Розовский Исаак Яковлевич: другие произведения.

Эвтаназия, или Дорога в Кюсснахт

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Peклaмa:
Peклaмa:

 Ваша оценка:

   Как нам удержать умершие души в наших сердцах? Каждый из нас носит внутри свой некрополь.
   Гюстав Флобер
   ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
   ...Умирает зайчик мой...
   Октябрь. На кладбище Гиват Шауль, что в Иерусалиме - дождь. Первый дождь за последние восемь месяцев. Сегодня хоронят Рувима, Руву. Его знали все. И все любили. Никто не сомневался, что на кладбище будет столпотворение. Но народу собралось на удивление мало. Около двадцати человек жмутся под зонтами. Холодные струи вовсю барабанят по их тугим поверхностям. Но и дождь не в силах заглушить вопросов, задаваемых громким шепотом:
   -- А где Анна?
   -- За границей...
   Собравшиеся, все люди интеллигентные, деликатно озираются по сторонам. Да, провожающих оказалась горстка, но вдовы среди них нет.
   -- Уехала? Уж так приспичило, что не дождалась похорон?
   Брови удивленно ползут вверх. Дамы округляют глаза, поджимают губы и укоризненно пожимают плечами. Мужчины более сдержанны. Но тоже выглядят несколько фраппированными. Руву и вправду все любили. А вот ее никто не любил...
   ...РАЗ...
   Прежде, чем начать рассказ о жизни Анны, я чувствую необходимость дать некоторые пояснения. Беллетристы описывают вымышленные ими события, в которые погружают выдуманные же персонажи, и ограничены только собственным воображением. Другое дело -- автор биографии реально жившего человека. Если он добросовестен, то собственное воображение, да и личный опыт ему не слишком помогут. Вот он и роется в источниках, собирает факты, стараясь как можно точнее изложить жизнь выдающейся личности. А жизнь эта порой превосходит все, что беллетристу может подсказать его воображение.
   Я же в отличие от беллетриста и биографа нахожусь в странной ситуации. Об Анне до ее сорока лет мне ничего неизвестно за исключением следующих скудных фактов: год рождения, место проживания - город Киев, расстрелянный отец и профессия матери - врач. Это все. Никаких следов ее жизни в России я не нашел ни в документах, ни в памяти людской. И никакого влияния на судьбы страны и мира, насколько можно судить, она не оказала. Любой сочинитель биографии мне бы посочувствовал. Зато ничто не мешает мне действовать, как беллетристу, то есть выдумывать любые события и факты ее жизни. Даже ее родственники и друзья не упрекнут меня во лжи и в искажениях. Ибо их, похоже, не существует.
   Тут возникает еще один вопрос: зачем я собираюсь писать именно о ней, об Анне? Я был с ней едва знаком, она не поразила мое воображение ни внешностью, ни умом. Больше того, у меня, как и у других, она часто вызывала раздражение. Так зачем же? По двум причинам. Одна связана с неким событием, которое с ней случилось уже намного позже, в самом конце ее жизни. Об этом я расскажу в свое время. А вторая - это ее эталонная несчастливость, ненужность никому во всем мире, за единственным разве что исключением - но и об этом позже. Мне кажется, что этого уже достаточно, чтобы о ней рассказать.
   ХХХ
   О, любвеобильные и преданные родители, готовые ради своих крошек на все! Никогда не давайте вымечтанным вами деткам красивых и обязывающих имен. Не увеличивайте их шансы почувствовать себя несчастными - они и без того велики. И старайтесь не производить на свет позднего ребенка, особенно если он у вас первый. По той же причине. Велик риск, что они потеряют вас слишком рано - пока вы им еще нужны.
   Родители нарекли ее Дианой. Когда она родилась, ее счастливой матери стукнуло 39. На дворе стоял 1932 год. Имя, данное при рождении, указывало не только на долгожданность этого позднего ребенка, но, пожалуй, и на некоторое фрондерство родителей -- в те времена дать дочери имя риской богини? Это, знаете ли... В тот памятный год, когда Диане исполнилось пять лет, вся великая страна была полна Любовью (Орловой) и расстрелами. Тогда она потеряла отца, хотя вряд ли понимала, куда исчез ее любимый папа, души не чаявший в своей дочурке.
   ХХХ
   Взрослым свойственно умиляться при виде котят, щенков и маленьких детей. Разумеется, котята и детки должны отвечать определенным эстетическим требованиям. Они обязаны быть непосредственными, уморительными и (это непременное условие) ухоженными симпатягами. С бантиками, хорошо причесанными или завитыми, и все такое прочее. Словом, они должны быть прехорошенькими.
   Те же, кому Бог, хозяева или родители не обеспечили счастливой внешности и надлежащего ухода, тоже ведь производного от любви и достатка, обделены вниманием и восхищением. Конечно, кое-кому из этих обделенных впоследствии удается взять реванш. Но именно что реванш. Добыть если не любовь, то уважение или хотя бы страх в жестоком бою с судьбой. Увы, все это - не более чем запоздалая компенсация. Обыкновенно, на лицах и на всем облике таких несчастливцев словно стоит несмываемая печать: "Осторожно, беда!". Или "Осторожно, злая собака, жена, бабушка!" (нужное подчеркнуть). А вот счастливчики, что бы с ними жизнь в дальнейшем ни сделала, даже в старости сохраняют отсвет, отблеск тех восторгов и возгласов "Очаровательно!", в которых они купались в детстве.
   Я вглядываюсь в две фотографии взрослой, чтобы не сказать, пожилой Дианы - единственные, что мне удалось выудить в недрах интернета. Пытаюсь обнаружить этот отблеск на них, но не нахожу его ни в ее лице, ни во взгляде, ни в манере держаться. Нет, пятилетняя Диана (что значит еще и луноликая) не была куколкой. И никогда привычно и естественно не откликалась на ласковые прозвища: зайка и солнышко.
   А как же отец, души в ней не чаявший? Ну, это я придумал, ведь ровно ничего не знаю ни о нем, ни о тех чувствах, которые он питал к своей дочке. Хотя поздний ребенок, получивший имя Диана, заставляет предполагать, что отцовской любовью она не была обделена. Только это была не восхищенная и горделивая любовь к прелестному ребенку, а скорее любовь-жалость к гадкому утенку. А у такого рода любви эмоции совсем иного спектра. Да, помимо жалости, сердце отца наверняка переполняла огромная, до дрожи доходящая нежность. А еще - смутное чувство вины за то, что его отпрыск совсем не похож (и никогда не будет похож) на ту же победительную Любовь Орлову. Поэтому к гамме чувств еще примешивается и немного раздражения.
   Но даже этой непраздничной, но сильной и глубокой отцовской любви Диана лишилась после того, как он был расстрелян. В школу она пошла уже дочкой врага народа. Нам нетрудно (а, может быть, как раз очень трудно, почти невозможно) представить, как относились к этому недалеко укатившемуся от ядовитой яблони яблочку и школьные учителя, и ее соученики, и их родители. Оставалась мать, врач по профессии, которая, вероятно, испытывала к Диане, как и отец, любовь-жалость. Но матери обычно относятся к дочерям ревнивее и критичнее, чем отцы. Значит, нежности от нее исходило чуть меньше, а раздражения - чуть больше. А когда они остались вдвоем, и надо было выживать и тянуть, в общем, не самое удачное дитя, то нежность почти испарилась. Остались лишь своего рода болезненные припадки этого чувства вкупе с усилившимся стократ чувством вины. И вечное раздражение, недовольство и попреки. Одним словом, условия, в которых обреталась Диана после своих пяти лет, благоприятными не назовешь.
   Впрочем, почему Диана? Это имя в сочетании с ярлыком "дочь врага народа" вызывало злорадные усмешки учителей и соучеников. Выживать, да и просто дышать в такой атмосфере было невыносимо. Тогда она категорически отказалась ходить в школу. Мать устраивала страшные скандалы, но вынуждена была смириться. Свой второй класс Диана начала уже в другой школе. Этот ярлык остался при ней и там. Но зато она уже никогда не называла себя Дианой - только Анной, Аней.
   Было еще одно осложнение: Анна была не только дочерью "врага народа", но и еврейкой. Неизвестно, какая из этих вин была в те годы на Украине больше. Словом, приходится констатировать, что детство Дианы-Анны Фарбер выдалось не самым счастливым.
   ХХХ
   А тут еще подоспела война. Я могу придумать любую историю, с ней связанную. Например, такую -- мать Анны погибла в Бабьем Яру, а девочка чудом спаслась и нашла убежище у какой-то темной, но с добрым сердцем крестьянки. Та, рискуя жизнью своей семьи, укрывала ее все долгие годы оккупации, делилась с ней скудной едой, которую пришлось отбирать у собственных детей и внуков. И хотя крестьянка продолжала ворчать про "жидовочку, которая не только нас всех объедает, но еще, неровен час, и погубит", все-таки ее не сдала. Я мог бы описать страшную гибель крестьянки, фактически заменившей Анне мать, от рук.....
   Но довольно! Эту историю я рассказывать не буду, ибо она едва ли правдоподобна. Да, такие вещи случались. И даже не так уж редко. Но я убежден, что спасали почти исключительно детей, на чьих лицах был виден тот самый отсвет любви, о котором я писал выше. А вечно хмурую, замкнутую, неказистую и лишенную обаяния девочку-еврейку никто спасать бы не стал.
   Куда правдоподобнее выглядит не столь драматическая история: Анна с матерью оказалась в эвакуации (в Сибири или в Средней Азии). Как жилось этой крошечной семье, за которую некому было заступиться или помочь в самых элементарных бытовых случаях, рассказывать излишне. Возможно, это одиночество и никому-не-нужность как-то сблизили мать и дочь. Они мыкались, конечно, ни у кого не вызывая особого сострадания. Анна вечно ходила голодная и в обносках -- мать научилась перекраивать на нее свои старые латаные-перелатанные платья. От голода и неустроенности она быстро росла, хотя и отставала от своих сверстниц в собственно женском развитии. Мать, чтобы прокормить себя и дочь, трудилась на износ, бралась за любую работу. Анна часто удивлялась, как она не надорвалась, как выдержала. Дочь старалась, в чем могла, матери помочь. Времени у нее было много, потому что отношения с одноклассниками и соседскими ребятами не сложились. Эти двое так и оставались изгоями, которых в лучшем случае терпят. Зато Анна могла читать книжки - всё подряд, еще не в состоянии определить, что из прочитанного хорошо, а что мусор.
   Как ни странно, в атмосфере общей беды, когда чуть ли не ежедневно женщины то в одном, то в другом доме начинали истошно выть над полученными похоронками, Аня не так остро ощущала собственную заброшенность и одиночество, как в родном Киеве. Потом стала приближаться и, наконец, пришла великая победа. И отсвет этой победы еще долго не исчезал с лиц знакомых и незнакомых людей. Его можно было видеть и на сером, изможденном лице матери, и в глазах самой Анны. Тогда ей впервые почудилось, что и она тоже - вместе со всеми. И такая же как все. Это ощущение хоть и было ложным, но все-таки помогало. Мать и дочь барахтались и захлебывались, но каким-то чудом оставались на плаву.
   ...ДВА...
   А потом наступила юность, пришедшаяся на послевоенные годы. Жить стало пусть и не веселее, но чуточку легче. Хотя мама твердо решила, что Анна обязательно должна окончить школу, а потому вынуждена была еще платить за ее учебу с восьмого класса 150 рублей в год. Деньги хоть и небольшие, но для их семьи казавшиеся огромными. В Киев они не вернулись. Но мать пригласили на работу в больницу довольно крупного приуральского города. И снова был новый класс и старое к ней отношение. Вернее, не было никаких отношений. Она и в новом классе была самой высокой из девчонок. И от этого казалась еще более нескладной. Ни рожи, ни кожи. Одноклассники посмеивались над ней, над ее длинной угловатой фигурой, в которой трудно было углядеть признаки зарождающейся женственности, и дразнили плоскодонкой.
   А тут как раз начали вспыхивать влюбленности и романы. У всех, кроме нее. Она тосковала из-за этого, но на нее никто внимания не обращал, хотя училась она хорошо. Даже отлично. Списать? Да, просили. Даже требовали. Мальчишки в первую очередь. А так, чтобы о чем другом, это ни-ни.
   О, она ждала и надеялась! Для того, кто положил бы на нее глаз, она, не задумываясь, пошла бы на любые жертвы. Но эта ее готовность была никому не нужна. Мать продолжала трудиться на полторы ставки и всегда охотно брала ночные дежурства. Времени на дочь не оставалось. Но даже она несколько раз с плохо скрытым раздражением оглядывала Анну и в сердцах говорила: "Посмотри на себя! Не волосы, а патлы! Ты бы хоть завивку сделала, что ли. И губы накрась, я тебе помаду дам. А то ты какая-то неживая..."
   И вот однажды Аня решилась привести голову в порядок. Для модной прически с валиками волосы у нее были слишком короткими. Оставалась завивка. Она пошла в парикмахерскую, там ее пепельные волосы завили в короткие локоны. Вечером мама помогла ей накрутить их на бигуди. Мать как раз каким-то чудом раздобыла нейлоновые чулки со стрелкой - последний писк моды. Целых три пары! Сравнительно новая блузка бежевого цвета с оборочками, скрывавшими практически полное отсутствие груди, завершила это великолепие. Вечером Анна долго крутилась перед зеркалом. "Нет, далеко не красавица, но, в общем, вполне ничего... -- думала она про себя. - Особенно если в полупрофиль. И так как бы глядеть вдаль..." Она осталась довольна собой. И даже мама ее похвалила: "Ну вот - сейчас совсем другое дело. Похожа на человека, а то ходишь лахудра лахудрой".
   Утром Аня пошла в школу. Сердце ее трепетало, чуть ли не болело. "Заметят или не заметят?" -- спрашивала она себя. Она вошла в класс. И - ничего. Никто не заметил. Даже нейлоновые чулки. То есть, девчонки на чулки обратили внимание, и даже одна попросила дать поносить - "Аня, мне к послезавтра позарез нужно!". Та же девчонка сказала, видимо, в надежде повысить свои шансы на чулки: "А что, завивка тебе идет..." И все. Более ни от кого - ни слова, ни взгляда. В точности так было в пятом классе. Тогда перед 7-м ноября, на год позже, чем остальных, ее все-таки приняли в пионеры, но не на торжественной линейке, а в кабинете завуча. Школьная пионервожатая повязала Ане пионерский галстук. Было уже холодно, но она специально шла нараспашку, пальто не застегивая, чтобы все видели, что и она вот тоже пионерка, как все. Тогда никто из взрослых на нее и ее галстук -- а он был шелковый, красивый -- даже не взглянул. Вот и сейчас. Анна была просто убита, раздавлена. Пришла домой вся в слезах. Мамы не было. Она нагрела воду и помыла голову, чтобы уничтожить следы завивки. И с тех пор больше никогда ее не делала. Наутро тайком от матери отдала той девчонке чулки со стрелкой. А сама надела свои прежние - хлопчатобумажные.
   Потом в стране началась кампания против космополитов, а потом "дело врачей". Анна уже училась в институте (пусть он будет инженерно-технологическим) на вечернем отделении, а днем устроилась на ткацкую фабрику рядом с домом. Потому что у мамы начались нелады со здоровьем, а ей уже было под шестьдесят. Анна была, как мы помним, очень поздним ребенком. Так они и жили вдвоем - стареющая мать и непривлекательная дочь. В гости их никто не звал, да и им к себе звать было некого. Когда у мамы бывали улучшения, они иногда выбирались в кино. Анна продолжала много читать, хотя времени после работы и учебы оставалось всего ничего.
   Ее затянувшееся и безнадежное девичество вызывало все более растущее презрительное раздражение матери, которая даже не считала нужным его скрывать.
   А еще через два года мама умерла. И осталась Аня в свои двадцать три сиротой. Без всяких надежд на человеческое счастье, не говоря уже о женском.
   ... ТРИ...
   Спустя почти сорок лет, уже после эмиграции в Израиль Анна, разоткровенничавшись - случай почти небывалый! - в разговоре со своей знакомой призналась, что, живя в Союзе, так и не вышла замуж. Она объяснила это тем, что ей "никто и никогда не нравился". Это кажется мне неумелым и даже инфантильным враньем. Я думаю, ей, как и любой девушке, еще со школы было знакомо чувство влюбленности. Другое дело, что эти чувства были безнадежными. Скорее всего, она старалась свой интерес никак не проявлять. А если ей и не удавалось его скрыть, то все обстоятельства ее жизни, ее вечная угрюмость, полное неумение, да и нежелание кокетничать вкупе с заурядной, скажем так, внешностью никаких откликов не вызывали, а иногда (не исключаю) вызывали и насмешку. Вскоре она уверила себя, что каждый раз, когда кто-то обнаружит с ее стороны интерес к своей персоне, для нее это непременно закончится очередным унижением и щелчком по ее женскому самолюбию. С годами ее пугливое и робкое сердце не то чтобы закалилось, а покрылось броней или, вернее, коростой недоверия и оскорбленного самолюбия. Словом, Анна поставила крест на любых надеждах даже на самое непритязательное и недолговечное женское счастье.
   А когда мать умерла, вдруг выяснилось, что жили они в служебной квартире, и теперь, после смерти медицинского работника, Анна должна очистить помещение. И она переехала в заводское общежитие, где ей предстояло прожить, возможно, самые тягостные годы ее жизни.
   ХХХ
   Ее поселили в комнату к еще трем соседкам. Отношения Анны с ними, как водится, не сложились. И не только из-за ее замкнутости. Большинство жительниц этого женского общежития составляли девчонки с семью классами школы из ближайших поселков и деревень. Анна была значительно старше их. Кроме того, она уже кончила институт и работала технологом - как-никак, пусть крошечное, но как бы начальство. Так что ей даже и не положено было жить в общежитии вместе с работницами. Ей твердо обещали собственное жилье или хотя бы отдельную комнату в том же общежитии. "Вопрос пары недель", -- сказали в профкоме. Но обещанного три года ждут. Именно так и вышло. Свою собственную комнатку в коммуналке она получила спустя три года, превратившиеся для нее в нескончаемый кошмар.
   Нет, ее соседки не были какими-то особыми злыднями. Самые обычные простые девчонки, веселые, полуголодные, тяжело работавшие. Но в большом и чужом городе они, избавившись, наконец, от родительского пригляда (вернее, вечных материнских и бабкиных попреков, ибо отцов у большинства из них не было - погибли в войну или разбрелись по огромной стране в поисках лучшей доли), чувствовали себя почти счастливыми и абсолютно свободными. И бросились обустраивать свое жалкое гнездышко и свою нищенскую жизнь в меру своего разумения. Единственное, но большое окно в своей комнате они украсили веселенькой занавесочкой, поставили на подоконник пару горшков с геранью, обклеили стены фотографиями знаменитых артистов, вырезанными из "Огонька" и "Работницы".
   Почти все выражали свою свободу сходным образом - дымили дешевыми папиросами, матерились так, что шарахались даже бывалые мужики, а вечерами пропадали на танцах. Сразу после смены они забегали в общагу, чтобы перекусить, переодеться, надушиться копеечными духами, а потом мчались на танцплощадку или в клуб находившегося рядом военного училища. Там было полно бравых курсантов, что при страшной послевоенной нехватке мужчин было великой удачей. Правда, на танцевальные вечера в училище их пускали далеко не всегда (и, главное, не всех - только самых хорошеньких). Нередко между ними вспыхивали нешуточные ссоры с криками и драками из-за не поделенного кавалера на вечер, но в целом они были свои и уже через день-другой смертельная обида забывалась. А вот Анна на танцы не ходила. Когда все общежитие пустело, она могла, наконец, спокойно читать всякие скучные толстые книжки "не про любовь", а то и не по-русски. У нее со школы обнаружились способности легко усваивать чуждые и непонятные слова. И она уже довольно свободно могла читать на польском и даже по-английски.
   По вторникам все ее соседки отправлялись в баню. В остальные дни они ополаскивались и подмывались с помощью тазика подогретой воды на кухне или прямо в комнате. Анна для похода в баню выбирала другие дни.
   Понятно, что девчонки единодушно осуждали возмутительное поведение Аньки-технолога (таково было ее прозвище).
   - Ишь, важничает, нос задирает. А с чего бы? Подумаешь, технолог! - фыркала одна.
   - И чего задается? Тоже мне цаца! - говорила другая.
   - Просто злюка и старая дева. И все ведь молчком, не улыбнется, слова нормального не скажет. Она, вишь ты, ученая. Книжки читает, а нами брезгует... - возмущалась третья.
   -- Раз ты с нами не по-людски, то и мы с тобой так. Пусть себе гниет одна. Бойкот ей, девки! - дружно решили обиженные соседки. - Кто она такая? Пустое место, вот кто!..
   Они перестали с ней разговаривать и как бы совсем не обращали на нее внимания. Как бы, говорю я, потому что на самом деле при каждом удобном и неудобном случае пытались ей досадить. Рвали книжки, платья из ее жалкого гардероба, специально сыпали соль в кастрюлю с супом, который она себе готовила.
   Текучка кадров на фабрике была огромная. "Контингент" жительниц общежития каждый квартал обновлялся чуть ли не наполовину. Прежние обитательницы уезжали в другие места, устраивались на новую работу, "подзалетали", а иногда и выскакивали замуж. Их место занимали другие, но словно под копирку сделанные работницы. Комната, в которой жила Анна, не была исключением. Появлялись новые девчонки и уже через два-три дня становились подружками - не разлей вода, поверяли друг другу свои секреты, шептались, хихикали. А неприязнь к Аньке-технологу передавалась, как переходящий вымпел.
   Летом после танцев кавалеры провожали своих новообретенных пассий до парка Победы или леска, что тоже был неподалеку. Девчонки из общежития строгостью нравов не отличались и были готовы на все, чтобы урвать свою толику плотских радостей. А потому несмотря на упомянутый нехватку мужского населения обычно находили себе ухажеров на вечер. Они приходили в общагу порой и навеселе, усталые, но довольные, - и с жаром делились друг с дружкой своими впечатлениями и восторгами. Лишь изредка то одна, то другая из соседок Анны возвращалась несолоно хлебавши и тогда была злая-презлая.
   Но лето в России, а тем паче на Урале коротко. Два-три месяца и всё - под кустиком не заляжешь. Вот тогда на первый план выходила комендантша общежития по прозвищу Джомолунгма, полученному ею еще в незапамятные времена за необъятность телес что вверх, что вширь. Джомолунгма была в общежитие царь и бог. От нее многое зависело - комнату посветлее да попросторнее дать, заменить сломанную тумбочку новой. Да мало ли? Понятно, что не за так, не за красивые глаза.
   Любого человека, впервые столкнувшегося с Джомолунгмой, ее статями, громовым голосом и бесстрастными глазами Будды на широком и плоском лице (она была бурятка) охватывал почти священный ужас. Каждый понимал, что сама мысль нарушить правила, установленные комендантшей, обойдется себе дороже. Она целый день сидела в маленькой каморке у входа, и непонятно было, как она там помещалась. Да еще и большой начальственный стол, покрытый толстым оргстеклом. Дверь каморки всегда была распахнута, и каждого входящего Джомолунгма окидывала суровым и неприязненным взглядом, так что незваный гость невольно ежился и сразу чувствовал себя преступником. Особенно, если он был мужеского полу. За пять минут до десяти вечера звучал пронзительный, как в школе, звонок. Это был сигнал посетителям немедленно очистить помещение, дабы социалистическое общежитие не превратилось в притон разврата. Ровно в десять начиналось главное развлечение комендантши - облава на незаконно находящихся в общежитии. Джомолунгма шествовала по длинному коридору тяжелой поступью командора, прижимая к животу толстенную амбарную книгу, к которой на веревочке намертво был привязан красно-синий химический карандаш и орала "На выход!". Ее огромная тень прыгала по стенам и полу, то опережая комендантшу, то запаздывая. Она без стука входила в комнаты сначала на втором, а потом на первом этаже, пока не обходила все вверенные ее заботам жилые единицы. Войдя и усевшись на почтительно подставленный ей стул, она открывала амбарную книгу, страницы которой были разлинованы на весь год вперед, открывала текущую и делала пометку под номером каждой комнаты.
   Но даже у Джомолунгмы были свои слабости. И первое из них - вязание. Ежедневно по многу часов, сидя в своей каморке, Джомолунгма непрерывно вязала то носки, то шарфы для своих многочисленных внуков и прочих родственников. Спицы в ее огромных руках мелькали с таким проворством, что это вызывало невольное восхищение. А мотки шерстяных ниток ей поставляли сами обитательницы общежития, которые с этой целью воровали их на производстве, несмотря на то, что за это в случае поимки полагались суровые кары. Впрочем, учитывая огромный дефицит и текучку кадров, руководство фабрики предпочитало закрывать на это глаза. Так что у комендантши всегда было огромное количество шерсти про запас, с которым даже она не в состоянии была управиться.
   Девчонки старались всячески ублажить ее своими крадеными дарами. Личность дарительницы ее не интересовала, она считала не по головам, а по комнатам. И ставила соответствующий значок под номером, откуда поступали новые подношения.
   Второй же слабостью Джомолунгмы была страсть к горячительным напиткам. И вот эту страсть она удовлетворяла во время своих ежевечерних обходов. Те комнаты, в которых забывали угостить комендантшу, немедленно заносились ею в черный список. Но таких практически не было. Обход происходил в однажды и навсегда установленном порядке. Джомолунгма начинала всегда с самой дальней комнаты на втором этаже. Она входила без стука и хмуро оглядывала смущенно хихикающих обитательниц и одного-двух гостей, подцепленных на танцах. Ее тут же усаживали на самый надежный стул и, лебезя, подносили стопочку портвешка, вермута, а иногда - и водочки. Подсовывали конфетку.
   -- Ах, Дамбочка Доржиевна, - суетились вокруг нее девчонки. Комендантшу звали Дамба, что по-бурятски значит - возвышенная. Имя подходящее, учитывая ее габариты. - Выпейте за здоровье братика моего. Два года не виделись.
   "Брат" смущенно молчал.
   - А это кто? Тоже брат? - строго указывала Джомолунгма на второго гостя.
   - А это братний друг...
   - А... Друг. Друг - это хорошо, - изрекала комендантша, осушая одним глотком стопку. - Ладно, девочки, мальчики. По этому случаю разрешаю вам еще часик посидеть. Только чтоб тихо. И чтоб в одиннадцать вас тут не было. Я проверю...
   Комендантша ставила одной ей понятный значок и направлялась в следующую по списку комнату. Девчонки облегченно вздыхали. Все знали, что никаких проверок больше не будет - хотя бы потому, что к концу обхода она допивалась до такого состояния, что часто гостям приходилось волочь ее на себе, чтобы уложить в комнате под номером 1 - отдельном помещении, где располагалась кровать Джомолунгмы и несколько железных шкафов, доверху набитых клубками шерстяных ниток. Уж какие тут могли быть повторные проверки?
   К чести Джомолунгмы надо сказать, что она почти всегда доводила свой обход до конца. Ни одна из комнат, вверенных ее попечению, не оставалась неохваченной, хотя в ее богатырском желудке смешивалось и бурлило не менее литра вина разных сортов и качества.
   По мере продвижения комендантши от комнаты к комнате ее поступь утрачивала свою мощь, шаги становились неуверенными, лунатическими. Джомолунгма шаркала, все чаще стукалась о стены и чертыхалась. Зато уже после посещения седьмой-восьмой комнаты она начинала петь. Ее репертуар всегда состоял из 3 песен. Сначала следовала "Гренада моя". В середине обхода звучала "Катюша", а уже в самом конце, когда звуки, исходившие из ее горла, становились совершенно невнятными, Джомолунгма пела про Щорса.
   Такой режим соблюдался на протяжении многих лет. Поразительно, что с раннего утра комендантша была уже на ногах и, как говорится, ни в одном глазу. Но неизбежным следствием такого распорядка было то, что с вечера общежитие превращалось в сплошной бордель.
   Когда Джомолунгма вваливалась в комнату под номером 18, где жила Анна, то была уже хороша. Выпив поднесенную стопку и заев ее конфеткой, она удалялась. И начиналась ночь любви. Если гость был в единственном экземпляре, то вытаскивалась и целомудренно ставилась раскладная ширмочка, кое-как прикрывавшая любовное ложе с трех сторон. Но если кавалеров было двое, то установка ширмочки становилась затеей бессмысленной. Свет, правда, неукоснительно выключался. А потом начинали жалобно скрипеть кровати, кавалеры пыхтели, девочки взвизгивали и стонали. Еще хуже было то, что они переговаривались друг с дружкой и с третьей лишней (Анна, понятно, была не в счет), фыркали, хихикали, а иногда делили кавалера на двоих. Если же один из них оказывался "не на высоте", громко обсуждали его огорчительную слабость.
   Что оставалось делать Анне? Она убегала на кухню и долго сидела там, дожидаясь, когда случка, наконец, закончится. И читала, читала. Читала и плакала...
   Хотелось спать. Она порой подходила к закрытой двери и прислушивалась - все ли там кончилось. Когда начинал доноситься храп, она проскальзывала в комнату и тихо укладывалась в свою постель. Но иногда она ошибалась, и "любовь" продолжалась или возобновлялась после краткого отдыха. Тогда ей приходилось закрывать уши подушкой, чтобы не слышать этих стонов и довольного урчания.
   Однажды кавалеров оказалось аж трое. Такое тоже случалось. А тут как назло - к одной из соседок приехала из деревни мать, и они отправились навещать родню. Взоры уже изрядно наклюкавшегося и оказавшегося без пары кавалера обратились на Анну. Да, не слишком-то казиста, но, как говорится, "с лица воду не пить". И, вообще, не пропадать же впустую вечеру? Он какое-то время размышлял, но потом решился, подошел к Анне и грубо ее облапил. Она оттолкнула его.
   - Да ладно, Анька, не строй из себя целку, - зло промычал он.
   - Дык она целка и есть, - фыркнула одна из девчонок. - С нею только намучаешься. Да ты не страдай. Мы попозже тебе простой компенсируем. Не оставим товарища в беде. Правда, хлопцы? Не возражаете?
   Дальше Анна не слышала. Она вспыхнула, выскочила из комнаты и забилась на кухню, где сидела чуть ли не до утра, пока все там не кончилось...
   Неожиданно в жизни Анны возник фабричный бухгалтер Анатолий Макарович. Он несколько раз подсаживался со своим подносом за стол, где она сидела в обеденный перерыв. Потом пригласил в кино.
   -- Анна Давыдовна, сходимте в кино? Тут фильм хороший идет - "Весна на Заречной улице". Про любовь... -- со значением предложил бухгалтер. Нет, Анна не строила никаких иллюзий. Она все понимала. Анатолий Макарович был женат. И после войны, с которой он вернулся целым и невредимым, если не считать двух пальцев на правой руке, начал активно, как папа Карло, строгать детей. Ему было сильно за сорок, но человек он был хоть и простой, но славный. И Анна пошла с ним в кино, где он начал ее тискать. Ей было неприятно, но она не противилась.
   Они еще дважды ходили в кино.
   -- Анна Давыдовна, может, хоть в гости пригласите? Посидим, побеседуем. Я бы и сам пригласил, но у меня, понимаете, жена, - честно признался бухгалтер.
   -- А у меня полная комната соседок, - отнекивалась Анна.
   -- Соседки не помешают. Я с ними договорюсь, - пообещал Анатолий Макарович.
   И точно - в день, когда она его пригласила, никого из соседок не было. "Наверное, на танцы пошли", - думала Анна. Она купила банку шпрот, колбасы, изжарила картошку. Деликатный бухгалтер явился с бутылкой "Кагора". Они посидели, а потом это случилось... Как-то впопыхах, безотрадно... Анатолий Макарович деловито посмотрел на часы:
   - О, уже девятый час. Мне пора. Спасибо за угощение. Еще повидаемся, надеюсь...
   Анна в ответ только кивнула. Не успел бухгалтер уйти, как в комнату со смехом и визгом ворвались соседки. Как-то синхронно все это произошло. Анна была почти уверена, что они с ним сговорились. Может, даже торчали под дверью и в замочную скважину подглядывали. В руках у одной был букетик вялых ромашек. Она протянула ей цветы.
   - Это тебе...
   - Мне? - удивилась Анна. - За что?
   - Ну как же. Все-таки у тебя сёдни особый день. Макарыч же тебя отымел? А? Да чего краснеешь, признавайся.
   Анна молчала, отвернувшись. Тогда одна из соседок сорвала с кровати наспех накинутое при их появлении одеяло и ликующе закричала, глядя на простыню с пятнами крови:
   - Гляньте, девки, Макарыч Аньке-технологу целку-то сломал!
   Потом она сорвала простыню и, размахивая ею, как флагом, с гиканьем бросилась в коридор, крича всё то же: "Макарыч Аньке целку сломал"! Остальные - за ней. Анну вырвало прямо на пол.
   После этого случая оставаться в общежитии она уже не могла. На следующий день она нашла и сняла за 10 рублей угол у какой-то одинокой бабки. И тут же перенесла к ней свой нехитрый скарб.
   Спустя пару месяцев, воспользовавшись тем, что жена с детьми уехала на лето в деревню к тетке, Макарыч позвал Анну к себе, записав адрес на клочке бумаги. И она пошла. Бухгалтер страшно боялся, что ее визит засекут соседи и расскажут жене о его развратном поведении, поэтому велел ей пробираться закоулками, дворами, через подворотни. Потом она должна была обождать несколько минут у подъезда, убедиться, что никто за ней не следит и только тогда подняться в его квартиру. Анна прошмыгнула в обшарпанный и пахнувший кошками подъезд, поднялась на второй этаж и юркнула в чуть приоткрытую дверь. Предусмотрительный Макарыч все шептал: "Тише, тише, не шуми..." и облегченно выдохнул лишь после того, как запер дверь на ключ и - для верности - на засов. Он вздрагивал и застывал, когда на лестнице слышались шаги. Затем, выпив полбутылки того же "Кагора", торопливо удовлетворил свою половую потребность, после чего в начале одиннадцатого, когда дом затих и улицы опустели (в городе рано ложились спать) выставил Анну за дверь, не забыв повторить, чтобы спускалась на цыпочках и входной дверью не хлопала. На этом ее "роман" с Макарычем закончился.
   Потом у нее случались и другие мужчины. Их, впрочем, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Случайные кавалеры внезапно появлялись и столь же быстро исчезали. Никаких приятных ощущений Анна ни разу не испытала. Все это было, пожалуй, еще безотраднее и омерзительнее, чем в первый раз, оставляя после себя только ощущение грязи на теле и рубцы на душе. Но Анна хотела ребенка, до дрожи мечтала о нем, готова была стать одинокой матерью, а потому не уклонялась от этой "повинности".
   В конце концов, ей выделили от фабрики комнату в коммуналке, куда она и съехала от бабки. Вскоре после этого она забеременела и непрерывно подсчитывала, когда же ее родное и уже страстно любимое дитя появится на свет. В предвкушении этого события она вся светилась от радости. Наконец-то ее жизнь обретет и смысл, и цель. О, она будет образцовой матерью! Всегда будет рядом с сыном (почему-то она была уверена, что родится мальчик). Анна представляла, как станет варить ему вкусную кашку, без этих отвратительных комков, как будет читать ему книжки. И очень скоро, может быть, в пять лет, он и сам уже выучится читать. А она будет им гордиться. Потом, когда он подрастет, она отдаст его в музыкальную школу. Да, и надо будет найти какой-то кружок, где учат хорошим манерам. Есть ли такой? Чтобы он не знал этой вечной скованности, неумения поддержать разговор. А если кружка и нет, она найдет какую-нибудь старую даму, может, даже окончившую институт благородных девиц и пригласит ее давать частные уроки. Заодно он еще и французский выучит. А уж деньги на эти уроки она заработает. Да, если он пойдет в нее, то не будет писаным красавцем. Но ведь для мальчика это не так уж важно? Главное, манеры, остроумие, начитанность. Анна уже заранее страшилась, что когда-то он неизбежно повзрослеет и отдалится от нее. Но это когда еще будет! У нее в запасе еще море времени, лет 15, пока он будет в ней нуждаться. И все это время она будет подле него. Так мечтала Анна, часами ворочаясь в своей постели не в силах заснуть...
   Но и этого счастья бог ей не дал. Плоду было чуть больше 2,5 месяцев, когда все тело Анны покрылось розовой сыпью. Ее увезли в местную инфекционную больницу, где тут же поставили диагноз "краснуха" и сделали аборт по медицинским показаниям. Процедура оказалась тяжелой, с осложнениями. Что-то пошло не так. Для Анны это было страшным ударом. Она впала в депрессию. Когда через две недели ее выписывали из больницы, врач извиняющимся тоном сообщил ей, что детей у нее не будет.
   ...ЧЕТЫРЕ...
   После этого Анна продолжала жить, но чувствовала себя автоматом, который почему-то никак не сломается. Она машинально ела, спала, мылась и ходила на службу. Давно отгремел 20-й съезд, уже был запущен первый советский спутник, прошел всемирный фестиваль молодежи и студентов, но ничто из происходящего вовне не оставляло следа в ее душе. В это время она уже не работала на ненавистной фабрике. Знание английского, польского, да еще и немецкого со словарем помогло ей устроиться техническим редактором в издательский отдел одного старого научного заведения, которое как раз тогда было переименовано в Угольный институт.
   На этой должности Анна проработала более 10 лет, до 1971 года. Да, она была автоматом, но автоматом исполнительным, надежным, никогда не выходившим из строя (после той краснухи она почти не болела) - словом, была на хорошем счету. Ее окружало ставшее привычным одиночество, которым она даже не тяготилась. Ни надежд, ни планов, ни перспектив. Пустая и никому не нужная жизнь.
   И все-таки однажды Анна увлеклась. В ее жизни вдруг появился прекрасный принц. Принц носил смешную фамилию Байкис. Нет, внешне он совсем не был похож на принца из сказки. Миша -- так он всем представлялся, и так его все и звали, начиная с начальства и кончая влюбленными в него уборщицами всех возрастов -- был ярко-рыжим евреем с длинным и оттого казавшимся грустным носом. Красотой он не отличался. Зато бог наделил его двумя счастливыми свойствами, с лихвой окупавшими любые недостатки, - несокрушимым, как Красная Армия, обаянием и великолепным чувством юмора. Миша был законченным шалопаем и бездельником, бабником и страстным любителем преферанса. За расписыванием "пули" он проводил почти все вечера и всегда выигрывал. И потом в прекрасном настроении отправлялся к своей очередной пассии, опоздав на им же назначенное свидание часа на два-три.
   Пассия, разумеется, дулась и поджимала губки, но уже через минуту все ему прощала и начинала весело смеяться, слушая очередной экспромт, объясняющий причину столь страшной задержки. Разумеется, это были не карты, а то пожар, который вынудил Мишу обо всем забыть, вынося из огня очаровательное дитя, то тупые милиционеры, продержавшие его несколько часов в кутузке по подозрению в дерзком ограблении. Мише пришлось самостоятельно распутывать сложный клубок улик, а потом долго объяснять милиционерам, кто же был реальным преступником, пока даже они не начинали прозревать криминальную истину. После этого они с благодарностью и чуть ли не со слезами долго уговаривали Мишу стать начальником следственного отделения, но он отказался, потому что спешил на столь долгожданное свидание с любимой. И вот он уже у ее ног, виноватый, но блистательный герой.
   Несуразная фамилия Байкис идеально ему подходила, ибо бесконечные и невероятно смешные байки с живописнейшими подробностями сыпались из него мгновенно и в любой ситуации. Даже когда он был кругом виноват. Миша называл их "объяснительными записками". Его часто вызывали на ковер в связи со срывом всех сроков выпуска очередной брошюры по угольному делу, и начальник в гневе вращал глазами и топал ногами ("готов был пуститься в пляс", говорил Миша). Но уже через пару минут из вызывавшего у всего коллектива священный трепет кабинета раздавались взрывы хохота, начальник провожал Мишу до двери чуть ли не в обнимку и потом еще долго не мог стереть с лица улыбку, тут же делавшую это лицо человеческим и даже симпатичным.
   Разумеется, Миша был родом из Одессы. Как его -- эту южную райскую птицу занесло в суровый, к веселью не слишком располагающий город, сам Миша не объяснял. Вернее, объяснял, но каждый раз это была новая и столь же невероятная, как и все предыдущие, история. Слушатели и слушательницы, обессилев от смеха, лишь всплескивали руками:
   - Тебе бы, Миша, в КВНе выступать, цены бы тебе не было...
   На трудовую дисциплину в коллективе Миша действовал определенно разлагающим образом. Приходил он на службу часа на полтора позже, чем положено. То он в спешке забыл надеть брюки, и только уже подъезжая к институту, обратил внимание, что пассажиры автобуса (особенно дамы) как-то странно на него глядят. Пришлось, прикрывая кальсонный срам, мчаться через весь город обратно домой, чтобы нацепить штаны и не выглядеть посмешищем в глазах коллектива. То сосулька с крыши попала старушке прямо в темечко, и он должен был сопровождать ее в травмпункт и даже помогал врачам накладывать ей компресс. Врачи, понятно, пришли в восторг от его навыков и умений и сходу предложили ему возглавить травмпункт, ибо начальница как раз сегодня выходила на пенсию. Но он не без сожаления отказался, храня верность любимому Угольному институту. Ну и так далее. Ему все сходило с рук.
   Миша являлся на работу, вешал пиджак на спинку своего стула, успевал пошутить с каждым. Он даже Анну замечал и обращался к ней все с той же хохмой:
   - Аннушка, ты уже разлила масло?
   К этому времени журнал "Москва", 11 номер за 1966 год, докатился до их города и был уже знаком всей местной интеллигенции. Хотя номера журнала были редкостью, зачитывались до дыр и рассыпались, зато город был наводнен сотнями машинописных распечаток на папиросной бумаге, сделанных безымянными подвижниками.
   Поприветствовав всех, Миша рассказывал очередную байку и тут же отправлялся в курилку, где пропадал час, а то и два. Потом возвращался, со вздохом усаживался за стол, перебирал огромные стопки разных бумаг, даже не думая углубиться хотя бы в одну из них, и начинал рассказывать очередную историю, а "коллектив" сразу же забывал все неотложнейшие дела и с удовольствием развешивал уши.
   Даже Анна, которую он тут же стал называть Анютой, обычно ничего вокруг не замечающая и погруженная в свою нудную техническую работу, невольно прислушивалась к Мишиным экспромтам, и на ее лице появлялось некое подобие улыбки.
   Пробалагурив с полчаса, Миша вновь отправлялся в курилку, а в издательском отделе опять воцарялись серая скука и тоска.
   Вскоре Анна поймала себя на том, что с нетерпением ждет появления Миши и его очередных баек. А если он не появлялся, например, потому что внезапно "заболевал" (а болел он часто и с удовольствием), то испытывает, как, впрочем, и все остальные сотрудники отдела, явное огорчение. Зато тем радостнее встречалось его появления "после тяжелой, но непродолжительной болезни" с порцией новых уморительных историй. На лицах расцветали улыбки, голоса звучали громче. Да и сама Анна стыдливо стала пользоваться бледно-розовой помадой и даже неумело пудрить лицо. Разумеется, у нее и мысли не было завлечь его своими женскими чарами. Она прекрасно понимала, что у нее нет ни малейшего шанса, но все-таки ей хотелось в его присутствии выглядеть хоть немножко лучше, чтобы не отпугивать его своим неухоженным видом, как колючий сорняк на пустыре.
   Да, Миша Байкис был очень обаятельным. Но более всего восхищало Анну, что он, в отличие от нее и других лиц еврейской национальности (их в институте было немного, но они все-таки были) не только не впадал в ступор, если в разговоре всплывало слово "еврей", не только не смущался, не затихал и не вжимал голову в плечи. Напротив, всячески это подчеркивал. И не стеснялся посмеиваться над собой и своими соплеменниками. Он просто сыпал еврейскими анекдотами, которые были у него наготове на любой случай жизни. Но мало того, что он не скрывал своей национальности - Миша охотно рассказывал, сколько чудес сотворили евреи за свою длинную историю. Еще он много и восторженно говорил о волшебной стране Израиль, текущей молоком, медом и невиданными фруктами. А уж апельсины, мандарины и гранаты растут прямо на улицах, ешь - не хочу! Он так живописал невероятные подвиги тамошних жителей, обретших, наконец, собственную землю, что не только Анна, в которой эти рассказы будили странное и ей ранее абсолютно неизвестное ощущение гордости, но и все остальные слушали, как завороженные.
   Кажется, Израиль и его героические обитатели были единственными темами, о которых он говорил серьезно. Похоже, о той экзотической стране Миша знал абсолютно все. Он рассказывал о тамошних сельскохозяйственных коммунах, звучавших по-русски не слишком пристойно -- кибуцы, и о сказочной жизни бесстрашных, веселых и сильных людей, готовых в любую минуту с оружием в руках отстаивать свою землю и реальный, "а не как у нас - с перегибами и недогибами", социализм, который они там построили. В общем, открыто вел среди сотрудников отдела, да и Института (в курилке он ничуть не снижал градус своих восторгов) оголтелую сионистскую пропаганду. Надо сказать, что его рассказы звучали куда убедительнее и ярче, чем бесконечные истории об израильских агрессорах, которыми были полны советские газеты, телевизор и радио.
   С ним для виду спорили, но было видно, что большинству хочется, чтобы он, как говорится, с фактами и цифрами в руках опроверг очередные небылицы советской пропаганды. Что он и делал весело и артистично.
   - Ничего, ничего, - возражали ему оппоненты. - Даже если все так, как ты говоришь, прихлопнут твой Израиль, только мокрое место останется. Там ведь арабов вона сколько - миллионы! Да и наша братская помощь... Может, страна и вправду неплохая, но несдобровать агрессорам.
   Миша в ответ кипятился и, как он выражался, на пальцах объяснял, что "победа будет за нами", то бишь за ними, за евреями. За настоящими...
   - Тоже мне, сионист выискался. Ты бы попридержал язык, а то сам знаешь - если что, с тобой быстро разберутся. И язык-то укоротят, - говорили самые отпетые оппоненты, показывая пальцем куда-то наверх и вправо (как раз в то место, где располагался первый отдел), но при этом одобрительно покачивали головами. В это даже трудно поверить, но об этих "разговорчиках", кажется, никто не донес.
   Анна после каждой его победы в диспуте испытывала все более ощутимые приливы гордости. А тут наступил июнь, и грянула шестидневная война. Невероятная и сокрушительная победа маленького Израиля вызвала оторопь и изумление в народе. Несмотря на то, что все были осведомлены о вероломстве и подлых приемах израильской военщины, но было очевидно, что в отдельно взятом отделе небольшого уральского института большинство сотрудников "болело" за евреев. А сам Миша сиял и чувствовал себя именинником. И его, пусть и втихаря, поздравляли.
   После той ослепительной победы Миша часами мог обсуждать с Анной ее детали. Они на еврейской почве вообще сильно сблизились. Анну, правда, задевало, что ни разу Миша не сделал ни малейшего поползновения на физический контакт, но, наверное, впервые в ее долгой жизни она робко, страшно боясь сглазить, могла сказать, что у нее появился друг. Они иногда ходили в кино. Часто Миша забегал в ее комнатку в коммуналке, а иногда она приходила в гости к нему. Он недавно получил собственную двушку в новом доме, где жил один, "как барин". Он успел дважды жениться и дважды развестись. В Одессе у него подрастал сын, которого он видел последний раз 5 лет назад. А сыну, между прочим, было уже десять.
   И они говорили, говорили, говорили. Иногда до позднего вечера. Но Миша совсем не воспринимал ее как женщину. Однажды она не выдержала и спросила, неужели она так ему противна? От неожиданности этот никогда не лезший за словом в карман остряк даже опешил и сказал что-то вроде этого:
   - Но мы же друзья? Стоит ли рисковать дружбой, столь редкой между мужчиной и женщиной, ради какого-то романа, который ведь известно, чем обычно кончается - ссорами и взаимной ненавистью.
   От неловкости он даже добавил то, что никогда нельзя говорить ни одной женщине:
   - Нет, ты не думай. Ты вовсе не страшная. Даже порой бываешь ничего, вполне симпатичной. Особенно вот в этом ракурсе.
   И Миша попытался показать ракурс, в котором она "даже бывает симпатичной". Но она и это стерпела. Только спросила:
   -Ради чего ты тратишь на меня столько времени?
   - Но мне с тобой интересно. Нет, правда, Анюта. Ты ведь много читаешь. И вкус у тебя хороший. Я рядом с тобой, можно сказать, расту как личность... - вполне искренне ответил Миша.
   Он приносил ей книжки про Израиль, которые каким-то чудом попадали в их город. Однажды принес самоучитель иврита. Тот был затерт до дыр и почти совсем рассыпался. Несколько страниц уже были навеки потеряны. Анна привела самоучитель в относительный порядок, заново его переплела и начала штудировать, удивляясь тому, как удивительно логично этот язык устроен и как слова, по-русски не имеющие между собой ничего общего, на иврите растут словно на одном кусте и плавно перетекают одно в другое.
   Миша буквально бредил Израилем. Он ежедневно слушал все передачи "Голоса Израиля", а когда они заканчивались, переключался на Голос Америки, Би-Би-Си или "Немецкую волну". Конечно, в их городе тоже работали глушилки, но не так яростно и истово, как в столицах. Так что разобрать что-то было можно. Миша метался по всей квартире со своей "Спидолой", прислонял ее к трубам, убегал в сортир, где, по его словам, было лучше слышно. Разумеется, уехать на свою историческую родину было его мечтой, хотя Анне и даже ему самому она казалась несбыточной. Но не Израилем единым жил ее друг. Он пристрастился слушать бардов, чьи песни иногда звучали по "голосам". Где-то он за безумные деньги достал первую гибкую пластинку с четырьмя песнями Высоцкого и мог слушать их до бесконечности. Потом Анна преподнесла ему царский подарок - магнитофон "Яуза-20". Она почти год откладывала деньги, но на его день рождения купила эту роскошь ценой в 200 рублей плюс 50 - сверху. Миша долго и искренне отказывался, но соблазн был слишком велик. В конце концов, он принял подарок и тут же начал раздобывать записи с песнями главных бардов - Окуджавы, Высоцкого и Галича. Но и множество других - Кукин, Клячкин, чья песня про "адрес поменяй", стала самой ее любимой. Вскоре у Миши образовалась богатейшая коллекция бардовских записей, причем - довольно сносного качества, так что, по его словам, "такой позавидовали бы и в столицах". Высоцкий, пожалуй, был для Анны слишком брутален. Но иногда, слушая его бешеный баритон, она вдруг чувствовала, как начинает дрожать какая-то глубоко скрытая внутри нее женская, даже бабья, жилка. Но главными для Анны стали песни Новеллы Матвеевой. Особенно та, которая "Любви моей ты боялся зря...". Сколько бы раз она ее не слушала, на глазах вскипали слезы.
   Время шло, евреи в Москве все сильнее мутили воду. "По голосам" только и слышно было - Отпусти народ мой, появились первые отказники. Даже в их городе возникла группа по изучению иврита, пусть и малочисленная. Сколотил ее, понятно, Миша. Собиралась группа раз в неделю и пыталась учить "крючки", как называл буквы еврейского алфавита ее организатор. Без особого, увы, успеха. Но именно на этих занятиях Анна в первый и, кажется, в последний раз в жизни почувствовала себя примой. Легкость, с которой она постигала этот немыслимый язык, вызывала откровенное и завистливое восхищение "язычников" (тоже словечко Миши). Сам-то он оказался к нему на удивление туп и кроме нескольких слов -- "беседер" (ОК), "савланут" (терпение), "ийе тов" (будет хорошо) - и одной-единственной фразы "бэшана абаа бэЕрушалаим" (в будущем году в Иерусалиме), так ничего и не усвоил. Что, впрочем, не мешало ему оставаться абсолютным лидером "преступного сообщества".
   Еще через пару месяцев между ними состоялся серьезный разговор. Собственно, она его ждала и страшно боялась. Миша предложил подать документы на выезд.
   - Анька, чего тянуть? Тут ловить нечего, сама видишь. Как подумаю, что всю жизнь придется прожить в Эсэсэсэре, так тоска берет. Уж лучше удавиться. И потом - мы друзья. Я один, ты одна. Дело адски трудное, но вдвоем мы пробьемся. Я всю процедуру досконально знаю. И тебе помогу. А в Израиле уж ты будешь моим разговорником. Поверь, начнется там совсем другая жизнь. Главное, сейчас надо вызов получить от фиктивной тети Клары или дяди Шмулика. А дальше уж отпустят нас. Мы же не ученые какие. Военных тайн не знаем. Чего им нас держать? Ну, потянут жилы из вредности, а дальше уж - прощай, снежная Россия, здравствуй, солнечный Израиль.
   - Страшно, Миша. Совсем чужая страна, да мы без языка, без родственников там. А потом эти сборы, чиновники, с работы нас наверняка уволят. И окажемся мы в отказе. Без работы. Без денег. Может, год или даже два. Как будем жить? И вообще, ведь еще никого не выпустили.
   - Как это не выпустили!? А бухарские евреи? Они же "миллионщики". Откупаются. Да еще с собой ковры и драгоценности везут. А нам и везти-то нечего. А бумажки да справки я на себя беру. Будешь за мной, как за каменной стеной. Да и мне веселее. Мне же, Ань, тоже страшно. Но, как говорится, ехать надо. Мне еще разрешение придется получить от бывшей жены, ребенок все-таки. А тебя ведь тут совсем ничего не держит. Ведь не держит же? И вообще, как говорят, лучше кошмарный конец, чем кошмар без конца.
   - Ох, Миша, стара я для таких авантюр. И ты тоже уже не мальчик.
   - Да мальчик я, мальчик! Вот увидишь, Анюта, какая у нас новая жизнь начнется! Едем, а?
   Анна долго колебалась, но решилась, наконец.
   - А ты не передумаешь в последний момент? - для порядка спросил Миша.
   - Ты же меня знаешь. Уж если я чего решил, то выпью обязательно... - улыбнулась Анна, цитируя любимого Мишей Высоцкого.
   Тут уж сионист Байкис развил бурную деятельность. Целыми днями он носился по инстанциям, советовался с "опытными людьми", узнавал, что с собой стоит везти и как все это достать.
   ...ПЯТЬ...
   А в 69-м году Анна, 37-летняя старая дева, давно и думать забывшая о романтических отношениях, впервые по-настоящему влюбилась. И тут не обошлось без Миши. К нему на несколько дней должен был приехать повидаться его старинный приятель "по босоногому одесскому детству". В связи с этим великим событием Миша, кажется, совсем забыл даже об Израиле и бесконечно рассказывал Анне о своем удивительном друге. По его словам, это был самый умный человек из всех, с кем ему доводилось встречаться.
   - О, умнейший, тонкий, добрый! Эрудит страшный - просто энциклопедист! Вообще-то он математик. И, кстати, хороший! Но давно забросил это дело. Теперь он писатель-фантаст. Друг братьев Стругацких. И, между прочим, первый переводчик Станислава Лема на русский, - с нескрываемой гордостью за друга вещал Миша. - Я обязательно вас познакомлю. Тогда сама увидишь, что это за человек! Он, кстати, из наших. Еврей. И к Израилю неравнодушен...
   Он так живописал своего друга, что Анне уже не терпелось того увидеть, хотя ее невольно охватывал трепет. Ведь она никогда не видела ни одного живого писателя. И о чем она будет с ним говорить?
   -- Математик и писатель-фантаст! Ему со мной, темной дурой, будет скучно! - пугалась Анна.
   -- Да нет, он в общении прост. Иначе как бы он задружился со мной, дураком! На самом деле у вас много общего. В судьбе, то есть... - успокаивал и убеждал ее Миша. - Вы ровесники. Он на год, кажется, старше. К тому же рос без родителей. Мать у него расстреляли в 37-м. Тогда же, когда и твоего отца. Он, кстати, родился не в Одессе, а где-то в этих краях. В Свердловске, кажется. Но потом дядя с тетушкой увезли его в Одессу. Да, и вы оба польский знаете. Кстати, он страсть, как охоч до женского полу. По-моему, уже дважды разведен.
   - И дети есть? - спросила Анна.
   - Есть. Двое. Но, разумеется, ведет он себя не как бабник, а как истый джентльмен. Не то что я!.. И, вообще, он столичная штучка. Уже много лет как перебрался в Москву. Да не боись ты! Вот увидишь, он тебе понравится. Впрочем, он всем нравится... Бабы по нему просто сохнут.
   - Неужели так красив?
   - По-моему, так ничего особенного. Но джентльмен - на вашу сестру это действует неотразимо. Да и часто ли такое встретишь в наших краях? И, вообще, масштаб личности!
   И вот Он приехал. Миша предусмотрительно обзавелся больничным листом на все время его пребывания. Тяжелый грипп, видите ли, его сразил. Это в июле-то! Но не ходить же на службу, когда редкостный гость здесь? На следующий день Миша пригласил Анну на смотрины, и они познакомились.
   - Это Рува, мой кореш ненаглядный. Мы с ним в Одессе были не разлей вода, - с нежностью глядя на гостя, сказал Миша. - А это Анюта. Мы с ней тоже не разлей вода.
   Видимо, при этих словах что-то мелькнуло во взгляде гостя, потому что Миша поспешил добавить:
   - Не в том смысле... Просто друзья.
   Друг и вправду был хорош собой. Во всяком случае, ей так показалось. Густые черные волосы. Очки, как у нее, только ему они шли. Говорит тихо, но в общении, действительно, прост. Даже трудно поверить, что разговариваешь с настоящим писателем. Охотно смеется шуткам Миши. А тот сегодня, как никогда, в ударе. Да и сам гость любит пошутить. Только тоньше...
   Гость и Миша пили водку, а ей подливали сухого вина. Сначала она стеснялась, не решалась задавать вопросы, боясь сморозить глупость. Но потом все-таки немного освоилась. Миша аттестовал ее весьма лестно, говорил, какая она умница и верный друг. Знает кучу языков. И на польском ботает.
   Тут писатель оживился и даже задал ей по-польски пару вопросов. А она отвечала. Почти без запинок. Тот явно был удивлен.
   -- Она еще и иврит знает неплохо, - продолжал Миша.
   Тут уж Анна в ужасе замахала руками:
   - Он сильно преувеличивает.
   - И вовсе нет. По крайней мере, по сравнению со мной она просто Моисей какой-то! - скромно уточнил Миша.
   - Который, кстати, заикался, - улыбнулся гость.
   - А мы, кстати, решили ехать в Израиль, - разоткровенничался Миша. - Вот вызова дожидаемся.
   - Вместе? Вдвоем?
   - Нет, вместе, но отдельно. Мы с Анютой, повторяю, друзья. Может, ты третьим будешь? А что, давай махнем. Веселее будет.
   - Не знаю. Я пока не созрел. Но, как знать, может и придется. Гайки закручивают все сильней. Вот сейчас решили с фантастами разобраться. Надо же, полвека не прошло, а они вдруг осознали, нашу идеологическую чуждость. И приняли меры - переводы не печатают, книги и статьи не публикуют. Нашу "вредную группку" - Громова, Мирер, братья Стругацкие и я - разогнали. Словом, запахло жареным. С трудом устроился работать редактором в музей. Теперь буду экскурсии по Суздалю водить. Так что я уже не москвич... - с грустью поведал гость, но вдруг встрепенулся: - Впрочем, о чем это я? Никак жалуюсь? Нет, друзья, не стану портить нытьем наш прекрасный вечер. Давайте веселиться.
   Еще посидели, посмеялись. Миша поставил несколько записей из своей коллекции. Было уже поздно, Анна засобиралась.
   -- Ну, я пойду. Пора.
   Миша, у которого и привычки не было провожать своих дам, даже ухом не повел. Возникла секундная неловкость. Но тут гость надел пиджак и сказал:
   -- Анна, мы с Мишей вас проводим.
   Они довели ее до самого дома.
   Расставаясь, Миша огласил планы на два ближайших дня:
   -- Значит, так. Завтра я тебе организовал экскурсию по Каме на целый день. С утречка и двинем. А вот послезавтра у меня одно неотложнейшее дельце вечером. Так что препоручу-ка я тебя заботам Анны. Возражений нет?
   От этого неожиданного сообщения Анна опешила, но возражать не стала. Она была уверена, что этот первый вечер знакомства окажется и последним, и больше она друга Миши не увидит. И была страшно рада снова с ним встретиться, хотя не призналась бы в этом даже себе.
   Анна вернулась в свою комнатенку непривычно поздно и еще долго ворочалась в постели, вспоминая подробности этого вечера. Да, одесский друг произвел на нее впечатление. Она невольно ловила себя на том, что улыбается, вспоминая какие-то его шутки. И удивлялась этому. Ее лицо словно сопротивлялось столь непривычным для него движениям. Заснула Анна только под утро. Весь следующий день она непрерывно думала о нем.
   Через день сразу с работы она примчалась домой, обозрела все содержимое своего немудрящего гардероба и пришла в отчаяние. Ничего, чтобы выглядеть хоть как-то терпимо. Надеть нечего. И ни кулончика, ни брошки, даже духов приличных нет.
   -- Вот дура! Чем ты можешь его прельстить? - злясь на себя, повторяла Анна. - Да и зачем? Куда тебе! Вон Миша не зря говорил, что бабы на него просто вешаются. И бабы ведь - не чета мне.
   Назло себе она оделась точно так же, как и позавчера. Впрочем, ничего лучшего у нее все равно не было. Последние дни были на удивление жаркими, дождя явно не предвиделось, так что она на всякий случай захватила легкую кофточку и направилась к дому Миши, как они и договорились. Он уже ждал ее у подъезда, и они отправились гулять. Немного побродили по улицам, а потом Анна повела его в парк Павлика Морозова. Сам парк был большой, красивый, с прудами, с беседками и по праву считался местной достопримечательностью. Не случайно горожане окрестили его "Раем". В самом его центре высился на постаменте гранитный Павлик - юный герой-страстотерпец, всегда вызывавший у Анны безотчетное отвращение. А со всех сторон на него наползали мелкие, но оттого еще более гадкие, "кулаки", вооруженные топорами и вилами.
   -- Да, забавно, - сказал Рува, с каким-то брезгливым интересом оглядывая обгаженную голубями скульптурную группу. - Павлик Морозов - это же советская версия древнегреческого мифа о царе Эдипе. Из него-то потом гениальный шарлатан Зигмунд Фрейд как из пальца высосал свой знаменитый Эдипов комплекс.
   Анна ничего про фрейдизм не знала, кроме того, что это буржуазная лженаука. Но ее удручало не собственное невежество, а извечная скованность, которую она тщетно пыталась скрыть. Она по обыкновению смущалась, куксилась и вопросов не задавала. Так они шли какое-то время в полном молчании. Потом уселись на скамейку, и он стал ее расспрашивать. Она поначалу отвечала односложно, но в приливе внезапного доверия разоткровенничалась и рассказала ему про мать, про отца, которого едва помнила, про переезды, про эвакуацию, про житье в общежитии. Даже про Джомолунгму. Она старалась говорить если не весело, то хотя бы иронично. Но у нее не очень-то получалось. Все ее слова казались ей самой ужасно глупыми, а, главное, скучными. "Вот так развлекла! Тоже мне массовик-затейник. По-моему, он с трудом сдерживается, чтобы не зевнуть. Как глупо все вышло!.." - думала она.
   Действительно, Рувим молчал, хмурился, хотя слушал внимательно, на нее, кажется, не глядел, а потом вдруг сказал по-польски:
   - Mog? Ci? poca?owa??
   Анна оторопела, а он, не дожидаясь ответа, потянулся к ней и коснулся ее губ своими. И она ответила, мучительно стесняясь своей неумелости. Он это заметил и, вероятно, удивился. Но виду, как истый джентльмен, не показал. Вдруг Анна почувствовала, что стала мелко-мелко дрожать. Нет, не от холода. С чего бы? Вечер был теплый, даже душный. Наоборот, она пылала. Нет, "дрожь" -- неправильное слово. Лучше сказать, она затрепетала. Впервые в жизни. Ведь Анна еще ни разу в жизни по-настоящему не целовалась. Все было, а настоящих поцелуев - нет. Странное это было ощущение. Нет, просто смешно! И стыдно. Тоже мне девчонка нашлась!
   Он заметил эту ее дрожь, тут же снял с себя пиджак и накинул ей на плечи. А потом спросил по-русски: "Может, зайдем к вам?"
   И они пошли, по-прежнему молча и как бы отдельно друг от друга. Только его пиджак на ней. В душе Анны царило полное смятение. Неужели?! Неужели то, что было невозможно, о чем она честно ни разу даже не подумала, может произойти? И не во сне, а наяву? В голове стоял какой-то гулкий туман. При этом она еще думала, не оставила ли, убегая на встречу с ним, какие-то предметы женского туалета, которые никак нельзя показать мужчине. Ведь можно сгореть со стыда. И надо же что-то говорить? Ведь глупо. Ох, как же все глупо!.. А если ничего не будет? Попьют чайку и разойдутся? Ну да, поцеловались, а она уж навоображала себе невесть что. Эта мысль казалась еще невыносимей, чем другие.
   Они уже почти подошли к ее дому, как вдруг раздался знакомый, веселый, но какой-то странный голос:
   -- А, вот и вы! Я уже начинаю ревновать...
   Это был Миша. "Как же он не вовремя!" - мелькнула мысль, но Миша сделал несколько шагов им навстречу, оказался освещенным фонарем, и она в ужасе вскрикнула. Лицо у него было совсем белым, рубашка на левой руке порвана и из этой дыры капала кровь. В крови были и брюки, но он, похоже, этого не замечал.
   - Что с тобой?! - закричала она, чувствуя, как моментально пересохло в горле. - Ты весь в крови!
   - А, ерунда! Я сразу и не заметил, а сейчас шел к тебе, чтобы забинтовать.
   - Да, конечно. Если только бинт есть. Ты идти-то можешь?
   - Еще как, - сказал Миша и пошатнулся.
   Они вдвоем завели его в комнату Анны. Она тут же промыла ему порез, довольно глубокий, помазала йодом и перебинтовала. Бинт, к счастью, нашелся. "Просто вылитый Щорс!", подумала она, вспомнив вдруг Джомолунгму и главную песню ее пьяного репертуара.
   - Что с тобой стряслось?
   И Миша рассказал историю, как две капли воды похожую на его вечные байки. Анна в нее ни за что бы ни поверила, когда бы не вещественное доказательство в виде ножевого пореза. Миша признался, что "неотложнейшее дельце", ради которого он готов был даже пожертвовать общением с другом, состояло в следующем: из Ростова приехали тамошние гастролеры - карточные шулера. Местные готовились дать им бой. Конечно, без такого мастера преферанса, как Миша, обойтись не могли. Да он и сам жаждал надрать задницу ростовским. Те должны были заявиться еще неделю назад, но что-то их задержало. И, как назло, приехали в самый неподходящий момент. Но отказаться он уже никак не мог.
   Миша рассказывал:
   - Их было двое. Один - чернявый с золотыми зубами, лет за сорок. Все время улыбался. Он был главный. С ним -- молоденький мальчик, миловидный и с как бы интеллигентным лицом. То ли шестерка, то ли любимый ученик. А, может, и полюбовник. Ну, сели мы еще днем. Начали по маленькой. Расписали первую пулю. Все вроде было чисто. Потом начали вторую. Ростовские предложили ставку "рупь". Это, конечно, для нас было чересчур круто. Я ведь никогда больше, чем по гривеннику не играл. В конце концов, сговорились по полтиннику. Уже легче, но все равно проиграть можно все до трусов. Тут они начали играть по-серьезному. Я сразу понял, что они мастера. Были у них какие-то хитрые маяки (это такая система сигналов, благодаря которой они играют, словно открытыми картами). Мой партнер явно запаниковал. Я тоже было решил, что нам несдобровать. Но тут у меня открылся шикарный "пёр". Словом, я поймал кураж. А я знаю, что в таком состоянии могу делать, что угодно. Я шел на смертельные номера. Например, объявлял мизер с тремя дырами. И все мне сходило с рук. Словом, мы оказались в плюсе. Всего-то ничего, обставили их рублей на сто. И собрались расходиться. Но ростовские - ни в какую. Их профессиональная гордость была задета. Мол, давайте еще пульку распишем. Слово за слово, разговор пошел на повышенных тонах. Вот тут вдруг чернявый достал нож и стал им махать. Я и не заметил, как он меня задел. А когда кровь появилась, их как ветром сдуло. Но я все-таки успел ему вмазать по роже. Думаю, пары своих золотых он не досчитается. А проигрыш, гады, не заплатили. Да я и забыл о нем.
   Несмотря на все еще не прошедшую бледность, Миша был явно горд и доволен. Словом, чувствовал себя победителем, хотя и морщился при резких движениях. Они попили чаю, и гости ушли.
   Анна снова долго не могла заснуть.
   -- Вот и хорошо, - думала она. - Хорошо, что ничего не было. Для него это что? Одно из многих ни к чему не обязывающих приключений. А, может, он это все - из галантности. Мол, осчастливлю провинциальную дурнушку. А вот я...
   "А вот я..." Анна уже знала, чувствовала, но не решалась произнести это даже про себя. Потом все-таки "сформулировала" это вслух:
   -А вот я... Я могла бы его, наверное, очень сильно полюбить...
   А назавтра Рувим уезжал. На поезде. "Не люблю самолеты". Миша с Анной его провожали. Как всегда при расставании с милым нам человеком говорить было решительно не о чем. Все были скованы, томились в ожидании отправки и судорожно искали, что бы такое сказать, лишь бы не молчать.
   Миша уже раз десять спрашивал:
   - Ты ничего не забыл?
   - Нет, ничего.
   - Когда приедешь, напиши. А еще лучше позвони.
   - Позвоню.
   - Жаль, что ты так ненадолго.
   - Мне тоже жаль.
   Наконец, объявили посадку. Тут все трое облегченно вздохнули и начали прощаться. Она неловко, лодочкой, подала ему руку. И тут он, возможно, впервые за время этого перронного стояния обратился непосредственно к ней:
   -- Вот... не удалось лучше познакомиться.
   -- Видно, не судьба, - пробормотала она.
   - Ну, судьба - дело такое... - сказал он, а потом, уже держась за поручень, вдруг спросил вполголоса:
   - Mog? Ci? poca?owa??
   И снова, как тогда, не дожидаясь ее ответа, поцеловал ее. Только не в губы, но совсем близко от губ. Она покраснела, потянулась к нему и суетливо чмокнула его куда-то в щеку. Потом он прошел в вагон, выглянул, улыбаясь, из окна своего купе, помахал рукой, и поезд тронулся...
   Миша прошел несколько метров за поездом, перебинтованная рука поднята со сжатым кулаком -- "Рот Фронт". А Анна стояла как вкопанная, пока не поняла, что пальцы ее машинально касается того места на щеке, куда он ее поцеловал, снова покраснела и торопливо отдернула руку.
   ...ВЫШЕЛ ЗАЙЧИК...
   Спустя полгода они почти одновременно получили вызовы от своих внезапно обретенных израильских родственников. На вызовах красовалась изящная, похожая на огромную красную снежинку, печать. На дворе стоял 71 год. Они подали заявления на выезд в местный ОВИР.
   Потом Мишу вызвали туда "для беседы". Его сначала просили, а потом требовали, чтобы он забрал свое заявление. В случае несогласия последовать доброму совету, ему грозили страшными карами, главной из которых была тюрьма. "Получите семь лет, как миленький, за организацию антисоветской организации в городе", -- угрожал ему очень сердитый капитан, обращаясь, впрочем, "на Вы". "Спасибо, что не бил и не кричал: "В глаза смотреть, падла!" - рассказывал, похохатывая Миша. Забирать заявление "взад" он отказался.
   - А ведь вправду могут посадить, - всполошилась Анна.
   - Да ну, - отмахивался Миша. - Времена нынче не те.
   Но времена были как раз "те". Через месяц были назначены собрание коллектива Угольного института, на которых предателей увольняли со службы. Сначала их должны были осудить коллеги по работе в издательском отделе, а уж потом весь институт. На первое собрание Анна шла как на казнь. Их, конечно, осудили, но пригвождения к позорному столбу как-то не получилось. Во-первых, двое сотрудников в этот день удачно "заболели" и отсутствовали на законных основаниях. Так что коллег было только пятеро. Правда, присутствовали институтский парторг и профорг. Собрание проходило в ленинской комнате, где начальство уселось со скорбно-суровыми лицами за столом президиума, накрытого бордовой скатертью. Сначала собравшихся оповестили о преступлении "этих двух, наплевавших в душу не только коллективу отдела, но и всей огромной родине, которая дала им все". Зачитаны были и характеристики на двух предателей. Миша оказался злостным нарушителем дисциплины, разлагающим весь коллектив (что было чистой правдой!). А Анна, наоборот, была высокомерной особой (так и было сказано), пренебрегающей контактами с коллегами. Потом от имени коллектива выступал главный "общественник" отдела. Свою речь он читал по бумажке, но как-то неубедительно. Так что парторг не выдержал и раздраженно вскричал: "Что вы все мямлите! Уши вянут вас слушать".
   "Общественник" кое-как закончил свою речь. Потом парторг потребовал объяснений от виновников. "Объясните коллективу, как вы дошли до жизни такой", - сформулировал он. Миша в своей обычной манере произнес речь, от которой члены преданного им коллектива, прыскали, низко наклоняя головы и пряча лица в ладони. Кто-то даже хлопнул в ладоши. "От возмущения", - пояснил он, съежившись под гневным оком начальства. В ораторском искусстве Анна сильно уступала своему другу, что-то вякала едва слышным голосом, но вину свою не признала и раскаиваться отказалась.
   Парторг, почувствовавший, что в "предательском тандеме" именно Анна является слабым звеном, на нее и набросился, все более распаляясь. "Стыдно, товарищ Фарбер! Хотя какая вы нам товарищ? Вы только посмотрите на нее! Ни рожи, ни кожи! Бледная немочь какая-то. А туда же - ИзраИль ей подавай!" Тут случилось совсем уж неожиданное. Завотделом, которого не любили и побаивались, вдруг хриплым срывающимся голосом перебил разбушевавшегося парторга.
   - Это что же такое в самом-то деле? Да, мы осуждаем, но оскорблять женщину я... не позволю. Это уж ни в какие ворота, понимаешь...
   Он осекся и замолчал. От этих слов физиономия парторга стала свекольного цвета, поразительно гармонируя со скатертью на столе президиума. Поначалу он от удивления даже задохнулся, стал беззвучно открывать рот. Но потом взял себя в руки и проскрипел:
   -- Да, такого я не ожидал. Вот, оказывается, куда ниточка тянется. Ведь давно же говорили о вашем неполном служебном соответствии. А я-то еще вас защищал.
   Тут парторг развел руками, давая возможность всем оценить его доброту, а потом вдруг рявкнул:
   -- И партбилет положишь на стол!
   Профорг, непрерывно наливавший себе в стакан воду из графина, сказал:
   -- Ладно, пора заканчивать это безобразие. Зачитываю текст резолюции собрания, и приступим к голосованию.
   Резолюция была принята единогласно при одном воздержавшемся - все том же завотдела (из партии его не выгнали, но через пару месяцев тихо "ушли на пенсию").
   После собрания все сотрудники смущенно подходили к Мише и извинялись -- мол, сам понимаешь, старик. У меня семья и все такое...
   А Анна и Миша кинулись к начальнику, который, кажется, сам не понимал, как брякнул такое и явно раскаивался в своем демарше, и искренне его поблагодарили.
   Общее институтское собрание прошло уже без сюрпризов, гладко, без сучка и задоринки. Главное, что без задоринки. "Было очень скучно", - подытожил его Миша. Обоих сионистов осудили и единогласно уволили по просьбе трудового коллектива.
   А еще через полгода Мишу арестовали. Нет, не за антисоветскую деятельность, а за банальное хулиганство. Зато с применением оружия. Это вытащили на свет злосчастную историю преферанса и драки с "ростовскими". Был суд. Главным свидетелем выступал золотозубый. Он говорил очень эмоционально и в лицах показал, как обычная перебранка переросла в ссору. И тогда "этот" (кивок в сторону подсудимого) вытащил нож. Все могло кончиться смертоубийством, но, к счастью нож у него удалось выбить. Да, и он при этом, размахивая смертельным оружием, сам порезался. А, может, это и я, защищаясь, в порядке самообороны.
   -- Зубки-то выбитые так и не вставил, -- злорадно выкрикнул с места Миша, за что немедленно получил устное внушение от судьи. Кажется, эта фраза стала его единственным утешением.
   Вторым свидетелем выступал тот самый Мишин "кореш", с которым они вместе отстаивали честь города в баталии с ростовскими шулерами. Он, кажется, ни разу на Мишу не взглянул, краснел и бледнел, заикался, но все-таки выдавил из себя, что именно Миша первым достал нож и, вообще, вел себя агрессивно.
   Поскольку гражданин Байкис был полностью изобличен, вина его со всей очевидностью доказана, а смягчающих обстоятельств у него не нашлось, а только отягчающие ("Тунеядство - это раз, - зачитывала судья приговор, - участие в азартных играх - два"), то получил он свои законные пять лет в колонии общего режима.
   Анна не сомневалась, что прокуратура очень гордилась тем, как ловко удалось избежать политического процесса, а с ним и огласки, не привлечь ненужного внимания и, вообще, не дразнить западных гусей, переквалифицировав дело гражданина Байкиса в уголовное.
   По счастью, колония, в которую угодил Миша, располагалась всего километрах в 150 от их города. Когда она, наконец, получила от него первое письмо, тут же засобиралась везти ему продуктовую посылку. Доброхоты отговаривали, утверждая, что поскольку формально "она ему никто", посылку все равно не примут, а уж о свидании и речи быть не может. Но она все-таки поехала, прихватив с собой разрешенные 20 кг твердой колбасы, крупы и печенья.
   Опасения скептиков были напрасными, ибо нравы колонии оказались на диво "либеральными". У нее и посылку приняли, и свидание разрешили. Анна только охала и ахала, глядя на совсем исхудавшего Мишу и на его волосы, едва начавшие отрастать на бритой голове. Но не утративший своего природного оптимизма друг отчасти утешил ее рассказами о своей жизни среди уголовников, успевших оценить его остроумие и веселый нрав, так что он чувствовал себя с ними вовсе не парией, а вполне на равных. Оказывается, рассказывал он, вся блатная феня уголовников выросла из еврейского жаргона и содержит множество искаженных слов даже из иврита, включая такие, как "на халяву" или "воровская малина". Так что срок заключения он, Миша, проведет "с пользой для себя, обогатив своей словарный запас знаниями из святого языка". Она даже невольно улыбалась, слушая его истории из лагерной жизни.
   Спустя месяц она вновь отправилась его навестить, везя с собой две тяжеленные сумки с продуктами. И убедилась, что за прошедший месяц Миша еще более освоился и стал в колонии чуть ли не своим.
   ...ПОГУЛЯТЬ...
   Когда она собирала посылку для третьего визита в колонию, ее неожиданно вызвали в местный ОВИР и сообщили, что разрешение на выезд в Израиль получено и ей предоставляется месяц, чтобы покинуть Родину. "А не то..." -- грозно добавил беседовавший с ней офицер, чье звание по погонам Анна была неспособна определить.
   - А что мне надо делать? - спросила опешившая Анна. Офицер усмехнулся и сказал, что было бы странно, если бы он стал давать советы предателям родины, но все-таки, глядя на ее смятение, добавил:
   - Рекомендую самой съездить в посольство Нидерландов в Москве и получить там въездную визу в этот ваш ИзраИль. А дожидаться ответа по почте, так за месяц вы не успеете. А об остальном пусть вас проинформируют ваши дружки, мадам...
   Первым делом Анна отправилась на очередное свидание к Мише. Тот поначалу нахмурился, узнав от нее новость об ее срочном отбытии в страну обетованную. Ему-то предстоит еще "трубить" в колонии. Но потом взял себя в руки и, поздравив Анну со свершением мечты (она бы про себя так не сказала) произнес обязательную фразу "Бэшана абаа бэЕрушалаим".
   Потом подумал и трезво уточнил:
   - Положим, не в будущем году. Но года через два твердо намереваюсь последовать твоему примеру. Вот как все удачно складывается! Ты к тому времени наберешься опыта и станешь моим гидом по Израилю. Ведь не откажешься же?
   Слезы навернулись у Анны на глаза при этих деланно бодрых словах.
   Миша дал ей адрес своих приятелей в Москве, где она могла бы остановиться "на время осады голландского посольства". Они расцеловались на прощание и она уехала, понимая, что они скорее всего уже никогда не увидятся.
   Сами сборы не заняли много времени. Анна, полностью лишенная даже проблесков практической сметки, и не думала приобрести что-нибудь ценное с прицелом на выгодную продажу на новой родине. Поэтому она быстро побросала мало-мальски приличное из своего убогого гардероба в единственный чемодан, главное место в котором занимал толстый альбом с выцветшими от времени фотографиями молодых родителей (вместе и порознь) и с двумя-тремя собственными детскими снимками, и несколько самых дорогих для нее книг. Кстати, о книгах - чуть ли не неделю Анна потратила на то, чтобы обегать все библиотеки города и получить в каждой из них справку, что претензий к ней нет.
   Этот по виду объемистый чемодан был намного легче, чем сумки с едой, которые она возила на свидания с Мишей. И уже через три недели Анна с опережением графика (то бишь месячного срока на сборы, дарованного ей советским государством) вновь отправилась в Москву. А там пересела на поезд, который должен был доставить ее в Вену после вполне унизительных обысков при посадке и каждом пересечении границы. Привыкшие к куда более запасливым пассажирам таможенники с удивлением и, как показалось Анне, даже с некоторой брезгливостью досматривали содержимое ее чемодана и быстро отправлялись в другие купе, где, как в пещере Алладина, их ждало свидание с грудами ковров, велосипедов, шуб и даже порой с рулонами туалетной бумаги. Шло лето 1972 года. В этот год из СССР отбыло около 12 тысяч евреев, отправлявшихся в ИзраИль.
  
   ВТОРАЯ ЧАСТЬ
   ...ВДРУГ...
   Будь Анна более продвинута в религиозных вопросах, то наверняка бы подметила, что Бог водил ее по пустыне жизни ровно 40 лет, как и библейских евреев во главе с Моисеем, прежде чем впустить в Землю Обетованную. Но она этой параллели не проводила.
   Когда она вышла из самолета, ей почудилось, что прошел дождь. Но нет, это от жары плавился и словно бы потел недавно положенный асфальт. Конечно, зной был ей знаком. Даже в ее суровом городе летом случалась изнуряющая жара. Но через несколько дней она обязательно сменялась грозой или просто летним ливнем.
   Анна долго не могла поверить, что ближайшего дождя придется ждать минимум полгода. Ей не хватало этих капель с неба летом и снега зимой. По ним она еще долго скучала. Потом привыкла. Только много лет спустя однажды в июне пронесся настоящий звонкий ливень, как чудо из детства.
   Народ в Израиле оказался добродушным, расслабленным, улыбчивым и невероятно шумным. Анне поначалу казалось, что вокруг нее то и дело вспыхивают ссоры, и все кричат на всех. Но это была привычная для этих мест манера общения.
   Еще ей бросилось в глаза обилие детей. Мамаши возили коляски, в которых сидели младенцы от нескольких месяцев до 4-5 лет и все сосредоточенно и истово сосали свои соски. А некоторые мамаши, особенно, религиозные, уже снова ходили с животами.
   О жизни русской алии 70-х годов в Израиле можно написать огромный (боюсь, скорее сатирический) роман, хотя подлинных драм и даже трагедий еще как хватало. Но ведь я не историю пишу о жизни старых и новых эмигрантов. Передо мной стоит куда более локальная задача. Вот к ней-то я и возвращаюсь.
   Анна по приезде оказалась в центре абсорбции для одиночек в Иерусалиме. Миша Байкис ведь о другом городе и слышать не хотел. И хотя он все еще пребывал в колонии, заветам его она осталась верна. Потому и выбрала Иерусалим. О, сам Миша чувствовал бы себя в этом центре как рыба в воде. Уж он бы в полной мере познал и оценил эту не устоявшуюся еще жизнь, эти внезапные дружбы, которые чем-то были похожи на дружбу солдат на войне. Ее соседи так и называли эти отношения "фронтовым братством".
   Центр абсорбции назывался Эцион, жили там в основном русские, хотя попадались и американцы. Преобладали "мальчики", но и "девочек" было немало. Эцион представлял собой двухэтажное здание, с рядами комнат, тянувшихся вдоль коридора. Вместе с Анной проживали еще две девушки. Но здесь был небольшой сад, отделенный забором от иерусалимской улицы. В нем росло мандариновое дерево, и дерево гранатовое, и летали колибри. Анна много часов проводила в нем. Ведь от себя не убежишь - и эта громокипящая жизнь с ее планами, мечтами, надеждами, равно как и фронтовая дружба, и мимолетные, но упоительные романы никак ее не коснулись. Она и здесь чувствовала себя одинокой, хотя ее не подвергали остракизму и вполне готовы были принять. Но она сама упорно избегала культурных посиделок и почти ежевечерних пьянок, заканчивавшихся обыкновенно уже глубокой ночью. Не принимала она участия и в бесконечных спорах о том "Как нам обустроить Израиль?", не поливала презрением "диких и бескультурных" аборигенов. Нет, она упорно и скучно учила иврит, в знании которого почти всех опередила. Даже пыталась читать книжки местных авторов - сначала детские, с теми же скучнейшими пассажами o любви к родной земле, унылыми коллективными играми и шпионами, что и в советских книжках.
   Она ездила на экскурсии, ходила по городу, пробовала диковинные фрукты, вкус и даже названия которых были ей раньше неведомы. Под лучами иерусалимского солнца, среди толп веселых и вечно галдящих людей она немного оттаяла. Даже пару раз выбиралась на море (Средиземное - с ума сойти!). Русские книги она покупала в магазине Болеславского в Тель-Авиве. В Иерусалиме тоже был магазин русских книг, но его хозяин - турок - в литературе был не силен и ассортиментом не баловал. Потом владельцем магазина стал Изя Малер, превративший его в центр притяжения русскоязычной интеллигенции. Но это случилось через несколько лет. Пару раз она ездила в городок Холон, чтобы в местном кинотеатре посмотреть новые русские фильмы. Вот, собственно, и все развлечения.
   Она уже читала израильские газеты и вскоре наткнулась на объявление, что крупной фирме требуется инженер-технолог. Там перечислялись требуемые от кандидата знания, и она с удивлением обнаружила, что почти во всем им соответствует. Разве что с профессиональной терминологией могут возникнуть проблемы. Она отправила по указанному адресу свое резюме, написанное детским почерком на плохом иврите. Страшно волновалась в ночь перед собеседованием, но неожиданно легко его прошла и была принята в фирму. Зарплата, которую ей положили, была довольно скромной, но самой Анне казалась вершиной богатства.
   Она еще с месяц прожила в центре абсорбции, а потом получила ключи от собственной небольшой, ибо одиночка, квартиры (спальня+салон). И переехала. Поначалу было нелегко, ведь она уже много лет не работала технологом. Пришлось засесть за учебники и пособия, чтобы усвоить новую информацию.
   В первые дни она боялась наделать ошибок. Но нет, ничего страшного. Ей даже не пришлось лезть из кожи вон, чтобы заслужить доверие своего начальника. Она всего лишь аккуратно исполняла его приказы. Сдавала отчеты в срок, что, как оказалось, здесь было явлением отнюдь не рядовым. Словом, начальник не мог нарадоваться на свою исполнительную, пусть и хмурую, что он не преминул ей заметить, сотрудницу.
   А еще через месяц грянула война 73-го года. Она поначалу пошла совсем не так, как Шестидневная, на что многие надеялись. Первые дни вообще складывались плохо, и Анна ловила себя на мысли о надвигающейся катастрофе. Потом, правда, все пошло куда лучше. Но более всего ее поражало, что даже в самые тяжелые первые дни на улицах и в кафе по-прежнему было полно народу, хотя у всех в руках были транзисторы, и когда начинались новости, шум мгновенно стихал.
   Потом война окончилась. И жизнь вернулась в свое привычное русло.
   Русских в Иерусалиме тогда еще было не так уж много. Почти отсутствовали и сугубо русские культурные мероприятия. Только однажды, когда приехал Галич и дал свой единственный концерт, публики набился полный зал. В основном, общение происходило по давней советской привычке на кухнях, где и собирались группки друзей, чтобы почесать языки, попеть песенки и выпить водки. Назывались такие сборища "квартирниками", но Анна не была в них вхожа.
   А в 1975 году случилось чудо. Произошло оно не где-нибудь, а на легендарном иерусалимском рынке Маханэ Йегуда.
   Посещение этого рынка хотя бы раз в неделю превратилось для русских чуть ли не в обязательный ритуал. Поначалу в основе такой тяги лежала сугубо экономическая потребность. Где еще можно было "закупиться" подешевле продуктами на несколько дней, а то и на всю неделю? Где, как не здесь - особенно если придти в правильное время: в конце рабочего дня или, того лучше, перед наступлением субботы, когда вполне еще сносные продукты выбрасывались просто за бесценок, - можно было выгадать пару-тройку десятков шекелей. То тут, то там вдруг раздавался громкий крик очередного продавца: "Агваниёт (помидоры)- кИло за полтора шекеля, аватиах (арбуз) - шекель кИло. Бурекасы! Десяток горячих за 2 шекеля! Хозяин сошел с ума! Налетай!"
   В глазах северян этот восточный базар выглядел экзотикой. Уходящие вдаль торговые ряды ломились от даров Земли Обетованной. Отовсюду доносились странные, резкие ароматы тропических фруктов и жарящегося неподалеку мяса. В иных местах под ногами хлюпала жижа из раздавленных виноградин, маслин и апельсинов. Кругом толпы потных и очумевших от жары и криков покупателей, увешанных неподъемно тяжелыми сумками и гроздьями целлофановых пакетов. И тут же целое скопище городских сумасшедших, профессиональных нищих и ультраортодоксов в широкополых черных шляпах, а то и в тяжелых меховых шапках.
   Казалось, что на этом галдящем и бестолковом рынке можно было пропасть. Или попасть в историю, как в Багдаде 1001 ночи. Словом, сюда приходили не только за едой, но и за развлечениями. Встретить здесь можно было кого угодно - внезапно лоб в лоб сталкивались люди, не видевшие друг друга годами. Очень скоро Маханэ Йегуда превратился в "русский" информационный центр, где можно было узнать самые свежие сплетни обо всем и обо всех. Услышать, например, что некий Шмулик выиграл в лотерею миллион.
   -- Бывает же людям счастье, - только успеет завистливо ахнуть слушательница, как собеседница уточняет: - Ну, почти выиграл. На одну только цифру не сошлось... - И обе радостно смеются.
   А потом вторая рассказывает первой о Грише, устроившемся диктором на радио, хотя он не выговаривает ни одной буквы, а тут, глянь, и они сами: Шмулик и Гриша собственной персоной. Уже отоварились куриными пупками, зеленью и овощами и спешат к субботнему ужину. Шабат!
   ...ОХОТНИК ВЫБЕГАЕТ...
   Был полдень пятницы. Анна уже шла к выходу с рынка, чтобы сесть в автобус, идущий к дому. Руки ее оттягивали несколько довольно увесистых пакетов с купленной снедью. Вдруг она остолбенела, потому что навстречу ей (да что там, прямо на нее!) шел он - одесский друг Миши. Со времени их мимолетного знакомства прошло пять лет. Но это точно был он, и даже ничуть не изменился -- такой же красивый, черноволосый. Шел в компании высокого молодого человека в армейских ботинках, показавшихся ей великанскими. Они о чем-то оживленно переговаривались. Он даже смотрел, как ей показалось, прямо на нее, но прошел мимо, не заметив. Сердце заколотилось.
   "Конечно, не заметил. Да и как разглядишь среди этого буйства красок тусклую блеклую моль?" - думала она. Первым ее желанием было уйти, убежать подальше и поскорее - дождаться автобуса, доехать до дома, а там уж по-детски расплакаться. Так она всегда поступала, когда кто-то, вызвавший ее интерес, не замечал ее. Но на этот раз она повела себя вопреки своим привычкам. Даже не она себя повела, а ее ноги, которые вдруг обрели собственную волю и понесли ее вслед за этой уже почти скрывшейся в толпе парочкой. "Нет, это невозможно! Куда я бегу? Унизительно, жалко и зачем?" - удивлялась Анна. Она знала, что ни за что на свете не решится первой окликнуть его. Но продолжала убыстрять шаги, а в голове ее созрел совершенно нелепый, но показавшийся ей в тот момент вполне логичным план. Она обгонит их, а потом развернется, как будто просто шла в противоположную сторону. И он тогда, возможно, все-таки заметит ее. Она так и поступила. Развернулась, прошла мимо, чуть не задев его своими пакетами, но он снова не заметил. "Дура! Какая дура! - лихорадочно повторяла она про себя. - Да он же не помнит меня. И никогда не вспомнит... " Но словно бес ее обуял. Она вновь устремилась за ними, вытягивая шею, как гусыня, чтобы не потерять их в толпе. Она расталкивала мужчин, женщин с сумками, слышала за спиной недовольное ворчание и даже возгласы: "Эй, геверет!" В другое время она сгорела бы со стыда. Но сейчас ей было не до того. Она снова повторила свой "хитрый" трюк с забеганием и пошла им навстречу. С тем же результатом. Нет, в упор ее не видит. Анна запыхалась и остановилась в нерешительности. Она замешкалась всего лишь на пару секунд. А они вдруг исчезли. Она близоруко озирала толпу в надежде, что они мелькнут в ней, и можно будет продолжить свою постыдную погоню. Но нет, исчезли, как будто и не было. Анна уже сделала несколько шагов, чтобы побрести к своей постылой остановке, и вдруг увидела, что они стоят чуть в стороне, у лотка с маслинами. Тот, в армейских ботинках, взял пару маслин, закинул одну себе в рот, а другую протянул своему спутнику "на пробу". Оба негромко смеялись. Анну отделяло от них всего несколько метров. И никого рядом не было. Она застыла, не отрывая от них глаз. Она где-то читала, что люди чувствуют, когда на них пристально смотрят. Возможно, так случилось и на этот раз. Он вдруг поднял голову, и их взгляды пересеклись. Солнце било ему прямо в глаза. Он несколько мгновений подслеповато вглядывался в нее, а потом сделал пару шагов к ней и неуверенно спросил:
   -Анна?
   Она в ответ смогла только кивнуть. Он заулыбался:
   -- А я, если помните, - Рува. Уже месяц как приехал. Всех о вас спрашиваю, но никто ничего не знает. Как в воду канули. Что Миша?
   "Ну да, он же ничего про Мишину посадку не знает", - вспомнила она и сказала:
   -- Миша уже три года как сидит - за хулиганство...
   -- За хулиганство? Здесь?
   -- Нет, там, конечно...
   -- А вы, значит, тут? Одна? - немного растерянно спросил он. Анна кивнула. - Вот меня друг ведет в какое-то знаменитое место, в шашлычную. Все никак не могу запомнить, как она называется.
   - -"У Нисима", - подсказал приятель.
   -- Да, у Нисима. Вы-то ее, конечно, знаете. Так пойдемте с нами, расскажете, как вы тут живете? - он сделал движение, чтобы забрать из рук Анны ее пакеты.
   О таком продолжении она не могла и мечтать. Она расскажет о себе, о Мише, узнает - где он? что он? Правда, автобусы через час перестанут ходить, суббота же. Но ведь есть еще и такси. Эти мысли вихрем мелькали в голове, но Анна помимо своей воли уже отрицательно мотала головой и, ужасаясь самой себе, слышала, как ее губы произносят:
   --Нет, сегодня, к сожалению, не могу. Должна вернуться домой до шабата. Я обещала...
   "Что я делаю? Дура проклятая, идиотка! - кричало все внутри нее. Кричало и молило: --Может, он еще раз предложит? И тогда я соглашусь...". Но он не предложил.
   -- Что ж, нет - так нет. Значит, в другой раз. Мы уже тут не потеряемся. А вы запишите мой телефон, в ульпане. Меня позовут. Хотя нет, вы же первая ни за что не позвоните, не так ли? Давайте лучше я ваш запишу. У тебя найдется, на чем и чем записать? - обратился он к приятелю. У того нашлось.
   Анна пролепетала свой номер. Он сказал:
   --Я вам обязательно позвоню. Тогда до встречи?
   И они ушли, не оборачиваясь. Отправились веселиться к неведомому Нисиму. А она поплелась к автобусу, кляня себя последними словами за дурость и синечулочность, нисколько не сомневаясь, что Рува не позвонит.
   Но он позвонил. Через три дня...
   ХХХ
   Перед назначенной встречей Анна долго раздумывала, куда она поведет Рувима. Решила, что в Старый город. Она сама была там лишь пару раз, мало что знала и плохо ориентировалась. Но куда же еще, как не к храму Гроба Господня?..
   Очень быстро они поменялись ролями. Гидом оказался Рува, а ей оставалось лишь слушать его. Как? Он же никогда тут не был, а подробно рассказывает ей о Храме, об его истории? Вдруг потащил ее куда-то в сторону, заявляя, что тут должен быть алтарь, принадлежащий Коптской церкви. И тут же отыскал. Потом они случайно забрели в армянский квартал. И он снова рассказывал, откуда здесь армяне, объяснил основные отличия армянской православной церкви от русской. Потом, когда они уже вышли из стен Старого Города, Рувим предложил посидеть в каком-нибудь кафе.
   Анна, памятуя, что он в Израиле без году неделя и, стало быть, денег у него нет или почти нет, сказала: - Хорошо, но я вас приглашаю.
   -- Э, нет! - запротестовал Рувим. - Еще не родилась та дама, которая будет платить за меня в кафе. Да и за себя тоже. Роскошествовать мы не будем. Но на кофе я наскребу. Так что без споров, пожалуйста. Зато на вас - переговоры с официантами. Договорились?
   Кафе долго искать не пришлось. На Яффо, главной улице Иерусалима, их было множество. Они уселись за столиком прямо на улице, под парусиновым тентом. Рувим тут же закидал ее вопросами. Как она чувствует себя в Израиле? Стал ли он уже для нее своим? Что за люди ее окружают? Как у нее с языком? Как с работой?
   Анна, как могла, отвечала. Рува признался ей, что уже второй месяц он здесь, но все еще пребывает в растерянности. И с каждым днем эта растерянность становится лишь сильнее. Он совершенно не представляет, чем может тут заниматься и, если честно, не очень-то себя здесь видит. Его иногда охватывает страшная тоска. Хотя он готовил себя к вечному расставанию с друзьями и с любимыми местами в Москве, но уже очень сильно по ним скучает. Что же дальше будет?
   Тут Анна вспомнила, что говорил ее начальник на работе. Он сам родился в Венгрии. Еще юношей вместе с отцом (два крохотных осколка некогда большой семьи - все остальные погибли в концлагере) он приехал сюда в начале 50-х. Он часто повторял слова отца, сказанные им сразу по приезде: "Эмиграция - это маленькая смерть".
   -- О, как точно! - восхитился Рувим. - Именно смерть. Только, пожалуй, не такая уж маленькая. Ведь прежняя жизнь закончилась. И дальше - полная неизвестность. Кто-то окажется в раю, для кого-то все обернется адом. Но, в любом случае, это будет другая жизнь. Жизнь после смерти... Да и мы, вероятно, со временем изменимся до неузнаваемости, сами того не заметив.
   Он задумался, а потом неожиданно спросил:
   -- Аня (можно я буду вас так называть?), вы Рэя Брэдбери читали?
   Она кивнула.
   -- "Марсианские хроники"?
   Она снова кивнула.
   -- Тогда вы, наверное, помните этот рассказ с гениальным названием - "Были они смуглые и золотоглазые". Помните? Я теперь понимаю, что это вовсе не фантастика. Что мы, оказавшись в Израиле, неизбежно превратимся в таких марсиан. В памяти начнут всплывать неизвестные слова на новом языке. Покроемся израильско-марсианским загаром. Может, и глаза зазолотятся. И от этого мне становится как-то не по себе. Потому что, как ни крути, но все равно - смерть. Пусть даже "маленькая" или хорошая.
   Он снова замолчал, а потом спросил:
   -- Аня, вы слышали про эвтаназию?
   -- Нет, - она невольно поежилась, услышав это неприятное, "змеиное" слово.
   -- Оно по-гречески и означает "хорошая смерть". Когда человек сам, по своей воле, уходит из жизни. Сейчас об эвтаназии опять вовсю заговорили. Мол, у человека есть право на смерть. А ведь эмиграция в своем роде та же эвтаназия. Тоже ведь добровольно. Или, вернее, добровольно принудительно...
   ХХХ
   Рувим и вправду не знал, чем станет зарабатывать себе в Израиле на хлеб. Но очень быстро эта неизвестность кончилась. Не прошло и пары недель после их с Анной встречи, как осевшие к тому времени в Израиле друзья по прошлой жизни раструбили, что вот появился умнейший, талантливейший человек и автор замечательных статей в жанре "научпопа", снискавших ему популярность еще в СССР. К Руве тут же выстроилась очередь из редакторов русскоязычных газет и журналов. Каждый просто умолял осчастливить его издание своими сочинениями. Он поначалу с энтузиазмом соглашался. Вскоре в одной газете, а потом еще в двух стали выходить еженедельные рубрики, чьим автором и одновременно редактором он стал. Эти рубрики шли у читателей "на ура". Его еженедельный "урок" был громаден по объему - от 8 до 12 газетных полос. За эту титаническую работу платили гроши, но все-таки платили. Статьи и эссе Рувы были превосходны. Анне легко могла это оценить. В первые месяцы после столь счастливо возобновленного знакомства она пристрастилась читать каждую из них от корки до корки.
   Подобные материалы в ивритских газетах спросом не пользовались. Да и, окунувшись моментально в русскоязычную среду, иврит Рувим так толком и не освоил, что для него всегда служило источником смущения и даже стыда. Впрочем, тщательно скрываемого. Когда возникала необходимость в прямых контактах на иврите, он просил Анну о помощи. Она всегда выступала его толмачем. Не говоря уж о случаях, когда надо было составить какой-нибудь текст на этом святом, конечно, но не дававшемся Руве языке.
   Эрудиция, которую он демонстрировал в своих статьях на самые разные темы, изумляла Анну, как когда-то Мишу Байкиса. Казалось, Рува знал буквально все: от космогонических представлений древних шумеров до устройства человеческого мозга.
   Но дело даже не в эрудиции. Когда он писал о какой-нибудь поразившей его научной идее, то мог часами рассказывать об этом всем желающим. Причем его в выбранной теме привлекала совсем не истинность, а прежде всего (а, может быть, и только) ее красота. Рассказывая об очередной гипотезе, этот, обычно сдержанный человек, не скрывал своего чисто мальчишеского восторга и даже слегка подпрыгивал на стуле от возбуждения. И чем ярче и неожиданнее была идея, тем сильнее он подпрыгивал. Так появились, например, текст о кодах Торы и большая статья о гипотезах блестящего дилетанта Иммануила Великовского. Иногда он позволял себе изложить и собственные "редкие, но не лишенные некоторой забавности идейки", как он выражался. Многие, наверное, еще помнят его блестящее эссе под названием "Где искать потерянный рай?" о свободе воли - теме, которая его бесконечно волновала и никогда не отпускала.
   А вскоре Рува получил предложение, от которого было "невозможно отказаться". Его старый друг попросил его стать главным редактором только что созданного им журнала со странным названием. И друг явно не прогадал. По общему мнению, Рувим оказался гениальным редактором.
   Среди тех, кто приехал на "историческую родину" было много художников, писателей и поэтов. Талантливых и не слишком. С 70-х по 90-е годы они наводнили Израиль и с надеждой смотрели "на единственный хороший" местный журнал. Если среди груд прочитываемых ежедневно рукописей Рува замечал хотя бы искорку подлинного дара, то всегда первым звонил автору и говорил что-нибудь вроде: "С вашим появлением полку талантов в наших палестинах прибыло. Добро пожаловать!" Понятно, что после такого почти "белинского" напутствия сочинитель сразу взмывал на седьмое небо. Но даже среди откровенной дребедени Рува умудрялся найти рассказ или 2-3 стиха, которые выглядели сносно, и печатать их было не стыдно. Выуживанием текстов он не ограничивался, а, что называется, постоянно работал с авторами. Можно сказать, возился с ними. Он предлагал, советовал, чиркал и переписывал рукописи, стремясь превратить неудобоваримый текст в читабельный, средний - в хороший, а хороший - в блестящий. Часто меняя их до неузнаваемости. И, если честно, Рува мог бы с полным правом ставить под такими ожившими опусами свое имя. Литераторы, как известно, существа гордые и обидчивые. Они не терпят, если кто-то смеет прикасаться к их текстам, делать замечания и, тем паче, их улучшать. Но Рува был столь деликатен и ненавязчив, что они не просто принимали его поправки, но были ему искренне за это признательны.
   Но найти или вылепить своими руками интересных авторов - это лишь полдела. Рува совершил нечто большее - создал отсутствовавшую в то время культурную среду. Нет, публики с эстетическими запросами было предостаточно. Но мало кто верил тогда, что в провинциальном Израиле может появиться нечто стоящее. В поисках пищи духовной взоры привычно обращались к России или к эмигрантским изданиям Европы и США. И вдруг оказалось, что и на "исторической родине" можно удовлетворить не только свою страсть к хорошему чтению, но и найти немало пищи для ума. Благодаря журналу публика открыла, помимо поэтов и писателей, еще и отличных эссеистов, публицистов и, не побоюсь этого слова, мыслителей. И все это - заслуга Рувы. Особенно пикантно, что некоторыми из этих мыслителей был он сам. В самой интересной рубрике журнала под названием "Трибуна", публиковались материалы на любые темы, лишь бы они были остры, неожиданны и хорошо написаны. Он всегда испытывал слабость к мистификациям и розыгрышам, а потому нередко публиковал под псевдонимом собственные полемические заметки, как он их называл. И тут же, но уже под другим псевдонимом, давал первому автору гневную и не менее блестящую отповедь. Никому, кроме Анны, было невдомек, что оба незаурядных полемиста представляют собой две ипостаси одного и того же лица - главреда журнала.
   Всю гигантскую работу с авторами и их текстами Рува делал один, без помощников. Если не считать Анну. Да, в его окружении были люди куда умнее, образованнее и тоньше ее. Тем более удивительно (и лестно), что именно она, столь далекая от "журнального дела", оказалась единственным, пусть и неофициальным, советником. С ней он всегда обсуждал планы журнала. И ее мнению по поводу отдельных публикаций безусловно доверял. Почему? Бог весть...
   Уже после выхода первых номеров журнал если не по объему (он был раза в два-три тоньше), то по качеству стал успешно конкурировать с толстыми журналами метрополии. А через пару-тройку лет каждый новый номер ожидался с нетерпением во всем русскоязычном мире. Так что печататься в нем стало не зазорно даже маститым литераторам. Сначала, в основном из эмиграции - Аксенов, Коржавин, Некрасов. А позже, когда началась перестройка - успевшим стать к тому времени классиками советским сочинителям.
   Теперь уже смело можно сказать, что именно этот журнал оказался главным культурным достижением русских израильтян, начиная с 70-х годов и по сию пору. Выпуск каждого нового номера отнимал у Рувима безумно много времени, но он не жаловался, ибо был увлечен своей работой. Многим казалось, что это и есть его истинное призвание.
   Вскоре, помимо журнала и еженедельных газетных рубрик, на Руву была возложена еще одна "почетная" нагрузка. Упомянутые выше благодарные авторы, обретя некоторую известность, а с ней - круг почитателей (пусть и ограниченный), начали устраивать свои творческие вечера. И почитали за честь, чтобы именно Рува представил их, сказав несколько добрых слов. Он прекрасно чувствовал аудиторию, за словом в карман не лез, мгновенно реагировал на самые неожиданные реплики из зала. Вскоре организаторы любых культурных мероприятий стремились залучить его в ведущие. Эти вечера (а они происходили не реже 2 раз в неделю) отнимали у него время, зато добавляли популярности. Вот и получилось, что практически для всей мало-мальски интеллигентной публики, хлынувшей из России, а она почти вся и была таковой, Рува стал непременным и неотъемлемым атрибутом Иерусалима, как рынок Махане Йегуда.
   ХХХ
   После той их прогулки по Старому Городу Анна и Рувим виделись все чаще и чаще. И настал день, когда (да простит мне читатель это банальнейшее сравнение и повторное употребление слова "принц") она пусть и чувствовала себя Золушкой, но не той - из начала сказки, а той, что на балу, когда принц на нее "глаз положил". И даже позже - когда он собственноручно надел ей хрустальный башмачок. Пусть новоявленной Золушке должно было стукнуть 44, и носила она башмачки 39-го размера. Это ведь мелочи! Главное, что все невозможное сбывалось, сбывалось... Как в сказке.
   Никто, ни один человек такого поворота событий не ожидал. Все только пожимали плечами и разводили руками:
   - Не понимаю, как это возможно. Рувим и она?... Нет, этого просто не может быть! Или он сошел с ума... или даже и не знаю - что...
   - Я тоже отказываюсь это понимать. От-ка-зы-ва-юсь! - вторили другие.
   На несколько дней, а то и на месяц, их роман сделался главной темой обсуждения.
   - Да ведь за ним любая бы пошла, стоило ему только пальцем щелкнуть, - вздыхали дамы с явной обидой в голосе.
   Ни для Анны, ни для самого Рувима эти разговоры не была секретом.
   Ее это сильно задевало, хотя она и старалась не показывать виду. Его же версии, объясняющие их скандальный мезальянс, по большей части забавляли. Но не всегда. Так, однажды, во время очередного застолья изрядно пьяный приятель доверительно склонился к нему и, запинаясь, зашептал на ухо:
   - Хе, все теряются в догадках, почему ты с ней. А я вот сразу понял. Ведь как учит нас Маркс? Экономика - основа всего. Так ведь? Твоя-то пассия, говорят, кучу денег зарабатывает. А для нашего брата - эмигранта обеспечить себе тылы - это ж наипервейшее дело. Только мало кто может так элегантно его решить. А вот ты, хват, смог. Что, угадал я?..
   Что оставалось делать Рувиму, истинному, как мы знаем, джентльмену? Вызвать на дуэль? Дать по морде, когда весь инцидент неминуемо свелся бы к отвратительной пьяной драке? Рува смертельно побледнел, но сдержался. И никогда больше не сказал с ним ни слова. Тот, правда, вскоре отбыл в Америку в поисках лучшей доли. Зато с тех пор никто (по крайней мере, в его присутствии) не прибегал к подобным экзотическим объяснениям их романа.
   Анна знала, что Рува теряется, сталкиваясь с хамством или подлостью. Обычно он называл это странностями человеческой природы и уклонялся от их обсуждения. Лишь однажды сказал: "О, люди! Порождение ехидны... И сами по рождению ехидны. Ехидны и нелюбопытны, в смысле неинтересны". И добавил: "Их кредо таково - плато мне друг, но низменность дороже".
   Как-то раз Анна передала ему случайно подслушанный разговор на тему "их мезальянса". Рува рассмеялся и спросил:
   --Ты видела мультфильм "Мой зеленый крокодил"? Самый мой любимый.
   -- Нет, не видала...
   -- Стоит посмотреть, - заверил ее Рувим. - Там главная героиня - прекрасная корова. С длиннющими ресницами. И вот ее полюбил плюгавый такой крокодил. Правда, он был поэт. И у них случился роман. Когда корова шла мимо болота, оттуда выныривали бегемоты и прочая живность, и, увидев ее, говорили:
   -- Не понимаем. Вы такая красивая корова, а он такой... зеленый-зеленый.
   -- Да, похоже, - грустно улыбнулась Анна. - Только у нас все наоборот. Ты - красивая корова, а я - зеленая-презеленая.
   -- Ничего, - ответил он. - Я люблю зеленый цвет.
   --И чем там кончилось? - полюбопытствовала она.
   -- Да грустно кончилось. Наступила осень, и у них не осталось ничего общего - ни цветов, ни листьев...
   -- Вот и у нас так будет. Ведь иначе не бывает...
   -- Нет, не будет. Цветов, и листьев на наш век хватит. Не бойся, глупая.
   ХХХ
   Конечно, это было чудо! Пусть и запоздавшее. Как если бы отломившаяся от ствола иссохшая и давно уже неживая ветка вдруг зацвела. Анна сама бы ни за что не взялась облечь в слова чувства, которые захлестнули ее. И не хотела. Радость? Восторг? Счастье? Да, и это тоже. А еще смятение, изумление, оглушенность. Но Анна интуитивно избегала даже про себя произносить эти бесконечно затертые от постоянного употребления слова, ибо они были не способны передать даже малой доли того, что она испытывала. Пела душа? Да, пожалуй. Возможно, точнее ее состояние описывает слово "полет". Волшебное чувство головокружительного и нескончаемого полета не оставляло ее ни на миг. И не притуплялось. Наоборот, с каждым днем лишь усиливалось.
   Спустя несколько лет, прочитав Рувину статью о постулатах и принципах восточной философии, она внезапно поняла, что в нежелании определять свои чувства, вела себя как стихийная последовательница апофатического, то бишь - негативного богословия. которое отвергает любые определения Бога, предпочитая описывать его знаменитой формулой "Не это и не то".
   Одновременно у Анны не пропадало ощущение, что все это происходит не с ней. И на все это еще накладывалось чувство страха, которое неминуемо должно сопровождать свободный полет и парение, когда летает не птица, а то "двуногое существо без перьев", которое по определению летать не может. Вот этот страх, что все вдруг пройдет, как сон, и она снова плюхнется в тину своего жалкого существования, также не покидал Анну ни на миг.
   Она зажмуривалась от ужаса при мысли, что рано или поздно Рува исчезнет из ее жизни. Она проснется, а его нет рядом. Кто-то его "уведет" или, не дай бог, что-то случится... Типун мне на язык!
   Она твердо знала, что не перенесет такой утраты. И зачем тогда жить? Она часто твердила про себя фразу, где-то ею вычитанную: "Они жили долго и умерли в один день". Да, вот она - формула счастья. Мечта. Несбыточная, увы. Ведь в жизни так не бывает...
   ХХХ
   Рува никогда не выпячивал себя и свои достоинства. Он вообще не любил внешних эффектов, избегал нарочитого, тем паче, публичного выражения чувств - все эти возгласы, объятья, поцелуи. Когда он с ними сталкивался, то морщился и старался отстраниться. Возможно, из-за своей сдержанности он кому-то казался суховатым и даже чуть надменным снобом. Но Анна, да и другие, знали, что надменности и снобизма в нем не было ни капли. Недаром Руву все любили и ценили - за ум, деликатность, остроумие. Хотя оно было совсем иного сорта, чем, к примеру, у Миши Байкиса, который когда-то экспромтом выдавал смешные репризы, часто - на грани фола. Нет, у Рувы шутки тоньше и приглушеннее, что ли. Словно бы матовые и не обидные для собеседника.
   Но в жизни на любой плюс найдется свой минус. Анне бы радоваться и гордиться. Так нет же, она вместо этого люто ревновала. Конечно, эта ревность была оборотной стороной вечного страха его потерять. Но от этого ведь не легче? Ревность терзала ее постоянно. Анна пыталась бороться с ней, мучилась от стыда, понимая, какое ужасное, какое отталкивающее впечатление производит на окружающих, но ничего поделать с собой не могла. Стоило какой-нибудь женщине приблизиться к Руве на расстояние пушечного выстрела, как ее глаза моментально стекленели от ничем не оправданной ненависти. На вечерах и в компаниях она обычно сидела рядом с ним, всем своим видом демонстрируя негодование в связи с непрошеным вторжением на "ее территорию". А вторжения эти происходили часто. Причем его мужское обаяние играло тут лишь второстепенную роль.
   И ладно, если бы ее ревность распространялась только на дамочек, на этих потенциальных разлучниц. Так нет же! Мужчины (а их, кстати, было большинство), которые обступали Руву, чтобы перекинуться с ним парой слов, удостаивались от нее точно такого же приема. И чем милее был собеседник, чем интереснее были его реплики, тем сильнее становилось недовольство Анны, которая иногда, даже помимо собственной воли, отворачивалась и презрительно фыркала.
   Пробиться к нему, минуя Анну - его вечного цербера, было не легче, чем выдержать взгляд Медузы-Горгоны. Особенно людям застенчивым, буквально увядающим под ее оком.
   Поговорить с Рувой по телефону стало делом практически невозможным. Трубку почти всегда брала она, если не была на работе. И, независимо от важности и срочности звонка, отвечала: "Он отдыхает" или "Он работает", или "Его нет дома". На просьбу передать Руве информацию о том, кто и зачем звонил, она раздраженно говорила: "Передам", так что ни у кого не оставалось сомнений, что он о звонке никогда не узнает. Иногда он из своего кабинета спрашивал:
   - Кто звонил?
   - Да так, просто ошиблись номером... - обыкновенно отвечала она, чувствуя себя отвратительно от этого вранья, которое уже давно не было для него секретом.
   Его такая необоримая ревность, разумеется, не радовала. А временами даже откровенно сердила. И он, несмотря на всю свою деликатность, не мог или не считал нужным это скрыть.
   Он говорил ей:
   - Аня, ты понимаешь, каково это - жить сразу с тысячью Отелло? Знаю, ты хочешь, чтобы я чувствовал себя с тобой, как за каменной стеной. Я и чувствую. Но иногда за этой стеной остается так мало места, что я словно в каменном мешке. Ты не отпускаешь меня ни на шаг. А я, между прочим, уже взрослый мальчик.
   Анна винилась за это свое невозможное поведение. Обещала ему (а, главное, себе) постараться вести себя "приличнее". Но тщетно.
   ХХХ
   Она часто возвращалась в мыслях ко дню их столь далекого и мимолетного знакомства, когда она по приказу Миши Байкиса "выгуливала" Руву. Однажды она спросила:
   -А ты помнишь тот вечер в парке, когда... ну, когда ты сказал мне по-польски...?
   -Конечно, помню.
   - Я все время спрашиваю себя, почему ты тогда это сказал? Неужели чтобы соблюсти ритуал отпускного романа, когда других, более достойных и привлекательных кандидатур не оказалось? Вообще, я до сих пор не понимаю, почему ты обратил на меня внимание?
   - Все из-за кофточки, - неожиданно улыбнулся Рувим.- На тебе в тот вечер была надета точно такая же кофточка, как... когда-то на одной женщине.
   -- Что за женщина?- тут же ревниво откликнулась Анна.
   -- Не важно... - сказал Рувим, но после паузы тихо добавил:
   -- Точно такая же кофточка была на маме в ту ночь, когда ее забрали.
   Он нахмурился, снова замолчал, но потом рассказал ей о маме и о "той ночи", чего раньше ни разу не делал:
   -- Она, наверное, не была красавицей. Худенькая, нос длинноват. Как у меня. Вообще была неяркая, что ли. Но мне-то она казалась краше всех. И любил я ее больше всего в жизни. Я очень многое помню, хотя когда ее не стало, мне было только шесть лет. Я даже, кажется, помню какие-то картинки, когда мне был год или даже меньше. Как в корытце меня купали. Говорят, это невозможно. Скорее всего, это поздние наслоения - от рассказов дядюшки и тетушки. А, может, просто мною вымечтаны, когда мамы уже не стало. Но эти, воспоминания, пусть и ложные, - самое драгоценное, что у меня есть.
   В ту ночь, когда забрали маму, Рува проснулся от внезапного яркого, невозможного ночью света. И на всю жизнь запомнил ощущение невероятного счастья, охватившего его. В детстве зрение ведь не сразу восстанавливает привычную четкость и яркость. Нет, мир вокруг в течение нескольких мгновений, а то и минут, двоится, троится игольчато, блаженно туманится, переливается радужно и хрустально. Этот миг можно даже немного продлить, плотно сжимая веки. И жемчужный дворец из прекрасного сна хоть уже тает, но все-таки еще различим.
   Да что там зрение! Все тело пребывает в блаженном и расслабленном оцепенении, как в утробе матери. Требуется немалое усилие, чтобы вернуть ему привычную упругость, силу и подвижность. А это срочно надо сделать, ибо трое незнакомцев в комнате, и один из них - в настоящей чекистской кожанке - это же папа! Никогда не виденный, но несомненный!
   -- Папа! Папа приехал! - радостно кричит Рува и жмется к нему, и льнет, и обнимает руками за пояс (выше он не достает). А папа смотрит странно, настороженно, отстраненно. Но все-таки взгляд его по-отцовски теплеет, когда он глядит на сына, а рука останавливает спутника, который обращается к нему с вопросом: "Товарищ капитан, я пацаненка-то уберу?". Да, теплеет, а потом он проводит пальцем по кончику Рувиного носа, задранного вверх, потому что где-то почти под потолком улыбается папино лицо, и сын чувствует себя на седьмом небе от немудреной, но несомненной ласки этого жеста и от полноты счастья.
   Ну, ладно, то, что отец вернулся из долгого похода со своими друзьями, это нормально. А как же иначе? Но что, спрашиваются, делают в их комнате дворник и его зевающая жена? И почему все перевернуто вверх дном и вещи валяются в полном беспорядке? И почему мама сидит на стуле вся белая и совсем-совсем нерадостная? И машинально перебирает руками лифчик, который, видимо, забыла бросить в тюк, лежащий у ее ног?
   Нет, что-то тут не так. Вот и мать в своей любимой кофточке с едва заметным простеньким узором, который Рува так хорошо изучил, бессчетное число раз прижимаясь к ее груди, когда случались детские несчастья и обиды, вдруг зовет его со стула: "Сыночка, сыночка, подойди..."
   Он неохотно отлепляется от папы, подходит к ней. Губы у нее прыгают, и она скороговоркой начинает шептать ему в ухо что-то совсем невообразимое: "Я сейчас должна буду уйти... но совсем ненадолго... произошла глупая ошибка.... Разберутся... Вернусь завтра, или послезавтра.... Тебя сейчас тоже увезут. Ты же не можешь остаться один в доме, так ведь? А там будет много детей, и ты с ними будешь играть. А потом я вернусь, и заживем как прежде...."
   -- С папой? - с надеждой спрашивает Рува, поглядывая на его блестящую кожанку.
   -- С папой, с папой... Но вряд ли с этим, --немного загадочно отвечает мама, как будто у него несколько пап.
   -- Но я никуда не поеду, ни к каким детям, буду ждать тебя здесь, - твердо заявляет Рува. Мать начинает беззвучно плакать, и тут он внезапно понимает, что он ошибся, что ее и себя надо спасать! Это не папа с друзьями, а какие-то чужие люди. Те же, что несколько дней назад были в квартире у его лучшего друга Сереги, после чего и он, и его родители исчезли. А на самой квартире висит какая-то веревочка на сургуче. К счастью, у него есть оружие. Он бросается к своей кровати, выхватывает из-под подушки маленький складной перочинный ножик, с которым ложится спать на случай, если бандиты залезут. Это его главное сокровище - уж оно-то не подведет! Рува храбро наставляет ножик на одного из спутников бывшего отца. Тот от неожиданности шарахается, как бы даже дергает рукой в сторону кобуры, но потом грубо отшвыривает его к стене с криком: "Вот ведь гаденыш!" и выхватывает у него из пальцев ножик.
   После этого Рува сидит оглушенный и даже почти не реагирует, когда маму уводят, и она бросается к нему, чтобы поцеловать на прощание. Он лишь вяло отвечает ей. Потом и за ним приезжает машина. Его везут в какое-то странное место - спецприемник. Видимо, в этом - в кожаной куртке - все-таки есть что-то от папы. Когда Руву выводит какой-то молоденький милиционер, он неожиданно подает ему руку, незаметно вкладывает в нее складной ножик, сгибает его пальцы, чтобы не было видно, вновь касается его на этот раз шмыгающего носа и ласково ему улыбается.
   Через полтора месяца мамин брат и его жена нашли Руву в детском доме и увезли жить к себе, к самому синему морю - в Одессу. В течение первого года ему пришлось много раз пересказывать историю маминого ареста родственникам и знакомым дядюшки. Хотя слушать и, тем паче, рассказывать такое чуть ли не смертельно опасно, но уж больно рассказ был волнующ, да и что взять с малОго? И Рува отточил историю до полного блеска и глянца. Та засверкала, как ботинки клиентов под проворными руками сапожника на площади, которого всегда можно было видеть из окна их с мамой комнаты. И Рува точно знал, когда слушатели насупятся и начнут пыхтеть папиросами, а глаза слушательниц увлажнятся, и в каких местах они непременно прижмут его к своей мягкой волнующейся груди.
   Закончив историю "о той ночи", он замолчал. Больше всего после этого рассказа Анне хотелось броситься к нему, обнять, утешить. Но она не решалась. Сидела, как дура, с глазами на мокром месте.
   После паузы Рува вдруг вернулся к теме их знакомства, о которой Анна совсем позабыла:
   -- Да, вот именно кофточка, а вовсе, извини, не ты, мне сразу бросилась в глаза. А потом уже ты. Ты была такая несчастливая, неловкая и такая вся чего-то ждущая, что мне вдруг захотелось, чтобы ты улыбнулась, чтобы тебе стало хорошо. Пусть только на один вечер. Вот тогда я и брякнул это по-польски... Но у меня и расчета не было на продолжение. Я его даже не хотел.
   -- Получается, ты из жалости это сказал?.. И сделал? - немного обиженно спросила Анна.
   -- Может, и так. Но ты не обижайся. Я же не Максим Горький, писавший, что жалость унижает. По-моему, наоборот - жалость это самое драгоценное из всех наших чувств. И потом я видел, что нравлюсь тебе.
   -- Прямо уж и видел? Неужели было так заметно?
   -- Да, было заметно...
   -- Твоя правда, ты мне понравился. Еще накануне понравился. Когда надо было тебя "выгуливать", я прибежала с работы как угорелая, раскидала все мои скудные тряпки и убедилась, что надеть-то нечего. И тогда уж решила остаться в этой кофточке. Надо же! Вот бы ни за что не подумала, что это окажется "правильным ходом". Но поверь, когда ты меня поцеловал, и мы пошли ко мне, у меня даже мысли не было о каком-то продолжении. Просто вдруг стало хорошо. И тревожно. А когда появился Миша - порезанный, весь в крови, - я даже разозлилась на него и подумала: "Как не вовремя!".
   - И я именно то же подумал, теми же словами, - сказал Рува.
   - А потом, когда вы с Мишей ушли, я всю ночь заснуть не могла. Была уверена, что мы с тобой никогда больше не встретимся. И мне так было тоскливо...
   - Кстати, а что с той кофточкой? Ты ее привезла с собой?
   - Привезти-то привезла. Но год назад пустила на тряпки. Ах, если б знала - сохранила бы!..
   ...ПРЯМО В ЗАЙЧИКА СТРЕЛЯЕТ...
   Иногда из-за какого-то самой ей непонятного мазохизма Анна расспрашивала его о прежних романах и былых победах. Обычно он отшучивался, отмахивался:
   - Как же, щас! Тебе только расскажи! Чтобы ты меня окончательно затравила.
   Но все же, когда она уж слишком настырно приставала, что-то рассказывал. Не о романах, а о собственных "странностях любви":
   - Чего скрывать, женщин я любил. Меня даже порой называли бабником. Но вот чего-чего, а бабником я не был. Вообще, с детства я их романтизировал. И от этого избытка романтизма немало претерпел, как выражался Гоголь. Потому что надо хватать то, что само в руки идет. Меня этому еще в Одессе Миша учил. А я - нет! Идеалист фигов. Ведь девушка, в которую ты влюблен, не может же ходить в туалет? А если и ходит, то какает исключительно цветами.
   - Ах, так ты, значит, идеалист? Вот уж не знала!.. - улыбнулась она.
   - Ага, идеалист и романтик.
   - Так тебя должны отпугивать нынешние прагматичные дамы?
   - Они меня и отпугивают. Только почему современные? Дамы всегда были прагматичными и точно знали, чего хотят. Таких, кстати, особенно много среди хорошеньких. Я тебе больше скажу. Красота ведь самодостаточна. Поэтому у них нет никакого стимула для развития.
   - Это точно. У них есть занятия поинтереснее, -- съязвила Анна.
   - Да ты никак завидуешь? Зря. Внешность, кстати, никогда не имела для меня значения. Я ведь не красоты искал. Помнишь? "Сосуд она, в котором пустота или...?" По-моему, никто не сказал об этом лучше. И того самого внутреннего огня я ни в одной из них не находил. А вот сейчас... Впрочем, когда вслух некоторые слова произносишь, самому становится стыдно.
   Тут у Анны перехватило дыхание, как у той вороны: "В зобу дыханье сперло..." Ей хотелось спросить:
   -- А сейчас? Сейчас нашел?..
   Но она не решилась и по обыкновению промолчала. Он словно бы услышал этот ее не прозвучавший вопрос и сказал:
   -- А с тобой - не так. Ты от меня ничего не ждешь, тебе и не нужно ничего, кроме самого факта моего существования. Звучит с моей стороны как-то нескромно. Но ведь это так?
   -- Так, все так, - призналась Анна.
   - И я знаю, если что... Если чем-то надо будет ради меня пожертвовать, ты даже не задумаешься.
   Она думала про себя: "Да, если вдруг понадобится, то даже не задумаюсь. Да и на что мне всё? Если без него..."
   Нет, накал переполнявших ее чувств достиг такого градуса, что его надо было срочно понизить:
   -- Послушай, я когда-то читала, что есть такие специалисты по некрасивым женщинам. Исповедуют принцип: "С лица воды не пить..." Ты из них?
   Она улыбнулась, чтобы Рува, не дай бог, не обиделся, и рассказала ему о мастере на своей первой ткацкой фабрике:
   -- Он был огромный такой жгучий брунет. С тремя зубами. И был малость придурковат. Звали его Владимир Палыч. Он всегда носил с собой в кармане штанов толстенную записную книжку, исписанную почти до конца. И всем ее показывал. В том числе и женщинам. Особенно - женщинам. Очень гордился. А там на каждой странице под номером стояло имя его дамы сердца - Лидка, Зойка, Катька, длительность романа: даты первого и последнего свидания. Обязательно - параметры: возраст, вес, рост, цвет волос. И короткие пометки о ее сексуальных особенностях и привычках. Читать этот его любовный блокнот было невозможно. Ничего пакостнее я никогда в жизни не видела. Пометки были типа таких: Катька - когда кончает, то... так мол и так...
   - Аня, это нечестно. Ты уж договаривай, - развеселился Рува.
   - Нет, я таких слов выговорить не могу.
   -Тогда хоть намекни.
   -Ну, она, в общем, пускает ветры и... э-э... мочится. Вот этот Владимир Палыч в обеденный перерыв собирал вокруг себя работниц, и зачитывал этот блокнот, как главы из романа. Смех стоял, будто на фильме Чарли Чаплина. Смех, пропитанный сексуальными миазмами. Каждая как бы очередную историю примеривала на себя. А мне и примерять-то было нечего...
   Рува рассмеялся:
   -- Да, пожалуй, что я из них, которые "не с лица пьют". Нет, глупости это все! Ты еще подумаешь, что я какой-то несовременный. И бросишь от разочарования...
   -- Не дождешься! - ответила Анна фразой из известного анекдота. И тоже засмеялась.
   ХХХ
   А потом, в 79 году, вдруг объявился Миша Байкис. Он позвонил по телефону. Анна страшно обрадовалась.
   -- Как ты? Где ты? - засыпала она его вопросами.
   -- Сейчас в Израиле. А подробности при встрече.
   К приходу Миши она приготовила разных вкусностей, много выпивки - словом, стол был роскошным. Анна с нетерпением ждала появления старого друга. Ведь ему она была обязана всем - и знакомством с Рувой, и случившимся невозможным счастьем.
   Увы, невеселой получилась эта встреча. Она ожидала увидеть прежнего Мишу - весельчака, остроумца и балагура. Даже размечталась: "Сейчас, когда он уже в Израиле, вот уж заживем!". Но он обрюзг и выглядел грустным и каким-то потухшим. Для Анны оказалось полной неожиданностью, что живет он сейчас в Америке, в городе Феникс. А в Израиль приехал, чтобы, наконец-то, его увидеть, "да и вас повидать". Миша искренне радовался, что "вы вместе. Никак этого не ожидал, но очень рад, ребята". А сам он освободился из колонии в 75-м. Условно-досрочно. Два года его не выпускали, но потом все-таки выпустили. Он прибыл в Ладисполь в Италии, где тогда был перевалочный пункт для советских евреев. Там он познакомился с дамой, собиравшейся в США, и она утянула его с собой.
   -- Где же твой хваленый сионизм? - воскликнула огорченная Анна.
   -- Наверное, в колонии он выветрился. В общем, братцы, сам не знаю, как это вышло, - признался Миша. - Обосновались мы в Аризоне. Дыра та еще....
   -- И чем ты там в своей Аризоне занимаешься? - спросил Рува.
   -- Устроился координатором в одну еврейскую организацию. Деньги вроде неплохие, - без особого энтузиазма сказал Миша. - Так что пока обживаюсь, присматриваюсь. Кстати, с дамой той я расстался через полгода.
   -- Так приезжай сюда, к нам! - сказала Анна.
   -- Посмотрим... - уклончиво ответил он.
   Разговор не складывался. Миша пытался шутить, но не слишком удачно. Пил он мало, что-то ковырял вилкой у себя в тарелке и выглядел совсем не похожим на прежнего Байкиса. Потом стал прощаться.
   -- Посиди еще немного, - дипломатично упрашивала Анна. Но в ее голосе слышалась растерянность. Да, не такой представляла она их первую встречу после разлуки.
   -- Нет, мне пора. Послезавтра улетаю, а еще куча дел...
   Они расцеловались, обменялись телефонами. Потом в течение года изредка созванивались. Хотя нет, звонила она, а Миша сам ни разу не позвонил. Разговоры выходили какими-то натужными с обеих сторон, словно им не о чем было говорить. А через год примерно он и вовсе перестал отвечать.
   -- Наверное, уехал из этой дыры в какую-то другую, -- предположил Рува.
   Больше они никогда не виделись. И не слышались... Да, Миша Байкис - ее единственный настоящий друг. Пусть у него все будет хорошо! - повторяла она про себя как мантру, когда вспоминала о нем.
   ХХХ
   Но, несмотря на эту утрату, на бешеную ревность, грызшую ее изнутри, и страх, что все неминуемо кончится, ощущение полета не покидало Анну.
   Рувим был не только ее любимым мужчиной. Она скоро поняла, что перенесла на него свое невостребованное материнское чувство. Она, как собственным ребенком, гордилась им, восхищалась, умилялась и радостно потакала его маленьким прихотям и слабостям, казавшимся ей такими невозможно милыми. А слабости у него имелись. Нет, он вовсе не вел себя как избалованный и капризный ребенок, но был немножко сибаритом и весьма ценил комфорт. И неожиданно оказался большим сластеной. Он иногда проскальзывал на кухню и тайком утаскивал в свой кабинет пару конфет. И по-детски вздрагивал, если она вдруг заставала его за этим занятием.
   Она сама получала огромное удовольствие, если ей удавалось угодить его желаниям, часто даже невысказанным. Но понимала, что та забота, которой она окружала его, увы, не вполне бескорыстна. Понимала, что, почти помимо собственной воли, она пытается достичь и другой цели - чтобы он попал в полную от нее зависимость, привязать его к себе сильнее. Вот этой второй цели Анна немного стыдилась.
   Ей было трудно расстаться с ним даже на минуту. Она почти возненавидела свою работу, вынуждавшую ее оставлять Руву на целый день. Но что поделаешь - работа есть работа. На доходы Рувы вдвоем было не прожить. А так они могли позволить себе раз в год, а то и два, выезжать за границу.
   Вечерами, когда не было культурных мероприятий, наступало самое счастливое время. Рува облачался в свою любимую домашнюю фланелевую куртку, уже изрядно изношенную, а на локтях протертую чуть ли не до дыр (она купила ему точно такую же, но он отказывался ее надевать, и она так и висела в шкафу). Она приносила ему в кабинет чашечку кофе или рюмку коньяку. Он продолжал просматривать рукописи, громоздящиеся на его столе. А она уютно устраивалась на мягком пуфике и, не отрываясь, смотрела на него снизу. Да, безвкусно, словно олеография под названием "Лепота". Ну и пусть...
   Как-то он заметил устремленный на него взгляд и сказал:
   -- Аня! Что ты ешь меня глазами, как карьерист начальника? Надеешься на повышение? Так даже не рассчитывай.
   -- Я и не рассчитываю. Просто не могу наглядеться на собственное счастье, - честно отвечала она.
   -- Ну, уж и счастье, тоже мне! - смущался он. - Такого добра всюду навалом...
   Она не ответила, а про себя подумала: "Вот дура-то! Веду себя как девчонка. Даже хуже. Нынешние девчонки так себя не ведут... А я ведь, в сущности, женщина преклонного возраста". Тут Анна невольно заулыбалась, вспомнив шутку Рувы по поводу одной вечно молодящейся дамы примерно ее лет, не желавшей сдаваться времени. "Женщина непреклонного возраста", - сказал о ней Рува. Эта шутка была услышана и "пошла в народ", чем он немало гордился и даже говорил: "Я чувствую себя почти Достоевским. Он тоже гордился придуманным им словцом стушеваться". Впрочем, какие могут быть претензии к женщине, никогда раньше не любившей и нелюбимой? А сейчас она любима? От этого вопроса она всегда отмахивалась. Да и какое это имеет значение? Ей достаточно, что любит она.
   ХХХ
   Порою Анна подступалась к нему с вопросом:
   - Почему ты никогда ничего не пишешь?
   Рува отшучивался:
   - Как это не пишу? Только вчера сдал в газету очередную статью на четыре полосы. И так каждую неделю. Чувствую себя, как раб на галерах.
   - Да, но я ведь не о том спрашиваю. У тебя чудные статьи. Но ты же сам говоришь, что это - второй сорт, низшая лига. А своего, то есть, из себя ты никогда и ничего. Я не понимаю, почему? Ты же просто создан, чтобы писать. Да и хочешь. Почему же тогда?
   Однажды он сказал на это:
   - Потому что у меня слишком хороший вкус. И этот вкус не позволяет мне писать что-то посредственное. Нет уж, лучше и приятнее других критиковать. И потом, если честно, я боюсь.
   Анна недоверчиво взглянула на него.
   - Нет, правда, боюсь, - внезапно он стал серьезен. - Когда я в который раз рассказывал друзьям дядюшки историю про ночь, когда маму забрали, то вдруг понял, что чем больше и лучше рассказываю, тем все реже испытываю свои тогдашние чувства - ужас, обиду, смятение. Помню лишь слова, которыми рассказывал эту историю в прошлый раз, иногда вставляя новые слезо-выжимающие подробности. Словом, с тем самым первым рассказом я поступал как заправский сочинитель. И сам удивлялся, что уже ничего не чувствую, а правда превращается в ложь, и чем больше в нее превращается, тем живее и безотказнее реагируют на нее слушатели. Вот тогда от сознания собственной ненамеренной лжи я испытал настоящий шок. Я ведь не хотел сделать красиво. Просто так само собой выходило. И оттого было противно и тошно. Уже спустя много лет, придумывая свои первые фантастические истории (сплошные подражания Беляеву, Жюль Верну, Уэллсу), я вдруг понял, что тот устный рассказ про арест и определил мои жанровые предпочтения. Уж лучше придумывать вымышленные истории, которые заведомо не похожи на правду, чем описывать реальные события, превращая их в ложь. Увы, хороший фантаст из меня не получился. Вот с тех пор и не пишу. Да и поезд уже ушел. Смешно начинать карьеру сочинителя, когда тебе вот-вот стукнет полтинник. Хотя ты права - иногда очень хочется.
   - Подумаешь, полтинник, - запротестовала Анна. - Ты же мне сам недавно рассказывал про кого-то, кто начал писать в 65 лет. Да к тому же стихи. Ты еще собирался их печатать.
   - А, это Юлик Шапиро. Так он уникум. И, кстати, от публикации он отказался. Сказал, что не хочет дразнить гусей и выставлять себя на посмешище. Мол, о душе пора подумать, а не о штурме Парнаса...
   - Вот и дурак, - сказала Анна.
   - Как раз наоборот - мудрец.
   Тогда Анна впервые поняла, что этот ее любимый и блестящий человек, так много успевший за свою жизнь, мучается от сознания собственной нереализованности. Она не сомневалась, что, если бы он только начал, у него получилось бы нечто прекрасное. Но видя, как он каждый раз насупливается, когда она заводит об этом разговор, решила больше не морочить ему голову и не расстраивать своими несбыточными ожиданиями.
   ...ПИФ-ПАФ, ОЙ-ОЙ-ОЙ!..
   Но спустя какое-то время Анна стала замечать, что он что-то пишет, а при ее появлении немедленно накрывает исписанный лист первыми попавшимися бумагами, всегда в изобилии разбросанными на его столе. Сначала ее пронзила мысль о любовной переписке. От этого в глазах даже потемнело, и сердце заныло. Но нет, не могла такая переписка длиться несколько месяцев. К тому же на столе у него появились книги об истории второй мировой войны и какие-то журнальные статьи об Израиле. Он делал из них выписки. Анна удивилась. Ведь он всегда делился с ней планами очередной статьи. И такие обсуждения были для нее самыми счастливыми моментами. А тут - молчит. Да еще прячет. В конце концов, она не выдержала и спросила его:
   - Что это ты все время строчишь тайком?
   Он долго отнекивался, но, наконец, признался.
   - Да вот, задумал тут одну вещицу. Так, повестушку, поднимающую острые нравственные, а то и метафизические проблемы, - тон был нарочито ерническим.
   - Ох, так расскажи!
   -Ну уж нет. Ведь настоящие сочинители никому ни слова, пока не напишут. Боятся расплескать. Вот и я. А, впрочем... - он сделал паузу, а потом продолжил: - Нет, видно не быть мне настоящим писателем. Ладно уж. Ты слышала что-нибудь об Абе Ковнере?
   - Нет, ничего.
   - Тогда слушай. История невероятная. Этот Аба Ковнер (он, кстати, "русский") с детства мечтал, что будет стоять рядом с Иудой Маккавеем в списке великих героев Израиля.
   Но мечта не сбылась - о легендарном Абе Ковнере сейчас мало кто помнит. В лучшем случае что-то слышали, хотя о нем написано немало статей и даже книг. Однако... - тут Рува сделал несколько театральную паузу. - Если бы вершинный замысел Ковнера осуществился, мир вокруг нас наверняка был бы совсем другим. Думаю, что успех его "плана А" обернулся бы для евреев чем-то покруче кровавого навета.
   Когда началась война, Ковнер, а ему было 23 года, оказался узником Вильнюсского гетто, где погибло 30 тысяч евреев. И вот этот мальчишка стал одним из организаторов подполья, а потом - его руководителем.
   После ликвидации гетто в сентябре 1943-го года он сколотил еврейский партизанский отряд. А весной 1945 года в Румынии Ковнер создает подпольную организацию "Нокмим", что означает "Мстители". Она действовала по всей Европе, но главным образом в Германии до середины пятидесятых. За это время они уничтожили то ли несколько сотен, то ли несколько тысяч нацистов. Цифры, понятно, колеблются. Но даже если несколько сотен. Ты представляешь?
   "Мстители" были строго засекреченной военизированной структурой. Об их акциях можно было бы снять сотню фильмов. По сравнению с ними бесконечные подвиги разведчика и прочие Штирлицы кажутся просто детским садом. Вот что пишет одна исследовательница, - тут Рува бросился к столу, открыл один из ящиков, долго в нем рылся, нашел, что искал и зачитал Анне: "После разгрома фашизма в одной ФРГ насчитывалось более 13 миллионов человек, которые были связаны с преступлениями нацистского режима. Подавляющее большинство из них даже не предстало перед судом. А к 1949-у году в тюрьме сидели лишь 300 нацистских преступников. Триста из 13 миллионов! Понятно, что у тех, кто был свидетелем их злодеяний, не могла не возникнуть идея мщения, требовавшая взять правосудие в собственные руки.
   Бывших нацистов стали вдруг находить в придорожных канавах, сбитыми незадачливыми водителями. Другие встречали свою смерть в авариях, вызванных загадочной неисправностью техники. Гестаповцам, ожидавшим в больницах какой-нибудь несложной операции, вдруг в кровь через капельницу начинал поступать керосин. Кое-кого внезапно обнаруживали задушенными или повешенными у себя дома или в гараже.
   А в 1946 году, - продолжал рассказывать Рува, - "Мстители" провели самую масштабную операцию - отравили мышьяком хлеб в лагере для бывших эсэсовцев. По крайней мере, несколько сот из них скончались, вкусив этого хлеба. И кто осудит "мстителей" за это? Ибо справедливость и нравственная правота - на их стороне, даже если они нарушали закон с юридической точки зрения. Точно так же, как мало кто осудит отца, убившего насильника своей дочери, хотя срок за убийство он и получит.

Но всё это - только цветочки. Убийства нацистских преступников осуществлялись в рамках "плана Б". А был еще "план А".
   -- Ань, ты помнишь, как барон Мюнхгаузен объявил войну Англии? Ковнер решил поступить примерно так же - объявить войну Германии. Вернее, немецкому народу. Ему Ковнер уготовил ту же участь, что постигла евреев - стать жертвой массовых ликвидаций. По его плану должно было погибнуть шесть миллионов немцев - "око за око"! Нацисты придумали газовые камеры. Ковнер же хотел отравить водные запасы в крупнейших немецких городах - Берлин, Мюнхен и Гамбург. "Свои люди" уже были внедрены для работы в системах очистных сооружений. Параллельно изготовлялся смертельный яд. Кстати, ходили упорные слухи, что этот яд помог изготовить Хаим Вейцман, химик и будущий президент Израиля. Хотя, скорее всего, это миф. Словом, когда все было готово, Ковнер с двумя канистрами яда направился в Германию, чтобы свершить "жестокое, но справедливое" наказание. Лишь по случайности он был задержан британцами и заключен в тюрьму в Каире. "Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех...", - писал Шекспир. Так сорвался "план А", но ведь мог бы и не сорваться. И что тогда?
   - Это было бы ужасно! - воскликнула Анна.
   - Ты думаешь? - спросил он, пристально на нее глядя. - Да, с такими запредельными ситуациями мы сталкиваемся только в книжках и в кино. И слава Богу, что так. Ведь в них, как в древнегреческих трагедиях, человек оказывается перед невозможным выбором. Вот и Ковнер - прямо из Софокла. Он наверняка чувствовал себя десницей Справедливости. Греки бы сказали - десницей Рока. Но кем он был на самом деле? Грубо говоря, был ли он героем или злодеем? Мы люди маленькие и подобных вопросов всегда бежим. Но хочется додумать все до конца. И даже рискнуть написать об этом.
   - Ты собираешься писать его биографию?
   - Да. Только не совсем биографию. Хочу написать основанную на реальных фактах, но придуманную историю о том, что было бы, если бы он осуществил свой "план А". Каким был бы мир после этого.
   - Не знаю, каким был бы мир, но только я бы в этом мире жить не могла. Я, еврейка, со стыда сгорела бы.
   - Да? - удивленно спросил Рува. - Но это же только придумка, вариант альтернативной истории? Вроде как фантастика.
   - Фантастика - это совсем другое. Там писателю и карты в руки. Выдумывай, лишь бы пострашнее. Но Ковнер, он ведь не персонаж, а реально существовавший человек. И ты хочешь заставить его совершить такое. Самое ужасное...
   - Но это не я! Он сам этого хотел. Мечтал об этом. И сорвалось только по чистой случайности.
   - Но ведь сорвалось, слава богу? И потом - как эта правда вперемешку с ложью будет воспринята? Его же многие знали, любили и до сих пор, думаю, помнят и любят. Ты представь, как бы мы с тобой себя чувствовали, если бы кто-то вдруг про нас написал. Вроде как правду, но заставил бы совершить... пусть даже не злодейство, а что-то, чего в нашей жизни никогда не было. Тебе бы понравилось?
   - Аня, эва куда тебя занесло! Во-первых, нам с тобой это не грозит. А, во-вторых, может быть, мне бы и понравилось, - сказал Рува. - Но, кстати, почему ты говоришь о Ковнере в прошедшем времени?
   - Как, он разве жив? - удивилась Анна.
   - Жив. Он же не старый совсем. Ему сейчас лет 65, не больше.
   Анна спросила:
   - А что с ним было потом?
   - Потом? После того, как совсем недолго посидел в Каирской тюрьме, он уехал в Палестину, где, кстати, стал чем-то вроде Фадеева - председателем Союза израильских писателей. Жил в кибуце, писал стихи и песни. Да он и сейчас там живет.
   - Ничего себе история! Мне безумно хочется, чтобы ты об этом написал. Но о живом человеке так все же нельзя.
   - Я и сам об этом думал. Можно немного изменить имя. Скажем, не Ковнер, а Колкер. Но чувствую, что это зачем-то важно, чтобы он оставался узнаваемым. Кстати, давай попробуем с ним созвониться. Хочу задать ему вопрос, который меня все время мучает.
   - О чем?
   - Почему после той первой неудачи, он не предпринял вторую попытку, а отказался от своего намерения. Ты как думаешь?
   - Не знаю, - опешила Анна. - Мог отказаться по тысяче разных причин. Мог просто яда не достать. А мог и одуматься, понять, что это не есть хорошо. Мало ли?..
   - Вот второе уже теплее. Только не в таком мелодраматическом варианте, мол, грех там и прочее. Ковнер ведь из другого теста. Он - библейский персонаж, беспощадный к себе и к другим. И жалости к случайным невинным жертвам испытывать не мог. Вся эта наша человеческая разлюли-малина. Мне даже кажется, что он после того, что с ним произошло в войну и после войны, был уже мертвым человеком. И отравлять воду отправился уже мертвец.
   Анна не очень понимала, что он имеет в виду, и переспросила:
   - Живой труп?
   - Нет, не в этом смысле. Просто он душой уже умер. И что там дальше будет с миром, в котором его нет, ему уже все равно. Тут он сродни самоубийцам. Кстати, эти зомби из дурацких фильмов - не такой уж плохой пример. Уж что с ними не делают, огнем жгут, железяками по черепу тюкают. А они? Полежат немного, очухаются и снова продолжают свою погоню. Вот так и Ковнер. Он как зомби. Сколько бы его ни били, он снова встанет, найдет канистру с ядом и отправится в свой путь. Или, лучше сказать, не зомби, а муравей. Тот ведь тащит свою былинку. И сколько ты его не отбрасывай, он все равно начнет сначала. Его можно только раздавить, иначе не остановишь. Но муравьишка Ковнер раздавлен не был. Тогда что заставило его отказаться от "плана А"?
   - Что? - спросила Анна в замешательстве.
   - Не дает ответа, - усмехнулся Рува. - Чтобы этот ответ получить, приходится, хочешь не хочешь, вводить еще одну фигуру. То есть она сама появляется. Бог.
   - Рува, но ты же в бога не веришь?
   - Да, не верю. Я, видишь ли, отношусь к категории надеющихся. Как и ты. Как и подавляющее большинство гомо сапиенсов. Надеяться-то мы надеемся, но никаких шансов "Бога узреть" у нас нет.
   - Почему нет? - снова спросила Анна.
   - Почему-почему, - ворчливо ответил Рува. - Об этом гениально сказано в Откровении от Иоанна: "О, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих". Это он о нас, надеющихся. И это приговор нам - "тепленькому" большинству, добреньким посредственностям. А шанс (о, только лишь шанс! - воскликнул бы тут Достоевский) остается только у горячих, тех, кто верой своей может горы двигать. И у холодного, ледяного Ковнера.
   -Что ты имеешь в виду?
   - Представь, мертвец, душой мертвец (и это вовсе не фигура речи!) вдруг, как у Пастернака, "от обморока ожил". То есть уверовал, возродился к новой жизни и "возлюбил Господа". Мог Ковнер так ожить?
   - Мог, вполне...- неуверенно сказала Анна.
   - А я вот думаю, что не мог. Узрел, но не возлюбил. Ибо для него это был не добрый боженька, что не разрешает чадам своим брать грех на душу, а могущественный и злой бог. Я думаю, Ковнер понял, что этот бог из чистой вредности не даст ему установить справедливость, как он ее понимал, и будет жестоко раз за разом эти его попытки срывать. Так или иначе, не допустит своеволия и справедливого возмездия. Словом, "узрел", но понял, что этот противник ему не по зубам. Поэтому и отказался. Отказался, скрежеща зубами. Хотя сами его соратники обвинили его в предательстве после этого.
   - Почему же он им не объяснил этого? Причину своего отказа, то есть?
   - А как это можно объяснить? Кто поймет? Я вот по глазам твоим вижу, что и ты не вполне понимаешь. Да я и сам не понимаю...
   - Но почему обязательно из вредности или по злобе? Может, он просто не допустил, чтобы Ковнер загубил свою бессмертную душу, - сказала Анна.
   - Но Холокост же он допустил? И Гитлеру позволил "загубить свою бессмертную душу"? - передразнил ее Рува.- С чего бы? Почему одному можно, а Ковнеру нельзя?
   - Не знаю. В голове только дурацкая поговорка "На ошибках учатся". Мол, и бог может ошибиться один раз. Но больше уже не допустит, чтобы созданный им мир был поставлен под угрозу.
   - А! Ты тоже это почувствовала!- сказал Рува.
   - Что? Что почувствовала? - вдруг испугалась Анна.
   - Что Ковнер представлял для него опасность. Не Гитлер, а именно Ковнер. Потому что, сколь это ни ужасно звучит, но Катастрофа соответствовала его божественному плану. Он ее не допустил, как пытаются объяснить его непрошеные "аблакаты", а запланировал. Подумаешь, шесть миллионов уничтоженных. Зато какой урок для выживших! А вот Ковнера и его план божественный замысел не предусматривал. И такого своеволия он позволить никак не мог. Понимаешь?
   - Нет. Не понимаю и не хочу понимать. Бог не может быть таким!..
   - Ага, но бог Авраама, Исаака и Иакова (и Ковнера тож) именно таков: могущественный, ревнивый и тщеславный. И никак не добрый. Иначе бы...
   После секундной паузы он неожиданно спросил: - Вот скажи, Аня, что чувствует человек, если случайно разбилась его любимая еще с детства чашка?
   Анна удивилась столь неожиданному вопросу, но ответила: - Понятно, что. Огорчается, даже горюет немного. Думает, может, ее удастся снова склеить.
   - Вот-вот - огорчается. А ведь он даже ее не своими руками сделал, чашку эту. Как же добрый бог, который слепил человека по своему образу и подобию, может допустить не только холокост, не только бесконечную резню на протяжении всей истории, но ежедневное убиение миллионов своих созданий? Вот в эту самую минуту. И не просто убиение. Он же еще заставляет их мучиться, страдать от боли. И ладно бы - грешников, чье место в аду, где им жариться до скончания века. Но ведь и детей, по определению безгрешных. Вот ведь какое дело. Он же устраивает людям пытки, страшные пытки еще при жизни. Зачем? А когда они (мы) пытаются эту пытку сами прервать, совершив самоубийство, так он им это еще и запрещает. Ну, не то, чтобы запрещает, а как бы пальчиком грозит - мол, ну-ну-ну, нехорошо. Я ведь не случайно сказал, что Ковнер в каком-то смысле сродни самоубийцам. Хотя сам эту аналогию еще не додумал. Да, а добрый бог... Знаешь, в нас всех, "надеющихся", сидит этот страх божий. Иначе бы я позволил себе кощунственные слова. А, впрочем, все равно скажу. Добрый господь ведет себя по отношению к нам, своим созданиям, как неумолимый, жестокий...- тут Рува запнулся, но все-таки закончил: - Как серийный садист. И этого я ему простить не могу.
   - Да, веселенький у нас вышел разговорчик, нечего сказать... Ты думаешь, Ковнер тоже мог так чувствовать?
   - Не знаю, но допускаю. Вот об этом я и хотел бы его спросить. Без ответа на этот вопрос я не смогу ничего написать. И его мне может дать только Ковнер. Или я сам. Но он не захочет ответить. Да и я не захочу. Впрочем, это всего лишь одна из версий. Слишком страшная. Если хотя бы на миг допустить, что Катастрофа была богоугодна, то жить в таком мире не стоит.
   -Неужели других вариантов, кроме всемогущего и злого ты не видишь?
   -Отчего же, есть еще один вариант - что его просто нет. И не было никогда. Но тогда мы снова возвращаемся к Федору Михайловичу - "Если бога нет, то все позволено". И Холокост, и "план А" Ковнера, и бессмысленная пытка болью умирающих, и их запредельное унижение и тоска. Это уже вчерашний день и не так интересно, как идея богоугодности Катастрофы. Но такой устаревший вариант мне как-то ближе. По крайней мере, в нем нет "подлянки" от Отца нашего Небесного. Садизма нет. И, значит, человек сам вправе все это безобразие прекратить. Хотя бы избежать этой страшной боли. Вот чего я всю жизнь боялся, так это ее.
   -И ты готов про это написать?
   -Нет, конечно. Эти мысли, вернее, ощущения, как и сама тема должны остаться за кадром. А в тексте - только биография с придуманным концом. Пусть читатель сам додумывает. Только вряд ли напишу.
   -Но ты попробуй. Знаю, у тебя получится.
   -Посмотрим... А с Ковнером встретиться все-таки надо.
   ХХХ
   Несколько дней Анна звонила по разным справочным службам, пока не раздобыла телефон Ковнера. Они оба очень волновались, когда решились позвонить. Долго никто не отвечал, но, наконец, раздался женский голос. Анна попросила соединить ее с господином Ковнером. Женщина отвечала сухо, даже грубо и сказала, что он подойти не может ("Как я, когда просят Руву к телефону", - подумала она). А зачем он вам? - невежливо осведомилась эта неприятная женщина. Анна объяснила, что они ("они"!) пишут о нем биографическую повесть. На русском языке и для русских, которые о нем ничего не знают. И вот, понимаете, мы хотели бы встретиться, чтобы уточнить, а, может, даже узнать от него самого какие-то детали.
   Женщина явно смягчилась. Она сказала, что ухаживает за Ковнером, потому что он серьезно болен. Нет, не родственница, просто сиделка. У него что-то с горлом, он говорить не может. Через несколько недель предстоит сложная операция в США. На нее все надежда. Так что о беседе и, тем более, встрече с ним сейчас не может быть речи. Да, она передаст ему от вас пожелания скорейшего выздоровления. А потом женщина неожиданно предложила дать им телефоны двух его друзей. Возможно, те согласятся что-то рассказать. Анна с благодарностью записала оба номера - один где-то на севере, а другой - в доме престарелых в Тель-Авиве. Они начали с него и легко дозвонились. На другом конце провода раздалось: "Минуточку" и вскоре в трубке послышался глухой голос старинного приятеля Абы Ковнера. Услышав их просьбу, он тут же согласился, и через несколько дней Анна и Рува отправились на встречу с ним в бейт-авот. Это был особо роскошный дом престарелых, где доживали свой век видные сионисты. Друга Ковнера звали Эфраим. Он оказался очень красивым стариком, в свои 70 лет не утратившим ни память, ни ясность ума. Глубокие и резкие морщины придавали его живому лицу особую выразительность. Анне всегда нравились такие лица. Они проговорили больше трех часов, сидя в холле, а потом и в его комнате, куда им принесли чай, пирожки и конфеты. Эфраим встретил их радушно и радостно. Он был человек активный и, как признался им, смущенно улыбаясь, даже пел в местном самодеятельном хоре. Общался он, в основном, с обитателями того же дома престарелых. Контактов с людьми из большого мира, как он выразился, ему явно не хватало. Навещали его редко. Он был совсем одинок. Уже давно умерла жена, а единственный сын погиб в войну 73-го года. Эфраим много рассказывал им о тех далеких временах, об Абе, о себе. А Анна с горечью думала, что в этом доме престарелых пройдут последние и, может быть, долгие годы этой яркой и незаурядной жизни.
   Хотя говорил Эфраим по большей части о страшных вещах, в его голосе, когда он рассказывал о Ковнере, слышалось восхищение и нежность. Говорил он, кстати, по-русски, хотя с сильным акцентом и иногда забывал самые простые слова, вставляя вместо них ивритские:
   - Мы же тогда, в 45-м, все были молоды. Я был чуть ли не самым старшим - за тридцать. Абе - 27. В сущности, дети... Да, дети, но видевшие ад и через него прошедшие.
   Аба? Каким он был? - говорил Эфраим. - Он был герой и поэт... Редкое сочетание, если вдуматься. Герои обычно глухи к поэзии, а поэты трусливы, - улыбнулся он. - Аба был настоящим героем. Бесстрашным совершенно. Иногда очень страшным. Даже жестоким. И настоящим поэтом. А какой он был организатор?! О-о! Затевал и доводил до конца тысячи дел. Вот только с планом А не вышло. Когда он сказал нам, что от него надо отказаться навсегда, для нас это был шок. Многие после этого обвиняли его в предательстве. Это Абу-то? Он страшно страдал от этого. Может, так никогда до конца не оправился от тех обвинений. Да, он был деловой человек. И при этом - снова странное сочетание - мечтателем. Таким классическим еврейским мечтателем, какие встречаются у Шолом-Алейхема. И у Шагала. Аба, да... Таких теперь не делают...
   Когда они прощались, Эфраим настойчиво предлагал им обращаться к нему, если что, и приезжать без стеснения. Они обещали, хотя и понимали, что вряд ли приедут еще раз.
   Но когда приближались очередные праздники, Рува всегда напоминал Анне, чтобы она не забыла позвонить Эфраиму. Спустя почти год после той их встречи, она звонила, чтобы поздравить его с еврейским новым годом. Сидевшая на телефоне медсестра сообщила, что у Эфраима случился инсульт и он в плохом состоянии.
   Анна ахнула и спросила, можно ли его навестить?
   -Навестить можно, только вряд ли эта встреча вас порадует, - ответила медсестра.
   Однако Рува настоял на визите, добавив: "Он же совсем один". И они поехали. Возможно, лучше бы они этого не делали.
   Они сидели в том же просторном, залитом солнцем холле, где сновали туда-сюда, громко друг с другом разговаривая и смеясь, не утратившие подвижности и оптимизма заслуженные сионисты и сионистки. Наконец, спустя четверть часа появился Эфраим. Вернее, его ввезли на кресле-каталке. Ни Анна, ни Рувим его не узнали. Нет, он выглядел совсем неплохо. Будто помолодел. И даже более того. Глубокие морщины на его лице словно разгладились. Анна с ужасом и даже с отвращением смотрела на это гладкое и розовое лицо младенца, сходство с которым еще подчеркивалось нелепым белым и чуть ли не батистовым чепцом на его голове, тесемки которого были завязаны аккуратным узлом под подбородком. Эфраим тоже их не узнал. Взгляд его, туманный, как бывает у младенцев, скользил по ним и блуждал вокруг, ни на чем не задерживаясь. Единственным, что, похоже, привлекало его внимание, была бутылочка с молоком, стоявшая на подносе, прикрепленном к его каталке. Нянечка налила молока в глубокую тарелку, накрошила туда же печенья из пачки, лежавшей на том же подносе, и оставила их. Эфраим что-то бормотал, вернее, гукал и тянулся к тарелке. Правая половина его тела была полностью парализована, но он, с трудом шевеля левой рукой, пытался добраться до крошек в тарелке. Он брал их прямо пальцами, измазываясь в молоке. Крошки часто плюхались обратно в тарелку, но. когда ему удавалось их не уронить и донести до рта, он жадно начинал жевать, жмурясь от удовольствия.
   Своих гостей он не замечал. Они несколько минут посидели рядом, а потом нашли ту же нянечку. Она вытерла его лицо салфеткой, поправила чепец, сбившийся на сторону, и увезла его по коридору. Больше они его не видели. Он умер через два месяца. Примерно тогда же они узнали о смерти Ковнера. Операция в Америке не помогла.
   ...УМИРАЕТ ЗАЙЧИК МОЙ-2...
   Этот визит к Эфраиму произвел на Руву ужасное впечатление. После этого он был сам не свой. Раньше ночью спал, как убитый. Анна ему даже завидовала. У нее сон всегда был неспокойный, она легко просыпалась, а потом долго не могла заснуть. Но после этого посещения на него внезапно напала бессонница. Иногда, проснувшись, Анна не находила его рядом с собой. Она вскакивала в тревоге и обнаруживала его сидящим в кабинете.
   -Что с тобой? Плохо себя чувствуешь? Сердце? - в испуге спрашивала она.
   -Нет, просто не спится. Все в порядке. Ты спи, а я сейчас тоже приду лягу...
   Она послушно уходила, но на третий или четвертый раз присела рядом с ним на корточки и, снизу заглядывая в глаза, спросила:
   -Это все из-за Эфраима?
   -Да. Никак не могу успокоиться. Все думаю, во что он превратился всего за несколько месяцев. И что ждет... может ждать каждого из нас в самом конце. Так сказать, на закате.
   Тут между ними состоялся какой-то дикий страшный разговор, который Анна запомнила на всю жизнь.
   -Прекрати, так нельзя! У него же был инсульт. А это в любом возрасте случается.
   Рува не в первый раз заговаривал о закате. И это всегда задевало Анну. Она думала про себя: "Конечно, ему легко так говорить. А я? У меня только сейчас восход начался. Вся моя жизнь до него - одно сплошное солнечное затмение. Наконец, солнышко выглянуло. Да, перед самым закатом. Но это уж не моя вина". Странное, почти враждебное чувство шевельнулось в ней. Но она попыталась обратить все в шутку.
   -Какой еще у тебя закат? - повторила она. - Ты ведь, как Карлсон, мужчина в самом расцвете сил...
   -Так-то оно так, - грустно усмехнулся Рува. - И, надеюсь, что он еще не скоро наступит. Но наступит же. И в этом нужно отдавать себе отчет. Мы же не страусы, чтобы голову в песок...
   -Этот отчет все себе и так отдают. Только что толку об этом думать, если ничего не изменишь и против природы не попрешь, - возразила Анна.
   -Ага, снова железные законы природы. Куда от них деться? Все всё понимают, но говорить об этом не любят. И стараются не думать. Авось, обойдется. А надо бы думать... Особенно, когда приближается время ехать с ярмарки. И с этим уж ничего не поделаешь. Вот и я замечаю, что стал забывать имена и фамилии, которые раньше выскакивали автоматически.
   -Ну, и что? Я тоже забываю имена. Эка невидаль!
   - Нет, я отношусь к этому спокойно. Через это в старости проходят все люди. Угасают способности, слабеет память, болячки появляются. Да и душа черствеет. Но это нормально. А страшно, если ты в конце жизни превращаешься в кричащий комок боли как на картине Мунка. И ты, и те, кто рядом, только и мечтают о твоей смерти. Лишь бы эти бессмысленные страдания поскорей закончились. Да, мечтают, но виду не подают. Потому что нельзя. И будут продолжать тебя и себя мучить из гуманистических соображений. Помнишь, я тебе, говорил, что больше всего на свете боюсь этой боли, которая ведь может черт знает сколько длиться.
   -Да, ужасно. Будем надеяться, что нас с тобой минет чаша сия, - прошептала Анна, незаметно ударяя костяшками пальцев по деревянному столу.
   - Но после Эфраима я понял, что боль и страдания - это только семечки. Есть вещь куда страшнее. Совсем уж оскорбительная.
   -Ты о чем?
   -Стать, как он. Превратиться в овощ.
   -Ну что ты такое говоришь, Рува? Типун тебе на язык! - выпалила она, чувствуя, как ледяной ужас окатил ее с ног до головы.
   Он, словно не слыша ее, продолжал:
   - Ты знаешь, что написал чуть ли не собственным калом Мопассан на стене клиники для душевнобольных, где и умер? Он написал: "Господин Ги де Мопассан превратился в животное".
   -Ох, хватит!..- взмолилась Анна.
   -Да, в животное. Но все-таки не в овощ! Это в миллионы раз хуже и страшнее. Вот этого я и боюсь больше всего на свете - что сознание умрет раньше, чем тело. Вот что непереносимо!
   Он замолчал, а потом сказал:
   -Уже несколько дней в голове все вертятся строчки Заболоцкого. Они как раз об этом.
   "В печальный час, когда исчезла сила, Когда вокруг не стало никого, Природа в речке нам изобразила Скользящий мир сознанья своего". Я страшнее стихотворения не знаю.
   -Рува, милый, об этом же думать нельзя!
  
   -Нет, только об этом и следует думать.
  
   -Зачем?
  
   -Чтобы не превратиться в растение... Кстати, ты знаешь, кто такой кайсяку? - спросил он неожиданно.
  
   - Как? Кайсяку? Нет, не знаю... Что-то японское?
  
   - Точно. Есть народы, которые понимают, что главное в жизни - это достойно из нее уйти. И японцы здесь - впереди планеты всей. Что такое сеппуку ты ведь знаешь?
  
   - Это, кажется, что-то вроде харакири?
  
   -Почти. Сеппуку - это харакири, только совершенное по всем правилам самурайского кодекса чести. Так вот, кайсяку - это обычно лучший друг самурая, решившегося на сеппуку. В его задачу входит отрубить тому голову после того, как он вспорет себе живот.
  
   -Зачем? - спросила Анна.
  
   -Вот тут самое интересное. Голова отрубалась, чтобы предотвратить агонию. Чтобы самурай не мучился. А вторая причина, чтобы умер красиво - не дергался перед смертью, не хрипел и прочие неаппетитные подробности агонии. Чтобы он умер достойно. Понимаешь теперь?
  
   - Да, но причем тут сеппуку к нашему разговору?
  
   - А притом...
  
   Рува надолго замолчал, а потом сказал: - Я давно хотел тебе это сказать, но все откладывал. Если так случится, что я из нас двоих буду уходить первым. И при этом возможность превращения в овощ станет реальным, то я хочу просить тебя стать моим кайсяку...
  
   При этих словах Анну затрясло.
  
   - Ты с ума сошел! Я? Тебя? Голову отрубить? - она сама уже не понимала, что говорит.
  
   -Не голову, конечно. Проще. Только маленькая помощь. А дальше я уж как-нибудь сам.
   -Но что я должна сделать?
   -Убить меня как-нибудь. Ну, то есть, найти способ, чтобы я ушел из жизни. Яд какой сильнодействующий. Я не знаю, что! Я понимаю, что это невозможная и эгоистичная просьба. Но если ты мне пообещаешь, у меня гора свалится с плеч. Ты же не обманешь? Все, понятно, может обойтись и без таких ужастей. Кто знает? Но все же...Я бы и сам... Но боюсь, что не смогу. Да и понять, что со мной, не смогу. Как Эфраим. Не оценю, так сказать, ущерба. Буду гукать и руками доставать крошки из молока, - его всего передернуло. - Нет уж...
   -Бред какой-то!
  
   Своими руками убить его? Пусть не своими руками. Пусть "всего лишь" достать таблетки. Нет, совершенно невозможно!
  
   -Ни за что, ни за что, никогда... - словно в беспамятстве твердила Анна и вдруг почувствовала, что все у нее перед глазами расплывается, двоится, троится. Она все видела как в радужном тумане. Это слезы брызнули из ее глаз, а она и не заметила.
  
   -Я так и думал, - огорченно и разочарованно сказал Рува.
  
   Она так и не поняла, к чему относятся его последние слова - к ее отказу или к ее слезам...Больше они в ту ночь не сказали друг другу ни слова. Улеглись спать. Анна до утра так и не заснула. И он, кажется, тоже...
  
   Но через два дня (они как раз ужинали, и Рува рассказывал ей о задуманной им статье) внезапно дикая мысль пришла Анне в голову, и она спросила:
  
   - А ты? Если бы я тебя попросила стать моим... как это... кайсяку, ты бы согласился?
  
   Он словно ждал этого вопроса и, почти не раздумывая, ответил:
  
   -Да, согласился бы.
  
   Она молчала, ошарашенная. А он вдруг спросил:
  
   -Ты помнишь, как рассказала мне когда-то о твоей заветной мечте - жить долго и умереть в один день?
  
   -Помню, - прошептала Анна.
  
   -Но ведь это почти то же самое.
  
   -Совсем не то же самое, - возмутилась Анна. - Убить тебя? В самом кошмарном сне мне такое не привиделось бы.
  
   -Ладно, ладно, вот уже вся побелела. Давай сменим пластинку, - сказал он. - Мы же пока еще фрукты. Может, уже с гнильцой. Но ведь еще не овощи... Ты, кстати, знаешь, кто эту фразу - насчет умереть в один день, придумал? Александр Грин.
  
   -А, это который про "Алые паруса"? Но знаешь, что? Умереть в один день мне мало. Надо, чтобы в ту же минуту. Вместе. А то, если бы ты умер утром, а я вечером, то как бы я за эти часы измучилась, что бы перечувствовала? Бр-р-р!
   И они снова сменили пластинку...
  
   ХХХ
   Время шло. Годы мелькали все быстрее. Рува давно уже закончил свою повесть о Ковнере, но публиковать категорически отказался.
   -Почему? - приставала к нему Анна.
   -Нет, не то. Ты же сама говорила, что она должна быть или на разрыв аорты, или никак. Аорта не разрывается. Но, главное, я так и не понял ничего, - говорил он нарочито небрежно, но Анна понимала, что эту неудачу Рува тяжело переживает.
   -Так переделай, - уговаривала она. - Отшлифуй, переработай. Ты же столько труда вложил.
   -Не могу. Я пробовал, но, когда открываю, в глазах стоит Эфраим в наш последний визит, его лицо без морщин, румяные щечки. И этот нелепый чепец. И у меня словно паралич наступает. Нет, не могу писать.
   -Очень жаль, - отстала от него Анна.
   Она много раз перечитывала этот текст, пытаясь разглядеть в нем не замеченные ею в прошлые разы достоинства. Да, все вроде было неплохо. Но, в общем, Рува был прав. Цельной вещи у него не получилось.
   3 ЧАСТЬ
   ...ПРИВЕЗЛИ ЕГО ДОМОЙ...0x01 graphic
   И еще нескольких лет как не бывало. Время, похоже, их щадило. Нет, не молодило, но относилось, можно сказать, благосклонно. Случилось, правда, одно событие, которое Рува тяжело переживал - он ушел из журнала, которому отдал многие годы. Как это обычно бывает, в журнале начались какие-то мелкие дрязги. Он поссорился с издателем и своим хорошим другом. Разумеется, никто бы его, несмотря на ссоры, увольнять не стал. Издатель прекрасно понимал, что лучшего главного редактора ему не найти. Но Рува полез в бутылку и ушел сам. Возможно, он потом и сожалел об этом, кто знает? С Анной о журнале он больше никогда не говорил. Но за долгие годы он настолько привык редактировать его, искать и находить интересных авторов, припасать изюминку для каждого нового номера, что, лишившись этого привычного и любимого дела, чувствовал себя потерянным. Журнал после его ухода еще долго держался на плаву. Иногда в нем появлялись замечательные публикации, но даже читателям, увы, было заметно, что он постепенно хиреет. После Рувы в нем сменилось несколько главных редакторов, но, в конце концов, журнал тихо умер, и слез о покойном было пролито не много.
   Других внешних событий, достойных упоминания, вроде бы и не было. Рува продолжал вести в двух или трех газетах еженедельные рубрики, где писал все такие же замечательные статьи на самые разные увлекательные для него темы.
   Он по-прежнему вел творческие вечера. Анна все так же сидела рядом с ним, ревниво, с недовольной миной встречая любого, кто к нему приближался. Она и сама удивлялась, ведь страх перед тем, что его кто-то "уведет", хоть и не исчез полностью, но сильно уменьшился. Все-таки уже больше десяти лет они были вместе.
   Со стороны могло бы показаться, что в их жизни мало что изменилось. В жизни - может быть. Но сам Рува изменился очень сильно, хотя это было видно только Анне. И эти изменения ее тревожили и пугали. Он, как и раньше, часами сидел в кабинете. Только, выполнив свою еженедельную норму "просветительства", как он называл статьи для газет, больше уже ничего не делал. Не писал и, что еще хуже, не читал. Она подсовывала ему последние нашумевшие книжки, по поводу которых критики ломали копья. Но он их даже не открывал. Просто сидел, напоминая Анне промокшего под дождем и нахохлившегося воробышка, которого больше всего хотелось взять на руки, обласкать и отогреть. Но Анна не знала - как?
   Она понимала, что его состояние можно назвать кризисом. Слово, ничего на самом деле не объясняющее. Хотя причины этого кризиса тоже были понятны: первая - это уход Рувы из журнала, а вторая и, возможно, главная, - это его неудача с повестью о Ковнере. Она знала, что для него и то, и другое складывалось в картину полного жизненного краха. Хуже всего было, что он ни о журнале, ни о повести ни слова не говорил. Приходилось говорить ей. Мол, подумаешь, журнал. Ты достаточно времени и сил ему отдал. Хватит! А вот по поводу якобы неудачи с повестью, это ты зря. По-моему, ты слишком рано сложил оружие и зачехлил перо. Но он ни о какой новой попытке и слышать не хотел, а только молчал. Молчал, мрачнел и хмурился.
   С исчезновением журнала и надежды на собственное творчество Рува словно утратил перспективу и цель. Будто исчерпал свою жизненную программу. Будто у него кончился завод. Анна слышала, что с мужчинами такое часто происходит. Когда исчезает цель, они уже не видят причин дальше барахтаться и впадают в депрессию. Считают, что теперь им остается только доживать свое, пока смерть не придет. Глупое и бессмысленное времяпрепровождение.
   Женщины совсем другое дело. У них всегда есть цель - сначала живут ради детей, потом ради внуков. И все превозмогают. Правда, если дети есть, спохватывалась она. Но Рува, он же мне как ребенок. И я хочу и буду его тянуть до конца. И с радостью буду....
   А Рува все чаще поминал о смерти, о страхе перед болью и растительным существованием.
   Он говорил:
   - Смотри, Аня, все получилось, как ты и мечтала. Мы с тобой живем долго. Теперь осталось умереть в один день.
   Она ему на это отвечала:
   -Куда ты торопишься? Ведь у нас пока все - тьфу, тьфу, тьфу. Живем себе и живем.
   -Да, но лучше, если сани будут готовы летом. Чтобы без цейтнота...
   -Глупый, для меня каждый день вместе с тобой - счастье. Успеем еще умереть.
   Она пыталась отыскать ту цель, которая могла бы его увлечь, заставить захотеть жить дальше. Предлагала заняться то одним, то другим. Увы, без успеха. Но однажды ее будто осенило.
   -Давай попробуем переводить израильских писателей на русский. Среди них есть прекрасные. Но о них никто не знает.
   Рува отнесся к этой ее идее без всякого энтузиазма:
   - Даже если среди них встречаются гении, как я их стану переводить? Я же языка толком не знаю. А тут надо в совершенстве им владеть.
   -Не страшно. Я составлю тебе подробнейший подстрочник. А потом уж ты из него сделаешь конфетку. С твоим-то чувством языка. Ты только не отказывайся. Попытка - не пытка!..
   Рува долго отнекивался. Потом нехотя согласился. Но надо же - сработало! Она делала подстрочники, зачитывала ему по-русски иногда целые страницы. Однажды он "на пробу" перевел несколько страниц. И вдруг израильский писатель засверкал по-русски, словно всю жизнь писал на этом языке.
   Рува и сам почувствовал, что получилось. Виду старался не показывать, но был очень доволен. Так возникло их столь невероятное совместное переводческое "предприятие".
   Потом, когда они закончили свой первый перевод, с разных сторон стали доноситься восторженные отклики. "Даже лучше, чем в оригинале" - говорили те немногие, что владели в равной мере обоими языками. Словом, это был успех. Несомненный успех!
   Так они перевели три книги автора, восхитившего сначала Анну, а задним числом - и Руву. Анна снова и снова перечитывала их перевод и каждый раз поражалась. Возникала какая-то невероятная, неслыханная проза. Бесспорно, в том заслуга Рувы. Немного жаль, ведь так бы он мог писать и свое, вышло бы не хуже. Но, видимо, он боялся обнажать собственную душу. Предпочитал прятаться за другого. Но и так получилось чудесно.
   Сама Анна затруднялась соотнести оригинал и русский перевод. На иврите все звучало чуть лаконичнее и суше. Зато по-русски - благоуханнее. Нет, она не могла выбрать. "Глаз замылился", - повторяла она с гордостью фразу, многократно ею слышанную от самых разных авторов. Ведь теперь она тоже автор, как ни смешно это звучит. Пусть только переводчик. Но это все равно!
   И, главное, она же за все эти годы так и не нашла для себя ясный ответ, почему они вместе? Вернее, почему он с ней? "Все по привычке, - думала она.- Возраст у него уже не тот, чтобы менять... шило на мыло". Но теперь - совсем другое дело. Эти переводы и в самом деле были их совместным творчеством. О такой возможности Анна прежде даже и помыслить не могла. Еще одно чудо! Теперь она впервые по-настоящему чувствовала, что стала ему нужна, даже необходима. Но - и это куда важнее всего остального - ей, похоже, удалось заново подзарядить Руву, увлечь новой и большой, может, даже великой целью. Он уже не сидел в прострации, а с каждым днем работал все увлеченнее. А о смерти поминал реже. И, скорее, для проформы. Анна была счастлива!
   ХХХ
   И вдруг... Это всегда происходит вдруг, как бы ты ни готовился. Беда случилась. Рувима стали мучить головные боли. Анна почти насильно поволокла его к врачу. Тот велел срочно записаться на магнитно-резонансную томографию мозга - "так, на всякий случай". Они бросились в знаменитую иерусалимскую больницу "Адасса". Обычно ждать этой процедуры приходилось несколько недель, хотя оба больничных томографа работали с полной нагрузкой. Анна была готова к долгому ожиданию. Поэтому страшно забеспокоилась, когда врач, проглядев заключение их семейного доктора и результаты уже сделанных анализов, назначил обследование через три дня.
   -Что так быстро? - спросила она у него.
   - Вам, пациентам, не угодишь: то вам медленно, то слишком быстро, - усмехнулся врач. Потом пристально посмотрел на ее посеревшее лицо и добавил: - Да вы не волнуйтесь, геверет, просто вам повезло. Место в очереди освободилось. Правда, придется проходить томографию в два часа ночи. Другого времени нет. Согласны?
   - Согласны, - закивала Анна. - Спасибо, доктор.
   Естественно, на томографию она отправилась вместе с Рувой. Она вообще ни на секунду старалась его не оставлять. В сам кабинет ее не пустили. Анна сидела в комнатке рядом с регистратурой на том же минус первом этаже, что и кабинет МРТ, и впервые в жизни молилась. Только она не знала, как это - молиться? Поначалу ее молитва была больше похожа на приказ.
   -Сделай так, чтобы все обошлось!
   "Нет, так нельзя! - ужаснулась она. - Ох, я не знаю, как к Нему... к Тебе обращаться? И что говорить? Но ведь ты и так все понимаешь. Пусть все будет хорошо. Если так уж надо, если нельзя иначе, без жертвы - пусть это случится со мной. Все, что угодно - но со мной. Только не с ним. Ну, пожалуйста... - молила она, - что тебе стоит?"
   Но молитва не помогла. То ли Он не любит, чтобы с ним разговаривали в приказном тоне, то ли по обыкновению в самый критический момент "сокрыл лице свое", то ли Его попросту нет, но через неделю их пригласили для беседы. Тот же врач, что назначил МРТ, сообщил им страшный диагноз - опухоль мозга.
   Нет, у нее не подкосились ноги, ведь она сидела в удобном темно-зеленого цвета кожаном кресле. Только стала часто-часто дышать, как дышат, когда воздуха не хватает. Врач встревожено поглядел на нее и налил стакан воды из стоящего в углу кулера. Анна жадно пила, чувствуя, как зубы дробно стучат о стекло. Рува, напротив, выглядел очень спокойным и только тихо спросил:
   -А что дальше?
   Его голос был спокойным. Только Анна услышала в его тоне необычные нотки.
   Врач сказал, что надо уже сейчас, не откладывая, начать сеансы облучения. А дальше посмотрим, как поведет себя опухоль, как отреагирует на облучение. Не исключено, что потребуется операция. Но это не раньше, чем через два-три месяца.
   -Значит, эти месяцы у меня есть? - все так же тихо спросил Рувим. Анна догадалась, что он думает о том, успеют ли они за этот срок закончить перевод новой, четвертой книги.
   -Есть, - ответил доктор. - Может, и больше.
   Удивительно все-таки устроен человек! Всего несколько дней назад Анна молилась, чтобы все обошлось, но сейчас от этих слов врача она ощутила внезапную и огромную радость.
   - Три месяца - это же море времени. Целая вечность! - подумала она. - И мы все, все успеем.
   Что это "всё-всё" она предпочла не додумывать.
   ХХХ
   Уже на следующее утро они пришли в отделение лучевой терапии, где женщина в белом халате долго смотрела на результаты томографии, чтобы определить необходимую интенсивность облучения, число и частоту сеансов.
   Эта женщина, Вера, по стечению обстоятельств оказалась моей доброй знакомой. Многое из того, что потом происходило, я знаю с ее слов. Она, кстати, была физиком, а не врачом. Ведь эти сложнейшие лучевые приборы надо было как-то калибровать, подбирать правильную дозу. Медик с этим просто не справился бы.
   Врачи пытались нанести болезни такой удар, чтобы она, пусть и временно, отползла, как раненный зверь. Сеансы облучения проходили ежедневно. Рувим понимал, что с каждым сеансом пока еще незаметно, но необратимо выжигаются клетки его мозга, всю жизнь безотказно ему служившего. Но ему хватало мужества еще шутить по этому поводу:
   -Что, доктор? Сколько еще сеансов требуется, чтобы я превратился в растение?
   Вера ужасно терялась, но пыталась, игнорируя главный его вопрос, увести разговор в сторону, отвечать ему в тон:
   -Зачем вы дразнитесь? Я же тыщу раз вам говорила, что я не доктор.
   -Нет, - возражал он. - Вы доктор, и притом самый лучший. Вы просто земский врач из Чехова. Только с вами я могу поговорить. Остальные вечно заняты. А что для нас, всегда недовольных пациентов, самое важное? Человеческий разговор о наших болячках.
   Однажды вечером у Веры дома раздался звонок. Это была Анна, и была она не в себе. Она что-то кричала бессвязное. Плакала, умоляла помочь. На вопросы она не отвечала и, вероятно, их не слышала. В конце концов, трубку взял Рувим. Своим обычным тихим голосом он объяснил, что происходит.
   -Понимаете, - говорил он. - У меня довольно неприятные ощущения. Словно мой мозг поднялся, как тесто, и давит на череп. И, кажется, вотвот раздавит его и выплеснется наружу. Можно ли что-то сделать?
   -Это отек! Отек мозга! - закричала Вера еще громче, чем Анна. - Сейчас! Сейчас я позвоню нашему завотделения. Потерпите пару минут. Сможете?
   -Смогу, - только и ответил Рувим.
   Она бросилась звонить. К счастью, тут же дозвонилась.
   -Да, это отек. Он принимает этот препарат? - врач назвал его латинское название.
   -Да, кажется... Таблетка в день.
   -Пусть немедленно примет сразу 10 таблеток. Должно помочь. Если вдруг нет, тогда скорую срочно. И держите меня в курсе.
   Вера перезвонила и велела сделать, как сказал доктор, несмотря на сопротивление Анны.
   -Это же сумасшедшая доза! Он не выдержит!
   -Анна, делайте, как я говорю.
   Снова трубку взял Рувим:
   -Да, сейчас приму, - все так же спокойно сказал он. - А что делать, если не поможет?
   - Поможет. Должно помочь. Он не ошибается, - внушительно, как гипнотизер, сказала Вера, хотя у самой душа была в пятках. - Я сама буду вам звонить. Через каждые десять минут. Вы уж простите...
   Тогда все обошлось. Уже через час Рувим сказал ей, что боли исчезли, и он чувствует себя нормально. То бишь, как прежде...
   Они приходили в больницу каждый день. На Руву и особенно на Анну было тяжело смотреть. Казалось, что она заговаривается.
   -Ничего, ничего, мы успеем. Вот увидишь, успеем. Ведь время еще есть. Есть же время? - говорила она, словно бредила, обращаясь даже не к нему, а сразу ко всем, кто находился рядом. Они не понимали, о чем она, но ободряюще кивали. Мол, да, успеете. Время еще есть.
   ХХХ
   После каждого облучения Рувим все сильнее слабел, его тошнило по нескольку раз за ночь. Но вот что бросалось в глаза и поражало даже опытных, повидавших всякое врачей - он ощущал слабость, и Анну шатало, у него подступала тошнота, и ее тут же рвало. Ее тело будто превратилось в прибор, улавливающий и отражающий его состояние. Нет, лучше сказать, что Анна стала зеркалом. Стоило на его лице появиться гримасе боли, как тут же - разве что с секундной задержкой - такая же гримаса появлялась и на ее лице. Даже в тех случаях, когда она на него не смотрела.
   К следующему сеансу он чуть отходил, но после него чувствовал себя еще хуже. Врачи все понимали. Только Анна не теряла надежды на чудо. Она еще успевала ежедневно обегать каких-то целителей, раввинов, экстрасенсов и даже бабок, в, основном, марокканского происхождения. И покупать у них за бешеные деньги чудодейственные снадобья, которые ничуть не помогали. Впрочем, и не вредили.
   Вдобавок к облучению Рува глотал еще множество прописанных ему препаратов. В том числе, и обезболивающие. Хотя боль как раз его не особо мучила. Настоящие боли должны были прийти позже.
   И еще была одна странность. Рувиму вдруг каждую ночь стали сниться сны. И Анне тоже, что раньше случалось редко. Она была уверена, что в случае Рувы эти сны были последними следами сгоравших от облучения мозговых клеток, как последнее прости отлетающей души. Но ничего ему не говорила.
   Однажды утром Рува проснулся сам не свой.
   -Какой-то дикий сон приснился, дурацкий - поежился он. - И яркий, как кино. До сих пор стоит перед глазами.
   -Расскажи, - сказала Анна, незаметно вздохнув.
   - Я стою в Москве около кинотеатра "Буревестник". Там очередь за билетами, которые почему-то продаются не в кассе, а на улице. Я спрашиваю всех, как называется фильм? Но они молчат. Тогда я стучу по плечу огромного роста и толщины мужчину, стоящего передо мной. Он оборачивается и оказывается медведем. Даже не очень страшным, каким-то карикатурным. Он больно хватает меня за руку своими желтыми когтями. Мне как-то удается вырваться, и я убегаю. И вдруг оказываюсь в концлагере. Я помню, что нахожусь в нем давно. Знаю, что сегодня меня должны расстрелять. Я вижу только длинную белую стену с выбоинами по обе стороны грунтовой дороги. Вокруг растет бурьян. И вдруг я вижу маму. Я-то во сне совсем взрослый, а вот она не изменилась. Она в своем старом зимнем пальто. Его шелковую подкладку я хорошо помню. Я любил прижиматься к ней щекой, когда мама приходила с мороза.
   Она подходит ко мне, а в руках у нее большой кулек с апельсинами. Знаешь, такие багровые. Корольки. Я их страшно любил. На них еще была такая маленькая наклейка, на которой было написано "Яфа". То есть, апельсины были из Израиля, хотя продавались, как марокканские. Я всего и ел их, может, раза два в жизни. Они очень редко продавались. И вот она держит этот пакет с апельсинами и успокаивает меня, что сейчас пойдет и договорится с начальником, чтобы меня не расстреливали. И у меня вспыхивает смутная надежда, да что там - почти уверенность, что она все устроит, может, даст ему эти апельсины, и все будет хорошо.
   Она идет к группке людей в черной фашистской форме. И начинает им что-то говорить, улыбается чуть сконфуженно, как всегда, когда ей приходилось разговаривать с незнакомыми людьми. И этот разговор затягивается, к ним подходят все новые фашисты, оживленно о чем-то говорят, смеются.
   И вдруг я вижу, что дорога совсем пуста. Все столпились вокруг мамы. И я понимаю, что дожидаться не надо - вдруг она не сможет договориться, и они не возьмут ее апельсины? Их внимание от меня отвлечено. И до поворота направо метров пятьдесят или сто. Я точно знаю, что если успею юркнуть за поворот, то они меня не заметят, и я спасусь. Я начинаю медленно двигаться по этой улице, пытаясь прятаться за чахлыми кустиками. Сердце у меня бьется изо всех сил. Вот он поворот, всего в нескольких метрах. Тут я не выдерживаю, срываюсь бежать и понимаю, что меня заметили. Тут же слышу крики, свистки, но я успеваю добежать до поворота и свернуть в него. А там точно такая же дорога и точно такие же белые стены. И нет никого, но сзади уже погоня, я слышу собачий лай и выстрелы за спиной. Несусь по этой улице, что есть силы. Там сплошные стены. Ни домов, ни дверей, куда можно было бы забежать. И снова - поворот. Там то же самое - дорога и стены. И вот я несусь, сворачивая бессчетное число раз. Вдруг вижу открытую дверь, черную на фоне этих белых стен. Я забегаю в нее. Там лестница, ведущая вверх. А под лестницей вижу два больших, даже огромных деревянных ящика, до краев наполненных пустыми бутылками. Шум погони слышен, но как будто издалека. "Наверное, они сбились..." - думаю я. Но тут меня осеняет - надо забраться в один из этих ящиков, зарыться в бутылки, спрятаться в них. Тогда они меня точно не найдут. Я так и сделал. Бутылки оглушительно гремели, пока я залезал в ящик. Но мне все же удалось под них зарыться. Я еще положил несколько бутылок сверху. Вдруг все стало красивого зеленого цвета. Потому что я смотрел на все, и на дверь подъезда, ярко освещенную солнцем, сквозь это бутылочное стекло. Было очень тихо. А потом я услышал голоса. В подъезд зашли двое. Я боялся дышать и лишь молил, чтобы бутылки не звякнули. Они осмотрелись. Пусто. Даже не стали подниматься по лестнице наверх и уже собирались уходить. И тут бутылка все-таки звякнула. Я увидел сквозь стекло, как они подходят к ящику, направив на меня автоматы. Они даже не были злыми. Напротив, выглядели добродушными и спокойно велели мне выбираться. Что я и сделал. Бутылки звякали, некоторые, кажется, разбились. Но теперь это уже не имело значения. Я вылез промокший (на дне бутылок, видимо, оставалось немного пива) и тут же почувствовал, как от меня отвратительно и кисло пахнет. Тут они стали толкать меня в спину прикладами, и я поплелся вперед. И проснулся...
   -Ох, - сказала Анна, - мне тоже дурацкий сон снился. Вспомнила его, пока ты рассказывал. Он на твой совсем непохож. Но... в то же время похож. Какая-то вариация на ту же тему.
   -И что за сон?
   - Да нет, ерунда... - отмахнулась Анна. В бога она не верила и молилась ему только в тот единственный раз, когда Руву увели на томографию. И то он не внял. Но при этом была суеверна. Чисто механически суеверна. Если она, выйдя из дома, обнаруживала, что что-то забыла, и надо было возвращаться, она всегда смотрела в зеркало. Стучала по дереву, трижды сплевывала, чтобы не сглазить. Она верила, что бывают сны в руку. И, вообще, сны нельзя рассказывать, иначе они сбудутся. Но сейчас не удержалась.
   - Мы с тобой будто катаемся на лодке, а ведь я никогда на ней не каталась. И это, кажется, в тот день, когда мы с тобой познакомились. И река та же. Ты гребешь, на днище плещется вода. Совсем немного. Но я подбираю ноги, чтобы не замочить кеды. Я почему-то в кедах. Вдруг вода начинает хлестать изо всех щелей. И вот я уже по колено в воде. А ты куда-то исчез. Я начинаю искать, но тебя нигде нет. Вдруг под сидением я вижу такой белый пластмассовый шарик величиной с теннисный. Он плавает в воде, и я вижу, что и в нем воды полно. Там, где вода, шарик темный и только вверху, где еще осталось немного воздуха - белый. И я понимаю, что ты внутри этого шарика. И надо тут же тебя освободить, а то ты задохнешься. Я пытаюсь вскрыть этот шарик. Но он не поддается. Я ломаю об него ногти и думаю как-то отрешенно: "Нет, уже не успею". И такая на меня наваливается тоска... А шарик вдруг превращается в ракушку. Я легко ее открываю, но там много песка. Я начинаю его разгребать. Сначала руками, а потом вдруг появляется детская такая пластмассовая лопатка. Я начинаю, что есть сил, рыть ею. Но песка так много, как в Сахаре. А лодки уже нет. Я стою на коленях. Песок горячий. Вокруг меня уже целые отвалы. Я понимаю, что тебя в этом море песка не найти. Но продолжаю судорожно копать. И вдруг отрываю. Это ужасно. Ты маленький и такой засушенный, как мотылек. Я страшно боюсь, что поврежу тебе, что-то у тебя отломится. Я осторожно тебя освобождаю от песка и поднимаю на ладони. Ты такой невесомый и... неживой. Тут я просыпаюсь в ужасе и в слезах. Дурацкий сон. Вот, не надо было его рассказывать...
   -И вправду похожие сны, - сказал после долгой паузы Рува, напряженно ее слушавший. - Словом, исход один - или расстреляют, или скелетик в песке.
   -Ах, ерунда это все... - снова повторила Анна. - Вот окончишь курс облучения, и все как-то образуется...
   Она чувствовала, что ее голосу не хватает убедительности. И вдруг, возможно, впервые, поняла, что и сама в это не верит.
   ...ОКАЗАЛСЯ ОН...
   А уже на следующий день Рува почувствовал сильную боль в печени. И в ноге. Они снова поехали в Адассу. Врач выписал им другое, более сильное, лекарство. Они вышли из кабинета. А потом Анна сказала, что забыла какие-то бумажки, и уже одна кинулась обратно.
   -Доктор, что же делать? Может, операция?
   -Нет, операция бесполезна. Только увеличит его мучения. У него же... метастазы. Метастазы по всему телу...
   Анна встала и пошла к двери, чувствуя, что шатается. А ног своих она вообще не чувствовала. Но, выходя в коридор, постаралась сделать беззаботное лицо.
   -Что сказал доктор? - спокойно и даже как бы с улыбкой спросил Рува.
   -Ничего не сказал. И о чем? Я только взяла бумажки и вышла.
   - Долго же ты их брала. Полчаса прошло.
   Потом, в течение десяти дней, боли становились все сильнее. Пришлось увеличивать дозу обезболивающих. Но вечером пятницы боль внезапно исчезла. И Рува впервые за эти дни спокойно уснул.
   ХХХ
   А рано утром в субботу у Веры дома раздался телефонный звонок. "Кто это в такую рань?" - раздраженно подумала она. Это звонила Анна. Она даже не извинилась за столь ранний звонок. Только сказала:
   -Рува ушел.
   -Куда ушел? - спросонья не поняла Вера.
   -Нет его больше. Умер мой маленький. Во сне. Кажется, не мучился. Болей у него с вечера не было. Я еще подумала, что лекарства помогли. Даже заснула. А когда проснулась, он уже был весь холодный. Нет, он не мучился...
   -К вам приехать? - спросила Вера.
   -Да, если можно. Мы... то есть, я буду очень рада, - Вера услышала, как на другом конце провода голос дрогнул и что-то в нем как бы забулькало.
   Вера быстро собралась, кое-как привела себя в порядок и поехала. Она автоматически вела машину, а в голове вдруг всплыли строчки скандального Ханоха Левина, случайно прочитанные когда-то. Странно, она, казалось, давно о них забыла, а тут вдруг, откуда ни возьмись, вспомнились:
   ...Кто нарушил шабат, тот сгинет в шабат.
Тот сгинет в шабат от боли и страха крича.
И ничто его не спасет, ни главврач, ни два главврача,
Ни сестричка, чьи груди пропахли от разных микстур.
Ни даже молитва, что он произнес в Йом Кипур
   Вера едва прикоснулась к звонку около их квартиры, но дверь тут же распахнулась, словно Анна все время стояла около нее.
   -А, это вы, - сказала она с некоторым, как Вере показалось, удивлением и, даже не закрыв дверь, умчалась куда-то. Вера не знала, что ей делать. Она захлопнула входную дверь и прошла на кухню, где довольно долго сидела в замешательстве.
   Потом услышала:
   - Где же вы? - голос Анны звучал чуть ли не капризно. Потом она вбежала в кухню и нетерпеливо сказала:
   -Пойдемте же, пойдемте скорее - посмОтрите на него. Он такой спокойный, такой красивый...
   И снова бросилась назад. Вера робко пошла вслед за ней.
   Рувим лежал на кровати, аккуратно до груди укрытый одеялом. А над одеялом сияла белизной рубашка. Он, действительно, лежал спокойный, даже умиротворенный. И красивый.
   -Вот, рубашку ему приготовила свежую, - говорила Анна, словно в бреду. - И одеялом прикрыла, чтобы не мерз.
   Она поминутно всплескивала руками, поправляла ему то рубашку, то волосы. Вере это напомнило, как суетятся мамаши, отправляя ненаглядное чадо на концерт в музыкальной школе, где новый Гилельс должен отбарабанить какой-нибудь "Турецкий марш". Они точно так же поправляли чаду волосы, одергивали рубашку, сдувая с нее несуществующую пылинку или волосок.
   Анна сидела на стуле, около кровати и все гладила, гладила уже приобретшую желтоватый оттенок руку спокойного и красивого трупа.
   Вдруг луч солнца из окна упал на его лицо. Тут она снова всплеснула руками и засюсюкала, кажется, совершенно забыв о присутствии Веры:
   -Ох, а вот мы сейчас занавесочку-то, занавесочку... Чтобы солнышко в глазки не светило.
   Она бросилась к окну и задернула довольно плотные портьеры. Комната сразу погрузилась в полумрак. От этого стало намного лучше.
   -Вы уже сообщили в Хевра Кадиша? (религиозная организация в Израиле, оказывающая полный набор погребальных услуг) - спросила Вера.
   -Что?.. - не сразу поняла вопрос Анна. - Ах, нет, совсем об этом забыла.
   -Хотите, я позвоню? - предложила Вера.
   -Да, спасибо.
   В Хевра Кадиша долго не отвечали. А когда ответили, Вера сообщила, что человек умер и нельзя ли увезти тело.
   - Шабат, геверет. Мы приедем после его окончания.
   - Как? Только поздно вечером? - возмутилась Вера. - Вы же работаете даже в праздники.
   На том конце трубки продолжали упорствовать, но потом с неохотой согласились. Вера продиктовала адрес, еще что-то ответила на вопросы невидимого еврейского Харона. Он все записал. Будем через три часа. Ждите...
   Вера вернулась в комнату и сказала, что из Хевра Кадиша приедут днем. Тут Анна еще больше засуетилась, стала снова поправлять одеяло, рубашку на теле Рувы, гладить его волосы и продолжала говорить:
   -Вот, маленький, скоро приедут и увезут тебя. А потом они тебя умоют, нарядят красиво, выкопают ямку. Она будет теплая и уютная. И тебе в ней будет покойно. Ничто не потревожит - ни дождик, ни солнышко.
   Вера выскочила из комнаты как ошпаренная. Вот уж от Анны она этого сюсюканья не ожидала. Оно выглядело диким и почти непристойным. Больше она слышать этого не могла. Вера тупо сидела на кухне, наверное, минут сорок. Потом Анна, вероятно, все это время продолжавшая свой односторонний диалог с умершим, забыв о ее существовании, все-таки появилась. Вот так они сидели и молчали, пока она очень по-светски не спросила:
   -Не желаете ли чаю?
   -А вы сами? Вы что-нибудь поешьте.
   -Я? - снова как будто не поняла Анна. - Нет, не хочу. Да ведь и нельзя, - она встрепенулась. Ведь нельзя есть, когда в доме...
   Она, видимо, хотела сказать, мертвец. Но выговорить это слово не сумела.
   Вот так они и сидели. Правда, Анна поминутно выбегала в спальню. Чтобы еще раз наглядеться на своего Руву.
   Наконец, раздались голоса и стук в дверь. Вошло четверо. Только один (видимо, главный) был в шляпе. Остальные в черных кипах. А с ними носилки. Они произнесли соответствующие краткие молитвы и стали делать, что положено у евреев в таких случаях. Потом стали задавать какие-то вопросы о покойном. Анна как-то странно смотрела на них, словно не понимала. Будто ее прекрасный иврит вдруг испарился. А потом лихорадочно зашептала Вере в ухо:
   -Пожалуйста, уговорите их, чтобы похороны - не завтра. Чтобы хотя бы в понедельник.
   -Они не захотят, - зашептала Вера в ответ. - Тем более, в Иерусалиме...
   -Но вы их умолите, скажите, что дети его должны успеть на похороны. А они едут из России.
   -А это правда, про детей в России? - спросила Вера, ни разу о них не слышавшая.
   -Да, правда. Две дочери.
   -Так почему же?.. - начала было Вера, но запнулась.
   Анна угадала, о чем она хотела спросить и сказала:
   -Наверное, это я виновата. Я ведь и к ним его ревновала. Я потом вам расскажу, вы только их уговорите...
   Уговорить их было не просто. Но в конце концов они согласились, чтобы похороны состоялись в понедельник, в пять часов.
   Потом двое положили Руву на носилки и понесли их к двери. Она была узкая, поэтому им пришлось наклонить носилки. Третий в это время придерживал тело. Вера была уверена, что сейчас Анна подхватится и побежит вслед за ними. Чтобы проводить Руву до машины и еще раз на него взглянуть. Но нет. Анна закрыла за ними дверь и снова уселась на табуретку в кухне.
   Они снова долго молчали, а потом Анна встрепенулась:
   -Ох, совсем забыла. Мне же надо сделать срочный звонок. Билет заказать на самолет. Я ведь уезжаю.
   -Да? - удивленно спросила Вера: - Когда?
   -Не знаю. Зависит, когда у них ближайший рейс. Хотелось бы завтра-послезавтра.
   -Но ведь послезавтра похороны! - еще больше удивившись, сказала Вера. - Вы разве забыли?
   - Нет, меня на них в любом случае не будет. Я и не собиралась...
   -Но как же так? - забормотала Вера. - Последний долг...
   -Осуждаете? - чуть ли не весело спросила Анна.
   -Нет, что вы, нет! Кто я такая, чтобы вас осуждать. Но ведь другие.
   -Вижу, что осуждаете... - усмехнулась Анна. Контраст этих слов и тона, какими они были сказаны, с тем отношением к умершему, которое Вера наблюдала в последние недели, да и с тем, что совсем недавно происходило у его постели, был столь велик, что просто не укладывался в голове: - Ну и пусть. Другие пусть осуждают.
   Анна снова замолчала, а потом сказала:
   -Нет, похорон я не вынесу. Ненавижу эти еврейские похороны. Жуть, правда? И потом видеть всех этих людей. Провожающих. Всех их видеть живыми и здоровыми... Нет уж. И без меня похоронят...
   -И куда же вы собрались? - сказала Вера, тут же испугавшись, что этот вопрос прозвучал, может быть, слишком иронично.
   -В Швейцарию. Мы давно с Рувой собирались. Думали поехать вдвоем, а теперь мне придется одной.
   Она хотела еще что-то сказать, уже было открыла рот, но запнулась и умолкла.
   -Что ж, может, вы и правы, - сказала Вера, чувствуя, как дрожит ее голос. - Вам надо немного развеяться.
   -Вот именно, развеяться. Хорошее слово вы придумали, - ответила Анна, криво улыбнувшись.
   "Что она такое говорит? Нет, она не в себе. Сама не знает, что несет. Какая-то глупая и фальшивая бравада, - думала Вера. - Ей будет ужасно стыдно за эти слова, если она их вспомнит. И на похороны она придет..."
   -А вы сами на похороны придете? - словно услышав, о чем Вера только что подумала, спросила Анна.
   -Я? Приду, не сомневайтесь...
   -Вот и отлично. Потом как-нибудь расскажете...
   Вера все это утро собиралась обязательно рассказать Анне, что сказал Рувим пару недель назад. Тогда Анна выбежала из кабинета, где они втроем сидели, чтобы поставить какую-то печать, то ли купить лекарство в аптеке. Когда за ней закрылась дверь, он совсем не в тему тихо произнес:
   -Вы знаете, Аня моя любимая женщина. Я ей это ни разу не говорил. И, наверное, не скажу. Не люблю пафоса.
   Вере казалось необычайно важным рассказать Анне об этом именно сегодня. Но сейчас она была настолько рассержена, даже обозлена на нее за эти ее последние слова, что так ничего ей не сказала. Она сухо попрощалась и с облегчением выскочила за дверь. Всю дорогу домой ее била дрожь от внутреннего холода, угнездившегося в душе. Хотя она чувствовала сосущий голод, но есть ничего не стала. Зато залпом выпила три больших чашки обжигающего и очень сладкого чая. И дрожь унялась. А Анну она больше никогда не видела.
   ХХХ
   В самолете место Анны было под литерой "А". "О, у окошка", - машинально порадовалась она. Самолет взлетел, накренился, пролетел над Тель-Авивом, сверкнуло под солнцем Средиземное море. Потом быстро набрал высоту и из иллюминатора Анне уже были видны только облака.
   Анна летела в Швейцарию. Самолет был в воздухе уже около часа. До похорон Рувы оставалось еще четыре. Много. Но теперь она, даже если бы захотела, не могла на них быть. Но и желания не было, хотя чувство вины из-за этого она испытывала, несмотря на все сказанные позавчера Вере слова. Кажется, она тогда сильно расстроила эту милую женщину. Но ладно. Сейчас надо сосредоточиться на главном. Но точно ли она ничего не забыла? Анна, наверное, в сотый раз открыла небольшую сумочку, в которой плотно лежала куча бумаг. Она снова пересмотрела их, сверяя по списку, который сжимала в левой руке. И снова убедилась, что нет, ничего вроде не забыла. "Начался обратный отсчет", - сказала она про себя.
   ...ПЯТЬ...
   Когда они впервые заговорили об этом? Ох, давно. Вскоре после визита к Эфраиму. После того ужасного разговора, когда Рува признался ей в своем вечном страхе перед перспективой превратиться с годами в растение и попросил ее стать, если это случится, его кайсяку. Тогда она в ужасе отказалась. На какое-то время они вроде бы закрыли эту тему.
   Но потом он, да и она, снова и снова к ней возвращались. К ней и к почти маниакальной мечте самой Анны "жить долго и умереть в один день".
   Анна вспомнила, как Рува впервые рассказал ей о Стефане Цвейге и его жене.
   -Они приняли яд и умерли в объятиях друг друга.
  
   -О, вот прекрасная смерть! Да, так бы я хотела. Только это все же самоубийство, а я бы предпочла от естественных причин.
  
   -Вот видишь, ты уже и торгуешься? - улыбнулся тогда Рува. - Без самоубийства трудно. Можно было бы в автокатастрофе, если автокатастрофу можно считать естественной причиной. Но машину мы с тобой не водим, увы...
  
   В тот вечер они больше об этом не говорили. Но эта тема, само обсуждение которой казалось ей еще недавно чудовищным и невозможным, тема, которую они стали обозначать эвфемизмом "Умереть в один день", вскоре стала для Анны столь привычной, что воспринималась ею как чисто техническая задача. "Тем более, что это же не актуально, - говорила она себе. - И, дай бог, не будет актуально ни завтра, ни послезавтра. А дальше? Посмотрим. Ведь Рува прав - к этому варианту надо готовиться заранее. Да, так будет правильно".
   Это непросто себе вообразить, но они, вроде бы вполне нормальные люди, обсуждали самые разные способы самоубийства.
   Анна с особым ужасом говорила о таком "легком и быстром" способе, как просто выкинуться из окна:
   - Да, это быстро, но как только я себе представляю тот ужас, который испытываешь в этот момент, то под ложечкой начинает сосать, и ноги подкашиваются. Ведь пусть это продолжается всего несколько секунд, но пока летишь, это, наверное, кажется вечностью. И такое успеваешь передумать, такой страх испытать, что нет - лучше не надо. А асфальт все ближе, и ты бы уже рада все переиграть. Ан нет, уже ничего не изменить. Нет, лучше как-нибудь по-другому.
   - Бывалые люди рассказывают, что ты живым "до цели" не долетаешь. Почти тут же, еще в полете разрывается сердце, - говорил ей Рува. - Да, страшно. И револьвер немногим лучше. Вот этот самый миг, когда нажал на курок. Кто знает, может он тоже длится целую вечность. Да и потом где его достать, револьвер?
   Они перебирали и отвергали один за другим самые разные способы свести счеты с жизнью. Повеситься? Нет, не годится. Все тот же момент, когда отбрасываешь табуретку и повисаешь... Вот эта изменчивость времени, которая субъективно может растягиваться на века. Да, потом все кончается. Но этот миг может оказаться страшнее любых страданий.
   -К тому же это не эстетично, - говорил Рува.- Расслабляются мышцы кишечника и мочевого пузыря. И ты висишь, весь мокрый и обкаканный. Нет, идеальный вариант - цианистый калий. Но где его достанешь? Остается только два способа - таблеток наглотаться (только чтобы с гарантией) или газ включить. А потом заснуть. Самое милое дело. Вот только большой вопрос - сможешь ли ты потом заснуть? Боюсь, что нет. Вскочишь и закроешь конфорку. Так что ничего не будет, кроме головной боли и тошноты.
   -Знаешь, Рува, если бы нас сейчас кто-нибудь слышал, решили бы, что мы с тобой два безумца. Что по нам психушка плачет. Может, и не зря бы решили. Ведь только послушать, о чем говорят два относительно интеллигентных и не слишком даже старых человека, - зябко поеживалась Анна.
   Рува ей на это возражал:
   - Я думаю, об этом все говорят. Или хотя бы думают. Если не боятся думать. Да и потом нас ведь никто не слышит. Разве что господь бог.
   Самолет себе летел. Его моторы деликатно и убаюкивающе гудели. Анна слышала мирное посапывание пассажиров рядом с ней и сзади, а сама вспоминала, когда же впервые в этих их безумных разговорах возникло слово "эвтаназия"? Не как метафора эмиграции, а по-настоящему... Это было несколько лет назад. Тогда все чаще и чаще стали о ней говорить. Само звучание этого слова вызывало в ней рефлекторный ужас. "Да, словечко не лучше, чем метастазы. Такое же змеиное" - привычно подумала она.
   Поначалу Рува, помнится, был настроен скептически:
   - Рано или поздно, но эвтаназию разрешат. Это неизбежно. Но, увы, не при нашей жизни. И ведь что удивительно - все опросы показывают, что подавляющее большинство граждан любой страны (чуть ли не 90 процентов) горячо за это выступают. А вот религиозные авторитеты и политики - против. Тут ведь настоящий гордиев узел проблем - и религиозные запреты, и юридическая сторона, и бюрократические препоны на уровне государства. И надо признать, что определенные основания против эвтаназии есть. Например, опасность злоупотреблений. Хотя, по-моему, эти вопросы как раз вполне решаемы. Но мы с тобой до такого разрешения не доживем. К тому же, Израиль будет последней страной, где ее разрешат. Помяни мое слово! Правда, говорят, что в некоторых странах, в Голландии, например, на помощь врачей безнадежным пациентам, смотрят сквозь пальцы. Только денежки надо заплатить. Но денежки такие большие, что у нас с тобой их нет. И не будет...
   - Рува, не знаю насчет "сквозь пальцы"... Ты же помнишь эту историю про Доктора Смерть? Он помогал умереть без мучений безнадежно больным. Ему бы памятник ставить, а ему дали 25 лет.
   -Это в США было, кажется? В оплоте демократии и прав человека во всем мире
   -Да, в Америке.
   -Вот сама видишь. Шансов на принятие такого закона практически нет.
   Смешно! Не прошло и недели, как Рува это заявил, а газеты вовсю трубили, что голландский парламент узаконил эвтаназию.
   -Эх, молодцы голландцы, - радостно воскликнул Рува. Он даже не поленился и поехал в библиотеку, чтобы полистать газеты и выяснить подробности.
   -Да, - сказал он, вернувшись. - Все так и есть.
   -Ура! - воскликнула Анна. - Значит, поедем в Голландию, если понадобится. Тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не пришлось...
   -Нет, в Голландии нам не обломится, - умерил ее энтузиазм Рува. - Там только по медицинским показаниям. Если безнадежен, тогда - пожалуйста. Но это не главное препятствие. Куда важнее для нас, что они там внесли пунктик, что врач, дающий такое разрешение, должен быть давно знаком с пациентом. Идиотский пунктик, надо сказать. Но нам он эту возможность полностью перекрывает...
   Однако, все меняется в этом лучшем из миров. Уже через пару лет эвтаназию разрешили еще в нескольких странах. А в Швейцарии, оказывается, эта процедура проводилась еще с 40х годов. Вернее, не во всей Швейцарии, а в одном из ее кантонов.
   Казалось, сама судьба толкала их на этот путь. У Рувы был приятель, который как раз незадолго до того получил швейцарское гражданство. Сам-то он был русским, но уехал из СССР еще в начале 70-х, оформив фиктивный брак. Он был на несколько лет старше Рувы и жил в Цюрихе, то есть, в столице того самого кантона.
   Рува тут же с ним списался и задал кучу вопросов о том, как обстоит дело с "хорошей смертью" в свободной Швейцарии. Каково было его и Анны удивление, когда приятель ответил, что он сам сразу по приезде записался на очередь для проведения этой процедуры. Когда и если понадобится. У него был своего рода абонемент. Платишь около 50 долларов ежемесячно, зато фирма обязуется обеспечить тебе "хорошую смерть" в тот момент, когда ты пожелаешь. Но это все - для граждан или, людей, постоянно в стране проживающих. С гражданами иностранных государств - всё сложнее. Для них пока такая возможность полулегальна, хотя с каждым годом, учитывая высокий спрос на эту услугу (он получил даже неофициальное название "суицидальный туризм"), отношение властей все либеральнее. Швейцарский приятель прислал Руве брошюрки от двух разных фирм, где излагались все требования, которым должны соответствовать иностранцы, желающие умереть. Главным условием было наличие диагноза неизлечимой болезни, подтвержденного медицинским учреждением страны, где иностранец проживает. При выполнении этого условия иностранцы также могли встать в очередь на проведение скорбной процедуры. Разумеется, прилагались адреса фирм и номера телефонов для связи.
   Рува не уставал поражаться практичности и скрупулезности "этих швейцарцев" и, смеясь, зачитывал ей отдельные пункты из брошюрок. В них перечислялись дополнительные услуги, которые могут приобрести эти специфические туристы. Естественно, за отдельную плату. В списке значился, например, осмотр достопримечательностей кантона Цюрих. Можно было заказать себе питание по особому меню и даже снять квартиру или коттедж, если клиент пожелает большей приватности.
   Правда, возникло одно обстоятельство, которое могло поставить под угрозу весь план Рувы. Дело в том, что похороны иностранцев, пожелавших свести счеты с жизнью именно в Цюрихе, происходили ежедневно, а то и по нескольку раз на дню. То тут, то там по улицам города двигались траурные процессии. Настроения жителям, вынужденным постоянно наблюдать эту не самую веселую церемонию, это, понятное дело, не прибавляло. "Наш прекрасный город все больше напоминает кладбище. Это ужасно!" - возмущались они. Недовольство граждан возросло до такой степени, что власти кантона объявили референдум о запрете права "на хорошую смерть" для иностранцев. Референдум состоялся, но более 80 процентов граждан кантона высказались за сохранение существующего положения.
   "Молодцы швейцарцы!" - только и сказал Рува, облегченно вздохнув. К этому времени он стал знатоком этой процедуры и даже знал, какой препарат используется, чтобы обеспечить клиентам надежный и безболезненный уход. Он назывался нембутал. Вообще-то, это было снотворное, но в больших дозах препарат обеспечивал остановку дыхания во сне.
   - Ох, сомневаюсь я, что клиент, даже приняв снотворное, способен уснуть в такой момент, - недоверчиво говорила Анна. - Разве что сильно устанет после осмотра достопримечательностей.
   -Полагаю, все предусмотрено. Там же специалисты сидят. И, вроде бы, пока никто не жаловался на плохое обслуживание. Претензий и рекламаций не было.
   Анна подумала и добавила:
   -А знаешь, что? Это неплохо - осмотр достопримечательностей. Я, например, если такое случится, обязательно погляжу на озера. И тебя пойти заставлю. Туризм так туризм. Пусть и суицидальный...
   Впрочем, у Рувы был и альтернативный план. Оказывается, в Мексике этот препарат продавался свободно в любой лавчонке, как средство для умерщвления животных. И любой мог купить нужную ему дозу за несколько десятков долларов.
   Это, даже с учетом билетов на самолет, было куда дешевле, чем Швейцария. Рува почти уже решился на этот вариант и даже заказал билеты, но в последнюю минуту передумал:
   -Не гонись за дешевизной. Черт его знает, что в такой мексиканской лавочке подсунут под видом нембутала. Только здоровье погубишь.
   -Ты прав. Нет, Швейцария надежнее, хоть и дороже. Все-таки фирма веников не вяжет.
   -Ага, только траурные венки на могилки клиентов, - в тон ей ответил Рува.
   ...ЧЕТЫРЕ...
   Оставалась самая трудная и неприятная часть дела - добыть фиктивные справки о неизлечимых болезнях. Анне это очень не нравилось. Нет, не по этическим причинам (хотя и это тоже) и не потому, что дорого. Она боялась, что, раздобывая эти справки, можно накликать реальную болезнь.
   Не стану описывать этапы и процедуры раздобывания. Им занимался Рува, Анну не вмешивая. Наконец, нужные люди нашлись. Рува, правда, сильно опасался мошенничества с их стороны, но все было сделано в лучшем виде - официальное медицинское заключение с печатью и к нему даже были приложены результаты столь же фиктивных анализов. После года хлопот все было готово. Оказалось, что им даже не нужно ехать в Швейцарию для подписания договора. Достаточно было списаться и переслать необходимые документы. Через месяц они получили заказное письмо, в котором было подтверждение, что все условия ими выполнены, и они получили номера своих "дел" и секретные пароли на случай, если какой-нибудь злоумышленник захочет обманом воспользоваться их правами.
   Словом, дело было сделано, и Анна вздохнула с облегчением. Теперь у нее была гарантия, что они оба смогут умереть достойно, а, главное, вместе. Жили долго и умерли в один день. Это ли "не сбыча мечт"?
   Нет, хорошо, что они все это провернули. Хотя вроде бы этот план оказался ни к чему. Но - пусть будет...
   И вот на тебе - не успели. Может, и вправду накликали ему болезнь? Анна старалась об этом не думать. Пусть умереть в один день не получилось. Но ведь и разница в несколько дней - это не так уж страшно. Ему-то что? Можно сказать, легко отделался. Умер себе без мучений. А она осталась одна. И на казнь идти ей теперь предстоит одной.
   Да, предстоящая процедура все-таки немного страшила ее. Даже "предательская" (как она это называла) мысль отказаться от эвтаназии приходила ей в голову. Но вот уж нетушки! Ведь жизнь без него, действительно, потеряла всякий смысл.
   Заказав билет на самолет, Анна позвонила в Цюрих по указанному номеру, представилась, сообщила свой секретный пароль.
   На том конце провода приветливый женский голос произнес:
   -Если мадам укажет номер рейса, мы встретим вас в аэропорту.
   Нет, - ответила Анна. - Я доберусь сама. Это далеко от аэропорта, если на такси?
   -Двадцать минут, максимум. Но я бы вам не советовала. На поезде гораздо удобнее. И дешевле. Он останавливается прямо в аэропорту, даже наружу выходить не надо.
   -- Я наверняка запутаюсь, заблужусь.
   -- Заблудиться там трудно. Везде указатели. Вокзал расположен на этаж ниже аэропорта. Давайте поступим так: поезд вас довезет до городка, а там на перроне вас встретит наш сотрудник. И уже доставит до места.
   -- Хорошо, - сказала Анна и продиктовала номер рейса.
   -- Если самолет вдруг задержится, не беспокойтесь. Ваша комната будет вас ждать в любое время. Да, и еще: на каком языке предпочитает мадам беседовать с обслугой? Можно и по-русски. Мы специально наняли несколько человек для русских клиентов.
   -Да, русский - это хорошо. Если можно.
   -Можно.
   -Спасибо, - сказала Анна и повесила трубку.
   ...ТРИ...
   Самолет приземлился. Аэропорт выглядел шикарно - все блестит, всюду витрины, витрины, а из невидимых динамиков неназойливо льется тихая музыка. Анна с сумочкой и небольшим чемоданом шла в пестро одетой разношерстной толпе. Даже странно - толпа как в Израиле. Только харедим в черных шляпах не видно. "Интересно, есть ли среди них те, кто прибыл с той же целью?" - праздно подумала она, остановилась у окошка для обмена валюты, поменяла доллары на швейцарские франки, а потом, следуя указателям, спустилась на эскалаторе на этаж ниже. Впрочем, все прилетевшие и так двигались в этом направлении. Заблудиться и вправду оказалось невозможно. В кассе она попросила билет до KЭssnacht.
   -- Обратный билет до Цюриха нужен?
   -- Нет, мне в одну сторону, -- ответила Анна.
   Девушка за кассой как-то по-особому метнула на нее глаз и сказала, махнув рукой в сторону эскалатора:
   -- Мадам, спуститесь на этаж ниже. Поезд на Кюснахт отходит через 10 минут. Без пересадок.
   Народу в вагоне было мало. Поезд почти незаметно тронулся. "Вот и на Швейцарию погляжу", -- подумала Анна, уставившись в окошко. Но погода не располагала. Было сыро, пасмурно, серо. Наползавший туман скрывал знаменитые альпийские вершины. "Того и гляди дождь начнется, -- вдруг обеспокоилась она. - А я, клуша, зонтик забыла!" Да, депрессивная погодка. Под стать настроению. Больше Анна в окно не смотрела, задумавшись об имени городка, в который направлялась. KЭssnacht. Странно, она его и от Рувы слышала и даже сама им письмо писала, но считала, что это случайное сочетание букв. Оказывается, нет. Кюснахт -- это же "ночной поцелуй". Название для бульварного романа. Хотя звучит слишком пошло даже для него. А вот в повелительном наклонении уже лучше - "Поцелуй ночь!" А еще лучше с деепричастным оборотом: "Целуя ночь". Для бульварного чтива отлично подходит. И для... моей ситуации... тоже... Эти мысли отвлекли Анну, так что она и не заметила, что поезд уже стоит в Цюрихе. Она взглянула на часы, высвечивающиеся на табло в вагоне, и как-то отрешенно подумала: "А до похорон в Иерусалиме еще час остался". Но тут же приказала себе: "Нет, больше об этом не думай!". А поезд снова покатил. Вот показалось знаменитое озеро. Но и оно в этом тусклом свете было больше похоже на скучную асфальтовую дорогу.
   "Так бы себе ехала и ехала. И куда он спешит?" -- Анне хотелось затормозить поезд. И время, заодно. Так было всегда, если ее ждала впереди какая-нибудь очень неприятная встреча -- "нет, еще далеко - целых четыре, три, ну, пусть уже только две остановки. Все равно еще долго".
   По мере приближения к конечному пункту ее жизни, сердце Анны билось все тревожнее и сильнее. Надо же, тело еще пыталось сопротивляться принятому решению, подавая сигналы "SOS", словно безнадежно погибающая подлодка, в которой задыхающийся радист продолжает выбивать морзянку. И будет это делать до конца, пока воздуха хватит или электричество не кончится.
   Но вот на табло появилась надпись KЭssnacht. Двери поезда раскрылись, и Анна вышла на почти пустой перрон. Так что ей не составило труда тут же углядеть молодого человека с картонкой, на которой было по-русски написано ее имя. Правда, с ошибкой - одно "н" вместо двух. Он как-то скептически на нее поглядел ("должно быть, удивился, какая неухоженная дама..."), подхватил из ее рук чемоданчик и повел с перрона, произнося какие-то дежурные фразы на ужасающем даже на ее слух английском. Дождя, к счастью, не было.
   -- Вы местный? -- осторожно спросила она.
   -- Нет, я из Косова. Знаете такую страну? - впервые улыбнулся он и добавил: -- Но в Швейцарии я уже давно - десять лет.
   Он распахнул перед ней дверцу машины, и они поехали. Клиника (или как ее надо называть - может, отель?) располагалась вверху на холме. Дорога заняла всего несколько минут, и все это время косовар увлеченно рассказывал ей о своей замечательной родине. Они почти успели стать друзьями, когда он остановил машину у невысокого забора, за которым росли деревья. Сквозь них Анна увидела трехэтажное шале со срезанной крышей, чем-то напомнившее ей гостиницу в Австрии, где они с Рувой останавливались несколько лет назад. "Как миленько!.."
   Он довел ее до самой стойки, за которой стоял портье, поставил чемоданчик и, уходя, дружески помахал рукой. Портье что-то проверил в своей книге, попросил ее заполнить коротенький циркуляр и вручил ключ от номера. Находившийся рядом служитель тут же подскочил, подхватил чемоданчик и повел по мягкому паласу. "Номер 32, - отметила Анна. - Как год моего рождения".
   Анне померещилось, что в комнате пахнет елкой. Она даже стала озираться вокруг, хотя какая елка в октябре? Нет, запах был. Он исходил от высокой вазы, в которой стояло несколько белых хризантем, чьи лохматые шары были похожи на морды грустных пуделей. А еще они вдруг напомнили ей того страшного волосатого человека из школьного учебника по биологии. Из каких-то неведомых глубин памяти всплыло его имя - Андриан Евстахиев. Только он был черный, а хризантемы белыми.
   За окном сгущались сумерки. Наступал вечер. Вечер накануне ее последнего дня.
   Вскоре в дверь постучали.
   -Войдите, - сказала Анна.
   Вошел здоровенный румяный парень, заговоривший по-русски.
   -Чего желает госпожа заказать на сегодня и завтра?
   -Сегодня ничего, а завтра - можно осмотр достопримечательностей?
   -Да, - ответил парень, что-то помечая в блокноте. - В какое время вы желаете начать экскурсию?
   -Я думаю - часов в одиннадцать. А долго она продлится?
   -Четыре часа.
   -А как вас звать?
   -Сергей.
   Должно быть, клиенты вам немного наскучили?
   -Нисколько, мадам, - любезно улыбнулся Сергей и вышел.
   За окном совсем стемнело. А в Иерусалиме похороны, наверное, давно кончились. Все разъехались по домам. А он... он в свою ямку... Сергей появился снова:
   -Что желаете на ужин? Спуститесь в ресторан или закажете в номер?
   -Ничего, спасибо.
   -Тогда пойдемте со мной. Вас ожидает встреча с психологом.
   -А это обязательно? - спросила Анна.
   Сергей развел руками:
   -Таковы правила. Психолог вас уже ждет. Я вас провожу.
   Психолог оказался низеньким и толстеньким человечком. Он закидал Анну множеством вопросов, особенно напирая на то, не оказывал ли кто-то на нее воздействие при принятии решения?
   -Нет, никто не оказывал, - ответила она.
   В конце беседы психолог произнес, видимо, обязательную фразу:
   -Мадам, вы знаете, что можете в любую секунду отказаться от нашей процедуры? Чего искренне вам желаю.
   Анна в ответ только кивнула, улыбнулась и вышла. Сергей дожидался ее под дверью кабинета.
   -Давайте, я вам покажу, где находится ресторан, - сказал он и повел ее по длинному и тоже паласному коридору. Публики в ресторане почти не было. Анна заказала кофе и отпустила своего Вергилия.
   -До номера я сама доберусь, - сказала она.
   -Тогда до завтра? - улыбнулся он и ушел.
   ...ДВА...
   Утром Анна отправилась на запланированную экскурсию. Она была одна. Видимо, фирма предпочитала обеспечивать своих клиентов индивидуальными осмотрами. А, может, просто других желающих не оказалось. В машине с ней был только гид, он же и шофер.
   Анна так много слышала раньше о неописуемых красотах Швейцарии, что была даже немного разочарована. "Хотя в целом неплохо".
   После экскурсии она едва успела вернуться в свой номер, как в дверь постучал тот же Сергей.
   -Пойдемте со мной на минуточку? - уютно, по-домашнему, спросил он и пояснил: - К врачу. Это ненадолго.
   Анна чувствовала себя немного уставшей, но потащилась за ним.
   Врач, на этот раз худой и долговязый, тоже задавал Анне какие-то вопросы, просматривая бумаги, лежавшие перед ним. Потом поднялся, подошел к стеллажу и, взяв одну из нескольких пластиковых бутылочек, похожих на те, в каких продают минералку, протянул ее Анне.
   -Вот, это ваше... э-э, лекарство... - словно смутившись, сказал он. - Надо выпить всё.
   "Ага, наверное, новенький. Еще не привык", - чуть ли не со злорадством подумала Анна. А потом вдруг испугалась:
   -Как, уже сегодня?
   -Нет-нет, что вы, - быстро заговорил врач. - Это мы по приезде клиенту выдаем. А вам уж решать, когда его принимать? И принимать ли вообще. Еще целая неделя в вашем полном распоряжении...
   -Что ж, понятно, - сказала Анна, поблагодарила доктора и отправилась к себе, неся в руках заветную бутылочку.
   Снова зашел Сергей с тем же дежурным вопросом:
   - Что желаете на ужин?
   Еще минуту назад Анна не могла даже подумать о еде, но сейчас неожиданно для себя и, как ей показалось, задорно (увы, это ей только показалось) воскликнула:
   -Что ж, кутить - так кутить! Шампанского. И устриц, если можно. Я их никогда не пробовала. Говорят, они вкусные...
   Сергей несколько удивленно посмотрел на эту женщину с серым лицом и с не вполне симметричным лихорадочным румянцем на щеках. Ее взгляд показался ему полубезумным, но он, как и положено вышколенной обслуге, вполне бесстрастно сказал:
   -- Боюсь, что устриц у нас в меню нет. Но если хотите, мы закажем их в соседнем ресторане. Тут недалеко.
   -- Нет, тогда не надо. А можно вместо устриц пирожные? Только послаще.
   Сергей снова что-то пометил в блокнотике:
   - Ваш заказ принесут через два часа. Что-нибудь еще?
   -Нет, спасибо.
   - Тогда позвольте пожелать вам спокойной ночи.
   Анна ничего не ответила. Он вышел, что она поняла по щелчку дверного замка.
   ...ОДИН...
   В семь часов раздался стук в дверь. Служительница в кокетливом переднике вкатила тележку с ее заказом. Она ловко и бесшумно открыла бутылку и собиралась поставить ее и блюдо с несколькими пирожными разных сортов на стол.
   -Нет, оставьте на тележке, если можно, - попросила Анна.
   -Разумеется, - ответила девушка по-английски. - Что-нибудь еще?
   -Нет, спасибо.
   -Тогда спокойной ночи, мадам...
   Дверь захлопнулась за последним визитером в ее жизни. Анна достала бутылку с раствором нембутала, немного поколебалась, не задержаться ли здесь еще на день, но потом налила в стакан и выпила залпом.
   "Ох, какой горький", - подумала она и тут же налила себе в тот же стакан шампанского, чтобы запить эту горечь. Вот и шампанское пригодилось. Она надкусила одно из пирожных. Оно показалось совсем безвкусным. Она положила пирожное обратно на блюдо, расстелила постель, взбила по-своему подушку, улеглась и выключила свет.
   Она хотела было подумать или даже произнести что-то патетическое, типа "Иду за тобой!", но вспомнила, как бы поморщился Рува от такой фразы, и отказалась от этого намерения. Потом перед ней вдруг возникла Джомолунгма. Удивительно, но она нисколько не изменилась за прошедшие несколько десятков лет. Джомолунгма пела про Щорса. Только странно, слова были те же, но мелодия - совсем другая: очень печальная, но бесконечно прекрасная. И пела она прекрасно, только (еще одна странность) сразу несколькими голосами, словно это был целый ангельский хор. Потом она увидела Мишу Байкиса в окровавленной, как у Щорса рубашке. Он выгуливал в парке трех пуделей с головами, похожими на хризантемы, которые она совсем недавно где-то видела. Две собачки были белыми, а одна черной. Анна догадалась, что это тот самый Андриан Евстахиев. Хотя он, как и другие, ведомые Мишей на поводках, весело тявкал, но Анне вдруг стало неприятно. На мгновение мелькнул Анатолий Макарович, бухгалтер, с бутылкой кагора в руках. Он куда-то деловито шел. Анна поняла, что она смотрит какую-то волшебную книгу с живыми картинками. Страницы книжки переворачивались сами собой. Иногда Анна не успевала рассмотреть картинку и тянулась к ней рукой, чтобы пролистнуть страницу назад. Но пальцы проходили сквозь нее, как сквозь пустоту. Была в книжке и сама Анна. Она хорошо видела себя, но не со стороны, а как бы изнутри. Лица своего она не видела. Вот она стоит на коленях и роет детской лопаткой песок. Только это не желтый, сухой и горячий песок Сахары, а какой-то серый, очень твердый, перемешанный с мелкими камешками. И копать его трудно. Вдруг она с ужасом поняла, что разрывает могилу на кладбище в Гиват Шауле. "Зачем? Зачем я это делаю? Это же запрещено!". Откуда-то всплыла фраза: "Пусть мертвые хоронят своих мертвецов". Но она продолжала рыть. Уже стали видны края белой материи, припорошенной сверху этим серым песком. "Это же саван. Его саван", - поняла она и почувствовала, как на лбу выступил ледяной пот. Она отбросила лопатку. К счастью, книжка снова перелистнулась. Теперь Анна сидела в садике возле центра абсорбции Эцион. Мимо мандаринового дерева пулей пролетали переливчатые колибри. Потом она стояла в длинной очереди к человеку с копной черных всклокоченных волос. А он весело наливал каждому подошедшему стакан воды из канистры. Анне вдруг очень захотелось пить. Когда подошла ее очередь, черноволосый налил ей полный стакан. Она с жадностью глотнула. Вода оказалась страшно горькой. Тут она, наконец, узнала его. Это был Аба Ковнер, поивший людей водой из отравленного колодца. Она выплюнула то, что еще оставалось во рту, и закричала тем, кто стоял за ней: "Это же яд! Нембутал!". Она в испуге стала искать в темноте кнопку вызова врача, которая (она помнила!) располагалась на стене около изголовья ее постели. Надо было срочно ее нажать, пока яд не начал действовать. Анна уже окончательно проснулась. Наконец, ей удалось эту кнопку нащупать. Раздался пронзительный и безумно громкий звонок. Да, сейчас придет врач и спасет ее. Она успокоилась. Звонок, однако, продолжал звенеть. Это разрывался пузатый будильник, всегда стоявший в их с мамой комнате. Ее кто-то тихонько толкал в плечо. Это была мама. "Вставай, Дианочка, вставай, солнышко, - ласково сказала она, хотя никогда раньше так не говорила.- В школу опоздаешь". Она вскочила, быстро оделась, повязала свой шелковый красный галстук и выскочила на улицу. Ярко светило теплое солнце. Вокруг было полно народа. И все с одобрением поглядывали на нее и, особенно, на этот галстук, развевающийся на ветру. "Какой красивый галстук", - говорили они восхищенно. "Да и сама девочка просто красавица", - искренне отвечали другие и улыбались ей. И она тоже чуть смущенно, но радостно улыбалась им в ответ. Она чувствовала, что и вправду всем нравится, что все ее любят. Один мужчина с удивительно знакомым лицом (только она никак не могла вспомнить, кто же это?) даже спросил:
   - Mog? Ci? poca?owa??
   -Да, конечно, можно! - хотела крикнуть Анна, но, кажется, не успела...
   ВОТ И УМЕР ЗАЙЧИК МОЙ
   Рано утром, открыв дверь своим ключом, в ее номер вошел Сергей в сопровождении двух служителей в комбинезонах с эмблемой фирмы. Они быстро унесли тело и тележку с едва початым шампанским и пирожными. Потом две служительницы занялись уборкой комнаты. Они перестелили постель, скатерть на столе, пропылесосили пол и кресла, попрыскали вокруг каким-то приятным освежителем и поставили в вазу свежие цветы. К полудню комната была готова к приему очередного клиента.
  
   POSTSKRIPTUM
   Дотошный автор выяснил исторические корни названия того места, где закончилась жизнь Анны. Увы, должен разочаровать романтически настроенных читателей. Во времена Римской империи тут располагалось большое подворье, которое на алеманском наречии звучало как "Chussenacho" - Хуссенахо (тоже красиво). Во времена Наполеона местечко называлось Кюсснах. Свое нынешнее поэтическое название оно приобрело только в 1851 году. Но Анна об этом, понятно, не знала.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   81
  
  
  
  

 Ваша оценка:

РЕКЛАМА: популярное на LitNet.com  
  Л.Свадьбина "Попаданка в академии драконов 4" (Любовное фэнтези) | | К.Ши ""Муж" на час" (Короткий любовный роман) | | У.Соболева "Восемь. Знак бесконечности" (Психологический триллер) | | К.Ши "Жена на день" (Современный любовный роман) | | У.Соболева "Отшельник" (Современный любовный роман) | | В.Мальцева "Искупление любовью" (Современный любовный роман) | | Ю.Меллер "По зову сердца" (Любовное фэнтези) | | Н.Новолодская "Грезы в его власти" (Любовное фэнтези) | | Ю.Рябинина "Острые грани любви" (Короткий любовный роман) | | С.Елена "Чужой, родной, любимый" (Любовные романы) | |
Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Д.Смекалин "Ловушка архимага" Е.Шепельский "Варвар,который ошибался" В.Южная "Холодные звезды"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"