Равич Марианна Моисеевна : другие произведения.

Чёртово место

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Первая повесть из серии "Потерявшиеся во времени".

Вы должны создать себе

собственный мир, если тот,

в котором Вы живете,

стал Вам чуждым.

П. Я. Чаадаев

  

ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ

   17 ноября, в пятницу, из подъезда дома N 3 по Персидскому переулку вышел молодой человек и направился в сторону проспекта Партизанки Сидоровой. Вернее, не направился, а потащился, и вовсе не потому, что был пьян, а потому, что руки у него были заняты двумя неправдоподобных размеров пакетами, тяжелыми и неудобными. Звали юношу Дима Шевляков, было ему 16 лет от роду, одевался он по моде: в брюки, сшитые из занавесок, некогда украшавших двери родительской комнаты, в камзол, переделанный из бабкиного драпового пальто и украшенный одним эполетом, и в резиновую обувь, почти импортную. Имелась ли у него серьга в ухе или другое украшение из недорогих, сейчас трудно установить, а волосы определенно были схвачены в хвостик. Одним словом, Шевляков ничем не отличался от армии своих сверстников, считающих себя людьми, оригинально мыслящими.
   Вывалившись из подъезда, Дима в очередной раз проклял своих родителей, принудивших его к этому походу, и было из-за чего: более скверной погоды трудно было придумать: пронзительный ветер, от которого негде было укрыться, с воем срывал остатки листьев с деревьев, колючий дождь со снегом слепил глаза. В такой тяжелый день невольно вспоминался гуманный хозяин, не гонящий своего пса на двор. Действительно, собак на улице не было видно, зато люди виднелись. Стайки окоченевших горожан выстраивались в очереди, надеясь в такую зверскую погоду приобрести хоть что-нибудь с меньшей затратой времени. К одной из таких групп и примкнул юный Шевляков. Люди, среди которых он оказался, были все обременены такими же увесистыми пакетами, набитыми старой бумагой. Только инопланетянин или иностранец, что почти одно и то же, мог бы поинтересоваться: зачем они все тут собрались. Любой же нормальный человек понял бы, что перед ним макулатурная очередь. В этот период макулатуры нужно было сдать много -- на известный двухтомный роман, а день сдачи был последний. Дрожащему от холода Шевлякову думалось, что не мерзнуть бы ему сейчас, а сидеть, попивая горячее кофейное пойло, если бы не померла их соседка и не досталась бы его родителям, приехавшим с дачи поздно, уже к шапочному разбору, лишь кипа старых бумаг покойной. Остальное добро растащили другие соседи на память о нелепой старой деве, много лет служившей предметом издевательств всей квартиры. Вот эту-то бумагу Шевляковы-старшие приплюсовали к своей накопленной, и оказалось в тютельку нужное количество. Дима с раздражением пнул ногой общую тетрадь в клеенчатом переплете, все время высовывающуюся из пакета.
   -- Вы бы оборвали обложечку с конспектика, а то придраться могут, что клеенка, -- посоветовала Диме бабка с рюкзаком.
   Митя решил сначала не услышать бабку, но, подумав, счел совет; разумным, рванул переплет и увидел исписанные листы.
   "Почерк-то какой широкий, -- подумал Дима, -- припухнуть можно... крокодилица-то наша никак дневничком баловалась... и о чем царапала? Жила, как крот в норе. Время есть -- посмотрю..." Шевляков поднял воротник камзола повыше и прочел:
   "В большом дремучем лесу обитало множество разных животных, и жил там огромный слон. Такой большой, что это, пожалуй, был не слон, а мамонт. Тяжелое и ленивое животное не любило менять место пастбища, но на его счастье все поляны пересекались ручейками и изобиловали буйной и разнообразной растительностью, благодаря которой он долго мог пастись на одном месте, медленно поворачиваясь и объедая все, что попадалось ему на глаза, и только тогда, когда он убеждался, что ничего съедобного не оставалось, он с неохотой покидал обжитую поляну, В ухе этого животного завелись мошки, их было несметное множество, но они не мешали слону, так как были очень мелки, и он не знал об их существовании. Мошки также не подозревали, что живут в чьем-то ухе, потому что поселились в нем очень давно, и те поколения, что знали об этом, унесли эту тайну в царство теней. Остался от них лишь запрет ползать за горы, и это табу выполнялось неукоснительно. Правда, находились смельчаки, которые вскарабкивались на самые пики гор, но ничего там не обнаруживали, кроме бесконечной и безжизненной пустыни. Мошкам с детства прививали благоговение к древним мудрецам, знавшим тайны мироздания, закрытые для простых смертных, но оставлявшим надежду на приобщение к высшему знанию, если они будут очень хорошо себя вести. Однако условия примерного поведения были настолько жестки, а последнее поколение мошек так изнежено, что надежда познать высшую мудрость стала таять. Все же не все мошки предались пессимизму и неверию: отдельные, очень редкие особи не теряли надежду. Среди них был мошка по имени Шуотц. Он долгое время прекрасно себя вел, исправил все свои недостатки, отказывая себе в великих и мелких удовольствиях, которым предавались другие. Чтобы ничто не отвлекало его, он удалился от суеты в уединенное место, примкнул к небольшой группе своих единомышленников и жил среди них, но ничего не узрел и пошел скитаться. Где только он ни был, каких мошек ни повидал! Он стал мудрым, научился врачевать все болезни, но это казалось ему ничтожно малым, и он решился на отчаянный шаг. Шуотц задумал нарушить табу и узнать, что находится за бескрайними, безлюдными пустынями, скрытыми от глаз высокими хребтами гор. Шуотц осуществил свое намерение: покорив вершину, он спустился с горы и пополз по пустыне. Долго путешествовал Шуотц, пересекая пустыни, взбираясь на неизвестные горы, правда, не такие величественные, как те, что окружали мошиный мир. Запасы провизии кончились, но Шуотц был очень вынослив и продолжал ползти вперед, пока не почувствовал, что силы ему изменяют. И вот, когда отважный мошка готов уже был проститься с жизнью, он узрел нечто невероятное: перед ним появилось огромное существо с прозрачными крыльями. Тело существа переливалось зеленовато-красными оттенками, глаза его были бездонны. Шуотц заглянул в эти бездны, и голова его пошла кругом, он пошатнулся, ощутив свое ничтожество, и распростерся ниц перед видением. Прошло несколько бесконечных секунд, и в ушах Шуотца раздался громоподобный голос: "Не бойся меня, маленькая мошка, я не принесу тебе зла. Ты, очевидно, один из тех мошек, что поселились в ухе этого слона. Наверно, ты заблудился, но я покажу тебе дорогу назад".
   Шуотц поднял голову -- существо с доброжелательным любопытством разглядывало его.
   -- Темны для меня, недостойного, твои слова, о Великий.
   -- Я не великий, а муха, и зовут меня Макаон.
   Макаон рассказал Шуотцу о том, как мошки поселились в ухе слона, и о том, что кроме слона в лесу живут всевозможные животные и растет очень много деревьев и цветов.
   -- А уж дальше леса ничего нет, -- закончил свой рассказ Макаон. Потом Макаон извинился, что не может дольше беседовать с Шуотцом, так как должен сейчас лететь на другую поляну по важному делу. Но обещал вскоре вернуться и показать Шуотцу лес.
   -- Отдохни перед долгой дорогой, -- ласково сказал добрый Макаон, взмахнул сильными крылами и исчез.
   Макаон сдержал свое слово. Закончив дела, он вернулся, но не обнаружил на поляне не только Шуотца, но даже слона, ибо последний покинул место пастбища в поисках нового..."
   На этом записи обрывались. Шевляков не заметил, как подошла его очередь. Сдав бумаги, он вышел на улицу, зажав тетрадь под мышкой. Потоптавшись несколько минут на месте, Дима зашел в телефонную будку и позвонил самому Пете Селезневу, человеку уважаемому, уже немолодому, лет тридцати, аспиранту философского факультета Университета, и попросил встречи.
   Вечером странная тетрадка перекочевала в руки Селезнева, а спустя несколько дней была продана за 25 рублей известному библиофилу, который признал в ней черновой вариант некогда нашумевшего в Париже философского романа графини Лакомб. Роман этот был издан на собственные средства графини в количестве 300 экземпляров и стал почти сразу библиографической редкостью. Молодые люди и достойный старик терялись в догадках, каким образом черновик этот оказался в каморке старой девы. Ведь роман не только не был переведен, но не попал ни в одну из русских библиотек. Строя одну версию невероятнее другой, но так и не придя ни к какому вразумительному выводу, они разошлись, в общем-то довольные друг другом. В этот же вечер молодых людей можно было увидеть в уютном кафе, где они прогуливали библиофильский четвертной.
   -- Ну, за что чокнемся? -- ласково глядя на рюмочку коньяка,
   спросил Петя.
   -- Выпьем за упокой души Надежды Кузькиной. Безответная была бабенка, никому зла не делала, да и, в сущности, за ее же счет отдыхаем.
   -- Ну, давай!
   Юноши чокнулись. В это мгновение ветер так сильно закружил листья, застонал и застучал в окно, что молодые люди невольно ; вздрогнули, и какой-то суеверный страх охватил их неразвитые , души, но они тут же взяли себя в руки и, подбадривая друг друга улыбками, заговорили о тряпках, о музыке, о девочках и еще о чем-то, простом и привычном.
  

ЗАКРЫТО ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОСТАВА

ПРЕСТУПЛЕНИЯ

   Маленький городок Старица жил тихой, размеренной жизнью. По субботам там обычно хоронили, очень часто с музыкой, а по воскресеньям праздновали свадьбы. Это были самые любимые развлечения горожан, и они собирали много народу. Баба Шура всегда была приглашаема и желанна, потому что она равно прекрасно пекла и поминальные блины, и свадебные пироги, но вот уже месяц, как она отказывалась от всех приглашений, так сильно подействовало на нее исчезновение жилички. Неприятная получилась история. И для всего города, где редко случались происшествия, и для бабы Шуры особенно. Ежевечерне, наливая себе в любимую пузатую чашку липового чаю, баба Шура обращалась к своему коту Пушку, огромному дымчатому красавцу с умными, внимательными глазами:
   -- Нет, ты не уходи, Пушенька, ты вот выслушай меня, родной мой. Помнишь, у меня по весне дочка-то родила в Ленинграде, как раз я тогда поросеночка Борьку заколола, или Кольку, я их все время путаю... Ну, значит, заколола я его и поехала к Вальке, а тебя к Дусе пристроила на время... Да ты помнишь, Дуся мне рассказывала, как ты тосковал-то, аж жрать отказывался. Сердечный ты мой, дай я тебя поцелую. Я тоже по тебе заскучала в Ленинграде этом сумасшедшем, и как там только люди живут? Наверно, там все такие же придурочные, как моя Валька. Жива, говорила, не буду, выйду хоть за козла безрогого, а пропишусь в большом городе. Там магазинов много и культуры. Вот и вышла... Что уж теперь. Я у Вальки на балконе пеленки вешала, да и застудила грудь, видать, разгоряченная была. Отвезли меня в больницу, там меня признали тяжелой и положили в двухкоечную палату. А соседка моя как раз и была Надя. Тоже с легкими лежала. Между прочим, очень скромная и грамотная женщина. На лицо несимпатичная, а так хорошая. Мы вместе месяц цельный пролежали, я ее на лето и позвала. Да ты хорошо Надю помнишь, ты ее тоже сразу принял... такая благодарная, тихая женщина, все ходила к бывшей усадьбе гулять. Всем довольная была. Прожила месяц, захворала вроде маленько да и говорит, что, мол, еще пару денечков хочет пробыть, а я ей: живи, сколько влезет, жалко, что ли. Ну вот, она и задержалась. Пару денечков проходит, слышу ночью, я че-то, Пуша, плохо на старости спать стала, ты заметил? Слышу, ступеньки скрипят. Думаю: что это Надя, по нужде, что ли, пошла? Выглянула в окно -- она стоит в платье, шаль на плечи накинута, и вроде как на луну смотрит. А луна в ту ночь была особенная. Сколько лет живу, такой не видывала: полная, очень большая и красного цвета. Красного, тебе говорю, и все тут! Постояла Надюша маленько и пошла вон в ту сторону, к усадьбе, значит. Я, конечно, удивилась -- куда, думаю, она ночью пошла-то -- но выходить не стала, ведь Надя не маленькая. Мало ли, думаю, да и легла на койку. А более я ее и не видела. Нешто так можно! Что случилось то, Пуша, до сих пор не пойму?! -- И, дойдя до этого страшного места, добрая Шура начинала плакать и причитать, а Пушок прыгал ей на колени и утешал старушку, как мог. Баба Шура напрасно так убивалась, ей не в чем было себя упрекать. Прождав Надю до вечера следующего дня, она пришла в сильное волнение и побежала к участковому. Затем два дня баба Шура, не выходя на работу, бегала по городу с милиционером, пытаясь найти Надю, но поскольку у Нади не было знакомых в Старице, то пробежки эти носили хаотический характер и закончились тем, что участковый передал дело об исчезновении Надежды Николаевны Кузькиной куда следует. Дело довелось вести следователю Калининского уголовного розыска Алексею Степановичу Кашкарову. Будучи человеком скрупулезным и исполнительным, Алексей Степанович сделал максимум того, что делается в подобных случаях. Был объявлен всесоюзный розыск, Алексей Степанович побывал в Старице, где, узнав, что пропавшая любила гулять возле заброшенной усадьбы, обшарил метр за метром весь огромный парк. Кашкаров трудился не напрасно: ему удалось обнаружить на крутом обрыве, называемом в народе "Чертовым местом", брошку пропавшей, лежавшую в траве над самым обрывом. Были вызваны водолазы, работали долго, но труп не обнаружили, однако удивляться этому не приходилось: течение в тех местах очень сильное, рядом плотина, так что тело, по-видимому, затянуло. Сомнений в том, что он имеет дело с самоубийством, у Кашкарова не было, но он решил сам съездить в Ленинград в надежде обнаружить причины этого крайнего поступка. Друзей и близких пропавшей он не нашел, а с соседями по квартире и сослуживцами имел основательные беседы, которые запротоколировал и приложил к делу. Вот самые характерные из них:
   1. Пупкова Наталья Павловна, проживающая по Персидскому переулку, д. 3, кв. 5.
   "Ничего я не знаю, ничего не знаю и знать не хочу! Комнату мы все равно займем до подхода. У нас семья пять человек в 16-ти метрах. Сами-то небось отдельную имеете, а мы все -- в одной, и пеленки тут же сушатся -- на голову капает, а на кухне попробуй посуши: сразу стерва эта косая перережет веревку. Так что займем мы Надькину комнату и никого туда не пустим! А про Надьку я ничего не знаю, я чужими делами не интересуюсь. Говорят, она руки на себя наложила, а почему -- непонятно. Жила она хорошо, одна 18 метров занимала, работа у нее была непыльная. Ни детей, ни мужика у нее не было, так что -- ни забот, ни хлопот. Убирала она неважно, унитаз у нее никогда не блестел, как положено. Нехорошо, конечно, о покойных плохо говорить, но посуду она тоже не всегда сразу мыла. Иной раз копит, копит, тараканов разводит, так мой что, бывало, делал: сгребет все с ее стола да в комнату ей и сунет на пол вместе с объедками. Мой очень чистоту любит. Да вы бы сходили к ней на работу, может, там о ней что скажут, а тут она все молчком, не делилась никогда".
   2. Самоварова Инна Петровна, зав. сектором обработки иностранной литературы библиотеки имени Толстого.
   "Кузькина Надежда Николаевна проработала в нашем отделе более двадцати лет. Норму выполняла на 102--105%. Нареканий у нее не было, благодарностей тоже. Общественной работы не вела. О ней и сказать-то нечего, тихая такая, невзрачная, ничем не интересовалась. Не чувствовалось в ней совсем женщины, старая дева, -- и этим все сказано. Краснела, бледнела, если при ней что скажешь, девочки у нас молодые, зубастые, подкалывали ее, конечно, а у нее даже чувства юмора не было, чтобы ответить. Голову опустит еще ниже и молчит. Никто к ней не звонил, не заходил. Как о человеке, о ней нечего сказать, а работник она была неплохой".
   Следователь Кашкаров, приехав домой, в Калинин, подытожил проделанную работу и с разрешения прокурора дело закрыл за отсутствием состава преступления. Для себя же он сделал психологический вывод, что женщине вредно одиночество, так как оно толкает их на всякие дикие поступки. Выводом этим он поделился со Светой Васильевой, бухгалтером Центральной калининской сберкассы, и при этом многозначительно посмотрел ей в лицо.

БИЛЕТ В ОДНУ СТОРОНУ

   Надежде Николаевне Кузькиной исполнилось 39 лет, но ей казалось, что она гораздо старше, вернее, старее. Ей казалось, что она всегда была старой, разбитой, дотягивающей жизнь. И как она ни силилась вспомнить или хотя бы представить себя молодой -- фантазия ей не повиновалась. Родилась и выросла Надежда Николаевна в Ленинграде. Тянула се мать, которая рано ушла из жизни, оставив Наде квартиру в центре города, почти совсем без мебели, но и эта пустая квартира послужила лишь к несчастью Кузькиной. Денег после матери не осталось, и Надежда Николаевна долго не могла без стона вспомнить, как ей пришлось хоронить свою бедную мать.
   Надежде замечательно давались иностранные языки. В школе она изучила французский, затем окончила курсы английского языка, а немецкий выучила сама. После школы она пошла работать в библиотеку, увидев объявление на дверях. Там она и отслужила больше двадцати лет, пережив трех заведующих и необыкновенное количество молоденьких хорошеньких барышень, промелькнувших мимо ее глаз, как стеклышки в калейдоскопе. Работа не то чтобы нравилась Кузькиной, но не раздражала ее. Она работала с иностранными книгами, и ей прибавляли 10 рублей к ее скудной зарплате. Кузькиной нравился с детства дом, в котором помещалась библиотека. Это был особняк, сейчас, конечно, сильно запущенный, но со следами былой роскоши. Надежда любила задерживаться на работе и бродить по особняку, представляя, как здесь было когда-то красиво. В пустом, полутемном помещении слышались ей легкие шаги, приглушенные голоса, смех, шелест платья, чудились изящные тени, даже чувствовался запах нездешних духов. Сердце ее сладко сжималось, и она начинала говорить вслух с незримыми гостями, пока вахтерша грубым своим голосом не возвращала мечтательницу к действительности, прогоняя ее домой. Как не хотелось Надежде идти туда! Уже много лет она жила в общей квартире, где проживали еще пять семей. Одна семья была тихая: мать и сын -- горчайший пьяница. Старуху пару лет назад парализовало, и она ползала по квартире, цепляясь за стены, издавая страшный трупный запах. Сын приходил домой редко, бывал обычно сильно пьян и сразу засыпал; так что эти люди не доставляли Наде беспокойства. Зато остальные были ужасны. В основном это были люди, приехавшие из голодных уголков России. Ютясь в клетушках, плодясь и выписывая для ухода за детьми деревенских мамаш, ожидая десятилетиями квартиру, постепенно из-за скученности и тяжести быта черствея, превращались они наконец в человеконенавистников. Люди эти давно перегрызли бы друг другу горло, если бы не присутствие в квартире Нади. Она казалась им нелепой, неприятной, вычурной, соблазнительно беззащитной и раздражающе чужой -- такой удобный объект для безнаказанной травли -- лучшего вида совместной деятельности, объединяющей темные души. Надежда Николаевна испытывала не раз на себе следы несколько ограниченного, но крайне неприятного полета фантазии своих полудиких соседей. Вот отчего не торопилась домой Кузькина, а придя, прошмыгивала к себе комнату и боялась лишний раз выйти из нее.
   Стараясь спастись от ужаса жизни, душа этой женщины улетала в мир мечты. Она постоянно представляла себя на месте героев прочитанных книг: смелыми и необычными были ее поступки, блистательными речи. Ей снились яркие сны, где она, легко, не касаясь пола, танцевала под восхищенный шепот толпы. Это постоянное пребывание "не здесь" спасало Кузькину от нервного срыва.
   Надя договорилась с собой никогда не вспоминать о том времени, когда она жила в родительской квартире с Эдуардом. Бывший муж Кузькиной был высок, широкоплеч, с большими, почти белыми, наглыми глазами. На Надю он вышел через ее коллегу, которая донесла ему о существовании некрасивой дуры с квартирой. Эдуард заканчивал институт, и ему грозила высылка в родной город Харовск, поэтому он не стал долго думать, атака его была стремительной и увенчалась полной победой. Уже через несколько месяцев он был полновластным хозяином Надиной квартиры, бывшая хозяйка которой взирала на него с нескрываемым обожанием, вскоре сменившимся изумлением, испугом, страданием и остальной многообразной, хотя и банальной гаммой чувств, через которую проходят все брошенные женщины. В случае с Кузькиной неприятность положения усугублялась наглым цинизмом ее избранника, очень походившим на хулиганство. Наконец разбушевавшийся Эдуард привел в квартиру Нади на жительство новую жену -- даму яркую и не робкого десятка, и очень скоро квартира была разменена.
   Войдя в комнату, где ей предстояло коротать жизнь, Надя сказала себе, что вот эти четыре стены и служба -- все, что есть у нее, а больше ничего не будет и не было. Она так умело не вспоминала о прошлом, что все считали ее старой девой, глупой, уродливой и скучной. Надя это знала, понимала она, что это происходит не только от ее замкнутости, но и от внешнего вида. О, если бы у Кузькиной водились деньжата, она оформила бы себя с изысканным вкусом и, невзирая на невыгодную внешность (была она грузной до бесформенности, с крупными чертами лица и красной угреватой кожей), могла бы казаться почти интересной, но скудного ее жалования хватало лишь на скромную пищу да оплату комнаты, поэтому от невозможности прилично выглядеть Надя махнула на себя рукой, ходила в каких-то бесформенных темных хламидах. Свои жидкие волосы, чтобы не обращаться к надменным парикмахерам, собирала на макушке в жалкий пучок. На фоне тужащихся выглядеть модно коллег Надя смотрелась убого, и сознание своей непрезентабельности заставляло ее замыкаться все глубже, отмалчиваясь и все ниже склоняясь над работой под градом колкостей и презрительных взглядов сослуживцев. Однако не следует думать, что в жизни Надежды Николаевны не было ни одного человека, относящегося к ней хорошо. Такой человек сыскался. Это была маленькая, горбатая женщина Аллочка, некоторое время проработавшая с Надей и впоследствии сделавшаяся машинисткой-надомницей. Женщины сдружились, продолжая встречаться и после ухода Аллочки из библиотеки. Правда, вскоре эти встречи стали носить несколько привычно-насильственный характер по той причине, что им обеим наскучило сидеть воскресными вечерами на Аллочкиной кухне, пить чай и молча смотреть телевизор. Они давно уже открыли друг другу души, рассказали о своем детстве и юности, о мечтах и горестях, повторили неоднократно эти повести, а поскольку ничего не менялось, кроме новых выходок Надиных соседей, то они молча скучали. Правда, была у них одна заветная тема, которой они касались изредка, понимая всю ее серьезность. Это был роман о жизни мошек в ухе слона, над которым работала Кузькина.
   Аллочка любила Надю, считала се человеком глубоким, очень тонко и оригинально чувствующим и красивым. Да, да -- красивым! Дело в том, что маленькая женщина разглядела то, чего не замечали все остальные. Она увидела Надины глаза, спрятанные за толстыми стеклами очков. Глаза Нади необычной формы -- миндалевидные и очень длинные, цвета -- темно-голубого, почти синего, имели способность вспыхивать изнутри и искриться, когда их хозяйка чувствовала себя в безопасности или когда ее посещала какая-то новая любопытная мысль. Разглядев это чудо, Аллочка только их и видела, считая Надю красивой, что смешило Кузькину и льстило ей.
   Надежда Николаевна часто простужалась, особенно зимой -- одета она была худо, да и на работе гуляли сквознячки. Больничного листа Надя никогда не брала, ссылаясь на то, что у нее редко поднимается температура. На самом деле ей просто тошно было болеть дома, она предпочитала перемогаться на работе. Из-за этого она почти всегда была простужена, ее одолевал хронический бронхит, она месяцами кашляла, вызывая еще большую неприязнь окружающих. В свою тридцать девятую зиму Кузькина, как всегда, сильно простудилась и, перемогаясь, таскалась на работу. Так дотянула она до весны. Весной Надя почувствовала себя еще хуже: на нее попеременно нападали то жар, то слабость. И однажды, встав, чтобы достать очередную пачку книг, она упала около своего стола, потеряв сознание. Это произвело панику среди сослуживцев, была вызвана карета скорой помощи, и Кузькину доставили в больницу. У Надежды Николаевны обнаружили воспаление легких в тяжелой и запущенной форме, поэтому ее положили в двухместную палату. Соседкой Нади оказалась баба Шура, жительница города Старицы. В Ленинград она приехала навестить дочь, да вот не убереглась и застудила грудь. Дочь ее каждый день таскалась в больницу и привозила бабе Шуре термос с травами и мешок с провизией. Сердобольная бабулька поила Кузькину травами, кормила ее курями, что было спасительным для Надежды Николаевны, так как одним пенициллином сыт не будешь, а более в лечебнице ничего не было: та баланда, которую предлагали больничные повара, привела бы в негодование даже бессовестного Землянику. Больные держались только на прикормах из дома, а к Кузькиной ходить было некому. Вот и получалось, что своим выздоровлением она была обязана доброй бабе Шуре. Кроме этого старушка стала уговаривать Надю после выздоровления взять отпуск и махнуть к ней в Старицу.
   Надежда Николаевна никогда не выезжала из города. У неё не было на это ни нужных средств, ни необходимой энергии. Любое, даже маленькое путешествие казалось ей исполненным непреодолимых препятствий. К тому же твердая неуверенность в себе, вернее, уверенность в своей несчастной звезде сковывала не только се движения, но даже желания. Однако, чтобы не обижать старушку, Кузькина обещала приехать, и женщины обменялись адресами.
   Баба Шура оказалась редкостной энтузиасткой своего края. Целыми днями, не зная усталости, рассказывала она Наде о своем родном городе. Всю свою жизнь она проработала шофером поливочной машины и знала каждый переулок как свои пять пальцев. Теперь же, выйдя на пенсию, старушка устроилась сторожихой на городском кладбище, давно уже законсервированном, так что служба ее не обременяла. Надя узнала, как живописен городок и его окрестности, как пострадал он во время войны, сколько было разрушено домов и какие уцелели. Всеми корнями вросла старая женщина в эти места. Она гордилась тем, что ее бабушка и прабабушка служили у местных помещиков Морковых.
   -- Мне бабка говорила, -- рассказывала Кузькиной Шура, -- что дочь старого барина была святая женщина. Когда ее муж -- граф-то французский -- умер, а она при нем за границей жила, она вернулась домой в Старицу, дом ее, кстати, уцелел, и столько добра людям сделала -- это с ума сойти можно. И больницы, и школы строила и так помогала. Надо сказать, Бог ей долгий век послал -- больше ста лет прожила и умерла в одночасье. Ее могила на моем кладбище стоит. Красивая такая... с мраморным ангелом. И люди до сих пор ходят за этой могилой, а вот перед отъездом я разговаривала с одной историчкой, так она сказала, что хотят ей целую залу в краеведческом музее выделить.
   Неоднократно в своих рассказах возвращалась к благородной хозяйке своих предков баба Шура, твердя, что Наде надо приехать в Старицу, попить парного молочка и липового чая, поесть бабы Шуриных пирогов, подышать свежим воздухом и полюбоваться воочию на все красоты и достопримечательности края.
   Настал день выписки. Женщины обнялись и расцеловались у больничных ворот. Бабу Шуру увезла на такси дочка, а Надя, тихонько на ослабевших ногах, побрела к метро. Она была уверена, что никогда больше не увидит добрую Шуру, хотя сама Шура придерживалась другого мнения и, высовывая из окошка машины голову, все кричала, чтобы Надя не откладывала поездку.
   В первый рабочий день в руки Надежды Николаевны попала французская книга. Изящно сделанная, она привлекла внимание Нади, и та прочла маленькое предисловие. Книга посвящалась французскому аристократу Лакомбу, родившемуся и выросшему в России, затем посланному с дипломатической миссией в Париж, где .он нес службу более сорока лет и умер в весьма почтенном возрасте. В книге говорилось о его незаурядном уме и способностях налаживать всевозможные связи и улаживать конфликты, говорилось, что он был знаком со многими выдающимися умами своего времени, и умы эти высказывались о Лакомбе восторженно. Описывался парижский салон графини Лакомб, урожденной Морковой. Вот тут и екнуло первый раз сердце Нади Кузькиной.
   -- Урожденная Моркова?! Да ведь это же, батюшки, не графиня ли это бабы Шуриных рассказов, что покоится теперь под белым мраморным ангелом на законсервированном кладбище. Не ей ли хотят выделить целую комнату в краеведческом музее Старицы?
   "Надо прочесть книгу, -- думала Надя, -- но только не сейчас. Вон как заведующая на меня смотрит".
   После работы, по привычке задержавшись в здании библиотеки, Надя забралась на подоконник и принялась читать книгу. Она поймала себя на том, что в основном занята выискиванием сведений о жене графа, а информацию о достойном Лакомбе лишь бегло просматривает. Через несколько часов Наде все стало ясно. Да, это, безусловно, была та самая женщина -- Софья Степановна Моркова, рожденная и выросшая в усадьбе своего отца в Тверской губернии. Это она блистала в Париже -- умная, красивая, обаятельная, талантливая, это ей посвящали стихи, писали с нес картины. Это она стала прототипом литературных героинь. По-видимому, графиня была действительно незаурядной личностью и талантливым человеком. Она написала философский роман из жизни насекомых, и этот роман в свое время наделал много шума.
   "Забавно, -- подумала Надя, -- роман о насекомых -- ведь это моя давняя, тайная мечта -- написать такой роман. У меня ведь и план готов. Жаль, что нельзя прочесть роман графини, опубликованный в Париже, он ни разу не переводился". Тщетно искала Надежда Николаевна портрет аристократки. Его не было в книге. Зато там были портреты Лакомба и фотографии его шикарного парижского дома. Тут суровая вахтерша выгнала Надю из особняка. Не успела Кузькина добраться до дома, как в дверь позвонили. Надя вздрогнула и напряглась -- ей никто не мог звонить. "Наверно, соседские гости звонок перепутали", -- решила она, открывая дверь.
   -- Кузькина дома? -- звонко спросил молоденький, хорошенький мальчик, глядя на нее ясными голубыми глазками. Его золотые локоны живописно рассыпались по блестящей курточке. Оторопело смотрела на юного херувимчика Надежда Николаевна.
   - Телеграмма, распишитесь вот здесь и тут, -- тряхнув золотыми кудрями, видение исчезло.
   -- Господи, да тут ошибка какая-то, -- тупо глядя на белый листок, бормотала Надежда Николаевна и все не решалась распечатать его. Она была уверена, что это недоразумение, но ей было приятно помечтать о телеграмме, посланной именно ей.
   -- Однако нужно узнать, кому она, и передать адресату, ведь весточку, наверное, где-то ждут, -- Кузькина развернула листок и прочла: "Надя скорее приезжай комната готова жду Баба Шура". Какая-то удивительно теплая волна изнутри поднялась в Наде, и ей захотелось петь или громко засмеяться, но она быстро прошла в свою комнату, забралась на жесткую кровать и глубоко задумалась. "По-видимому, я фаталистка. По крайней мере, если фатализм показатель слабохарактерности, то я тут -- эталон. Ну а если это даже отчасти так, то как не увидеть перст божий, указывающий мне путь в Старицу. Однако ведь это должно быть очень сложно, куда-то выехать. Нужно достать билет, гостинцы. Где их взять? Это будет очередной стресс для меня, да и только".
   Мысли Нади все топтались по этому кругу, пока не настала ночь. Надя легла, закрыла глаза, и тут пришло решение: если это действительно судьба -- то все сделается без усилий. "Если же столкнусь хоть с каким-либо препятствием, сразу уползу к себе в нору, и все -- больше о путешествии ни гу-гу". С тем и заснула.
   Утром Надежда Николаевна подошла к столу заведующей и, не глядя в ефрейторское лицо начальственной дамы, отбарабанила:
   -- Чувствую себя ослабленной после болезни, прошу дать мне отпуск не по графику, в августе, а сейчас, в июне.
   -- Да ради Бога, -- прогремела Самоварова, -- для отдела даже лучше: все хотят в июле или в августе, а в июне желающих мало.
   Дальше все пошло как во сне. После работы Надя зашла на вокзал и совершенно бескровно купила билет до Калинина. На следующий день она к удивлению сослуживцев записалась на дефицитный набор -- шпроты и шоколадные конфеты, и к своему удивлению -- выиграла. В первый раз за все годы службы она в обеденный перерыв вышла из библиотеки и сделала сразу два дела:
   дала телеграмму о своем приезде бабе Шуре, зашла в магазин и купила старушке яркую шаль с люрексом, о которой та мечтала.
   Утром Надю разбудил телефонный звонок. Звонила Шура и кричала так, словно хотела докричаться до Ленинграда. Она объяснила Кузькиной, каким автобусом той ехать, и обещала встречать ее в аккурат на остановке. Все складывалось так ладно, легко и просто, что Надя только посмеивалась от удивления и удовольствия. Отпускные она получила в срок, и больше, чем предполагала, и вот уже поезд мчал Кузькину в Калинин. В легкой, пустой Надиной голове звенела какая-то привязчивая легкомысленная фраза: "Муж в дверь, а жена в Тверь". Недолго ждала Надежда Николаевна автобуса. Вот он подошел: маленький, старомодный, с занавесками на окнах. Люди на него не бежали, а шли неспешно, переговариваясь. Видать, многие были знакомы друг с другом. Автобус не был переполнен, никто не стоял. Сели все, он и поехал. Кузькина примостилась на кончике скамейки, рядом у окна сидел мужичок, от которого сильно пахло дешевым табаком.
   -- Что вы, гражданочка, на краешке-то ютитесь, спадете же на первом повороте. Не стесняйтесь, угнездитесь покрепче -- места много, -- обратился мужичок к Кузькиной. Голос его звучал доброжелательно, и лицо было приветливое, сильно загорелое и все в морщинах. Надя растерялась от удивительной заботливости попутчика и ответила, что ей очень удобно сидеть. В этот момент автобус резко завернул, и Надя чуть не упала.
   -- Вот видите, -- с укоризной сказал мужичок, -- откуда же вы такие упрямые?
   -- Из Ленинграда.
   Мужичок присвистнул и стал расспрашивать Надежду Николаевну, куда она направляется да с какой целью. Узнав, что она в отпуске, что хочет полюбоваться красивыми местами и подышать свежим воздухом, попутчик встал и почти силком усадил Надю к окну и тут же превратился и прекрасного гида, объясняя, как называются места, мимо которых они проезжают и чем эти места примечательны. Надя слушала сначала внимательно, затем рассеянно. Она с восторгом смотрела в окно и не могла налюбоваться на пейзажи, плывущие за окном. Все ей казалось трогательным: яркая зелень, пасущаяся живность, река, время от времени искрящаяся среди зелени, и венчающее эту картину торжественное небо с нескончаемыми перепадами красок.
   "Что же это я раньше на небо не смотрела, -- думала Надя, -- и зелень не замечала, боялась глаза поднять. Как же я могла так жить? Это ужасно! Не вернусь я больше туда никогда. -- Тут она резко оборвала себя. -- Какие мне глупые мысли в голову лезут. Сильно я расслабилась", -- но, не давая ей собраться, на нее хлынули воспоминания: грязный, душный город с величественными, но запущенными, разрушающимися зданиями, мрачные дворы с переполненными помоечными баками, загаженные темные лестницы. Издерганные, раздраженные люди. Везде давка, грубость в магазинах, транспорте, бесконечные бытовые проблемы. Вспомнились косые взгляды сослуживцев, издевательства соседей. Постоянное чувство задавленности, доведенное до комплекса вины, и острое понимание полной незащищенности. Ей стало страшно. И тут, сквозь толщу тяжелых воспоминаний, сквозь разглядывание красивых картинок уходящего дня, стала пробиваться в Надином мозгу непривычная, но очень настойчивая мысль: "Какое тут все знакомое и родное, как я могла так долго быть с этим в разлуке!" -- "Что такое? -- строго спросила себя Надя. -- Что за глупости? Я не могу знать эти места -- я тут впервые". Но настойчивый голосок, от которого сладко щемило сердце, продолжал нашептывать Наде обратное. Тогда Кузькина решила сосредоточиться и вспомнить, почему ей кажутся эти места такими знакомыми. "Тут могут быть только два варианта: либо я видела фильм о них, либо фотографии". Но как ни понукала Надя свою память, ничего из нее выжать не могла.
   "Вот там, за поворотом, -- вдруг сказала она себе, -- усадьба".
   Автобус повернул, и усадьба, в точности такая, о которой только что подумала Кузькина, явственно предстала перед ней.
   -- Что это за усадьба? -- спросила Надя.
   -- Я же вам рассказываю, -- удивился тот и, повысив голос, видимо, решив, что ленинградка туга на ухо, почти прокричал в Надино ухо:
   -- Морковых это дом. Бывших бар тутошних.
  

СТРАННЫЙ ОТПУСК

   Не прошло и четверти часа, как растерянную Кузькину уже сжимала в своих объятиях веселая баба Шура, все приговаривая, что Надежда молодец, а еще через полчаса Надя, разомлев от душистого липового чая с вишневым вареньем и вкуснейших пирогов с капустой, уже клевала носом и была препровождена спать в свою новую комнату, где ей сразу все понравилось: кровать с шишечками, часы-ходики, абажур с кистями и старомодный шкаф.
   -- Все, все замечательно, -- бормотала Кузькина, засыпая. Во сне она вспомнила, почему ей знакомы эти места, но, проснувшись, все забыла, осталось только ощущение полета, изумления и счастья.
   Зажила Надежда Николаевна у бабы Шуры чудесно, через неделю ее трудно было узнать -- порозовевшая, посвежевшая, она легкой молодой походкой совершала длинные пешие прогулки, ничуть ее не утомлявшие. Это были ежедневные паломничества к усадьбе Морковых, давно заброшенной, полуразрушенной, готовящейся стать, как сообщила баба Шура, домом отдыха. Таково было решение местных властей, а пока строительные работы только начались и велись, как водится, очень вяло. Возвышался подъемный кран, дом стоял наполовину в лесах. В парке царило запустение: беседки развалились, плиты, покрывающие дорожки, треснули, кое-где виднелись пьедесталы бывших статуй. Однако Надя не могла наглядеться на эти живописные развалины. Они как магнитом притягивали ее. Она засыпала, думая, что завтра снова поспешит в свое любимое место, и сладкая улыбка светилась на ее лице, как у влюбленного, ожидающего свидания. Через несколько дней Надя знала почти каждый уголок парка, и у нее появились излюбленные места. Особенно нравилась ей одна из боковых аллей, ведущая из дома через парк к живописному обрыву. Под обрывом протекала река, течение там было быстрое, и река неслась, пенясь и переливаясь на солнце. Баба Шура удивила Надю, рассказав ей, что обрыв этот называется "Чертовым местом" и считается самым зловещим в окрестностях. По легендам, ночами водится на нем нечистая сила, многих людей утащившая, к тому же с этого места несколько молодых девиц в старину отправили себя в ад, спрыгнув вниз, и все от несчастной любви, а река там очень глубокая и коварна так, что кончали с собой наверняка. Рассказ не образумил Кузькину, она продолжала прогуливаться по любимой аллейке, иногда глубоко задумываясь и как бы силясь что-то вспомнить. И вот казалось ей, что схватит она сейчас это воспоминание, эту очень важную для нее ниточку, потянет и начнет разматываться клубочек, но нет -- искорка затухала, и оставался лишь тлеющий след.
   -- Чо ты, Надюша, в город не сходишь? В музей, в кино бы пошла. Да вон, на кладбище ко мне зайди, -- какие там красивые могилки, да и кладбище уж парком стало -- посмотришь заодно, где я работаю, -- спросила баба Шура, выпивая пятую чашку чая.
   "Там ведь ее могила", -- подумала Надя и сказала, что сегодня и придет. Она все же не могла удержаться и прежде всего отправилась прогуляться по любимой аллее, постояла на "Чертовом месте", заглянула вниз. Ух ты -- высота какая! Она отпрянула, попятилась, пошла назад к дому, заглянула в разбитые окна: пустотой, запустением повеяло изнутри. Надя погладила дом рукой, вздохнула и зашагала по направлению к городу.
   Кладбище действительно больше походило на парк. Надежда Николаевна долго бродила среди могил, разглядывая памятники и читая эпитафии. Кружила она не с целью найти могилу Морковых. О, нет! Баба Шура показала ей, где могила, да она и сама уже издали увидела ангела и поняла, что это тот самый. Однако что-то удерживало ее и не давало приблизиться. Наконец, собрав всю свою решимость, она подошла к могиле.
  
   СОФЬЯ СТЕПАНОВНА ЛАКОМБ, урожденная МОРКОВА
  
   1800--1906
   Дай мне душевный покой, чтобы принимать то,
   что я не могу изменить.
   Мужество -- изменять то, что могу,
   И мудрость -- всегда отличать одно от другого!
  
   Надя прочла эпитафию и подумала, что, кажется, когда-то читала эти слова, но не поняла их глубинного смысла, а теперь у нее возникло ощущение, что еще немного, и она полностью поймет их. Затем взгляд ее уперся в даты. "Да, долгий век и счастливый".
   -- Здравствуйте, -- раздался сзади тоненький приветливый голосок. Кузькина резко обернулась.
   У ограды стояла молодая женщина с горшком цветов в руках. Она поставила горшок у могилы.
   -- Вот, цветочки принесла, -- весело объявила незнакомка и, улыбнувшись Наде, спросила: -- Вы кто?
   На такой прямой вопрос требовался не менее прямой ответ. Кузькина открыла рот, чтобы ответить: "Я никто", но тут первый раз в жизни совсем для себя неожиданно соврала:
   -- Я журналист из Ленинграда. Собираю сведения о незаслуженно забытых интересных людях. Добралась до Морковой. Имею материал о ее французском периоде, теперь собираю о тверском.
   -- Ох, как здорово, как расчудесно, что мы встретились, -- запищала барышня. -- Меня Таней зовут. Я младший научный сотрудник нашего краеведческого музея, безумно увлекаюсь Mopковой. Я правнучка одной из ее воспитанниц. У нас в семье Софью Степановну обожествляют. У нас ее архив хранится... Все, что мы могли у других собрать или купить, мы приобрели. У меня мама и бабушка преподавали историю в школе, а я вот в музее. Добиваюсь, чтобы для экспозиции, посвященной Морковой, выделили комнату, пока что трудно дело идет, но я надежды не теряю. Знаете, еще счастье, что хоть некоторые документы и могила уцелели, а то по соседству, в Статево, в 20-е годы активные атеисты не только уничтожили церковь, но и вскрыли склеп и выбросили на дорогу останки Рачинских, людей, много сделавших для края, строивших крестьянские школы, больницы, имевших даже собственную типографию. Кстати, Сергей Александрович Рачинский был большим другом Толстого и нашей Софьи Степановны. И вообще, в нашей губернии в начале века собрались несколько таких благородных семей, которых иначе нельзя назвать, как культурными гнездами. Такие, как Баратынские, Рачинские, Путята. Все они хорошо знали и почитали друг друга, делая одно большое, хорошее дело. Могли ли они предположить, что над их останками будут глумиться те, ради кого они трудились! Большое везение, что хоть могилу Софьи Степановны не тронули...
   Голос девушки зазвенел, стал неожиданно сильным и полным, она порозовела, но, вдруг оробев, спросила:
   -- А вы книгу о ней писать будете?
   -- Серию популярных статей. Книга -- это уже по вашей части. -- И Надя улыбнулась просиявшей Тане.
   -- Ой, а как вас зовут?
   -- Надежда Николаевна.
   -- Надежда Николаевна, Вы обязательно должны ко мне зайти.
   -- Непременно приду. Говорите, когда и куда. Они договорились о встрече и разошлись.
   Странные чувства переполняли Кузькину, идущую на свидание с Таней. Она была человеком порядочным до щепетильности и вдруг пошла на ложь. Идя на встречу, она пыталась упрекать себя, звала на помощь совесть, казавшуюся ей уснувшей. Склонив голову набок, она, казалось, прислушиваясь к себе, спрашивала, как она могла так скверно поступить, но вместо угрызений совести слышала знакомый голос, что поразил ее в автобусе, но только теперь это был не шепоток, который можно было задавить, а сильный, властный голос, не повиноваться которому было нельзя. Этот голос говорил ей:
   -- Ты имеешь право узнать то, что может рассказать и показать тебе эта девочка. Ты должна узнать это!
   "Наверное, я с ума схожу, -- думала Надя. -- Но если это так, то безумие -- самая сладкая форма существования... А вот и улица Ленина. Шура говорила, что это одна из немногих улиц, уцелевших во время войны. Что это у меня с сердцем? Как сильно бьется. И опять это странное чувство узнавания".
   Однако постепенно это чувство, чем-то сходное с чувством сильного томления, все больше овладевало Кузькиной. "Может быть, это погода так на меня действует? -- попыталась последний раз обмануть себя Надя. -- Сегодня с утра так холодно: ветер, тучи низко, а вон и дождик -- холодный, почти совсем осенний -- начался. Ведь люди с возрастом начинают реагировать на погоду. Надо было послушать радио -- не магнитная ли сегодня буря, сердчишко что-то пошаливает". Это, пожалуй, была последняя привычная мысль, мелькнувшая в ее разгоряченной голове. Через секунду Надя остановилась перед каким-то домом. Это был очень красивый, не по- провинциальному изящный особнячок.
   "Господи, что тут случилось?" -- думала Надежда Николаевна, с тоской глядя на облупленные грязные стены, страшную дощатую дверь, скорее похожую на кусок деревенского забора, чем на вход в дом. Рука ее интуитивно совершала странные движения -- она ощупывала эти убогие доски, как бы пытаясь найти звонок или ручку. Ничего не найдя, Кузькина толкнула дверь от себя и оказалась на лестнице. Привычный зловонный запах городских лестниц, как нашатырь, ударив в нос Надежды Николаевны, привел ее в себя.
   "Что это я сюда вошла? -- спросила она себя. -- Мне ведь нужен 13-й номер, а я даже не посмотрела". Тут сверху послышались быстрые шажки, и перед Кузькиной возникла улыбающаяся Таня.
   -- А я вас из окна увидела, -- заверещала Танечка. -- Вы меня легко нашли?
   -- Легко, -- глухо отозвалась Надежда Николаевна и стала подниматься по лестнице за щебечущей девушкой.
   -- Сегодня очень холодно. Я вас сейчас чайком погрею. Нет, нет, не сюда, у нас тут общая квартира. Вот сюда, пожалуйста.
   Пока Танечка возилась на кухне, Надя в задумчивости прошлась несколько раз по маленькой комнатенке, подойдя к стене, она протянула вперед озябшие руки и застыла на месте.
   "Что я делаю?"
   "Ты хочешь погреть руки", -- ответил ей уже знакомый голос.
   "Но ведь сейчас лето -- не топят, да и батареи тут нет".
   "Ты прекрасно знаешь, что тут был камин".
   -- А теперь мы будем пить чай, и я покажу все, все что у меня есть, -- перебила этот странный диалог вошедшая Таня. -- Но сначала я преподнесу сюрприз. Вы находитесь в доме Морковой. Она распорядилась его выстроить, возвратясь из Парижа, и жила тут с октября по май, а лето проводила в родовой усадьбе -- она тут рядом, под городом. А вот в этой комнате был ее кабинет. Комната была большая -- сейчас здесь все перекроено, а вон у той стены стоял, говорили, очень красивый камин, но я его уже не застала. Ой! Надежда Николаевна, вы садитесь, а то я вас все стоя держу. Вы что-то так побледнели, нехорошо? Ничего, ну конечно, Вы правы, сегодня, как ее, -- магнитная буря.
   Танечка сдержала обещание, она показала и рассказала Надежде Николаевне все, что знала о Морковой. А знала она следующее: Софья Степановна не была классической красавицей, но была, безусловно, очень интересной особой, хотя и слишком романтической в ранней юности. Имеются дневники, которые обрываются на 18-летии Софьи. Из этих записей видно, что девица тяготилась обществом отца, считая его человеком грубым, примитивным, и окружением, находя соседей пустыми, лишенными высоких идеалов людьми. Единственным во всей округе достойным внимания казался Софье некто Эжен Кулон. Француз, гувернер соседских барышень. Очевидно, этот юноша был очень хорош собой, потому что Софья Степановна признает, что не она одна увлечена мосье Кулоном, но она заверяет себя в дневниках, что не красивая внешность влечет ее к этому юноше, а его тонко чувствующая натура, сходная с ее собственной. Она считает их души родными, загадочными и непонятыми окружающими. Нетрудно догадаться, что между молодыми людьми завязался роман с тайными, впрочем, совершенно невинными встречами, страшными клятвами и заверениями. И тут, при полной идиллии и блаженстве, в имении появляется новое лицо: 36-летний граф Александр Иванович Лакомб, потомок французской и русской аристократии. Богат, умен, образован. Прежде был очень дружен с отцом Софьи Степановны и вот, наконец, собрался его навестить. Повод, правда, для этого был серьезный. По всей видимости, Лакомб будет послан с дипломатической миссией в Париж. Едва ли государь найдет лучшего посланника, и кто знает, надолго ли Александру Ивановичу придется покинуть Россию. Граф решил провести лето в имении своего старого приятеля, давно зовущего его к себе. Степан Павлович очень этому гостю радовался, тем более, что на графа сильное впечатление произвела Софья Степановна, и он этого не скрывал. Уже через месяц Лакомб просил руки Морковой у своего друга и получил радостное согласие. Уважал Морков Александра Ивановича Лакомба безмерно, и не только за блестящее положение, но и за личные качества. Это было не диво, даже люди, недолюбливающие графа, попавшие на его острый язычок, при всем желании не могли сказать о нем ничего плохого. Морков знал цену и своему немалому состоянию, и славной фамилии, и доброму своему имени. За единственной дочерью он давал прекрасное приданое, да и сама Софья давно превратилась в весьма интересную девицу, однако он прекрасно понимал, что Лакомб был женихом такого ранга, что мог взять за себя девушку самой высокой фамилии, оттого он радовался, как ребенок, и благодарил Бога.
   Неудивительно, что когда Софья Степановна объявила отцу, что скорее умрет, чем станет женой графа, Морков воспринял это как девичью блажь. Первый раз в жизни он прикрикнул на дочь и даже ногой топнул два раза. Дело было решенное, и граф уехал в Петербург делать распоряжения по случаю перемены в жизни. Он обещал вернуться к именинам Софьи Степановны. Со свадьбой решили не тянуть и объявить о помолвке в день именин.
   Судя по дневникам Морковой, она была в отчаянии. Софья нашла графа некрасивым, старым и желчным. По ее мнению, он не стоил и следа ее возлюбленного. Она уговаривала впавшего в печаль Кулона мужаться и, если надо, умереть вместе. Однако эта идея почему-то не нашла отклика в благородном сердце гувернера. Тогда Софья решила либо покончить счеты с жизнью, либо бежать с любимым. Все разумные доводы мосье Кулона разбивались о несокрушимую волю Морковой, постепенно его сопротивление слабело: "Черт возьми, -- думал Эжен, -- почему бы и впрямь не рискнуть?! Увезти да и обвенчаться! Папаша любит ее без памяти, может быть, простит! Ведь тут богатство немалое. А если сорвется или проклянет ее старик? Ну, тут один путь -- домой, домой. Давно хочу -- надоело здесь все. Итак: кто не рискует, тот не выигрывает".
   Так думал красивый скверный мальчик, но наша романтическая барышня не догадывалась об этом, и побег был решен. Никакие трудности и испытания не страшили Софью, лишь бы рядом был Эжен. Она с фанатичным восторгом рисовала себе картины лишений, которые они с честью преодолеют, при этом слезы умиления большими кляксами расплывались по страницам дневника. Но недолго длилось блаженство Морковой. Заговор был раскрыт -- отцу доложили. Накануне предполагаемого побега Степан Павлович объявил дочери, что все знает и проклянет ее, если она задумает осуществить позорный замысел. Приказал выкинуть вредный вздор из головы.
   -- Слава Богу, никто из посторонних не знает, -- выкрикивал, бегая по комнате, Степан Павлович, и волосы на голове его шевелились при мысли, что это могло дойти до жениха. -- А французика твоего я обещал пристрелить, так он, поди, далеко уже от наших мест.
   Морков пощадил дочь и не сказал ей, что хорошо заплатил Кулону за его поспешный отъезд из России, а заодно и за молчание.
   На всякий случай он решил запереть дочку, а к дверям приставил Грушу, строго ей наказав не спать. Софья не поверила отцу. Она была убеждена, что только смерть может помешать Эжену выполнить задуманное. Дневник обрывался на вечере, вернее, на ночи назначенного побега, когда, убедившись, что Груша храпит на стуле за дверью, Софья решила выбраться из окна и бежать к месту встречи. Молодые люди должны были встретиться у обрыва рядом с домом. Место это Софья Степановна очень любила, хотя его многие побаивались. Софья еще ребенком могла часами стоять над обрывом, глядя на пенящиеся быстрые воды. Душу ее охватывало чувство ожидания чего-то очень важного, и в то же время томил какой-то след воспоминания, чего-то давно свершившегося. Эти неясные чувства спутывались в один головоломный клубок, и оттого, что она не могла не только распутать его, но даже найти конец нити, ей становилось весело, хотелось, смеясь, раскинуть руки и полететь над искрящейся рекой и дальше -- в облака.
   Почти все встречи с Эженом Софья назначала на этом месте. Туда и стремилась она той июльской ночью. Девушка твердо решила, что возврата назад не будет. Либо она соединится с любимым, либо в омут с обрыва. Моркова распахнула окно. Ночь стояла безветренная, душная. Луна висела очень низко: полная, огромная, темно-красного цвета. Этот удивительный для луны цвет неприятно поразил Софью, и она записала о нем в дневнике. На этой фразе о странной, красной луне записи прерываются...
   -- Я дам дневники домой, -- предложила Танечка, увидев, с какой жадностью впилась в пожелтевшие листочки Надежда Николаевна. -- У меня еще есть письма и распоряжения Софьи Степановны, написанные ею по возвращении из Парижа. Вот, пожалуйста, -- и Таня передала Кузькиной жестяную коробку из-под икры, но теперь ее содержимое было неизмеримо ценнее для женщин, сидящих за столом в убогой клетушке, особенно для старшей, которая была так взволнованна, что не могла даже знакомиться с содержимым коробки, а только тихо поглаживала ее:
   -- Мне нездоровится сегодня, Танечка.
   -- Да, я обратила внимание. Давайте мы с вами так сделаем: вы возьмете дневник и коробку домой -- там, кстати, есть несколько фотографий Морковой, только уже, конечно, пожилой, и спокойно все изучите, а встретимся, скажем, через неделю у меня. Устроит?
   -- Конечно. Спасибо, Танечка.
   Но и придя домой, Кузькина не смогла изучать архив. В голове ее поднялся гул, туман застилал глаза. С этого дня покинул Надежду Николаевну сон и аппетит, и она уже через пару дней стала походить на привидение, чем сильно испугала Шуру. Добрая старушка уложила ее в постель. И вот тут Надя достала заветную коробку, разложила в ряд все документы и углубилась в их изучение. Прежде всего она внимательно прочла дневник.
   "Как же это могло случиться, -- думала Кузькина, -- что вот эта вздорная, капризная девица, доведшая себя до невменяемости и действительно способная в тот момент на крайний шаг, вдруг превратилась в совершенно иного человека? В прекрасную, мудрую женщину, сумевшую создать вокруг себя особенный миротворческий микроклимат -- по крайней мере, такой вспоминали ее люди, знавшие Моркову в Париже и позже... В ее дом стремились попасть лучшие люди того времени. По приезде домой после смерти графа она становится благодетельницей края, оставляя за собой след доброй памяти. А куда же исчезла та маленькая, глупая, неблагодарная девочка, презирающая обожающего ее отца, не ценящая молодость, здоровье, богатство, посланные ей судьбой, мечтающая поменять бриллиант, брошенный к ее ногам, на кусок дешевого стекла? Готовая отдать за выполнение этой прихоти -- жизнь!" И Надежда Николаевна вспоминала портреты Лакомба. Очень умное, интересное лицо, взгляд спокойных глаз пронзителен. Как можно было не оценить такую личность? Хотя бы просто отдать ему должное, ведь то, что пишет о нем в своих дневниках Софья, просто отвратительно. Ее бы следовало наказать, а судьба так возвысила се. Тут в Надину голову пришла вот какая мысль: "А можно ли возвысить человека, если он к этому возвышению не стремится и не принимает его с благодарностью?" Унизить-то можно и даже очень просто, без всякой моральной подготовки, а вот возвысить, то есть приблизить к счастью, пожалуй что и нельзя. Ведь счастье -- это для избранных -- внутреннее состояние, для несчастных -- отсутствие горя, а для счастливых достижение или приближение к какому-то идеалу. "Если смотреть с моей колокольни, -- думала Кузькина, -- то счастливей Морковой не было человека, однако Софья не только этого не сознавала, а, напротив, металась, была очень недовольна и жизнью, и окружающими ее людьми. То есть явно не желала и не умела пользоваться подаренным ей счастьем. Она принимала его за что-то совсем другое, может быть, даже противоположное".
   И мысль, что взбалмошная девчонка могла в лучшем случае успокоиться, если у нее прошел каким-то чудом кризис, и подчиниться обстоятельствам, но не переродиться в совершенно иную личность, утвердилась в Надежде Николаевне. Отложив тщательно изученный дневник, Кузькина принялась за другие документы: это были, в основном, письма и деловые записки, написанные графиней Лакомб уже по возвращении в Россию. Ничего необыкновенного в этих записках не было, но стиль их -- деловой, толковый, -- стиль умного, занятого и, безусловно, благородного человека поразил Надю и еще раз утвердил ее в недавней мысли. Было и еще что-то, что очень взволновало Надежду Николаевну, но она не могла определить, что именно. Бережно сложив документы, Надя взяла в руки последнее содержимое коробки. Это были завернутые в марлю плотные куски бумаги. Надежда Николаевна сразу поняла -- это фотографии графини. Сначала Надя решила схитрить, оттянуть момент и попить чаю, но, поймав себя на этой хитрости, устыдилась, развернула марлю и разложила перед собой четыре портрета. С четырех сторон на нее смотрела немолодая, но очень свежая, моложавая женщина. Дама была причесана и одета с большим вкусом, но скромно. Выглядела человеком веселым и жизнелюбивым. Лицо сразу вызывало симпатию и доверие, казалось, оно излучает тепло и свет. Ясно было, что такую женщину трудно было не любить.
   Надежда Николаевна ничего этого сначала не увидела, как завороженная, похолодев, неотрывно смотрела она в веселые глаза графини. Было отчего обмереть Наде: на нее, посмеиваясь, смотрели ее собственные глаза! Отдышавшись, Кузькина принялась всматриваться в лицо графини. Она поняла, что перед ней человек очень счастливый, добрый, притягивающий к себе людей. Однако красавицей эту женщину назвать было нельзя, хотя она, безусловно, была неотразима. Казалось, кроме глаз, она ничем Кузькину не напоминала. Прекрасная фигура, густые блестящие волосы, великолепные зубы, делающие улыбку прелестной, а вот черты лица, если снять игру мимики и красок, пожалуй, даже похожи -- тоже довольно правильны, хотя и крупноваты. Пока Надя вглядывалась в портреты, новая мысль пронзила ее. Она отложила фотографии и снова схватила письма и дневник. Очевидно, подсознательно все время думая, что же так взволновало ее в письмах, Надя вдруг поняла, что письма написаны знакомым ей почерком, и почерк этот ее -- Надин, только более твердый! Да, сомнений тут быть не могло -- это был ее широкий, очень характерный почерк. Сравнивая письма и дневники, Надя без труда убедилась, что в дневниках почерк другой.
   "Как же это Таня не заметила, ведь это бросается в глаза", -- изумлялась Надежда Николаевна, сверяя почерка.
   -- Да, мой почерк -- нет сомнений, -- произнесла Надя вслух и тут почувствовала такую усталость, словно она была лошадью, на которой долго пахали, не распрягая. Она провалилась в сон сразу, мгновенно, не успев даже подложить подушку под голову.
   Проснулась Надежда Николаевна на рассвете, потянувшись и вскочив с кровати, она почувствовала прилив сил и энергии. Впервые за весь этот странный отпуск она взглянула на календарь.
   -- Так, что у нас сегодня -- 5-е июля -- среда, ага, вчера мне надо было приступить к работе! -- Надя усмехнулась.
   -- И как я только могла там торчать столько времени?! Впрочем, хватит о прошлом. Значит, надо было мочь, ничто не бывает напрасно. Стало быть, заслужила, получила и отмучилась, а теперь пора жить, пора возвращаться домой! Однако необходимо закончить здесь все свои мелкие дела. Торопиться не надо -- времени у меня достаточно, -- и, взглянув еще раз на календарь, повторила: -- Да, у меня еще в запасе два дня.
   Тот, кто увидел бы в этот момент Надю со стороны и проник бы в странный ход ее мыслей, определенно решил, что бедная женщина лишилась рассудка, и он, конечно, оказался бы прав, наш прозорливый наблюдатель. Надя действительно и лишилась, вернее, вышла из повиновения рассудка и временно поступила в полное распоряжение к собственной душе. С момента пробуждения Надя перестала умствовать и слушалась только себя, то есть того самого внутреннего голоса, который уже имел с ней несколько бесед, а теперь взялся руководить ею, и она покорно и радостно шла за ним, не задавая ему больше глупых вопросов.
   Баба Шура обрадовалась, увидев, что у Нади бодрый, веселый вид. "На поправку пошла", -- решила старушка и, узнав, что Кузькина хочет задержаться еще на пару дней, ответила искренне: "Живи сколько влезет".
   В эти два дня была послана ценной бандеролью заветная коробка на дом Танечке, к ней прилагалось извинительно-благодарственное письмо. Были сделаны два звонка -- один на работу, очень удививший заведующую отделом товарища Самоварову, ибо Кузькина совершенно не свойственным ей властным голосом заявила, что поскольку на службу она не выйдет, то просит передать ее участок работы -- Надежда Николаевна назвала фамилию дамы, деловые качества которой очень ценила. Самоварова открыла было рот, чтобы, во-первых, объяснить Кузькиной, что она без ее советов разберется, кому и какую работу давать, а во-вторых, узнать, до какого числа у Кузькиной больничный лист, но, услышав в трубке короткие гудки, скрипнула зубами и решила, что все объяснения, да еще какие объяснения, она отложит до встречи. Второй звонок был к Аллочке. Надежда просила Аллочку воспользоваться второй парой ключей, оставленной ею приятельнице, незамедлительно приехать на Надину квартиру, взять из шкафа шкатулку и отвезти к себе домой.
   -- Ни о чем меня не спрашивай, Аллочка, сделай, как я тебя прошу, а скоро ты получишь от меня письмо, где я все объясню.
   Это письмо действительно вскоре было Аллочкой получено, в нем Надежда Николаевна прощалась с маленькой женщиной и просила принять на память от нее шкатулку с обручальным кольцом, мамиными часиками, билетами 3-процентного займа и серебряной ложечкой, подаренной Наде на зубок. Это были все ее ценности, и она приказывала использовать их по усмотрению новой хозяйки. Кроме того она умоляла Аллочку ни о письме, ни о шкатулке никому не рассказывать, ибо это ее последняя воля.
   Покончив с делами, Надежда Николаевна стала ждать ночи. Она была совершенно спокойна, даже легла поспать на несколько часов, правда, не раздеваясь. Приближение полночи она не услышала, а, скорее, почувствовала, как будто кто-то сказал ей на ухо: "пора!"
   -- Да, пора, -- ответила Надежда Николаевна, встала и вышла на улицу. Огромная красная луна висела низко, почти касаясь крыш домиков.
   -- Верно, красная, -- пробормотала Надя и пошла к усадьбе. Подойдя к обрыву, Надя, не чувствуя головокружения, встала над самой пропастью, скрестила руки на груди и стала ждать, о нетерпения постукивая носком туфли о землю. В это мгновение сухой раскат грома раздался со стороны парка, и почти сразу яркая вспышка молнии осветила обрыв. Надежда Николаевна увидела, что тучи закрыли красное небесное чудо.
   "Сейчас хлынет дождь -- надо торопиться", -- с беспокойством подумала женщина. Она резко обернулась и почему-то сразу поняла, что торопиться ей больше некуда. Вторая вспышка осветила аллею с белеющими по бокам статуями и женщину, быстро идущую ей на встречу. Ветер ударил в лицо, и дождь стеной обрушился на землю, но достаточно было секунды, чтобы глаза женщин встретились. Кузькина резко отпрянула, ноги ее поехали по скользкой земле, и ее большое, некрасивое тело, как сказочная лягушачья кожа, уже не нужная царевне, мешком соскользнуло вниз. Из ее ли груди вырвался крик, она не поняла, чувствуя, как падает на мокрую траву.
  

ОСОБНЯК НА НАБЕРЕЖНОЙ

   -- Огня! Огня, скорее! Где она?
   -- Тут, барин, тут, над обрывом!
   -- Боже милосердный! Сонюшка! Дитятко мое! Жива!
   "Я оступилась, ноги поехали, я упала с обрыва. Значит, я не умерла, меня вытащили? Зачем только это сделали! Единственный выход для меня был -- оставаться там, на дне! Тело свинцовое - не могу пошевелиться. Кто это причитает совсем рядом?"
   Сделав усилие, Надя открыла глаза и увидела над собой темное небо со всё той же красной луной.
   -- Смотрите, смотрите, открыли глазки -- ангел наш, красавиц; Тут же несколько пар рук подхватили Кузькину и бережно понесли.
   "Я, наверное, брежу", -- подумала Надя, закрывая глаза. Он почувствовала, что ее вносят в дом и опускают на что-то мягкое.
   "Это где же такие кровати? Уж не в раю ли?" -- подумала Надя и попыталась снова открыть глаза, но веки не слушались, налились тяжестью и были словно каменные.
   "Кошмар какой-то. Совсем я обессилела. Единственного, кого сейчас понимаю, это Вия. Засну, теперь уж все равно, раз жива, потом соображу, что дальше делать". Засыпая, Надя подумала, что может быть, ей приснится что-нибудь приятное, ибо сны всегда служили к ее утешению, но снились ей Шевляковы, что-то кричащие и обливающие ее помоями из бачков, затем она увидела Самоварову, сидящую за огромным столом, потирающую руки и приговаривающую кровожадно: "Жива, жива! Подать мне ее сюда!"
   Блюдо необыкновенной величины и столовый прибор под стать блюду недвусмысленно говорили о страшных намерениях заведующей:
   -- Вы не вышли вовремя на работу и не сможете выполнить норму на 105%! За это...
   В это мгновение где-то закричал петух -- и Самоварова исчезла.
   "Ах, вот кто такая наша начальница..." скорее с изумлением, чем со страхом подумала Кузькина. Однако кто бы мог подумать, такая прозаичная, бревнообразная женщина!"
   Надя открыла глаза, на губах се играла хитренькая усмешка, как у человека, случайно узнавшего чью-то глупую тайну. Петух прокричал второй раз, и тут же ударили часы где-то рядом, затем им стали вторить другие -- вдалеке. Усмешка съехала с лица с Кузькиной, она резко села на кровати. Сквозь розовую прозрачную ткань Надя увидела спящую в кресле краснощекую девушку с толстенной косой, перекинутой через плечо. Девушка спала так крепко, что из ее открытого рта шла на щеку слюна. Надежда Николаевна ошалело смотрела на спящую, затем глаза ее пошли гулять по светлой нарядной комнате в старинной стиле. "Это я сплю". И Надя, свернувшись на мягких перинах, снова задремала.
   -- Разрешите доктору войти? -- заискивающе спросила Надежду Николаевну краснощекая девица, как только та открыла глаза. Надежда Николаевна с изумлением смотрела на девушку. Та повторила вопрос погромче, но так и не дождавшись ответа, выбежала из комнаты. Почти тотчас же в дверь вошел пожилой мужчина с доброжелательным, даже несколько сладким выражением лица. Он, улыбаясь и приговаривая: "Корошо, корошо, чудесно!" - принялся слушать Кузькину каким-то странным предметом, время от времени простукивая ей грудь и спину пальцами. Краснощекая, повинуясь жестам врача, бережно сажала, переворачивала Надю, не давая ей даже пошевелить пальцем. Сказав последний раз: "Корошо", врач заявил, что она скоро поправится, назвал барышней и удалился.
   Краснощекая осталась в комнате и спросила, не угодно ли будет барышне умыться и позавтракать.
   -- Ну, это уже слишком. Пора кончать маскарад. Где я нахожусь? -- спросила Надя.
   Кровь отлила от щек девушки, глаза округлились:
   -- Вы у себя дома, барышня, -- пролепетала девица.
   -- Не надо меня больше разыгрывать, -- мягко попросила Надя. -- Вы ведь видите, что я еще слаба. Как вас зовут?
   -- Груша я -- горничная ваша. Простите меня, Софья Степановна! -- и Груша, широко открывая рот, заревела басом в голос. В животе у Нади стало холодно, пот заструился с висков.
   -- Уйдите, пожалуйста, -- почти беззвучно попросила она, но Груша ее поняла и пулей вылетела из комнаты.
   Несколько секунд Надя не могла пошевелиться. "Софья Степановна, Софья Степановна", -- стучало в висках. Надя собрала разбегающиеся мысли, сосредоточилась и ясно вспомнила то, что предстало перед ней перед падением: уходящую вдаль аллею, украшенную мраморными статуями, и белую женскую фигуру, освещенную вспышкой молнии.
   Надежда Николаевна рывком откинула одеяло, соскочила с кровати и ринулась к зеркалу. То, что она увидела там, превзошло все ее тайные мечты. Из зеркального овала на нее смотрела юная красавица, которую не могли испортить ни бледность, ни несколько безумное выражение лица. Кузькина молча опустилась на колени. С трудом оторвав взгляд от зеркальной девушки, она обвела глазами комнату, как бы ища чего-то, и, увидя, в углу икону, подползла к . ней; сначала шепотом, затем все громче и горячее вознесла благодарность к тому, что совершил для нее это чудо! Она не умела молиться, не посещала церкви: в той страшной стране, где она жила, людям не оставляли даже этого последнего прибежища. Но ее осчастливленная душа сама нашла нужные слова, и они лились из уст без напряжения, страстно и просто. Слезы умиления и благодарности текли по лицу женщины, но она их не замечала.
   "Произошло чудо! Не стоит мучить себя неразрешимыми вопросами: каким образом и для чего оно свершилось? Конечно, на эти вопросы есть ответы, скрытые от меня, быть может, для моего же блага. Мне же нужно с благодарностью принять это чудо и купаться в каждом мгновении". И Надя, тихо засмеявшись, хотела повальсировать, но, почувствовав, что еще слишком слаба, легла в кровать.
   "Теперь мне нужно все обдумать. Что я знаю? На дворе сейчас лето 1819 года. Меня зовут Софья Степановна Моркова. Мне 18 лет. Матери, кровных братьев и сестер у меня, очевидно, нет. Есть отец, в поместье которого я выросла и живу сейчас. Горничную мою зовут Груша, Аграфена, стало быть. Есть у меня жених, пока еще не официальный -- Александр Иванович Лакомб -- граф, -- сейчас он в Петербурге. Да, чуть не забыла, есть французский юноша Эжен Кулон, благодаря которому меня и нашли над обрывом. Больше я никого и ничего не знаю. Страшновато, однако. Если все будет хорошо, то вскоре я надолго покину усадьбу и вступлю в круг новых людей, а пока что Бог даст, некоторые странности моего поведения будут списаны за счет болезни. Времени у меня теперь достаточно, можно жить неспешно, думая над каждым словом, внимательно всматриваясь в окружающее".
   Больше двух недель провела бывшая Кузькина, а ныне снова Моркова, в постели. Она могла давно уже встать: слабость, которую она чувствовала несколько первых дней, исчезла без следа, уступив необыкновенному приливу сил и бодрости. Однако осторожность не разрешала Морковой подняться. Под всякими предлогами Софья высылала Грушу из комнаты и, как только за девушкой закрывалась, дверь, подлетала к зеркалу и не могла налюбоваться, надивиться на себя. Наконец, попривыкнув к смотрящей на нее из зазеркалья красавице, внимательно изучив каждую черту ее лица и изгиб тела, пришла к выводу, что Кузькина могла бы быть столь же прекрасной, если бы обладала здоровьем, сделавшим ее фигуру стройной и грациозной, волосы -- густыми, тяжелыми и шелковистыми, зубы -- белоснежными, кожу жемчужной, а глаза зоркими. Чистейший воздух, хорошее питание, отсутствие постоянных стрессовых ситуаций довершили бы эту ювелирную работу.
   Больше же всего изумляли Софью Степановну ее руки. Открывая утром глаза, она прежде всего поднимала над головой эти два чуда, плавно поворачивая, рассматривала их. Она прежде даже не представляла, что руки могут быть столь прекрасными, точно выточенными из бледно-розового мрамора, "вандейковские" пальцы заканчивались овальными, жемчужными ногтями, а кожа была такой шелковистой, что казалась неправдоподобной. Чтобы удостовериться, что это действительно ее руки, Софья мягко их поглаживала и даже пощипывала. О, как это произведение искусства было не похоже на то красное, жилистое, грубое, что когда-то звалось ее руками.
   Наконец Софья почувствовала, что дольше оставаться в постели неловко, и решилась встать. Ее смутило, что Груша одела ее, как маленького ребенка, но к этому времени она уже начала понемногу привыкать к атмосфере нежного внимания, исходящего от всех визитеров, посещающих ее комнату, и густой туман недоброжелательства, окутывающий страшные сорок лет, постепенно стал развеиваться. Она всем сердцем привязалась к отцу. Выросшая без отца, под окрики вечно раздраженной, измученной матери, в том краю, где родственные связи не приносят радости, а воспринимаются как тяжелые вериги долга, где вес понятия перемешаны и вывалены в грязи, где простые слова: радость, любовь, добро -- кажутся всем зыбкими и надуманными, Соня впервые почувствовала радость кровного родства, и душа ее раскрылась навстречу отцу. Степан Павлович, и до того обожавший свою Сонечку, не мог теперь на нее наглядеться. Ее прекрасное лицо, прежде такое надменное и холодное, светилось нежностью и приветливостью, голос стал ласковым и мягким.
   "Господи! -- думал старик, -- что это Сонюшка так переменилась? Словно ангел сделалась и молится так часто и страстно, уж не было ли ей видения? Упаси господь, как бы не отказалась она от светской жизни!"
   От этих горьких мыслей у бедного старика начинало ломить в висках, он закладывал в свои обширные ноздри табак, а затем долго чихал, энергично тряся головой, с тем чтобы неприятные эти мысли выскочили вместе с чихом из мозгов его.
   Сначала с опаской, а затем все смелее стала выходить Софья Степановна из своей комнаты. Вот уже дом и сад стали ей родными и хорошо знакомыми. Ее восхищали тенистые аллеи, смелые сочетания цветов на клумбах, напоминающих живые ковры, изящные беседки, фонтаны и искусственный водопад, а также статуи, украшающие аллеи их большого сада. Для нее не стало мелочей. Утром она, не торопясь, выпивала чашечку чая, вдыхая его терпкий аромат, затем рассматривала чашку черного фарфора, такую тонкую, что пальцы четко просвечивались сквозь нее. Ее переполняло чувство непреходящей радости, от которого хотелось тихо смеяться и напевать. Это чувство жило в ней постоянно и через нее светило в мир, изменяя его, окрашивая радужными красками. Женщина сияла, и все живое тянулось к ней, как к маленькому солнышку. Это происходило оттого, что Соня просто жила текущей жизнью, ведь нее не было прошлого, она не хотела думать о будущем, так как страх возвращения не покидал ее, поэтому ей ничего не оставалось, как жить текущим, то есть просто жить -- привилегия, дающаяся растениям да смертникам, то самое чудо истины, за которым многие люди гоняются всю долгую жизнь, чтобы постичь ее в последние свои мгновения, сила, глубина и пронзительность которых неизмерима.
   Теперь Соня ложилась спать с большой неохотой. Во-первых, ей не хотелось прерывать радость бытия, во-вторых, она боялась низвержения в ад. Кроме того, если там -- в аду -- сон был единственным прибежищем и утешением, то теперь ей постоянно снились сцены из жизни общей квартиры да неприятности по службе.
   Вот она опаздывает на работу, бежит, падает, снова бежит, задыхаясь. Навстречу ей, словно скала, надвигается тов. Самоварова. Все сослуживцы прыснули в разные стороны, попрятались и шипят из углов, шипение перерастает в гул, крики. Соня открывает глаза и не сразу понимает, что шум с улицы.
   -- Груша, что там, голубушка?
   -- Барин приехал -- граф Александр Иванович -- из Петербурга
   -- Ах, -- Соня почувствовала сильное сердцебиение. Накинув капот, она подбежала к окну, отодвинула штору, увидела карету у крыльца, мельтешащую дворню. Все кидались помочь и при этом громко выражали свое удовольствие по поводу приезда графа, отчего и происходил гул, разбудивший Софью. В центре этого шевелящегося клубка Соня увидела высокую фигуру в темном дорожном платье.
   -- Это он. Спиной стоит. Обернись! -- шепнула она властно. Повинуясь ее приказу, граф, слегка повернувшись, поднял голову. Соня отпрянула, но и секунды было достаточно, чтобы радость легкими ножками пробежала по всему ее телу. Она не могла сказать, был ли красив человек, потянувшийся к ней лицом. Она лишь знала, что это смелое, открытое лицо - лицо родного человека, которого она всегда знала, любила и ждала, что они принадлежат друг другу прочно и бесспорно. Соня была поражена еще и тем, что любовь предстала перед ней такой негромкой, лишенной своей обычной страшной свиты: ревности, страха, сомнений.
   "Как хорошо, Господи!" - думала она, всхлипывая от счастья.
   - Ах, барышня, голубушка, не плачьте! Стерпится - слюбится. Граф Александр Иванович человек хороший, а уж как он вас любит. Барин сказал ему, что вы были больны, так он аж в лице переменился. А господин Кулон был не настоящий барин - он фальшивый был. Бог вас от него спас! Уж вы простите мне мою смелость, ведь я выросла с вами вместе, я люблю вас, а надо, так и жизни не пожалею! Раньше бы никогда не осмелилась так с вами говорить, но что-то случилось в последнее время. От вас свет исходит, милая моя барышня, я теперь вовсе вас не боюсь, а только люблю очень, а прежде все боялась, -- и Груша плюхнулась перед Софьей на колени. Соня погладила девушку по голове, сказала тихо:
   -- Я ничего, Груша, не волнуйся -- это нервное, просто слабость. Я знаю, что ты мне предана, спасибо, милая, ступай теперь.
   Девушка мялась.
   -- Что тебе? -- ласково спросила Моркова.
   -- Софья Степановна, я ведь схоронила у себя портрет господина Кулона. Я его барину не выдала. Я подумала, может быть, вы его пожелаете на память себе оставить.
   -- Портрет! Вот как?! Неси-ка его сюда!
   Через минуту проворная Груша уже вернулась с портретом, завернутым в платок. Повинуясь жесту своей госпожи, она тут же вышла. Соня развернула платок, и в лицо ее уперлись белые, наглые глаза Эдуарда. Она уронила портрет и схватилась за голову.
   Придя в себя, она подняла портрет и уже спокойно стала его разглядывать. Сомнений быть не могло -- это был тот же человек.
   -- "Фальшивый барин", -- горько усмехнулась Соня. -- Нет, Грушенька! Не спас меня от него Бог, испила я эту чашу до дна. Поистине, чего человек возжаждет -- то и получит.
   Даже когда человек заведомо знает, что лжет, что и быть такой фантазии не может, а уж невидимые глазу силы подхватили эту мысль или слово, понесли, и вот уже случилось то, что казалось недавно выдумкой. Очевидно, это происходит потому, что полет человеческой фантазии весьма ограничен и составляет всего лишь определенные наборы вероятностных вариантов, и стоит человеку сосредоточиться на одном из них, как он вскоре и реализуется. Соня завернула портрет в платок, положила его в один из потайных ящиков своего секретера, бесконечное количество маленьких, инкрустированных перламутром ящиков которого -- явных и тайных -- давно возбуждали ее любопытство. Моркова уже мельком осмотрела его, оставив подробное исследование на потом, а пока -- белый .платочек погрузился в красное сукно -- щелкнула пружинка; прощай, Эжен -Эдуард, тебе еще долго предстоит путешествовать во времени, смущая покой глупых девиц!
   -- Сонечка, мне нужно поговорить с тобой, дитя мое!
   -- Слушаю вас, папенька.
   -- Сонечка, граф Александр Иванович просит твоей руки. Доченька, не отвечай опрометчиво, подумай! Может, мне сейчас лучше уйти, а ты подумаешь хорошенько, и мы после об этом?
   -- Нет, батюшка, мне тут думать нечего. Я как вы. Я из вашей воли не выйду. Я согласна, батюшка, согласна!
   -- Боже милостивый, ты меня услышал! Сонюшка! Это твое окончательное слово, можно графу так и передать?
   -- Да!
   Счастливый старик, крестясь, почти кубарем скатился с лестницы и вбежал в кабинет, где ожидал его старый приятель, а теперь уж и родственник -- Александр Иванович Лакомб.
   Осчастливленный ответом, граф полетел искать Софью Степановну с тем, чтобы сделать ей формальное предложение и уже из ее уст услышать -- "да!". Он нашел ее в саду. Соня резко обернулась на его шаги, глаза их встретились, и светские слова застряли в горле Лакомба. Они даже не поняли, как это произошло, их рывком кинуло в объятия друг друга, и вот они уже, бормоча бессвязные, нежные слова, без конца целовали, обнимали, гладили один другого, не в силах оторваться, не веря, что когда-нибудь смогут наглядеться в сияющие счастливые лица.
   Когда Александр Иванович вошел в свою комнату, чтобы переодеться к обеду, и заглянул в зеркало -- он положительно не узнал своего лица. Всегда холодно-ироническое, оно имело теперь глупое и простодушное выражение. Граф хотел надеть на лицо привычную маску, но оно его не слушалось и все больше расплывалось в детской, радостной улыбке. Он погрозил отражению пальцем и вдруг, закружившись по комнате, крикнул звонко, по- петушиному: "Как хорошо!", почувствовав, что в носу его подозрительно защипало.
   На именины Софьи Степановны съезжались обычно только свои. Родни по губернии было раскинуто много, так что человек тридцать -- сорок всегда собирались. Многие оставались погостить на несколько дней. Музыку приискивали заранее, возня в доме и на кухне поднималась необыкновенная. В этот раз все старались особенно, зная, что именины будут необычные. Поваров и официантов пригласили из города. Цветы и шампанское Александр Иванович заказал сам. Утром в день именин -- Александр Иванович надел на палец своей невесты кольцо. Его одно -- за необычность -- выбрал он из сундука с драгоценностями Лакомбов в подарок любимой. Остальные, возможно, более ценные, но менее редкие ждали Соню в Петербурге. Это было кольцо с изумрудом, очень подходившим к глазам Софьи Степановны. С оборотной стороны на камне виднелись выгравированные мистические знаки. Кольцо это было подарено прадеду графа его повелителем за особые заслуги, о которых в семье не распространялись, но кольцом гордились очень.
   Моркова пришла в восторг от кольца, впрочем, она от всей была в восторге -- это стало обычным состоянием ее души. Oна сияла глазами, улыбкой, и у людей становилось светлей на душе. Пожалуй, слишком быстро исчез из их памяти образ самодовольной, холодной красавицы. Люди быстро привыкают к хорошему, перестают ему удивляться и вскоре принимают как должное. К обеду собрались все приглашенные. Слух о сватовстве графа давно был у всех на устах. Сплетни о Кулоне и его внезапном .отъезде тоже были в ходу. Не терпелось посмотреть на огорченную Моркову, у которой из-за ее надменного характера среди родни и соседей не находилось доброжелателей. Каково же было изумление гостей, когда вместо расстроенного лица увидели они сияющее личико, вместо ледяных, колючих речей встретили искреннюю доброжелательность и теплоту. Люди начали оттаивать, поэтому, когда подали шампанское и Степан Павлович объявил о помолвке, все двинулись поздравлять молодых, и пожелания звучали почти искренне.
   Свадьбу приурочили к табельному дворцовому дню 27 октября, когда присутствие графа во дворце было обязательно и представление графини необходимо. Теперь же, в оставшийся месяц, обрученные объезжали всех в округе, прощаясь надолго, возможно, навсегда.
   Венчание прошло очень скромно, в местной церквушке; пообедали, переоделись и сразу в путь. Только теперь Соня поняла, что едет в Петербург. "Боже мой, в Ленинград! Не хочу я туда -- не хочу!"
   Дорога не утомила Софью. Удобную карету быстро несла шестерка сытых лошадей. Трудностей пути она не ощутила; еда была своя -- превосходная, спали здесь же, в карете: откинутые стенки кресел превращали их в удобные ложа. Софья, как обычно, была довольна и приветлива, но время от времени графу казалось, что какая-то тень набегает на светлое личико его жены. "Софи переносит дорогу со свойственной ей мужественностью, но она еще так слаба, и путешествие тяготит ее, ах, кабы не крайние обстоятельства..."
   И граф с тревогой и нежностью поглядывал на свою любимую, старался предугадать малейшие ее желания, пытался развлечь интересными рассказами, но чем предупредительнее был Александр Иванович, чем ближе они оказывались к столице, тем печальнее становилась улыбка на лице графини.
   -- Въезжаем, душенька, это уж окраины Петербурга, -- с облегчением произнес Лакомб. -- Скоро мы будем дома, и вы сможете отдохнуть. Советую на пару часов соснуть перед посещением дворца.
   Как ни была взволнована Софья Степановна, любопытство взяло верх над страхом, и она с жадностью припала к окну. Она не узнавала города: тихие деревенские улицы, пасущиеся коровы, людей почти не видно. Но вот окраины позади, карета загромыхала по булыжной мостовой, и сразу чувство узнавания охватило Соню. Теперь оно не удивляло ее, она знала его причины и лишь пыталась определить то, что она помнит.
   "Вот и прекрасно, -- подбадривала себя Соня, -- это совсем .другой город; в этом городе со мной не случится ничего ужасного. К тому же мы скоро надолго уедем, а пока мы здесь, я постараюсь сделать все; чтобы избежать самых тяжелых для меня мест". Подумав так, графиня подняла голову, и взгляд ее остановился на знакомых очертаниях католической церкви.
   "Боже милосердный, вот здесь, здесь, на месте этого длинной серого здания, стояла трущоба, в которой я жила, из моего окна была видна эта церковь, облупленная, полуразвалившаяся, там еще склад находился, и как та, далекая церковь, не похожа на этот нарядный костел, но я узнаю его. Вот сюда, к костелу, я шла каждое утро на троллейбусную остановку..." И мысли ее улетел далеко. Она увидела Кузькину, пытающуюся влезть в переполненный транспорт, ее отталкивают. Наконец, пропустив несколько машин, она умудряется втиснуться в душное чрево. Шофер грозится, что не поедет, если не закроет двери, наконец троллейбус трогается. Езда ужасная, если бы люди не были спрессованы друг к другу, то летали бы по салону, как акробаты. Троллейбус едет по Невскому проспекту. Многие переругиваются самым беззастенчивым образом, особенно женщины. Люди обозлены, они не могут ни войти, ни выйти, им кажется, что в этом виноваты те, кто мучается рядом...
   Карета, будто преследуя ее мысли, выехала на Невский проспект, пустынность и тишина которого поразили Софью Степановну. Редкие прохожие неспешно пересекали улицу. Софье вспомнились светофоры, лавины воющих, воняющих машин. "Kaк можно было оставаться в таких бесчеловечных условиях, -- думала она, содрогаясь от кошмарных воспоминаний. -- Как приятно цокают копыта о деревянный настил дороги -- словно чечеточники отбивают веселый мотив! Какие чистые улицы, аккуратные дома украшены изящно вырезанными дверьми. Нарядные витрины модных лавок выглядят, как яркий платочек на строгом элегантном костюме. Вот здесь я выталкивалась из троллейбусного ада и долго не могла перейти улицу. Своры машин неслись со всех сторон, а мне надо было туда -- на Мойку. Но что это? Боже, карета поворачивает на Мойку! Меня хотят вернуть назад -- в ад! Нет!" Софья схватила мужа за руку.
   -- Радость моя, вам дурно, на вас лица нет.
   Карета остановилась у ажурных ворот. Ужас пополз по спине Софьи Степановны. Ворот этих не было, дом не выглядел таким нарядным и приветливым, но она сразу узнала его -- это была та самая библиотека, в стенах которой она провела более двадцати лет.
   Все опасения, преследовавшие ее с момента счастливого nepeceления, вновь охватили ее. "Счастье не бывает долгим, не бывает долгим", -- выстукивало сердце.
   Софья не поняла, как оказалась в просторном вестибюле, где собрались слуги приветствовать новую хозяйку. Кивая всем и улыбаясь помертвевшими губами, она поднялась в спальню и упала на кровать, немедленно отослав слуг.
   Несколько минут она лежала с закрытыми глазами, пытаясь унять разбушевавшееся сердце. Затем, медленно подняв руки, Соня открыла глаза. Камень сверкнул зеленым огнем на прекрасной руке. Софья Степановна начала успокаиваться; закинув руки под голову, она принялась разглядывать спальню. Графиня с удовольствием отметила, что роскошь этой комнаты, благодаря безукоризненному вкусу владельца, не производит вульгарного впечатления. Разглядывая потолок, она обратила внимание на амурчика с золочеными крылышками, держащего зеркало перед Венерой. Что-то до боли знакомое было в этом ребенке. Софья потерла лоб и вспомнила, что хорошо знакома с амуром, вернее, с его пухленькими ножками, ибо ежедневно именно их она видела со своего рабочего места, остальную часть тела закрывала стена смежной комнаты, а кровать стоит на том месте, где когда-то возвышался стол заведующей отделом.
   Это открытие почему-то сильно рассмешило Софью Степановну, и она расхохоталась от души. Первый раз за всю свою невеселую жизнь она смеялась ТАК. И тотчас же цепи страха и сомнений со звоном, слышным только ее душе, упали к ее ногам и растаяли без следа. Свободная, подбежала она к зеркалу, и оттуда посмотрело на графиню уже переставшее ее удивлять красивое лицо, но с совершенно иным выражением: победы, независимости, полного покоя.
   -- Нет возврата! -- крикнула она сильным, властным голосом. -- Прощай, Кузькина, и прости мне мое счастье!
   Когда через несколько часов граф вел свою жену по лестнице к карете, он с удовлетворением подумал, что опасность миновала и графиня поправляется, и еще о том, что выбор его правилен: графиня все хорошеет, и не влюбиться в нее просто невозможно!

ЭПИЛОГ

   Жаркий стоял август в 1906 году. Все-таки вечером окна пришлось закрыть -- очень злые комары в этих местах, а без света в этот вечер никак нельзя было. Софья Степановна зажгла сразу две лампы, ярко осветив свою маленькую комнату. "Глаза только немного подводят, а так на здоровье грех жаловаться, и это в мои-то годы, -- не без удовольствия думала старушка. -- Как-то странно, что я именно сегодня должна умереть -- я так бодро себя чувствую".
   Она знала день своей смерти, но не знала часа. Из приличия вce распоряжения она уже сделала, хотя прекрасно понимала, что это ни к чему: ведь все вскоре пойдет прахом. Софья Степановна была очень довольна своей жизнью; радость и счастье, постоянно поющие в ней, осветили не только ее жизнь, но и жизнь тех, кому посчастливилось встретить ее на своем пути. Казалось, она использовала полностью странный шанс, посланный ей создателем, и ей не в чем было себя упрекнуть. Однако она жестоко себя корила за один поступок, казавшийся ей ужасным. Сознание, что иначе она все равно не смогла бы поступить, только усугубляло чувство вины. Поступок этот заключался в том, что среди многочисленных ее воспитанников был некто Гаврила Кузькин, младший сын неимущей вдовы -- мальчик смышленый и славный. Софья Степановна сама разыскала семейство Кузькиных и, к несказанному изумлению и радости вдовицы, осчастливила их полностью, а Гаврилу особенно привечала, вывела в люди, а когда пришла пора ему жениться, подыскала хорошую невесту с приличным приданым, да еще и одарила молодых. Весь проступок графини и заключался в этой невесте -- ведь она не была прабабушкой Надежды Николаевны Кузькиной, и это ее единственное насильственное вмешательство в историю мучило графиню, но при мысли о возможности снова стать Кузькиной все в ней восставало, и поэтому она понимала, что иначе поступить не могла. Часы в комнате стали бить 11 раз.
   -- У меня еще час перед путешествием, а делать решительной нечего. Первый раз в жизни нечего делать. Ах! Нет! Почему же, ведь у меня все руки не доходят до секретера, надо бы его разобрать.
   И она принялась неспешно выдвигать один ящик за другим и рассматривать вещички и бумаги, спрятанные там. Ничего интересного не обнаружив, кроме дневника, который ей многое напомнил, добралась она до потайных ящиков. Щелкнула пружинка, и на красном сукне появился белый платок. Развернув его, Софья Степановна усмехнулась. На нее смотрели белые глаза. Она хотела было пуститься по течению появившихся мыслей, но почувствовала, что они путаются, голова склоняется на руки, а тело холодеет...
   Утром дом огласился воплями и беготней. Молнией облетела округу ужасная весть, и нескончаемый поток людей потянулся поклониться в последний раз святому человеку.
   Однако, несмотря на всеобщий траур, и тут нашлись злые языки, разнюхавшие, что уже застывшей рукой Софья Степановна! сжимала портрет французишки, того самого, из ее юности, что сбежал. Так вот кого она любила всю свою жизнь до последнего вздоха! Да разве вы не знаете, что все люди притворщики, и верить никому нельзя!

1990 г.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"