Есть два пустых цвета войны. Белый и, соответственно, черный. Цвета шахмат. Где-то я слышал, что в литературе партия в шахматы символизирует акт любви. Вполне может быть, что это очень точное сравнение. В шахматы я не игрок. Учился когда-то, но очень быстро выяснилось, что играть я не смогу, потому что боюсь рисковать. Я усвоил только одно: побеждать должны белые. Capa blanca. Человек в белом плаще. Избранный Богом. Чемпион. Я не чувствую, что меня выбрали. Я сам сбежал, сказал "пас". Хм, преферанс мне действительно как-то ближе. Кто-то смотрит на жизнь как шахматист, кто-то - как картежник. Это очень простая и избитая мысль: кто-то берет ответственность за свою судьбу на себя, а кому-то сил не хватает - кишка тонка - вот и норовит обжулить всех, стакнуться с фатумом. Но это сейчас не имеет значения. Я загадываю книгу.
Пусть шахматы - любовь. Это звучит убедительно. Тогда я загадаю две книги про любовь. Начну с белой.
В ней много тоски и смерти. Она белая-белая изнутри, как пасхальное воскресенье. Обложка у нее напоминает выветренную кость. Я перечитывал ее тысячу раз, невзирая на то, что каждый раз она разбивала мне сердце и оставляла бездомным и одиноким. Значит, обложка была выбрана правильно... На Востоке белый - это траурный цвет. Вроде бы так. И не только там, припоминается мне. Её звали Клеменцией, белую королеву-вдову? Вроде бы. Белый флаг - это когда уже нет сил бороться, но сил отказаться от жизни тоже уже нет. Много ли в этом чести... Одна из моих любимых книг будто бы завернута в белый флаг, он же - саван. Изнутри она вся запорошена снегом, под которым пробивается мох, который не выдержит и засохнет, в конце концов. Если бы меня кто-нибудь попросил (кто? кто?!!!) выбрать растение для нее, то это был бы мох. Или вереск. Он растет на скалистой пустоши, как та "святая тайна", которая умрет с последним горбатым стариком-язычником. Но не пиктом. Еще севернее, еще холоднее, еще безнадежнее. Топ-топ, белые следы, белые корабли в черных волнах, белые платки на женских головах, золотистых, как просо. И очень давно, почти девять веков назад (надо же, по числу моих загадок, вот так удача!) героям полагалось отлюбить свое и сгинуть по очереди, повернув побледневшее лицо к земле.
Это рукопись с северного пути, сага с длинными непонятными именами. Они росли вместе, как брат и сестра, и камни пели им свои молчаливые песни. И только потом, когда их отцы умерли, и меч с постели пришлось снять, чтобы применить его по назначению, пошел бесконечный снег, пошли неприкаянные, неотпетые покойники в заброшенную Вальхаллу. Прошли годы, и вдруг оказалось, что он всю эту жизнь был одиноким рыбаком, поседевшим от морской соли, а она - бесплодной, проплаканной до корней землей, которая не могла ему ничего дать. Она умерла первой. Выходит, в их шахматной партии победил он. И, как в шахматах, ничего этим не добился. Что толку в мате, если соперник намного слабее, и комбинации нехороши. Я напишу твое имя золотыми буквами, цветик мой...
Оскалимся: рСман тиснут. Сюжет узнаваем, если Вы читали Её когда-то, белесую, как рыбий остов, голубоватую, как лепестки белых голландских тюльпанов. Если и есть книги, белоснежные, как сама смерть, то она - одна из них. Животное - горностай, музыка - шум прибоя, цветок - вереск, растение - мох, цвет - изжелта белый, вымученный и голодный. Героиня - огромная женщина с белым-белым лицом, хрупкая, как мираж.
Откройте её, заболейте. К середине я уже кутался в одеяло, болезненно и жутко. Свет перед глазами прыгал. Казалось, что наступил бесконечный ноябрьский вечер, что люди вокруг вымерли, что сквозняк, и тяжелая секира зловеще поет у входа. Я мог перестать читать. Наверное. Но незаконченная она была еще бесприютнее, еще больше были белки её глаз. У книги дрожали большие белые руки, я видел, как она плачет, как её бьет по лицу беспощадный прибой. Надо было дочитывать её, беспомощную и красивую, до конца, чтобы дать ей ещё одну возможность умереть. По берегу бежали гуси. Хоронить мертвеца. У меня есть много белых вещей. Я их часто ношу. Они мне нравятся.
Сейчас уже вечер. Когда я подумал о ней, то почувствовал, что, верно, она умерла, раз я так отчетливо вижу ее успокоенное, уже окостеневшее синеватое лицо с большими страшными глазами, серыми, холодными и солеными, как море. Я сам ей их и закрыл - как книгу захлопнул - и сложил по правую руку от себя, в стопку-кладбище. И канонизировал ее сам для себя после смерти, она стала моей первой северной святой... Хотя глупости это все: смерть - это подарок людям. Книгам о ней мечтать заказано. Они - как духи, усмехнулся я. Ведь книги - это итог нашей борьбы с богами за бессмертие. Это лоскутное одеяло, которое мы собираем из своих мыслей во имя нашего коллективного разума. Не такие уж люди дураки, как иногда кажется, понимают, что единому надо противопоставлять единое. Иначе можно и не пытаться что-то поделать. Се глобализация мысли. Оттого, что мы не доверяем Богу? Это можно понять. Итак, мы строим Вавилонскую башню, по-Лемовски дисперсную, колоссально многоэтажную и - при условии надежности носителей - бессмертную. А наши собственные смерти в таком случае разве не просто неполадки с качеством носителя информации? По всей видимости, именно так. Даже бумага - хорошая и в надежном хранилище - долговечней. Ирония. Бумажные мы люди. Но есть же выход. Издание и переиздание, тираж - мечта генетика, клоны и клоны. Рождение новых носителей. Даруемые Богом дети. Только книга - не твой ребенок, а образец твоей ДНК, насколько ты ее понял (понял плохо - останешься генетическим уродцем в веках, похромаешь по библиотекам колченогим карликом-горбуном, а то и вовсе подохнешь за ненадобностью, отвергнутый естественным отбором), и ее переиздания - это партии клонов, призванных прожить за тебя, сколько суждено. Но это только твой клон-малютка, бонсай твоего настоящего сознания, оснащенный ребрышками ячейки пазла. Это ни в коем случае не твое дитя, потому что дитя рождается все-таки в соавторстве: он, она и Господь. Или природа, если хотите. Глупо гордиться. Затравленные Франкенштейны ломают крылья, падают вниз, на утесы, а потом куропатки насмехаются над ними из кустов. Чьи-то души выплетаются в кружева, в мертвые напоминания, которые от присущей им длительности кажутся живыми. Но никому не под силу дать им жизнь, а следовательно, и смерть. Они могут только, как нежить, поселяться в мозгу у живых и обретать их плоть и разум. Кто-то рождается для бесконечных ночей, сказал как-то Никто Мертвецу. Правильно, скорей всего, сказал. А я просто играю, со скуки гоняю бумажных солдатиков-зомби по просторным и странно пустынным полям сражений внутри моей собственной головы.
Чушь какая. Ни одного солдата мне пока не удалось поставить в строй. Я только нарисовал, бессовестно зажилив краски, несчастную женщину с побледневшими щеками, которая смотрит вдаль. И хотя именно я ее сейчас нарисовал (копию с оригинала, поменьше и погрубее, чем следовало), ей до моих сражений нет никакого дела. Она смотрит на море и плачет слезами, которые я и не думал ей рисовать. Автономный ты мой текст, что же ты творишь, зачем разбиваешь мне сердце? Наверное, уже в привычку вошло.
После того, как выяснилось, что я ни в какую не могу играть в шахматы, я начал писать стихи. Это было вроде лекарства от страха и, как я заметил уже намного позднее, вызывало сильное привыкание. Во-первых, стихоплетство не требует особого реквизита. Человек с хорошей памятью и (или) без мании величия может вообще обходиться только своей головой. Нелепо, конечно, сочинять стихи от нечего делать, в очереди за хлебом, но это отвлекает, дает некоторое чувство превосходства над окружающими и, если получается не совсем уж отвратительно, успокаивает терзания, вызванные тем, что Вы не умеете чего-нибудь другого. Так что для меня это был идеальный выход. Я пытался научиться летать, потому что был совершенно неспособен плавать, отбрехивался своей мнимой артистичностью натуры от трудностей с точными науками, а в конце концов открыл в себе какое-то новое восприятие мира, вдруг расколовшегося на удивительно целостные цветные кусочки-строчки, которое привело меня в то странное отчужденное состояние, в котором я нахожусь и сейчас. Отчасти. Тогда я догадался, что скупость средств с моей стороны была настоящим кощунством, что надо было рваться, грызть эту чертову жизнь зубами, но только - поперек собственных возможностей, чтобы позвонки, если надо, разлетелись в костную пыль - научиться ее рисовать. Лепить. Высекать. Я понял, что стоило измозолить все пальцы себе и уши соседям, но научиться ее, сумасшедшую, петь и играть, как Орфей, даже если я этого не мог. Но как-то так получилось, что в глубине души я оказался озлобленным циником и трусом, и пытаться петь и рисовать было уже поздновато. Я огорчился, налил себе вина, понюхал его, погладил полусферу бокала и стал думать про себя: "Кровавые сгустки на дне, вишневая горечь в сердце, пурпурная кромка там, где начинается ртутно-зеркальное металлическое свечение глади...". Думал словами свой бокал вина и понимал, что хорошо бы прочитать кусочек Хайяма. Но оставалось еще кое-что удивительное, что я, в общем-то, мог бы сделать. Но в шахматы я не игрок. Так что в тот вечер с бокалом меня спас фотоаппарат.
******************
"Хорошие дни достаются разумным людям, - сказала как-то фру Осхильд. - Но лучшие дни назначены тем, кто осмелится быть безумным". Фру Осхильд - героиня второй книги, которую мне хочется загадать, той, которая в черной обложке. Мудрая была женщина эта фру. Поэтому мне и не видать особенного счастья в жизни. Я только кажусь сумасшедшим. Для того чтобы заработать пресловутое шампанское, которое якобы пьют рисковые парни, я трусоват. Но, наверное, я разумен. У меня все хорошо. И этот день определенно неплох. Идет дождь. Заливает мое Макондо. Я радуюсь дождю, потому что это очищение. В такие дождливые дни затихает время, и это чудесно. Создается иллюзия упоительной бесконечности. Полвечера просидел на полу, разглядывая свою старую тумбочку. Неизвестной породы дерево обнажило свои старые жилы. Под слоем морилки это выглядело очень благородно, как удачно легшая на волосы серебристая легкая седина. Я радовался этому. Наверное, это проявление разумности - способность вдруг почувствовать себя очень счастливым от такой, в общем-то, ерунды. И хорошо, да только мало, убого как-то, как милостынька господня недостойному мне. Ни подвижничать, ни нагрешить толком. Я тот еще слизняк. Какой-то сквознячок прошел по моему кривоватому позвоночнику. Время стоит, ничего-то не происходит. И я вспомнил ту книжку про двух психов. Да, настоящих психов. Вспомнил, как я ее купил и как читал. Вот она была черной, совсем как земля. Дешевый переплет из какого-то устаревшего вида дермантина, пачкавшего пальцы наподобие жирных графитных карандашей шестой мягкости, выскользал из не слишком удачной суперобложки, стилизованной под замковую стену из крупных гранитных блоков. Я купил ее за совершенно смехотворную сумму в крошечной книжной лавчонке старого городка, где на один книжный магазин приходится пятьдесят вино-водочных. Был май, погода была теплая. Машин немного и много солнца. Я приехал по делам. Оставалось свободное время, и я гулял, бесцельно пялясь на вытянутые лица, высеченные на фасадах. И я купил ее. Повезло. Бумага такая грубая, впору шкурить что-нибудь маленькое. Печать так себе. Обложка, как я уже сказал, пачкается. Суперобложка не пачкается, но зато вульгарно выглядит. Без нее лучше. Я должен был купить ее непременно по тысяче причин. Потому что давно хотел прочитать. Потому что мне рассказывала о ней мама. Потому что такой отличный день. Потому что так дешево и так здорово. Как будто во мне уже тогда зрело предчувствие Слишком-Уж-Стильных обложек интеллектуальных изданий для модников. Глянцевых переизданий классиков. Антологий "Наудачу". Блестящего дамского хлама. Пестрого фэнтэзи в запринтованных однотипными монстрами корешках. Элегантных бордовых томов с золотым тиснением - специально для основателей будущих фамильных библиотек. Как будто я знал, какой будет бум "читать модно" и в какой доморощенный снобизм это выльется. Но тогда этого еще не было. Но уже и не было очередей за подписками на собрания сочинений. Не было подписчиков у толстых журналов. Не было старомодных изданий в коленкоровых обложках (ах, в какие радуги, до последнего оттенка их можно было выстроить; наша семейная библиотека - палитра чистых, только капельку приглушенных, нежных и невинных цветов...). Казалось, полиграфия лежит на смертном одре, и за ее гробом пойти будет некому. Все думали, какие покупать детям учебники и на что после этого их одеть. И накормить. Потом я заканчивал школу. Не помню, покупали ли мои родители новые книги в те времена. Кажется, нет. А потом стало легче. И вот, я шел по маленькому городку, у меня было немного денег, и я купил великолепную книгу, напечатанную наверняка какой-нибудь государственной полиграфической фабрикой по заказу государственного же издательства, и оба они скорее всего были при последнем издыхании. Зарплату сотрудникам платили через раз, и на хорошую бумагу денег, конечно, не было. А я шел, нищий и счастливый, и мне некуда было пойти, потому что просто шататься уже не было никаких сил, а на чашку чая в кафе не было денег, а под мышкой я нес увесистый двухтомник, и солнце светило, а я сам сиял как медный грош. Я пришел на вокзал, сел в уголке и начал читать. До поезда оставалось часа два.
Следует сказать, что мои черная и белая книги написаны одним и тем же человеком. Женщиной. Она родилась на севере, как и я. Ее отец внушал ей любовь к истории. Как мой - мне. Правда, она была абсолютно гениальна. Это внушало мне благоговение. Сначала я узнал о ее гениальности из предисловия. А с пятой страницы сам пришел к такому выводу. Почему именно с пятой и почему я стал читать предисловие - следствия одного и того же обстоятельства. Я не смог сразу усвоить, кто кому кем приходится, и вообще, где и когда все происходит. Поэтому потребовались разъяснения. Очень быстро у меня возникло ощущение, что я живу в этой книге. Возможно, сравнение покажется кому-то легкомысленным, но это похоже на чувство, которое я испытал, первый раз прочитав "Властелина колец". Размеренное введение в курс дела, немного снисходительная терпеливая интонация, последовательное изложение выдуманных хроник укутывают вас теплым пледом, зажигают большой камин, сами набивают трубочку или кипятят чай. Вы настраиваетесь на особый лад, как будто вся ваша семья собралась за круглым столом с вязаной крючком скатертью, и кто-то из ваших близких читает вслух. А вы придвинулись к огню и задумчиво смотрите на него. А потом, когда действие в книге вдруг завихрилось, забурлило, вы уже не видите огня, а видите коней или битвы, замки, цветущие луга или все что хотите. Если в вашем доме не принято читать вслух, вспомните хотя бы, как мама читала вам на ночь. Если читала, конечно... Я вспоминал, как читает мама (или рассказывает папа - равноценные явления в моем доме), когда читал выдумки профессора и вот в этот, второй, получается, раз, при обстоятельствах, приближенных к реальности, которой давно нет. Может, и не было никогда. Потому что если нет завтра, то вчера уж точно нет и быть не может. И в Норвегии я никогда не был. Если не съезжу, то для меня она так и не появится, и поместье Хюсабю навсегда останется для меня настолько же близким и реальным, как Лаурелиндоринен на краю земли. Историческое восприятие мира сродни постройке воздушных замков. Отличается оно только тем, что тень эти замки дают самую настоящую. Я не делал разницы. От этого историю я мог кроить по-своему, вспоминая из нее только то, что укладывалось в мои собственные баллады, которые хотелось петь, которые могли освещать путь. В этом она нисколько не отличалась от выдумки, сказки или притчи, которые несправедливо обвинять в беспочвенности. Может, они и не дают тени, от которой не отмахнуться, но дают точно такой же свет. Синдром лампочки накаливания. Разнокалиберные замки. Архитектурный ансамбль в стиле эклектика. Моя книга была реконструкцией, в которой мне было уютно сидеть, выглядывая из бойницы на отвратительно настоящую, плотскую башню святого Олафа. Тучи роились над ней. Внутри перекрытия были голыми и пустыми, заходить не хотелось. Я поселился в толстой и теплой книге, черной, как сама земля.
Там опять были женщина и мужчина. Они жили немного позже, чем те, несчастные. Они были совершенно безумны и пожертвовали всем ради своей любви. Казалось бы, все у них было хорошо, но земля жила вокруг них, ее надо было пахать и засевать, собирать урожай. Земля требует огромной любви. Я сам это знаю. Поэтому стараюсь с ней не связываться. Земля хуже собаки - тоже любит вечно, тоже никогда не забывает, не бросает, не хочет отдохнуть от тебя. Но земля бессмертна и всесильна. Страшно любить ее, зная, что в конце концов она добьется своего, и вы с ней соединитесь навеки. Потому-то я и прячусь от нее и стараюсь любить ее издалека, через асфальт-бронежилет. А они жили на ней вдвоем и позволяли себе забывать о ней, смотреть только друг на друга и думать только друг о друге. Они изводили друг друга и мучили, высасывали кровь из любимого тела, как парочка влюбленных вампиров. Принимая во внимание это, очень смешно вспомнить о шахматах. Эти двое сломали бы доску друг об друга в любовном пыле и принялись после этого крушить мебель. Шахматы подобны войне. А потом она, совсем как Невеста, Беатрикс Кидо, вдруг поняла, что она в первую очередь мать, и вступила с землей в сговор. Из этого вышел могучий профсоюз матерей-одиночек. Море и Он поднялись против них. В тот раз победили черные. Прозвучал набат, возвещающий о мате. Земля поглотила море. Это должно означать обновление и жизнь. А потом пошел снег. Опять снег. Черное и белое вместе. Ничья и густые всходы озимых.
Захожу в книжный и спрашиваю Сигрид Унсет. Прошло несколько лет, все изменилось, и черную книгу переиздали в виде роскошного трехтомника в белой обложке с изысканными рисунками. Белую почему-то издали в карманной версии. Это, конечно, произошло случайно, но все-таки печально, что безысходность, какой бы красивой она ни была, ценится дешевле и потому раздается всем щедрее, чем что бы то ни было другое. "Дешева обида на Руси". Обложки вылиняли. Книги кажутся закованными в кандалы, и их свежая, как смола или парное молоко, внутренность бросает тебе вызов: сорвать корешки, ободрать с нее обложку, как одежду, подставить ее солнцу, чтобы обрела первозданный цвет под его лучами. Но книги теперь совсем как люди. Лицо за маской, дешевых типовых масок теперь много, мода стала крикливой и низкопробной, можно сколько угодно рядиться в крашеные петушиные перья и визжать от восторга в такой же точно пестрой одураченной толпе. Ты не дурак. Ты просто хороший шут. Ты Шикотус Первый в бумажной короне. Не надо быть снобом. И вот хорошая книга волочит рукава Пьеро по земле, ухмыляется нарисованным ртом, и что-то в этом есть от человеческого достоинства, о котором всем так некогда думать.
Я разнюнился. Это бесконечные шахматы делают свое дело. Что, поймал меня в ловушку мистер Бэнкс! Подловил! Его книги органичнее смотрятся в этом мире, чем... Яркие рожицы, свирепый оскал, жесткий юмор. У меня есть ярко-желтая и ядовито-розовая. Я их люблю очень, как приятеля, с которым хорошо поспорить за чашечкой чего угодно и на любую тему... Бэнкс придумал бесконечные игры. Крестики нолики и го без конца и края. Его книги, как люди, рожденные в восьмидесятые, еще только обретают зрелость. За эту общность судьбы с моей собственной я их и люблю. Не партия Кристин - Эрленд в далеком северном море, а Квисс против своей старой-престарой Аджайи делает меня болельщиком. Я - дитя фэнтэзи и виртуальных пространств, полифонии и многоцветных дисплеев... Ветер дует в пустом замке. Это земля разошлась с морем. Это я иду, перекати-поле, человек двадцать первого века. У меня оборваны корни. Еще болят, но это уже смерть.