Не ведаю, чей нрав перенимаю —
года на города переменяю
и каждый, ощутив накоротке,
стараюсь окатать на языке.
Катаю, говорю и проживаю —
и снова ткань земную прошиваю,
живущему над суетною мглой
служа одушевлённою иглой.
И сотканное вроде бы навеки
нуждается в словесном человеке,
поскольку осязаемая нить
не в силах полотно соединить...
* * *
Если родинок не содрать —
о смородине порадей...
Если Родину не собрать,
соберу дорогих людей.
Жалко, многим наверняка
не добраться издалека —
по изгибу материка
она всё ещё велика...
Дорога на Магнитогорск
Лето на излёт — живи да радуйся,
успевай варенья наварить.
Бог ты мой — как травы пахнут в августе:
ни в каком спирту не растворить!
Степь кругом — как водится, бескрайняя,
только ни метели, ни коня.
Двигатель утробного сгорания
погоняет по свету меня.
Не желает ни овса, ни клевера,
но сижу навроде ямщика,
и, поскольку утро, еду с севера —
загорает левая щека.
Солнце над истомой разнотравою
раздаёт наотмашь, наугад.
Я ещё подставлю щёку правую,
как поеду вскорости назад,
где луга-поляны иван-чайные
и еловый лапник на весу...
Жалко, запах родины отчаянный
до тебя никак не довезу.
* * *
Здравствуй, мама!
Ты уйдёшь со мною
с этой удивительной земли,
где льняной качают сединою
гибкие степные ковыли,
где слоятся над земною грудью
бурые пласты железняка,
где в листве былой тугие грузди
обещает свет березняка.
Облака идут тяжёлой цепью —
в них вода до края налита.
Долго ли продержится над степью
железобетонная плита?
Долго ль на эмали медальонной
уцелеют милые черты
над землей, зимою прокалённой,
летом выжигающей цветы?
Друга друг мы наново не поняли,
и теперь не знаю, отчего
внучки не застали, не запомнили
голоса и взгляда твоего.
Даже если родичи по чести
выполют пожухлую траву —
мама,
ты уйдёшь со мною вместе.
Если брата я переживу.
XX век
Моей бабушке Надежде Владимировне
и старшей дочери Оле
Вот сюжет традиционный
со времен Луи Дагера
или красочных портретов
принаряженных инфант:
перед фотообъективом
двое — девочка и мальчик.
У нее — витые кудри,
у него — огромный бант.
Даты нет на обороте —
лишь рекламные медали
да по толстому картону
надпись: «Тереховъ и Сынъ».
В старом Екатеринбурге
это в нескольких кварталах
от Ипатьевского дома,
что еще не знаменит...
Вот ещё сюжет сюжетов:
у старинного буфета
смотрит девочка другая
удивленно в объектив.
С нею рядышком — старуха.
И едва ли уловимо
сходство с девочкою первой
на морщинистом лице.
Между девочками теми —
поколения и горы,
панихиды и крестины,
две германские войны.
А прошла — и уместилась
под картонною обложкой
одного фотоальбома
человеческая жизнь...
* * *
Нам новый век железные иголки
под ногти загоняет втихомолку.
Футболки поменяв на треуголки,
на стогнах раскуроченной страны
запировали молодые волки.
Но всё ещё идут из глубины
отныне забываемой войны
последние корявые осколки.
Последние, что с немцем воевали,
пока еще не в камне и металле,
идут, начистив ордена-медали,
и строятся на площади в ряды.
И военком — хребет по вертикали —
вышагивает бодро впереди,
неся на необстрелянной груди
не меньший вес латуни и эмали.
Но затихает музыка парада,
и снова слышен грохот камнепада
на улицах Белграда и Багдада,
расстрелянных в упор издалека...
И снова — свист летящего снаряда,
и на зубах — скрипение песка.
А против танка — лезвие штыка
да тяжесть деревянного приклада...
9-10 мая 2003
Илья Муромец
В пещерах Киево-Печерской лавры сохраняются
мощи преподобного Ильи Муромца, былины о котором
еще в XX веке сказывали на северной Печоре
По крылатому полёту видно сокола,
видно зиму по осенним овощам...
Илья Муромец был росту невысокого,
хоть и ладно сложен, судя по мощам.
Знать, не все ещё рассыпались алатыри
в окияне на Буяне острову.
Знать, не все былые русские богатыри
полегли на Калке в чёрную траву.
Прямохожего пути или окольного
нет давно ему в мирскую суету,
хоть мешается ко звону колокольному
звон трамваев на Патоновом мосту.
И, хоть церковью причислен к небожителям
за воительный общеполезный труд,
подивясь, идут паломники к целителям
и, давясь, у их гробов поклоны бьют.
Я и сам за три-четыре милых имени
ставлю свечи по церквам Пантелеимону,
но в пещерах поклонился, как отцу,
Илье Муромцу да Нестору писцу...
Для больного целость родины — не главное,
небылица — связь народов и родов.
Дай вам Бог здоровья, люди православные!
Будь здорова, матерь русских городов!
И тебе, Печора, доброго здоровьица!
Разреши, спокойной силы отопью —
пусть во мне и на Руси не переводятся,
как вода твоя, былины про Илью.
Возвращение из ГДР
Мы грустно расставались у вокзальчика,
хоть больше занимала не она
Германией увлёкшегося мальчика,
а долгая Берлинская стена.
Под вечер разговаривали в номере
про то да сё: дороги, города...
Она сказала: бабушка в Ганновере,
да вряд ли повидаемся когда...
И поезд шел по направленью к Азии,
и, радуясь берёзкам из окна,
я сокрушался: что за безобразие,
когда страна стеной разделена!
И продавцы неимоверной утвари
по станциям не шастали спроста.
И погранцы на мимолётном хуторе
ещё не проверяли паспорта...
Выгозеро
Над водою который незнаемо год
острова, точно мамонты, движутся вброд.
И прохладная в тысячи пальцев рука
им покатые треплет и моет бока.
А покровы упругого свежего мха —
словно ложе невесты, что ждет жениха...
Но цепляются за ноги, как мертвяки,
оголённые той же рукой топляки.
А уйдёт из бетонного ложа река —
обнажится забытая кем-то кирка...
То простое железо — не эхо времён.
Безъязыкая вечность не помнит имён.
Разве что упадёт в шлюзовую купель
с недалёкого Белого моря капель...
Баллада о псковском расчете
I
Осиновый лемех податлив огню.
Но ежели храмы дотла, на корню
палят, что ни год, супостаты —
крыть золотом дороговато.
Так, руки свои возложив на мечи,
решили расчётливые псковичи:
негоже казною хвалиться,
когда недалече граница.
Кровавое время, понятный расчёт —
которое ныне столетье течёт,
а все для иного тевтона
заманчиво русское лоно.
Доныне рубежный конец небогат,
доныне растит и хоронит солдат.
С чего бы над стенами Крома
огонь золотого шелома?
II
Где светлые токи валдайских равнин
остзейское поят приморье,
былицу мне сказывал Слава Козмин —
хранитель из Пушкиногорья.
...Едва от земли оторвался Ан-2,
влекомый натугой мотора,
зажглась под крылом золотая глава
Троицкого собора.
Парили лоскутья весенней земли —
пригорки, поля и остожья,
и долго она полыхала вдали,
как вечная искорка Божья.
И только истаяла искра — гляди:
опять огоньки золотые
рассыпала в ясной дали впереди
глава Новгородской Софии...
III
Сегодня опять, что ни город — то храм.
Наверное, стало легко летунам:
не веришь иному прибору —
лети от собора к собору.
От самой границы до самой Москвы.
Но все-таки те псковичи каковы:
казну зажимали в подвале,
а сами, надеждой — летали!
Иначе прервался бы чёткий пунктир,
где каждая маковка — ориентир
и переплетение нитей
сословий, судеб и событий...
А купол над Троицей — после войны,
что стоила неимоверной цены,
а ныне все реже и глуше
окрепшие трогает души...
А золото класть или лемех —
и нынче зависит от денег.
* * *
Прости, Петроград — о тебе говорю без восторга.
И ты — неотъёмная часть повседневного торга,
идущего всюду, где есть человеческий род.
А белых ночей и на Севере невпроворот.
Еще извини за сравненье мужицкого рода:
Ты — словно кочан, позабытый в углу огорода,
и, словно личинки, потоки осенней воды
грызут под тобой неустанно сквозные ходы.
Предвестием пищи для изголодавшихся бестий
лежат на земле разномастные клочья предместий
и реют лохмотьями полузабытых знамён
наружные листья твоих ленинградских времён.
Но в этой листве затаилась лихая интрига:
внутри кочана золотая живет кочерыга.
Оправлена в камень, холодный ко лбам и губам,
не каждому пришлому зверю она по зубам.
* * *
Не склонен к пустому веселью,
интеллектуальный такой,
весь Питер читает Коэлью —
он знает, кто это такой.
Глазами скользнув по рекламе,
разгладив заранее лоб,
в метро достает Мураками
и тоже читает взахлёб...
И все-таки русское слово
в народной живет глубине —
в троллейбусах Дарья Донцова
с Коэльей идет наравне.
Баллада о Кошачьем полку
Васькиной жительнице и хозяйке
Вере Филимоновой
Блокадники поели всех котов,
и город осаждённый был готов
склониться перед армией крысиной.
В заброшенных подземных этажах
она плодилась, будто на дрожжах,
удобренных изрядной мертвечиной,
и в поисках, чего ещё подъесть бы,
обшаривала мёрзлые подъезды.
И, от обеда сытного солов,
дудел в гармошку гаммельнский крысолов...
Хотя страна в ту пору голодала,
не вся она кошатину едала.
В тылу для фронта и на этот раз
нашёлся стратегический запас.
По городам и весям кошкодавы
возобновили прежние облавы,
но, помня соль приказов боевых,
отловленных оставили в живых.
Ощеривая челюсти охране,
кошак не знал, что Родина на грани.
Но ежели Россия на краю —
в строю найдется место и зверью...
Отбитою железною дорогой
пришел состав с хвостатою подмогой,
баржою ли по ладожской волне
усатое прислали ополченье,
а только в битве местного значенья
оно с задачей справилось вполне.
Порою той у выбитых окошек
никто не жил охотою на кошек.
А дальний Гаммельн после той войны
опять одолевают грызуны...
Мы кофе пили. И сибирский кот,
раскормлен от хозяйкиных щедрот,
урчал и когти вострые топорщил.
Казалось, как хлебнувший ветеран,
он давние года перетирал
и морду угрожающую морщил.
Наверно, так ведется у котов,
что каждый слушать родича готов,
и правнуки, внимая, не зевают...
А, впрочем, у Невы не оттого ль
в домах кошачью привечают голь
и целый остров Васькой называют?
* * *
Я этот город ещё не люблю,
битый морскими плетьми.
Я этот город ещё населю
мне дорогими людьми.
Я этот город еще оживлю,
собственной жизнью делясь.
Я этот город еще исцелю,
сам от него исцелясь...
Если меня среди белого дня
сызнова прочь унесёт,
жил триста лет он, не зная меня —
триста еще проживёт.
Но из небесных и каменных пор
в сердце сочится родство.
Я уже двое подметок истёр
о мостовые его.
Спас на крови
Перед началом реставрации
тогда ещё ленинградского собора Воскресения Христова,
построенного на месте гибели царя Александра III,
в нем обнаружили невзорвавшийся артиллерийский снаряд
На куполе Божьего дома трудился сапёр.
Гудел под ударами лома безлюдный собор.
Но мерному грому и трепету каменных пор
спокойно внимал из-под купола Пантократор.
Солдаты кирпичное мясо долбили с утра.
К полудню у Спаса в груди появилась дыра.
Но смертною охрой осыпан, в дыму закопчён,
Всевышний не охнул, не двинул разбитым плечом.
Голодною коброй по резкому слову команд
в разъятые рёбра просунулся грубый канат.
И снова, как будто за тысячелетья привык,
от боли не дёрнулся сосредоточенный лик.
Вперяя во тьму год за годом внимательный взгляд,
он видел висящий под сводом немецкий снаряд
и сам возводил к небесам полукружие рук,
как будто в операционной военный хирург.
Он ведал, что круто замешана жизнь на Руси:
уж если затеется смута — святых выноси,
и ежели час, то минута, когда о любви,
и ежели Спас — почему-то всегда на крови.
* * *
Прости, Петроград, что опять о тебе отстранённо.
Мне по сердцу люди твои и атланты, мосты и колонны,
хоть будними днями не чаще иных горожан
витринами суетный Невский меня отражал.
Средь камня и ветра, солёного льда и металла
мне белого снега отчаянно недоставало.
А нынче, хоть невский поток неизменно свинцов,
из почек на ветках — зелёные клювы птенцов.
Но, видно, в ответ на безмолвную давнюю просьбу
решил меня снова Всевышний в снега перебросить.
Там сердце не стынет, но разум клонится ко сну...
Наверное, здорово дважды увидеть весну!
Псалом деве Марии
(к рождественской мессе года Синей Обезьяны)
26 декабря 2004 года волна цунами,
рождённая землетрясением в Индийском океане,
убила на его берегах сотни тысяч человек
Оборони, Богородица,
в миг неотвадный, худой...
Кожа земная коробится
под океанской водой.
Чмокала, льнула и ластилась
новорождённым телком
и — наподобие ластика
из биметалла и пластика
вдруг повела языком...
Было и мне приключение
на пограничье беды —
неодолимо течение
неумолимой воды.
Сколь человеком ни строено
по ширине-вышине —
ливень да речка Смородина,
да неуёмная родина
все обрекают волне.
Да и вовне катавасия:
может, и вправду когда
Вьюго-Восточная Айсия
сгинет в безмолвии льда,
ежели прорвой бездонною
одновременно и врозь,
словно железобетонные,
плиты идут мегатонные,
гнётся планетная ось.
В это мгновение зыбкое
на многолетья вперед
кажется мелкой ошибкою
весь человеческий род.
Но если малое родится —
знать, неотъёмная часть.
В ком еще сердце колотится —
оборони, Богородица,
в неожидаемый час!
* * *
Имена же их ты, Господи, веси...
Все снега утекут со временем,
в океаны впадут века.
Но трава осыпает семенем
землю, чтобы наверняка,
чтобы многоколенным именем
не иссякнуть в сухом песке,
чтобы, ульем пройдя и выменем,
воплотиться в живом глотке.
В нескончаемом продолжении,
где смыкаются жизнь и смерть,
мы с тобою — лишь часть движения,
заключенного в круговерть.
Но и в омуте человечества
выполаскивая бельё,
нам про отчество и Отечество
стоит памятовать своё.
Хоть лесное, а все же вишенье,
хоть ухабы — а не минуть.
Нас иначе, кроме Всевышнего,
будет некому помянуть.
Да и Господу меж заботами
не припомнится на песке,
как звучат имена забытые
на неведомом языке.
* * *
Найду себя на древе родовом —
ничем не знаменитом, рядовом,
раскинутыми по ветру ветвями
со многими сплетённом деревами.
Стоят они в снегу или в росе,
как тополя на лесополосе,
а если надо Родине иначе —
как линии электропередачи.
За далью лет смыкаются века,
но твердь земная все еще зыбка.
Не обретя и слабенькой одышки,
уже и сам я вязну по лодыжки...
Пока слышна опавшая листва,
рисую родовые дерева,
и ветки мои в шуме ветровом
найдут себя на древе мировом.
* * *
Александру Кердану
То сажей мазнём, то мелом,
то на слово, то — на вкус...
Меж Чёрным лежит и Белым
давно корневая Русь.
Но, чуя иные краски,
расправились корни и —
метнулись аж до Аляски
и до Калифорнии.
Да снег оказался хрустким,
да краешек окаян.
А то бы назвали Русским
не море, а окиян.
И не заживает рана...
Да не засыхает плод:
никто теперь океана
нерусским не назовет.
Россия
К ночному исходу, когда мы невольны и слабы,
на звёздную россыпь в небесной дали посмотри:
Большая Медведица встала на задние лапы,
ища на востоке приметы грядущей зари.
Над лесом и степью, над Волгой, Печорой и Обью
за тёмною ночью опять наступает рассвет.
Россия всегда на любовь отвечает любовью,
хотя за ветрами не каждому слышен ответ...
Икона, звезда или птица на месте почётном —
нанёсшая и залечившая множество ран
Россия всегда на распутье меж белым и чёрным,
от моря до моря бездонный сама океан.
И пламя займётся, и сердце сильнее забьётся,
и станет яснее дорога, увидишь когда
Медведицу Малую — ковшик над краем колодца,
откуда струится на землю живая вода...
* * *
Дымом жизнь уходит от земли,
да слезой вернуться норовит.
Раны вековые заросли —
да поверх, а душенька — болит.
Холодеет в ящике стола
дедова нагрудная латунь,
но покуда память не свела
воедино с прочими июнь.
Если мимолётные года
смогут раны те зарубежить —
сыщется у времени всегда,
чем людское сердце освежить.
* * *
Над Финским заливом такие сквозные ветра,
что рвется порою гранитная невская роба.
Похоже, со времени Рюрика, а не Петра
в чащобы и степи нас тужится выдуть Европа.
Но, лесостепное своё одолев забытьё,
до крайнего края недоброе не поминая,
мы снова вдыхаем отравленный воздух её,
причины нежданного холода не понимая...
Наверное, так же в пронзительный ветер и дождь
в шатре, в аромате еды и душистого дыма
расспрашивал гостя прохожего варварский вождь
про самые свежие сплетни имперского Рима.
И вновь на устах оживала литая латынь:
кто в детстве заложником был — тот навеки заложник...
И утром царапала ноздри степная полынь,
и тёплую кожу карябал лесной подорожник.
Овидий во Скифии
I
«Овидий, я как ты, но чуточку сложней
моя судьба...»
Борис Рыжий
Откуда ни взгляни — закут,
Европа с Азией равны.
Здесь реки издавна текут
на все четыре стороны.
На той и этой стороне
никто захожему не рад:
и европеец не вполне,
и не законный азиат.
Видать, судьба — под перестук
по переводам путевым
ходить на север и на юг
мне безымянным постовым.
Но развиднеется едва,
и затевается восторг:
налево — Питер и Москва,
направо — порт Владивосток.
И, вновь давая кругаля,
не обижаюсь на судьбу:
в затылке — Новая Земля,
с Китаем Индия во лбу.
II
«...Да, скифы мы...»
Александр Блок
Овидий... Похоже на летнего овода.
Не отзвук, а просто созвук —
как соощущение легкого холода,
соприкосновение рук.
А так неотвязно, назойливо вертится,
и над атакует, и под,
что вправду бессонному сердцу не верится
во благополучный исход.
Но вслушайся — и отзовется-почудится
чеканный напев хрипотцой,
и город машинный и людный очутится
станицей или крепостцой.
И не признающая грубого повода,
меняя культурный отсчёт,
степная кобыла упрямого овода
жестоким хвостом рассечёт.
Вкусив от обильного жарева-варева,
не мысля ничуть об ином,
наездник лихой по обычаю варвара
упьется боспорским вином.
И будет на зависть любому патрицию,
покуда огонь догорит,
светиться зверей золотой вереницею
его драгоценный горит.
* * *
С востока на запад влекут волока,
а сердце — к востоку.
Чем далее к морю стремится река,
тем ближе к истоку.
И дело не в том, что от предка в крови —
речные излуки,
а просто рукою до краткой любви
от долгой разлуки
и наоборот...
И скрывается след
в почтовом конверте.
Опять закругляется ветхий сюжет
о жизни и смерти.
Но тянется время и длится стезя,
и верится снова,
поскольку вовеки постигнуть нельзя
одно без иного.
Письмо с материка
На края именные планету кроя,
на Урале земные сомкнулись края,
и доныне под толщей скалы и травы —
водяные и медные жильные швы.
И едва обработанный обсидиан,
обретаемый ныне в степном ковыле,
чертит вовсе не Гринвичский меридиан
для отсчёта времен на курганной земле.
Протекали по ней, погоняя коней,
вереницы племен, караваны родов,
пропитали ее до корней и камней
они эхом имён и золой городов.
Я родился у той порубежной реки,
где они наполняли водой бурдюки.
Оттого ли мне слышится издалека
в шуме южного ветра напев степняка?..
Но довольно, любимая — наверняка
ты уже утомилась слегка:
далеки от тебя облака и века
в средостении материка.
У тебя в родословной — тунгусский шаман
и зырянский мужик-лесовик,
и древесный в тебе говорит океан,
и небесный лежит громовик.
Одинаково зимние вьюги шумят,
да от разного хочется спеть:
степняковую душу чащобы щемят,
лесниковую — ровная степь.
Мне по древнему норову путь кочевой,
а тебе поперёк и с одной ночевой.
Хоть в разлуке, соломенною вдовой —
абы лишь на земле родовой...
Но мы прожили вместе до этого дня,
и тела, и дыхания соединя.
Я теперь без тебя — что монгол без коня.
Кем окажешься ты без меня?
Это словно ударить тебя по лицу
или снова планету рассечь по рубцу.
Разлетаются по полу брызги стекла —
чья опаска его сотрясла?
У соприкосновенья земных половин,
на границе лесных и степных украин
тоже светится осенью пламя рябин,
точно фанагорийский рубин.
Что же ты, проклиная грядущий отъезд,
так боишься лишиться родительских мест,
будто я наяву на скалу и траву
за собой на край света зову?