Перед первой операцией, по совету нейрохирурга завершая дела, Роман Мстиславович лихорадочно дописывал невысказанное и, обречённо не успевая и стыдясь, правил в виртуале то, что уже невозможно было вырубить в изданиях бумажных.
Время стало шагренево-осязаемым и, не совпадая с любой его людскою мерой, тикало подчерепушно бомбой-аневризмой. Кое-что он успел, но страх (точнее, не столько страх перед чёт-нечетом операции, сколько послевкусие несграбной жизни) вибрировал вконец расстроенной струной. Не находя в себе примирения со смертью, Роман пытался на противоходе опережать её вероятности. Пятичасовая, микроскопного уровня, операция прошла штатно, если не считать вдавленного ниже виска треугольника выдолбленной кости да отказавшейся удивлённо подниматься правой брови. Мешочек аневризмы пережали металлической клипсой, и Роману Мстиславовичу не с руки (башки?) стало влазить в магнитные поля.
Довольно успешно восстанавливаясь, он уже начал подзабывать посленаркозное ощущение полноты и красочности животного бытия, когда через год влетел во вторую операцию. Вырезав бляшки и системную уже бомбу в сонной артерии, кардиохирург зацепил и графоманскую жилку: осталось томление души, но гортань онемела.
Вот и сейчас, сидя в поезде, на Радуницу уносящем его в город детства к могилам родителей, Роман пытался вызвать то размытое, как на выходе из сна, состояние духа, когда-то легко переводящего бегущие за окном столбы и поля в слова. Но взгляд лишь бездумно тешился растекающимся по облакам и деревьям закатом. Вдруг поезд вздрогнул и, стреноживаясь, начал натужно гасить свою почти полуторасотенную скорость.
Остановка явно была аварийной: с десяток изб, сгрудившихся в ста метрах от путей, и не ожидали - по рангу - внимания скорого поезда. А в пятнадцати шагах от вагона разлапилась дородная липа, в тени которой стояли столь же значимые собой матроны. Одна - руки в боки - в длинной, из тяжёлой ткани с музейным орнаментом, юбке и расписной кофточке; другая - руки за спиной - в бежевом кримпленовом платье, и третья - руки на животе - в салатовом сатиновом сарафане и таком же задорном на фоне тёмной сочной травы беретике. Кумушки что-то неспешно обсуждали, остановка поезда и причина того не были их темой.
Три козы под этим же деревом щипали траву, а между ними шастали два козлёнка. Один - ангельски белый - ходульно не сгибая ножки, чинно семенил между мамками и старательно отведывал от их лужков.
Но Роман Мстиславович с поднимающейся от солнечного сплетения радостью прилепился взглядом к чертёнку в чёрных носочках, и метра не пробегавшего по прямой. Подпрыгивая и кувыркаясь, и наплевательски относясь к жеванию, егоза бодался со всеми холмиками и кочками, с которых сваливался. Солнце не проникало сквозь шатёр листвы, но пёстрый его комочек мячиком стукался об забывших травное детство трындящих хозяек и весьма занятых бородатых родственниц. А почти прошедшего свой путь мужчину отпускало разочарование, и он думал, что уже можно начинать делать всё, что хочется...
В выглаженных форменных белых рубашках и тёмносиних брюках по коридору быстро прошли двое парней-проводников, и Роман потянулся за ними. Спрыгнув на насыпь, они кинулись к голове поезда. Там, в метре от передка электровоза, разъярённый машинист за шиворот отрывал от рельс какого-то неопределённого возраста мужичка, стряхивая с него обломки досок и труху. Поглаживая растущую на лбу шишку и болтая висящими в воздухе ногами, мужик храбро перечил громиле-водиле:
- ... и с чего весь гам и гул:
ну, немного прикорнул.
И кто здесь залил глаза -
чьи дымятся тормоза!?
- Ну, Митрич, ты никак поэта не объехал? - удивились проводники, уважительно подхватив местное дарование.
- Да как объедешь эту заразу, если заметить можно было только после поворота, и на всё - минута с гаком? Дрыхнет поперёк пути на своей лавочке... - и машинист забросил в рот валидол. - Везёт же пьяни: уже на излёте боднули.
Бодание было филигранным и тянуло на рекорд Гиннеса.
- А вы давно стишкуете? - заподозрив, поинтересовался Роман Мстиславович у дёргающего мешающей головой мужичка.
- Да зачем мне эта блажь!
С мОгилок шёл мирно -
и вдруг этот ералаш
и содом всемирный.
Не башка - сырой сквозняк
словеса сифонит.
Бряк в меня, я тут же - кряк:
спаса от симфоний
нет... Ну стукни же меня!
Ты в словах ведь дока?
На фига мне третье око -
корм же явно не в коня... - мужик всхлипывал и хватал Романа за руки, подставляя свой взъерошенный колокол.
Машинист отзывчиво кликнулся подсобить, но тут на просёлочной дымящей дороге тормознул шоколадный каблук Fiat Doblo, и водитель в форме охранника заорал: "Тащите своего террориста!" А нарисовавшийся начальник поезда приказал проводникам доставить стихоплёта на центральную усадьбу и попросил Романа Мстиславовича поехать свидетелем.
Пожилой капитан-участковый, к месту помянувший и предков и святых, едва успел закрутить пару цветистых вразумлений - и сел, закрыв рот под тихой укоризной:
- Когда закат - дитя денницы -
лёг на смежённые зеницы,
когда уста зефир искал
и неги сна я лишь алкал,-
монстр из столичного вертепа,
лукав зело и нечестив,
пихнул мя в зад... да так нелепо,
что стал язык велеречив.
Но пред тобою, дядя Стёпа,
не тварь дрожащая стоит:
ты можешь срифмовать Европу,
но не тебя рекут пиит!
И если я хвосты коровам
крутил - им стансы стану петь:
даёшь удои Тимки словом!..
И Стёпа молвил: "Ох...фигеть..." Протрезвев без рассола, он споро составил акт о причине остановки поезда, запер поэта в чулане и, провожая, недоумённо жаловался, что ему с новоявленным юродивым делать, который трёху слов связать только и мог; и жалел: как бедняге с людьми-то теперь...
Бабы и козы всё также паслись под липой, и Роман торопливо погладил хрупкий солнечный зайчик, который доверчиво жевал его волосы и чмокал, как ребёнок.
И уже в побежавшем догонять время поезде мужчина, противясь закрывающей дверь проводнице, всё выглядывал и выглядывал, пока поворот не закрыл от него липовый шатёр, под которым прыгала маленькая животина, умеющая радоваться жизни...
-----------------
...найдя, хотелось думать, некий противовес своей чуднОй потере, он не избавился от недоумения: что это за дар такой подзалётный? Без пиетета относясь к библейскому богу, он всё же на ночь глядя благодарил за прожитый день некий высший разум, который сварганил эту грандиозную формулу мироздания, начав вечную борьбу с хаосом. В бесконечной пока вселенной и моделей развития не меньше. Так что работы у Программиста - выше крыши. Крутанул мир, запустил программу рода - а дальше, чада, сами. Без кивков на Отче наш... Не нудя, что соседи - Рафаэль и Эйнштейн, а ты гоп-стоп из Большой Шатановщины (хотя гопнику и Тиме по причине их самодостаточности эйнштейны глаза не кололи). Не царское это дело - набивать шишки на каждый лоб толоконный. Предопределённость - блеф, папу с мамой благодари, мутация генов! Приз достаётся добежавшему. Цель и финиш не обозначены. Не для того ли и создан человек, чтобы объяснить причину своего создания? Гамма - от агрессии до самопожертвования. И ступенькой - творческий дар. Как способ выживания. И как отрыжка личного бессмертия: огонь под кипящим котлом, в котором мучается осуждённый на вечную погибель убийца, погаснет раньше, чем под котлом писателя, книги которого продолжают читать*. И как клеймо: кто больше тянет, на том и везут. Сизифов камень.
Как любовь далеко не панацея-благо, так и дар коварен. Вылезет подлянкой, как Мидасу. Нет подарка - всё путём, но с ним - жизнь та ещё проблемка. И многие ли восклицали: "ай да Пушкин, ай да сукин сын!" - как грустно неравны прозрения и текст. Самоизгой, всё побоку, до шизы: не дожить - но дописать картину, реквием... "Состояние творчества есть состояние наваждения... Демон жертве платит: ты мне - кровь, жизнь, совесть, честь; а я тебе - такое сознание силы, такую власть над всеми (кроме себя, ибо ты - мой!), такую в моих тисках свободу, что всякая иная сила будет тебе смешна, всякая иная власть - мала, всякая иная свобода - тесна, и всякая иная тюрьма - просторна"**
Только современникам пофиг: телемановской попсе не привыкать и Баха забывать почти на век. В просвещённых европах-то. А в наших глухарях... не счесть похеренных ещё до гейма в ящик.
Да и обжиг кувшина, жизнь - струна души, жить без стыда перед собой... Чтобы! Благословенны эти искус и крест, когда б... Когда бы нравственностью и трудом определялась творческая сила, и несовместность гения и злодейства была б не красного словца. И дар бы плюхался не даром, а токмо жаждущей его душе. Готовой к служению, живота не щадя. И без ухмылки с той стороны экрана, умаляющей статистов недостижимостью избранных. Хавая неравенство (не разнообразие!) как высший закон, не заблуждается ли человечество в своём совершенстве?
Мир не просто несправедлив. Он несправедлив изначально. Можно кричать: "Куда катится...?" Можно толкать. Можно просветляться, почёсывая пяткой ухо...
От этого сумбура Роману Мстиславовичу впору было самому стукнуться темечком. Маята и незаполненность души мешали иногда искренности его последневной молитвы. Но он научился представлять себе сорванца в чёрных носочках и, умиротворённый, засыпал, зная, что сможет проснуться.
Так прошёл год. На Радуницу Роман опять ехал по той же дороге. Приближаясь к местечку, он заранее приник к окну вагона, наивно ожидая увидеть копытце-оберег. Вот и показалась совсем не изменившаяся роскошная липа. Из-под её шатра на насыпь карабкалась человеческая фигура.
Локомотив заревел, и удар торможения разбросал пассажиров по стенкам. У Романа подоконный столик выбил дыхание. Ещё полусогнутый, хватая ртом воздух, он брёл в тамбур и проклинал того равнодушного экспериментатора, который кинул нищему на насыпи неподъёмную милостыню.
Тима прыгал не на рельсы, а на поезд. Божья искра скользнула по касательной, и Роман нашёл отшвырнутое тело без лица в тени липы. Машиниста рвало с левой стороны насыпи, и хорошо, подумал Роман, что это была другая бригада. Он вызвал участкового, номер телефона которого взял год назад, чтобы поинтересоваться судьбой "террориста". Но так и не позвонил.
Поэтому и отстал от поезда. Участковый примчался раньше и, пока не торопилась скорая, рассказывал Роману о житие лежащего перед ними. Поцелуй музы стал проклятием. Ну ладил бы частушки - цены бы Тиму не было. Да только тянуло на высокий и нравоучительный штиль: глаголом жёг... И выпивка, и коровье молоко скисали. Навоз перестал выгребать, но клеймил председателя разворованного хозяйства: не вводит, мол, вражина, голландское содержание скота. С подачи живущего посередь Европы бульбаша-неевропейца и предстал перед районными мозгоправами. "Если всем такой изъян - бил бы я баклуши, пьян" - заразившись от Тимохи, разочаровал сдатчика завдуркой. Унюхавший с трёх шагов недельный выхлоп тракториста, понимающий за жизнь председатель не решился настаивать. Молодая учителка с центральной усадьбы пыталась опекать: книжки возила, записывала на диктофон, в районную культуру стучалась... Но книги Тима с детства ненавидел, а районные засраки*** да повсеместно сдохшая самодеятельность не нуждались в говорящем в рифму не попугае. Упросила неугомонная свою подругу-журналистку сделать Тиме паблисити и притащила того на литобъединение. Районная богема, трасянкой**** пропалывающая великий и могучий, похихикала над приблудным самородком. Тима завёлся и огранил булыжники их нетленки, подарив каждому по недотумканному ими шедевру и вызвав чёрную зависть всей братии. Глава кружка, по совместительству редактор крутой свободной прессы и отец журналистки, запил, а дочь поссорилась с подругой. А диктофон обалдевшая от креатива Верка-сожительница у поцарапанной учителки вырвала и в нужнике утопила. Отвергнутая причитала о поэтических вершинах, принимая, с перепугу, за оные мозоли на тимошином языке. Не понимая и сам, что он вещает, Тима тщетно пытался удержать язык от вибраций и умолял любого вынужденного слушателя стукнуть его по неусыхающей шишке. Стучали. Но муза охальничала и заплёвывала словесной шелухой даже речистых баб. Они, сердобольные, и святой водой его окропляли и Верке втемяшивали, чтоб не брыкалась и чаще пиявкой облегчала творческое давление у мужика. И батюшку просили беса изгнать. Да тот, молод-учён, говорил, что всякий дар - от Бога, мол, кем дано - тому и отдавать. Подсказал...
Они помянули - благо и Радуница - нелепого жителя нелепой страны, который зачем-то родился же. Скорая оставила тело причитающим бабам и подвезла Романа Мстиславовича до ближайшей станции. Через три часа он опять проезжал роковую липу. Убегающий закат скользнул по ней, и Роман отчётливо увидел, как под деревом танцует сильно подросший, но тот же порывистый козлёнок...
*притча
** Марина Цветаева
*** засрак - заслуженный работник культуры
**** трасянка - просторечная смесь русского и белорусского языков.