|
|
||
|
П. П. Гнедич. Академик живописи в Риме **** ... Андрей Иванович получил неожиданный заказ. Одна светлейшая княгиня отделывала заново свою домашнюю церковь и захотела непременно, чтобы запрестольным образом у нее была копия с рафаэлевского "Преображения", что в Ватикане. Все единогласно указали на Андрея Ивановича, которого считали (да и сам он себя считал) весьма немногим ниже Рафаэля. Так как светлейшая получала несколько миллионов годового дохода, то вопрос о том, чтобы оплатить профессорскую поездку в Рим и обратно, прожитье его там в течение полугода и все убытки, что он понесет, бросивши в Петербурге свою практику, - всё это вопроса не составило, и Андрей Иванович, позвякивая редким в то время золотом, отправился в Италию. Когда-то, в начале пятидесятых годов, он жил в Риме пансионером академии, и с тех пор там не был. Теперь он уже ехал не на пароходе на Штеттин, как тогда, а по железной дороге, только-что открывшейся до Варшавы. Тесные, низкие вагоны первого класса казались ему последним словом цивилизации, а тридцать вёрст в час - головокружительной быстротой. Андрею Ивановичу думалось, что он владетельный принц, путешествующий инкогнито. Он остановился в Вене, и хотя не знал ни слова по-немецки, но каждый день посещал театры и терпеливо высиживал до конца спектакля. Он долго стоял перед собором Стефана, щуря то один глаз. то другой, заходя со всех сторон и давая чувствовать прохожим, что он - ученый иностранец, удостаивающий своим изучением столицу Австрии. Рим встретил его скучным, мелким дождем. Ему он показался далеко не таким, каким был всего несколько лет назад, когда он смотрел на него восторженными глазами молодого художника, обязанного восхищаться потому уже, что он сюда послан на казенный счет. Краски как-то слиняли и потускнели, грязь, которой он не замечал прежде, проступила из каждого закоулка. В черномазых лицах он не видел знойного юга и страстной неги полудня: на него смотрели хитрые и плутоватые глазки итальянца - ловкого, хитрого, ленивого, то уничижающегося, то наглого. Андрею Ивановичу казалось, что его по ошибке привезли в другой город. Очевидно, с него стерся тот налет юности, который все окрашивал в радужные цвета. Тогда, в эпоху Гоголя и Брюллова, молодежь искусственно воспитывали в культе поклонения красотам Италии. Хотя дальше изображений заурядных итальянок с гладкими прилизанными помадой волосами художники не шли, и все пейзажные красоты Рима ограничивались на их картинах густою синькой, изображавшей небо, и яркой мышьяковой зеленью, изображавшей деревья, тем не менее, все молодые художники рвались туда. С первых шагов их занятий в академии, им навязывалась одна идея: "в Италию, в Италию, в Италию!" Они писали с голых натурщиков и с прихотливо положенных тканей, и их лозунгом было - не передать натуру, а понравиться своей манерой письма профессорам, чтобы те дали о них похвальные отзывы и, в конце концов, отправили в Рим. Профессора открывали им тайны великого искусства и со слезами на глазах говорили: - Великий Рафаэль, великий Пуссен - вот два столба искусства! Старайтесь возможно ближе подойти к ним. Не пишите узких картин в длину, не пишите узких картин в вышину. Пишите квадратные холсты. Пуссен любил квадратные холсты - любите и вы их. Когда пишете с натуры, умейте видеть не натуру, а то, что вы хотите видеть. Не замечайте уродства, наблюдайте одно благообразное. Даже если вы должны изображать что-нибудь безобразное, то и тогда старайтесь найти в нем нечто благородное. Вот вам дали изобразить упившегося патриарха Ноя. Покажите в спящем старике томленье тяжелого сна, муку внутреннего провидения надругательства собственного сына. В насмехающемся Хаме дайте черты идеальной чувственной красоты, дабы порок, облеченный в изящную оболочку, выступил еще рельефнее. Не смотрите на голландцев и фламандцев: это грубо, тяжело, грузно. Старайтесь совершенствоваться в технике, и вы увидите великую Италию. Что будет в этой земле обетованной, в этой Италии, того не знал ни один ученик. Но даже житье впроголодь на скудные средства пансионерства казалось для них раем после долгой голодовки Васильевского Острова, и они поневоле уносили самые отрадные воспоминая о Риме. Там обыкновенно завязывалась первая любовь, там они получали первые заказы, нередко там они удостаивались от академии высокого звания академика. Всё это окружало Рим и впоследствии сказочной дымкой красоты, молодости и счастья. Но теперь, во второй его приезд, Андрея Ивановича поразило то, что поражает человека, который встречается с предметом своей прежней любви, отрешившись от своей страсти. Лицо все такое же, те же движения, походка, голос, но нет прежнего обаяния. То, что казалось манящим, очаровательным, - теперь в лучшем случае безразлично, а порою смешно и неприятно... Рим был все тем же, даже лучше, чем прежде. Несколько улиц заново вымощены; новые дома появились в центре города, у храма Петра повешена новая занавесь, вместо грязной тряпки, болтавшейся прежде. Провалившиеся вокруг фонтанов плиты поправлены. Тибр бурлил так же, как и тогда, вероятно так же, как бурлил при Цезаре, когда он предложил Кассию вплавь добраться до другого берега, и сам изнемог в борьбе с течением. Да и итальянки не подурнели, и были совершенно так же живописно грязны и неопрятны, как во дни его молодости, - а все же было вокруг что-то не то, что-то будничное, тривиальное. Желудок Андрея Ивановича - статского советника, имевшего уже несколько орденов, не мог довольствоваться той ресторанной едой, которая казалась в молодости превосходной. Теперь ему вся итальянская кухня казалась скверной. Даже священные двери Ватикана не возбудили в нем прежнего трепета, как в былые дни. От древних зал пахло затхлостью, скукой, отжившей славой. С холстов смотрели условные, скучные лица. Но зато - странное дело - то, на чем он не останавливался прежде: легкая, грациозная, шаловливая роспись лож Рафаэля - эта блестящая рафаэлевская шутка, показалась ему значительнее прежнего, и он провел там целый день, и точно целый день звенели над ним гармонические шаловливые звуки веселого оркестра. **** Он внимательно осмотрел "Преображение". Тут же какой-то художник с необычайной тщательностью копировал его в несколько меньшем размере. Художник был уже не молод, в огромных очках, с суровым лицом. Писал он левой рукой, но иногда, когда рука уставала, брал кисть в правую. Андрей Иванович задумчиво почесал у себя за ухом. - Чего доброго, так точно как у него, мне и не написать, - сообразил он, - это специалист по копиям! Он целую ночь не спал, ворочаясь с боку на бок. Мысль о том. что ему, почтенному академику, на виду у праздной толпы полгода надо висеть на лестнице, приводила его в содрогание. К утру ему пришла в голову блестящая мысль: - А ну-ка, поговорю я с этим копиистом! Копиист был очень податлив. Он сказал, что через две недели закончит начатое "Преображение", а потом готов приняться за новое. Что касается цены, то за копию самого высшего качества он спросил сумму, равнявшуюся одной десятой того, что платила светлейшая Андрею Ивановичу. Всю работу он брался кончить в два-три месяца. Вечером в кофейне было окончательно закреплено условие. Андрей Иванович, предложил тысячу лир задатка и сказал, что сам закажет холст высшего качества. Лиры перешли в карман мюнхенского художника, и новые друзья разошлись, чрезвычайно довольные друг другом. Освободившись от скучного заказа, Андрей Иванович почувствовал себя превосходно. Он не решался уехать из Рима, так как светлейшая часто ему писала, и потому начал приятно проводить время в полнейшем dolce far niente. Сперва он задумал написать "Смерть Кориолана", но потом решил, что лучше ограничиться молодой итальянкой у фонтана: сюжет во всяком случае миленький и никаких изучений не требующий. Русские пансионеры встретили его как начальство, с почтением, и указали на мастерскую, из которой только что уехал какой-то знаменитый берлинский художник, щедро заплативший вперед за два месяца. Андрей Иванович подумал, подумал и переехал. Мастерская была гигантской величины. Берлинец любил колоссальные сюжеты, и потому писал тут в течение четырех лет "Страшный суд" с бесконечным количеством грешников и праведников, которые барахтались во всех углах картины, как раки в решете. Для Андрея Ивановича совсем не нужна была мастерская такой необъятной величины, да и вдобавок она требовала усиленного отопления: вода в водопроводе обыкновенно зимою к утру замерзала. Но ему больше мастерской понравилась хозяйка домика, которая сдавала квартиру, а еще больше ее самой - две ее дочери. Андрей Иванович не был особенным поклонником женской красоты, да и сам красотой не отличался, но это ему не мешало ценить миловидность, как художнику. Поэтому он сразу сговорился с хозяйкой, и к вечеру перебрался в новое помещение. Он не подозревал тогда, что это переселение сыграет такую видную роль в его жизни. Хозяйка была как все итальянки - грязна, болтлива, недурна собой и вдобавок глупа. Лет ей было под сорок, вдовела она шестой год и по праздникам кормила обедом очень бравого усатого гвардейца из личной стражи папы Пия IХ. Муж ее погиб безвременно, свалившись в пьяном виде с балкона третьего этажа, где улегся на железных перилах, приняв их почему-то за перину. Она горько оплакала его, и затем, для снискания средств к жизни, стала позировать у художников, изображая по преимуществу библейских женщин. Дочки-подростки сошли за ангелов и привыкли с малых лет, не стесняясь, позировать в ангельском виде, нагишом, перед мастерами всевозможных национальностей. Впрочем, это нисколько не мешало старшей, шестнадцатилетней девочке краснеть и стыдливо опускать глазки при первой встрече с незнакомым художником. Она-то главным образом и прельстила Андрея Ивановича, когда он нанимал квартиру. На другое утро после переезда, когда он завтракал у открытого окна - ел яичницу и пил отвратительно сваренный кофе, - он увидел через узенький дворик, как раз против себя, кудрявую головку младшей сестры - подростка лет тринадцати. Она лежала грудью на подушке и, весело улыбаясь во весь рот, смотрела на него. - Доброе утро! - крикнул он, припоминая итальянский язык, на котором когда-то болтал достаточно свободно. Она кивнула в ответ головой. - Вас как зовут? - спросил он. - Джульеттой, - откликнулась она. - А сестру вашу? - Инессой. - А она где? - Она моется. Моет себе шею. - Отчего так поздно? - Она только-что пришла с рынка. На улице пыль, а Инесса терпеть не может, когда у нее шея грязная. - А разве есть люди, которые это любят? - пошутил он. - Мне-то все равно, - возразила она. - Впрочем, когда у меня будут женихи, может, и я буду мыться по десяти раз в день. - А у Инессы есть женихи? - Ей шестнадцать лет, значит она невеста. - Чья? - Ничья. Вообще невеста. - Значит, вам еще ждать три года. - Да. Хотя я замуж не пойду, я хочу в монастырь. У меня тетка в монастыре. Там так прохладно; в самую жару хорошо, как в марте. А я не люблю жары. Потом у них очень красивый патер Альбано, - его все сестры очень любят, и он их любит тоже. - Что она такое говорит! - раздался голос позади нее, и синьора Беатриче, с огромным сотейником в руках, появилась рядом с дочерью. - Если ты, проклятый чертенок, станешь еще говорить такие глупости про свою тетку-монахиню и патера Альбано, я продержу тебя три дня на чердаке. И при том не евши. Она обратилась к жильцу: - Не слушайте ее, синьор Андреа. Это такая трещотка; не знаю, в кого она такая родилась. Отец ее молчал всю жизнь, как улитка. Да и я не из говорливых. Вот Инесса, та тоже болтать не любит, а эта несчастная тараторит весь день, как кофейная мельница. Пошла, скверный подкидыш, пошла вон, и не смей висеть на окне! Вот когда в двенадцать часов я понесу второй завтрак синьору Андреа, я хороших вещей о тебе наговорю. Девочка засмеялась и исчезла с подушки. Мать еще раз погрозила ей вслед сотейником и еще раз извинилась перед жильцом: - Вы не сердитесь на нее, она глупа не по летам. Ровно в полдень синьора Беатриче появилась в мастерской Андрея Ивановича с грудой дымящихся макарон. Приготовлены они были по-итальянски, то есть, недоварены и вязли на зубах. Но Андрей Иванович привык к этому вязкому и безвкусному блюду еще в первый приезд и поэтому принялся за них с аппетитом, предложив хозяйке стакан кьянти. - Ах, я совсем не пью, синьор Андреа, - грустно сказала она, садясь против него. - Это было любимое вино моего мужа, и оно наводит на меня всегда грустные мысли. И в самом деле, из глаз ее выкатилась слеза, но впрочем, тотчас же и подсохла, не успевши перейти на платок. Вино не только не способствовало ее грусти, но, напротив, придало лицу ее самое радостное выражение. - Если б вы знали, как я счастлива, синьор Андреа, - говорила она, - как я счастлива своими дочерьми. Инесса, хотя ей было всего десять лет, поддержала меня в моем горе, и дала средства к существованию. Она удивительно умна. Это феномен среди детей. Когда я похоронила мужа, мое горе не знало пределов. Я лежала на плитах этого двора и билась в истерике. И вдруг ко мне подходит Инесса и говорит: "Мама, о чем ты так печалишься? Неужели ты думаешь, я не поддержу тебя?" Понимаете, это говорит десятилетний ребенок, крошка! - Удивительно! - подтвердил Андрей Иванович, и долил ей отпитый стакан. Она сделала вид, что не замечает его маневра. - Я говорю: Ангел мой, тебе ли, крошке, поддержать меня? А она отвечает: "Разве ты не знаешь, что Алессио Барбьери пишет Воскресенье Христово, и хочет окружить гроб ангелами? Он никак не может найти ангела, и говорил, что готов заплатить две лиры в час, если ему удастся найти подходящую головку, - вот вроде как у Инессы, что живет напротив. Это он сказал, мама, и ты увидишь, у нас будут деньги". Я, конечно, тотчас побежала к Барбьери, начала плакать и говорить, как я несчастна. Он вошел в мое положение и предложил Инессе три лиры в час. И сейчас же распространился по Риму слух, что у Барбьери позирует идеальный ребенок. Дженовезе из Болоньи предложил четыре лиры. Шмидт из Вены - пять. А лорд Стивенс, богач-любитель, давал по двадцати пяти лир за сеанс, рисовал очень плохо, но изобразил ее амуром с розой, пронзенной стрелою. - Это что же за аллегория? - осведомился Андрей Иванович. - Не могу вам сказать, но он уверял, что сердце его пронзила маленькая девочка. Он предлагал мне ее удочерить, и давал за это сорок тысяч лир, но я, конечно, не согласилась, потому что никогда не расстанусь с моей крошкой. Он был страстно в нее влюблен. Но, конечно, на всех сеансах я ни минуты не оставляла их с глазу-на-глаз. Он бы мог ее похитить - от англичан всего можно ожидать... А отличное вино у вас, синьор Андреа. Вы где его брали? Не в переулке налево, где аптека? Андрей Иванович пододвинул к ней бутылку. - Ну, и долго так позировала Инесса? - спросил он. - До четырнадцати лет. Когда ей минуло четырнадцать, я ей сказала: душа моя, теперь тебе неприлично позировать перед мужчинами раздетой. У тебя есть маленькое приданое, скопленное собственным трудом. Увеличивай его, но не смей перед мужчинами обнажаться. Впрочем, месяца два назад она позировала в виде Психеи перед баварской художницей Грюнвальд. Ее полотно произвело фурор. Инессе предлагают теперь двести франков за сеанс, но я не позволю и за тысячу! Она вылила из бутылки последние капли. - Но если вы, мой жилец, захотите писать Инессу, - конечно, в костюме, - то за десять лир в час она к вашим услугам. Она очаровательно позирует - как мраморная. - Очень приятно, - сказал Андрей Иванович. - Я завтра же попрошу ко мне m-lle Инессу. - А какой сюжет у вас? -спросила она. - У меня много сюжетов. Вот мне нужно написать мученицу Варвару. - Ах, она удивительна для мученицы! Когда она поднимает глаза кверху, у нее по лицу разливается что-то неземное. В белом длинном платье, с лилией в руках, - это будет прелестно! Другой такой Варвары вы не найдете во всем Риме. О Неаполе я не говорю. Вообще вы посмотрите на ее профиль. Знаете, почему он такой? Потому что ее отец из Генуи. А вы знаете, генуэзцы - это самые красивые люди в Италии. Мы в Генуе жили на горе, и от нас сверху была видна вся гавань, и этот белый маяк, и голубое безбрежное море. В Генуе, в Кампо-Санто, похоронена моя бедная мать. Оттуда мы переселились сюда, так как муж получил здесь место... - Мама! - раздался оклик Джульетты, - у тебя молоко уходит, надо его отодвинуть... Синьора вскочила. - Экая дрянь, сама не может! - воскликнула она. - Благодарю вас, синьор Андреа! Так что завтра Инесса у вас с утра. Она ринулась из студии, и вскоре раздался со двора ее громкий голос: - Этот чертенок сведет меня с ума! Я убью ее!.. В ответ слышался серебристый хохот Джульетты. **** После завтрака Андрей Иванович, бродя бесцельно по улицам, попал в какую-то лавчонку, куда насильно, уцепившись за фалды, втащил его приказчик. Чтобы отвязаться от него, он купил нитку ярких кораллов. Купил их безо всякой цели, опустил в карман плаща, и только придя домой и увидя опять в окне круглую, как кочан капусты, головку Джульетты, вспомнил о покупке. Она что-то жевала и бросала крошки голубям, вертевшимся на каменной мостовой дворика. - Джульетта! - окликнул он. - Смотрите, что я купил. Глазёнки ее загорелись. - Это вы для сестры? - спросила она. - Нет, не для нее. - А для кого же? - Для того, кто первый взойдет в мою мастерскую. Если это будет ваша мама... Он не успел договорить. Головка скрылась из окна. В два прыжка был совершен перелёт по двору, застучали башмаки по лестнице, распахнулась дверь студии, и красное, возбужденное лицо девочки с торчащими во все стороны вихрами и двумя рядами сверкающих острых зубов появилось возле самого его лица. Ее руки легли к нему на плечи, и она, вся дрожа от ожидания, только и сказала: - Вот, я первая! Он еще не успел положить кораллов, он их держал, растопыря в обоих руках. Он набросил их на Джульетту, она ловко нырнула в них, охватила его шею руками, крепко поцеловала, опершись коленом о его колени, потом отпрыгнула, выскочила за дверь, и тотчас же раздался ее голос на дворе: - Мама! Мама! Посмотри! Потом голос зазвучал в доме внизу, потом во втором этаже, потом на улице. Послышались еще какие-то голоса, потом все смолкло. Андрей Иванович по природе был скуп, но ему было не жалко нескольких рублей, брошенных на ожерелье. Он знал, что этим он сразу становится в приятельские отношения с семейством хозяйки. Он ясно не сознавал, зачем ему это надо, так как никакими демоническими намерениями не задавался, да и вообще умел держать себя в руках. Ему рисовалась привлекательной мысль привести в Петербург хорошенькую натурщицу-итальянку, которая осталась бы у него заведовать хозяйством, но специально добиваться этой цели не хотел. Как обстоятельства сложатся, так и будет. Теперь он подкупил младшую сестру. а старшую придется осторожно обхаживать со всех сторон, чтоб она сама пожелала с ним ехать. Ему даже рисовалась такая картина: обе - и мать и Инесса - будут умолять его, знаменитого профессора, чтоб он взял в далёкий богатый город девушку, где она может составить блестящую карьеру. Но чтобы сам он сделал хотя бы шаг навстречу - этого никак нельзя было допустить. Нитка кораллов подействовала скоро. Синьора Беатриче явилась немедленно в студию, ведя за юбку Джульетту. - Синьор, это ваше ожерелье? - спросила она строго. - Было моим, а теперь Джульетты, - ответил он. - Вы подарили это ребенку? - Да. Отчего же мне не подарить? Она мне сказала, что никогда не моет шею; я подарил ей с условием, чтобы она ежедневно ее мыла. - Я буду мыться, мама! Буду! - подтвердила девочка. - Но это слишком дорогая вещь, синьор! - стояла на своем Беатриче. - Не для меня, - шутливо похвастался он. - Я человек слишком обеспеченный, чтобы стоило говорить о таких пустяках. А ребенку это приятно. - За это ты, Джульетта, - сказала мать, - должна позировать перед синьором в течение недели бесплатно. Нет, синьор, не возражайте! Благодарность - это лучшее украшение для женщины. Вы дарите ей драгоценность, она дарит вам свое время. Одним словом, я так хочу. Слух о щедрости Андрея Ивановича разнесся по всему дому, как электрический ток. Когда он вечером выходил на улицу, кухарка - жирная калабрийка - весело ему поклонилась, чего прежде никогда не было; очевидно, она ожидала получить от него по крайней мере пару стеклянных серег. Андрей Иванович приготовился к следующему дню. Он заказал холст, купил себе новый большой мольберт, сделал несколько эскизов карандашом. Длинный хитон у него был уже давно куплен: его продал ему уезжающий художник-пансионер за ненадобностью. Он хотел изобразить молодую девушку с пальмой в руках, на арене цирка. Потом можно будет подогнать это изображение к канону какой-нибудь святой, но пока он не задавался определённой целью. В нём проснулся художник, совсем почти задавленный церковными заказами. Красота девушки зажгла в нем появившуюся искру, он не узнавал себя. Что-то всколыхнуло его изнутри, заставило подтянуться, почувствовать свою силу. Он даже сходил в парикмахерскую постричь бородку, так как в нем вспыхнуло даже желанье известного охорашиванья перед женщиной. Проснулся он в половине восьмого от стука в дверь. Это ему несли кофе и яичницу. Косой луч солнца острой струной протягивался через комнату и играл радугой в граненом стакане. - Синьора Инесса спрашивает, когда начнется сеанс? - спросила старуха-кухарка. Он сказал, что через полчаса, и попросил сейчас же убрать его постель. Он наскоро позавтракал, поставил у постели кресло и заслонил его ширмами. От ширм протянул ковровую дорожку до постамента, где должна была стоять натура. Цветочница, которой он накануне заказал принести цветов, принесла целую копну, и он разбросал их, где нашел это наряднее. Ровно в восемь опять постучали, и на пороге показалась Инесса. Он подошел к ней и пожал ей руку. На ней была легкая розовая кофточка и юбка. Смотрела она на него спокойно, только ноздри слегка раздувались. - Очень рад вас видеть, - сказал он. - Присядьте вот сюда в кресло. Она села, подняла с ковра цветок и поднесла его к носу. - Скажите, вас утомляют сеансы? Сколько времени вы можете позировать? - спросил он. - Я привыкла, - низким грудным голосом сказала она. - Сидеть я могу спокойно два часа, а стоять около часа. Если я устаю, я не стесняясь прошу отдыха. - Да, да, пожалуйста, - подтвердил он быстро. - Главное, вы не стесняйтесь. Если устали, или закружилась голова, вы сейчас же скажите. Он протянул ей эскиз. - Видите, что мне нужно. Он зашел сзади ее, облокотился о спинку кресла и стал объяснять. Он хотел, чтобы, когда он будет писать голову, она сама подсказала ему то выражение лица, которое приличествует обстоятельствам. Надо, чтоб она чувствовала приближение зверя, но не боялась его, а положилась на волю провидения. Ей это легко будет представить: синьора Беатриче говорила вчера, что Инесса очень религиозна и, как истинная католичка, не пропускает ни одной воскресной службы. А значит, она может до известной степени воплотить тот сюжет, который его теперь так мучит. Она выслушала его спокойно и сказала: - Хорошо, синьор, я постараюсь. Он сказал, что одежда за ширмами. Она встала, положила рисунок на стол, бросила мимоходом взгляд на зеркало и не торопясь пошла за ширмы. Он услыхал, как она сбросила с ног туфли, услышал шелест ее платья и мягкий шум кашемирового широкого хитона. Он задернул нижнюю занавесь окна, пододвинул мольберт, открыл коробку с углем и ждал. Она вышла, оправляя рукава. Хитон точно был сделан на нее. Маленькая обнаженная нога выставлялась только кончиками пальцев, когда она делала шаг вперед. Шея была едва открыта, широкие рукава позволяли видеть руки до самого плеча, когда она подняла их, чтоб распустить перед зеркалом косы. Волосы у нее были не особенно длинны, но густы и черными волнами рассыпались по плечам и груди. Лицо от этого переменилось, стало еще девственнее и строже. Она повернулась к нему и спросила: - Так? - Так, - ответил он. Она оперлась о его руку, всходя на постамент, он вошел вслед за ней, уставил позу и стал оправлять на хитоне складки. Он чувствовал под ними ее молодое упругое тело, все дышащее юностью, здоровьем и югом. Он видел положенную на грудь обнаженную руку с каким-то золотистым налетом несходящего загара, и пушком, сплошь покрывшим кожу. - Вы ведь генуэзка? - спросил он. - В вас есть и греческая кровь. - Может быть, - равнодушно ответила она, и прибавила: - Мне удобнее так держать пальцы. - Чудесно! - похвалил он. Он сошел с постамента. Она застыла в данной ей позе. Сеанс начался. **** Он уже отвык от таких профессиональных натурщиц, которые не шелохнутся ни одной складкой и как мрамор неподвижно стоят часами. Быстро, смело он набрасывал общий контур фигуры, стараясь схватить общий ритм. От него сразу ушла она, как девушка, дочь хозяйки, как Инесса, которая заставила его подстричь покороче бороду. Перед ним была христианская мученица - и только. По привычке не браться за кисть, пока не вырисовано лицо до малейшей подробности красным углем, он не трогал красок. Он молчал, глаза его горели, он то отходил, то подходил к холсту, то измерял расстояние, кажущееся глазу неверным, для чего далеко вытягивал руку, щурил один глаз и проверял контуры по отвесу. Академический опыт долгих лет сказался: он работал уверенно, с приёмами натасканного техника, легко преодолевающего все трудности рисунка. Когда стенные часы пробили девять, он с изумлением остановился. - Как? Уже час прошел? - спросил он. Она шелохнулась. - Да, - сказала она. - И потому десять минут антракта. Она легко спрыгнула на пол, надела туфли и подошла к мольберту. - Что скажете? - спросил он. - У меня нос длиннее, - подумав, сказала она. - Я ведь рисую не портрет, - возразил он. - Я беру с натуры только то, что мне нужно. Да и нос здесь в ракурсе. - Вы всё за ракурс прячетесь. Как что не удаётся, так сейчас - ракурс. Он вспыхнул. - По-вашему, это неудачно? - Нет, хорошо, но непохоже. А я признаю только точное сходство с натурой. Я вообще всей старой школы не люблю. Мне никто не нравится из старых художников. - А Рафаэль? - с ужасом выпячивая глаза, спросил он. - Да, и Рафаэль. Для мадонн его картины не идеальны, да и девушек таких нет. - А что же вам надо? - Я портреты старые люблю, живых людей. Я стою перед ними, смотрю и думаю: вот были люди и нет их. Так же они жили, ели, пили, как мы. И вот нет их, но я их чувствую, я их понимаю, и они меня понимают. Есть такие старые-старые старички в тусклых рамах. Если б они были живы, им было бы лет по триста. Потом дамы в шелковых штофных платьях с веерами. Я их тоже люблю. А вот эти статуи в Ватикане, это совсем скучно, потому что они белые и безглазые. Бог с ними. - Однако, вы и рассуждаете! - удивился Андрей Иванович. - Я говорила это Шмидту, - продолжала она, - вот тому, что здесь в студии жил до вас. Я ему говорила, если б я была художником, я бы нарисовала окно, на окне цветы, а за окном теплый весенний лень. Потом я бы нарисовала немку, что живёт здесь на углу, жену художника Вагнера. Она бледная-бледная, волосы у нее светло-золотистые, а глаза как аметист. Шейка у нее как у птички - тоненькая и прямая. Если ей на голову надеть золотой обруч, это будет я не знаю что такое, но будет что-то очень хорошее, такое приятное, странное, как сказка. Когда я ее встречаю, я всегда вспоминаю что-то такое очень милое, забытое, и не могу вспомнить. Поэтому было бы так хорошо, если б ее нарисовать в профиль. А муж ее рисует вакханкой, и ничего не выходит, да и вообще, зачем рисовать вакханок, когда их нет? Андрей Иванович смотрел на нее, все также раскрыв глаза. - Ну, а потом, что бы вы еще написали? - подзадорил он. - А потом я бы написала грозу, ночь и черные развалины. Башни черные, и людей, которые куда-то идут, - неизвестно куда и зачем, - чтоб страшно было. Чтобы когда кто посмотрел, чтоб ему сразу стало жутко. Потом написала бы туман в горах. Когда мы ехали из Флоренции сюда, мы в горах видели туман. И скалы утром в этом тумане плавают. То покажутся, то спрячутся, как великаны. - Так ведь я не пейзажист, - сказал Андрей Иванович. - Художник все должен уметь, - не унималась она, - и портрет, и пейзаж. Все. - Ну, этого не бывает. А вы строгая и смелая. Это хорошо. - Нет, это не хорошо, - возразила она. - Отчего? - Мне счастья в жизни не будет. Я все своим языком напорчу. Я всем художникам, что с меня писали, говорила, что они совсем не то делают, и что ничего этого совсем не надо. Вы знаете, мне два художника сделали предложение, то есть, они хотели жениться на мне. Но потом, когда мы чаще начали видеться и говорить с собой, они стали меня опасаться и отказались. И оба они говорили одно и то же: что такой жены, как я, нельзя держать в доме. - Отчего же? - Оттого, что я буду много разговаривать. А женщина должна молчать и варить макароны. - Разве только? А мы, русские, любим, когда женщина равноправна нам. Она с удивлением подняла на него свои черные глаза. - Неправда! - сказала она. - Чтобы мужчина хотел равноправной с ним женщины! Такого быть не может. Мужчина всегда хочет быть царем, потому что его мускулы крепче. А мускулы всегда больше ценятся в жизни, чем душа. Андрею Ивановичу стало весело. - Откуда у вас это все! Кто вас развивал? - Меня никто не развивал; я сама все вижу и знаю. - Отчего вы никогда не улыбаетесь? - Чего мне улыбаться? - Разве скучно жить? - Скучно. Я хотела бы умереть. - Одна сестра хочет умереть, другая - пойти в монастырь. - Ну, Джульетта - ребенок, болтает, что в голову придет. А вы скажите, что хорошего в жизни? Все вокруг одно и то же. Вечно одно небо, одно солнце. Осенью и зимой холода, лифтом - жара. На улицах кричат разносчики, бегают собаки, на колокольнях звонят колокола. - А как выйдете замуж? - Тогда я буду больше на кухне; буду купать детей и зашивать платья мужу. - А если выйдете за богатого? - Тогда буду смотреть на стену и в потолок, да раз в день кататься по Корсо. Я не люблю Рима. - Хотите поехать в Петербург? - Чем же он лучше? - Лучше, не лучше, а чище. Там река огромная, широкая, - не мутно-зеленая как Тибр, а светло-синяя, лазурная. Зимой там все опушено снегом, и река эта покрыта льдом, а на льду стоит палатка из оленьих шкур и самоеды-язычники ездят на рогатых оленях, и за половину лиры катают кого хотите. А летом там солнце почти не заходит, и в полночь небо розовое и золотое, как после заката, и два месяца нет совсем сумерек. - Как в сказке! - сказала она задумчиво. - Это город гранита, - продолжал он. - Там огромные соборы, с целым лесом гранитных колонн и бронзовыми фронтонами, бесконечные мосты, огромные площади, на которых уместятся десять ваших форумов. На Рождество там хрустит снег, и сверкает миллионами искр, и в каждом доме горят ёлки. Там уже граница, конец Европы, а далее, к северу, идет уже совсем сказочная страна, Финляндия - с прозрачными, как стекло, озерами, тихими лесами без птиц и без пения, с бледными ночами и огромными реками, пенящимися среди гранитных берегов. - Что же... я поехала бы туда, - проговорила она. Потом вздрогнула, повела плечом и прибавила: - Пора работать. Она опять стала на свое место. Он взялся за краски. Оба молчали, но... дело не спорилось. Она рассеянным взглядом смотрела вдаль. Он боязливо и осторожно пробовал тона красок. Из открытого окна вдруг спрыгнула к ним кошка. Они рассмеялись, но не сказали ни слова. Дверь отворилась, и в комнату скользнула Джульетта. Она, по обыкновению, что-то жевала. - Ты зачем здесь? -- спросила сестра. - Меня мама послала наблюдать за тобой, - сказала девочка, - чтоб ты не целовалась с художником. - Экий вздор! - хмуро сказала Инесса. Джульетта села на скамеечку и стала смотреть, как работает Андрей Иванович. - Нарисуйте благовещение, - вдруг сказала она. - Сестрица очень хочет, чтоб кто-нибудь написал с нее Деву-Марию. А меня ангелом поставьте на колена. Я буду говорить: "благословен плод чрева твоего". - Перестань врать! - остановила ее сестра. - Инесса хочет, - продолжала Джульетта, не слушая ее, - выйти замуж за знаменитого художника. Она говорила, что хочет поехать в Америку, и там охотиться за дикими лошадьми. Ей рассказывали много об Америке и как там живут американки, поэтому ей непременно хочется туда уехать. Но это все пустяки, а вот главное. Мама отпускает нас втроем в воскресенье после обедни гулять. Мы поедем куда-нибудь, синьор Андреа, не правда ли? Вы нас угостите обедом с вином, потом купите по коробке конфет и будете ухаживать за нами обеими? Маме хочется остаться вдвоем с папским гвардейцем, который ходит к нам по праздникам. - Ну, это уж из рук вон! - закричала Инесса. - Я сейчас же передам маме то, что ты здесь говоришь, и она не только не пустит тебя с нами в воскресенье, но запрет в чулан, где крысы и пауки, на целую ночь. - Никогда она не запрет, потому что ты никогда ей ничего не скажешь! -смеясь, возразила Джульетта. - А в воскресенье ты наденешь свое розовое платье, возьмешь палевый зонтик, наденешь перчатки, а я буду в белом платье с кружевами, и мы поедем в Тиволи или не знаю куда, - куда захочет маэстро. Так ведь, синьор Андреа? - От нее надо запираться как от чумы, - пробормотала сестра. - Я решительно не могу при ней позировать. - Я молчу! молчу! - закричала Джульетта, и схватив за передние лапы кошку, стала с нею танцевать среди студии тарантеллу. **** Воскресенье они и точно провели втроем. Инесса по-прежнему была строга и останавливала сестру, когда шутки ее выходили из пределов благопристойности, а это происходило через каждые пять минут. Они 0бедали за городом, в плохеньком ресторанчике, где все время играли на скрипках бродячие нищие, и подкутившая компания французских художников пела марсельезу. Джульетта все спрашивала Андрея Ивановича: - Что же вы нам подарите? Он шутил, говорил, что Инессе подарит Ватикан, а ей - собор Святого Петра. Но Джульетта не любила таких шуток, она требовала, чтоб он перешел на более реальную почву. Тогда он сказал, чтобы сестры сами назначили, что они хотят. - Я хочу шелку на платье! - сказала Джульетта. -- Хорошо, я вам подарю белого атласа на ваше венчальное платье, -- сказал Андрей Иванович. - Вы получите этот подарок в день моего отъезда из Италии. И когда будете выходить замуж, то в день венчания, стоя на коленях перед патером, вспомните, что на далеком севере живёт в холоде и тумане художник, который сделал вам подарок. Джульетта вдруг надула губы и перестала разговаривать. - А вы, Инесса, что хотите? - спросить он. - Подарите мне револьвер или кинжал, - сказала она. - Зачем? - На память. Я тоже вспомню вас в ту минуту, когда пущу себе пулю в сердце, или разрежу кинжалом себе грудь. - Я совсем не хочу давать вам в руки такое оружие, - сказал он. - Если б у вас был револьвер, я бы его у вас отнял. - Люди - очень смешные существа, - сказала Инесса. - Они думают, что убить себя можно только выстрелом из револьвера или ударом кинжала. А между тем гораздо проще выпить нашатырного спирта или броситься с четвертого этажа вниз головою. - Вы знаете, сестрица уже раз топилась, - проговорила Джульетта. - Да неужели? - смеясь спросил он, думая, что она шутит. - Она ночью прыгнула с моста в Тибр, ей было тогда четырнадцать лет. Но ее заметили с лодок и вытащили. Она была влюблена в испанского художника Хозе, и хотела утопиться от несчастной любви... - Что это она рассказывает, m-lle Инесса? - спросил он. - Она говорит правду, - холодно отозвалась Инесса. - Только я совсем не была влюблена в него, а просто держала с ним пари: он говорил, что я не решусь броситься, а я говорила, что для меня нет ничего, перед чем я могла бы задуматься. И я пари выиграла. - Но рисковали утонуть? - Не знаю. - Вы умеете плавать? - Нет. Даже понятия не имею. - Но не забудьте, - подхватила Джульетта, - что дон Хозе должен был жениться на австрийской герцогине, и Инесса проделала все это из ревности. У нее под подушкой была карточка Хозе, и она до того ее зацеловала, что губами протерла ее до дырки. К вечеру они все трое воротились домой. Гвардеец еще сидел у синьоры Беатриче, молчал и радостно улыбался во весь рот. Происходило это, вероятно, оттого, что он был жестоко пьян, - от невероятного количество вина, которое он поглотил в течение дня. Сама Беатриче тоже была очень весела. Она встретила дочерей радостными криками, представила гвардейца Андрею Ивановичу как лучшего друга дома, единственного мужчину, на которого она может опереться в случае несчастья. Потом отвела жильца в угол и серьезно стала ему говорить, что она совершенно в нем уверена, и считает его за честнейшего человека: иначе не отпустила бы с ним двух девушек. Она знала одного англичанина, очень богатого человека, так с ним она ни за что не отпустила бы дочерей. Потом она просила его и гвардейца выпить последнюю бутылочку. Больше, мол, она просить не будет, потому как она - враг пьянства. Особенно она ненавидит вино после несчастной кончины мужа, которая и произошла-то из-за этого проклятого напитка. Но раз в неделю, в воскресенье, выпить лишний стакан - это она понимает. ... Гвардеец давно уже ушел, а еще долго слышались ее говор и всхлипыванья - она громко жаловалась на дочерей, о чем-то их просила, потом ругалась, два раза выбегала во двор и с проклятиями грозила кому-то кулаками, так что из верхнего этажа выставилась наконец чья-то голова в колпаке и крикнула: - Если ты, шельма, не замолчишь, я тебя окачу из ушата. Будешь довольна! Наутро Инесса явилась в мастерскую в урочный час. - Что это было с вашей мамой? - спросил он. - Вы видели нашу служанку? - Да, у нее глаз подвязан. - Это вчера мама ударила ее скалкой. Она хочет жаловаться в полицию. Хуже всего, что все это протянется теперь недели на две. - Что - это? - Она будет пить ежедневно. Единственно, кто с ней справляется в это время, - это сестренка. Она ее запирает, даже бьет иногда, и она почему-то ее слушается. Ах, когда же я избавлюсь от этой жизни! Она опустила голову на руки и закрыла ладонями лицо.