Strange is thy pallor! strange thy dress!
Strange, above all, thy length of tress...
Edgar Allan Poe
Высвобождаясь из кокона кататонии, облизывая губы, илистые от разливов молчания, я упрямо ползу вперед, и мои ладони ложатся на ковер подобно распятым медузам. Мои руки мерцают в темноте - если это темнота, ибо я слишком старательно отгораживался сомкнутыми веками от мира, слишком много времени провел в заточении собственного сознания, в ментальной парализации, чтобы удивляться инверсиям зрения. Но ничто не препятствует моему продвижению, ни смутная ложь восприятия, ни притупленная правда мебельных мысов, и я позволяю себе отдохнуть, лишь добравшись до полыньи света, разинутой посреди коридора. Погрузившись в промоину с головой, я разглядываю кровь, которая свернулась под ногтями в уютные сонные клубки. И начинаю хохотать - всхлипывая, срывая голос, смешивая вдохи с выдохами, точно пародируя регистры дряхлого органа. Потому что здесь...
...так тихо, так темно...
Я помню иное - полуночные празднества, узлы плетистых роз на бесчувственных торсах статуй, прихотливая клавишная зыбь, покачивающая гостей на звуковых волнах. Кружева, бьющие из горловин и рукавов, пенящиеся, застывающие воротниками и манжетами; сребролицые юноши, что угощают друг друга вином, налитым в зрачки; сомнамбулы, вальсирующие с колоннами, отчего потолок, ранее гладкий, под утро образует аркады и своды, покрывается бурунами лепнины. И ты, хозяин торжеств - единственный, кто сохраняет хладнокровие, кто держит наготове отрезвляющую иронию и, быть может, потому и не способен забыться сам. Венская кровь, изваянный венецианским бесчестием рот, нотная партитура, проступающая на коже венозными руслами, штрихами шрамов; решетка ресниц - она опускается так быстро и непредсказуемо, что искалечила уже немало пытливых взглядов. И усталая сосредоточенность, словно ты укрываешь на груди змею, которой запрещено обнажать зубы при посторонних. Можно будет позже, после рассвета, когда дом обезлюдеет...
Ядовитый кашель, разъедающий легкие; облако болотных паров над целебными отварами, предательство моих прикосновений, дарящее каждому предмету краткий эпилептический припадок... и снова ночь, и снова шторм фантасмагорий, что меняет природу вещей и даже природу болезни. Быть может, ты внял уговорам врачей и отправился на юг? Быть может, из эпикурейца, беспечно растрачивающего наследство, ты превратился в серьезного молодого путешественника вроде тех, что благоговейно обмирают при виде грязного мрамора и лубочных пасторалей? А декаданс одичал и выродился в разложение, а дом от огорчения ссутулил шелудивые стены, а я...
Теперь мне легче идти, легче, нежели обычному человеку, и если я сорвусь с лестницы, то буду падать, но никогда не упаду. Из пустоты прорастает шаг танцора, я невесом, я воздушен или, напротив, безвоздушен, и мгла не расступается, а проницает меня насквозь, и влажная пыль облепляет кости, едва перебинтованные плотью.
...так медленно, так осторожно...
Пол усыпан соломинками света, указующим сором неряшливо погасшей лампы. Я следую по проторенной стерне, и она вдруг иссыхает посреди зала, вперив точеную колючку последнего луча в белое ложе под сенью люнетты.
Свечи сгрудились у твоего изголовья, оберегая не то дремоту, не то обморок. Тучные карлицы в оплавленных восковых одеждах, бдение кающихся невест, забота новобрачных монахинь. Каких сиделок ты удостоился! Но что же я, почему не я, почему ты не позвал меня?
Жасминная бледность щек, глянцевые излучины кос, струящихся по покрывалам до мозаичного пола, впадая в изображения Коцита и Стикса... недопустимо длинные волосы, зачем они заплетены едва ли наполовину, зачем так низко перехвачены лентами?..
От поцелуя раскатываются по плоской подушке монеты, от поцелуя с твоих губ снимается лилейнокрылая бабочка, и ее тут же вытягивает ветром в разбитое окно. Разбитое... И я вспоминаю иное - портьеры, испятнанные тревожными тенями, бормотание на латыни, приступы удушья, искристый клинок, высеченный из зеркала угодливым случаем. Мое бегство, бегство на галерею, подвернутая нога, глиссандо по натертому паркету, боль, боль, чернота задернутых век.
Я смеюсь, смеюсь вполголоса, смеюсь, повергаясь ниц, нащупывая на своем правом виске яму, полную ржавчины и гнилых шестеренок. Пальцы гальванически содрогаются, отдергиваются, льнут к стене, крошат блеклый профиль какого-то фрескового святого. Соединяются в бутон, окутав кусок штукатурки, а потом проталкивают добычу в захламощенную височную рану, в брешь, которая на самом деле простирается много дальше меня самого. Камень устремляется ко дну и не находит дна, изредка он гулко ударяется об уступы, и на каждый удар пустота внутри отзывается жестокой скорбью. Поразмыслив, я подбираю монеты и тоже бросаю в пролом - в Тартар, в Гинунгагап, в один из несметных вольеров галактического зоопарка.
...так глубоко, так долго...
Поднявшись с колен, устраиваюсь подле тебя, готовый к странствию столь же бесконечному, что и сон в этом зале, что и путь камня сквозь человеческую душу, о пределах которой я не задумывался, а если бы и задумался, то все равно бы не получил ясного представления. Вероятно, столь сложные материи все-таки постижимы - но не прежде, чем мне удастся нагнать тебя, не прежде, чем я расскажу о зеркальном осколке и о тяжелом навершии балюстрады, притаившемся в конце галереи. Тело сворачивается клубком по примеру крови под ногтями - моей или твоей, а вернее всего, что общей.
И только она могла бы объяснить, что здесь когда-то произошло.