаружи висячими замками. В 19 часов запирали бараки, после чего даже "до ветру" приходилось идти только к барачной "параше". Отсюда в предыдущей записи (IX-8) упоминание о воздухе: имеется в виду - спёртом и смрадном.
   Обращение с заключёнными было самое хамское. Бранили на каждом шагу - и если бы только матом, а то: "Антисоветчик! Контра! Фашисты! Отродье!" - и т. п. Оскорбления и окрики составляли преобладающий стиль общения охранников с заключёнными. Придирки, возведение напраслины, тычки, раздача "карцеров" за малейшую провинность - всё это стало в лагере бытом.. Практиковались частые и внезапные "шмоны" (обыски). Особенно следили за тем, чтобы заключённые ничего не прятали в постели. Шмоны могли происходить и в отсутствие заключённых, так что, вернувшись в барак, те заставали там полный разгром, перевёрнутые матрацы, разбросанный скарб. Нельзя было держать под матрацем не только продукты, но даже записочку, сделанную для памяти, даже табель-календарь.
  
   <IX-10> РАБОТА НА КОТЛОВАНЕ
  
   Дружба с казахом. Дружба с Ибрагимом.
   Драка с вором.
  
   Это был последний этап пребывания отца на тяжёлой работе. Бригада копала котлован под какое-то здание или сооружение. Прошу не забывать, что речь идёт о вечной мерзлоте, даже летом приходилось работать ломом, киркой, долбить промёрзшую насквозь, ледовитую землю.
   "Казах" и "Ибрагим" - возможно, одно и то же лицо, слово дружба могло быть повторено ошибочно. Не тот ли это Ибрагим Балтануков (Балтанунов? Балтинунов? - запись не вполне разборчива), который был упомянут выше... Во всяком случае, очень характерно, что дружба ломала межнациональные перегородки даже в сталинском лагере, что шла она рядом с враждой... Драка с вором возникла прямо в котловане - вор, за что-то придравшись, назвал отца "жидовской мордой", дрались лопатами. слава Богу, их развели.
  
   Следующая запись подводит итог пребыванию на "общих работах":
  
   Устроиться не на физ<ической> работе не
   мог из-за нац<ионально>сти, из-за нежелания
   и неумения подмазать.
   Но ввели денежную оплату: это первый сдвиг
   в положении общем. Потребовались люди...
  
   Запись чрезвычайно интересная: она фиксирует тот факт, что сталинская система подневольного труда ещё при жизни её вдохновителя и создателя потеряла способность существовать без реформ, без введения хотя бы суррогата товарно-денежных отношений.
   Зэки в возрасте отца (около 50 лет), если имели хоть какую-то интеллектуальную специальность, стремились убежать от мороза и пурги, от непосильных нагрузов каторжного, неоплачиваемого труда в любую возможную конторскую щель.
   Но если это был еврей, то такое намерение чаще всего относили на счёт его национальных особенностей ("не хочет вкалывать!") - причём так думали и заключённые, и начальники: уж в этом-то они были едины! И те и другие, если не могли препятствовать, то и не старались способствовать исполнению таких планов.
   Конечно, немало евреев (как и неевреев) устраивалось на такие должности. Возможно, евреев (в процентном отношении к общему числу лиц своей национальности) было больше: 4000-летняя "книжность" выработала у них всеобщее почтение к умственному труду - и вот, между прочим, один из "секретов" того, что после Октября, отменившего и "процентную норму" и все другие многочисленные национальные ущемления, в первую очередь касавшиеся евреев, именно они, как изголодавшиеся - на еду, набросились на науки и стали их "грызть и глотать" - между прочим, не без великой пользы для всех народов.
   Разумеется, не только евреи! Но именно о них Ленин писал как о самом угнетённом народе царской России. И приводил цифры: количества правовых лишений, выпавших на их долю, не знал ни один из народов страны-тюрьмы.
   Вот в чём (а вовсе не в мифическом "презрении к физическому труду", якобы воспитанном Ветхим Заветом) состоит подлинная причина популярности умственного труда в еврейской среде. Между прочим, Ветхий Завет входит в канон и христианской религии, отчего же Господне проклятие: "В поте лица будете возделывать хлеб свой" - не оказало такое же действие (какое, якобы, оказало на евреев) и на христианские народы?
   Евреи страшатся "пота лица" ничуть не больше, чем любые другие народы мира. Там. где господствующая нация не поставила перед ними преграды для определённых занятий, массы евреев заняты в течение столетий преимущественно физическим трудом: греческие евреи - садоводством, горские и грузинские евреи - овцеводством, и т. д.
   Но на большей части территории Европы в течение столетий евреям не разрешалось владеть землёй, были закрыты перед ними и многие другие виды деятельности. Оставлены лишь наименее почтенные, - среди них торговля, ремесло, ростовщичество. Мудрено ли, что если евреи преуспели на каком-либо поприще, тог именно на том, которое им было предоставлено.
   При этом оказалось, что в роли торгашей и процентщиков они вызывают раздражение, презрение и ненависть народов. среди которых живут. Но могло ли быть иначе? Это обстоятельство подпитывало традиционную религиозную юдофобию, заложенную в евангельской притче о распятии Христа. Игнорируя то обстоятельство, что Христос и сам был евреем и что евреями написано Евангелие, поколения христиан веками лелеяли в себе ненависть и презрение к "народу иуд", "лицемеров", "корыстолюбцев", "христопродавцев". В новейшее время ко всем этим ярлыкам присоединили представление о евреях как о "чистоплюях", "интеллигопах", которые непрочь поездить верхом "на нашем русском Иване". При этом начисто игнорируется тот факт, что ещё два поколения назад подавляющее большинство русских евреев занималось, в той или иной разновидности, именно физическим трудом. Речь обо всех этих кузнецах и балагулах, жестянщиках и кровельщиках, шорниках, портных и сапожниках, составлявших огромную часть населения еврейской "черты". О моём деде - рабочем на дрожжевом заводе в Житомире. О моей бабке - горемыке-подёнщице, которая обстирывала и русских, украинских, и "своих", еврейских хозяев.
   Как сто лет назад "благородное" негодование погромщиков было направлено против "еврейского засилья" в ссудном капитале и промышленности, так на пороге 80-х - 90-х годов ХХ века неофашисты и русопятская "Память" возмущены "засильем 0,68 процента населения" в науке, культуре и чуть ли не в политическом руководстве (хотя усилием последнего поколения коммунистических вождей уж из этой-то области представители данного процента были давно удалены - не правда ли, что последним из "могикан" в высшем хозяйственно-политическом руководстве был В. Э. Дымшиц ...
   Комментируя строки отца о том, что существенно сократило ему жизнь (а в том, что год на общих работах был губительным для здоровья пожилого, больного, истощённого человека, сомнения нет), я не мог обойтись без столь пространного отступления. Вернёмся теперь к дальнейшим событиям его жизни.
   Конечно, немало людей устраивалось на должности, которые на лагерном жаргоне назывались "придурочными". Но за это, чаще всего, приходилось платить: содержанием посылки, какой-нибудь вещью, услугами либо пайкой. а нередко и совестью: например, можно было стать "стукачом", за это начальство определит тебя на тёплое местечко.
   Но всё это надо было уметь и хотеть делать. А он и не умел, и не хотел. И, конечно, умер бы гораздо раньше, чем это случилось, если бы в 1952 году не произошла действительно эпохальная реформа в ГУЛаге: заключённым стали платить зарплату!
   До того времени труд был полностью рабским. Раб-зэк работал "за пайку". не выработаешь норму - не получишь пайка в полном размере. А норма выработки была непомерно высокая. Поэтому, не желая гробиться, зэки всячески манкировали работой, создавая различные приписки. Когда такой возможности не было - ну, уж тут ничего не поделаешь: гробились... Всё это описано Солженицыным.
   Такая система могла устраивать рабовладельцев древности, но в двадцатом веке оказалась совершенно негодной. Введение денежной оплаты явилось попыткой создать материальную заинтересованность, а значит - повысить производительность труда. Естественно, понадобилось создать подразделения плановые, нормировочные, бухгалтерские и т. д. Без квалифицированных учётчиков, расчётчиков, счетоводов, бухгалтеров, плановиков-экономистов обойтись было невозможно. "Потребовались люди", то есть специалисты. И среди них - наш отец.
  
   <IX-11>. РАБОТА В БУХГАЛТЕРИИ.
  
   Март <19>52 - весна <19>53 г.
   Начальник зык
   Начальник в /н <вольнонаёмный>.
   Обвинения по работе не могли дать... но
   нагрузку самую большую и самую трудную.
   "Медленно".
   Придирки...
   "Читает книги"!
   Война с Ив <аном> Иван<овичем>.
   Об'ясн<ения> в любви и травля.
  
   Трудно было попасть в контору - но ещё трудней там находиться. Разнообразная сволочь, которая на "придурочную" работу устроилась по блату, а, может, и толковые люди. но политически чёрные, не давали покоя, издеваясь явно и исподтишка над евреем, устраивали себе потеху от скуки, как обезьяны в зоопарке. На ком и отыграться, как не на еврее...
   Иван Иванович был начальник - бухгалтерии или планово-производственной части. Кто-то из них был вольнонаёмный, а кто-то - "зык" (воркутинская модификация общегулаговского слова "зэк", т.е. з/к - заключённый. Отец рассказал мне местный анекдот: на Воркуте - три национальности - коми, зыки и вохры. ВОХР - "военизированная охрана"). Именно Иван Иванович (по-видимому, не сокамерник по Харьковской тюрьме, а уже другой) давал отцу самую трудоёмкую работу, изводил различными придирками - например, всё время подгонял, утверждая, что отец работает слишком медленно. Особенно всю компанию раздражало, что в редкие минуты передышки он читает книги, а не мелет языком, как они (обычная для всех воинствующих невежд ненависть к книге, к книжности и чтению)...
   Иван Иванович вёл себя как обычный жидоед на должности: в глаза - об`яснения в любви (нарочно сохраняю в этом слове апостроф, употреблявшийся отцом в соответствии с привычной ему орфографией ещё двадцатых годов), а фактически - травля. Папа рассказывал, что однажды дело дошло до драки: один из "коллег" совершил какую-то уж совсем нестерпимую выходку. Тогда наш терпеливый отец потерял обычное самообладание и...
   - Ты знаешь, сынок, я ведь не ругаюсь матом (он и не "матом" никогда не бранился! - Ф. Р.), но тут уж не выдержал: "Ах ты сволочь, ах ты..." . Схватил табурет - и к нему! Ударить мне не дали, но после этого случая работать стало полегче: издевательства прекратились.
  
   "Моё материальное положение: на руки
   более 200 р. - питание 250 - 150 - 100. Это
   хороший заработок".
  
   Более двухсот рублей оставалось на руках у отца после вычетов за питание. Поскольку тратить было не на что, а посылать оттуда не разрешалось, деньги понемногу накапливались, и когда я уезжал из Воркуты, он снабдил меня некоторой суммой (правда, небольшой), что облегчило мне поездку к маме.
   Мог он теперь и прикупать продукты в ларьке к своему скудному лагерному рациону.
  
   <IX-12>. ТРЕВОГА НАСЧЁТ БОЛЕЗНИ.
  
   Цистоскопия.
   Карцер насчёт продуктов.
   Карцер из-за Чуба.
   Травля.
   Столкновение с Дан<илен?>ко.
   Свидание с Фел<иксом>. Как Чуб его
   <и>спортил.
   Провокация Виноградова. Два нач<альни>ка
   меня предупреждают.
   Я подаю заявл<ение> об уходе из бухгалтерии.
   Долго не пускали в ППЧ. - Наконец...
  
   Как уже неоднократно упоминалось. отец в 1944 году перенёс тяжелейшую операцию на мочевом пузыре. Опухоль, как объяснил тогда оперировавший его проф. Л. И. Дунаевский, была на грани перерождения в злокачественную. Отец имел основания опасаться рецидива болезни или даже метастазов. И, хотя не был слишком мнителен, стал всё же добиваться медицинской проверки. В 1953 или начале 1954-го ему провели специальное обследование - цистоскопию мочевого пузыря. В Воркуте такой аппарат был. Результат проверки оказался благоприятным: ни опухолей, ни метастазов не обнаружили.
   О карцере. "Образцовый" зэк, отец старался по возможности выполнять все предписания лагерного распорядка. Но святым быть невозможно. Где-то в неположенном месте у него обнаружили продукты из посылки - и посадили в карцер.
   Официально карцер назывался БУР ("барак усиленного режима"). Но ведь лагерь-то сам по себе был особый, усиленного режима... Стало быть, в карцере режим должен был установиться ещё более строгий. Он заключался в выдерживании человека на голодно-холодной "диете" в течение нескольких суток. Или, в лучшем случае, часов. Длительное пребывание в карцере могло окончиться трагически. "Карцер из-за Чуба" был вызван тем, что отец после отбоя замешкался на территории лагпункта, не нырнул вовремя в свой барак и натолкнулся на старшину надзирателей Щербатюка по прозвищу Чуб, внушительного амбала, который и посадил нарушителя режима в БУР. Замёрзнув там, дважды узник стал колотить в дверь. Его выпустили: уж слишком удивительно повёл он себя при своём смирном характере и уж слишком непомерным было наказание в сравнении с пустяковым нарушением.
   Возможно, что следующие пункты ("Травля", "Столкновение..." (с Даниленко? Данильченко? Данько? Данченко?) - это повторы упоминавшихся выше конфликтов в бухгалтерии. Об этих событиях он мне рассказывал во время свидания как о недавних.
   Несколько подробностей о нашем свидании. Поскольку я (правда, уже после женитьбы) не был ещё обременён ни детьми, ни прочими бытовыми обстоятельствами, то когда отец написал, что теперь разрешили свидания зэков с родственниками, я после получения институтского диплома выехал в Москву, где с помощью тёти Гиты, маминой сестры, собрал передачу. Затем, сев на Ярославском вокзале в общий вагон поезда Москва - Воркута, трое суток ехал до конечной станции, ночуя на третьей (багажной) полке.
   На вокзале, втиснувшись в единственный городской автобус, оглашаемый криками еврейки-кондукторши, которую большинство пассажиров запросто именовало Сарочкой, доехал до центра, легко нашёл гостиницу "Север", получил койку в четырёхместном номере и, переночевав там под прямыми лучами беспощадно яркого ночного полярного солнца, рано утром пошёл пешком на 40-ю шахту, предварительно разузнав дорогу. Пропуск оформил очень быстро, отыскав в казарме надзирателей приземистого капитана Лисицу - одного из старших лиц в начальстве лагпункта (его фамилию мне назвали на вахте - лагерном КПП).
   И вот уже я снова у вахты.. Здоровенный детина со старшинскими погонами на плечах и пышным чубом, торчащим из-под форменной фуражки (это как раз и был тот самый "Чуб" - старшина Щербатюк, исполнявший обязанности уехавшего в отпуск начальника режима), вводит меня в комнатушку и предлагает положить на стол мешок с привезённой передачей. В это время в дверях проходной, с внутренней, лагерной, стороны вижу фигуру отца, взволнованные, брызжущие радостью глаза (кто-то ему уже сказал о моём прибытии), мы бросаемся друг другу навстречу, но старшина у меня на глазах грубо отталкивает папу:
   - Куда, куда? Подождите!
   А меня подводит к моему грузу:
   - Ну ка, что у вас там? Покажите!
   Просмотрев довольно быстро привезённые мною продукты и не обнаружив ничего предосудительного, идёт к двери, открывает её, зовёт отца:
   - Заходите!
   Быстрой походкой входит папа, обнимает меня. Щербатюк нас покидает. А папа сквозь нахлынувшие слёзы, перехватившие ему дыхание, спрашивает сдавленным голосом:
   - Он тебе делал ш м о н?
   - Делал - что? - переспрашиваю я. Это незнакомое слово мне пришлось услышать впервые в жизни. Тут же получаю объяснение: шмон - значит обыск. Несмотря на волнение, отмечаю про себя поразительную деталь: папа, раньше пуристически щепетильный в словоупотреблении, пользуется блатным жаргоном...
   В дальнейшем он ещё много слов употребит из тюремной лексики, и даже не без некоторой лихости. Удивительное дело: в экстраординарной обстановке - например, армейской или тюремно-лагерной - люди находят болезненное удовлетворение в "комплексе ветерана", щеголяют своей осведомлённостью в здешнем быте, "бывалостью", которой (как они и сами понимают) уж лучше бы и вовсе не было...
   Папа показывает мне коридор, ведущий из этой общей комнатки в специально пристроенный к вахте "дом свиданий: с одной стороны коридора - окна с видом на территорию лагпункта, а с другой - двери в комнаты.
   - По правилам мы могли бы с тобой получить комнату, - говорит он мне. - Но, сынок, я думаю, что нам и здесь будет хорошо, а в комнате пусть поместятся те, к кому приехали жёны. Как ты считаешь?
   Я соглашаюсь вполне с моим деликатным, интеллигентным, всегда готовым к самоограничению отцом, я горжусь им и думаю о том, что горжусь недаром.
   До чего же болезненно отнёсся он к тому, что Чуб постарался при мне его унизить. Отец переживал не за себя. Он понимал, что такое обращение с ним заносчивого вертухая мне будет больно увидеть. Да, мне было больно. Однако на самом деле старшина лишь расписался в собственном хамстве. Но папа решил, что старшина "спортил" нам свидание (этот глагол он написал "по-харьковски", как привык произносить).
   И вот мы сидим рядом, друг против друга, и говорим, говорим... По предложению отца я сходил в город за вещами, выписался из гостиницы и остальные три ночи спал здесь же, в комнатке у вахты, на столе. который отец заботливо выстилал матрасиком, приносимым из барака. Сам он, конечно, ночевал там, на своём месте, на нарах. От работы его, как и полагалось, на время свидания освободили. Из столовой он мне даже приносил что-то съестное...
   Однажды во время беседы зашёл приземистый, вкрадчивый, с хитрым простым лицом капитан Лисица. Как положено зэку, отец поднялся со стула при появлении начальника, но тот милостиво замахал руками:
   - Сидите, сидите...
   ("Боже мой! - подумалось мне. - Какая несправедливость! Перед ничтожеством должен становиться навытяжку благородный, высокообразованный, высоконравственный человек!)
   Четыре с лишним дня почти без перерыва длился его рассказ о том, что пришлось перенести со времени ареста. А я рассказывал ему о нашей жизни. На пятый день прощаемся. Можно было ещё остаться, но мне надо спешить к маме, и отец торопит меня. Содержание наших бесед ( за вычетом того, что, увы, не сохранила память) - перед вами.
   Сдаю вертухаям пропуск и выхожу на волю. А папа остаётся за колючей проволокой. Стоим друг перед другом, разделённые только ею, и он улыбается мне глазами, полными слёз. Впервые в жизни вижу, как плачет мой отец. Низкое, но жаркое северное солнце беспощадно, безжалостно сияет над нами, я ухожу через тундру в город. Надо мною роем танцует мошкара, сопровождая меня, как подконвойного ей зэка. А из памяти не выходит - и уже никогда не выйдет до конца моих дней - эта высокая худая фигура в чёрной лагерной спецовке, в нелепо коротких брючках, этот короткий ёжик недавно отросших седоватых волос, эти полные слёз глаза, добрая, несчастная улыбка.
   "Виноградов". Кто он такой и в чём состояла провокация - не знаю. Через несколько дней меня ждёт совпадение: в мамином "Дубравлаге" познакомлюсь с начальником её лагпункта - тоже Виноградовым...Побывав у мамы, с большим трудом реализовав своё право на свидание с нею (у неё было душевное расстройство, а требования начальство к ней предъявляло как к здоровому человеку), я не нашёл возможным скрыть от отца то, что увидел там, и он, получив моё письмо, стал хлопотать за жену через Главное управление лагерей - вот это самый пресловутый ГУЛаг, давший имя всему сталинскому лагерному миру. Может быть, эти хлопоты и стоили отцу каких-то "предупреждений" со стороны двух начальников? Но скорее всего, Виноградов имел отношение к его работе в бухгалтерии, так как сразу же после комментируемой фразы о предупреждениях следует сообщение о попытке уйти из бухгалтерии, в которой выпускник Института Красной Профессуры, квалифицированный преподаватель политической экономии и опытный специалист по экономике проектного дела работал с ч е т о в о д о м. Кроме развернувшейся против него травли, его не могла не тяготить и сама работа - уж слишком примитивная для него. Отцу хотелось попасть в планово-производственную часть лагеря. Долго его туда не брали. Но. наконец, вопрос решился положительно.
  
   <IX-13>. РАБОТА В ППЧ:
   ноябрь <19>54 - апрель <19>55 г.
   В ППЧ много легче: режим дня - на
   воздухе, на шахте, распределение
   времени (свободное), но в штат не
   вводят. Самодур нач<альни>к.
   Привет от Зямы.
   Левин о Р. Гофштейн.
  
   В ППЧ он стал работать не то нормировщиком, не то технарядчиком, в виду чего и бывал много на объектах.
   Из трёх упоминаемых здесь имён могу уверенно прокомментировать лишь одно: Зяма - это брат папиного друга Ефимчика (Ефимова-Фрайберга). Гофштейны - семья, с которой родители поменяли нашу ленинградскую квартиру на их харьковскую. Но, может быть, речь об их однофамилице.
  
   <Х>, КАК МЕНЯ СПЛАВИЛИ НА ЭТАП".
  
   Этап был одним из самых жутких испытаний в жизни узника ГУЛага. Набитые до отказа "столыпины", муки холода и жары, голода и жажды. смрада и духоты, ощущение полного одиночества в безумной, немыслимой человеческой тесноте, вынужденное пребывание среди шакалов уголовников, иногда - изнурительные пешие переходы ("Владимирка" работала и в эту эпоху) - одно предчувствие всего этого ужаса нагоняло на заключённого дикую тоску и страх. "Сплавляли" на этап иногда из мести, иногда просто потому, что под руку подвернулся, порой - чтобы выполнить разнарядку, "спущенную" начальством. Очень часто судьба, быть или не быть тебе включённым в очередной список этапируемых, зависела от "своих" зэков - "придурков", сидевших в лагерных конторах и помогавших "гражданам начальникам".
   Один этап в жизни каждого зэка неизбежен: после вынесения приговора ему предстоит ехать из тюрьмы в лагерь. Уже после такого путешествия в душе поселяется стойкий и постоянный испуг перед возможным повторением подобной дороги. Маме пришлось-таки ещё в начале срока испытать его ещё: из воркутинского "Речлага" её перевели в мордовский "Дубравлаг" - возле станции Потьма. Но папа удержался в Воркуте на все лагерные годы, которые были ему отмеряны судьбой. О том, что написано выше, он мне и рассказал. Как видно, уже после нашего свидания его хотели этапировать, уже включили в список, но в результате он остался в Воркуте, только был переведён в другой лагпункт. В апреле 1955 его пребывание на 40-й закончилось, и началась жизнь и работа на ОЛПе 32-й шахты.
   Дальнейшие несколько пунктов его плана предполагали обобщённый очерк некоторых сторон лагерной экономики, "культуры", быта и нравов.

<ХI>. ЛАГЕРНАЯ ЖИЗНЬ

   Экономика (до <19>53 г.). Что было
   в <19>45 - <19>48 гг.
   Замкнутое хозяйство. Пайка - святое дело.
   Блат в столовой и кухне. Питание придурков
   и блатных.
   Ларёк: принуд<ительный> ассортим<ент> -
   талоны.
   Лицевые счета и переводы. Деньги
   наличные (?!) Шмоны.
   Обмен и торговля продуктами с рук.
   Посылки и комбинации с ними.
   Лагерные цены на продукты и вещи.
   Покупка вещей у новичков.
  
   Как специалист отец испытывал острый интерес к тому экономическому монстру, который представляла собой лагерная система и лагерное хозяйство. Особенно до 1953 - до "оттепельных" послаблений и реформ. И даже того раньше: до введения денежной оплаты труда заключённых. Многое в намётках папиных воспоминаний перекликается с Солженицыным - читатель, однако, должен иметь в виду, что они составлялись задолго до появления его уникального "художественного исследования"..
   Использование рабского труда в советских лагерях в течение долгих лет возмущало весь цивилизованный мир. Люди старшего поколения помнят, что после войны в магазинах образовались запасы крабовых консервов, название которых неосведомлённое большинство читало по-русски: "Снатка", тогда как это было английское " chatka, т. е. "чатка" (усечённое "Камчатка") - английское название крабов! Эти коробки шли на экспорт, но мировое сообщество отказалось от покупки, так как считало (и, скорее всего, не без оснований), что на консервных заводах применяется труд заключённых.
   Поскольку денег з/к не зарабатывал, то единственным источником существования был лагерный паёк, или - "пайка". Отсюда - повсеместно бытовавшая в лагерях пословица: "Пайка - святое дело". Ради обеспечения этого "прожиточного минимума" членам своих коллективов бригадиры шли на приписки и другие хитрости, которые, накапливаясь, приводили к хозяйственной неразберихе, неизбежным и нескончаемым списаниям, необходимости дотаций "сверху" - короче, к массовому шитью национальной русской одежды: "Тришкина кафтана". С другой же стороны, сосредоточенная в руках начальства, от зэка-бригадира до лагерного "генералитета", колоссальная власть давала в руки этой камарильи возможность управлять зэками, держать в руках их несчастную судьбу по принципу: за строптивость лишу пайка, за угодливость получишь награду...
   Отец с увлечением рассказывал о замкнутом хозяйстве лагеря: товарооборот совершался там внутри одного и того же лагпункта. Предприимчивые люди, умельцы, делали "на продажу" тапочки из тряпья и каких-то отходов. Товар находил сбыт внутри лагпункта. Но наличные деньги заключённым иметь было запрещено. В качестве расчётного эквивалента использовались взаимные услуги. Зэки ("зыки"), работавшие в столовой, на кухне, могли, как уже говорилось, за счёт других подлить добавки за изготовленную вещь или за какой-то продукт из посылки. А имеющие власть и влияние за "блатовые" подношения отплачивали предоставлением "придурочных" должностей.
   "Придурками", как теперь широко известно, во всём ГУЛаге называли зэков, работавших не на "общих" работах, а на должностях, главным образом, конторских или же в обслуживании - например, медицинском, то есть, с точки зрения большинства заключённых, на "тёплых местечках" - в том числе и на складах. Зачастую такие должности были не просто удобными, но и хлебными, так как давали возможность торговать различными благами. Или, наоборот, шантажировать угрозой неприятностей и таким способом что-либо вымогать...
   Скажем, от какой-то конторской пешки зависит - сплавить вас на этап или же не сплавить, и вы, если располагаете какой-либо возможностью откупиться, конечно, пойдёте на это. Может быть, вы сами занимаете какую-то "придурочную" должность, или получаете посылки, или шьёте тапочки, - да вы в лепёшку расшибётесь, лишь бы вас не включили в роковой список.
   Таким образом, над рядовым трудящимся зэком, "не умеющим и не желающим подмазать" (как писал о себе отец), громоздилась свора своих же "братьев" - грабителей, усиленно помогавших узурпатору всех времён и народов в уничтожении самых честных, самых преданных стране - и уже поэтому самых неприспособленных.
   Селекция, таким образом, и тут содействовала, если не процветанию, то, по крайней мере, выживанию прохиндеев. Поэтому скудная пайка для людей, не умеющих жить, становилась ещё скуднее, и они переходили в разряд доходяг, подъедал, собирателей объедков. Отец не стал таким, может быть, лишь благодаря тому, что по прихоти судьбы довольно рано сделался "придурком": попал в бухгалтерию. А, кроме того, всё же ему, хотя и не слишком часто, но систематически высылались посылки, в чём особенно велика роль моих тёток: папиной сестры Сони (и мужа её - Ёни Злотоябко), собиравших для этого деньги и пересылавших их для этой цели маминой сестре Гите, которая, добавив из своего скудного бюджета, посылки отправляла. Иногда это делали и мы - дети, на деньги отчасти свои, отчасти Сазоновых и других родственников.
   Ёня и Соня не могли сами отправлять посылки, потому что опасались скомпрометировать этим своего сына Милю, служившего в армии в Москве на очень секретной работе (связанной, как потом оказалось, с производством ракетной и космической техники).
   Неоднократно приходилось отправлять посылки мне. Но, думаю, мы с сестрой не слишком ясно понимали, какое огромное, поистине спасительное значение имеют они в жизни наших родителей. Можно было посылать и деньги, их зачисляли на лицевой счёт адресата, которым он мог пользоваться, приобретая в лагерном ларьке то, что там имелось. Как и во всей советской, обильной дефицитом, торговле, в ларьках сбывался принудительный ассортимент: хочешь купить нужное - покупай заодно ненужное! Для пользования ларьком выдавались специальные талоны. Хождение наличных денег запрещалось. Но неисповедимыми путями они всё же проникали в зону. Поскольку денежная масса была здесь крайне ограниченна и пользование ею преследовалось, то курс рубля внутри лагеря фантастически завышался. Три рубля (рассказывал мне отец) в лагере означали целое состояние. Из-за такого причудливого масштаба цен лагерный рубль был поистине неразменным! Отца как специалиста, прекрасно разбиравшегося в теории товарно-денежного обращения, этот феномен весьма занимал.
   Конечно, содержимое посылок тоже становилось предметом обмена. Если бы мы это понимали, то не делали бы, верно, досадных промахов при комплектовании посылок. Помню, однажды я послал отцу огромную - в несколько килограммов - банку сгущённого молока. Она создала ему массу неудобств и хлопот: хранить - негде, реализовывать по частям - затруднительно, съесть в один-два приёма - невозможно... Снисходительно улыбаясь по поводу моей неопытности, папа мне об этом рассказал на свидании. Мне было не то что стыдно, но очень конфузно...
   Зато удачей нашей оказался шоколад, который мне удалось, благодаря знакомой, покупать в слитках у одной воровки, таскавшей его с кондитерской фабрики. Пусть простится мне этот грех: я так и не попробовал ни крошки этой удешевлённой драгоценности.
   Фантастичные, как уже было отмечено, внутрилагерные цены складывались под воздействием сугубо местных условий. "Товарную массу" пополняли своими вещами новенькие, из неосведомлённости которых старались извлечь свою выгоду наиболее предприимчивые и бессовестные из зэков-"ветеранов". Вспомним, как приставал к нашему отцу в первые лагерные дни нахал-бригадир, уговаривая продать (и, конечно же, втридёшева) сапоги: "Зачем они вам - вы же их всё равно носить не будете..."
  

<XII> ПОЛИТИКА (до 1953 г.)

   Два лагеря и болото.
   Основные группировки и офиц<иальный> курс.
   Вопросы междунар<одной политики>. О
   войне.
   Вопросы внутренней политики.
  
   Водоразделом между противоположными политическими группами заключённых, как представлял мне дело отец, служило отношение к коммунизму, к революции и советской власти.
   Отец исповедовал правоверный марксистский классовый подход к общественным явлениям, и пребывание в лагере его в этом не изменило. Он считал себя незаслуженно, ошибочно репрессированным, но не подвергал сомнению право Советской власти на жестокие репрессии в отношении "подлинных врагов социализма".
   Подобный взгляд мне встречался не раз, но особенно запомнилось выступление писателя Ильи Владимировича Дубинского, летописца "червонного казачества", в прошлом соратника комкора Виталия Примакова. Дубинский отсидел в ГУЛаге 18 лет, после чего был реабилитирован. Я присутствовал на его встрече с "идеологическим активом", которому он рассказывал о своей новой книге: биографии репрессированного Сталиным командарма Ионы Якира. Читательница спросила у Дубинского, как он относится к Солженицыну (дело было вскоре после выхода в свет повести "Один день Ивана Денисовича", гонений на автора ещё не было, но уже прозвучало в печати недовольство его авторской позицией "абстрактного гуманизма").
   На вопрос об отношении к Солженицыну Дубинский, человек высокий и статный, за десятилетия тюрьмы и лагеря не утративший бравой воинской осанки, решительно ответил:
   - Отношусь к нему резко отрицательно! (Шум в зале). Объясню - почему! (Он повысил голос). Я, товарищи, просидел 18 лет. Но если бы мне приказали сейчас расправиться с истинными врагами Советской власти и коммунизма, то я бы (он поднял свою могучую полковничью писательскую руку и потряс ею в воздухе) - я бы вот этой собственной рукой их душил, и, поверьте, моя рука не дрогнула бы! Солженицын в "Иване Денисовиче" показал лейтенанта Волкового с плёткой, холодный карцер и прочие страсти. но ведь, дорогие товарищи, трагедия состояла не в этом, а в том, что всё это было направлено не только против врагов, но и честных бойцов. Вот этой разницы Солженицын не показал. Но если мы имеем дело с истинными врагами, так что же: прикажете их булочками кормить?!
  
   Я слушал этого бравого, несломленного испытаниями человека - и. грешным делом, думал: маленько ты, дядя, недосидел! Восемнадцати лет оказалось для тебя маловато!
   То, чего он не понял за почти два десятка лет, мне открылось благодаря одному эпизоду, описанному именно в солженицынской повести. Там рассказано, как провинился, угревшись и уснувши в тёплом местечке, работавший вместе с другими зэками на лютом морозе настоящий (а не придуманный следователем) шпион-молдаванин. Беднягу нашли, но пока искали, его ждала на лютом морозном ветру вся масса зэков. Они необыкновенно злы на него и радуются тому, что он наказан десятью сутками БУРа. Это смертный приговор, - нет, хуже! Потому что его ждёт смерть лютая, замедленная: после такого карцера ему уже не оправиться...
   Сын своего жестокого века, с детства проникнутый "классовым подходом", я был поражён тем, что мне безумно жаль этого несчастного. Почему? Ведь он настоящий шпион, поделом вору мука...
   И вдруг меня осенило: да ведь каков бы он ни был, а - человек! Он заслужил наказание. Но - человеческое, а не бесчеловечное!
   Именно тогда, а не после речей М. С. Горбачёва, постиг я идею приоритета общечеловеческого над классовым.
   Не знаю, посещали ли сомнения нашего отца, но в целом он был верным адептом "классовой идеи".
   Конечно, в лагере было немало истинных врагов Советской власти. Там уж законно или незаконно они сидели - это другой вопрос, но что враги принципиальные были - это факт. Среди них не только представители белого движения, контрреволюционеры старых времён, но и власовцы, бандеровцы, наконец, "просто" эсэсовцы и полицаи.
   На другом полюсе были коммунисты, мнимые (а иногда и истинные) участники различных оппозиций и люди, упрятанные "по ошибке" - в силу самодействия огромного карательного аппарата.
   Полюса эти враждовали между собой, дискутировали, но... вынуждены были вместе работать, зачастую - в одной бригаде, вместе спускались в шахту, вместе долбили котлованы. Отсюда - сложность отношений. Впрочем, как и всегда, между двумя группами существовало и "болото" - люди нечёткой позиции, "ни вашим, ни нашим".
   Вопросы международной политики коммен-тировались каждой группой по своему. В лагере была сильная "американская" партия; естественно, что немало было переживателей за Германию (преимущественно немцы!), некоторые откровенно ждали и хотели войны как избавления от неволи - если не для себя, то для своих народов (как они считали).
  

<XIII>. ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ В ЛАГЕРЕ

(лагерные группы и слои)".

   К этому одиноко стоящему разделу, никак не градуированному по темам, несомненное отношение имеет список, составленный отцом отдельно - на третьей странице обложки комментируемой тетради. Привожу его ниже:

"Лагерные типы

      -- Работяга.
      -- Придурок.
      -- Духарик.
      -- "Ребята, повидавшие Европу" (гастролёры по Европам).
      -- Стукач. Разговор на древнееврейском и других языках.
      -- Евангелист (сектант). Как меня хотели завербовать в божеств< енные> дела. Вракин. Жена разговаривает с богом. 50 г.: что-то будет: спасти страну, идти к Сталину.
      -- Меньшевик.
      -- "Обломок империи".
      -- "Власовский пропагандист".
      -- Работник советской и... гитлеровской печати.
      -- Агент гестапо.
      -- Нарядчик.
      -- Комендант.
      -- Лагерная аристократия: пожарные, парикмахеры, культорги.
      -- "Троцкисты". Л-ский - москвич (друг Никиты). Мов-ц.
      -- "Жертва" Берия Расин.
      -- Зам. нарком - мировой враль.
      -- Ученик Геббельса.
      -- Пан Бандера.
      -- Теоретики антисемитизма.
  
   По-видимому, будущие записки отец обдумывал ещё задолго до составления своих заметок, так как о лагерных типах много мне рассказывал при свидании. Да и вообще в своём плане он придерживается как раз той последовательности и тех тематических узлов, которые были характерны и для его тогдашнего пятидневного рассказа. Прокомментирую те позиции приведённого перечня, относительно которых сохранились в памяти хоть какие-то сведения.
   1."Работяга" самый массовый и самый несчастный разряд в лагерном "разделении труда" или, точнее, в иерархии зэков. Это люди, жившие работой - то есть, в принципе, тем же, чем жили до ареста - только, может быть, поменявшие сам характер занятий и, конечно же, статус. К ним принадлежит солженицынский Иван Денисович. Их-то больше всего и обдирали, на них-то и зиждилось относительное благополучие всех остальных, и в первую очередь - .
   2. "придурков", о которых см. выше.
   4. "Ребята, побывавшие в Европе" - это слегка изменённая строка из юношеской поэмы моей сестры: "Придут домой ровесники мои / - ребята, повидавшие Европу" (1944). По-видимому, так отец называл "перемещённых лиц", то ли отбракованных проверкой в советских фильтрационных лагерях, то ли изловленных советской контрразведкой на Западе.
   5. "Стукач" - фигура активная и зловещая. Доносительство поощрялось и насаждалось. Показывая мне на дневального, который прибирал комнату возле вахты в свежевыстроенном "доме свиданий", отец объяснил мне, что это, вне всяких сомнений, стукач: другого на такую работу, в такое место не поставят. Начальству надо знать, кто, как и с кем здесь общается, о чём ведутся разговоры. Когда "стукач" подходил к нам, отец немедленно переводил разговор на нейтральную бытовую тему. В записи к этому слову добавлено упоминание о каком-то случае, когда стукач втягивал его в разговор, демонстрируя своё знание языков, в том числе иврита ("древнееврейского"). Но, возможно, отец и ошибся: человек мог это делать просто из хвастовства или из желания самоутвердиться.
   6. "Сектантов", как и вообще "религиозников", в лагере было очень много, они зачастую вели себя весьма активно, стремясь завербовать новых адептов в свою конфессию, и кто-то из них попытался увлечь отца в "божественные дела".
   10 "Работник советской и...гитлеровской печати". Речь о каком-то журналисте, во время оккупации работавшем в коллаборационистской газете.
   11. "Агент гестапо". Да, были и такие. Отец довольно прилично владел немецким и для совершенствования в нём просил прислать ему двуязычный словарь, что мы и сделали. Как ни странно может показаться, большинство немцев не выказывало ему никакой неприязни как еврею. В отличие от "наших"...
   14. "Пожарные, парикмахеры и культорги" - всё это были должности не просто "придурочные", но действительно аристократические, так как давали своим обладателям массу разнообразных бытовых и блатовых привилегий. Нередко можно было наблюдать сочетание "должностей" - например, культорг-стукач... Или даже так: культорг - потому что стукач...
   15. "Троцкистов" отец взял в кавычки потому, что и сам числился в оных, фактически не будучи им. В лагерях было "троцкистов" в десятки раз больше, чем у Троцкого когда-либо насчитывалось сторонников. Один из них называл себя другом или сотрудником Н. С. Хрущёва.
   19. "Пан Бандера" - понятие, разумеется, собирательное. Речь, в основном, об ОУНовцах - бойцах или сторонниках организации украинских националистов. В лагере это были зачастую активные антисоветчики. По словам отца, у них, а также у некоторых других антисоветских групп в лагерях, имелась даже связь с заграницей, вплоть до получения инструкций и материальной помощи. Боюсь, что отец был в этом вопросе жертвой официальной пропаганды. Однако он не шутя утверждал, что во время воркутинского восстания зэков (перед его прибытием в лагерь) повстанцами руководили из-за рубежа.
   Надо признать. что власовцев и бандеровцев он считал заслуженно репрессированными - такому убеждению способствовал их звериный антисемитизм. Среди сидевших вместе с ним были и взятые по делу об убийстве Ярослава Галана - украинского публициста, написавшего, в частности, памфлет "Плюю на папу!". Не оправдывая убийц, хочу всё же отметить, что вряд ли такое название статьи может оставить равнодушным ревностных католиков или униатов, для которых римский папа - как никак, понтифик, лицо священное.
   20. "Теоретики антисемитизма" (в отличие от "практиков") в личных отношениях с евреями, как правило, вели себя вполне корректно, что не мешало им в словесной форме разрабатывать или исповедовать самые крайние доктрины, пропагандирующие сегрегацию, дискриминацию евреев и оправдывающие их уничтожение гитлеровцами.
  

>XIV<. "ВОЛЫНКИ"

   Этот раздел, как и несколько последующих, в плане воспоминаний не разработан подробно. Выше упоминалось, что самая большая волынка, переросшая в настоящее восстание. произошла в Воркуте где-то в 1950, ею управлял орган из авторитетных зэков, подавление происходило с помощью пулемётов и авиации, последовали расправы, казни.
   Из опубликованных недавно воспоминаний узнал, что крупная волынка (но не в Воркуте) была уже в послесталинское время - в 1953 и что это после неё были проведены первые существенные реформы лагерной системы.
   Из того, что отец рассказывал мне о волынках, наибольшее впечатление на меня произвела судьба его приятеля профессора философии Лейкина. Хотя я уже рассказал выше его историю, всё же напомню: во время волынки 1950-го он, будучи по убеждениям коммунистом, принципиально вышел на работу в шахту вопреки запрету лагерного комитета заключённых. Был сторонниками этого комитета жестоко избит. После чего при подавлении волынки ворвавшиеся в барак пьяные надзиратели ему ещё и добавили хорошенько...
  
  
  

<XV>. ЛАГЕРНОЕ ПРАВО

   "Право" сверху.
   "Право" в массе.
   Лагерные "суды"".
  
   Характерно, что оба "права" - и то, что сверху, от начальства и государства, и то, что "в массе", то есть "снизу", - самосудное "право" зэковской общины, отец заключает в кавычки, как и "суды", под которыми он имел в виду самосудные, линчевальные расправы в среде заключённых
  

<XVI>. НАЦИОНАЛЬHЫЙ ВОПРОС

   О том, какое место занимала эта проблема в лагерной жизни отца, уже достаточно сказано. Но его интересовала национальная проблема в более широком плане. Он был вомущён недоброжелательным отношением массы русских и - шире! - европейских заключённых (и их начальников) к нерусским, к азиатам, которых именовали "нерусскими чертями", "черножопыми" и т. д. В заметках неслучайно упомянута его дружба с казахом.
  

<XVII>. МАССА И НАЧАЛЬСТВО (надзор и пр.)

  
   О лагерном начальстве он говорил с отвращением и беспредельным удивлением. Он был поражён темнотой, невежеством. нравственной низостью этих людей. Рассказывал о повальном, гомерическом пьянстве и разврате. Привёл мне в пример сценку, свидетелем которой был: встречаются два лагерные туза, один из них - с женщиной. Другой тут же, указывая на неё, спрашивает у первого:
   - А это кто с тобой: жена или блядь?
  
   Как мой отец вынужден был вставать перед одним из них - капитаном Лисицей, я уже рассказал. С другим, старшиной Щербатюком ("Чубом"), мне довелось ехать обратно в одном поезде - правда. в разных вагонах (он направлялся в отпуск). Во внеслужебной обстановке грозный и хамовитый Чуб оказался обыкновенным мужиком, грубым, но не лишённым человеческих чувств. Поезд остановился где-то в непредвиденном месте: под колёса попала местная девочка. Многие пассажиры высыпали из вагонов. Тут-то я и увидел "Чуба", возвращавшегося с места, где случилось происшествие. в свой вагон. Он болезненно морщился, поёживался, крутил головой, словно пытаясь стряхнуть с себя впечатление от страшного зрелища раздавленного колёсами окровавленного тела. То есть вёл себя не как кровавый палач, которому ничего не стоило за пустяк швырнуть пожилого человека в ледяной карцер, а как вполне нормальный обыватель.
   Надзор в лагере был повседневный, ежесекундный. Кроме штатных надзирателей, этим занимались стукачи, в которые пытались вербовать практически каждого - и отца в том числе. Сложно было изворачиваться, чтобы не ступить на эту стезю, и это не всем удавалось.
  

<XVIII>. ПОБЕГИ

   В общих чертах помню рассказ отца на эту тему, изобиловавший яркими и страшными подробностями.
   Побеги, хотя и редко, но всё-таки случались. За всё время существования лагпункта не было известно ни об одном удавшемся побеге с его территории. Как правило, беглецов легко отлавливали в тундре - далеко ли там уйдёшь?! Ведь и спрятаться негде: ни лесинки, ни пригорочка. Летом - круглосуточный день, и каждая движущаяся точка на местности видна с самолёта или вертолёта (они уже были в то время). А зимой - вьюга, кромешная тьма, лютый мороз, волки, - ну, куда бежать?
   И всё-таки с отчаяния такие попытки предпринимались. Пойманного в обязательном порядке привозили именно туда, откуда он пытался бежать, здесь и судили (как правило, приговаривали к смертной казни), здесь и расстреливали. Если же убивали раньше (например, при подлинной или мнимой - кто там разберёт, какая она была! - попытке сопротивления), то привозили в тот же лагерь труп погибшего.
   Убит ли, расстрелян ли, но тело бросали на несколько дней посреди лагпункта - и никто не имел права его убрать, пока начальство не распорядится.
   И был, по его словам, один лишь случай, когда бежавших найти не смогли. Но вряд ли, считал отец, это означало, что побег удался. Могли утонуть, могли быть съедены зверями...
  

<XIX>. "ЛАГЕРНОЕ ИСКУССТВО"

  
   Клуб.
   Матер<иальная> основа самодеятельности.
   Типы "деятелей".
   Библиотека. Полит<ическая> литература.
   Книжные посылки. Журналы. Газеты.
   Книжный фонд у отд<ельных> лиц для
   обмена.
  
   Уже то, что отец заключает "деятелей" лагерной культуры в кавычки, подчёркивает его к ним отрицательное отношение. К тому же, как видно из предыдущего, они ("культорги") принадлежали к паразитической лагерной "аристократии".
   О том. какого рода типы возглавляли так называемую КВЧ ("культурно-воспитательную часть"), достаточно ярко расскажет следующий эпизод.
   Когда (после смерти Сталина) начались благие изменения в лагерной системе и разрешили посылать туда книги, папа попросил прислать ему его любимого "Кандида". Просьбу мы выполнили: вложили в посылку "Философские повести" Вольтера. После реабилитации папа привёз книгу домой, она и сейчас в нашей семейной библиотеке.
   Известно, что книги Вольтера в течение веков подвергались преследованиям, ауто-да-фе, различным гонениям и запретам. В СССР, естественно, эти запреты не действовали.
   Но лагерному надзирателю над культурой до этого дела не было. На титульном листе вольтеровского однотомника он начертал резолюцию:
   "Разрешаю. Начальник КВЧ (подпись)"
   Так в середине ХХ века начальник культурно-воспитательной части сталинского лагпункта изволил "разрешить" старика Вольтера. А ведь мог бы и запретить.
   *
   Этот сюжет я использовал для одного из своих "непридуманных рассказов", опубликовал в маленькой местной русскоязычной газете и хотел включить в редактируемый мною альманах. Но один из членов редколлегии выдвинул решительные возражения. Он провёл в каторжном сталинском лагере на Колыме 8 лет, потом ещё столько же и там же - в ссылке, и говорит, что за все эти годы не видел ни одного скверного, невежественного начальника культурно-воспитательной части. Он также возмущён, тем, что я назвал "моего" (то есть папиного) начальника КВЧ - "вертухаем": ведь так именуют в лагерях не начальников, а рядовых конвоиров...
   На меня подействовал авторитет коллеги. Он слывёт видным литературоведом, к тому же учился до войны в ИФЛИ, был арестован и осуждён в период окончания Литературного института Союза советских писателей в Москве и окончил его через двадцать лет после ареста. Это и в самом деле высокообразованный литератор, и в смысле эрудиции я, со своим калечным образованием в объёме вечернего отделения харьковского пединститута имени Сковороды, ему в подмётки не гожусь. Вняв голосу критика, я воздержался от включения рассказа в сборник.
   Но есть же у меня зачем-то голова на плечах, и она, помимо моего желания и несмотря на авторитеты оппонентов, думает - пусть небольшим, но собственным умом. По прошествии нескольких лет я так и не согласился с резонами литературного мэтра по двум пунктам. Во-первых, не могу принять и разделить мнение, что если - пусть даже каким-то чудом - все начальники КВЧ в Колымских лагерях достойны положительных характеристик, то таковы же они и по всей стране - и, в частности, на Воркуте. Кроме того, зная общие порядки ГУЛага, есть основание усомниться, что "культурно-воспитательная работа" представляла собой некий светлый оазис. Второе моё возражение (а, вернее, изумление) заключается в том, что я никак не могу понять: как мог профессиональный знаток теории литературы забыть или игнорировать элементарную вещь: многозначность слова? Разве не называют генералов и даже фельдмаршалов определённого типа "солдафонами"? И разве уважаемые полководцы не говорят о себе скромно: "Я - старый солдат"? Так почему же нельзя невежественного "гражданина начальника" назвать "вертухаем"? Ах, да: это ведь не он ввёл дурацкий порядок, дающий ему право "разрешить" или "запретить" Вольтера... Но именно об этом - мой рассказ!
   Зря я послушался знатока. Надо порой быть строптивее. И доверять больше себе, чем даже высоким авторитетам. Они тоже не безгрешны. Чернышевский бранил Лобачевского, но прав оказался великий математик, а не великий революционер-демократ...
  

<ХХ>. ЛАГЕРНАЯ ИНФОРМАЦИЯ ("параши")

   Парашенштрассе (Парашстрит).

Немецкие параши. Параши сверху и снизу.

   Обстановка, порождающая параши.
   Весенние надежды".
   "Параши" - общелагерное, всесоюзно употребляемое слово, вошедшее в блатной жаргон, всего вероятнее, из иврита: пэраш - толковать, комментировать. Знатоков древнееврейского языка было немало в уголовной среде ещё с XVIII - XIX веков. И не так из уголовников еврейского происхождения, как из бывших семинаристов и бурсаков. Ведь в духовных училищах, наряду с древнегреческим и латынью, изучался и древнееврейский... Вообще-то, парашей в тюрьме ещё называют бочку или ведро для нечистот, отхожее место, и употребление этого слова в переносном смысле метафорически обозначает понятие дурно пахнущей информации. Впрочем, что в этих этимологических предположениях можно считать первичным, а что - вторичным, это ещё вопрос, который мне разрешить не под силу...
   Главное то, что основная лагерная информация распространялась в виде "параш" - то есть слухов. Потому-то главная "магистраль" лагеря, от барака до столовой, - дорожка, где зэки ходили без конвоя и могли, таким образом, обмениваться новостями, - именовалась в шутку "Парашстрит" - на английский лад, или "Парашенштрассе" - на немецкий. "Немецкими" считались параши, исходящие от заключённых-немцев. Те всё же были более или менее регулярно связаны со своей родиной по сравнению с "нашими" и становились обладателями некоторых сведений. Это всё были "параши снизу", то есть исходящие от рядовых людей. Но бывали и "сверху": от начальства, и не обязательно официальные. Отдельные зэки работали в управлении лагеря или лагпункта на всяческих служебных должностях или были там уборщиками. Порой они слышали, а иногда и читали какие-то обрывки новостей, служебные документы, были невольными свидетелями разговоров начальства и увиденное, услышанное, прочитанное разносили "по секрету - всему свету" - а "всем светом" был для них собственный лагпункт. Парадоксально, однако факт: в каких-то вопросах жизни государства заключённые оказывались более осведомлёнными, чем их родные и друзья, оставшиеся на воле.
   Когда я приехал, отец накинулся на меня с расспросами, ожидая обнадёживающих сообщений о процессах, которые, с лёгкой руки Эренбурга, стали называть "оттепелью". Однако, хотя я и был "с воли", но оказался гораздо менее информированным, чем мой отец, - заключённый. Столкнувшись с этим, он сообщил мне кучу слухов, которые впоследствии большей частью подтвердились. В том числе рассказал удивительно точно о поездке "Никиты" (Н. С. Хрушёва) в Ленинград, о разоблачении фальсифицированного "ленинградского дела" и реабилитации казнённых руководителей ленинградской партийно-советской верхушки 40-х годов (Попков, Кузнецов, братья Вознесенские и др.). Конечно, под влиянием таких слухов рождались поистине весенние надежды!
  

<XXI>. ВЕСНА И ЛЕТО <19>53 ГОДА

   1.Как срывали номера, снимали замки и решётки.
   2.Второй этап: свидания, новое положение,
   воспит<ательная> работа, переписка и т. д.

   Именно от отца я узнал о постановлении ЦК КПСС по поводу перестройки в работе "исправительно-трудовых" учреждений МВД. Этим постановлением в особых (режимных) лагерях уничтожались особенно одиозные принципы режима, роднившие их с фашистскими концлагерями.
   Раньше у зэков особлага были нашиты на одежду и головной убор их личные номера: на шапке спереди, на телогрейке и спереди, и сзади, на брюках, на куртках... Не мелкие номерки, какие нашивают в прачечной, чтобы не перепутать бельё, а большие заплаты с огромными цифрами.
   Теперь пришёл приказ: номера спороть, решётки внутри лагеря с окон бараков содрать, бараки с вечера на ночь на замки снаружи не запирать. Для узников осуществление этого указания вылилось в целый праздник. Вскоре были разрешены свидания, которых раньше заключённым режимного лагеря не предоставляли вовсе. Спешно была сооружена при вахте небольшая пристройка, состоявшая из коридора и нескольких комнат. К мужьям стали приезжать жёны, к сыновьям - матери, к родителям - дети. Люди почувствовали себя людьми. Переписка, раньше ограниченная двумя письмами в год (по полгода человек не мог дать о себе знать своей семье, да и ему отдавали не все прибывшие письма) теперь приняла регулярный и практически неограниченный характер.
   Тогда же была усилена и "воспитательная работа": запрещено было грубо бранить заключённых, унижая их человеческое достоинство (особенно порицалась с этого момента политическая брань, ранее вошедшая в обыкновение: "антисоветчики!", "контры!", "фашисты!" и т. п.), были расширены штаты и материальные возможности культурно-воспитательных частей, чаще стали демонстрироваться кинофильмы и т. д.
  

<XXII>. ЛАГЕРЬ НА 32-Й

   Речь идёт о лагпункте при 32-й шахте Воркуты, где отец пробыл последний год вплоть до освобождения. Я там не был, подробностей не знаю. Но из позднейших рассказов мне известно, что здесь условия его жизни, бытовые, материальные и служебные, улучшились: он стал преподавать на курсах повышения квалификации, где занимались зэки. Познакомился со своим тёзкой Д. Правником. Вернувшись из армии, я даже один-два раза видел этого человека у родителей в гостях. Папа относился к нему с уважением, Правник не очень часто, но довольно регулярно проведывал отца, когда тот болел. В начале февраля 1958 папа умер от второго инсульта, пролежав без сознания два дня. Мы не сумели или забыли сообщить этому человеку о папиной смерти, и он буквально на другой день после похорон пришёл вновь его... проведать! Мама, встретив его у входа в квартиру, огорошила гостя сообщением, что "Давида Моисеевича нет, он умер, умер..." Не сумев войти в положение несчастной вдовы, Правник... обиделся и больше к нам не приходил!
   Я в это время работал редактором заводского радио на крупнейшем харьковском заводе и был по работе тесно связан с редакцией многотиражки и печатавшей её заводской типографией. Спустя какое-то время случайно узнал, что начальником этой типографии в конце 40-х - начале 50-х был тот самый Правник. Вроде бы, он рассказал анекдот о Сталине или допустил ещё какую-то политическую вольность, и его, будто бы, арестовали по доносу. который настрочил начальник одного из отделов (тоже еврей)...
   Здесь, на 32-й, отца посетила мама. Её в начале 1955 года, после неоднократных наших и отца обращений в правительство и прокуратуру, а также к отдельным влиятельным лицам, освободили по амнистии. Десятилетний срок, по представлению Генпрокуратуры СССР, был ей заменён на пятилетний - специально для того, чтобы освободить по Закону об амнистии от 1953 (эту амнистию в народе называли то "ворошиловской", то "бериевской"). Амнистировались почти исключительно уголовники, а из осуждённых по 58-й статье - лишь те, чей срок не превышал пяти лет. Таких было совсем мало: по этой статье начиная с конца 40-х меньше десяти лет не давали. Но теперь, когда постепенно, но неуклонно стали лагеря "разгружать", мамино "дело" пересмотрели. И "десятку", которую она получила, с точки зрения юридической, буквально ни за что, заменили "пятёркой", - тоже фактически ни за что. Это был благовидный способ освободить без оправдания, без реабилитации.
   Вернувшись в Харьков, мама принялась за активные хлопоты об освобождении мужа, о его и о своей реабилитации. Но дело вначале шло с великим скрипом. Непогрешимое государство отказывалось признавать свои грехи. Пока что мама решила съездить к отцу повидаться - и в сентябре 1955 поездка состоялась. К этому времени отец был уже расконвоирован, свободно ходил по Воркуте. Они зашли в фотографию, сфотографировались, - это их последний совместный снимок. (Он воспроизведен в моей книге о Б. Чичибабине с текстовкой, которая ошибочно относит снимок ко времени возвращения отца из лагеря. Нет, редактор книги - мой племянник Е.Е. Захаров ошибся: на фотографии запечатлён зэк - правда, расконвоированный. А мама, хотя и на свободе, но ещё не реабилитирована...)
   Отцу оставалось томиться в неволе ещё долгих семь месяцев.
  

<XXIII>. "ЧЕРНИЛЬНАЯ БОРЬБА" (ЗАЯВЛЕНИЯ)

   Заявление из тюрьмы (1951 г.)
   1-е заявление в августе (1952 г. - после 2 лет).
   2-е - май 1954.
   Телеграмма Марлены (весна 1954 г.)
   Мистификация Гиты.
   3-е заявление - ноябрь 1954 г.
   Ряд заявлений о Бум<оч>ке.
   Заявление о разрешении жить за зоной.
   Освобождение Бумочки. Новые надежды.
   Отказ летом 1955 г.
   Новое заявление. Новые отказы.
  
   Заявления в прокуратуру с просьбой о пересмотре дела можно было писать через определённые промежутки времени. Так, первое (впрочем, оно было адресовано, как мы видели, не прокуратуре, а непосредственно "особому совещанию" при министре госбезопасности СССР) отец отослал сразу по завершении "следствия". Оно не возымело ровным счётом никакого действия. Второе (но из адресованных в прокуратуру - первое) было направлено через два года после ареста, следующее - ещё через почти два года... В наступивший период либерализации режима частота обращений в "органы законности и правопорядка" стала допускаться иная - большая. Но результат ещё долго оставался прежним: на все вопли о помощи следовал ответ сколь равнодушный, столь же и лживый: "Вы осуждены правильно, оснований для пересмотра Вашего дела нет",
   Мы, родственники, могли писать свои ходатайства без счёта, но результат всегда был тот же. Обращались и на имя Сталина, и к Берии, ездил я в приёмную Верховного Совета СССР, ходил на приём к депутату Верховного Совета - рабочему тракторного завода Трофименко (пустое место! а к нему еще и приставлен консультант-юрист - и тоже пустое место! да ещё и "бундючное, пыхатое", т. е., в переводе с украинского, надутое, напыщенное...), был несколько раз в Прокуратуре Союза... Но пока партия и правительство не указали своим "органам" на необходимость иметь совесть и соблюдать законность (будто сами всё это имели!) , они о том и не думали... После ХХ съезда партии всё переменилось, да и то не сразу.
   Черновик своего заявления 1952 года отец сумел передать нам, детям. Это произошло зимой 1952 - 1953. На ул. Лермонтовскую, гле я жил в маленькой комнатке огромной коммунальной квартиры, пришёл человек с простым курносым лицом, одетый в бело-жёлтую овчинную дублёнку (в то время, как уже говорилось, эта одежда ещё не была оприходована модниками и считалась простонародной, дворницкой).
   - Вы Рахлин? Я к вам от вашего отца, - сказал он. Не расспрашивая, я ввёл его в нашу комнатку, и он не раздеваясь отдал мне сложенные вдвое несколько густо исписанных листков бумаги без какого-либо отдельного письма.
   Не знаю ни имени, ни фамилии этого человека (его путь лежал из Харькова куда-то, кажется, в Западную Украину), но до сих пор благодарен ему за смелость: освободившись из неволи, он нашёл в себе решимость и человеческое чувство сострадания к другим людям. Не каждый в то время решился бы на такое. Ведь могли приписать что угодно - и снова посадить.
   Письмо - жалоба отца - содержало в себе подробное описание методов "следствия", попыток обвинить его в антисоветской деятельности, да ещё и якобы на протяжении всей жизни. Говорилось о том, как обвинение было переквалифицировано, и таким образом отпали все вменяемые ему преступления, кроме "троцкизма" 1923 года, и получилось, что он осуждён за участие в партийной дискуссии тридцатилетней давности. Названы были и фамилии обоих следователей.
   Немедленно я переписал заявление в третьем лице и послал от своего имени в Прокуратуру СССР, сознательно обнаружив тем самым, что мне стал известен ход "следствия" и формулировка обвинений. Эта неосторожность не возымела отрицательного действия, так как времена круто переменились: умер Сталин, отпустили безвинных врачей и т. д. Впрочем, наша очередь на справедливость ещё не подошла - я, как и прежде, получил трафаретный отказ.
   Уже говорилось, что, побывав у мамы, я не счёл возможным скрывать от отца её состояние и условия содержания в лагере. Он принялся писать жалобы в ГУЛаг и в Прокуратуру, мы ещё раз написали академику М. Б. Митину - философскому "вельможе в случае", который на ниве своей почтенной науки был сталинским псом для растерзания неугодных, помогал "академику" Лысенко крушить академика Вавилова и т. д. - между тем, наша мама в своём родном городе Житомире дала ему некогда путёвку в большевистскую жизнь, предоставив ему рекомендацию в комсомол и партию! Зная об этом, мы "академика" уже тревожили, но он-то не тревожился. вот в чём загвоздка! А теперь ветры переменились, и академический флюгер вдруг сработал в благом направлении: как депутат Верховного Совета СССР Митин написал ходатайство - и оно возымело действие: маме заменили 10 лет на 5 - и освободили по амнистии!
   ...С паршивого "академика" хоть шерсти клок!..
   Мама, вспоминая его, говорила, что он в молодости был похож на "ешиве-бухор'а", т. е. "ешиботника"..
   ... "...Он прошёл путь от ешиботника до сталинского академии!" Как его хозяин - от семипнариста до имперского сатрапа.
  
   Несколько раньше, обнадёженные имевшимися уже фактами реабилитации подобных узников, мы в письмах стали выражать чрезмерные надежды, а отец истолковывал это как предвестие скорого освобождения! Да и как было ему истолковать иначе такие слова в телеграмме моей сестры: "Надеюсь на скорую встречу"! Что-то в этом роде написала и Гита...
   Эти переходы от надежд к отчаянию сильно измотали его. А напоследок случилась уж совсем нелепая, но такая "наша", отечественная, история!
   23 марта отец был реабилитирован Президиумом Харьковского областного суда. В прокуратуре области или в аппарате этого суда маме сказали, что немедленно вышлют в Воркуту спецпочтой документ, на основании которого он будет немедленно освобождён. Мать поздравила мужа телеграммой, разослала поздравительные телеграммы всей родне (в том числе и мне в армию), друзьям, последовали ответные ликующие телеграммы-поздравления. в том числе и самому освобождаемому узнику...
   Но неделя шла за неделей, а документ о реабилитации в лагерь, где находился отец, всё не поступал. Последовал новый обмен телеграммами, мама отправилась опять в суд и прокуратуру - там её заверили: всё в порядке, бумага выслана, ждите!
   Но там, на месте, её всё не было и не было. От папы пришла отчаянная телеграмма: точно зная, что реабилитирован, он продолжал оставаться на положении заключённого! Мама опять поехала в канцелярию облсуда, или прокуратуры, или облуправления МВД, и там, наконец, узнала, что "девочка", которая сидит на пересылке спецпочты, ЗАБЫЛА отправить документ!
   Только 28 апреля - более чем через месяц после реабилитации - отец был, наконец, освобождён. То есть больше месяца он сидел в лагере уже не как оболганный, а как ОПРАВДАННЫЙ!
   Ну в какой ещё солнечной стране такое возможно?!
  
   Заметки отца исчерпаны, а с ними и мой комментарий. Прошу прощения у читателей за его неполноту или, напротив, . излишние длинноты и невольные повторы. К сожалению, у меня не хватило ума записать всё по свежим следам. Многое забыто.
   Но пусть и то, что сохранилось, послужит делу создания истинной истории неслыханных в мире расправ. Только возможность полного знания всей этой истории способна, по моему глубокому убеждению, предохранить мир от рецидивов подобной беды.
   В своих комментариях я позволил себе и критические выпады против поколения отцов. Дети всегда судьи своим родителям, даже если не отдают в этом себе отчёта. Пусть и нас строго судит поколение наших детей - и суд этот будет тем мягче, чем меньше останется иллюзий в отношении прошлого. Если я сужу своих дорогих родителей, то с любовью и болью.
  

К о н е ц

Приложения

1.Феликс Рахлин

Из юношеского дневника 1950 - 1958 гг.

Несколько вводных слов

   Примерно за год перед арестом родителей я начал вести дневник. Как и у миллионов юношей моего возраста, живших в разные времена, главной целью автора было при этом вслушиваться и вглядываться в свои молодые чувства, а главной темой была моя первая любовь, которую родители мои называли "корью". "Хорошие, милые были! Тот облик во мне не угас. Мы все в эти годы любили, но мало любили нас..." ( С. Есенин). (Мне хочется рассказать, что сегодня, 24. 7 2006, когда я, готовя книгу к изданию, перечитываю эти страницы, Нина Моисеевна Дмитренко (в девичестве Меламед) продолжает оставаться близким другом нашей семьи. Живёт, как и мы, в Израиле. А в детстве она одна из тех немногих, кому удалось пережить на оккупированной немцами территории еврейскую Катастрофу. Сегодня Нина с внуками вынуждена жить в эвакуации - в Беэр-Шеве: Хайфу (место постоянного жительства их семьи) люто обстреливает из русских "катюш" коварный враг. Вот - жизнь! - Ф. Р.) Комментировать какие бы то ни было политические события у меня намерения не было. Тем более, что примерно тогда я слышал от родителей историю о том, как некий тихий, мирный человек. живя одиноко и незаметно, вёл для себя откровенный дневник. Совершенно случайно кто-то посторонний туда заглянул, увидел политически предосудительные оценки и рассуждения, настрочил донос - и бедняге дали внушительный срок за "изготовление антисоветской литературы". - Дурак! - говорили между собой мои родители. - В конце концов, никто не запрещал ему думать всё, что хочет, но зачем было записывать?!
   Когда грянула беда, я испытал острое чувство необходимости запечатлеть главное, что меня теперь беспокоило. Надо, однако, чётко понимать, что я имел в виду и совсем непрошенных читателей особого рода, которые могли нагрянуть в любой момент, и потому в какой-то мере адресовался и к ним. Но некоторые оценки, предположения, рассуждения действии-тельно отражают моё тогдашнее понимание (или, точнее, непонимание) событий. Сохранившиеся выписки (сделанные заранее именно для этой книги, а весь дневник я уничтожил перед отъездом из страны) в целом отражают личность советского юнца со многими его страхами, предрассудками и заблуждениями. Тем не менее - а может быть, именно благодаря этому - они дополнят мой комментарий к заметкам отца.

* * *

1950

12 августа.

  
   8 августа в 2 ч. дня арестованы мама и отец. Очевидно, их скомпрометировало то, что они переписывались с Ефимовым, а во-вторых - что посадили Абрама. Кроме того, былое исключение из партии.
   Страшно тяжело. Тяжело в связи с тем, что неизвестно, что с ними будет дальше, что мучит беспокойство за их здоровье и моральное состояние, что мама ушла по вызову к управляющему, не одевшись хорошенько, и сейчас она в тюрьме в лёгком платье и в тапочках, что она. очевидно, ничего не знает о папе и о том, что с нами.
   Папу забрали с работы четверо в штатском и привели сюда. Был пятичасовый обыск. В связи с тем. что, к сожалению, папина экономическая библиотека наполовину сохранилась во время войны на балконе на старой квартире, у папы было много книг дореволюционных и первых пятилетий революции издания. Он не придавал значения тому, что там есть книги, которые сейчас не только устарели, но и прямо компрометируют их владельца - очевидно, не придавал значения этому он по той причине, что ему было жаль разорить библиотеку, которую он долго собирал. Я уверен, что он хранил эти книги просто по привычке книжника-коллекционера, да ещё и экономиста, может быть, и по той же причине, по какой, я уверен, что хранятся в любом солидном государственном книгохранилище книги не только какого-нибудь Кропоткина, но и Аксельрода, а может быть даже и Троцкого.
   Страшно тяжело.
   Держимся мы с Марлешкой бодро. Очень мучает только то, что, если приходит какой-нибудь товарищ, то приходится с ним через силу зубоскалить и разговаривать так, как будто ничего не случилось, а это утомляет (...)
   Говорят и советуют, что не нужно нигде заявлять, что я уверен в невиновности отца и матери. Заявлять я не буду, я отношусь к этому делу как советский гражданин и прекрасно понимаю, что такие разговоры справедливо могут быть расценены как дискредитация чекистских органов. Но я-то уверен!
  
   После обыска мы обнаружили мамины письма к папе времён 41 - 42 годов. В одном из них она пишет:
  
   "...А меня мучает безнадежность. Все эти годы я не переставала надеяться на то, то я найду возможность вернуться в партию. Теперь мне ясно, что единственная возможность получить так называемое "основание" просить о возврате или приёме у меня навсегда исчезнет, если я не буду активной участницей борьбы за победу, ведь не за "честную же бухгалтерскую работу" возвращать меня в партию..."
   И если это так, то жизнь моя в будущем становится для меня очень неприглядной, даже не нужной.
   Ты говоришь о детях. Детям нужно, чтобы у них была нормальная мать. А разве я была все эти годы нормальной матерью? Мне не хотелось бы тебе об этом говорить, но я ведь давно стала не собой, а какой-то чужой, не настоящей, я чувствую всё время себя в какой-то новой, непривычной, чужой шкуре. Мне не хватает воздуха, я задыхаюсь в буквальном смысле этого слова, у меня не было ни разу чувства радости, веселья. Как же я буду жить дальше, когда война кончится? Какой же я тогда буду матерью?".
  
   У мамы было тогда решение окончить курсы медсестёр и уйти на фронт, если возьмут. Несмотря на страшные трудности военного времени, на крайнюю загруженность работой, она курсы окончила, но на фронт её не взяли. Это было в 42-м году, весной или летом.
   Об этом же своём намерении она пишет в другом письме:
  
   "... То есть я даже иначе настроена и не могу быть больше, и если у меня будет хоть малейшая возможность осуществить это моё намерение, я буду очень удовлетворена".
  
   "...Я думаю, ты всё время меня понимаешь без слов, как и я тебя, и знаешь хорошо, что я не в состоянии вести такой образ жизни, какой вела последние годы. Я должна что-то сделать, чтобы жизнь свою изменить, т. е. хотя бы сделать попытку её изменить, и если уже и этак не удастся, тогда я, по крайней мере, не должна буду считать себя виновной в том, что не изменила своего положения. Короче: я должна себе создать условия для возможности апелляции 19 съезду о восстановлении моём в партии или для вступления в неё. Единственным основанием для меня возбудить такой вопрос может служить моя активная борьба за Родину, - если последнего не будет, то я не могу и пытаться даже. Отказаться от надежды на такую возможность - для меня означает отказаться от себя, я не могу иначе думать, и все эти годы ни на один день не могла отвлечься от мыслей о случившемся со мной. Я знаю, что и ты переживаешь так же".
  
   Ещё в одном письме она пишет:
  
   "Вести с фронта очень не радуют, но уверенности в том, что будет хорошо, ничуть не стало меньше. Хочу знать, как там твои дела, получил ли ты снова ненавистную бронь, - пишет она и шутливо добавляет: - или остался при своей собственной" .
  
   Ведь папу призвали в армию на 2-й день войны. Если бы он был в партии, его послали бы на фронт в качестве политработника большого масштаба, а так - думали, гадали, зачислили в интендантство (совершенно чуждая ему вещь!) и направили в Керчь в качестве начальника какой-то военной школы. А в Симферополе, в округе, и вовсе испугались, вызвали из Керчи и отправили обратно в Харьков. Здесь он ходил всё время в военкомат, и всё время его отсылали, обещая, пока не сказали, чтобы он, пока не поздно, уезжал из Харькова, т.к. назначения ему всё равно не дадут. Это я частью сам прекрасно помню, частью знаю по его рассказам.
   И всю войну, всю войну он надоедал в военкоматах, чтобы его призвали, всю войну пытался попасть на фронт, - в Златоусте, помню. подавал заявление в Добровольческий Урадьский танковый корпус. когда он формировался, и... не брали. Кормили "завтраками" и периодически давали "ненавистную бронь", не доверяя ему в связи с анкетными данными.
   Мама пишет ему по этому поводу:
  
   "<Ты ведь не> раз делал такие попытки с моего не только разрешения, но и поощрения. Ты думаешь, мне это было легко? И если ты сейчас не на фронте, а в тылу, так ведь это случилось не из-за твоей недостаточной активности. Я уверена, что и сейчас ты зря думаешь, что твоя настойчивость к чему-либо привела бы. Тебя призовут в армию только тогда, когда это понадобится соответствующему военкомату".
  
   ...И уже когда кончилась война, год-полтора назад, мама писала Сталину. Рассказывала в письмах, как пришла она в комсомол, как неслучайно пришла она в партию, как дорого ей дело партии Ленина - Сталина, как несправедливо, по её мнению, исключение её <из партии>; о том, как она окончила курсы, чтобы идти на фронт, но на фронт её не забрали. Ответа от самого Сталина она не получила: письмо было переслано в Харьковский обком. Её вызвали в парткомиссию при Харьковском обкоме "к товарищу такой-то". Когда "товарищ такая-то" услышала от мамы мотивировку и причину исключения мамы из партии, она заявила: "Не может быть", и страшно недоумевала, а в результате предложила маме вступать в партию.
   Но, во-первых, помню, мама уверена была, что её всё равно не примут. Во-вторых, сказывалось почти полвека жизни - и какой жизни! Дело шло к старости. Усталость и издёрганность дали себя знать. Мама, очевидно, уже потеряла всякую надежду на вступление или на возобновление стажа и решила остаться на "честной бухгалтерской работе". И вдруг...
   Говорят, она была белая, как стена. Не знать ничего ни о папе, ни о нас, ни о своём будущем - как это тяжело!
   Это о маме.
  
  
  

19 - 20 ноября

   Еду в Москву - дело передано туда. "Сейчас - Красная площадь и бой часов Кремлёвской башни". Сейчас 12 часов. Люблю Москву!
   ...Мозги устали за буйный день воскресенья: приезжала моя сумасбродная сестрёнка, нашумела. набросала и уехала, оставив меня одного. Моё неофициальное сиротство уже начинает действовать мне на нервы. Детская тоска по маме.
  

3 декабря

   Сегодня вернулся из Москвы, в которой провёл 9 дней. Москва мне чертовски нравится, я упиваюсь ею и первые дни так глазел по сторонам, что у меня в метро однажды проверили документы <...>.
   ... был в Москве, оставил бабушку, и она целую неделю лежала больная.
  

13 декабря

   Выгоняют меня с работы ( старшего пионервожатого 132-й харьковской средней школы. - Прим. 2004 г.) Ах, подлецы! <...>
   ... Все сволочи, подлецы. Сочувствуют, а помочь не могут <...>
   Как бы мне вскорости не очутиться перед перспективой подыхания с голоду.
  
  

22 декабря

  
   Позавчера неожиданно разрыдался. Сидел и что-то писал, радио было включено, и я, прислушавшись, стал слушать чтение отрывка из "Анны Карениной". Сцену встречи Анны с сыном читала Еланская. Что-то до того трогательное и рвущее душу было в её голосе, и так напомнил мне этот отрывок мою собственную разлуку с мамой, что я - нет, не то чтобы не мог сдержаться, но решил не сдерживаться. Третий раз за всё это время - с 8 авг. - я заплакал.
  
  

26 декабря

   О делах я тогда не написал, а на другой день меня прогнали с работы. Я был дурак, когда не захотел уволиться по собственному желанию.
   Схема бюро (Дзержинского райкома комсомола Харькова. - Прим. 2004 г.): "Тов. Рахлин, отчитайтесь". - Я сделал то-то и то-то, были такие-то недостатки. - Почему же тогда в вашей школе плохо поставлена пионерская работа?" - Нет, она не плохо поставлена: сделано то-то и то-то. - "Это верно, т. Рахлин, в школе работа есть, но вашей руководящей роли не чувствуется" - Я позволю себе быть один раз в жизни нескромным, чтобы указать, что при моей инициативе и под моим руководством проделаны такие-то мероприятия. - "Тов. Рахлин, вас нельзя упрекнуть в самокритичности". - Но я же признал свои недостатки, как, например... и т. д. - "Ага, вот видите, вы сами признаёте, что работаете плохо. Есть предложение освободить".
   Я-то прекрасно понимаю, что они не могут держать меня на такой работе, но теперь я - безработный.
   (Подробнее история изгнания меня с работы описана в моём рассказе "Голуби мира", дважды - в двух разных версиях - опубликованном в израильской печати [газета "Иерусалимский еженедельник", 1993, и литературный альманах "Долина" N 3- Афула, 2002]. - Примечание 2004 г.)
  

29 декабря

   ...Очевидно, мои записи за 1950 год на этом заканчиваются. Какие гадости меня ждут в 1951 году? Ничего хорошего я уже не жду, хотя ясно понимаю, что это ужасно: в 20 лет не ждать от жизни ничего хорошего.
   (Как все молодые люди, я даже в столь невесёлых обстоятельствах спешил стать старше: 20 лет мне к тому времени ещё не исполнилось... - Примечание 2004 г.)
  
  

1951

3 февраля (ночью)

   ...Я снова выпил - что-то частенько я стал... Надо прекратить, а то сопьюсь походя.
   Поступаю на работу в Утильсырьё, где делают из костей - клей и пуговицы, из тряпок - бумагу, из старых кастрюль - трактора и безопасные бритвы, - в общем, по пословице: из говна - пули. Я там буду агентом-организатором - пропагандистом сбора хлама среди управдомов и дворников.
   (Своё пребывание на работе в Утильсырье я описал в рассказе "Кавалер Импозанто, или Зачистки", опубликованном в еженедельнике "Окна" - приложении к газете "Вести" 19. 02. 2004 (Тель-Авив). - Примечание 2004 г.)
   <...>Чёрт подери, когда же, наконец. что-нибудь выяснится?!?! Я уже начинаю терять терпение. Скоро полгода, как их нет с нами.
  

7 марта

   Ощупывая свои бока, убеждаюсь, что я жив по-прежнему. Много скуки и вполне понятной тоски = это портит жизнь. <...>
   Позавчера одна глупенькая девочка, у которой арестовали мать, спрашивала у меня разные советы и, видя меня впервые, рассказала всю подноготную, а потом пригласила в дом. Верх наивности.
   Осталась одна - жалко!
  
   ("Девочка", о которой здесь речь - это Вера Рувимовна Меламед, ныне живущая в Иерусалиме. Её дочь Марина Меламед хорошо известна в артистических кругах "русской" алии как бард, режиссёр и автор рассказов, публиковавшихся как в периодике, так и отдельной книгой. - Примечание 2005 г.)
  
   <...> Маму с папой увезли на Воркуту. И ни черта не знаю. Страшно нервничаю.
  
  

13 марта

   Постыло мне моё "Утильсырьё", и ничего у меня там не выходит: типично снабженческая, заготовочная, обеспечительская работа, а это мне не по нутру и не по уменью. Уйду на завод, на строительство, к чёрту на кулички.
  

17 марта

   Вчера выиграл двести рублей. ( По гос. займу. - Примечание 2004 г.)
  

3 апреля

   Папа с мамой вместе едут в один лагерь.
  
   ( Записано по сообщению отца в письме, нелегально написанном им в пересыльной тюрьме и тайком выброшенном на снег уже в Воркуте. Они, действительно, ехали в одном арестантском вагоне и в один лагерь, но... на различные лагпункты, о чём по неопытности не подозревали. - Примечание 2004 г.)
  
   Из "Утиля" я ухожу.
  

9 апреля

   По Витькиной инициативе группа физматовцев, с которыми я встречал Новый год, устроила мне именины, приурочив к именинам Изы и Иры, и преподнесла подарок: театральный бинокль. Трогает внимание, а ещё больше нравится бинокль. <...>
  
   ("Витька" - мой одноклассник Виктор Конторович,, в то время учившийся на физико-математическом факультете Харьковского университета. Ныне профессор, доктор физико-математических наук, живёт в Харькове. Ира Фугель, Иза Палатник - его соученицы по факультету. Среди гостей на этом объединённом праздновании трёх дней рождения были, как мне помнится, будущий муж Иры - Моня Канер (тоже мой соученик по школе), а также физматовцы Марк Азбель, Неля Рогинкина (ныне нисательница Нина Воронель) и её - в то время будущий - муж Александр Воронель, а также Фред Басс, Таня Чебанова и другие. - Примечание 2004 г.)
  
   Уже и от мамы было письмо, и - странное дело! - она пишет, что ничего не знает о папе.
  

26 июня

   Сдам экзамены - поступлю на работу. А то можно и с голоду подохнуть, и от тоски помереть.
   (Мне не удавалось устроиться на работу, дающую возможность продолжать посещение занятий на вечернем отделении института. Наконец, летом, после окончания экзаменов, определился секретарём к слепому аспиранту кафедры философии университета М. М. Спектору и проработал у него более двух лет. - Примечание 2004 года).
  

1 октября

   Работаю много (это для истории - вернее, для будущих моих биографов).
  

1953

2 марта

   ...Одна отрада теперь думать, что начиналась моя молодость самым тривиальным, из ряда вон не выходящим образом. Но была <...> встряска, и она переменила обычное течение, обычный ход вещей. <...> Только теперь, через несколько лет, я понимаю, насколько значительную роль она сыграла в моей судьбе. Тогда, в августе 1950 г., и даже немного позже, я этого не разумел. А это был скачок.
   Я стал ощущать себя каким-то неполноценным. Меня незаслуженно прогнали с работы. Я был вынужден в течение двух месяцев собирать железо и тряпки. Потом вынужденно бездельничал. Знакомясь с новыми людьми, я всегда боялся обычных, вообще говоря, вопросов. Когда мне их задавали, я часто вынужден был врать, и это было и есть противно. И даже в армию меня не взяли, и хотя это само по себе меня не огорчает, но причина этого - гнетёт.
  

5 марта

   Через несколько часов после того, как я, делая предыдущую запись, рассуждал о своих личных, значительных лишь для меня. "потрясениях", случилось событие, весть о котором утром минувшего дня потрясла всю страну и вместе с нею весь прогрессивный мир: тяжело заболел Сталин.
   Я глубоко сознаю, что это - величайшее общественное несчастье, и искренне хочется, чтобы оно было поправимо. Но положение очень тяжёлое, за 2 прошедших дня состояние Сталина не только не улучшилось, но несколько ухудшилось.
   Более тридцати лет он бессменно находился у главного руля руководства страной. Мы привыкли к нему не меньше. чем привыкли к своей Советской Родине, ибо Сталин и родина - это неразрывное целое. Но не только привычка привязывает нас к нему: мы верили и верим в Сталина как в живое воплощение лучших черт всего нашего народа, как в кристально чистого народного вождя и вместе с тем - верного слугу народа, как в наше будущее, как в самих себя. Эта наша вера - если бы Сталин был в сознании - влила бы в него новые силы, которые, может быть, помогли бы его выздоровлению больше, чем все лекарства московских профессоров. Но - Сталин потерял сознание и речь! Эта весть более всего тяжела, потому что ничьё сознание, после смерти Ленина, не было так трезво и мудро и ничья речь не таила в себе такой реальной созидающей силы, как сознание и речь Сталина.
   Но если бы даже случилось непоправимое горе, я уверен - будет по-прежнему нерушимо стоять моя страна, будет бороться и побеждать - будет, как и прежде, во главе передового человечества. Надеяться на это, быть уверенным в этом даёт самый основательный повод переданное утром 4-го марта правительственное сообщение, составленное в серьёзном, мужественном тоне, полное решимости и присутствия духа. Но, главное. конечно не в тоне этого сообщения. а в том, что силы народа нашего - неистощимы, что дело наше - непобедимо, что созданное Сталиным - создано прочно.
  

6 марта

   Вчера вечером Сталин умер...
  

21 марта

   Да, это были тяжёлые дни - "трудные дни", как совершенно правильно они были определены в обращении ЦК. Такого я не видал ещё. И такого горя не подделаешь. Был объявлен траур. Надели нарукавные повязки. Ходили по улицам толпами и молчали. Возле ХИСИ (Харьковский инженерно-строительный институт. - Прим. 2005 г.) - бюст Сталина. Студенты на морозе, с непокрытыми головами, несут почётный караул. Вокруг бюста - венки, на постаменте - красное и чёрное. И стоит огромная толпа. Стоит и молчит. То же - возле каждой скульптуры (т. е. возле каждой скульптуры Сталина, которых в то время было натыкано повсюду сверх всякой меры. - Примечание 1989 г.) А у нас в институте - портрет, возле него по обе стороны девушки в карауле. И помню: вечером 6-го, когда все мы уже всё знали и слыхали, мы стояли молча в коридоре и снова - в 10-й раз - слушали обращение: "Дорогие товарищи и друзья!.." А потом, на лекции, Лидия Степановна (Журавлёва, кандидат филологических наук) читала Некрасова и, цитируя, заплакала:
   "Какой светильник разума угас!
   Какое сердце биться перестало!"
  
   (Буквально через полгода столь же взволнованно та же Журавлёва излагала появившиеся в печати идеи о недопустимости культа личности - все прекрасно понимали, что речь шла о личности Сталина. - Примечание 1989 г.).
  
   А по радио - музыка печальная, траурная, скорбная. Рыдание оркестров. И любимое моё элегическое трио Рахманинова ("Юношеское". - прим. 2005 г.) - как чудно оно звучало! Как хорошо, что люди создали столько печальных пьес. симфоний, маршей. (Несколько ранее мой приятель, ярый меломан Аркашка Коган, признавался мне по секрету, что для него смерть любого тогдашнего вождя (конкретно он упоминал случившуюся тогда кончину Г. Димитрова) "превращалась в праздник": по радио передавали хорошую музыку... - Примечание 1989 г.).
   А Светка (Сазонова, моя двоюродная сестра) ездила в Москву. Рассказывает: там было шумно и бестолково, народ толкался, плакал, кричал, ломал невзначай автомобили, лез на заборы, на крыши, ходил по карнизам - только бы дойти до Колонного и пройти мимо гроба.
   А в Харькове было тихо-тихо. Когда транслировали похороны, я был у памятника Шевченко, под радиоколоколом. Люди стояли и слушали. Весь митинг мужчины простояли без шапок. У одного старого полковника медслужбы явно мёрзла лысина. Но шапки он не надел.
   Я видел там Стасика Жихарева, футболиста по прозвищу "Кривэ-Ногэ", страшного шалопая. Когда начал говорить Молотов. он заплакал.
   Похоронный марш Шопена, аккорды печали и надежды полились из репродуктора. Все молчали, а где-то до времени завыли гудки. И вот вперемешку с траурными аккордами, даже как-то в такт с ними, засвистала весенняя птичка: лю-лю. Лю-лю. Лю-лю. Лю-лю. Лю.
   А потом все шли огромной толпой - разошлись и принялись за свои дела.
  
  
  
  

20 апреля

   Последние месяцы насыщены такой политикой, что моя филистерская голова трещит, а понять ничего не может.
   Нужно не забыть, когда будет время, записать о чудаке Шафиро - странные люди водятся на свете.
   Человечество не поддаётся нивелировке и унификации, даже когда дело поставлено на весьма научную высоту.
  
   (Шафиро был геронтолог-любитель [!] Этот малообразованный человек, увлекшись в довольно уже пожилом возрасте проблемами долголетия человека, собрал весьма обширную и содержательную картотеку долгожителей и заинтересовал ею специалистов. Профессор Харьковского университета Нагорный ради возможности пользоваться этой базой данных пригласил Шафиро занять какую-то незначительную должность на своей кафедре, поставив условием передачу картотеки в своё распоряжение. От приобщения к миру науки у старика, очевидно, закружилась голова. Возможно, у него было какое-то лёгкое помешательство, элемент своего рода мании величия, во всяком случае, во время своих поездок по области он стал выступать перед местными аудиториями с лекциями о способах продления жизни. Это бы ещё ничего, но он выдавал себя за "профессора" - самым веским "основанием" для этого был о то, что он носил окладистую "профессорскую" бороду и большую велюровую шляпу, которая, однако, на сгибе тульи была протёрта до дыр... Придравшись к самозванству Шафиро, Нагорный, действительный профессор, выгнал беднягу с кафедры, а вот картотеку не отдал, Так поступают настоящие профессора!!! Насколько мне известно, вскоре после этого любитель долгожительства скончался, подтвердив этим правильность русской пословицы "Сапожник ходит без сапог" ...
   Хочу обратить внимание читателя на то, что следующая за упоминанием о Шафиро фраза насчёт унификации и нивелировки показывает, сколь разительны были темпы выздоровления общества от морока сталинщины: стоило упырю всех времён и народов отбросить копыта - и вон на какие крамольные мысли потянуло его вчерашнего обожателя!).
  

21 декабря

   ... Выбираю для записи новости и происшествия: о чём бы? О шизофренике и морфинисте Толе Эдлине? Об изменниках Родины (так в тексте, соответственно чудовищному синтаксису и фразеологии тех лет. - Ф.Р.) - бывших товарищах, а ныне иудах: Берия, Меркулове, Кабулове и присных? Об Инне Фрейдиной? <...> Ещё о ком-нибудь? Что-то много получается...
  
   (В продолжении записи, действительно, рассказано о многих людях, но о Берия и т. п. - ни слова. Впрочем, удивляться не приходится, так как мои мысли, в основном, были заняты совсем другой тематикой: упомянутая Инна Фрейдина, студентка стационарного. дневного филфака пединститута, куда я в октябре перешёл с вечернего отделения, в апреле 1954 станет моей женой. - Примечание 1989 г.).

1954

19 < месяц нрзб>

   Снова в армию призывают, будь оно трижды неладно. А я-то размечтался: к родителям поеду (разрешают теперь свидания). (В армию меня, наконец, взяли осенью того же года. - Примечание 1989 г.).
  

27 июня

   Завтра - последний гос. экзамен, и я, наконец, смогу написать на студенческом билете: "С институтом покончено". Так в 1923 году на своём студбилете написал папа, окончивший тогда комвуз: "С университетом покончено!"
   Да, этапный у меня получился год: тут тебе и женитьба, и окончание института...
  

1957

17 апреля

   ... Сапоги, портянки, каптёрка, утренний осмотр, вечерняя поверка <...> письма. письма, письма...
   ХХ съезд, отцы реабилитированы, радуга, розовый свет, восторги...
   Младший лейтенант Рахлин едет домой. Приехал. Отец лежит (в параличе). Рахлин ищет счастья на Новой Баварии и в посёлке Артёма.
  
   (Отдалённые районы города, куда я (как и в другие районы) забредал в поисках работы. Нигде не нужны были учителя-словесники! И,. не найдя работу по дипломной специальности, я подался в журналистику. - Примечание 1997 и 2004 гг.).
  
   Рахлин сидит и читает старые дневники. Конечно, это не "Как закалялась сталь". но, по крайней мере, это - "Как лепился горшок". Вылепился? Что ж, конечно, можно было бы сделать лучше, но всё-таки, говоря по правде, "горшок" честный, преданный, любящий, а это в ХХ веке до следующей эры при подобных условиях "гончарного производства" не так уж обычно.
  

1958

22 августа

  
   Подведём некоторые итоги. Прошло полтора трудных-трудных года. Выбегал работу себе. Начало всё как будто налаживаться. потом опять - "полоса".
   Родился сын Миша. Инна долго болела. Потом заболел он. Потом ему делали операцию. Назавтра умер папа - самый красивый человек на земле. Станет ли легче когда-нибудь, притупится ли боль?
  
  

2. Письма и документы

Д. М. Рахлину - от Ф. Д. Рахлина

[Из Харькова]

   г. Воркута. Коми АССР, п/я 223/35 [3 июня 1954 г.}

Дорогой папочка!

   Я очень занят госэкзаменами (один из которых уже сдал) и я не могу написать такое длинное письмо, какое нужно и какое хотелось бы. Прежде всего о маме. От неё было недавно письмо. Одновременно она написала непосредственно тебе: теперь у неё есть эта возможность, так же, как возможность писать чаще. Кроме того, мы сможем увидеть её, если приедем. О здоровье своём она пишет не много, но я думаю, что ты всё же преувеличиваешь её болезни. Как бы то ни было, будем надеяться, что они пройдут при условии её скорого возвращения. А что оно предстоит, так же, как и твоё, есть очень, очень основательные надежды. Думаю, что в ближайшие 2 месяца, если не раньше, многое выяснится. Вообще обещали решить всё в июне, однако надо запастись терпением. (Подчёркнуто адресатом. - Ф. Р.).
   Папочка, очень переживаю, что не могу сейчас заняться выполнением некоторых твоих просьб - нет времени совершенно. Логарифмических линеек в Харькове нет, я написал в Ленинград, чтобы выслали оттуда. Книжку, одну из тех, что ты просил, надеюсь достать и послать в течение ближайших дней.
   Относительно летней поездки к вам ещё ничего не решено. Деньги нужны большие, а достать негде. На одну поездку к маме как-нибудь наскребём, и то для одного из нас только. Если удастся достать ещё, я к тебе обязательно приеду, если это только будет ещё необходимо (т. к. надеюсь, что увидимся мы уже здесь и вскоре). Впрочем, об этом мы ещё посоветуемся друг с другом и ещё кое с кем. Так или иначе, но надо, конечно, в этом году нам увидеться, если уж есть такая возможность. (Подчёркнуто адресатом. - Ф. Р.).
   Папочка, не удивляйся, что я так мало написал о письме мамы: в нём она очень мало пишет о фактах своей жизни нынешней. Пишет, что в отношении питания обеспечена с помощью посылок неплохо. <...>
   ...прости за бестолковое и короткое письмо. Ещё раз выражаю надежду (почти уверенность), что вскоре письма не понадобятся - будем разговаривать устно. Однако нужно потерпеть пока. (Подчёркнуто адресатом. - Ф. Р.). Не унывай, не терзай себя мыслями о мамином здоровье - его можно будет поправить, когда мама вернётся. <...>
  
   (На письме - пометка адресата: "Получ<ено> 19/ VI 54 г.". Решительно не помню конкретных поводов, на которых была основана сообщаемая мной обнадёживавшая информация, но к оптимизму склонял общий фон развития событий. Получалось, однако, что своими посулами и намёками я вносил, сам того не желая, нервозность в жизнь родителей. Реально оказалось, что матери к тому времени осталось томиться в неволе ещё более года, отцу - около двух лет! - Примечание 2004 г.)
  

Рахлиной И. И. - от Рахлина Ф. Д.

  
   [Из Химок, 11 июля 1954 г.]
  
   ... Завтра я еду утром <...>, а сегодня мотался по Москве <...> Билет я достал без особого труда благодаря студенческому удостоверению. Достал для папы кое-какие продукты, тапочки. Был в ГУМе (это колоссальная лавка на Красной площади, там очень красиво). <...> Писал ли я тебе, что от мамы было письмо, где она пишет, что свидание ей разрешено? <...>

И. И. Рахлиной - от Ф. Д. Рахлина

  
   [С дороги]
   Кизема - Удима, 13 июля 1954 г.
  
   ...Еду сейчас через бесконечные леса Севера... От Котласа на Северо-Восток к Воркуте ведёт новая ветка, построенная во время войны в рекордные сроки. Строилась она с целью перевозки высококачественного воркутинского угля, который тогда только ещё начали добывать. Сначала она идёт сквозь тайгу, а потом через тундру...
  
  
  
  
  
  
   ( Вместо примечания:
   Феликс Рахлин
  
   ОТРЫВОК ИЗ ПОЭМЫ "НАПРАСЛИНА" - 1963 год.
  
   Солнце. Сосны. Откос.
   Блеск
   стрекоз
   на лету.
   Поезд,
   сквозь строй стрекоз
   летящий на Воркуту.
  
   Шпалы. Шпалы. Шпалы.
   Стальных им не сбросить пут...
   Как люди,
   устало и вяло
   под поезд легли -
   и ждут...
  
   По зыбкой, по зябкой почве
   легла в туманную жуть
   дорога углю и почте,
   из Воли в Неволю путь.
  
   Была, должно быть, морока -
   трудиться в поте лица...
   ("Папаша, кто строил эту дорогу?" -
   я спрошу у отца.
  
   Ответит: "... их заклеймили,
   а они - на своём горбу..."
  
   Граф Пётр Андреич Клейнмихель
   перевернулся в гробу.
  
   Северная жара -
   прохлада и духота,
   морошка и мошкара...
   и вот она - Воркута!
  
   Вознеслись терриконы
   пирамидами до небес.
   Волей каких фараонов
   они воздвигнуты здесь?
  
   Неужто ещё тут живы
   совесть, верность, любовь?
  
   Привет вам, полярные Фивы,
   от сына ваших рабов! )
  
  

И. И. Рахлиной - от Ф. Д. Рахлина

[Из Воркуты, 17 июля 1954 г.]

   ...К сожалению, я никак не мог сразу по приезде в Воркуту отправить телеграмму: ждал, когда увидимся <с отцом>. Вчера, т. е. на другой день по приезде моём, это произошло, причём неожиданно для меня в самых демократических условиях. Сейчас очень спешу: надо идти вновь (мы можем быть вместе неделю, но я уеду раньше), а идти очень далеко, а он ждёт и волнуется. Когда приеду, расскажу много интересного, печального, смешного и печально-смешного. Сейчас мне приходится кончать...
  

И. И. Рахлиной - от Ф. Д. Рахлина

   [Из Химок, 24 июля 1954 г.]
  
   ...Вчера вечером я вернулся из Воркуты <...> С утра (с 5-ти часов) уходил к папе, и весь день мы беседовали, а в гостиницу я возвращался лишь ночью - в 1-м часу, а последние 2 ночи я вообще ночевал прямо на вахте (в караулке), а лагерь от города 6 км. <...> Не стану описывать наше свидание: сделать это вкратце совершенно невозможно, да в письме мало о чём можно рассказать. Поэтому сообщаю лишь основное. Папа здоров, в основном; держится просто геройски и вызывает у меня восхищение своей выдержкой и стойкостью. После встречи с ним я уехал ещё более убеждённым советским человеком и коммунистом (в широком смысле), чем был, ибо поистине героизм - сохранить свои коммунистические убеждения после того несправедливого и жестокого надругательства, которое над ним совершили, и в той обстановке. в которой он находится. Я убедился, что после самого факта несправедливого осуждения - самая большая трагедия в положении моих родителей - это их пребывание в среде отъявленных антисоветских мерзавцев.
   Обстановка свидания была такова. В течение четырёх дней мы виделись с утра и до вечера в помещении вахты (проходной) в комнате, где сидели ещё несколько пар. Если бы были в наличии свободные комнаты (там выстроен домик из 4-х комнат для так называемых "личных" свиданий), мы бы заперлись в отдельной комнате, но, впрочем, и так было неплохо: нам почти не мешали. Если бы папа успел оформить пропуск на расконвоирование (это одно из новшеств в том лагере, которое распространяется только на часть заключённых), то мы бы имели возможность погулять по посёлку и по тундре. Сейчас этот пропуск у него уже есть, но я уже уехал... Ну да ничего, и так условия встречи были хороши. Утром 20-го мы распрощались, и я пошёл на вокзал, взял билет (бесплацкартный, но ты не волнуйся: я занял третью полку) и уехал вечером, в 5 час. дня.
   <...> Приехав сюда, я узнал, что тётя Гита вновь была в Прокуратуре, и там ей сказали, что поступило письмо от члена ЦК т. Митина с приложением моего письма на его имя, с просьбой ускорить проверку дела. Это очень хорошо, но иллюзий у меня всё ещё нет. Дело в том. что если дела эти пойдут в порядке общего пересмотра, то это весьма нежелательно, т. к. всё может закончиться заменой заключения на высылку, а это весьма и весьма скверно. Но если к делу будет индивидуальный подход, тогда, действительно, может закончиться полной реабилитацией.
   От мамы сюда пришло письмо для пересылки папе, и из этого письма я понял, что мама заболела психически ещё в 1950 году, однако сама этого не поняла сразу. болезнь же выразилась в повышенной мнительности, что заставило её обращаться к терапевтам, что было бесполезно и лишь вызывало недоразумения. Точно так же было когда-то с бабушкой. Помимо этого, болезнь выражалась то в депрессии, то в буйных формах, и последнее вызывало инциденты. т. к. ведь болезнь-то была нераспознана. Сейчас, вероятно, маме значительно лучше, что, однако, связано с большими надеждами, и если они не оправдаются, боюсь, будет скверно. Я еду к ней послезавтра. <...> ... должен сейчас же ехать в Москву, чтобы добиваться приёма в прокуратуре <...>
   P.S. Только что, перед отправкой письма, был в прокуратуре. Мне назначен приём на 2 августа (по моей просьбе)
  
  

Д. М. Рахлину - от Ф. Д. Рахлина

[Из Химок, 24 июля 1954 г.]

   Дорогой папочка!
   Вчера я благополучно приехал в Москву. Из Воркуты я уехал хорошо и спокойно, т. е. занял 3-ю полку и всю дорогу почти всё время спал. Приехав сюда, я нашёл здесь мамино письмо к тебе, которое много света проливает на её болезнь. Теперь мне ясно, что психическое заболевание поразило её ещё в самом начале нашей беды, а затем оно всё развивалось, причём сама она не догадывалась об этом. Выражением этого заболевания явилась повышенная мнительность, чем я и объясняю теперь удивлявшие меня в её письмах жалобы такого типа: "...вчера прервала письмо, т. к. закружилась голова". Вряд ли она стала бы жаловаться нам на недомогания, если бы не болезнь <...> Затем она пишет, что болезнь проявлялась и в форме депрессии, и в форме "буйной". Последнее, очевидно, выражалось в столкновении с окружающими. Это, конечно, тяжело, но надо радоваться, что это уже позади. Улучшение в её психическом состоянии я связываю с общим улучшением её положения и с появлением у неё надежд на избавление от нашей общей беды.
   Письмо мамы тебе посылаю, а для себя переписываю <...> Теперь ещё одна очень важная новость <...> Гита вновь была в Прокуратуре на приёме у той же женщины и узнала, что член ЦК КПСС тов. Митин переслал моё письмо на его имя в Прокуратуру, снабдив его письмом, в котором просит ускорить проверку маминого дела. О самом же ускорении проверки ваших дел ничего нового ей не сообщили, сказали только, что установка такова: разбирать дела пусть медленней, зато основательней, ибо за каждым делом - живой человек. ( Вот фарисеи! Да ведь живой за это время легко может превратиться в мёртвого! - Примечание 1997 г.).
   К маме выезжаю 26-го. <...>
   Кроме того, было письмо от Марлены. (Сестра моя в это время жила с мужем в Белополье, Сумской области, куда его направили как молодого специалиста на работу в МТС. - Примечание 2004 г.) Она очень взбудоражена моей поездкой и строит всякие прожекты, - например, уверенным тоном говорит, что я должен привезти маму, и для этого даёт всякие советы, совершенно неприемлемые. Она, бедняжка, очень переживает, и эти переживания усугубляются её впечатлительностью. Ей всегда бывает труднее, чем мне, т. к. она надеется без оглядки, а отчаивается без надежды.
   <...> Между прочим, ехал в одном поезде с тем, кто подпортил нам первый момент встречи. Встретился, поздоровался, немного даже поговорил. Он говорит: "Отчего ты ушёл пешком? Ведь машина шла". Забота...
   Папочка, представляю, как ты волнуешься за мою встречу с мамой, как ждёшь известий. Я их не задержу, не беспокойся. Встреча с тобой укрепила мою веру в тебя, в твою выдержку и стойкость в превратностях жизни. Постараюсь рассказами о тебе подбодрить маму.
   Бабушке за время моего отсутствия стало хуже, кто его знает, оправится ли она. Ну, что же делать, она уже старая очень: 77 лет <...> ( Бабушка, мать моей матери - Сарра Давидовна Маргулис (Кипнис), рожд. 1878 г., вскоре умерла, не дождавшись возвращения дочери, которая была освобождена в 1955 г. - Примечание 2004 г.).
  

И. И. Рахлиной - от Ф. Д. Рахлина

   [Из Потьмы, Мордовской АССР, 27 июля 1954 г. ]
  
   ... Оказалось, что Явас находится км в 30 от Потьмы, и туда нужно ехать поездом по жел.- дор. ветке, причём поезд будет лишь в 7 час. вечера, а сейчас часа 2 - 3 дня. Едва выйдя из поезда, я сразу же обратился к какому-то старшине войск МВД с вопросом, как попасть в Явас, и он мне всё объяснил, довёл меня до ст. "Потьма-2 (в 1-м км от основной станции) - и вот я теперь здесь жду вечернего поезда. Но попасть в Явас не так-то просто, т. к. нужно здесь, на станции, выписывать пропуск у коменданта, а комендант придёт за час до отхода поезда, т. е. час. в 6. Видишь, какая волынка! Предвижу, что и там, на месте, тоже непросто будет, т. к. там нужно ведь, очевидно, просить отдельного разрешения <...>
   Очень боюсь, что выйдет какая-либо неприятность или неувязка, и мне придётся уехать ни с чем. Основание опасаться этого у меня только то, что здесь всё очень сложно и строго, возможны придирки <...> Но всё это - мои домыслы.
   Вчера в Москве зашёл к своим родственникам: жене и дочери папиного брата (который сейчас в том же положении). Они рассказали мне, что другой наш родственник, который был не в том же, но в сходном положении, возвращается в Москву. Что мне понравилось.
   Ехал я из Москвы на 2-й полке, постели не взял, т. к. она мне ни к чему: вечером в 11 час. я выехал, а днём приехал <...>
   Вот что ещё меня беспокоит: когда я ехал в Воркуту, я видел, что по такому же делу едут ещё многие, здесь же я сижу на станции в окружении нескольких человек, которые едут по другим делам, а по этому нет никого. Это настраивает меня на мысль, что здесь это дело - вещь индивидуальная, а значит и подходят с особой строгостью. Правда, мне известен теперь номер исходящего, в котором есть разрешение, но всё-таки беспокоюсь <...>
   Только что открылось окошечко в стене, и какой-то дежурный спросил, нет ли кого "из новых". Я назвался. Оказалось, не я один такой. Написал я заявление по форме, сослался на номер исходящего, сдал заявление и паспорт. Через минуту окошечко вновь открывается: "Рах-лИн!" - Я отозвался. - "Вы что: не рОдный сын МаргулИс?" - Нет, - говорю, - самый родной. - "А отчего же у неё другая фамилия?" - А оттого, что она не меняла её. - "А, значит, у ней своя фамилия?" - Да, своя... - "Ну, ладно".
   ( Поражаюсь тому, каким вещим оказалось моё предчувствие. Свидание с матерью - самое тяжкое событие в моей жизни. Пропуск, впрочем, выдали без осложнений: сработал автоматизм бюрократической машины. Но приехав на лагпункт, я познакомился с заместителем начальника ОЛП станции Молочница капитаном Перетягиным (внешне - двойник близкого нашей семье поэта Бориса Чичибабина!), который сказал мне решительно и зло: "Вашей матери в свидании отказано!"
   И вот тут я совершил один из первых Поступков в своей не слишком яркой жизни: потребовал встречи с начальником лагпункта. Явился подполковник Виноградов, а с ним - лагерный "кум", т. е. оперуполномоченный, майор Демура. Они встретились со мной у порога "ленкомнаты" надзирателей. Втроём принялись жаловаться мне на мою маму: какая она дерзкая, как плохо себя ведёт в лагере, говорит грубости начальству... За это, дескать, и лишили её разрешённого было свидания. А меня в зону комендатура впустила по ошибке, и я должен теперь уехапть, не повидавшись с нею.
   Но я им заявил, что они живут здесь, как в берлоге, не видят и не понимают , как развиваются события. Рассказал, что накануне расстреляли Рюмина - того начальника следственного отдела бывшего МГБ, который затеял "дело врачей".
   - Моя мать сидит здесь у вас ни за что, понимаете? Вот и ведёт себя как оскорблённый, ни в чём не повинный человек. А вас посадить - вы как сидеть будете? - наступал я на них.
   - Но не мы же её сажали! - воскликнул подполковник Виноградов.
   - Но ей-то это совершенно безразлично! Она к вам не просилась и не совершила ничего, за что её стоило бы отдать к вам под стражу! Кроме того, она ведь больна, - может быть, и психически.
   - Понимаете, я уже сказал ей, что лишаю её свидания, - сказал Виноградов.
   - Но я не могу, не хочу и не должен заботиться о вашем авторитете, - решительно сказал я. - Для меня это слишком дорогое удовольствие. Я вчерашний студент и приехал сюда на свою стипендию. Мне было сообщено, что свидание разрешили, и я просто так отсюда не уеду. Кому на вас жаловаться? Или вы никому не подчиняетесь?
   Уверен: если бы я не настаивал, а просил, они бы нашли способ отправить меня вон из зоны. Если бы стал хамить - тем более бы выставили. Но я инстинктивно взял верный тон, сославшись на перемены, смысла которых ни они, ни я не понимали. Подполковник был вынужден сказать, что, конечно, я могу жаловаться, но уже завтра, потому что сегодня в управлении лагеря, в Явасе, уже работа окончена. Поезд туда (в глубь зоны) - в четыре часа утра. "Хотите - поезжайте, но будить вас никто не будет", добавил он.
   - Ну, а переночевать-то где можно? - спросил я.
   - Ночуйте в ленкомнате, - милостиво разрешил начальник.
   Всю ночь я то засыпал, то просыпался, часов у меня не было... Как-то сориентировавшись наугад, вышел на платформу, там под звёздами дождался маленького поезда. В нём и отправился по той же узкоколейке дальше. вглубь зоны - в Явас, столицу "Дубравлага". Следом явился туда и капитан Перетягин. Конечно, он вошёл к начальству раньше меня. но оно, видимо, отказать мне всё же не решилось. Дали два часа свидания в присутствии всей правящей камарильи маминого лагпункта. При этом сановный вертухай объявил, что разрешает мне это свидание при условии, что я обещаю поговорить с матерью о недопустимости впредь нарушений ею лагерного режима. Я пообещал - и вспомнил Пьера Безухова, берущего назад своё резкое слово, высказанное Анатолю Курагину.
   На обратном пути мы ехали в пустом товарном вагоне вместе с Перетягиным (он сам меня туда позвал, объяснив, что пассажирского поезда ждать придётся долго). Присесть было не на что, мы простояли на ногах всю дорогу, и он мне рассказал, чем провинилась мать. Ей чудилось, что я уже приехал. а от неё это скрывают. И вот, во время утреннего развода на работы (от которой по болезни её полностью освободили), она подошла возле открытых ворот к наблюдавшему за конвоированием подполковнику и стала требовать "сказать ей правду". Он решил её убедить: "Даю вам честное слово коммуниста..." - "Жопа ты, а не коммунист!" - крикнула мама - и... выбежала за зону! "Часовой с вышки выстрелил в воздух, а ведь мог стрелять в неё, и если бы убил, его никто бы не наказал!" - втолковывал мне начальник режима...
   Свидание состоялось в "ленкомнате" надзирателей, маму привели под конвоем, одного солдата с автоматом ППШ поставили под дверью, другого - снаружи под окном. Разыгрывался настоящий спектакль: всё обставлялось так, будто начальники действительно верили, что эта пожилая больная женщина может выпрыгнуть из комнаты, убежать в лес и стать Дубровским в юбке.
   Мама была непохожа на себя - растрёпанная, истерзанная, с бегающим взглядом затравленного зверя. Её посадили лицом ко всем присутствующим начальникам - их собралось, кроме тех троих, ещё несколько, в том числе и молодой цензор, читающий всю переписку заключённых. Меня все 120 минут разговора угнетало пощёлкивание изготовленной лагерным зубным техником маминой искусственной челюсти.
   Ни секунды не дали они нам сверх тех двух часов. Одна из причин - та, что злые, как собаки, конвоиры спешили на обед, куда их не отпустили из-за нашего свидания.
   Я проводил маму до вахты, помог ей донести передачу. Как раз выводили заключённых женщин за ворота - видно, на вторую смену, - часть конвоя была с собаками, рвущимися с поводков, лающими на зэчек...
   - Ты видишь, ты видишь, как нас охраняют?! - говорила мне мама по пути к вахте. Она не привыкла, не смирилась со своим положением!
   Я признался выше, что горжусь своей настойчивостью, тем, что не спасовал и вытребовал это свидание у начальства. Но бывают и поступки, о которых потом сожалеешь в течение всей жизни. Передачу маме я привёз в очень удобном рюкзаке, который выпросил в Химках у своей двоюродной сестры Гали - Гитиной дочери. У Гали в молодости был резкий, самолюбивый характер, я её побаивался. Поэтому, когда мама попросила оставить ей этот мешок, я на это не решился. Хотя она очень просила... Простить себе не могу своего малодушия. Галя, когда я рассказал ей об этой ситуации, удивилась, что я не выполнил пустяковую мамину просьбу.
  
   Проводив маму, я вернулся в "ленкомнату" и, пользуясь одиночеством, рухнул ничком на половицы, сотрясаемый тяжёлыми рыданиями. Не знаю, сколько времени я так лежал и плакал, но слёзы не принесли облегчения. Выйдя на крыльцо, я испытал единственный раз в жизни какое-то помрачение рассудка, сопровождаемое слуховой галлюцинацией: мне слышалось, что мама плачет и зовёт меня из-за глухого забора, перед которым была двойная ограда из колючей проволоки. а между рядами кольев и колючки - контрольно-следовая полоса. Мне так явственно слышался голос матери, что я сам стал громко приговаривать, уговаривать её успокоиться, давал ей обещание. что она скоро будет освобождена.
   Слава Богу, я не слишком ошибся. - Примечание 1997 г., с дополнениями, сделанными в 2005. )
  

Р. А. Руденко - от Д. М. Рахлина

  
   [Из Воркуты, приблизительно январь 1955 г.]
  
   Генеральному Прокурору Союза ССР
  
   от з/к Рахлина Давида Моисеевича
   ст. 54-10 ч. I -11 - срок 10 л., конец срока 1960
   г.. 5-е отделение Воркутлага
   (Речлаг к тому времени был слит с Воркутлагом.. - Примечание 2004 г.)
  

Заявление

   Моё заявление на Ваше имя от 30/XI 53 г. с просьбой о пересмотре моего дела и дела моей жены Маргулис Блюмы Абрамовны находится в прокуратуре почти 14 месяцев. Кроме того, на Ваше же имя я направлял заявления от 18/III 1954 и от 14/VIII 1954 г. специально по делу моей жены с просьбой ускорить решение в связи с её болезнью.
   Хотя времени прошло уже много, но если бы дело касалось только меня, я мог бы ждать сколько требуется.
   Но всё дело в том, что моя жена в течение нескольких лет больна многими болезнями и, что тяжелее всего, душевной болезнью. В течении этой болезни, которая. по всем данным, представляет <собой> маниакально-депрессивный психоз, - периоды буйного состояния перемежаются с периодами угнетённого спокойного состояния - депрессии. Во всём этом убедился мой сын, бывший в конце июля 1954 г. на свидании с матерью. Одновременно он убедился и в том. что администрация лаг. отделения, в котором она тогда находилась (н<ачальни>к подп<олковник> Виноградов, заместитель начальника по режиму капитан Перетягин) без какого бы то ни было исследования и экспертизы рассматривала мою жену как симулянтку и злостную нарушительницу лагерной дисциплины, в связи с чем вместо лечения к ней применялись методы строгого лагерного режима. Вскоре она была переведена в другое лаготделение, и её здоровье начало улучшаться - в смысле улучшения психического состояния. В то же время по совокупности всех других болезней (астма. язва кишечника. гипертония и др.) она была актирована как инвалид.
   За последнее время в её состоянии снова произошло ухудшение, заставляющее предположить, что её психическая болезнь продолжается.
   В своём письме от 24/VIII 54 г. она пишет: < Цитата в черновике заявления не приведена. - Ф. Р.>
   Я не могу знать, в чём заключается травля и ущемления, о которых она пишет, кто и в чём именно, как она сообщает, терзает её. Одно ясно: она дошла до крайнего отчаяния и просит о помощи и вмешательстве.
   Если бы не свидетельство моего сына, я мог бы рассматривать приведенные её слова как проявление маниакального состояния. Однако я знаю точно, что к ней было проявлено бездушное отношение, о котором я Вам уже писал, о котором также сообщал мой сын. Поэтому я не исключаю и того, что такое отношение вновь могло иметь место. Во всяком случае, приведенные из письма жены слова есть крик о помощи, сигнал бедствия "SOS" , - повторяю её слова: "Пусть кто-нибудь вмешается и выяснит, почему травля и бесконечные притеснения и ущемления", Я убедительно прошу Вас, гр-н генеральный прокурор, вмешаться и выяснить всё.
   Я ничего не прошу для себя. Моя единственная просьба - ускорить решение дела моей жены Маргулис Б. А. Я понимаю, что у Вас много дел. но я надеюсь, что Вы найдёте воз<можнос>ть сделать исключение для больного и буквально тонущего человека. При этом надеюсь, что из материалов дела Вы сможете убедиться, что речь идёт не о преступнице и контрреволюционерке. а о настоящей дочери народа. преданном Советской власти, делу революции человеке.
  

Д. М. Рахлину - от А. И. Ефимова-Фрайберга ("Ефимчика")

   [Из Норильска, 12 января 1955 г.]

   Здравствуй, дорогой Додя! Вчера получили письмо от Феликса с твоим и Бумочкиным адресом. После долгих попыток связались с вашими детьми. От Марлены получили телеграмму (ответ на мои телеграммы) и ждём письма. Поздравляю с внуком. меня можешь поздравить с внучкой.
   Из письма Феликса я узнал, какое несчастье вас постигло и как долго вам предстоит незаслуженно мучиться. Судьба сыграла с вами "злую шутку", подробности коей я, очевидно, узнаю, когда встречусь с тобою, на что очень надеюсь, или с детьми.
   С 1950 г. до сего времени связаться с детьми не мог. Во-первых, по обстоятельствам времени, во-вторых, по своей глупой неосведомлённости. По приезде из отпуска в 1950 году я имел неприятности: меня перевели на положение ссыльного (Шуры это не коснулось), и до июня 1954 г. я не имел возможности тронуться с места. В июне 1954 г. ссылка была снята, снята была и судимость (на основании Указа об амнистии 1953 г.), и я поехал на Большую Землю. Встретился у дочери в Краснодаре со всеми моими братьями и сёстрами, в том числе и с Зямкой, который живёт и работает в Воркуте.
   Мои попытки связаться с Марленой и Феликсом успеха не имели. Только недавно я узнал, что можно узнать адрес через адресное бюро (вот дурак - раньше не мог узнать об этом! Проостить себе не могу), что я и сделал.
   Со мною здесь Клипп, в феврале едет в отпуск. Он сейчас в таком же положении, как и я. Едет с тем, чтобы реабилитироваться, в Москву. Надеется на успех.
   Милый Додя, из письма Феликса узнал, что ты бодр, крепок духом, что все невзгоды не сломили тебя. Молодец, узнаю тебя, старина. Горжусь тобою. Надейся, дружок, на то, что большевистская правда восторжествует. Хуже чувствует себя Бумочка, но верю, что она окрепнет и не опустится. Надежды есть, закалки и выдержки у неё достаточно. Только разлука с тобою и детьми её сильно угнетает. Переписываешься ли с ней? Чаще пиши ей, и мы будем часто ей писать. Нужно её поддержать, и мы это сделаем.
   Дорогой Додя. Напиши, как живёшь, работаешь, в чём нуждаешься. Помогу всем, чем только смогу.
   Я работаю по-прежнему на жел. дороге. Здоровье не такое, как прежде, но, в общем, ещё приличное. Как ты себя чувствуешь? Береги себя, не унывай, крепись, сейчас есть основания <верить>, что времена другие, и большевистская правда восторжествует. Добивайся пересмотра дела. Неплохо было бы тебе написать заявление в КПК ЦК КПСС - помимо прокуратуры. Шура работает по-прежнему бухгалтером. Инночка кончила институт, родила дочку, работает, живёт у Зины в Краснодаре.
   На этом, дорогой, кончаю. С нетерпением жду весточки от тебя.
   Крепко, крепко целую своего друга - лучшего и единств<енного> друга.
   Твой Ефим.
   Крепко целует тебя Шура. Большой привет от Клиппа.
  
  

Рахлиным М. Д. и Ф. Д. - из Прокуратуры СССР

   15 января 1955 г.
   N 13/7081-50
   На Вашу жалобу сообщаю, что дело в отношении Маргулис Блюмы Абрамовны пересмотрено.
   Срок наказания МАРГУЛИС Б. А. сокращён до 5 лет ИТЛ и поэтому она. на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 27 марта 1953 года "Об амнистии" подлежит освобождению из-под стражи со снятием судимости.
   По делу РАХЛИНА Д. М. Вам будет сообщено дополнительно.
  
   ПРОКУРОР ОТДЕЛА ПО СПЕЦДЕЛАМ
   Ст. советник юстиции Панов
  
  

Справка об освобождении Маргулис Б. А.

   Форма "А"
   Видом на жительство не служит
   При утере не возобновляется
  

5 - I - AA

СПРАВКА N 0017447 *

   Выдана гражданке МАРГУЛИС Блюме Абрамовне 1902 года рождения, уроженке г. Житомира, Житомирской обл.
   гражданство-СССР, национальность - еврейка,
   осуждённой по делу МГБ Украинской ССР 27 января 1951 г. по ст. ст. 58-10 ч.I, 58 -11 УК РСФСР к лишению свободы на 10 лет, с поражением в правах на ____ года
   имеющей в прошлом судимость - не судима
   в том, что она отбывала наказание в местах заключения по 17 янв. 1955 г.
   по решению Прокуратуры СССР, МВД и КГБ при Совете Министров СССР от 3/I 55 г. срок сокращён до 5 лет и по Указу от 27/III - 53 г. "Об амнистии" освобожд. со снятием судимости.
   Освобождена 17 янв. 1955 г. и следует к избранному месту жительства - г. Харьков, Юж. жел. дор.
   Начальник лагеря ("АК") КОТОВ
   Начальник отдела ("АК") ЕЛИЧЕВ
  
   (На обороте отметка: "Выдано продовольствие на 4 суток с 18. I - 1955 г.")
  
   (В оригинале документа - в скобках "ИТК" - исправительно-трудовая колония. Поверх этих трёх букв, набранных в типографии, чернилами проставлено в кавычках "АК". Значение этой аббревиатуры мне неизвестно).
  
  
  
  
  

Рахлину Д. М. - от Рахлиной И.И.

   [Из с. Андреевка- I, ,Харьковской области,
   [10 февраля 1955]
  
   Дорогой папочка! Очень давно не писала Вам, но всё откладывала до тех пор, пока познакомлюсь с мамой, увижу её. Сегодня же Марленка написала из Белополья. что они приедут недели через две в Харьков. Значит, мы познакомимся скоро уже. Представляю Ваше состояние сейчас: и радостно, и больно, и много, много всяких мыслей и чувств. Очень надеюсь и с Вами вскоре встретиться. Марленка безумно счастлива! А тут ещё к приезду мамы она немного приболела и впервые за несколько лет почувствовала близость своего родного человека. Скорей бы Вы, скорей бы возвращались!
   Я сегодня получила письмо от Феликса. Он обучает группу солдат русскому языку, читал снова лекцию по литературе, о книге "Как закалялась сталь". Пишет, что успехи есть, что доволен своей специальностью очень. Прислал снова снимок <...> ...всю мою жизнь можно выразить одним словом - ожидание.
   Будете мне писать - пишите сюда: Харьковская обл., Балаклейский р-н, I Андреевка, до востребования, Рахлиной И.И. Крепко целую, Ваша И.
  
   (Сестра жила с мужем и маленьким сыном в Белополье, Сумской области, я служил в армии на Дальнем Востоке, жена работала по "распределению" в школе села Первая Андреевка. - Примечание 2004 г.).
  

Д. М. Рахлину - от Б. А. Маргулис

   [Из Харькова, 14 февраля 1956 г.]
  
   Дорогой Додичка!
   Сегодня вечером отправила съезду (ХХ съезду КПСС. - Примечание 2004 г.) большой конверт авиапочтой и заказным. Там твоё письмо целиком и без изменений и моё коротенькое на одном листе - таком. как эта бумага, но обе половинки такие и на обеих сторонах. Трудилась долго, писала в нескольких вариантах, много черновиков, всё никак не выходило спокойно - в тон твоего заявления, и мягко. Всё срываются у меня с языка резкости. Но, кажется, получилось неплохо. <...> Трудилась долго, т. к. переписывала копию себе с твоего заявления. К машинисткам решила не обращаться. т. к. их надо ещё искать, время терять, и вообще не хочется посвящать чужих и посторонних людей. Но мне досталось трудно писание, я ведь плохо и неразборчиво пишу, и с трудом. Но ничего, трудилась, - наше участие в ХХ съезде...
   Теперь о делах. Я тебе писала, и ты, я думаю, уже получил моё письмо с сообщением об ответе Ивана. (Имеется в виду Бойцов И.П.. - в то время 1-й секретарь Ставропольского крайкома КПСС, несколько позже - зам. Председателя КПК при ЦК КПСС - в прошлом сослуживец и близкий знакомый отца. Привожу одно из его писем к маме: "Г. Харьков, Лермонтовская, N10, кв. 3. Маргулис Блюме Абрамовне. Получил письмо от Вашего мужа. Направил это письмо в КПК при ЦК КПСС тов. Комарову П.Т. Дело Вашего мужа будет объективно рассмотрено. С приветом к Вам - И. Бойцов. 16 сентября 1955 г., г. Ставрополь". - Примечание 1989 г.). 10. I. он послал "материал" со своим положит<ельным> отзывом в КПК. На съезде он в секретариате. Дай ему бог здоровья, он откликается хорошо, но если бы немного активней.
   О Муратове. (Возможно, секретарь обкома Татарской АССР? Также знакомый? В столице Татарстана - Казани - жила семья папиного дяди Александра Абрамовича Рахлина и папиной двоюродной сестры Веры Росман. (Это был нередкий среди евреев "черты" кровно-родственный брак: дядя женился на родной племяннице). Их сын Илья Рахлин (Люся) был деканом филфака Казанского пединститута). У меня есть уже полуответ от дяди Шуры Рахлина. Он мне ответил тоже авиапочтой и пишет, что Кацмана (?- Ф. Р.) уже около 10 лет там нет, он выехал в Ленинград, и Люся с ним не связан, но что по их памяти во время выборов в Верховный Совет о его биографии это как будто тот М<уратов>. <...>
   Здесь я ещё не видела Розы (Борисовны Сироты. - Ф. Р.), которая обещала с кем-либо поговорить. <...> За период моей работы в комсомоле просила запросить у Митина (речь об академике философе М. Б. Митине, упомянутом мною в Комментариях к запискам отца. - ф. Р.). Кончила тем, что я связала свою судьбу с партией с ранних детских лет, она моя родная и любимая, ей я отдала все свои силы и мечты, именем её организаторов и учителей назвали мы своих детей, и, пока я жива, буду бороться за участие в её замечательных делах и победах, за построение коммунизма. Всё писала о нас и для нас двоих <...> От Фелика было письмо Инне (она сегодня приезжала) от 4/II. Он пишет, что ему лучше, всё заживает, и пенициллин, на который я потратила свыше 60 руб., не понадобился. Завтра пошлю ему денег.
   Ну, Додик, будь здоров, будем надеяться, что будем услышаны. Читал ли ты Кржижановского? С 1893 г. (в партии. - Ф. Р.) - здорово? <...> Целую крепко - твоя Бума.
  
  
  

В Президиум ХХ съезда КПСС - от Маргулис Б. А.

   В президиум ХХ съезда Коммунистической партии Советского Союза.
  
   От Маргулис Блюмы Абрамовны, исключённой из партии в 1937 году. Была членом партии с 1921 г. и членом комсомола с 1918 г. Год рожд. 1902. По социальному происхождению дочь рабочего. Адрес - г. Харьков, Лермонтовская. 10, кв. 3.
  

Заявление

   Посылаю обращение к ХХ съезду КПСС своего мужа Рахлина Давида Моисеевича.
   Присоединяюсь ко всему изложенному им, а также прошу съезд о внимательном и объективном рассмотрении его и моего партийных и судебных дел на предмет полной реабилитации нашей и восстановления в партии.
   Жалуюсь съезду на то, что я и мой муж были в 1937 году (муж - в 1936) исключены из партии, а затем в 1950 - 1951 году арестованы и осуждены вопреки фактам нашего преданного служения партия и народу, активному участию нашему в борьбе за установление советской власти и построение социализма в нашей стране.
   Наши настойчивые требования о запросах наших характеристик и документов о нашей работе и жизни до сих пор не принимались во внимание, а представленные - игнорировались.
   Прилагаю, в качестве свидетельских показаний и в подтверждение правдивости наших утверждений о несправедливости нашего исключения из партии, а затем ареста и осуждения как врагов народа, копии отзывов о нас членов партии тт. Дзивина, Корогодского, Давтян, Гимпелевич, Авотина и Поповой. Оригиналы этих документов посланы в Прокуратуру и КПК.
   Прилагаю также копию справки Ленинградского партархива о моей работе в Ленинграде с 1922 по 1936 год.
   Для характеристики моего поведения после исключения из партии прилагаю также выписку из моей трудовой книжки и прошу запросить об этом же парторганизации Гипростали, Горстройпроекта и Гипрограда в Харькове.
   За время моей работы в комсомоле с 1918 по 1922 г. прошу спросить характеристику у тов. Митина М.Б. (редактора газеты "За прочный мир, за народную демократию").
   Коммунистическая партия была и остаётся моей родной и любимой, с ней я связала с детских лет свою судьбу, ей я посвятила свою жизнь, именем её вождей назвала я своих детей и пока я жива, не перестану бороться за своё участие в её замечательной борьбе и победах, за построение коммунизма.
   Б. Маргулис.
   14 февраля 1956 г.
  

В президиум ХХ съезда КПСС - от РАХЛИНА Д. М..

   В Президиум ХХ съезда КПСС
   от б. члена КПСС с 1920 г., исключённого из
   партии в 1936 г., ныне заключённого,
   приговорённого Особым совещанием по ст. 58-10,
   58-11 к 10 г. ИТЛ
   Рахлина Давида Моисеевича
   (Коми АССР, г.Воркута, п/я Ж-175/13)

Заявление

   Уважаемые товарищи, члены президиума ХХ съезда КПСС!
   Обращаясь к вам с настоящим заявлением, я обращаюсь к великой Коммунистической партии Советского Союза, которая вырастила и воспитала меня как сознательного борца за коммунизм и верным сыном которой я являюсь с ранней юности и до сегодняшнего дня.
   Несмотря на то, что я в течение 3-х десятков лет (1920 - 1950гг.) своей работой и всей своей жизнью доказал на деле свою преданность Коммунистической партии и советскому строю, я оказался в лагере для врагов народа, где нахожусь уже 6-й год.
   В 1936 году я был необоснованно исключён из рядов партии, в 1950 г. арестован и в 1951 г. приговорён Особым совещанием к пребыванию в лагере.
   Против меня были выдвинуты тяжкие, но вымышленные обвинения, с помощью которых меня заклеймили как троцкиста, врага партии и Советского государства.
   Сознавая всю свою ответственность перед партией, я заявляю, что все обвинения против меня ничем не обоснованы, что совесть моя перед партией и Советским государством чиста, и я без колебаний обращаюсь к партии, с тем чтобы просить о проверке моего партийного и судебного дела и о полной моей реабилитации.
  

I. Моё партийное дело

   В основе моего партийного дела лежит ошибка, допущенная мною осенью 1923 года и заключавшаяся в колебаниях по вопросам организационного строительства партии, возникшая вскоре после начала партийной дискуссии и продолжавшаяся несколько месяцев вплоть до 13-й партконференции (I - 1924 г.).
   Такое колебание в моей жизни было один раз. Я вступил в партию в 1920 г. на Енакиевском металлургическом заводе и пережил в 1920 - 21 гг. борьбу с рабочей оппозицией, децистами и троцкистами в период дискуссии о профсоюзах. Тогда я без колебаний отстаивал ленинскую партийную линию.
   В самом начале дискуссии 1923 года я активно выступал против лозунгов "широкой" демократии и требований свободы фракций и группировок. В моём выступлении на собрании партгруппы 1-го учебного кружка II-го созыва Ленинградского комвуза, запись которого имеется в моём деле, как раз содержится критика Сапронова и Преображенского, выступавших с требованием свободы фракций и группировок. Однако, несмотря на это, я впал в ошибку, проголосовав на указанном собрании партгруппы за резолюцию, которая по существу была троцкистской.
   Из этой резолюции я помню только одну мысль (!!! - Ф.Р.) - о том, что, поскольку на заседании Политбюро ЦК было принято единогласное решение о внутрипартийной демократии, то, следовательно, разногласий по этому вопросу больше не существует. Вслед за этим, через день или два, уже на собрании партколлектива Ленинградского комвуза, я проголосовал ещё раз за троцкистскую резолюцию. Вот этим двукратным голосованием и исчерпывалось моё участие в троцкистской оппозиции в 1923 г. Никаких выступлений у меня больше не было. никакого, хотя бы самого малейшего, участия во фракционной, антипартийной деятельности я никогда не принимал.
   Я не только не был активным троцкистом, но и вообще не был убеждённым троцкистом, троцкистом в полном смысле слова. Ведь я никогда не разделял и не защищал троцкистских взглядов по коренным идеологическим и политическим вопросам - о победе социализма в одной стране, о перманентной революции, о крестьянстве, о политике цен и т. п. Я допустил колебания в сторону троцкизма в организационных вопросах, что объяснялось отсутствием у меня в то время идейной. теоретической закалки, неопытностью и молодостью (мне было около 21 г.).
   Колебания мои были мною преодолены сравнительно скоро. благодаря серьёзному изучению партийных решений и выступлений, штудированию работ Ленина и Сталина, а также благодаря помощи товарищей, стоявших на партийных позициях (в том числе и моей жены Маргулис Б. А. (!!! - Ф. Р.).
   Во всяком случае, после 13-й <партконференции>, а в особенности после 13 партсъезда, я активно и со всей убеждённостью включился в борьбу против троцкизма, - в частности, в период т. н. "литературной дискуссии".
   Летом 1924 г., по окончании комвуза, я был направлен в Красную армию, где сразу же принял активное участие в проведении решений 13-го съезда партии и много раз выступал против оппортунистов.
   Вскоре я был избран ответственным секретарём парторганизации воинской части, в которой я служил.
   Своего "участия" в троцкистской оппозиции я никогда не скрывал, а также никогда не подвергался каким-либо партвзысканиям за это участие. во всей дальнейшей моей работе и деятельности с 1924 по 1936 г. (в эти годы я был преподавателем политической экономии в военных школах и академиях) я был всегда активным борцом за дело партии, против её врагов, в особенности против троцкистов, разоблачал троцкизм в своей педагогической, партийно-пропагандистской работе. Никогда после 1923 года я не допустил ни малейших колебаний в проведении генеральной линии партии. В этом смысле моя ошибка 1923 г. может рассматриваться как эпизод, не характеризующий мою сущность как верного борца за дело партии.
   В частности, я хочу отметить мою позицию в 1925 - 26 гг. в период возникновения и выступления зиновьевской оппозиции, против которой я, работая тогда в Ленинграде, активно выступал ещё до 14 съезда партии. В период 14 съезда я как активный противник зиновьевцев был избран делегатом чрезвычайной партконференции Центрально-городского района г. Ленинграда.
   В 1924 - 36 гг. я работал в вузах Красной Армии и постоянно был на активной партработе как секретарь, член партбюро, руководитель партпросвещения, парторг кафедры и т. п.
   Осенью 1936 г. я был демобилизован из РККА. Поскольку я не совершил никакого проступка или преступления, ни по службе, ни в партийной жизни, я вижу только одну причину моей демобилизации. Вслед за демобилизацией последовало исключение из партии (г. Харьков), в парторганизации Военно-хозяйственной академии, в которой я тогда работал.
   Действительной причиной исключения из партии была также моя ошибка 1923 года. Но прямо и открыто исключить меня за эту ошибку, о которой партии было известно и которая мною была исправлена, не считали возможным. Поскольку же я не совершил никакого антипартийного проступка, поскольку руководители парторганизации не могли найти в моей работе ничего компрометирующего, постольку мотивировку исключения пришлось попросту придумать. Так и возникла следующая формулировка исключения: " За скрытие участия в оппозиции жены и братьев и за связь с троцкистом Ефимовым из партии исключить". Эти обвинения были совершенно безосновательны. Так, например, обвинение в отношении жены просто бессмысленно. Об участии моей жены в зиновьевской оппозиции в период 14-го съезда партии было хорошо известно ленинградской парторганизации. После этой ошибки она около 10 лет была на партработе в Ленинграде. Об ошибке моей жены хорошо было известно и в бюро моей парторганизации. О каком же "сокрытии" может идти речь?
   Что касается обвинения в "связи с троцкистом Ефимовым", то нелепость этого обвинения подтверждена сейчас тем, что указанный мой друг Ефимов А.И. в настоящее время реабилитирован решением Верхсуда СССР.
   Все мои усилия доказать несправедливость предъявленных мне обвинений оказались безрезультатными. Но, как ни тяжко мне было перенести исключение из партии, я не упал духом. В этом мне очень помогло письмо из КПК, подписанное т. Е. Ярославским, являвшееся ответом на одну из моих апелляций в КПК. В этом письме было сказано: "Заслужите своей честной работой доверие партии вновь" (N 41 22/II 1936 г.). Это письмо определило всю мою жизнь и работу на долгий период. Я поставил целью своей жизни вновь заслужить доверие партии.
   Могу сказать, что моя работа - производственная. агитационная, пропагандистская, научная и другая - вся была пронизана горячим желанием доказать партии, что я являюсь не только честным советским человеком, но искренним и пламенным коммунистом. Я утверждаю, что везде, где только я ни работал, меня ценили как работника, уважали как человека. Всегда я имел авторитет со стороны товарищей по работе и доверие парторганизации. Я не сомневаюсь, что это подтвердят как знающие меня товарищи, так и парторганизации учреждений и институтов, в которых я работал в период с 1937 по 1950 г.
   Сошлюсь для примера на характеристику, которую давала мне в 1939 году парторганизация института "Гипросталь" при разборе моей апелляции на заседании комиссии КПК. Привожу слова секретаря парторганизации Сироты Р. Б .: "Мы рассматриваем Рахлина Д. М. как коммуниста, который отличается от членов партии тем, что не имеет партбилета и не посещает закрытых партсобраний" (цитирую по памяти).
   Могу сослаться также на те характеристики, которые направили обо мне в Прокуратуру несколько старых членов партии (6 или 7 человек).
   К этому добавлю, что в годы Великой Отечественной войны я всеми силами добивался отправки меня на фронт. Для этого я осенью 1941 г., находясь в Харькове, буквально бросил жену и детей в первый попавшийся эшелон, уходивший на Восток, хотя мог остаться с ними и довезти их куда-нибудь. Я остался в Харькове для того, чтобы добиться в военкомате назначения в Действующую Армию, и пробыл в Харькове до того времени, когда уже оставаться в городе было нельзя ввиду того, что немцы были возле Харькова.
   Уехав в тыл, я продолжал добиваться назначения в армию в тыловых военкоматах, подавал заявления о посылке меня на фронт добровольцем (об этом знает парторганизация Гипростали), писал о том же в высшие военные органы (напр., в политуправление МВО), но всё это ни к чему не привело - и всё, конечно, из-за моей злополучной анкеты.
   За мою работу в период войны я был награждён медалью "За доблестный труд...".
  

II. Моё судебное дело

   Люди и организации, которые видели меня на работе и в повседневной жизни и судили обо мне по моим делам, как я уже сказал выше, ценили меня как работника и оказывали мне большое доверие.. Но вопреки этому я оказался на подозрении у органов госбезопасности Харьковской области, которые или не знали меня, или не хотели видеть меня таким, как я есть. Они судили обо мне, видимо, только по анкетам, по бумажкам. Только этим я могу объяснить то, что 8/VIII 50 г. я был арестован (одновременно с моей женой Маргулис Б. А.), хотя для ареста не было ни малейшего основания. Харьковское облуправление МГБ, не располагая против меня какими-либо материалами, которые оправдывали бы арест, тем не менее выдвинуло против меня формулу обвинения, в которой было сказано, что будто бы я провожу к/р (контрреволюционную. - Ф.Р.) троцкистскую деятельность, являюсь двурушником, и для пресечения моей антисоветской деятельности требуется арест, который и был санкционирован прокурором, даже и не пытавшимся проверить достоверность обвинения.
   Обвинение было мне предъявлено по ст. 54-10 и 54-11 Уголовного Кодекса УССР (соответствует таким же пунктам "хрестоматийно" известной ст. 58 УК РСФСР, - Ф. Р.). В ходе следствия от меня требовали "признания" в к/р деятельности в период 1923 - 1950 гг. , т. е. вплоть до дня ареста. Однако следствие в конце концов отказалось от попытки распространить обвинение на период 1924 - 1950 гг., то есть вплоть до дня ареста, в частности, на период моей жизни на Украине (36 - 50 гг.). Следствие приняло специальное "Постановление о переквалификации обвинения", в котором было сказано, что так как преступление было совершено на территории РСФСР в 1924 г., то обвинение по ст. 54 УК УССР заменяется обвинением по ст. 58-й УК РСФСР.
   Это постановление подтвердило, что:
   1)Первоначальная формула обвинения, в которой говорилось о к/р троцкистской деятельности вплоть до дня ареста в 1950 г., была необоснованной и придуманной и, следовательно, что "деятельность", для пресечения которой требовался арест, вообще не существовала и что самый арест был произведён незаконно.
   2) Фактически весь обвинительный материал ограничивается только фактами, относящимися к моей ошибке 1923 г. (включая январь 1924 г.), которая произвольно толкуется как принадлежность к к/р троцкистской организации и проведение антисоветской агитации. Особое совещание приняло постановление, приговорившее меня к 10 г. ИТЛ "за принадлежность к к/р троцкистской организации и проведение антисоветской агитации". При этом в приговоре было исключено указание на 1924 г как год совершения преступления. С формально-юридической стороны приговор Особого совещания является явно незаконным, так как принадлежность к к/р троцкистской организации и антисоветская агитация просто придуманы - этого с моей стороны никогда не было и никто этого не подтверждает и не может подтвердить. В самом деле, в материалах по моему делу нет ни одного свидетельского показания или документа, подтверждающего обвинение. Что же касается моих колебаний, голосования и т. п., т. е. моей ошибки 1923 г., то она не являлась даже нарушением партдисциплины и Устава партии и уже безусловно не давала никакого состава преступления с точки зрения Уголовного Кодекса. Именно поэтому Особое совещание не могло осудить меня прямо за ошибку 1923 (I- 24) и исключило указание на 1924 г. из приговора, а также прибегло, чтобы "оформить" дело в судебном (?!? - Ф. Р.) порядке, к указанной выше формулировке приговора, основанной не на фактах, а на измышлениях.
   Однако меньше всего хотелось бы мне в настоящем заявлении обращать внимание на юридическую сторону дела (!!!??!!) - Ф. Р. ) . Гораздо важнее суть, т. е. политическая сторона дела.
   В 1950 - 51 гг. меня подвергают аресту и осуждению только за то, что я в молодости, почти за 30 лет до осуждения, совершил ошибку, причём никогда не нарушал дисциплину партии, не занимался антипартийной, фракционной деятельностью и вскоре свою ошибку исправил. Несмотря на долгие годы честной, напряжённой работы по строительству коммунизма, несмотря на активную борьбу против врагов партии, в особенности против троцкизма, меня объявляют троцкистом, с необычайной лёгкостью разбивают мою семью, вырывают из советского общества и водворяют в общество врагов советской власти.
   На каком же основании я был объявлен троцкистом и осуждён? На основании голых подозрений, на основании моей анкеты, в которой значилась моя ошибка 1923 г. Я не могу понять, почему и для чего моя многолетняя честная работа, вся моя жизнь для партии, для коммунизма так бессмысленно и безжалостно была растоптана и разбита. Я не могу судить о том, чем руководствовались люди, решавшие мою судьбу, а именно - руководители бывшего Особого совещания. Одно мне ясно, что "награждая" меня тюрьмой и лагерем после того. как я 30 лет честно проработал для народа, эти люди сделали вредное для партии и советского государства дело, нанесли вред строительству коммунизма.
  

III. Моё пребывание в тюрьме и лагере (50 - 56 гг.)

  
  
   В 1936 г., во время исключения из партии, я в своём последнем выступлении перед парторганизацией сделал следующее заявление: "Что бы ни случилось со мной в будущем, куда бы ни забросила меня судьба, я везде и всегда буду верным солдатом партии". Через 14 - 15 лет после этого выступления мой обет перед партией был подвергнут жесточайшей проверке. В тюрьме, а в особенности в лагере я попал в новый для меня мир - в общество оголтелых врагов коммунизма. Столкнувшись с ними, я не думал об обиде, о несправедливости, постигшей меня, о том, что самого заклеймили как врага, - я сознавал себя солдатом партии, находящимся в невероятной обстановке и обязанным и здесь оставаться непреклонным коммунистом.
   Ни в тюрьме, ни в лагере я и не думал скрывать своих коммунистических убеждений. Я всегда давал отпор антисоветской агитации и повседневно сражался с троцкистами, националистами, меньшевиками и другими врагами, отстаивая политику Советской власти и идеи коммунизма. В этой борьбе я большей частью был один или почти один против многочисленных врагов и не раз слышал самые зловещие угрозы. (Как бы в насмешку, во время начавшейся "оттепели" и "разгрузки" сталинских лагерей с н а- ч а л а были освобождены "националисты", "лица, сотрудничавшие с оккупантами" и другие подобные, а у ж в с а м у ю п о с л е д н ю ю о ч е р е д ь (после ХХ съезда) - большая часть "непреклонных коммунистов". - Примечание 1989 г.).
   Летом 1953 года вышло новое постановление о лагерях, в котором содержались установки партии и правительства о проведении политико-воспитательной работы среди заключённых. Это положение я встретил с радостью и подъёмом. Я мог гордиться тем, что в одиночестве. будучи оторван от партийной и советской среды, я понял необходимость отпора мутной волне антисоветской пропаганды, которая до нового положения безраздельно господствовала в тюрьме и лагере.
  
   IV. Дело моей жены Б. А. Маргулис

   Несмотря на беспочвенность моего дела, несмотря на то, что вся моя жизнь и работа свидетельствуют за меня, я до сих пор не добился реабилитации. На все мои заявления я получаю из Прокуратуры СССР отказы в пересмотре моего дела, <это> я могу объяснить только тем, что до сих пор моё дело не было подвергнуто основательной, объективной проверке, что к его рассмотрению подходили формально.
   Не могу обойти молчанием дела моей жены Маргулис Блюмы Абрамовны.
   В январе 1955 г. она была освобождена из лагеря в результате половинчатого решения, по которому ей сократили срок с 10 лет до 5 лет и применили к ней амнистию 1953 г. (По этой "ворошиловской" амнистии (позднее её стали называть "бериевской") из сидевших по 58-й статье подлежали освобождению только осуждённые на срок до 5 лет - т. е. правтически никто, т. к. таких малых сроков в это время по данной статье не давали. Но вот что было - то было: "подводили" под амнистию, скостивши срок. Так повезло и моей матери. - Примечание 1987 г.). Это решение является неправильным. Моя жена, хотя и совершила ошибку в 1925 году, выразившуюся в том, что она в период 14 съезда поддерживала зиновьевскую оппозицию, но она никогда не совершала тех преступлений, какие ей приписываются в приговоре особого совещания, а именно: принадлежность к к/р антисоветской организации и проведение антисоветской агитации (ст. 58-10 и 58-11).
   В ошибке, допущенной Маргулис Б. А. в 1925 - 1926 гг., не было никаких преступных, с точки зрения Уголовного Кодекса, действий, и поэтому её арест был незаконным, и она заслуживает реабилитации. Но дело, конечно, не только в этом. Моя жена Маргулис Б. А. связана с ленинской партией с 1917 г. Ей было всего 14 лет, когда она, ещё до июля 1917 г., начала работать в Киевской большевистской газете "Голос социал-демократа". Маргулис Б. А. всегда была преданным партии и Советской власти борцом за коммунизм и доказала свою преданность своей жизнью и работой. Она работала на подпольной работе (в г. Киеве, в период 1-й немецкой оккупации в 1918 году), в органах ВЧК, участвовала в гражданской войне, много лет была на комсомольской и партийной работе. Ошибка её в 1925 - 26 не изменила ничего в её преданности партии, и после этой ошибки она около 10 лет была на руководящей партработе в Ленинграде, активно участвовала в борьбе с троцкистами и зиновьевцами и др. врагами.
   В течение многих лет, с 1923 по 1950 гг. до дня ареста я и моя жена прожили вместе. Наша взаимная дружба покоилась на партийной близости (!!! - Ф. Р.), на почве борьбы за коммунизм, за политику нашей партии. В тот же момент, когда мы, я и она, допустили свои ошибки, мы совершали их друг против друга и помогали друг другу своей критикой преодолеть этим ошибки. В 1923 г. такую помощь жена оказала мне, т. к. стояла на позициях партии. В 1925 - 26 г., когда она впала в ошибку, я в свою очередь помог ей быстро преодолеть эту ошибку. Вместе мы в советском, коммунистическом духе воспитали наших детей. Вся наша жизнь и работа были служением партии и подчинены интересам строительства коммунизма. Мы не стремились к материальным выгодам, не руководствовались личными, корыстными интересами. Быт, квартира, материальное благополучие занимали в нашей жизни самое последнее место. Высокие идеалы коммунизма освещали всю нашу жизнь и работу. Не боясь впасть в преувеличение, я могу сказать, что наша семья была подлинной ячейкой коммунизма. И вот такую семью разбили и нанесли этим явный вред советскому обществу.
   Теперь я обращаюсь к Партии с надеждой на то. что мой голос будет услышан, и справедливость, наконец, восторжествует. Дорогие товарищи, члены президиума ХХ съезда КПСС! Я обращаюсь к вам со следующей просьбой:
      -- Я прошу дать указание партийным и советским организациям о самой тщательной и объективной проверке моего дела и дела моей жены, о проверке всей нашей жизни и деятельности. Я убеждён, что такая проверка покажет беспочвенность обвинений против нас и даст основания для полной реабилитации по судебной линии.
   2. Я прошу также, как только будет решение о реабилитации по судебной линии, проверить моё партийное дело. И надеюсь, что такая проверка даст основания к восстановлению меня в правах члена КПСС.
   Мне уже 54-й год и, кажется, не очень подходит в таком возрасте, на 6-м десятке лет жизни предаваться мечтам. Но есть у меня одна мечта.
   Я мечтаю о том, чтобы остаток своей жизни отдать моей партии, моему Советскому государству и быть до конца дней активным строителем коммунизма и членом великой ленинской партии.
  
   Д. Рахлин.
  
  

Приложения к апелляции

В Комитет партийного контроля - от Р. С. Давтян

ОТЗЫВ

от Давтян Рануш Степановны,

   члена КПСС с 1921г, п/б N 0662597,
   доцента Вильнюсского госуниверситета
  
   Рахлина Давида Моисеевича знаю с 1930 г. как бывшего преподавателя политической экономии. Знаю Рахлина как теоретически грамотного, преданного делу нашей партии и социалистической Родине, честного, скромного и морально устойчивого человека. С его слов знаю, что в 1923 г. он имел колебания от генеральной линии партии, которые он тогда же быстро преодолел и во всей дальнейшей работе в течение долгих лет неуклонно и последовательно проводил в жизнь линию коммунистической партии Советского Союза. Я глубоко убеждена, что он оставался честным и преданным коммунистом и тогда, когда за его ошибку 1923 г. был исключён из партии. Знаю, что в годы великой отечественной войны он неоднократно обращался в военные комиссариаты с просьбой отправить его на фронт.
   Я глубоко убеждена, что, будучи воспитанным Коммунистической партией и Советской властью, он все свои силы и знания отдавал на дело нашей партии.
   Р. Давтян
   14 сентября 1955 г.
  
  
  

В Комитет партийного контроля - от Е. Н. Поповой

  
   В комитет Партийного Контроля при ЦК КПСС
   от члена КПСС с 1920 г. Поповой Евдокии
   Никитичны
  

ЗАЯВЛЕНИЕ

   Я получила от тов. Маргулис Блюмы Абрамовны письмо с просьбой дать ей партийную характеристику в связи с тем. что в КПК стоит вопрос о её партийности.
   Маргулис также сообщила. что она была осуждена на 10 лет как исключённая из партии за участие в зиновьевской оппозиции. В январе 1955 года освобождена со снятием судимости (письмо прилагаю).
   Считаю необходимым послать данное заявление, учитывая не только просьбу тов. Маргулис, а, главное. чтобы помочь КПК более правильно и объективно решить вопрос о её партийности.
   Я хорошо знала т. Маргулис с 1922 по 1936 г. по совместной работе в Ленинградском комвузе и по работе в Володарском районе г. Ленинграда. Мы встречались и по работе, и вне работы.
   Связь была почти прервана в связи с выездом т. Маргулис из Ленинграда в г. Харьков. куда был переброшен её муж.
   Почему и на каком основании приписывается Маргулис участие в зиновьевской оппозиции, и фактов, подтверждающих это обвинение, также не знаю. Маргулис в период предсъездовской дискуссии (перед 14 партсъездом была объявлена дискуссия) проявила колебания в вопросе о возможности победы социализма в одной стране. В это время в студенческой среде было много споров в связи с ознакомлением с дискуссионными материалами.
   И второе: в ходе 14 партсъезда в комвузе организовалась инициативная группа по борьбе с оппозицией, т. к. админсовет и партийное руководство Ленинградского комвуза было оппозиционным. Ректор Минин, секретарь партбюро Рыбак и член бюро Иванов и некоторые другие члены партбюро (утверждали) и показывали, что комвуз идёт за ними. Через голову этого руководства, в ходе съезда, инициативной группой было созвано партсобрание для того, чтобы доказать, что комвуз не оппозиционен, а стоит за генеральную линию ЦК партии. На этом собрании выступал делегат 14 съезда некто Зорин. Когда собралось собрание, явилось оппозиционное руководство комвуза, и перед открытием собрания ректор вышел на трибуну и заявил, что партбюро считает это собрание фракционным, и кто не считает себя фракционером, должен покинуть собрание. И двинулись к выходу, за ними ушла группа студентов. в том числе была и Маргулис Б. А., которая сочла это собрание незаконным. Решения съезда партии тов. Маргулис приняла без колебаний и твёрдо стояла за генеральную линию партии. В комвузе мы не считали её оппозиционеркой.
   По окончании комвуза (оппозиционное руководство было снято) Маргулис была оставлена в Ленинграде на партработе. Зная Маргулис до 1936 года, я утверждаю, что она не только не призывала к оппозиции, но не проявляла ни малейших сомнений, а в эти годы партийная работа была повседневной борьбой с оппозиционерами. Я считаю т. Маргулис не только честным, но и безусловно преданным партии, советскому правительству и народу человеком.
   23 августа 1955 г.
  
   В своём письме т. Маргулис сообщала, что её муж Рахлин Д. М. находится в заключении по обвинению в троцкизме. Считаю необходимым сообщить, что знаю о тов. Рахлине.
   Тов. Рахлин проявил колебание по троцкистским вопросам в 1923 г. Но в последующем, т. е. в период 14 партконференции, предсъездовской дискуссии и после съезда он твёрдо и неуклонно стоял за генеральную линию партии.
   По окончании комвуза я с тов. Рахлиным не работала, но, встречаясь вне работы. в разговорах о борьбе с оппозицией наши взгляды не расходились. Он был в то время преподавателем в военно-политической академии им. Толмачёва в Ленинграде, откуда был переброшен на работу в г. Харьков в военно-хозяйственную академию. Я считаю т. Рахлина безусловно преданным делу партии человеком
   23 августа 1955 г.
  
   Попова.
   Я состою на учёте в Московском РК КПСС г. Ленинграда.
  
   (Дуся Попова была задушевной подругой маминой молодости, своим человеком в нашем доме. Очень полная, крепкая, очень русская, она хорошо запомнилась мне своим широким открытым лицом. По типу своему она кажется мне теперь похожей на известную киноактрису Нонну Мордюкову - скажем,. в фильме "Комиссар". Только Дуся была, вероятно, помельче ростом.. Письмо её мне кажется примечательным по стилю. Как это типично для фанатичных "солдат партии": начинать характеристику товарища с того, что он "имел колебания", затем прославлять за то, что "не имел колебаний", "не проявлял ни малейших сомнений". Но позвольте, а как же Карл Маркс с его любимым девизом: "Подвергай всё сомнению"? Впрочем, у марксистов как-то всё не слишком вязалось: фанатичные приверженцы материализма, они в быту стеснялись его, бравируя своим безразличным отношением к материальной стороне жизни... Всё это, впрочем, легко сочеталось с самыми симпатичными свойствами характера. Такой была и Дуся, и её муж - выпивоха Петя Попов (Дуся носила его фамилию, а её девичьей не знаю). Между прочим, перед войной (а, может, и позже?) она работала в аппарате А.А. Жданова. В период следствия по "делу" моих родителей она была, видимо, на волоске от ареста: их обоих провоцировали на "показания" против неё. - Примечание 1987 г.).
  
   К апелляциям отца и матери приложены также положительные отзывы о них от бывших сотрудников: заместителя главного инженера Гипростали А. И. Авотина - члена КПСС с 1927 г., заведующей отделом гослитиздата, члена КПСС с 1928 г. М. М. Гимпелевич, полковника запаса О. Г. Корогодского, генерал-майора артиллерии Р. А. Дзивина. Кроме того, копии справки о реабилитации папиного друга А.И. Ефимова-Фрайберга - того самого, за связь с которым отца исключили из партии и пытались привлечь к ответу на следствии.
  

Б. А. Маргулис - от И. П. Бойцова

[Из Ставрополя, 16 сентября 1955 г.]

   Харьков, ул. Лермонтовская, N10, кв.3
   Маргулис Блюме Абрамовне.
  
   Получил письмо от Вашего мужа. Направил это письмо в ЦК КПСС тов. Комарову П. Т. Дело вашего мужа будет объективно рассмотрено.
   С приветом к Вам
   И. Бойцов
  
   (Член ЦК КПСС Иван Павлович Бойцов был в то время Первым секретарём Ставропольского крайкома КПСС и, таким образом, не слишком дальним предшественником М. С. Горбачёва на этом посту. В прошлом сослуживец отца. В скором будущем - заместитель председателя КПК. В качестве такового в середине мая 1956 г. восстановил обоих в партии на заседании КПК в их присутствии. Почему-то в Советском Энциклопедическом Словаре, где упоминаются основные гос. и парт. работники, И. П. Бойцов не числится. Да и вообще он напрочь забыт. А ведь в разгар "оттепели" был в КПК первым заместителем самого Н. М. Шверника - председателя КПК !)
  

И. И. Рахлиной от Д. М. Рахлина

   [Из Воркуты, 28 июля 1954 г.]
  
   Милая Инночка!
   Наконец-то я собрался ответить на письмо, которое получил за 2 дня до приезда Феликса ко мне. Конечно, приезд Феликса "помешал" мне ответить тебе сразу, а после его отъезда (20/VII) я несколько дней должен был "отходить" от всех волнений и впечатлений, связанных с его приездом.
   Мне очень трудно в письме найти слова, чтобы передать, как мне было приятно получить и читать твоё письмо (и как раз, притом, написанного на обороте письма Блюмочки.
   (Напомню читателю: переписываться между собой, из лагеря в лагерь, заключённым (даже супругам и самым близким родственникам) было в режимных лагерях строжайше запрещено. Мать первая догадалась обойти этот запрет, прислав нам, детям. письмо, которое с какой-то, не отмеченной в тексте, строки было обращено уже не к нам, а к мужу. На обороте с соответствующей строки шло продолжение и окончание этого тайного письма. Расчёт на то, что лагерный цензор не заметит такой стилистической и тематической нестыковки, оказался верен. Демократизация лагерного режима оказалась столь постепенной, что запрет на межлагерную переписку оставался в силе, и мать продолжала посылать письма мужу через нас, разве что не прибегая к прежним ухищрениям, а просто вкладывая в конверт отдельное обращённое к нему письмо, которое мы ему пересылали уже в открытую. - Примечание 1989 и 2004 гг.)
   Особенно меня радует то, что ты пишешь о сходстве ваших ( с Феликсом. - Ф. Р. ) характеров, вкусов и т. д. Не так часто это случается. чтобы не дорожить этим.
   То, что ты пишешь о Феликсе, очень верно, и я надеюсь, что в дальнейшей совместной жизни ты во всём этом убедишься ещё больше. Впрочем, не подумай, что я не вижу в твоём Феликсе некоторых недостатков, из которых для примера назову излишнюю мягкость, столь несозвучную нашему суровому веку. Но, думаю я, жизнь поправит ещё и отшлифует и эти шероховатости Всё, что мне Феликс говорил о тебе (а я очень доверяю его умению видеть людей вообще), позволяет мне быть уверенным, что ты будешь для меня и для твоей свекрови такой же близкой, как родное дитя. Только бы и на этот раз твоё "самое сильное желание" исполнилось и мы смогли бы познакомиться друг с другом поближе.
   О своей встрече с Феликсом я тебе не буду много писать, т. к. всё равно не смог бы этого выполнить лучше, чем это сделает сам Феликс. Можешь представить, что могло значить для меня увидеть сына после 4 лет разлуки - и каких лет!
   Феликс сильно вырос, возмужал, но и в таком. можно сказать, мужчине я видел его в разных видах - и маленьким, и школьником. вспоминал всё связанное с ним и т. д. Его рассказ о жизни без нас дополнил картину. Я понял, как много пережили он и Марленочка. Но за всё это он уже получил награду, найдя тебя, а 2-ю награду он получит, когда мы встретимся по-настоящему.
   Я вынужден был сократить нашу встречу, так как хотел, чтобы он скорее поехал к своей маме, к тебе (он сильно скучал) и хоть немного отдохнул. Как мне было жалко, что он измучится в этих поездках. Но, надеюсь, это последний раз, и теперь ему не надо будет совершать таких денежных затрат и самоограничений. Но когда я подумаю, что будет значить для Бумочки увидеть сына, то я забываю о всём. М. б., сейчас, когда я пишу, они уже обнимают друг друга.
   (Действительно, наше свидание с матерью в Дубравлаге состоялось именно 28 июля. - Ф. Р.)
   Ты права, когда пишешь, что в вашей жизни будут трудности материальные. но вы молоды и здоровы и любите друг друга, следовательно, эти трудности можно будет преодолеть.
   К слову скажу, что я вовсе не считаю необходимым пренебрегать материальной стороной жизни ("с милым рай и в шалаше") и не проповедую нигилизма в отношении быта (которым наше поколение было заражено в молодости от сурового быта в период гражданской войны). Но об этом нужно было бы много говорить. На этом кончаю. Прошу передать привет твоим родителям, а маме, кроме того. благодарность за чудесное варенье. Также приветствую всех моих родных. Крепко тебя целую и обнимаю.
  
   Твой 2-й отец.
  

Д. М. Рахлину - от Ф. Д. Рахлина

   [Из с. Чернятино, Приморского края, 26 декабря 1954 г.]
  
   Дорогой папочка! Уже с неделю или больше, как я получил твоё второе письмо на этот мой адрес, а дня три назад получил пересланное мне Инкой твоё письмо к ней. <...> От мамы Марлена переслала мне письмо, бодрое. полное надежд. Мама сообщает, что актирована (т.е. актом медицинского обследования признана негодной к дальнейшему отбытию наказания. Ф. Р.) и что в связи с этим, м. б., её отпустят к Марлене на иждивение. Очевидно, именно это письмо послужило поводом для громкого семейного недоразумения. Фима (Е. Ю. Захаров, муж Марлены. - Ф. Р.) что-то не так понял и написал своей маме, что ты должен скоро приехать. А та позвонила Тамаре (Т. М. Сазоновой, сестре отца. - Ф. Р.). Тамара же и Светка (её дочь. - Ф. Р.) давай скорее писать об этом мне. Через 2 дня после их писем получаю Марленкино "опровержение" - телеграмму. Ещё через 2 дня получаю письмо от Инки, что всё это неправда и что она по этому поводу в письме разругалась с Марленой. Честное слово, я, кажется, не так переживал, что Тамарино известие оказалось неправдой (т. к. я ему всё равно не поверил), как переживаю, что они там отчего-то переругались. Был бы я там, я бы всё уладил, пустил бы в ход всё своё дипломатическое искусство, а так, на расстоянии, не знаю, что и делать.
   Ну, да ладно, обойдётся как-нибудь. "Образуется" (я кончаю перечитывать "Анну Каренину"). (Теперь меня мучают запоздалые сожаления: зачем я всё это ему писал? Как мог не щадить его нервов и сердца? - Примечание 1989 г.).
   <...> Ты пишешь о своих годах. Я согласен насчёт "коэффициента" ( в письме отца шла речь о "поправочном коэффициенте", который ХХ век прикладывает к номинальному возрасту человека, заставляя считать каждый прожитый год за два, а то и за три... - Ф. Р. ). <...> И всё же ты ещё молод, и да не покажутся тебе мои слова кощунством. Я ведь видел тебя и помню твои глаза, такие родные, такие лучистые и такие же молодые, как прежде. Я знаю, что у тебя ещё много сил, и их будет достаточно, чтобы пережить и оставшийся кусочек разлуки, и радость (и тяжесть!) встреч, всех встреч, которые произойдут - ну, должны же произойти - в нашей стране.
   Я многого жду от нового года, и все мы многого от него ждём, пусть же он не обманет нас, и лишь с этим условием я тебя с ним поздравляю, поздравляю от всей души. Будь здоров, мой дорогой, крепко тебя целую.
   Твой Феликс.
   Посылай мне письма без марки - ведь я солдат. И второе: если можешь, не ставь на обратном адресе своих инициалов: мне не хочется, чтоб мои друзья-товарищи совали нос не в свои дела, а кому нужно, те всё знают, я, разумеется, ничего не скрыл.
  

Б. А. Маргулис - из Прокуратуры СССР

   [Из Москвы, 16 апреля 1956 г]
  
   N 13д/7681-50
  
   Сообщаю, что Ваше дело Прокуратурой Союза проверено.
   По протесту Прокуратуры Союза ССР Президиум Харьковского Областного Суда от 6 апреля 1956 года постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 27 января 1951 года отменил и дело в отношении Вас прекратил за недоказанностью предъявлявшегося Вам обвинения.
  
   Прокурор Отдела по Спецделам
   старший советник юстиции Смирнов
  
   (Вдумайся, читатель, в содержание этого документа, подобные которому во множестве рассылались в те дни по градам и весям огромной страны...
   Пять долгих лет сталинской каторги перенесла моя мать: унижения, лишения, голод, болезни, допросы... И вот высокоответственный орган государства - тот самый, который выдал санкцию на её арест - признаёт, наконец, что всё это незаслуженно, незаконно, напрасно! Что Маргулис Б. А. ни в чём не виновата! Что зря её лишили свободы. оторвали от семьи, от мужа и детей, держали за решёткой, нашили на одежду номера... Но сообщено об этом без тени неловкости, без малейшей нотки сожаления или сочувствия!
   Обвинение в антисоветской агитации и в принадлежности к контрреволюционной организации было целиком голословным. Оно основывалось на произвольном толковании "политической ошибки" как "уголовного преступления". За уход с собрания - 10 лет каторжного "особого" лагерного режима - где это слыхано?! Но уж если случилось такое - найдите человеческие слова, чтобы повиниться перед невинно осуждённой... Напишите, по крайней мере. что человек полностью реабилитирован за отсутствием события преступления. Или - состава преступления. Но из трёх формулировок реабилитации, по юридическим последствиям равноправных, но имеющих разное эмоциональное содержание, выбрали наименее выгодную для осуждённого, наиболее выгодную для "чести ведомственного мундира": недоказанность обвинения. То есть, вообще-то можно бы доказать, что уход с собрания - это криминал, но вот просто не смогли доказать, как-то не собрались, всё, знаете ли, недосуг было за важными государственными делами...
   Таковы гримасы "социалистического государства рабочих и крестьян". - Примечание 1987 г.)
  
  

С п р а в к а

   Дело по обвинению гр. РАХЛИНА Давида Моисеевича пересмотрено президиумом Харьковского областного суда 23 марта 1956 года.
   Постановление Особого Совещания при Министерстве государственной безопасности СССР от 27 января 1951 года в отношении Рахлина Д. М. отменено и дело производством прекращено.
  
   Председатель Харьковского
   областногосуда Мирошниченко
  
   (Из справки, выданной на руки моей матери).
  
  

Д. М. Рахлину - от Б. А. Маргулис

  
   [Из Харькова, 4 апреля 1956 г.]
  
  

ТЕЛЕГРАММА

   Воркута, Коми АССР, п/я Ж 176/13
   Рахлину Давиду Моисеевичу
  
   Решение Харьковского суда твоей реабилитации послано Харькова тридцатого марта свой выезд телеграфируй мне Харьков поздравляю целую = Бума - Бума ТК
  
   (Надпись на телеграмме рукой отца: Получ. 5/IV 3 ч. дня.
  
  

В ЦК КПСС от Б. А. Маргулис

[Из Харькова, дата не указана]

  
   Уважаемый тов. Сокольский!
  
   Сообщаю, что постановлением Президиума Харьковского облсуда реабилитация моего мужа состоялась 30 марта и моя - 6 апреля.
   Спасибо за помощь Вам и тов. Лукьянову.
   Но в дальнейшем продвижении дела моего мужа я встретила неожиданные препятствия.
   Постановление Харьковского облсуда было 30 же марта сдано в Харьковское [облуправление] МВД, -1-й отдел, для отправки по месту нахождения Рахлина в Воркуту, п/ящ. Ж 176/13, и меня заверили, что документы отправлены 30 марта. Прошло 2 недели, и т. к. от мужа я не получила сообщения о том, что он освобождён, я вновь 14 апреля проверила и узнала, что документы на освобождение Рахлина пролежали 2 недели в Харьковском МВД, 2 спецотделе, неотправленными по небрежности какой-то сотрудницы, и пролежали бы неизвестно сколько, если бы я не настояла на проверке, посланы ли документы.
   Так время, усилия и внимание к человеку со стороны работников ЦК партии (напомню, что тов. Лукьянов в Вашем присутствии звонил секретарю Харьковского обкома т. Титову и в Прокуратуру Союза об ускорении освобождения Рахлина) были "скорректированы" простой халатностью какой-то технической сотрудницы МВД.
   Я очень Вас прошу, тов. Сокольский, доложить об этом тов. Лукьянову.
   Я очень много пережила за эти годы, и очень устали нервы, но никогда не смогу примириться с подобным безобразием.
   В настоящее время. по заявлению начальника 1-го спецотдела Харьковского [облуправления] МВД т. Шевченко, документы 14 апреля посланы в Сыктывкар - столицу Коми АССР. Не знаю, что им сделано, чтобы они оттуда попали в Воркуту по адресу и можно ли надеяться на скорое освобождение мужа из заключения.
   ( Цит. по рукописному черновику).
  

С П Р А В К А О Б О С В О Б О Ж Д Е Н И И

  
   СССР Форма А
   Министерство Внутренних Дел
   ИТЛ СПРАВКА АХ I 086034 / н
   "Ж"
   28 апреля 1956 г.
   Выдана гражданину Рахлин Давид Моисеевич
   год рождения 1902 национальность Еврей
   уроженцу гор. Белгород Курской области в том что он содержался в местах заключения МВД с 8 августа 1950 г. по 28 апреля 1956 г., откуда освобождён по постановлению Президиума Харьковского областного суда от 23.III. за прекращением дела.
   Следует к месту жительства гор. Харьков, Харьковской обл.
   Начальник лагеря (колонии
   (Фотокарточка, тюрьмы) (подпись)
   печать) Начальник отдела (части)
   (подпись)
  
  
  
   Выдано денег на питание в пути... Выдан билет на проезд до ст. ..... железной дороги стоимостью ..... руб. или деньги на билет в сумме .....
   Начальник финчасти ......
   Подпись освобождённого ......
  
   (Хотя в предыдущем тексте этот факт более чем месячной, ПОСЛЕ РЕАБИЛИТАЦИИ ОТЦА, задержки его освобождения уже комментировался, хочу привести для наглядности следующий хронологический перечень событий:
   8 августа 1950 г. - арест родителей, за один лишь миг превративший их в бесправных рабов.
   27 января 1951 г. - приговор Особого Совещания, занявший вряд ли более нескольких секунд, необходимых на проставление подписей под приговором. Результат - осуждение на 10 лет каторжных "особых" лагерей, разлука супругов, разлука родителей с детьми.
   23 марта и 6 апреля 1956 г. - постановления о реабилитации родителей. Затраченное время - предположительно не более нескольких минут.
   30 марта 1956 г. - передача постановления о реабилитации отца в управление МВД. Между реабилитацией и "сложнейшей" процедурой передачи этого решения от судебного в исполнительный орган прошла НЕДЕЛЯ.
   14 апреля 1956 г. - отправка решения в г. Сыктывкар, для дальнейшей пересылки в Воркуту. Прошло ещё ДВЕ НЕДЕЛИ после реабилитации. Реабилитированный продолжает оставаться в заключении!
   28 апреля 1956 г. - прибытие документов в Воркуту, освобождение невиновного человека из-под стражи. На процесс освобождение уже после реабилитации понадобилось 36 ДНЕЙ !!! - Примечание 1989 г.).
  

Б. А. Маргулис - от А. И. Ефимова - Фрайберга и А. Курсаковой

   [Из Норильска, 13 мая 1956 г.]
  

ТЕЛЕГРАММА

   Горячо поздравляем восстановлением <в партии> желаем здоровья многолетия заслуженного счастья целуем = Ефим Шура
  
   Мною приведена лишь часть обширной переписки, относящейся к пребыванию наших родителей в лагере и к борьбе за их реабилитацию.
   В дальнейшем судьба родителей сложилась так. В Москве, и чуть ли не на Первомай, произошла их радостная встреча. Это были счастливые дни, вспоминать о которых теперь невыразимо грустно. Примерно к тому же времени были освобождены и реабилитированы многие родственники и друзья, часть их находилась или жила в Москве. Вернулся папин брат Абраша, и здесь произошла волнующая встреча их и двух братьев Лейкиных, каждый из которых подружился в лагере с одним из братьев Рахлиных... Незадолго перед тем был реабилитирован вернувшийся из бессрочной ссылки папин двоюродный брат Илюша Росман - муж маминой подруги юности Кати Кабаковой. Катя, работавшая заместителем директора большого московского универмага, помогла папе, приехавшему в лагерной спецовке, приодеться, принять приличный вид. Настроение у всех было возбуждённо-радостное, казалось, вернулась молодость, все были полны самых радужных надежд. Папа побывал в Министерстве обороны и восстановился в офицерском звании соответствующего ранга (впрочем, это имело только моральное значение, никак не отразившись на житейском статусе семьи). Наконец, оба они - и отец, и мать - явились в ЦК КПСС, где на заседании Комитета Партийного Контроля (пишу всю эту муру с прописных букв, как это было принято в партийно-советской печати) были восстановлены в Коммунистической партии без перерыва в стаже, продолжавшегося реально 20 лет! Для сравнения: папин друг Ефимчик также был восстановлен в партии, однако ему записали более чем 20-летний перерыв в партийном стаже (участие его в оппозиции сочли более существенным)...
   Однако если Ефимчик с Шурой в дальнейшем благополучно продолжили свою работу и довольно спокойно окончили свои дни (сперва он, затем и она) в Ленинградском пансионате старых большевиков, то моего отца, как на грех, потянуло к любимой им преподавательской деятельности. Вернувшись в Харьков, он обратился за содействием в обком партии - к тогдашнему третьему (по идеологическим вопросам) секретарю обкома А. Д. Скабе.
   Но именно Скаба непосредственно возглавлял в Харькове 40-х - 50-х годов идеологические (во многом - антисемитские) погромные кампании. Обратившегося к нему Д. М. Рахлина он встретил с плохо скрываемой враждебностью и в содействии решительно отказал. Отцу ничего не оставалось, как вернуться к работе в области прикладной экономики, но и на это ушло довольно много времени. Наконец, через людей, с которыми он был связан по работе до ареста, нашёл он место, соответствующее его опыту и квалификации, но где участок, ему вверенный, по каким-то причинам был перед тем страшно запущен: он стал начальником планового отдела проектного института "Гипроэнергопром" и немедленно вгрызся в работу. Однако проработать здесь ему суждено было недолго - буквально два-три месяца: у него произошёл тяжёлый инсульт, сопровождавшийся односторонним параличом.
   В то время (конец 1956 - начало 1957 г.) вернувшиеся по реабилитации узники лагерей ещё не вышли из краткой моды. Хотя партийный стаж отца ещё не был настолько давним, чтобы дать право своему обладателю на обслуживание в привилегированной обкомовской больнице (и её поликлинике), но главврач этой больницы Кравченко, переступив через правила вскоре после моего приезда, всё-таки предоставила нашему больному место в своём стационаре, и там, окружённый хорошим уходом, он, под наблюдением врача О. Б. Аврутиной (с которой мы случайно были знакомы ещё по Златоусту) довольно быстро был поставлен на ноги. Пробыв на больничном листе максимально дозволенное время, он не пожелал перейти на инвалидность и вышел на работу. Однако на другой день вновь слёг - и вовсе не по причине основной болезни, а, как нам казалось, по пустяковой причине: его прихватил острый приступ радикулита.
   Но этот "пустяк" сыграл на исходе жизни отца роль довольно роковую. Когда был предъявлен к оплате очередной больничный лист отца, главный бухгалтер Гипроэнергопрома отказалась его оплатить. Она заявила, что отец схитрил, нарочно вышел на работу, чтобы не переходить на инвалидность, и что оплата пособия по нетрудоспособности ему больше не положена. Узнав, что его опять в чём-то подозревают, отец невероятно расстроился. Домашний "консультант" - наша мама, работавшая после 1936 года бухгалтером как раз по расчётной части, прекрасно ориентировалась в правилах оплаты по временной нетрудоспособности и была уверена, что "бдительность" бухгалтера - вздор и самоуправство. Написали письмо в газету "Труд" - общепризнанный авторитет в вопросах трудовых конфликтов разного рода, и оттуда пришёл ответ, полностью подтверждающий мамино мнение. Письма этого оказалось достаточно, чтобы подлая баба подчинилась закону и стала выплачивать деньги по новым больничным листам. Однако больной так остро воспринял недоброжелательность и эту новую напраслину, что его основное заболевание обострилось, и вскоре он вынужден был перейти-таки на инвалидность, о которой до того несчастного единственного рабочего дня и разговора серьёзного не возникало.
   Но тут случилось ещё одно огорчение: по указанию какого-то сверхбдительного начальства он был снят с учёта в медучреждениях обкомовской "лечебной комиссии", поскольку, как уже говорилось, пребывание в партии с 1920 г. не являлось достаточным. Правда, эти учреждения, кроме "старых большевиков", обслуживали целую камарилью обкомовской "номенклатуры" и их семьи, и отец попал в эту компанию лишь по причине сердобольности доброй "докторши" Кравченко, но всё равно бесцеремонность, с какой его оттуда выставили, он воспринял очень болезненно. К этому времени вообще пошёл на спад краткий общественный интерес к реабилитированным жертвам массовых репрессий, а по партийной линии шли даже разговоры о том, что многие реабилитированные "товарищи" ведут себя "неправильно", озлобились и ожесточились, добиваются какой-то там правды... Пуганая ворона куста боится, и моим родителям чудились во всём грозные признаки возвращающегося произвола.
   Немало здоровья отняла квартирная история. Родителей как реабилитированных взяли на учёт в райисполкоме для внеочередного предоставления жилья, но эта категория оказалась столь многочисленной, что образовалась длиннейшая очередь из внеочередников! Однако администрация Гипростали, где мама, уволившись с работы, оставалась на партийном учёте, резонно считая себя причастной к тому, что нашу семью в своё время лишили занимаемого жилья, выделила родителям очень хорошую комнату. И всё бы ничего, но в это время моя сестра была на сносях, а жила в убогой служебной квартире пригородного села Рогань, где работала в школе. После рождения (в феврале 1957-го) второго ребёнка нечего было и думать возвращаться туда, и она со всей своей семьёй поселилась у папы и мамы. Но против этого ополчилась милиция. Она стала ежедневно брать штраф за проживание без прописки. Выход, однако, был найден: я уступил сестре записанную на меня комнату на Лермонтовской, перепрописавшись к жене, и они вместе (родители и семья сестры) обменяли две комнаты в разных местах на две в одной квартире - правда, "коммуналке". Все эти треволнения, переезд и устройство на новом месте также не укрепили здоровье больному... Тем более, что новоселье сопровождалось неожиданными происшествиями.
   В комнатах, полученных по обмену, было темно и мрачно, т. к. перед окнами стоял большой и высокий дом, загораживавший свет. Но и это бы ничего, однако сразу после переезда случилось вот что: в окно комнаты, где лежал отец, со двора влетел кирпич. Только лишь вызвали стекольщика, который вставил новое стекло, как хулиганская выходка повторилась. Обращение в милицию ничего не дало - происшествие повторилось в третий раз! Нам стало известно. что и в дом напротив - в окно незнакомой нам пожилой женщины, армянки, - тоже влетел камень. Кто-то мне сказал, что и она - член КПСС с большим стажем. Это последнее обстоятельство подсказало мне такой нестандартный ход: я сел и настрочил заявление не куда-нибудь, а в облуправление КГБ, указав в нём, что в период развернувшейся подготовки к 40-летию Советской власти какие-то люди терроризируют квартиры старых большевиков, и привёл оба примера.Это было с моей стороны намеренное использование той фразеологии, которой злоупотребляли советские коммунистические идеологи и чекисты. Одна "безделица" отличала меня от доносчиков: я никого конкретно не подставлял, ни на кого не возводил напраслины. Более того, у меня и тогда уже было неясное подозрение (которое с годами укрепилось), что совпадение адресатов нападений не было случайным. Свой "сигнал" я сам и отнёс в молчаливое здание на ул. Дзержинского, 2, , и сдал дежурному. Конечно, моё толкование рядового хулиганства, носившего, всего вернее, чисто антисемитскую направленность (армянку по внешности очень легко принять за еврейку), было намеренно демагогическим, но пожаловаться на юдофобию было бы нерасчётливо. А моя интерпретация - случайно или нет - оказалась действенной: больше родителям стёкла не били. И акрмянке-большевичке тоже. Как тут не заподозрить КГБ, по меньшей мере, в связях с хулиганами, в его на них влиянии...
   Огорчения - крупные или мелкие - конечно же, не помогают укреплять здоровье. Отца даже мелочи очень угнетали. Тем не менее, возможно, он прожил бы дольше. Но окончательно доконала его история, происшедшая в моей молодой семье.
   7 января 1958 года, как раз в день православного "Рождества Христова", у нас родился сын. Жена тяжело заболела после родов и выписана была лишь через 19 дней. При этом врачи преступно скрыли от нас то, что у ребёнка обнаружились признаки грозного и опасного врождённого заболевания, главный из которых - рвота фонтаном. Этот симптом, конечно, был нами замечен сразу же, как только молодая мать с младенцем очутились дома, но мы, по неопытности, приняли его за присущее младенцам срыгивание, успокаивали нас и старшие. Между тем, стояли сильнейшие морозы, и мы не решались в такую погоду нести ребёнка в детскую консультацию. В СССР много было порочного, но, к счастью, не всё, и спасла нашего мальчика советская система медицинского патронирования материнства и детства. В этот жестокий мороз к нам на дом явилась патронажная медсестра. Пришла она как раз после кормления ребёнка и воочию увидела картину заболевания. Вернувшись в поликлинику, немедленно сообщила врачу, визит которой тоже последовал без промедлений. Молодая женщина-педиатр поставила правильный диагноз: врождённый пилоростеноз, т. е. сужение привратника желудка, - хотя столкнулась с этим достаточно редким заболеванием впервые. Она настояла на немедленной госпитализации малыша, и на утро 8 февраля ему была назначена операция. Оказалось, что ни пища, ни влага в организм ребёнка почти не поступают, за время после рождения он похудел на целый килограмм, без операции он просто обречён на гибель от голода и жажды...
   Скрыть от отца эту историю не удалось, так как разворачивалась она хоть быстро, но не сразу. Узнав о том, что ребёнку в 30-дневном возрасте будут делать полостную операцию, он помрачнел и тихо сказал:
   - Прямо рок какой-то над нашей семьёй...
   Вечером 7 февраля у него произошёл второй инсульт, он потерял сознание - и уже навсегда. Утром 8-го, предупреждённый сестрой, я, после того как ребёнку сделали операцию, прибежал к родителям и застал отца фактически уже в агонии. Мы срочно вызвали телеграммой Гиту ("Папа умирает приезжай поддержать маму"), обратились к врачам, но госпитализировать его они нашли излишним. Ночью с 8-го на 9-е состояние больного ухудшилось, он кричал, здоровой, не парализованной рукой хватался за сердце. Врач скорой помощи развёл руками: "Могу лишь облегчить его страдания, введя внутривенно морфин". 9-го к вечеру отца не стало. Последний его вздох приняла прибывшая из Москвы Гита.
   Завершу этот печальный рассказ ещё двумя документами.
  

Б. А. Маргулис - от А. Курсаковой

[Из Ленинграда, 12 февраля 1958]

ТЕЛЕГРАММА

   Разделяю горе скорблю утратой дорогого Доди = Шура
  
  
  

Б. А. Маргулис, Рахлиной М. Д., Рахлину Ф. Д. - от И. П. Бойцова

[Из Москвы, 14 февраля 1958]

   Уважаемые товарищи!
   С глубоким прискорбием узнал о смерти Давида Моисеевича, о котором храню лучшие воспоминания. Разделяю ваше большое горе в связи с утратой мужа и отца.
   Прошу принять моё сердечное соболезнование и пожелание мужественно перенести эту тяжёлую потерю.
   И. Бойцов.

   Стандартные, но уместные слова. Как, оказывается, нетрудно быть человеком, когда это тебе разрешили.
   Прикажут - будем человеками. Прикажут - опять станем зверями.
   Ведь тёплые воспоминания о моём отце, выручившем его когда-то в годы молодости, его бывший сослуживец хранил, надо полагать, и раньше. Но заступился за товарища только тогда, когда это стало совсем безопасно. Так же точно, как за маму - её партийный "крестник", академ-ешиботник Митин.
  
  
  

3. Стихи отца

  

А. О тюрьме и лагере

   На стр. 35 были прокомментированы строки заметок отца, в которых шла речь о его, в тюремном смысле, камерном творчестве. Я пообещал процитировать в "Приложениях" ставшее мне известным сочинённое им тогда, во время сидения в одиночестве, стихотворение, созданное в форме пародии на пушкинское "Из Анакреона" ("Узнают коней ретивых...") - и теперь держу слово:
   ------
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Давид Рахлин
  

Т Ю Р Е М Н О Е

   " Узнают коней ретивых
   По их выжженным таврам... "
   А. С. Пушкин
  
   Узнают имперьялистов по воинственным речам.
   Узнают господ нацистов по закрученным крестам.
   Узнают "космополистов" по горбатым их носам
   Да по чёрным, подозрительно курчавым волосам...
   Узнают всегда троцкистов по анкетным их листам.
  
   Я ж тюремных эмгебистов узнаю по матюкам,
   А больших специалистов - по тяжёлым кулакам!
  
  
   Это стихотворение отец тихонько, когда никто нас не видел и не слышал, продиктовал мне во время нашего свидания в Воркуте. Я записал их одному мне понятными значками, используя сокращения или только буквы, так, чтобы только мне самому оказалось под силу расшифровать эту тайнопись. Точно так же "закодировал" и другое продиктованное им стихотворение - "Лагерное", которое он сочинил также не записывая. а лишь запоминая придуманные строки, здесь, в лагерной неволе. Отец, очень заботившийся о "конспирации", проверил - и остался доволен. Сам он впервые записал эти свои стихи только после освобождения, но работал над ними и после нашего свидания (в том числе учёл и мои критические замечания - среди них и излишние...) Привожу здесь третью редакцию, записанную автором в отдельной тетрадке после "Тюремного".
  
  
  
  
  
  
   Давид Рахлин

Л А Г Е Р Н О Е

(Не совсем по Пушкину)

   [Тексту стихотворения предшествуют, в виде эпиграфов, обширные выписки из стихотворений Пушкина: "Дорожные жалобы" - от "Долго ль мне гулять на свете..." до "Где-нибудь в карантине...") и последние четыре строки; "Брожу ли я вдоль улиц шумных..." - от "День каждый, каждую годину..." до "Мой примет охладелый прах..."; и, наконец, из "Телеги жизни" - от "Хоть тяжело подчас в ней бремя..." до "Везёт не слезет с облучка..."
   Затем идёт авторское предуведомление, после чего - само стихотворение].
  
   "Вот какие творения А. С. Пушкина приходили мне всегда на память. когда я, стоя на одном из возвышенных мест шахты N 40 в районе благословенной Воркуты, смотрел на видневшееся невдалеке лагерное кладбище, в точности напоминавшее описанную Серафимовичем в одноименном рассказе "сопку с крестами".
   И тогда сами собою слагались пародийные строчки, воспроизводившие богатейшие возможности и способы отправления на тот свет, которые едва ли мог себе вообразить Ал<ексан>др Сергеевич Пушкин.
  
   Долго ль мне гулять на свете
   Под конвоем и с мешком,
   В "воронке" - автокарете,
   В спецвагоне иль пешком?
  
   По этапам, карантинам,
   "хитрым домикам" - тюрьмам,
   За тройным колючим тыном,
   По режимным лагерям?
  
   Не в кругу друзей на воле,
   Не в седой столетний срок -
   За решёткой, знать. в неволе,
   Околеть судил мне рок.
  
   На сугробе подле вахты,
   В топкой тундре, на торфу,
   У ствола ли новой шахты,
   На породе или в шурфу.
  
   Иль цинга меня подцепит,
   Иль пурга закроет мир,
   Или в лоб мне пулю влепит
   Сверхпроворный конвоир.
  
   Иль блатной в кровавой свалке
   Саданёт мне в сердце нож;
   На штрафной ли на централке
   Пропаду я ни за грош.
  
   Иль по воле демиурга
   Доконает злой недуг,
   И под скальпелем хирурга
   Испущу я грешный дух.
  
   Иль нерусский чёрт дневальный
   Мой услышит смертный стон...
   На погрузке ли "случайно"
   Попаду я под вагон.
  
   Полудикий ли "бандера"
   Размозжит мою башку
   Иль по знаку изувера
   Живо вздёрнут на суку.
  
   Или в схватке рукопашной
   Я паду с меньшевиком,
   Иль внезапный взрыв парашный
   Поразит меня, как гром.
  
   Где мне смерть пошлёт судьбина?
   На лагпункте иль в тюрьме?
   На допросе, в карантине
   Где-нибудь на Колыме?
  
   В Магадане или Бийске?
   В Темниках или Инте?
   В Красноярске иль в Норильске?
   В Салехарде иль в Инте?
  
   И увижу ль в час кончины
   Я Алтая горный склон?
   Казахтанские равнины?
   Воркутинский террикон?
  
   Есть везде с крестами сопка,
   Там забвенья жданый рай...
   Эй, ямщик лихой - Особка,
   Ну, пошел же, погоняй!"
  
   Последняя строфа имела в расшифровке моей "конспиративной" записи несколько другой вид:
  
   Где-то ждёт меня угробка,
   Но зато за гробом - рай...
   Эй, ямщик лихой - Особка!
   То ли Дело погоняй!
  
   Я заметил отцу, что последняя строка построена синтаксически неудачно. Но теперь мне кажется, что, несмотря на это, вся строфа была в той редакции более цельной, не стоило припрягать к Пушкину Серафимовича...
   Всё же, как бы там ни было, непритязательные эти стихи кажутся мне интересными не только самим (не столь уж редким) фактом обращения узника к поэзии, а именно подходом к теме ГУЛага, столь впечатляюще развитой впоследствии гением Солженицына. Дописанное в последней редакции перечисление "Островов архипелага" свидетельствует о том. насколько актуальным был солженицынский замысел, в той или иной мере возникавший и в сознании многих зэков. А перечня возможных способов лагерной "угробки" я в опубликованных образцах лагерной поэзии и вовсе не встречал.
  

Б. Стихи внуку Женечке

   В 1952 году сестра родила своего первенца. Отец, бесконечно любивший детей (а они всегда к нему льнули) посылал иногда ему открытки с забавными рисунками, предназначенными для детей: со сказочными сюжетами, изображениями животных и т. д. На обороте или в тексте своих писем он приводил сочинённые им стихи.

1. РЕПКА

   Посадила бабка репку.
   Репка выросла, как дом.
   Крепко репку тянет дедка,
   Не осилит нипочём.
   Нет у деда с репкой сладу -
   Кличет дед на помощь бабу.
   Бабка - за дедку, дедка - за репку, тянут - потянут, вытянуть не могут.
  
   Кличет бабка Ксюшу-внучку,
   Ксюша внучка кличет Жучку.
  
   Жучка - за внучку, внучка - за бабку, бабка - за дедку, дедка - за репку, тянут-потянут - вытянуть не могут.
  
   Кличет Жучка кошку Пышку,
   Кошка Пышка кличет мышку.
  
   Мышка - за Пышку, Пышка - за Жучку, Жучка - за внучку, внучка - за бабку. бабка - за дедку, дедка - за репку, тянут-потянут - вытянуть не могут.
  
   Кличут в помощь все Женятку -
   Навели порядок в грядке:
  
   Женятка - за мышку, мышка - за Пышку, Пышка - за Жучку, Жучка - за внучку, внучка - за бабку, бабка - за дедку, дедка - за репку, тянут-потянут - вытащили репку!
  
   Репку сварили,
   Женю угостили!
   15. 9. 1955 г.
  
  
   * * *
  

К С Ю Ш А

   Хохотушка-хлопотушка,
   Ксюша - милая девчушка.
   Глазки у Аксиньи -
   Синие - пресиние.
   Бровки - чёрные,
   ножки - проворные.
   Ловкие ручонки
   У нашей девчонки.
   Пуговкой носик -
   Носик-курносик.
   На морозе побыла -
   Как цветочек, расцвела.
  
   14. 9. 1955 г.
  
   * * *
  

Б О Р Ь Б А

   Наши мишки-шалунишки
   Задралися, как мальчишки.
   На весь лес трубят в трубу:
   "Мы затеяли борьбу!"
   Их не понял Мишка-папа,
   Отхлестал их папа лапой.
   Мишка принялся реветь:
   "Строгий папа наш - Медведь!"
  
  
  
  
  

4. ЛАГЕРНЫЙ ФОЛЬКЛОР

  
  
   Как и тюремно-лагерные стихи, тексты к детским иллюстрированным почтовым открыткам выписаны отцом в отдельную ученическую тетрадь. Ещё одну тетрадку занимает план мемуаров, послуживший основой лежащей перед вами работы. Наконец, в четвёртую тетрадь, название которой, данное им, соответствует заголовку этого последнего раздела "Приложений", отец вписал собранные им образцы лагерного фольклора.
  

ГРУСТЬ

   Кто поймёт мою грусть одинокую,
   Кто поверит той клятве лихой?
   Полюбил я тебя, черноокая,
   В той тайге нелюдимой, глухой.
   Не страшна мне тайга нелюдимая,
   Я живу лишь одною тобой.
   Знаю, ждёшь на свободе, любимая,
   С чистым сердцем. с открытой душой.
   Днём и ночью сижу я над картами,
   Всюду вижу - крестовый валет.
   И гадаю, смогу ли я выбраться
   После долгих мучительных лет.
   Но я всё же по-своему сделаю:
   Все преграды смогу я пройти
   И железною силою воли
   Тебя, детка, смогу я найти.
   Но порой в голове появляется
   Злая дума - гоню её прочь:
   Тебя кто-то украсть собирается
   Без меня в эту тёмную ночь.
   Грусть настанет, и слёзы закапают
   Из моих опьяняющих глаз.
   Я скажу, чтоб другие не трогали:
   Жулик любит один в жизни раз.
   Я кончаю писать, до свидания.
   Как получишь, то сразу прочти.
   А теперь буду ждать я свидания -
   Если любишь, то, значит, дождись.
  
  
   ОЖИДАНИЕ
  
   Не грусти. у ворот ожидая.
   Не гляди на дорогу с тоской.
   Я вернуся к тебе, дорогая,
   С первым снегом морозной зимой.
   Я приду по знакомой дорожке,
   Где я жил лишь три года назад.
   И, быть может, в туманном окошке
   Встречу твой я задумчивый взгляд.
   А, быть может, в морозную вьюгу
   Дверь на ощупь в потёмках найду,
   Сердце дрогнет в груди от испуга,
   Как тогда я к тебе постучу.
   Ты откроешь, меня не узнаешь,
   Тихо спросишь: "Простите, к кому?"
   А узнаешь - меня приголубишь,
   Я к устам тебя нежно прижму.
   И мы сядем с тобою на койку,
   Я спрошу, как жила без меня,
   Как растила любимого сына,
   Как ночами страдала без сна.
   Вспомним, как ты меня провожала,
   Рядом шла и смотрела в глаза,
   Как сажали меня на машину,
   И в глазах утопала слеза.
   Не грусти ж, у ворот ожидая,
   Не гляди на дорогу с тоской,
   Я вернуся к тебе, дорогая,
   С первым снегом морозной зимой.
  
  

ВОЗВРАЩЕНИЕ

   Как ты встретишь меня, моя милая,
   Если я у людей на виду
   Из-за стенок тюремных и лагерных
   Вдруг к тебе, дорогая, приду?
   Запорошенный пылью дорожною,
   Я вернусь, на себя не похож.
   Чем-то думу развеешь тревожную?
   Как тогда ты ко мне подойдёшь?
   Может, встретишь, как друга нежданного,
   С удивленьем в холодных глазах.
   Или встретишь, как гостя желанного,
   И от радости будешь в слезах?
   Может, с места тихонечко двинешься,
   Тихо имя моё говоря,
   Или чайкой на грудь ко мне кинешься,
   Ярким пламенем сердце обняв?
   Я хочу, чтобы ты меня встретила,
   Как, бывало, встречала без слёз,
   Седины б ты моей не заметила
   И морщин, что с Урала привёз.
  
   Писал на Воркуте в дни отбывания срока
   21 марта 1956
   (подпись неразборчива).
  
  

ПРОСТИ-ПРОЩАЙ

   Прости-прощай, дай руку мне, не бойся,
   Дай мне пожать её в последний раз,
   Я ухожу, не плачь и успокойся,
   Так суждено: расстаться нам сейчас.
   Уже рассвет, гребцы сидят у вёсел.
   Поеду я без цели и пути.
   Не спросишь ты, зачем тебя я бросил,
   А я и рад, что так могу уйти.
   Не надо слёз, они мне будут сниться,
   А на пути мне будет тяжело,
   Но, видно, мне к тебе не возвратиться,
   Прощай, мой друг, так, видно, суждено.

* * *

   Голова ты моя удалая,
   Тяжела ты, родная, для плеч.
   Надоело ходить по этапам
   И далёкую волю стеречь.
   Вейтесь. вейтесь, (...)* веночки,
   Моей жизни пришёл, знать, конец.
   Слёзы горькие в синем конверте
   Получил от старушки своей.
   Порасплакалась в строчках старушка,
   Что ни строчка, то капля-слеза.
   "Дорогой мой сыночек Андрюшка,
   Высыхают от горя глаза".
   Загубил я себя не на шутку,
   Затерялся в потоке людском
   И сегодня душа на минутку(?)
   Загрустила о прошлом-былом.
   Отгулял твой сыночек на воле
   И по русской земле отходил,
   В соликамских таёжных трущобах
   Свои буйные кости сложил.
  
   - - - - - -
   * В скобки здесь и далее помещены пометки отца в переписанных им текстах.

* * *

   Много душ воровских спрятал Север далёкий.
   Каждый знает о том, что в побеге невмочь.
   Не под силу тайга, снег - саваны глубоки,
   Да полярная тёмная страшная ночь.
   Дорогая моя, если вора полюбишь,
   Так люби же его, - я, родная, непрочь.
   Может быть, вечерком он тебе и расскажет,
   Что такое тайга и полярная ночь.
   Перебрав свою жизнь от конца до начала,
   Изболевшее сердце так больно (билось?) в груди.
   Ты меня позабудешь, на висках с сединою,
   И порвёшь на куски уцелевший портрет.
   Завезли далеко от родимого края,
   От кудрявых волос оторвали меня.
   Эту песнь написал для тебя, дорогая,
   Чтобы ты иногда вспоминала меня.
   Далеко-далеко, где кочуют туманы,
   Где от лёгкого ветра колышется рожь,
   От далёкого друга с заполярного края
   Ты гуляешь с другим, да и друга не ждёшь.
  
  

ДАЛЕКО-ДАЛЕКО

   Далеко-далеко мысли бьются в тревоге,
   И разбитое сердце окутала мгла.
   Дорогая моя, мне писать тебе больно,
   Слёзы жаркие льются на строки письма.
   Виноват я во всём. Сколько раз ты просила
   Бросить кличку вора, что с позором звучит.
   Не послушал тебя, нас тюрьма разлучила.
   Жизнь разбилась о белый холодный гранит.
   И последние дни солнце вора ласкает.
   Скоро-скоро на Север этапом уйду.
   И в последние дни моё сердце расскажет
   Про счастливые дни, про любовь, про тюрьму.

* * *

   И однажды вечерней порой,
   Как будто почуяв разлуку,
   Ты мне говорила: "Родной!",
   Пожав на прощанье мне руку.
   Я долго смотрел тебе вслед,
   Махал торопливо рукою.
   Ты знала, что наша любовь
   Не будет всё время такою.
   Так пой же, гитара, звени,
   Волшебные звуки, летите,
   Про эти чудесные дни
   Тому, кто поймёт, расскажите.
  
  

К МАТЕРИ

   Здравствуй, добрая старая мать.
   Обнимаю и крепко целую.
   Может быть, опоздал целовать,
   Не застал тебя дома живую.
   Может, спишь ты безрадостным сном
   Где-нибудь на зелёном погосте
   И в сырой молчаливой земле
   Отдыхают усталые кости.
   Помню, мать, как искали меня
   По задворкам забытых околиц.
   Но не помню, в каком нарсуде
   Присудили мне, мама, "червонец".
   Край Колымский - суровый такой,
   И весна нас не много ласкает,
   Только, мать дорогая, с тобой
   На свиданку меня не пускают.
   Ты не плачь, моя добрая мать,
   Не поможешь тут горю слезами,
   А мою непутёвую жизнь
   Не вернёшь никакими судьбами.
   Десять лет не откроется дверь.
   Ну и что ж, дорогая старушка!
   Неужели нам плакать теперь,
   Когда вышла такая петрушка!
  

У ЛУКОМОРЬЯ

   У лукоморья дуб спилили,
   Златую цепь в торгсин снесли,
   Коту указ "2 - 2" пришили,
   Русалку ......
   Сидит учёный кот на нарах,
   Всё тот же "мусор" перед ним
   В зелёных ходит шароварах,
   Гордится узником своим.
   Его подельница русалка
   Коту (...) шпаргалку шлёт:
   "Мне, котик, цепь златую жалко..."
   А кот и усом не ведёт.
   Сидит учёный кот на нарах -
   И что же, что же видит он? -
   Кощей, безвинно осуждённый,
   Бредёт, конвоем окружён.
   Русалку с Бабою-Ягою
   По делу Демона влекут
   И, руководствуясь статьёю,
   Вину на Демона кладут.
   Печальный Демон, дух изгнанья,
   15 "роков" получил -
   И все свои воспоминанья
   На память Фаусту вручил.
   Не те уж песни кот заводит,
   Не те уж сказки говорит.
   Где чудеса, там "мусор" бродит,
   Русалка землю там долбит.
  
  

НОВЫЙ ГОД

   Вы Новый год встречаете свободно,
   У вас сиянье солнечных лучей,
   И в этот день вы пьёте, что угодно,
   А нам от этого, друзья, не веселей.
   У нас по-прежнему вечерняя поверка,
   У нас по-прежнему вечерняя печаль.
   У нас назавтра старая дорога,
   А впереди - безжизненная даль.
  
   А что у нас? Холодные бараки,
   На нарах сотни бьющихся сердец,
   Горит свеча, и в этом полумраке
   Чуть слышно: "Боже, скоро ли конец?!"
   И так печально годы провожая,
   Дождаться (...) своего звонка
   И, может быть, на нарах умирая,
   Сказать сквозь зубы: "Вот моя судьба!"
   Вы с Новым годом, счастья нахлебавшись,
   Уснёте в белых, чистых простынях.
   А мы на утро, нехотя поднявшись,
   Уйдём на трассу при своих огнях.
   И не спешите жить, свободой дорожите,
   Пускай звенят бокалы веселей,
   А ровно в полночь их соедините,
   Чтоб звон дошёл до наших лагерей.
  

ЖЕНСКАЯ ДУША

   Полфунта правды, пуд коварства,
   Полфунта совести, пуд зла,
   Притворства тридцать килограммов
   И страсти тридцать два ведра;
   Одна восьмая фунта чести,
   К мужчинам двадцать фунтов лести,
   три пуда жадности к деньгам
   И - геморроя килограмм;
   Любви - не больше полстакана,
   Упрямства - пуд, коварства - два,
   Аршинов тридцать пять обмана,
   Презренья пуда полтора...
   Всю эту смесь взболтать, поджарить,
   Прибавить тридцать два гроша,
   В холодном месте всё поставить, -
   И выйдет - женская душа!
  
  

* * *

   Пишу дрожащею рукою,
   Чтоб через много-много лет
   О жизни в лагере Буреполома
   Какой-нибудь остался след.
  
   "Неизвестный"
  
  

* * *

   Идут на Север срока огромные,
   Кого ни спросишь - у всех "Указ"...
   Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,
   Взгляни, быть может, в последний раз.
   А завтра утром, покинув "Пресню", я
   Уйду этапом на Воркуту
   И под конвоем, в своей работе тяжкой,
   Быть может, смерть себе найду.
   Друзья укроют мой труп бушлатиком,
   На холм высокий меня снесут
   И закопают в землю промёрзлую,
   И сами грустно пойдут и запоют...
  
  

К МАШЕНЬКЕ

   Однажды всю ночь до зари я
   Мечтал о любви, о весне.
   И, можешь представить, Мария,
   Тебя я увидел во сне.
   С тех пор я в ужасном смятенье,
   С тех пор потерял я покой.
   Прошу: хоть в порядке виденья
   Ещё раз явись предо мной.
  
  

ВАГОН ЗА ВАГОНОМ

   Чередой, за вагоном вагон,
   С тихим стуком по рельсовой стали
   Спецэтапом идёт эшелон
   С Украины в таёжные дали.
  
   Не печалься, любимая.
   За разлуку прости меня,
   Я вернусь раньше времени,
   Дорогая, клянусь!
  
   Там на каждом вагоне замок,
   Три доски вместо мягкой постели,
   И, окутаны в сизый дымок,
   Нам кивали угрюмые ели.
  
   Поезд шёл по таёжной глуши,
   Проезжая высоты Урала,
   На площадке стоял часовой,
   И блестели стволы из металла.
  
   Как бы ни был мой приговор строг,
   Я вернусь на родимый порог
   И, тоскуя по ласкам твоим,
   Я в окно постучусь.
  
   Засыпает пурга паровоз,
   Блёкнут окна морозною плесенью,
   И порывистый ветер унёс
   Из вагона печальную песню.
  
   За пять лет трудовых лагерей
   Мы в подарок рабочему классу
   Там, где были тропинки зверей,
   Проложили Сибирскую трассу.
  
   Застревали в лесу трактора,
   Даже "Сталинцу" сил не хватало,
   И под звонкий удар топора
   Наша песня о милых звучала:
  
   Не печалься, любимая.
   За разлуку прости меня,
   Я вернусь раньше времени,
   Дорогая, клянусь!
  
  
  

ВАЛЬС

   Волны охотские плещут, шумят,
   Белою пеною набегая,
   Я вспомнил твой стан, твой наряд,
   Глазки твои, дорогая.
   Бальное платье твоё, что змея,
   В зале шуршало, шумело.
   Счастьем горели глаза у меня,
   Я обнимал твоё тело.
   Был на свободе недавно артист,
   Нынче рабом в заключенье.
   Ставил концерт и тебя целовал,
   Радость, моё развлеченье.
   Ты от меня далеко-далеко,
   Вальсы с другим ты танцуешь,
   Сердце своё доверяешь ему
   И красотою чаруешь.
   А для меня - чайки, волна,
   Море, Охотское море.
   Пусть одиночество, скука, тоска -
   Вот заключённого доля.
  
  

ВАНИНСКИЙ ПОРТ

   Я помню тот Ванинский порт
   И вид парохода угрюмый,
   Как шли мы по трапу на борт
   В холодные, мрачные трюмы.
   На море сгущался туман,
   Ревела стихия морская,
   Стоял впереди Магадан -
   Столица Колымского края.
   Не песни, а жалобный стон
   Из каждой груди раздавался.
   Прощай, материк, навсегда...
   Ревел пароход, надрывался.
   От качки стонали зэка,
   Обнявшись, как рОдные братья,
   Лишь только порой с языка
   Срывались глухие проклятья:
   Будь проклята ты, Колыма,
   Что названа "чудной планетой"...
   Сойдёшь поневоле с ума -
   Оттуда возврата уж нету.
   Семьсот километров - тайга,
   Живут там лишь дикие звери,
   Машины не ходят туда,
   Бегут спотыкаясь олени.
   Прощая, молодая жена,
   И вы, малолетние дети,
   Знать, горькую чашу до дна
   Досталось мне выпить на свете.
  
  
   Для несведущих привожу частушку, широко известную в те времена по всей стране: "Колыма ты, Колыма, / чудная планета: / десять месяцев - зима, / остальное - лето". Иногда пели - "двенадцать месяцев"...
   "Ванинский порт" стал поистине народной песней - я нередко слышал её, а потом и сам певал в армии. Как и присуще фольклорному произведению, есть немало вариантов её текста. Сообщаю ещё одну строфу - у нас её пели последней: "Я знаю, меня ты не ждёшь - / об этом мне сердце сказало, /встречать ты меня не придёшь / к открытым воротам вокзала".
   Какая трагедия! - Ф. Р.
  

НА ВОЛГЕ

   Что так низко склонилась твоя голова,
   Или юность тебе ещё снится?
   Пей, товарищ, вино, ещё ночь впереди,
   Да и некуда нам торопиться.
   Я родился на Волге в семье рыбака,
   От семьи той следа не осталось.
   Хотя мать беспредельно любила меня,
   Но судьба мне ни к чёрту досталась.
   Не сумел я тогда по-крестьянскому жить,
   Ни косить, ни пахать, ни портняжить,
   А с весёлой братвой под названьем "ворьё"
   Полюбил я по Волге бродяжить.
   И любили мы крепко друг друга тогда,
   Но встречались хоть редко, да смело.
   И однажды в ночи пригласили меня
   На одно очень трудное дело.
   Ну и ночка была! Хоть ты выколи глаз,
   Для воров и на риск, как обычно.
   Поработали там мы не больше чем час.
   Возвращались с богатой добычей.
   И опять загуляла вся наша братва,
   И подруги сияли, как в сказке:
   За один поцелуй рад полжизни отдать,
   А за ласки и жизни не жалко.
   Чтоб красивых любить, надо деньги иметь.
   Я над этим задумался крепко.
   И решил я тогда день и ночь воровать,
   Чтобы с нею прилично одеться.
   День и ночь воровал, как княжну, я одел,
   Швырял деньги налево-направо.
   Но в одну из ночей крепко я погорел,
   Вот и началась здесь моя драма.
   Коль случилась беда, открывай ворота.
   Крикнул я: "До свиданья, красотка!"
   Здравствуй, каменный дом и старушка тюрьма!
   Здравствуй, карцер, замок и решётка!
   Долго-долго томился, по воле скучал,
   Вспоминая красотку-малютку,
   И в одну из ночей из-под стражи бежал,
   Чтобы к ней заглянуть на минутку.
   "Вам кого? Вам кого?" - Не узнала меня,
   На руках уж ребёнка держала. -
   "Мне сказали, что ты при побеге убит,
   Я с другим свою жизнь продолжала".
   Закипела во мне тут жиганская кровь,
   Нож вонзил я в неё, словно в тесто.
   Чтоб не слышать ребёнка отчаянный крик,
   Я прикончил его в то же место.
   Оттого и склонилась моя голова,
   Оттого ещё юность мне снится.
   Пей, товарищ, вино, уже ночка прошла,
   А теперь нам пора отвалиться.
  
  

МАМА

   По дороге пыльной и широкой,
   Оставляя вёрсты за собой,
   Я иду с поникшей головою,
   Вспоминая, мама, образ твой.
   А теперь я тип неисправимый,
   Снова, милая, бродягой стал.
   Десять лет по лагерям скитался -
   Всё. мамаша, счастья я искал.
   Моё счастье, мама, не отыщешь -
   Оно где-то в небе над луной.
   Но достать его, старушка, надо
   Не моей преступною рукой.
   Строил я канал Белобалтийский
   И в Москве, на Волге я бывал.
   Труд упорный - он для всех полезный,
   Но и он исправиться не дал.
   А теперь как тип неисправимый
   Еду я в Ухто-Печорский край.
   Этот путь, наверно, мой последний,
   До свиданья, рОдная, прощай!
   Ты меня, быть может, ещё встретишь
   Только рано утром у ворот,
   Но будить уж больше не придётся,
   Как здесь рано будят на развод.
   Я письмо своё писать кончаю,
   Моё сердце рвётся на простор.
   Если нету марки на конверте,
   То её наклеит прокурор.
  
   Невысокий, по преимуществу, уровень поэтики так очевидно характерен для этих образцов современного фольклора, что невольно возникает вопрос: зачем было отцу их собирать, а мне - воспроизводить их в этом повествовании. Конечно, собиратель и сам видел качество собираемого. И, однако, всё же выписал откуда-то эти тексты и сохранил их.
   Думаю, он поступил правильно, и не только потому, что в навозной куче нашлось такое поистине жемчужное зерно, как "Ванинский порт", а ряд других, и даже весьма примитивных, произведений нет-нет да и сверкнёт блёстками поэтических озарений ("Чередой за вагоном вагон", "Взгляни, взгляни в глаза мои суровые, взгляни, быть может, в последний раз" и т. д.) или грубого, но сочного юмора ("У лукоморья", "Женская душа", две последние строчки заключительного здесь стихотворения "Мама") ...
   Нет, главное - это возможность донести до будущих поколений и до современников характер лагерного фольклора и самодеятельного поэтического творчества. Даже то, что это, главным образом, образчики блатного фольклора, может принести пользу историку и бытописателю. Скажем. примечательно, что среди более чем полутора десятков стихов и песен нет ни одного "политического" или хотя бы разрабатывающего тему напраслины (едва ли не единственное исключение - это беглое упоминание о "Кащее, безвинно осуждённом", да о "Русалке с Бабою-Ягою", которых "по делу Демона влекут"). По-видимому, такие сюжеты были в сталинские времена почти невозможны для более подробной разработки, а главное - люди не решались их доверять бумаге или даже передавать из уст в уста. Впрочем, один анекдот на эту тему помню ещё с тех времён:
  
   У Сталина пропала трубка. Он зовёт Берия: "Отыскать!" Через пять минут, однако, пропажа нашлась. Сталин приглашает своего "Малюту" вторично: "Лаврентий, не ищи: я сам нашёл её за диваном". - "Но. товарищ Сталин, трое уже сознались..."
  
   Собранный отцом (и другими собирателями) материал, далее, даёт возможность судить о творческой потенции (а, точнее, импотенции) блатного мира - или, правильнее будет сказать, его интеллектуальной и эстетической ущербности. Все эти апелляции к "старушке маме" и "красотке-малютке", конечно же, довольно низкопробны и представляют собой, как правило, перепевы "хулиганских" мотивов лирики С. Есенина. Читатель без труда найдёт реминисценции, а иногда и прямые заимствования из лирики Некрасова, других классиков, из популярных советских песен.
   Вместе с тем, полезно сравнить собранное отцом с псевдоблатной лирикой В. Высоцкого, стилизациями А. Розенбаума. Легко убедиться, насколько идеализировали и приукрасили эти талантливые барды образ "блатаря", но вместе с тем и отразили в нём действительные черты вора: эмоциональную неразвитость, слезливую сентиментальность, безрассудную удаль...
   Словом, то, что Д. М. Рахлин в немыслимо тяжких условиях лагеря нашёл интерес и пользу в записывании фольклорного материала, раскрывает в нём высокую культуру интеллекта, разносторонность интересов, и мне хотелось показать эти черты его личности, чтобы читателям стал более ясен облик автора так и не записанной (но не по его вине) "грязной Истории" - одной из историй нашего ужасного века.
  

* * *

   ... А теперь, папа, нам опять предстоит разлука....
  
   Харьков,23 февраля 1990.
   Афула, 26 июля 2004.
  
  
  

ПАЛЕОНТОЛОГИЯ ДУШИ

(Послесловие)

   Эту книгу мне довелось прочесть сначала в очень сокращённом варианте - фактически, фрагментарном: его опубликовал (в N 45--46) российский исторический и правозащитный журнал "Карта" (г. Рязань, 2006), снабдив ремаркой: "Журнальный вариант". Как потом оказалось, в публикацию вошла лишь малая часть полного текста, однако произведённая редакцией выборка удачно сохранила основной авторский замысел. Он меня поразил настолько, что мне захотелось познакомить с содержанием "Рукописи" (столь нестандартно, к моему удивлению, названа и вся, уже готовая к изданию, вещь!) значительный круг израильских читателей, до которых российская периодика вряд ли доходит. Так появилась в популярной тель-авивской газете "Новости недели" рецензия "Рукопись". Прошу прощения за небольшую самоцитату из неё:
  
   "Сын решил воплотить за отца неосуществленный им замысел. По четкому и стройному плану политзаключенного. По его рассказам и рассказам близких, собственным воспоминаниям, а также воспоминаниям сестры Марлены, замечательной харьковской поэтессы, человека светлого ума и неисся-каемого оптимизма... Я не знаю, есть ли аналоги подобного произведения в мировой литературе. Да это и не столь важно. Очевид-но одно: книга, не осуществленная отцом и все-таки на-писанная сыном, уже по самому своему замыслу уни-кальна".
   Вскоре, благодаря любезности живущего в соседнем городе Рахлина-сына, хорошо известного в Израиле литератора и журналиста, мне удалось познакомиться с полным текстом книги, которую он как раз в эти дни готовил к изданию. Что могу добавить к скороговорочному моему отзыву на прежний - журнальный - вариант? Одно и самое главное: в полном объеме эта работа по восстановлению, реконструкции не написанной рукописи впечатляет и потрясает еще больше, и не только самой идеей - оригинальной, трагической и высокой идеей эксгумации прошлого, как говорят археологи, по осколкам артефактов, оголенным собранием незаживающих свидетельств безжалостной и лицемерной эпохи, пропущенных через судьбу родного человека, - но и самим тоном повествования: не взвинчено-крикливым, бессмысленно вопиющим к "правде", которой нет и на небесах, - а голосом могуче-спокойным, где боль и негодование зажаты стальной волей рассказчика.
   Еще в лагере Давид Рахлин задумал написать обо всем, что случилось с ним, об этой, типовой, как стандартный то-пор, и вместе с тем фантасмагорической истории рядового гражданина, попавшего в безжалостную мясорубку "кремлевского горца". Но только в 1956-м, когда уже не было ни Сталина, ни Берии, Давид Моисеевич, отпущен-ный из лагеря по реабилитации, отважился засесть за воспоминания. И для начала приступил к составлению подробного плана "тюремных записок". Этот план записан на листочках ученической тетрадки в "линеечку". Обозначены тематические разделы, они разбиты на эпизоды, каждый из которых пронумерован - основательно, дотошно, серьезно и педантично, как все, что делал этот волевой, обстоятельный и незаурядный человек.
   Увы, к тому времени политический узник, прошедший ГУЛаг, был уже тяжело болен. От задуманной книги оста-лись только 12 страничек "в линеечку". Тетрадка с чер-новыми набросками плана воспоминаний Рахлина-старшего надолго затерялась в семейных архивах. Лишь спустя десятилетия сын политзаключенного Фе-ликс, ставший журналистом, заново перелистал странички рукописи рано ушедшего из жизни главы семьи.
   Когда арестовали Давида Моисеевича, Феликс после окончания школы как раз поступал в институт. Только на ис-ходе четвертого года лагерей, с начавшейся хрущёвской "оттепелью", сыну разрешили навес-тить отца в заточении - до этого они не виделись с момента ареста ни разу: даже самые краткие встречи не допускались! Теперь пять дней свидания, пять дней жаркого шёпота, торопливого и сбивчивого рассказа о мрачных буднях ГУЛага... В память Феликса навечно впечаталось многое из поведанного узником. Потом, после реаби-литации, были и ещё разговоры, страшные воспоминания отца, матери, родственников, друзей... Но основа повествования, его канва - составленный отцом план.
   Первая его страничка:
   "1. Предыстория. 1936 г. Исключение. Безрабо-тица. Работа до войны. Война. Мытарства с армией..."
   Каждое слово предстояло расшифровать, развернуть в единственно вероятное, детальное описание событий, как бы войти в отцову логику, в его понимание и оценку событий, его образ мышления. Это с одной стороны, с другой - тут не слепая реконструкция минувшего, это го-лос из прошлого, пропущенный через сегодняшний син-тезатор ума и сердца.
   За "Предысторией" следуют подглавки: "Накануне", "Арест", "Следствие", "Этап", "Пересылка в Воркуте", "Работа на котловане", "Побеги"...
   Какие-то пункты плана вдруг оказываются менее "скупыми":
   "...Утром ведут с вокзала, уже светло (конец марта). Я бросаю письмо на снег. Предупреждение: "Сдавайте ценные вещи". Входим в барак... Атака блатных. Я - "а ид". Ночные "шмоны"..."
   Феликс комментирует:
  
   "Одно обстоятельство делало отца особенно уязви-мым для атак и издевательства со стороны блатных: он ведь был "а ид" (т. е., на языке идиш, - еврей. - Б. Э.) Использование уголовников в терроре против политических заключенных составляло важную часть политического террора сталинского режима..."
  
   Но и в аду бывали радости: однажды пришла весточ-ка от жены - любимой "Бумочки", а в самом начале лагерной эпопеи произошла случайная встреча и неждан-ный разговор с ней.
   В книге, написанной и изданной Рахлиным-младшим, приводятся ксероксы отцовской рукописи, довоенные и послевоенные снимки, несколько фотографий, добытых уже в наши дни в архиве КГБ: тюремные "визитки" -отец и мама в фас и профиль.
   А еще - стихи, которые, оказывается, писал в лагере Давид Моисеевич. Два из них во время памятного сви-дания, когда за ними не наблюдали, Рахлин-старший продиктовал сыну. Незамысловатые, ироничные и горь-кие стихотворения. "Тюремное" - с эпиграфом из Пушки-на: "Узнают коней ретивых по их выжженным таврам".
   .
   "...Узнают "космополистов" по горбатым их носам
   Да по черным, подозрительно курчавым волосам...
  
   Я ж тюремных эмгэбистов узнаю по матюкам,
   А больших специалистов - по тяжелым кулакам!"
  
   А вот - "Лагерное": тоже с использованием пушкинских мотивов, - остроумная стилизация, пародийное переложение строк великого поэта:
  
   "Долго ль мне гулять на свете
   Под конвоем и с мешком,
   В "воронке" - автокарете,
   В спецвагоне или пешком?
   ...Иль цинга меня подцепит,
   Иль пурга закроет мир,
   Или в лоб мне пулю влепит
   Сверхпроворный конкоир?
  
   ...Где мне смерть пошлёт судьбина:
   На лагпункте или в тюрьме,
   На допросе, в карантине
   Где-нибудь на Колыме?
  
   В Магадане или Бийске?
   В Темниках или Ухте?
   В Красноярске иль в Норильске?
   В Салехарде иль в Инте?
  
   Как не согласиться с сыном автора стихов: в какой-то мере эти строки предвосхищали появление и солженицынского "Архипилага ГУЛаг", и целой литературы о лагерях. И подумать только: какое мужество нужно было, сколько душевных сил, чтобы устно сочинять такие стихи, в течение лет держать их в памяти, никому не передать, не проговориться, доверить только сыну, а записать на бумагу лишь по возвращении на свободу. И вот до нашего времени дошёл ещё один образчик лирики русского казённого дома, голос поэзии "каторжных нор", свидетельство неистребимости человеческого духа.
   Работа Феликса Рахлина по воплощению замысла рано умершего отца - это своеобразный труд палеонтолога, который по крохотным фрагментам восстанавливает скелет и даже внешний облик "ископаемого" объекта. Только тут перед нами - ПАЛЕОНТОЛОГ ДУШИ: по мгновенным её вскрикам - коротким фразам и даже отдельным словам автор комментария воссоздает огромную человеческую драму.
   В отцовском наброске плана значится короткое слово "картошка" - и оно разворачивается в целый эпизод, повествующий о том, как честный человек в той страшной, безнравственной системе сталинско-большевистских координат, дабы не оказаться в тюрьме, превращался в преступника. Потому что преступной и безнравственной была сама система. Короткая запись: "мытарства с армией" - и всплывает сюжет, обжигающий своей обыденностью, своей типичностью. Даже зачеркнутая отцом фраза "Наутро - первый завтрак..." становится поводом для интересного комментария.
   В книге - многоэтажная портретная галерея друзей, знакомых, таких же пострадавших, как отец и мать, и наоборот - мучителей, палачей, безжалостных исполнителей злой воли "вождя народов". И, выламываясь из строгого стиля "палеонтолога", Рахлин-младший вдруг вопиет: "Как всё же безнравственна была эта власть! Мне случилось читать реабилитационные документы некоторых харьковчан, подписанные в середине 50-х этим же Самариным! Вот ведь какая образцовая принципиальность: когда ни за что сажали - и он сажал, приказали освобождать - готов и к этому..."
   Не могу не привести страстное, леденящее душу риторическое обращение к отцу, в котором, как плотина, прорывалось все накопившееся в сердце отчаянно сдерживающего себя автора-комментатора: "Папа! Если бы каким-то чудом, в трудные, а потом и в светлые моменты твоей жизни: в Донбассе, где вступил ты в большевистскую партию, - на Енакиевском металлургическом заводе, вечно голодным, с красными от хронического недосыпа глазами, измождённый и худой; в строю ли отряда ЧОН, поднятого по тревоге в предвидении боя с повстанцами-белоказаками, или чуть позже, студентом комвуза, шлёпающим в строю босыми ногами по булыжникам харьковской пыльной улицы, а потом в Ленинграде, курсантом военной школы; ещё спустя несколько лет - стройным командиром с комиссарскими "шпалами" в петлицах, многообещающим учёным, преподавателем военной академии, пассажиром "международного" вагона, едущим на кавказский курорт в одном купе с французскими дипломатами, называющими тебя "мсье колонель" - "господин полковник", - если бы тебе тогда хоть на миг могло привидеться, как ты будешь на полувековом рубеже нелёгкой жизни, на карачках, в этой постыдной, парашечной позе, украдкой перемещаться поближе к находящейся в такой же позе жене, чтобы обменяться с нею хотя бы двумя-тремя словами, - неужели же, увидев такое ваше будущее, продолжил бы ты гибельный свой путь на поприще самой гнусной, самой лживой в мире доктрины?
   Никогда не получить мне ответа на этот вопрос. Минуты пророческих озарений приходят очень редко и далеко не к каждому".
  
   А вот полная лиризма и щемящей боли сцена прощания с отцом в лагере:
  
   "Сдаю вертухаям пропуск и выхожу на волю. А папа остаётся за колючей проволокой. Стоим друг перед другом, разделённые только ею, и он улыбается мне глазами, полными слёз. Впервые в жизни вижу, как плачет мой отец. Низкое, но жаркое северное солнце беспощадно, безжалостно сияет над нами, я ухожу через тундру в город. Надо мною роем танцует мошкара, сопровождая меня, как подконвойного ей зэка. А из памяти не выходит - и уже никогда не выйдет до конца моих дней - эта высокая худая фигура в чёрной лагерной спецовке, в нелепо коротких брючках, этот короткий ёжик недавно отросших седоватых волос, эти полные слёз глаза, добрая, несчастная улыбка..."
  
   Книга завершается большим приложением, которое, несомненно, имеет самодостаточную ценность: и переписка между участниками драмы, и обращения во всевозможные "правоохранительные" органы, и справки, апелляции, сообщения, записки родителей и так далее - все это важнейшие документы эпохи. Каждая человеческая судьба - нетленна. Пусть звезды сгорают на небе - судьбы людские не должны угасать.
   Наконец, дневник автора, сохраненный с молодости. Он удачно создает как бы фон, параллельный с отцовской эпопеей. Параллельный с лагерным. И невольно возникает мысль, что по существу вся страна, в которой мы жили, являла собой сплошной лагерь: только один был официально обнесен колючей проволокой, другой - по ту сторону "колючки" - с восторженными и лицемерными одами стране, "где так вольно дышит человек" под солнцем сталинской Конституции.
  
   Когда закрываешь эту книгу, понимаешь, почему автор дал своему мемуарному циклу такое название: "Повторение пройденного". То "пройденное" далеко не всеми хорошо усвоено. И рецидивы его постоянно происходят в стране (и странах!), где, казалось бы, должна была возникнуть стойкая идиосинкразия к тоталитарному режиму. Увы, не возникла. И потому нужно вновь и вновь "повторять пройденное".
  
   И ещё о названии - теперь уже не всех книг, составляющих мемуарную эпопею (ктати, одна из них - "О Борисе Чичибабине и его времени" - издана той же Харьковской правозащитной группой в издательстве "Фолио" года три назад), а вот этой, которая сейчас перед вами. Сын мог назвать совместный с отцом труд строчкой из своего предисловия: "Один из миллионов". Мог пос-тавить тот рабочий заголовок, который значится на обложке тетрад-ки-плана: "Грязная история". Но книга озаглавлена стро-го и обстоятельно: "Давид и Феликс Рахлины. Рукопись. План неосуществленных воспоминаний отца о тюрьме и лагере сталинских лет, прокомментированный сыном".
   Уникальному произведению дано вы-зывающе расхожее, необычайно простое и невероятно многозначительное название, которое невольно вызы-вает в памяти "Рукопись, найденную в бутылке" Эдгара По, знаменитый польский фильм "Рукопись, найденная в Сарагосе", сенсационные рукописи Мертвого моря, и - нетленную булгаковскую сентенцию: "Рукописи не го-рят!"...
  
   Это непростая для чтения книга. Её трудно, больно читать. Но еще труднее - не прочесть.
   Борис Эскин.
  
  
  
  
  
  


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"