Фанте Джон : другие произведения.

Спроси у пыли

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:



Джон Фантe

Спроси у пыли
[1]
роман

John Fante. Ask The Dust
Перевод Александра Самойлика



Джойс, с любовью[2]


Предисловие

Я был молодым человеком, голодающим, пьющим и пытающимся быть писателем. Большую часть того, что я читал, я брал в Публичной библиотеке Лос-Анджелеса, и ни в чём из прочтённого я не находил ни себя, ни того, что на улице, ни людей вокруг меня. Казалось, каждый разыгрывал словесные трюки, и при том того, кто не говорил обо всём почти ничего, можно было называть замечательным писателем. Их писания были смесью изящества, мастерства и формы, и было там что почитать, и было там чему поучиться, и это проглатывалось и тут же выходило. Это были очень гладкие и старательные, тщательно сделанные выдумки Изящной Словесности. Которая возвращалась к дореволюционным писателям России в поисках какой-нибудь увлекательности, какой-нибудь страсти. Встречались исключения, но так редко, что прочесть их оказывалось недолгим делом, и вы снова оставались перед рядами и рядами совершенно занудных книг. В сравнении с прошлыми веками, с их приключениями, современность просто не казалась достаточно хороша.

Я вытаскивал с полок книгу за книгой. Почему никто ничего не говорит? Почему никто не вопит?

Я пытался искать в других углах библиотеки. Отдел "Религия" был просто огромным болотом - для меня. Я брёл в "Философию". Там я нашёл стопку печальных немцев, которые забавляли меня до тех пор, пока стопка не кончилась. Я попробовал зайти в "Математику", но матан - просто что-то типа религии, всё такое прошло мимо меня. То, чего мне хотелось, казалось, отсутствовало везде.

Попробовал "Геологию" и понял, что это любопытно, но, в конце концов, не достоверно.

Я нашёл несколько книг по хирургии, и мне понравились книги по хирургии: слова были новыми, и иллюстрации были замечательными. Я запомнил, как делать операцию на брыжейке ободочной кишки, потому что мне это чем-то понравилось.

Потом я выбрался из отдела "Хирургия" и вернулся в большой зал с романами и рассказами. (Когда у меня хватало на то, чтобы выпить дешёвого вина, я никогда не возвращался в библиотеку. Библиотека - хорошее место для того, чтобы провести время, когда нечего выпить или съесть, и хозяйка смотрит на вас и надеется на плату за квартиру. В библиотеке у вас есть, по крайней мере, уютный туалет). Я видел в залах предостаточно бродяг, многие из них спали на своей книге.

Я бродил по большому отделу, вытаскивал книги, читал несколько строчек, несколько страниц, потом ставил обратно.

Однажды я стащил с полки книгу и открыл, и там оказалось вот это. Читая, я замер на мгновение. Потом, как человек, который нашёл золото на городской свалке, я понёс книгу к столу. Бегущие строчки легко пересекали страницу, это был поток. Каждая строчка обладала своей собственной энергией, и за ней следовали такие же, как она. То самое вещество, из которого состояли строчки, придавало странице форму, и строчки казались вырезанными в ней. Здесь, наконец, был человек, который не боится чувств. Юмор и горечь перемешивались с великолепной простотой. Начало той книги стало большим и диким чудом для меня.

У меня был читательский билет. Я выписал книгу, взял её к себе домой, забрался в кровать и читал, и задолго до конца я знал, что здесь человек, который владеет особым способом письма. Книга называлась "Спроси у пыли", а автора звали Джон Фантe. Он стал эпохой, повлиявшей на моё писательство. Я дочитал ""Спроси у пыли" и стал разыскивать другие книги Фантe в библиотеке. Я нашёл две: "Даго Ред" и "Подожди до весны, Бандини". Похожие по манере, написанные от сердца и почек.

Да, Фантe произвёл мощное впечатление на меня. Вскоре после прочтения тех книг я зажил с женщиной. Она была ещё более ужасной пьяницей, чем я, и между нами произошло несколько яростных ссор, и часто я кричал ей: "Не называй меня сукин сын! Я - Бандини, Артуро Бандини!"

Фантe стал моим богом, и я знал, что бог должен оставаться одиноким, но он не ушёл, захлопнув дверь. Мне всё ещё нравилось угадывать, где он жил у Энджелс Флайт, и воображать, что он, может быть, ещё живёт там. Почти каждый день я прогуливался неподалёку и думал, не за этим ли окном проползает тень вдовца Камилы? И не эта ли дверь той самой гостиницы? А это ли тот самый вестибюль? Я ничего не знал.

Через 39 лет я перечитал "Спроси у пыли". То есть я перечитал книгу в этом году, она ещё стоит на полке, как и другие произведения Фантe, но она - моя любимая, потому что это - моё первое открытие магии. Были там ещё книги, кроме "Даго Ред" и "Подожди до весны, Бандини". Были там "Полный жизни" и "Братство Винограда"[4]. А сейчас Фантe пишет роман "Сны с Банкер-Хилла"[3].

Благодаря обстоятельствам, я наконец встретился с автором в этом году. Узнал намного больше о жизни Фантe. Это история страшного везения и страшного рока и редкого, истинного мужества. Когда-нибудь я расскажу об этом, но чувствую, что Фантe не хочет, чтобы я говорил об этом здесь. Скажу только, что бытие его слов и бытие его жития - одинаковы: сильны, добры, тёплы.

Хватит уже. Теперь - книга ваша.

Чарльз Буковски[5]

5-6-1979


Первая глава

Однажды ночью я сидел на кровати с своём гостиничном номере на Банкер-Хилле, в самом центре Лос-Анджелеса. Это была важная ночь в моей жизни, потому что я принимал решение по поводу гостиницы. Или заплатить, или свалить: это как раз было то, о чём гласили правила, правила, которые хозяйка повесила на моей двери. Большая проблема, достойная пристального внимания. Я покончил с задачей, выключив свет и улегшись спать.

Утром я проснулся, решил, что надо бы побольше заниматься физическими упражнениями, и тут же начал. Я сделал несколько упражнений на растяжку. Потом почистил зубы, ощущая вкус крови, которая казалась такой розовой на зубной щётке, вспомнил рекламную вывеску и решил выйти попить кофе.

Я пошёл в кафе, куда всегда ходил, сел на стул перед длинной барной стойкой и заказал кофе. Вкус напитка очень походил на кофе, но он стоил не дороже пятака. Сидя там я покуривал сигареты, просматривал результаты игр Американской Лиги, старательно не обращая внимания на результаты игр Национальной Лиги, и заметил с удовлетворением, что Джо Ди Маджо ещё является гордостью итальянского народа[6], потому что он лидирует в лиге по количеству хитов.

Великий бьющий этот Ди Маджо. Я выбрался из кафе, остановился перед воображаемым питчером и выбил хоум-ран за забор. Потом я пошёл по улице, ведущей к Энджелс Флайт, размышляя, чего бы ещё сделать сегодня. Но делать было нечего, и я решил пошляться по городу.

Я шёл вдоль Олив-стрит, мимо грязной жёлтой многоэтажки, которая была ещё мокрой, как промокашка, из-за ночного тумана, и думал о моих друзьях, Этни и Карле, которые приехали из Детройта и жили там, и вспомнил ту ночь, когда Карл бил Этни, потому что она собиралась завести ребёнка, а он не хотел ребёнка. Но у них появился ребёнок, и все они жили там. И я вспомнил внутренности того дома, как он пах мышами и пылью. И ещё вспомнил старух, которые сидели в вестибюле жарким вечером, старух с замечательными клюками. Там был ещё лифтёр, дряхлый человек из Милуоки, который, казалось, насмешливо фыркал каждый раз, когда вы называли свой этаж, - так, как будто вы чудак, раз выбрали этот специфический этаж, - лифтёр, у которого в лифте всегда были поднос с бутербродами и какие-нибудь пульп-журналы[7].

Дальше я поднялся вверх по Олив-стрит, миновал устрашающие каркасные дома, издающие запах историй о смерти, и вышел к Концертному залу Филармонии и вспомнил, как я ходил туда с Элен слушать Донской казачий хор, и как я заскучал и как мы поссорились из-за этого, и я вспомнил, как Элен была одета тогда - в белое платье - и как у меня всё пело в чреслах, когда я прикасался к нему. Ох уж эта Элен!... Ну да ладно, не сейчас об этом...

Итак, я оказался на углу Фифз и Олив, где большие машины на улицах грызли уши своим шумом, и из-за запаха выхлопного газа пейзаж с пальмами казался каким-то печальным, и чёрный тротуар был ещё мокрым от ночного тумана.

Так, я оказался тогда перед гостиницей "Билтмор", и проходил вдоль ряда жёлтых такси, все шофёры в которых спали, кроме шофёра возле главного входа, и мне стали интересны эти парни и их запас информации, и я вспомнил времена Росс, как я получил адрес от одного из таксистов, как он косо посмотрел, а потом завёз нас не куда-нибудь, а на Темпл-стрит - а мы ещё выбрали этого таксиста, потому два других выглядели более неприятно - и Росс пошла пешком, а я сидел в вестибюле, перебирая фотографии, мне было страшно и одиноко.

Я прошёл мимо швейцара "Билтмора" - когда-то я ненавидел его, с его жёлтыми галунами и шестью футами роста и важным видом - и чёрный автомобиль подрулил к бордюру и из него вышел какой-то мужчина. Он выглядел богачом; и потом ещё женщина вышла, она была прекрасна, на ней лежал мех серебристой лисицы, она пролетела как песня по тротуару и скрылась за раскачивающимися дверями, и я думал - о, это было немного по-мальчишески - день и ночь об этом - я мечтал о ней, и я шёл, ощущая аромат её духов во влажном утреннем воздухе.

Тогда было великое время, уже ушедшее, я стоял перед магазином трубок и смотрел, и весь мир поблек для меня, кроме витрины, и я стоял и курил все те трубки и представлял себя великим писателем с изящной итальянской трубкой из вереска и тростника, который выходил из большого чёрного авто, и она там была тоже, которой я чертовски гордился, леди в мехах серебристой лисицы. Мы получили номер в гостинице, потом пили коктейли, потом танцевали немного, потом пили другие коктейли, и я читал ей стихи на санскрите, и слова были прекрасны, поэтому каждые две минуты некоторые из поклонниц глазели на меня, и всё бы ничего, но я должен был раздавать автографы, а девочка серебристая лисица - очень ревнива.

Лос-Анджелес, отдай мне немного себя! Лос-Анджелес, приди ко мне так, как я прихожу к тебе, мои ноги на твоих улицах, ты - милый городок, я тебя так сильно люблю, ты - печальный цветок среди песков, ты - милый городок.

День, следующий день, предыдущий день, библиотека с важными птицами на полках - старик Драйзер[8], старик Менкен[9], собрались все важные птицы , я пришёл повидаться с ними: привет, Драйзер - привет, Менкен - привет, привет; а вот здесь местечко и для меня, для всех, кто начинается на Б, полка с буквой Б, Артуро Бандини, дорогу Артуро Бандини, это его щель, для его книги, и я сел за стол и уставился на пространство, где моя книга должна стоять, справа от Арнольда Беннетта - не так уж и славен этот Арнольд Беннетт[10], но я стал бы чем-то вроде поддержки для всех, кто на "Б" - старик Артуро Бандини, одна из важных птиц, девушки приходят толпами, отдел художественной литературы насквозь пропах духами, щёлкают высокие каблуки - для того, чтобы разрушить скуку моей славы. Великий день, великие мечты!

Но хозяйка, седовласая хозяйка продолжала писать свои правила: она была из Бриджпорта (Коннектикут), её муж умер, она осталась одна-одинёшенька в целом мире, она не доверяла никому, она не в состоянии себе это позволить, она мне так говорила, и ещё она говорила, что я должен заплатить - это было так же монументально, как государственный долг, я должен заплатить или выселиться, выплатить каждый цент - за пять недель, двадцать долларов, и если я не сделаю это, она заберёт мои сундуки; но у меня попросту не было никаких сундуков, у меня был один чемодан - точнее говоря, простая картонная коробка, даже без ремня, потому что ремень обматывал моё пузо для того, чтобы придерживать штаны, и у него было немного работы, потому что от моих штанов мало что осталось.

- Я только что получил письмо от моего литературного агента, - сказал я ей. - Мой агент в Нью-Йорке. Он сообщает, что продал ещё одну вещицу; он не говорит, кому, но, говорит, получил плату. Так что не переживайте, миссис Харгрейвс, не беспокойтесь. Деньги будут у меня через день или где-то так.

Но она не верила лжецам, вроде меня. Но это не было ложью; это было желанием, не ложью, и, может, это не было даже желанием; может, это был факт, и единственный способ выяснить это - следить за почтальоном, следить за ним пристально, проверять свою почту, когда он кладёт её на стол в вестибюле, или сразу спрашивать, нет ли чего для Бандини. Я ни разу не спросил за шесть месяцев в той гостинице. Видя, как я подхожу, почтальон всегда кивал "да" или мотал головой "нет" перед тем, как я хотел задать вопрос: "нет" - три миллиона раз; "да" - один раз.

Однажды прекрасное письмо пришло. О, я получал много писем, но то было просто прекрасное письмо, и оно пришло утром, и оно гласило (речь шла о "Смеющейся собачке"), что тип, мол, прочитал "Смеющуюся собачку" и ему понравилось; он писал: "Мистер Бандини, если я когда-либо видел гения, то это вы". Его звали Леонардо, это - великий итальянский критик, но он, правда, не был известен в качестве критика, он был простым человеком из Западной Виргинии, но он был великим, и он был критиком, и он умер. Он умер, когда моё письмо, посланное авиапочтой, летело в Западную Виргинию, и сестра Леонардо прислала мне письмо обратно. Она тоже была очень хорошим критиком, она тоже написала мне прекрасное письмо, рассказавшее мне о том, что Леонардо умер от туберкулёза, но встретил свой конец счастливым - сидя в кровати - это стало одним из последних дел, которое он сделал - он написал мне про "Смеющуюся собачку": "Мечта - за пределами жизни, но она важна"; Леонардо умер, он теперь святой в небесах, равный любому из двенадцати апостолов.

Все в гостинице читали "Смеющуюся собачку", все: рассказ, созданный для того, чтобы вы впадали в оцепенение, держа в руках страницу - я там не писал про собаку или что-то в этом духе: это - поучительная история, пронзительная поэзия. И великий редактор, никто иной как Дж. К. Хакмаз, у которого была подпись, похожая на китайский иероглиф, написал мне в письме: "великий рассказ, я горжусь, что печатаю его". Миссис Харгрейвс прочитала это, и я стал другим человеком в её глазах. Я должен оставаться в той гостинице, не высовываться на холод, только когда тепло и по делам, связанным со "Смеющейся собачкой". Миссис Грейнджер из 345 номера, христианский богослов (с прекрасными бёдрами, но староватая) из Батл-Крика (Мичиган), сидела в вестибюле, дожидаясь смерти, и "Смеющаяся собачка" вернула её на землю, и свет в её глазах позволил мне убедиться в том, что это правильно, что я прав; но я ещё надеялся, что она поинтересуется моим финансовым состоянием, как я тянусь, и тогда я подумал бы, а не занять ли у неё, например, пятёрку, но я не делаю этого и выхожу, раздражённо сжимая кулаки.

Гостиница называлась "Альта Лома"[11]. Она выстроена на склоне холма, на гребне Банкер-Хилла, выстроена в противоположном холму направлении - вход в подъезд располагался на одном уровне с улицей, а десятый этаж - на десять этажей ниже. Если вы жили в номере 862, вам следовало сесть в лифт и ехать вниз до 8-го этажа, но если вы хотели попасть в подвал, вам не нужно было спускаться ещё ниже - а наоборот, подняться до самого чердака, то есть к этажу над первым этажом.

О, мексиканская девочка! Я привык думать о ней всё время, о моей мексиканской девочке; её не было рядом, но она заполняла улицы, Плаза и Чайнатаун горели страстью вместе с ними, в моём сознании они были моими, эта и та, и однажды, когда наступит момент истины, это станет установленным фактом. Но пока мы жили независимо, и они были ацтекскими принцессами, принцессами Майя, девочки-рабыни на Большом Центральном рынке, в церкви Пресвятой Богородицы, и я даже приходил на мессу, чтобы посмотреть на них - кощунственное поведение, но это всё же лучше, чем совсем не ходить на мессу, так что когда я писал домой, своей матери в Колорадо, я мог написать правду: дорогая мама! я ходил на Мессу в последнее воскресенье. У Большого Центрального рынка я сталкивался с принцессами как бы случайно, это давало мне возможность поговорить с ними, я улыбался, просил извинить меня. Прекрасные девушки всегда так счастливы, когда вы ведёте себя как джентльмен, и всё что надо - просто прикоснуться к ним и унести память об этом к себе в комнату, где пыль собралась на моей пишущей машинке, и Педро, мышь из моей комнаты, сидел перед своей норой, его чёрные глаза смотрели на меня сквозь пелену грёз и мечтаний.

Мышь Педро - хорошая мышь, но не ручная, не ласковая и не поддающаяся дрессировке; я увидел Педро в первый раз, когда прохаживался по своей комнате - как раз в дни моего триумфа. "Смеющуюся собачку" разместили в августовском номере, то есть месяцев пять назад, в тот день я из Колорадо на автобусе добрался до города, со ста пятьюдесятью долларами в кармане и грандиозными планами в голове; я имел философский подход к жизни в те дни, я любил людей и зверей, и Педро не был исключением; но сыр стоил дорого, Педро созывал всех своих друзей, комната кишела ими, пришлось завязать с сыром и кормить их хлебом. Им не нравился хлеб, отношения с мышами испортились, и они ушли куда-то. Все, кроме Педро, аскета, который довольствовался и страницами старой Библии Гедеона[12].

Ах, тот первый день! Миссис Харгрейвс открыла дверь в мой номер, и там оказалось нечто - с красным ковром на полу, с картинками английской сельской местности на стенах и с прилегающей душевой. Номер располагался на шестом этаже, ?678, впритык к холму, так что моё окно оказалось на одном уровне с его вершиной, поэтому я мог обходиться и без ключа, ведь окно всегда открыто. Через то окно я видел свои первые пальмовые деревья, а не отростки шести футов высотой и, конечно же, я думал про Пальмовое воскресенье[13], и Египет, и Клеопатру[14], но пальмовые листья были чёрными из-за угарного газа, выходящего из тоннеля Зёрд-стрит, их древние стволы задыхались от пыли и песка, которые несло из пустынь Мохаве и Санта-Аны[15].

"Дорогая мама, - я привык писать домой в Колорадо "дорогая мама", что, безусловно, улучшало дело, - известный редактор заехал в город, и я отобедал с ним, и подписал контракт на цикл рассказов, но я не буду утомлять тебя всеми подробностями, дорогая мама, потому что, знаю, тебе это будет не интересно в письменном виде, и папе, я знаю, тоже, но до исполнения контракта ещё осталось несколько месяцев. Поэтому пришли мне десять долларов, мама, пришли мне пять, мама, дорогая, потому что редактор (я бы назвал вам его имя, но, я знаю, что вы не интересуетесь такими вещами) уже всё подготовил для старта самого крупного проекта, который у него сейчас есть".

Дорогая мама и уважаемый Хакмаз - на их долю приходилась большая часть моих отправленных писем, практически все мои письма. Старый Хакмаз, со своим угрюмым видом и волосами на прямой пробор, великий Хакмаз, с ручкой, подобной мечу, его портрет висел у меня на стене, с автографом, похожим на китайский иероглиф. Здорово, Хакмаз, я привык говорить: Иисус, как ты можешь писать! Потом наступили дни поста, и Хакмаз получил большое письмо от меня. Бог мой, мистер Хакмаз что-то писал мне, силы покинули его, и он не мог больше писать. Как вы думаете, мистер Хакмаз, климат здесь не имеет ничего общего с нашим? Подскажите, пожалуйста. Как вы думаете, мистер Хакмаз, я пишу так же хорошо, как Уильям Фолкнер[16]? Подскажите, пожалуйста. Как вы думаете, мистер Хакмаз, имеет ли секс отношение ко всему этому, потому что, мистер Хакмаз, потому что, потому что... - и я рассказывал Хакмазу всё. Я рассказывал ему о блондинке, которую я встретил в парке. Я рассказывал ему, как я работал там, а блондинка споткнулась. Я рассказывал ему историю целиком, только всё это не было правдой, это было сумасшедшим враньём - но это было нечто. Это писалось в соприкосновении с чем-то великим, и Хакмаз всегда отвечал. О, старина, он был великолепен! Он отвечал сразу - великий человек реагирует на проблемы человека с талантом. Никто не получал так много писем от Хакмаза, никто, кроме меня, а я привык хватать их, прочитывать и целовать их. Я стоял перед портретом Хакмаза, проливая слёзы из обоих глаз, приговаривая, что ему в своё время попался хороший тип, великий тип, Бандини, Артуро Бандини - я.

Дни поста предопределены. Это точное слово, предопределение: Артуро Бандини перед пишущей машинкой, два дня подряд, в решимости добиться успеха, но он не работает - самая длинная осада жёсткой предопределённости в его жизни, но ни одной строчки не сделано, только два слова, пересекающие и пересекающие страницу сверху донизу, одни и те же слова: пальмовое дерево, пальмовое дерево, пальмовое дерево, смертельная битва между пальмовым деревом и мной, и пальмовое дерево победило: виднеется там, покачиваясь в голубом воздухе, сладко скрипя в голубом воздухе. Пальмовое дерево победило после двух дней битвы, и я вылез в окно и сел у подножья дерева. Прошло некоторое время, миг или два, и я заснул, маленькие коричневые муравьи бродили среди волос на моих ногах.

Вторая глава
 
Мне было двадцать тогда. Чёрт возьми, я привык говорить себе: не торопись, Бандини. У тебя есть десять лет, чтобы написать книгу, так что не переживай. Выходи и изучай жизнь, броди по улицам. Это твоя проблема - незнание жизни. Почему, боже мой, мужик, ты производишь впечатление, будто у тебя никогда не было никакого опыта с женщиной? О да, у меня был, ох, вполне достаточный. О нет, у тебя не было. Тебе нужна женщина, тебе нужна ванна, тебе нужен хороший пинок, тебе нужны деньги. Говорят, доллар, говорят, два доллара в шикарном месте, но на Плазе - доллар; ну, дело даже не в том, что у тебя нет доллара, а в том, что ты трус. Даже если у тебя есть доллар, ты не пойдёшь, потому что у тебя один раз в Денвере появился шанс пойти, а ты этого не сделал. Не, ты трус, ты испугался, и ты до сих пор ещё боишься, ты рад, что у тебя нет доллара.

Боится женщин! Ха, и это великий писатель! Как он может писать о женщинах, если у него никогда не было женщины? Ах ты паршивая фальшивка, притворщик, не удивительно, что ты не можешь писать! Не удивительно, что в "Смеющейся собачке" нет женщин. Не удивительно, что это не любовная история, ты дурак. Ты грязный маленький школьник.

Чтобы написать любовную историю, надо изучить жизнь.

Набей карман, Артуро. Умойся, причешись - сделай что-нибудь, чтобы хорошо пахнуть, пока стоишь перед зеркалом, высматривая седые волосы. Это из-за твоих переживаний, Артуро, ты переживаешь, и это прибавляет седых волос. Но нет ни одной сединки, не осталось. Отлично, но что там насчёт глаз? Они выглядят потухшими. Осторожней, Артуро Бандини, не напрягай зрение, вспомни, что случилось с Таркингтоном[18], вспомни, что случилось с Джеймсом Джойсом[19].

Нормально так стоять посреди комнаты, разговаривать с портретом Хакмаза, нормально, Хакмаз. Ты выдашь рассказ об этом. Как я выгляжу, Хакмаз? Я иногда задаюсь вопросом, господин Хакмаз, как я выгляжу? Вы иногда говорите сами себе, интересно, даровит ли он, этот Бандини, автор блестящей "Смеющейся собачки"?

Однажды в Денвере была уже ночь, похожая на эту - правда, я в Денвере ещё не стал писателем, но я стоял в комнате, похожей на эту и уже вынашивал такие планы, и закончилось катастрофой, потому что всё время на том месте я думал о Пресвятой Деве и о "не прелюбодействуй"[20]; и прилежная девушка печально покачала головой и отказала, но это было давно, и сегодня ночью это надо изменить.

Я вылез из окна и взошёл по склону к вершине Банкер-Хилла. Ночь для моего носа, праздник для моего носа, запах звёзд, запах цветов, запах пустыни и пыль, дремлющая на вершине Банкер-Хилла. Простирающийся город похож на рождественскую ёлку - красное, зелёное, голубое. Привет старым домам, прекрасным гамбургерам, поющим в дешёвых кафе, поющему Бингу Кросби[21] тоже. Она будет относиться ко мне нежно. Не так, как девчонки из моего детства, не так, как девчонки из моего отрочества, не так, как девчонки из моих студенческих дней. Они отпугивали меня, они были недоверчивы, они отказывали мне; но моя принцесса, она-то поймёт. Ей тоже пренебрегали.

Бандини прохаживался, не высокий, но крепкий, гордый своими мускулами, сжимая кулаки, чтобы упиваться своими твёрдыми бицепсами - до безумия бесстрашный Бандини, не боящийся ничего, кроме неведомого из мира мистических чудес. Восставшие мертвецы? Книги говорят "нет", ночь кричит "да". Мне двадцать, я достиг сознательного возраста, я собираюсь бродить по улицам в поисках женщины. Моя душа уже запятнана. Должен ли я повернуть вспять? Присматривает ли ангел за мной? Развеивают ли молитвы моей матери мои страхи? Надоели мне молитвы моей матери?

Десять долларов: это позволит мне заплатить за квартиру за две с половиной недели, это позволит мне купить три пары обуви, двое брюк или одну тысячу почтовых марок - для того, чтобы посылать материалы редакторам. Действительно! Но у тебя нет никакого материала, твой талант сомнителен, твой талант жалок, у тебя нет никакого таланта и перестань обманывать сам себя изо дня в день, сам знаешь почему. "Смеющаяся собачка" - нестоящая вещь, и всегда будет нестоящей вещью.

Итак, ты идёшь по Банкер-Хиллу и грозишь небу кулаком, и я знаю, что ты думаешь, Бандини. Мысли твоего отца перед тобой, хлещут тебя по спине, пылающий огонь в твоём черепе. Это не твоя вина, - вот что ты думаешь, - что ты родился в бедной семье, сын бедствующих крестьян, переехал, потому что ты был беден, бежал из Колорадо, потому что был беден, слоняешься по помойкам Лос-Анджелеса, потому что ты и сейчас беден, надеешься написать книгу, чтобы разбогатеть, потому что те, которые ненавидят тебя там, в Колорадо, не будут тебя ненавидеть, если ты напишешь книгу. Ты трус, Бандини, предатель своей души, слабый лжец перед плачущим Христом. Вот почему ты пишешь, вот почему было бы лучше, если б ты умер.

Да, это правда: но я увидел дома в Бель-Эйр[24] с прохладными газонами и зелёными бассейнами. Я захотел женщин, у которых только туфли стоили столько, сколько я не заработал за всю свою жизнь. Я увидел клюшки от гольфа на Сикс-стрит в витрине "Спалдинга"[22], которые заставили меня голодать сразу после того, как я обратил на них внимание. Я затосковал о галстуке, как святой об индульгенции. Я восхищался шляпами робинзон[23] - это походило на то, как у критика сводит дыханье от Микеланджело.

Я спустился по ступенькам от Анджелс Флайт к Хилл-стрит: сто сорок ступенек, со сжатыми кулаками, не испугавшись ни одного человека, но устрашившись Тоннеля на Зёрд-стрит, устрашившись проходить сквозь него - клаустрофобия. Боюсь высоты ещё, и крови, и землетрясений - а больше ничего не боюсь, кроме смерти, кроме страха, что я закричу в толпе, кроме страха аппендицита, кроме страха сердечного приступа - даже когда сижу у себя в комнате, держа часы и прижимая ярёмную вену, считаю свой пульс, я слышу странное мурлыканье и шум в животе. А больше ничего не боюсь.

Вот идея на тему денег - эти ступени, город внизу, звёзды на расстоянии броска - мальчик встречает девочку - идея - хороший замысел - идея на тему больших денег. Девочка живёт вон в той серой многоэтажке, мальчик же - скиталец. Мальчик - это я. Девочка - голодная. Богатая Пасадина. Девочка ненавидит деньги. Оттого покинула Пасадину, миллионы стали причиной скуки, усталость от денег. Прекрасная девочка, замечательная. Великая история, патологический конфликт. Девочка с фобией денег - фрейдистский мотив. Другой парень любит её, богатый парень. Я беден. Я встречаю соперника. Извожу его до смерти редкостными остротами и, кроме того, колочу кулаками. Девочка впечатлена, падает в мои объятия. Предлагает мне миллионы. Я женюсь на ней при условии, что она останется бедна. Соглашается. Но конец счастливый. Девочка обманывает меня - отдаёт мне всю свою собственность в доверительное управление в день нашей свадьбы. Я возмущаюсь, но прощаю, ведь я люблю её. Хорошая идея, но чего-то не хватает - рассказ Кольера[25].

Дорогая мама. Спасибо тебе за десять долларов. Мой агент сообщил мне о продаже другого рассказа, на этот раз - в известный лондонский журнал. Но мне кажется, что они не заплатят до публикации, так что твоя небольшая сумма пригодится мне на мелкие расходы.

Я пошёл на бурлеск-шоу[26]. Занял, наверное, лучшее место, за доллар десять центов - прямо перед занавесом, на одном из сорока потёртых кресел - в один прекрасный день все эти актёрки будут моими - я буду владельцем яхты, и мы отправимся в круиз по южным морям. В тёплый день они будут танцевать для меня на солнечной палубе. Но моей будет прекрасная женщина, избранная из сливок общества, соперничающая с другими радостями в моей каюте. Ну, это хорошо для меня, это опыт. Я здесь потому что у меня есть на то причины, эти моменты выливаются на страницах, изнанка жизни...

Потом Лола Линтон пришла, скользя, как атласная змея, среди оглушительного свиста и топанья ног. Лола Линтон надругалась над моим телом, и, когда она сладостно ускользнула, мои зубы болели от того, как я сжал челюсти, и я ненавидел грязных тупорылых свиней вокруг себя, приветствующих криками боль радости, что принадлежит мне.

Если мамуля продала самое необходимое - это должно быть сурово для старого человека - мне не стоило приходить сюда. Когда я был ребёнком, фотографии Лол Линтон сопровождали мою жизнь, и я пользовался ими для возвращения так нетерпеливо, но медленно уползающего времени и детства, тоска по которому не проходит до сих пор, и вот я здесь, я не изменился, не обладал Лолами Линтон, но я притворился богачом, и я беден.

Мейн-стрит после представления - полночь, неоновые трубки и лёгкий туман, хонки-тонки[27] и ночные виды домов. Секонд-хенды, филиппинские дансинги, коктейли за 15 долларов, непрерывные развлечения, но видел их все, так много раз, потратил столько денег Колорадо. И они оставили меня одиноким, похожим на жаждущего человека с чашкой в руках, и я отправился в Мексиканский квартал с чувством болезни, у которой нет боли. Здесь была церковь Богоматери, очень старая, почерневшая от времени. Из сентиментальных соображений я зайду. Только из сентиментальных соображений. Я не читал Ленина[28], но я слышал его высказывание: религия есть опиум народа[29]. Я сказал самому себе на ступеньках церкви: да. опиум для народа. Самому себе. Я атеист. Я читал "Антихриста"[30], и я уважаю эту книгу как капитальный труд. Я верю в переоценку ценностей, сэр. Церковь должна уйти. Это убежище для дураков, придурков, невежд и шарлатанов всех мастей.

Я потянул огромную дверь, и она, открываясь, вскрикнула - как будто всплакнула. Над алтарём рассеялся кроваво-красный вечный свет, тихо освещая багровые тени почти две тысячи лет. Это было похоже на смерть, но я вспомнил, что младенцы кричат и при крещении. Я опустился на колени. Это была привычка - это коленопреклонение. Я стал. На коленях лучше, до тех пор, пока не придёт резкая боль в коленях, можно отвлечься от ужасной тишины. Молитва. Конечно. Одна молитва, из сентиментальных соображений. Всемогущий Бог. Извини, что я атеист, но Ты читал Ницше[31]? Ах, вот это книга! Всемогущий Бог, я буду играть честно. Я хочу сделать Тебе предложение. Сделай великого писателя из меня, и я вернусь в лоно Церкви. И пожалуйста, дорогой Бог, ещё одно одолжение, сделай мою мать счастливой. Я не прошу о Старике, он заслужил своё вино и своё здоровье, но моя мать так тревожится... Аминь.

Я закрыл за собой плачущую дверь и остановился на ступеньках, туман везде - как огромное белое животное, Плаза - как поместье в родном краю, заснеженное, в белом безмолвии. Но звук приближался быстро и уверенно сквозь неподвижность, и звук, который я услышал, был щёлканьем высоких каблуков. Девушка появилась. Одетая в старое зелёное пальто, её лицо скрывал зелёный платок, завязанный под подбородком. На лестнице стоял Бандини.

- Привет, милый мой, - сказала она, улыбаясь, так, как будто Бандини её муж или любовник.

Потом она подошла к первой ступеньке и глянула на него:

- Как дела, милый? Хочешь хорошо провести время со мной?

Жирный любовник, жирный и наглый Бандини.

- Не, - сказал он. - Нет, спасибо. Не этой ночью.

Он поспешил прочь, оставив её глядеть ему вослед. Словом, растворился в воздухе. Он прошёл полквартала. Он был доволен. По крайней мере, она спросила его. По крайней мере, она распознала его в качестве мужчины. Он насвистывал от удовольствия. Человек из города обладает разносторонним опытом. Заметьте, писатель рассказывает о ночи с уличной девкой. Артуро Бандини, известный писатель, демонстрирует опыт с лос-анджелесской проституткой. Критики признают книгу лучшей из написанных.

Бандини (из интервью перед поездкой в Швецию):

- Мой совет всем молодым писателям довольно прост, я хотел бы им порекомендовать никогда не избегать нового опыта, я бы хотел призвать их жить среди грубых нравов - чтобы бороться с ними смело, чтобы нападать на них с голыми руками.

Корреспондент:

- Господин Бандини, что вас натолкнуло на мысль написать эту книгу, которая принесла вам Нобелевскую премию[32]?

Бандини:

- Книга основана на реальных событиях, всё это случилось со мной однажды ночью в Лос-Анджелесе. Каждое слово той книги - правда. Я жил той книгой. Я испытал это.

Хватит. Я видел это всё. Я повернулся и пошёл обратно к церкви. Туман был непроницаемым. Девушка ушла. Я продолжал идти - возможно я мог бы догнать её. На углу я увидел её снова. Она стояла, разговаривая с высоким мексиканцем. Они пошли, пересекли улицу и вышли на Плазу. Я последовал за ними. О боже мой, мексиканец! Женщин, таких, как она, надо рисовать цветными карандашами. Я ненавидел его, латиноамериканец, гризер[33]. Они прошли под банановыми деревьями на Плазе. Их шаги отзывались эхом в тумане. Я услышал смех мексиканца. Потом девушка засмеялась. Они пересекли улицу и зашли в переулок, который вёл в Чайнатаун. Восточный неон делал туман розоватым. У дома с меблированными комнатами по соседству с чап-чой[34] рестораном они свернули и поднялись по лестнице. На другой стороне улицы танцы были в самом разгаре. Вдоль улочки по обеим сторонам стояли жёлтые такси. Я закурил сигарету и стал ждать. До тех пор, пока ад замёрзнет. Я буду ждать. До тех пор, пока Бог не сразит меня. Я буду ждать.

Полчаса прошло. Послышались звуки шагов. Дверь открылась. Появился мексиканец. Он стоял в тумане. Закурил сигарету и зевнул. Потом он отрешённо улыбнулся, поёжился и ушёл, туман парил над ним. Иди вперёд и улыбайся. Ты - вонючий гризер - по какому поводу тебе улыбаться-то? Ты из разбитой и сокрушённой расы и только потому, что ты завёл в комнату одну из наших белых девушек, ты улыбаешься. Ты думаешь, у тебя был бы шанс, если бы я согласился тогда, на ступеньках церкви?

Немного позже ступеньки зазвучали от ударов её каблуков, и девушка вошла в туман. Та же девушка, то же пальто, тот же платок. Она увидела меня и улыбнулась:

- Привет, милый. Хочешь хорошо провести время?

Теперь запросто, Бандини.

- О, - сказал я, - может быть. А может и нет. Что там у тебя интересного?

- Пойдём наверх и увидишь, милый.

Перестань хихикать, Артуро. Будь учтив.

- Может, пойдём, - я сказал, - а может, и нет.

- Ой, милый, пойдём.

Тонкие кости её лица, запах кислого вина изо рта, ужасное лукавство её добродушия, жажда денег в её глазах.

Бандини говорит:

- Сколько стоит в последнее время?

Она взяла мою руку, потянула в сторону двери, но мягко:

- Ты проходи наверх, милый. Мы поговорим об этом там.

- Я правда не очень разгорячён, - сказал Бандини. - Я... я только что с дикой гулянки.

Радуйся, Мария Благодатная, идя вверх по лестнице, я не могу пройти через это. Я должен выбраться из этого. Коридоры, пахнущие тараканами, жёлтый свет на потолке, вы слишком эстетичны для всего такого, девушка держит меня за руку, что-то не так с тобой, Артуро Бандини, ты мизантроп, ты на всю жизню обречён на безбрачие. Тебе бы следовало стать священником. Отец О'Лири говорил в тот день, рассказывал нам о радости воздержания и мои собственные деньги матери тоже об этом говорят. О Мария, зачавшая без греха, молись за нас, за всех, кто прибегает к тебе, пока мы не добрались до вершины лестницы, не прошли сквозь тёмный пыльный коридор к комнате в самом конце, пока девушка не выключила свет и не осталась с нами взаперти.

Комната меньше, чем моя, без ковров, без картин - кровать, стол, умывальник. Она сняла пальто. Под ним оказалось голубое ситцевое платье. Девушка была с голыми ногами. Она сняла платок. Она оказалась не настоящей блондинкой. Чёрные волосы росли у корней. Нос с небольшой горбинкой. Бандини на кровати, уселся там с небрежным видом, как человек, который знал, как сидеть на кровати.

Бандини:

- Славное местечко здесь у тебя.

Боже мой, я должен выбраться отсюда, это ужасно.

Девушка села рядом со мной, обвила меня руками, столкнув свою грудь с моей, поцеловала меня, прикоснулась к моим зубам холодным языком. Я вскочил на ноги. О, думай быстро, мой разум, дорогой мой разум, пожалуйста, вытащи меня отсюда, и это никогда больше не повторится. Отныне я возвращаюсь в лоно церкви. Начиная с этого момента жизнь моя должна течь, подобно пресной воде.

Девушка лежала на спине, заведя руки за шею, ноги раскинулись на кровати. Я вдохну запах сирени в Коннектикуте, вне сомнений, перед тем, как умру, и увижу чистые белые тихие церквушки моей юности, ограды пастбищ, которые я ломал, убегая...

- Смотри, - сказал я. - Я хочу поговорить с тобой.

Она скрестила ноги.

- Я - писатель, - сказал я. - Я собираю материал для книги.

- Я знала, что ты писатель, - сказала она, - или предприниматель, или что-то вроде того... Ты выглядишь одухотворённо, милый.

- Я писатель, видишь. Ты мне нравишься, всё такое... Всё в порядке, ты мне нравишься. Но я хочу, в первую очередь, поговорить с тобой.

Она встала.

- У тебя есть какие-нибудь деньги, милый?

Деньги - ха! Я вытащил их, толстую трубочку долларовых банкнот. Конечно, я получил деньги, много денег, это капля в море, деньги - это не главное, деньги ничего не значат для меня.

- Сколько возьмёшь?

- Два доллара, милый.

Тогда дай ей три, отстёгивать легко, как нечего делать, улыбнись и вручи ей, потому что деньги - не главное, это ещё не всё, что бывает в жизни - в это время мама сидит у окна с чётками в руках, дожидаясь, когда Старик вернётся домой, но деньги есть, деньги всегда есть.

Она взяла деньги и сунула под подушку. Она была благодарна, и её улыбка изменилась теперь. Писатель захотел поговорить. Какие условия в последнее время? Как тебе такая жизнь? О, милый, давай не будем говорить, давай приступим к делу. Нет, я хочу поговорить с тобой, это важно, новая книга, материал. Я так часто делаю. Как ты попала на эту работёнку? О, милый, Христа ради, ты много ещё собираешься спрашивать? Нет, деньги - это не главное, говорю тебе. Но моё время ценно, сладкий. Тогда вот ещё пару баксов. Всего будет пять, боже мой, пять баксов, и я пока не ухожу отсюда, как я ненавижу тебя, ты грязна. Но ты чище, чем я, потому что у тебя нет мозгов, чтобы их продать, только вот эта бедная плоть.

Она была поражена, она бы сделала всё. Я бы мог иметь её так, как хотел, и она пыталась затащить меня к себе, но нет, давай обождём немного. Я говорю тебе, я хочу поговорить с тобой. Я сказал тебе, что деньги не главное, здесь ещё три, всего в сумме восемь долларов, но это не важно. Ты просто возьми те восемь баксов и купи себе что-нибудь приятное. И затем я щёлкнул пальцами, как человек, который вспомнил что-то, что-то важное, о каком-то деле.

- Скажи! - сказал я. - Только что вспомнил. Который час?

Её подбородок лежал на моей шее, поглаживая её.

- Не переживай о времени, сладкий. Ты можешь остаться на всю ночь.

Деловой человек, ах да, только что вспомнил, мой издатель, он летит сегодняшней ночью в самолёте. Из Бербанка, прямо из Бербанка. Надо ловить тачку, такси там, надо спешить. До свиданья, до свиданья, возьми те восемь баксов, купи себе что-нибудь приятное, до свиданья, до свиданья, сбегаю по лестнице, убегаю, добро пожаловать в туман за дверями, ты берёшь те восемь баксов, о сладкий туман, я вижу тебя, и я иду. Ты - чистый воздух. Ты - прекрасный мир. Я иду к тебе, крича "до свидания" на лестнице, мы ещё увидимся, возьми те восемь баксов и купи себе что-нибудь приятное. Восемь долларов льются у меня из глаз. О Иисус, убей меня до смерти и отправь лодку с моим телом домой, убей меня до смерти и дай мне умереть, как поганому язычнику, без священника, прости меня, без соборования, восемь долларов, восемь долларов...

Третья глава

Голодные дни, синие небеса без единого облачка, море синевы день за днём, солнце плавает по нему. Много-много забот в эти дни, много апельсинов. Ешь в кровати, ешь их на обед, давись ими на ужин. Апельсины, пять центов за дюжину. Солнечный свет в небе, солнечный сок в моём животе. Посреди японского рынка улыбающийся японец, с лицом в форме пули, он увидел, что я пришёл, и протянул мне бумажный мешок. Щедрый человек, он давал мне пятнадцать, иногда двадцать на пятак.

- Ты любишь бананы?

Конечно, так что он дал мне пару бананов. Приятное нововведение, апельсиновый сок и бананы.

- Ты любишь яблоки?

Конечно, и он дал мне несколько яблок. В этом было что-то новенькое: апельсины и яблоки.

- Ты любишь персики?

Несомненно, - и я уносил коричневый мешок к себе в комнату. Интересное нововведение, персики и апельсины. Мои зубы разрывали их мякоть, соки кололи и скулили на дне живота. Так было грустно внизу, там, в моём животе. Там стоял плач, и мрачное облачко газа сжимало моё сердце.

Обстановка притащила меня к пишущей машинке. Я сидел перед ней, в ужасном для Артуро Бандини горе. Иногда идея безвредно плавала по комнате. Она была похожа не белую птичку. Она не казалась злой волей. Она лишь хотела помочь мне, милая птичка. Но я бы ударил её, забил бы на клавиатуре, и она бы умерла у меня в руках.

Что со мной случалось интересного? Когда я был мальчиком, я молился святой Терезе[35] о новой авторучке. Моя молитва была услышана. Во всяком случае, я получил новую авторучку. Теперь я снова молился святой Терезе. Пожалуйста, милосердная и прекрасная святая, подкинь идею. Но она оставила меня, все боги оставили меня, и, как Гюисманс[36], я остался один, мои кулаки сжаты, слёзы в моих глазах. Если бы хоть кто-то любил меня, пусть даже мышь, но это тоже принадлежало прошлому, даже Педро бросил меня тогда: лучшее, что я мог предложить ему - это апельсиновая корка.

Я думал о доме, о спагетти, плавающем в ароматном томатном соусе, покрытом пармезаном, о мамином лимонном пироге, о жареном барашке и горячем хлебе, и я был так несчастен, что нарочно вонзал ногти в свою кожу до тех пор, пока кровь не появилась. Это дало мне большое удовлетворение. Я был самым несчастным созданием Бога, вынужденным даже истязать самого себя. Конечно, на этой земле нет горя более великого, чем моё.

Хакмаз должен услышать об этом, могучий Хакмаз, который взрастил гения на страницах своего журнала. Дорогой мистер Хакмаз, - писал я, описывая славное прошлое, - дорогой Хакмаз, - страницу за страницей, солнце, шар огня на западе, который медленно задыхался в туманном валу, вырастающем из берега.

Раздался стук в дверь, но я молчал, потому что, может быть, это та тётка с её паршивой платой за комнату. Но дверь открылась и появилась лысая, костлявая, бородатая голова. Это был мистер Хелфрик из соседнего номера. Мистер Хелфрик - атеист, он уволился из армии, жил на скудную пенсию, которой едва хватало на выпивку, даже если он покупал на рынке самый дешёвый джин. Он постояно жил в сером халате, без пояса или пуговиц и, хотя это обыгрывалось в качестве претензии на простоту, на самом деле он не хотел, чтобы его халат был всегда открыт и вы видели много волос и костей под ним. У мистера Хелфрика были красные глаза, потому что каждый день после обеда, когда солнце лупило в западную часть гостиницы, он спал головой в окно, а телом и ногами внутрь. Он задолжал мне пятнадцать центов с первого дня, как я поселился в гостинице, но после многих безуспешных попыток вернуть их, я оставил надежду стать когда-нибудь обладателем этих денег. Это вызвало разрыв между нами, так что я удивился, когда его голова показалась в моей двери.

Он опасливо покосился, прижал палец к губам: тс-с-с, - чтобы я молчал, хотя я не сказал ни слова. Я хотел, чтобы он знал о моём враждебном отношении, которое бы напомнило ему о том, что у меня нет уважения к человеку, не выполнившему своих обязательств. Он тихо закрыл дверь и на цыпочках, на своих костлявых пальцах, пересёк комнату, со своим широко распахнутым халатом.

- Ты любишь молоко? - прошептал он.

Ясно, что любил, я ему так и сказал. Тогда он открыл свой план. Человек, который возил олденское молоко на Банкер-Хилл, был его другом. Каждый день в четыре часа утра он ставил свой грузовик с молоком за гостиницей и шёл через чёрный ход к Хелфрику, чтобы выпить джина.

- Итак, - сказал Хелфрик, - если ты любишь молоко, всё, что тебе остаётся сделать, - угоститься им.

Я покачал головой.

- Это довольно подло, Хелфрик, - и я удивился такой такой дружбе между Хелфриком и молочником. - Если он твой друг, почему ты воруешь у него молоко? Он пьёт твой джин. Почему ты не попросишь у него молоко?

- Я не пью молоко, - сказал Хелфрик, - я для тебя стараюсь.

Это выглядело как попытка избавиться от долга. Я покачал головой:

- Нет, спасибо, Хелфрик, мне нравится считать себя честным человеком.

Тот пожал плечами, обернул халат вокруг себя.

- Хорошо, сынок, я всего лишь хотел тебе помочь.

Я продолжил письмо Хакмазу, но я начал чувствовать вкус молока практически сразу. Через некоторое время я уже не мог этого вынести. Я лежал на кровати, в полутьме, позволяя себе вводиться в искушение. Через некоторое время я перестал сопротивляться и постучал в дверь Хелфрика. Его комната была безумием - пульп-журналы с вестернами по всему полу, кровать с почерневшими простынями, одежда повсюду разбросана, а крючки на стенах - неприкрыто бессильны, как сломанные зубы в черепе. Посуда стояла на стульях, сигареты тушились о подоконник. Комната Хелфрика была такой же, как у меня, только с небольшой газовой печкой в углу и полками для кастрюль и сковородок. Он получил особые условия от хозяйки, так что он сам убирался и сам заправлял свою кровать. Но не делал ни того, ни другого. Хелфрик сидел в кресле-качалке, бутылки из-под джина валялись вокруг его ног. Он пил из бутылки, которую держал в руке. Он всегда пил, днём и ночью, но никогда не напивался.

- Я передумал, - сообщил я ему.

Он наполнил свой рот джином, покатал шарики спирта за щеками и с восторгом проглотил.

- Правильно, - сказал он.

Потом он встал на ноги, пересёк комнату и подошёл к своим штанам, которые лежали комком. На мгновение я подумал, что он собирается отдать мне деньги, которые должен, но он только таинственно похлопал по карманам и потом с пустыми руками вернулся на кресло. Я стоял там.

- Кстати, напомни мне, - сказал я. - Мне интересно, не можешь ли ты отдать деньги, которые я тебе занял?

- У меня нет, - сказал он.

- Не можешь отдать хотя бы часть - скажем, десять центов?

Он покачал головой.

- Пятак?

- Сынок, я банкрот.

Потом он сделал ещё глоток. Это была новая бутылка, почти полная.

- Я не могу отдать тебе наличными, сынок. Но знаю, что ты сможешь взять столько молока, сколько тебе нужно.

Потом он пояснил. Молочник будет около четырёх. Если я не засну, я услышу его стук. Хелфрик продержит молочника по крайней мере двадцать минут. Это была взятка, средство избежать уплаты долга, но я хотел есть.

- Но тебе бы следовало отдать долг, Хелфрик. Тебе бы сейчас туго пришлось, если б я уделил этому внимание.

- Я отдам, сынок, - сказал он. - Отдам всё до последнего гроша, сразу, как только смогу.

Я вернулся к себе в комнату, злобно хлопнув дверью Хелфрика. Я не хотел казаться грубым из-за таких вещей, но дело зашло слишком далеко. Я знал, что джин, который он пил, стоит не меньше тридцати центов за пинту. Конечно, он мог сдержать своё влечение к алкоголю достаточное время - просто для того, чтобы отдать долги.

Ночь наступала неохотно. Я сидел у окна, скручивал сигареты из грубо нарезанного табака и квадратов туалетной бумаги. Этот табак был моей прихотью в более благополучные времена. Я купил банку табака и трубку - она прилагалась бесплатно, привязанная резинкой к банке. Но трубку я потерял. Табак был настолько грубым, что давал какой-то слабый вкус в обычной папиросной бумаге, но если его дважды обернуть туалетной бумагой, он становился мощным, крепким, иногда из него вырывался огонь.

Ночь наступала медленно - сначала прохладный запах, потом темнота. За моим окном раскинулся огромный город, уличные фонари, красные, голубые, зелёные неоновые трубки, врывающиеся в жизнь, как яркие ночные цветы. Я не хотел есть, у меня под кроватью было много апельсинов, и таинственное бурчание под ложечкой было всего только большим огромным облаком табачного дыма, попавшего туда и пытающегося найти выход наружу.

Итак, это случилось, в конце концов: я был в шаге от того, чтобы стать вором, мелким молочным воришкой. Вот он ваш гений-однодневка, ваш писатель одного рассказа: вор. Я держал свою голову в руках и раскачивался взад-вперёд. Матерь божья. Последние новости в газетах: перспективного писателя поймали на краже молока, известный protege Дж. К. Хакмаза предан суду по обвинению в мелком воровстве, журналисты роятся вокруг меня, трещат вспышки: сделайте заявление Бандини, что случилось? Ну, ребятки, это было примерно так: я получил по-настоящему много денег, большие продажи рукописей и всё такое, но я сплетал историю о парне, который украл кварту молока, и я хотел написать это на собственном опыте, ребятки. Ищите этот рассказ в "Пост"[37], я назвал его "Молочный вор". Оставляйте мне ваши адреса, я вышлю вам бесплатные экземпляры.

Но именно так не будет, потому что никто не знает Артуро Бандини, и он получит шесть месяцев, его посадят в городскую тюрьму, и он будет преступником, и что скажет его мать? и что скажет его отец? Ты не слышишь тех парней на заправке в Боулдере (Колорадо), ты не слышишь их хихиканье по поводу великого писателя, проворовавшегося из-за кварты молока? Не делай этого Артуро! Если в тебе есть хотя бы кроха порядочности, не делай этого!

Я встал со стула и начал ходить взад-вперёд. Всемогущий Бог, дай мне силы! Удержи меня от преступных стремлений! Потом внезапно весь план стал казаться дешёвым и глупым, потому что в тот момент я думал о чём-то другом, о чём я писал в письме великому Хакмазу, и два часа я писал, пока спина не заболела. Когда я посмотрел из окна на большие часы на гостинице "Святой Павел" - почти одиннадцать. Письмо Хакмазу было очень длинным, двадцать страниц. Я читал письмо. Оно казалось глупым. Я почувствовал, как краснею. Хакмаз бы подумал, что я идиот, раз пишу такую ребяческую ерунду. Набор страниц. Я бросил их в мусорную корзину. Завтра будет ещё день, и завтра ко мне, может, придёт идея для небольшого рассказа. Тем временем я хотел съесть пару апельсинов и лечь спать.

Несчастные апельсины. Сидя на кровати, я содрал ногтями их тонкую кожуру. На моём лице появилась кислая гримаса, мой рот наполнился слюной, меня перекосило при мысли об апельсинах. Когда я укусил жёлтую мякоть, она сотрясла меня, как холодный душ. О Бандини, - сказал я отражению в комоде с зеркалом, какие жертвы ты несёшь ради искусства! Ты, может, стал бы промышленным магнатом, королём коммерции, бейсболистом в старшей лиге, лидирующим бьющим в Американской лиге, со средним .415[38]; но нет! Вот, пожалуйста, перебивайся со дня на день, голодающий гений, верный своему священному призванию. До чего ты отважен!

Я лежал в кровати, не смыкая глаз в темноте. Могучий Хакмаз, что бы он сказал об этом? Он бы зааплодировал, его мощная ручка восхваляла бы меня при каждом закруглении фразы. И, в конце концов, то письмо Хакмазу было не таким уж и плохим письмом. Я встал, выкопал его из мусорной корзины и перечитал. Замечательное письмо, сдержано остроумное. Хакмаза бы очень позабавило. Это напомнило бы ему, что я - тот самый, автор "Смеющейся собачки". Рассказ что надо! И я открыл ящик стола, наполненный экземплярами журнала с тем рассказом. Лёжа на кровати, я заново его прочитал, смеялся и смеялся от его остроумия, мурлыкал от изумления, что это я написал. Потом я приступил к чтению вслух, с жестикуляцией, перед зеркалом. Когда я закончил, на глазах у меня стояли слёзы радости, и я стоял перед портретом Хакмаза, благодаря его за признание моего гения.

Я сел за пишущую машинку и продолжил письмо. Ночь становилась всё темнее, количество страниц увеличивалось. Ах, если бы всё писалось так легко, как письмо Хакмазу! Страницы громоздились друг на друга - двадцать пять, тридцать - до тех пор, пока я не посмотрел на свой пупок, где обнаружил мясистую складку. Ирония судьбы! Я набирал вес: апельсины переполняли меня! Я сразу же вскочил и выполнил комплекс упражнений. Я сгибался, скручивался и катался. Пот стекал, дыхание перехватывало. Я захотел пить, обессилел. Я бросился на кровать. Стакан холодного молока - и всё будет в порядке.

В этот момент я услышал стук в дверь Хелфрика, потом бормотание Хелфрика, кто-то вошёл... Это не мог быть никто, кроме молочника. Я посмотрел на часы - почти четыре. Я быстро оделся: брюки, башмаки, без носков, и свитер. Пустующий коридор, зловещий красный свет старых электрических лампочек. Я шёл нарочито бесхитростно, как человек, который идёт в туалет в конце коридора. Два пролёта скрипящей, раздражающей лестницы - и я оказался на первом этаже. Красно-белый олденский грузовик стоял рядом со стеной гостиницы, залитый лунным светом аллеи. Я полез в кузов и вытащил две квартовые бутылки, наполненные по самое горлышко. Я чувствовал их прохладу и вкус в своих ладонях. Мгновением позже я вернулся к себе в комнату, бутылки с молоком стояли у меня на комоде. Они были похожи на человечков. Такие прекрасные, такие жирные, такие цветущие.

Артуро! Я говорю тебе, ты везунчик! Может быть, это молитвы твоей матери, или, может быть, Бог всё ещё любит тебя, несмотря на то, что ты связался с атеистами, но, как бы там ни было, тебе везёт.

По старой дружбе, я подумал, и по старой дружбе я опустился на колени и вознёс молитву, так, как мы привыкли это делать в начальной школе, так, как моя мама учила нас дома:

- Благослови, Господи, нас и дары Твои, которые по Твоим щедротам мы будем вкушать. Через Христа, Господа нашего. Аминь.

И я прибавил ещё молитву, для большей полноты. Ещё долго после того, как молочник ушёл от Хелфрика, я стоял на коленях, все полчаса молился, до тех пор, пока не истомился по вкусу молока, пока колени не заболели, и тупая боль не заколола в моих лопатках.

Когда я встал, то зашатался на своих занемевших ногах, но оно того стоило. Я вытащил зубную щётку из стакана, открыл одну из бутылок, налил полный стакан. Я повернулся и посмотрел на портрет Дж. К. Хакмаза на стене.

- Ура Хакмазу! Ура!

И я начал пить, жадно, до тех пор, пока вдруг не поперхнулся - ужасный вкус потряс меня. Это было такое молоко, которое я ненавидел. Это была пахта. Я выплюнул её, промыл рот водой и быстро проверил другую бутылку. Там тоже была пахта.

Четвёртая глава

На Спринг-стрит, в бар через дорогу от секонд-хенда. Со своим последним пятаком. Я пошёл туда выпить кофе. Местечко в старом стиле, опилки на полу, грубые ню, намалёванные на стенах. Это был салун, где собирались старики, где пиво было дешёвым и отдавало кислятиной, где прошлое оставалось неизменным.

Я сидел за одним из столиков у стены. Я помню, что сидел, сжимая голову руками. Я услышал девичий голос, не поднимая глаз. Я помню, что она сказала: "Могу я вам чем-нибудь помочь?" И я сказал что-то про кофе со сливками. Я сидел там до тех пор, пока чашка стояла передо мной, долго, я сидел там, думая о безысходности моей судьбы.

Это был очень плохой кофе. Когда сливки смешались с ним, я понял, что это совсем не сливки, потому что они сделались сероватыми, и вкус оказался похож на варёные тряпки. Это был мой последний пятак, и это разозлило меня. Я посмотрел вокруг в поисках официантки. Она стояла в пяти или шести столиках от меня, с пивом на подносе. Спиной ко мне, и я увидел гладкость её плеч под белой блузой, лёгкие линии мышц на её руках, и чёрные волосы - такие густые, блестящие - падающие на плечи.

Наконец девушка повернулась, и я помахал ей рукой. Она посмотрела довольно рассеянно, в её глазах стояло выражение скучающей отчуждённости. Если не считать контура лица и блеска зубов, она не была красавицей. Но как-то она повернулась, чтобы улыбнуться одному из старых клиентов, и я увидел белую полосу под её губами. Нос майя, плоский, с большими ноздрями. Губы, толстые, как у негритянки, сильно накрашенные. Она принадлежала другому расовому типу, и, в своём роде, она была прекрасна, но казалась слишком странной для меня. Глаза с сильным наклоном, кожа тёмная, но не чёрная, и когда она шла, груди двигались так, что это демонстрировало их твёрдость.

Девушка не обратила на меня внимания с первого раза. Она подошла к барной стойке, где передала очередной заказ на пиво бармену и ждала, пока тот выполнит его. Пока она ждала, я свистнул ей, она в рассеянии посмотрела на меня и пошла на свист. Я перестал махать, я уже дал ей понять, что хочу, чтобы она подошла к моему столику. Вдруг она открыла рот и рассмеялась в потолок самым загадочным образом - так, что даже бармен удивился её смеху. Потом она удалилась танцующей походкой, изящно покачивая подносом, пробираясь через столы в задней части салуна. Бармен проводил её глазами, все ещё озадаченный смехом. Но я понял, из-за чего она смеялась. Из-за меня. Она смеялась надо мной. Что-то было в моей внешности - моё лицо, моя поза - что-то сидело на мне не так - это развеселило её, и, как только я подумал об этом, мои кулаки сжались, я счёл себя оскорблённым, разозлился. Я потрогал свои волосы - они были причёсаны. Я потеребил воротничок, галстук - они были чистыми и лежали ровно. Я подобрался к барному зеркалу, в котором я увидел, что, лицо, конечно, обеспокоенное и болезненное, но не смешное - и я очень сильно разозлился.

Я решил проявить презрение, начал смотреть на неё пристально и насмешливо. Она не подходила к моему столику. Она ходила поодаль, даже к соседним подходила, но не решалась покинуть определённых пределов. Каждый раз, когда я видел её смуглое лицо, чёрные большие глаза излучали смех. Я скривил свои губы, что означало презрение. Это становилось игрой. Кофе остыл, сделался холодным, пенка от молока собралась на поверхности, но я не прикасался к чашке. Девушка двигалась, как танцовщица, её сильные паучьи ноги так соприкасались с опилками, как будто рваная обувь скользила по мраморному полу.

Обувь, это были гуарачи[39] - кожаные ремни, обмотанные несколько раз вокруг лодыжек. Это были вконец рваные гуарачи; кожа уже износилась. Когда я увидел их, то очень обрадовался, потому что это был недостаток, который заслуживал критики. Она была высокая, стройная девушка лет, наверное, двадцати, безупречная в своём роде во всём, кроме рваных гуарачей. Поэтому я прицепился своим взглядом к ним, смотрел на них внимательно, нарочито, даже вертелся на стуле и сворачивал шею, глядя на них, глумясь и хихикая. Стало ясно, что я получаю столько же удовольствия от этого, сколько она получила от моего лица или чего-то там ещё, что веселило её. Это оказало мощное воздействие на неё. Постепенно её пируэты и танцы пошли на убыль, она просто торопливо ходила туда-сюда, а обратно по прямой она шла поодаль. Она смутилась, как только увидела взгляд, опущенный вниз и изучающий её ноги, так что через несколько минут она уже не смеялась, её лицо помрачнело и, в конце концов, она посмотрела на меня с ненавистью.

Я торжествовал, счастливый, как ни странно. Я чувствовал себя непринуждённо. Мир полон шумных и забавных людей. Теперь худой бармен смотрел в мою сторону, и я ему дружески подмигнул. Он в ответ кивнул головой. Я вздохнул и отвернулся, на душе полегчало.

Она не собиралась забирать у меня пятак за кофе. Она должна была это сделать, или, по крайней мере, я должен был оставить пятак на столе и уйти. Но я не хотел уходить. Я ждал. Полчаса прошло. Перед тем, как бежать к барной стойке за очередным пивом, она уже не стояла на виду, а ходила у стены. Она не смотрела на меня больше, но я знал, она знала, что я смотрел на неё.

В конце концов она направилась прямо к моему столу. Она подошла гордо, с опущенным подбородком, с руками, вытянутыми по бокам. Я хотел уставиться на неё, но не выдержал. Я отвёл взгляд, улыбаясь всё это время.

- Вы хотите что-нибудь ещё? - спросила она.

Её белая блуза пахла крахмалом.

- Вы называете это вещество "кофе"? - сказал я.

Она вдруг снова рассмеялась. Это был вскрик, безумный смех, похожий на звон разбивающейся посуды, он закончился так же внезапно, как и начался. Я снова посмотрел на её ноги. Я хотел нащупать что-то внутри неё, я хотел причинить ей боль.

- Может, это вообще не кофе? - сказал я. - Может, это просто вода, в которой варили твою грязную обувку?

Я смотрел в её чёрные пылающие глаза.

- Может, ты ни разу не видела ничего лучше. Может, эта небрежность - от природы. Но если бы я был девушкой, я бы не показался посреди Мейн-стрит в такой обуви.

Я тяжело дышал, когда закончил говорить. Её толстые губы дрожали, а кулак в кармане вздулся под крахмальной жёсткостью.

- Я ненавижу тебя, - сказала она.

Я почувствовал, что у её ненависти есть запах, я даже услышал, как ненависть выходит из неё, но я опять усмехнулся:

- Я надеюсь на это, - сказал я, - потому что должно быть что-то приятное в парне, которому нравится твоя ненависть.

Тогда она сказала странную вещь; я помню точно:

- Я надеюсь, что ты умрёшь от разрыва сердца, - сказала она, - прямо здесь, на этом стуле.

Это доставило ей острое удовольствие, даже несмотря на то, что я засмеялся. Она ушла улыбаясь. Она опять стояла у барной стойки, в ожидании следующего пива, и её глаза были устремлены на меня, горя странным желанием - неуместно, конечно, но я всё ещё смеялся. Потом она снова танцевала, скользя от стола к столу, и каждый раз, когда я смотрел на неё, она нарочно улыбалась, до тех пор, пока это не произвело мистическое влияние на меня, я начал чувствовать внутренности моего организма, биение моего сердца и трепет моего живота, я понимал, что она больше не вернётся к моему столику и помнил, что я рад этому, и странное беспокойство охватило меня, такое, что мне очень сильно захотелось уйти отсюда, покинуть пространство с её постоянной улыбкой. Перед тем, как уйти, я сделал то, что меня очень порадовало. Я вытащил пять центов из кармана и положил на столик. Потом вылил половину кофе на пятак. Она должна была вытирать, возиться с полотенцем.  Коричневая  жижа растеклась по всему столику. В дверях я остановился, чтобы посмотреть на неё ещё раз. Она улыбнулась той же улыбкой. Я кивнул на пролитый кофе. Потом помахал пальцами в знак прощания и вышел на улицу. Ко мне вернулось хорошее настроение. Такое же, как и раньше - мир полон забавных вещей.

Я не помню, что я делал после того, как покинул её. Может, я пошёл к Бенни Коэну, который жил за Большим Центральным рынком. У него - деревянная нога с маленькой дверцей. За дверцей - сигареты с марихуаной. Он продавал их по пятнадцать центов за штуку. Кроме того, он продавал газеты, "Экзаминер"[40] и "Таймс"[41]. Комната его была завалена экземплярами "Нью Массес"[42]. Может быть, он огорчал меня, как всегда, своим ужасным видением завтрашнего мира. Может быть, он тыкал своим пятнистым пальцем в мой нос и проклинал меня за измену пролетариату, из которого я вышел. Может быть, он направил меня из своей комнаты вниз по пыльной лестнице, на туманно-сумеречную улицу, чтобы я вонзал свои пальцы в горло империализма. Может быть, а может и нет, я не помню.

Но я помню, что ночью в мою комнату свет из гостиницы "Святой Павел" бросал красные и зелёные брызги на мою кровать, пока я лежал, и дрожал, и вспоминал от злости к той девушке чёрный взгляд её глаз и то, как она танцевала от столика к столику. Я мечтал о ней просто для того, чтобы забыть, что я беден и у меня нет идеи для рассказа.

Я хотел увидеть её завтра рано утром. Восемь часов, я свернул на Спринг-стрит, в кармане у меня лежал экземпляр "Смеющейся собачки". Она будет думать по-другому обо мне, если прочитает этот рассказ. У меня есть рассказ с автографом, прямо здесь, у меня в заднем кармане, готов подарить без малейшей заминки. Но заведение оказалось закрытым в тот ранний час. Оно называлось "Колумбийский буфет". Я уткнулся носом в витрину и посмотрел внутрь. Стулья поставлены на столы, старик в резиновых сапогах мыл пол. Я прошёл по улице квартал или два, влажный воздух уже голубел в выхлопных газах. Прекрасная идея пришла мне в голову. Я взял журнал и стёр автограф. На его месте я написал: "Принцессе Майя от никчемного гринго[43]". Это казалось верным, совершенно точным по духу. Я вернулся в "Колумбийский буфет" и постучал в витрину. Старик открыл дверь мокрыми руками, пот сочился из его волос.

Я сказал:

- Как зовут девушку, которая здесь работает?

- Ты имеешь ввиду Камилу?

- Та, которая работала прошлым вечером.

- Это она, - сказал старик, - Камила Лопес.

- Можете передать ей вот это? - сказал я. - Просто отдайте ей. Скажите ей, приходил какой-то парень и сказал мне дать тебе вот это.

Он вытер руки, с которых капало, о фартук, и взял журнал.

- Позаботьтесь о нём, - сказал я. - Это ценное.

Старик закрыл дверь. Через стекло я видел, как он захромал к швабре и ведру. Он положил журнал на стойку и продолжил работу. Сквозняк пролистнул журнал. Когда я уже отошёл, я начал бояться, что старик обо всём забудет. Когда подошёл к "Сивик Центру"[44], я понял, что сделал большую ошибку: надпись на рассказе никогда бы не произвела впечатление на такого рода девушку. Я поспешил обратно в "Колумбийский буфет" и застучал в витрину своими пальцами. Я слышал, как старик, ворча и ругаясь, возится с замком. Он вытер пот со своих старых глаз и увидел меня опять.

- Можете мне дать тот журнал? - сказал я. - Я хочу кое-то написать в нём.

Старик ничего не мог понять. Он покачал головой, вздохнул и сказал, чтобы я зашёл.

- Иди сам его возьми, чёрт побери, - сказал он, - мне надо работать.

Я положил журнал на барную стойку и стёр надпись о принцессе Майя. Вместо этого я написал:

Уважаемая Рваная Обувь,
вы, может, не знаете, но вчера вечером вы оскорбили автора этого рассказа. Умеете ли вы читать? Если да, посвятите пятнадцать минут своего времени тому, чтобы побаловать себя шедевром. И в следующий раз будьте осторожней. Не каждый, кто приходит в эту пивнушку - бродяга.
Артуро Бандини

Я сунул журнал старику, но он не оторвал глаз от своей работы.

- Передайте это мисс Лопес, - сказал я. - И проследите за тем, чтобы она получила это лично.

Старик бросил швабру, вытер пот с морщинистого лица и указал на дверь:

- Убирайся отсюда! - сказал он.

Я положил журнал обратно на стойку и неторопливо вышел. В дверях я обернулся и помахал рукой.

Пятая глава
 
Я не голодал. У меня до сих пор под кроватью лежали старые апельсины. В тот вечер я съел три или четыре, и с наступлением темноты выбрался на Банкер-Хилл. Собираясь переходить дорогу рядом с "Колумбийским буфетом", я стоял в тени перед входом и смотрел на Камилу Лопес. Она была такой же, одетая в такую же белую блузу. Я задрожал, когда увидел её, и странное тёплое чувство появилось у меня в горле, но через несколько минут странность ушла, и я стоял в темноте, пока не заболели ноги.

Когда я увидел полицейского, направившегося ко мне, я ушёл. Это была жаркая ночь. Песок из Мохаве несло через весь город. Крошечные коричневые песчинки впивались в мои пальцы, к чему бы я ни прикоснулся, а когда я вернулся к себе в комнату, я обнаружил, что механизм моей новой пишущей машинки забит песком. Песок был в моих ушах и волосах. Когда я снял одежду, он посыпался, как порошок, на пол. Он был даже среди простыней на моей кроватью. Когда я лежал во тьме, красный свет зажёгся на "Святом Павле" и погас, а моя кровать уже осветилась синим, кошмарные цвета запрыгивали в мою комнату и снова исчезали.

На следующее утро я уже не мог есть апельсины. При мысли о них я вздрогнул. К полудню, после бесцельного шатания по городу, я заболел жалостью к себе, я уже не мог сдерживать своё горе. Когда я вернулся в комнату, я бросился на кровать и зарыдал. Я позволил вытечь всему, что было, из меня, и после того, как я уже не мог плакать, я почувствовал себя снова хорошо. Я чувствовал себя правильным и чистым. Я сел и написал своей матери честное письмо, о том, что я врал ей неделями; и попросил её прислать мне немного денег, потому что я хочу вернуться домой.

Пока я писал, зашёл Хелфрик. В брюках, а не в халате, я его даже не узнал сначала. Не говоря ни слова, он положил пятнадцать центов на стол.

- Сынок, я честный человек, - сказал он. - Чистый, как белый снег.

И ушёл.

Я сгрёб монеты в руку, выпрыгнул в окно и побежал по улице в магазин за продуктами. Япошка уже держал свой бумажный мешок для апельсинов наготове. Он был поражён, когда я промчался мимо него к продуктам первой необходимости. Я купил две дюжины лепёшек. Сидя на кровати, я проглотил их так быстро, как только смог, запивая их водой. Я почувствовал себя прекрасно. Мой желудок был полон, и ещё пятак остался. Я порвал письмо к матери и улёгся дожидаться вечера. Тот пятак означал, что я могу вернуться в "Колумбийский буфет". Я ждал, томясь от еды, томясь от желаний.

Она увидела, как я вошёл. Она была рада меня видеть, я знал это, потому что, между прочим, её глаза расширились, можно сказать. Её лицо просветлело, и то самое плотное чувство обхватило моё горло. Вот так сразу я стал счастливым, уверенным в себе, чистым и чувствующим свою молодость. Я сел за тот же столик, что и в первый раз. Этим вечером в салуне звучала музыка: фортепиано и скрипка - две жирные женщины с жёсткими мужеподобными лицами и короткими стрижками. Звучала песня "Над волнами"[45]. Та де да-да-да, и я видел, что Камила танцует со своим пивным подносом. Её волосы были такими чёрными, такими густыми - сплетёнными, как виноградная лоза - скрывающими её шею. Это было священное место, этот салун, всё здесь было свято - стулья, столы, тряпка в её руке, опилки под ногами. Она была принцесса Майя, это был её замок. Я смотрел, как рваные гуарачи скользили по полу, и я захотел эти гуарачи. Я хотел бы держать их у себя возле груди перед сном. Я бы хотел держать их и вдыхать запах от них.

Она не рискнула проходить рядом с моим столиком, но я был рад. Не подходи сразу, Камила; позволь мне посидеть здесь немного и привыкнуть к этому редкостному волнению, дай мне побыть одному, пока мой разум плывёт к бесконечной красоте твоей великолепной славы, просто оставь меня пока, чтобы страстные желания и мечты спали с моих глаз.

В конце концов, она подошла, неся чашку кофе на своём подносе. То же кофе, те же печеньки, коричневатая кружка. Девушка подошла с глазами более чёрными и широкими, чем раньше, подошла ко мне, мягко ступая, загадочно улыбаясь, я думал, что упаду в обморок от того, как билось моё сердце. Она стояла рядом со мной, я чувствовал, как лёгкий запах её пота перемешивается с чистотой её накрахмаленной блузы. Это ошеломляло меня, я становился оцепеневшим и тянул воздух через губы, чтобы избавиться от этого. Она улыбнулась, дала мне знать, что не переживает из-за кофе, разлитого в тот вечер - более того, мне показалось, что ей даже понравилось всё это, она была рада этому, благодарна за это.

- Я не знала, что у тебя есть веснушки, - сказала она.

- Почти незаметные, - сказал я.

- Извини за кофе, - сказала она. - Все пьют пиво. Мы не получаем много заказов на кофе.

- Именно поэтому у вас никто его и не заказывает. Потому что оно такое паршивое. Я бы тоже выпил пива, если бы мог себе это позволить.

Она указала на мою руку карандашом:

- Ты грызёшь ногти, - сказала она, - не стоит это делать.

Я засунул руки в карманы:

- Кто ты такая, чтобы говорить мне, что делать?

- Хочешь пива? Я принесу тебе. Ты не должен будешь платить за него.

- Ты не должна мне ничего. Я допью этот, так называемый, кофе и свалю отсюда.

Она подошла к стойке и заказала пиво. Я увидел, как она платит за него, отсчитывая монеты из горсти, которую накопала в своей блузе. Это задело меня.

- Отвали, - сказал я. - Уберись отсюда. Я хочу кофе, а не пиво.

Кто-то на дальних столиках позвал её по имени, и она поспешила туда. Тыльная часть её коленей показалась, когда она склонилась над столом и собирала пустые пивные кружки. Я ёрзал на стуле, моя нога наткнулась на что-то под столом. Оказалось, мусорник. Камила стояла опять у стойки, кивнула мне, улыбаясь, сделала движение, указывая мне пить пиво. Я ощутил дьявольскую злобу, я поймал момент, когда Камила на меня смотрела и вылил пиво в мусорник. Белые зубы Камилы прикусили нижнюю губу, и лицо её лишилось крови. Её глаза сверкали. Меня пронизывала сладость, удовлетворённость. Я сидел и улыбался потолку.

Камила скрылась за тонкой перегородкой, которая огораживала кухню. Камила появилась, улыбаясь. Она прятала руки за спиной, что-то скрывая. Вдобавок старик, которого я видел в то утро, вышел из-за перегородки. Он усмехнулся в предчувствии чего-то. Камила помахала мне рукой. Это самое худшее, что могло произойти - я чувствовал, что меня накрывает. Из-за спины она вытащила журнальчик со "Смеющейся собачкой". Она помахала им в воздухе. Её никто не видел, она выступала только для старика и для меня. Старик смотрел большими глазами. Я раскрыл рот, я увидел её мокрые пальцы, которые раскрыли журнал в том месте, где напечатан рассказ. Её губы скривились, она зажала журнал между коленями и вырвала страницы. Она подняла их над головой, помахала ими и заулыбалась. Старик одобрительно покивал. С неё сошла улыбка, лицо стало решительным, она разорвала страницы в клочья, а потом клочья - в ещё более мелкие клочья. Свершив завершающий жест, она позволили клочкам просочиться сквозь пальцы и упасть в мусорник у её ног. Потом положила руку на бедро, наклонила плечо и продефилировала прочь. Старик постоял немного. Он был единственным зрителем. Вскоре после того, как представление закончилось, он скрылся за перегородкой.

Я сидел, жалко улыбаясь, моё сердце плакало из-за "Смеющейся собачки", из-за каждого оборота, из-за каждой чёрточки поэзии там - мой первый рассказ, лучшее, что я смог сделать за всю свою жизнь. Это была запись всего хорошего во мне, утверждённая и напечатанная великим Дж. К. Хакмазом, а она разорвала это и выбросила в мусорник.

Через некоторое время я отодвинул стул и встал, чтоб уйти. Она стояла у барной стойки и смотрела, как я ухожу. На её лице была жалость, лёгкая улыбка сожаления за то, что она сделала, но я старался не смотреть на неё и вышел на улицу, радуясь отвратительному шуму машин и нездоровому шуму города, стучащему в уши и хоронящему меня под лавиной треска и скрежета. Я сунул руки в карманы и побрёл.

Через пятьдесят шагов от салуна я услышал, как меня кто-то зовёт. Я обернулся, это была она, бегущая на лёгких ногах, дребезжащая мелочью в карманах.

- Молодой человек! - звала она. - Эй, паренёк!

Я подождал, и она, переводя дыхание, сказала быстро и тихо:

- Извини, - сказала она. - Я ничего не имею против тебя.

- Это хорошо, - сказал я. - Я тоже.

Она поглядывала в сторону салуна:

- Мне надо вернуться, - сказала она. - Они будут скучать без меня. Приходи завтра вечером. Придешь? Пожалуйста! Я умею быть любезной. Я ужасно жалею о сегодняшнем. Пожалуйста, приходи, пожалуйста!

Она сжала мою руку:

- Ты придёшь?

- Может быть.

Она улыбнулась:

- Простишь меня?

- Конечно.

Я стоял посреди тротуара и смотрел, как она спешит обратно. Через несколько шагов она обернулась, послала мне воздушный поцелуй и крикнула:

- Завтра вечером. Не забывай!

- Камила! - сказал я. - Подожди. Минутку!

Мы побежали друг другу навстречу, встретившись на полпути.

- Быстрей! - сказала она. - Меня выгонят с работы.

Я глянул на её ноги. Она заметила, и я почувствовал, что это оттолкнуло её от меня. Но теперь хорошие чувства нахлынули на меня - прохлада, новизна - как новая кожа. Я говорил медленно:

- Эти гуарачи - ты в них ещё долго будешь ходить, Камила? Знакома ли ты с тем фактом, что ты всегда была и навсегда останешься маленьким мерзким гризером?

Она смотрела на меня с ужасом, её губы открылись. Обхватив обеими руками свой рот, она бросилась внутрь салуна. Я услышал её стон: "О, о, о."

Я расправил плечи и продефилировал прочь, насвистывая от удовольствия. В канаве я увидел длинный сигаретный окурок. Я поднял его, не стыдясь, закурил, стоя одной ногой в канаве, затянулся и выпустил дым к звёздам. Я был американцем и чертовски гордился этим. Этот великий город, эти могучие тротуары и гордые здания, всё это - голос моей Америки. Из песков и кактусов мы, американцы, вырезали империю. У народа Камилы был шанс. Но они потерпели неудачу. Мы, американцы, провернули дело. Спасибо Богу за мою страну. Слава Богу за то, что я родился американцем!


Шестая глава

Я пошёл домой, по пыльной лестнице на Банкер-Хилл, мимо покрытых сажей каркасных зданий, по тёмной улице - и песок, и бензин, и машинное масло душили никчемные пальмы, которые стояли, как умирающие заключённые, прикованные к небольшому участку земли с чёрным тротуаром, скрывающим их ноги. Пыль, старые здания, старики, сидящие у окон, старики, шатающиеся снаружи, старики, болезненно перемещающиеся по тёмной улице. Старые люди из Индианы, из Айовы, из Иллинойса, из Бостона, из Канзас-Сити, из Де-Mойн, они продали свои дома и магазины, они приехали сюда на поезде или в автомобиле, в страну солнца - чтобы умереть на солнце, приехали с достаточным количеством денег для того, чтобы жить, пока солнце не убьёт их, не вырвет с корнем их, покинувших самодовольные процветающие Канзас-Сити, Чикаго, Пеорию, чтобы найти себе место под солнцем. И когда они попали сюда, они обнаружили, что другие, более крупные воры, уже всем завладели, что уже даже солнце принадлежало другим; Смит, Джонс, Паркер, Чикаго, Цинциннати, Кливленд, аптекарь, банкир, пекарь - они в этой шкуре, обречённые умереть на солнце, у них несколько долларов в банке, денег достаточно для того, чтобы подписаться на "Лос-Анджелес Таймс", достаточно для того, чтобы поддерживать иллюзию, будто здесь рай, что их маленькие домики из папье-маше - это замки. Пустой, печальный народ, старые и молодые люди, утратившие родной дом. Это мои соотечественники, новые калифорнийцы. В ярких теннисках и солнцезащитных очках, они были в раю, они ему принадлежали.

Но внизу, на Мейн-стрит, внизу, на Таун и Сан-Педро и целые мили от Фифз-стрит живут десятки тысяч других людей, они не могут позволить себе солнцезащитные очки или четыре тенниски, они скрываются по переулкам днём и пробираются к своим койкам в доме по вечерам. Коп не заберёт вас за бродяжничество, если вы одеты в изысканную тенниску и на вас - солнцезащитные очки. Но если на вас - пыльные ботинки и свитер, такой толстый, какой носят в снежных странах, коп схватит вас. Итак, одевайтесь в тенниски, ребята, надевайте солнцезащитные очки и белые туфли, если есть возможность. Будьте коллегиальны. Это пригодится вам в любом случае. Через некоторое время, после больших доз "Таймс" и "Экзаминер", вы тоже попрётесь на солнечный юг. Вы будете есть гамбургеры из года в год и жить в пыльных, напичканных паразитами многоквартирных домах или гостиницах, но каждое утро вы будете видеть могучее солнце, вечно синее небо, и на улицах - множество холёных женщин, которых у вас никогда не будет, и вам никогда не придётся вдыхать запах романтики жаркой субтропической ночи, но вы всё равно будете в раю, мальчики, в стране солнечного света.

Что касается людей, которые остались дома, вы сможете их обмануть, потому что они ненавидят любую правду, она им не нужна, потому что они тоже хотят рано или поздно попасть в рай. Вы не сможете одурачить людей на родине, ребята. Они знают, какая она, Южная Калифорния. Ведь они читают газеты, они видят фотографии в журналах, которыми завалены газетные киоски на каждом углу Америки. Они видели фотографии домов кинозвёзд. Вы не сможете им ничего рассказать о Калифорнии.

Лёжа в кровати, я думал о них, смотрел на брызги красного света из "Святого Павла", запрыгивающие и выпрыгивающие из моей комнаты, и я был жалок. потому что действовал, как эти все. Смиты, Паркеры, Джонсы, я никогда не был одним из них. Ах, Камила! Когда я был ребёнком и жил у себя дома в Колорадо, там были и Смиты, и Паркеры, и Джонсы, которые оскорбляли меня своими омерзительными кличками, называли меня итальяшкой, макаронником, даго, гризером, и их дети оскорбляют меня, точно так же, как я оскорбил тебя сегодня вечером. Они оскорбляли меня так сильно, что я никогда не смог бы стать одним из них, я отвёз себя к книгам, отвёз меня к себе, отвёз себя, чтобы сбежать из этого городка в Колорадо, и иногда, Камила, когда я вижу их рожи, я чувствую себя оскорблённым снова и снова, старая боль даёт о себе знать, и иногда я рад, что они здесь, умирают на солнце, изгнанные из родных мест, обманутые своей бесчувственностью - те же рожи, тот же комплект - жёсткий рот, рожа из моего родного городка, восполняющая пустоту своей жизни под палящим солнцем.

Я вижу их в гостиничных фойе, я вижу, их загорающими в парках и выползающими из уродливых церквушек - лица мрачны из-за схожести с их странными богами - выползающих из Храма Влюблённых, из Церкви Великого Я.

Я видел, как они выбираются дворцов кино, мигают пустыми глазами перед лицом реальности и заваливаются к себе домой - читать "Таймс" для того, чтобы выяснить, что происходит в мире. Я блевал в их газеты, читал их литературу, наблюдал их нравы, ел их еду, хотел их женщин, дивился их искусству. Но я беден, моя фамилия заканчивается не на ту букву, что у них, и они ненавидят, и моего отца, и отца моего отца, и они бы выпустили мою кровь, и завалили бы меня, но они теперь старые, они умирают на солнце, в горячей дорожной пыли, а я молод, полон надежд и любви к моей стране и к моему времени, и когда я говорю вам "гризер", это говорит не моё сердце, а нечто дрожащее от старых ран, и мне стыдно из-за ужасной вещи, которую я сделал.

Седьмая глава

Я думаю о гостинице "Альта Лома", вспоминая людей, которые в ней жили. Я помню свой первый день здесь. Помню, как зашёл в тёмный коридор с двумя чемоданами, один из которых набил экземплярами "Смеющейся собачки". Это было давно, но я это хорошо помню. Я приехал на автобусе, весь пыльный, пыль Вайоминга, Юты и Невады в моих волосах и ушах.

- Мне нужен дешёвый номер, - сказал я.

У хозяйки - седые волосы. Шею окружал высокий чистый воротничок, стоящий плотно, как корсет. Высокая в свои семьдесят, она стала ещё выше, встав на цыпочки и поглядев на меня поверх очков.

- У вас есть работа? - сказала она.

- Я - писатель, - сказал я. - Смотрите, я покажу вам.

Я открыл свой чемодан и вытащил экземпляр.

- Я написал вон то, - рассказывал я ей.

Я был очень энергичный в те дни, очень гордый.

- Я дам вам экземпляр, - сказал я. - И подпишу для вас.

Я взял авторучку со стола, она не писала, поэтому я окунул её в чернильницу и поцокал языком, размышляя, что бы такого приятного написать.

- Как вас зовут? - спросил я её.

Она ответила мне неохотно.

- Миссис Харгрейвс, - сказала она. - Зачем?

Но к её счастью, у меня не было времени отвечать на этот вопрос, и я написал повыше рассказа: "Женщине невыразимого очарования, с прекрасными голубыми глазами и доброй улыбкой - от автора, Артуро Бандини".

Она улыбнулась улыбкой, от которой, казалось, заболело её лицо, у которого сломались старые морщины, распалась сухая плоть вокруг рта и щёк.

- Терпеть не могу рассказы про собак, - сказала она и отложила журнал в сторону.

Она посмотрела на меня даже ещё более свысока поверх очков:

- Молодой человек, - сказала она, - вы - мексиканец?

Я указал на себя и засмеялся.

- Я? Мексиканец? - я покачал головой. - Я - американец, миссис Харгрейвс. И тот рассказ не о собаке. Он о человеке, очень хороший. Там во всём рассказе нет ни одной собаки .

- Мы не разрешаем мексиканцам селиться в этой гостинице.

- Я не мексиканец. Это название - из детского стишка. Помните? "И собачка засмеялась, увидав такие игры"[46].

- И евреям тоже, - сказала она.

Я зарегистрировался. Я тогда красиво расписывался. Сложная, восточная, неразборчивая, с энергичным и потрясающим подчёркиванием, подпись моя была сложней, чем у великого Хакмаза. А после подписи я написал: "Боулдер (Колорадо)".

Она просмотрела написанное, слово за словом. Холодно:

- Как ваше имя, молодой человек?

Я расстроился, она уже забыла автора "Смеющейся собачки", чьё имя напечатано в журнале крупным шрифтом. Я назвал ей своё имя. Хозяйка осторожно вывела его печатными буквами над подписью. Затем перешла с другим пунктам.

- Мистер Бандини, - сказала она, глядя на меня холодно, - Боулдер - не в Колорадо[47].

- В Колорадо тоже! - сказал я. - Я только что приехал оттуда. Он там был два дня назад.

Хозяйка была тверда, непреклонна:

- Боулдер - в Небраске[48]. Мы с мужем тридцать лет назад проезжали по дороге сюда через Боулдер, штат Небраска. Будьте любезны, исправьте это, если вас не затруднит.

- Но он в Колорадо! Моя мама живёт там, мой папа. Я ходил там в школу!

Она потянулась под стол и вытащила журнал.

- Эта гостиница - место не для вас, молодой человек. У нас - хорошие люди, честные люди.

Я не стал брать журнал. Я слишком устал, пока несколько часов трясся в автобусе.

- Окей, - сказал я, - он - в Небраске.

И я переписал - зачеркнул "Колорадо" и написал над ним "Небраска". Хозяйка была довольна, она порадовалась за меня, улыбнулась и просмотрела журнал.

- Итак, вы писатель! - сказала она. - Как замечательно!

И снова отложила журнал в сторону.

- Добро пожаловать в Калифорнию! - сказала она. - Вы полюбите её!

Эта миссис Харгрейвс! Она была одинокой, и такой безуспешной, но всё ещё высокомерной. Однажды она пригласила меня к себе квартиру на верхнем этаже. Это всё равно, что посетить хорошо ухоженную могилу. Её муж умер, но тридцать лет назад он держал магазин инструментов в Бриджпорте (Коннектикут). Его портрет висел на стене. Замечательный человек - не пил, не курил, умер от сердечного приступа - худощавое, серьёзное лицо в массивной раме, до сих пор презирающее курение и выпивку. Там была кровать, на которой он умер, красного дерева, высокая, под балдахином, в шкафу висела его одежда, на полу стояли его туфли, с вывернутыми кверху пальцами от старости. На камине стояла его кружка для бритья, он всегда брился сам, его звали Берт. Этот Берт! Берт, не сходить ли тебе к парикмахеру? - обыкновенно говорила ему жена. И Берт смеялся, потому что он знал, что из него парикмахер-то получше, чем из обычного парикмахера.

Берт всегда вставал в пять утра. Он происходил из семьи с пятнадцатью детьми. Он выполнял все ремонтные работы в гостинице в течение многих лет. За три недели он выкрасил фасад здания. Он говорил, что из него маляр-то получше, чем из обычных маляров. За два часа до смерти он говорил об этом жене - и боже! - как она любила этого человека, даже мёртвого, но он умер не весь; он был в той квартире; он ухаживал за женой, он защищал её, отважно, чтобы я не оскорблял её. Он пугал меня, и мне захотелось побыстрей уйти. Мы пили чай. Чай был старый. Сахар был старый и весь кусками. Чайные чашки были пыльными. Чай обладал вкусом старости, и немного чёрствое печенье - вкусом смерти. Когда я встал, чтоб уйти, Берт последовал за мной через дверь и по коридору, заставляя меня дурно думать о нём. В течение двух ночей он преследовал меня, угрожал мне, даже уговорил меня бросить курить.

Я вспомнил об одном парне из Мемфиса. Я никогда не спрашивал, как его зовут, а он никогда не спрашивал, как меня. Мы говорили "привет" друг другу. Он остановился там ненадолго, всего на несколько недель. Его прыщавое лицо всегда было закрыто его длинными руками, когда он сидел на крыльце гостиницы. Каждую ночь он сидел там; возвращаясь домой в двенадцать, в час, в два часа, я обнаруживал его раскачивающимся взад и вперёд в плетёном кресле, его нервные пальцы вонзались в лицо, нащупывая ещё не вырванные чёрные волосы. "Привет", - говорил я ему. "Привет", - отвечал он.

Неугомонная пыль Лос-Анджелеса горячила его. Он был более великим скитальцем, чем я. Днями напролёт он упрямо разыскивал свою любовь в парках. Но он был настолько уродлив, что так и не нашёл свою мечту, и тёплые ночи с низкими звёздами, и жёлтая луна выкуривали его из комнаты к надвигающемуся рассвету. Но однажды ночью он разговаривал со мной, после чего меня тошнило, я сделался несчастным, он рассказал, как предаётся воспоминаниям о Мемфисе (Теннесси), где настоящих людей уже нет, где нет ни друзей, ни знакомых. В один прекрасный день он оставит это ненавистный город, в один прекрасный день он отправится туда, где дружба ещё кое-что значит - и конечно же, он ушёл, и я получил от него открытку, подписанную "Парень из Мемфиса", из Форт-Уэрта (Техас).

Там жил Халмен, который состоял в клубе "Книга месяца"[49]. Огромный человек, с руками-брёвнами и ногами, которые плотно сидели в штанинах. Он работал кассиром в банке. У него была жена в Молин (Иллинойс) и сын в Чикагском университете. Он ненавидел Юго-Запад, эта ненависть разбухала на его большом лице, но его здоровье было плохим, он был обречён остаться здесь и умереть. Он глумился над всем западным. Он переживал после каждого футбольного матча между командами разных дивизионов, когда видел поражение Востока. Он плевался, когда вы упоминали троянцев[50]. Он ненавидел солнце, проклятый туман, осуждал дождь, всегда мечтал о снегах Среднего Запада. Раз в месяц в его почтовый ящик бросали большой пакет. Я видел Халмена в коридоре, всегда читающим. Он не давал мне почитать свои книги.

- Из принципа, - говорил Халмен.

Но он давал мне "Новости клуба "Книга месяца", журнальчик о новых книгах. Каждый месяц Халмен кидал мне его в почтовый ящик.

И рыжая девушка с Луи-стрит, которая всегда спрашивала о филиппинцах. Где они живут? Сколько их? Знаю ли я кого-нибудь из них? Тощая рыжая девушка с коричневыми веснушкам, спускающимися ниже выреза платья, - здесь, с Луи-стрит. Она носила всё время зелёное, с её медной головой это выглядело поразительно красиво, её глаза были слишком серыми для такого лица. Она устроилась на работу в прачечную, но там платили очень мало, поэтому она уволилась. Она тоже бродила по тёплым улицам. Однажды она заняла мне четвертак, в другой раз - почтовые марки. Она говорила о филиппинцах без конца, жалела их, считала их такими отважными перед лицом предрассудков. Как-то она ушла, и на другой день я снова увидел её, гуляющей по улице, её медные волосы ловили солнечные лучи, мелкий филиппинец держал её за руку. Он очень гордился ей. Его костюм с подбитыми плечами и узкий в талии был сшит по последней моде, но даже в кожаных туфлях на высоком каблуке его ноги были короче, чем у неё.

Из всех них только один человек читал "Смеющуюся собачку". В первое время я подписывал много журналов, таскал их наверх, в комнату отдыха. Пять или шесть экземпляров, и я незаметно раскидывал их везде, на столах, на диванах, даже на глубоких кожаных креслах - так что вы не могли в них сесть, не взяв перед этим журнал. Никто не читал их, ни единая душа, кроме одного человека. Неделю я раскидывал журналы, но к ним едва прикоснулись. Даже мальчик-японец, который убирал в комнате, никогда сильно не сдвигал их с того места, где они лежали. По вечерам народ там играл в бридж, несколько старых гостей собирались там, чтобы поговорить и расслабиться. Я проскользнул туда, нашёл стул, сел наблюдать. Я приуныл. Толстая женщина уселась в глубокое кресло прямо на журнал, даже не потрудившись убрать его. Настал день, когда мальчик-японец собрал все журналы и уложил их в стопку на столе. Они собирали пыль. Некоторое время каждые несколько дней я вытирал их своим платком и разбрасывал по комнате. Они всегда возвращались нетронутыми в аккуратную стопку на столе. Может быть, постояльцы знали, что я писал там, и намеренно избегали. Может, им просто было наплевать. Даже Халмену со всеми его книжками. Даже хозяйке. Я качал головой: они очень тупые, все они. Это рассказ об их собственном Среднем Западе, о Колорадо и метелях, о тех местах, откуда их души и загорелые лица изгнаны умирать в пылающей пустыне, а прохладная родина, откуда они прибыли - так близко, под рукой, прямо здесь, на страницах этого журнальчика. И я подумал: а, ну это всегда было так - По[51], Уитмен[52], Гейне[53], Драйзер[54], а теперь - Бандини; при мысли об этом мне уже было не так тяжело, не так одиноко.

Человека, который читал мой рассказ, звали Джуди, а фамилия её была Палмер. В тот день она постучала в мою дверь, и я открыл, я увидел её. Она держала экземпляр журнала в руке. Ей было всего четырнадцать - чёлка каштановых волос, красная ленточка, завязанная бантиком чуть выше лба.

- Вы - мистер Бандини? - сказала она.

У неё по глазам было видно, что она читала "Смеющуюся собачку". Так что я сразу ответил:

- Ты читала мой рассказ, да? - сказал я. - Тебе понравилось?

Она прижала журнал к груди и улыбнулась:

- Я думаю, он замечательный, - сказала она. - Ах, такой замечательный! Миссис Харгрейвс говорила, что это вы написали. Она говорила мне, что вы могли бы подарить мне журнал.

Моё сердце затрепетало в горле.

- Заходи! - сказал я. - Добро пожаловать! Бери стул! Как тебя зовут? Конечно, я могу тебе дать журнал. Конечно! Но входи, пожалуйста!

Она побежала через всю комнату и взяла лучший стул. Она села так изящно, она носила детское платье, которое даже не скрывало колен.

- Хочешь стакан воды? - сказал я. - Жаркий день. Ты, может, хочешь пить.

Но она не хотела. Она нервничала. Я видел, что она боялась. Я старался быть любезней, чтобы не пугать её. В те времена у меня ещё было немного денег.

- Ты любишь мороженое? - сказал я. - Хочешь, я дам тебе на милк-никель[55] или что-нибудь такое?

- Я не могу задерживаться, - сказала она. - Мама будет ругаться.

- Ты живёшь здесь? - сказал я. - Твоя мама тоже читала этот рассказ? Как тебя зовут? - я гордо улыбнулся. - Конечно, ты уже знаешь моё имя, - сказал я. - Я - Артуро Бандини.

- О, да! - выдохнула она, и глаза её расширились с таким восхищением, что мне хотелось броситься к её ногам и заплакать.

- Так ты уверена, что не хочешь мороженого?

У неё были такие приятные манеры - она сидела с изящно склонённым подбородком, её руки придерживали журнал.

- Нет, спасибо, мистер Бандини.

- Как насчёт кока-колы? - сказал я.

- Спасибо, - улыбнулась она. - Нет.

- Рутбир[56]?

- Нет, пожалуйста. Спасибо.

- Как тебя зовут? - сказал я. - Меня...

Но она прервала:

- Джуди, - сказала она.

- Джуди! - говорил я, снова и снова. - Джуди, Джуди! Это чудесно! Это похоже на название звезды. Это самое красивое имя, которое я когда-нибудь слышал!

- Спасибо, - сказала она.

Я отрыл ящик комода, в котором лежали журналы с моим рассказом. Он был ещё хорошо укомплектован, пятнадцать штук осталось.

- Я хочу дать тебе неподписанный журнал, - сказал я Джуди. - И я хочу его подписать. Написать что-то хорошее, что-то сверхособенное!

Она зарумянилась от восторга. Эта девочка не притворяется; она была по-настоящему взволнована, и её радость была для меня, как прохладная вода, стекающая по моему лицу.

- Я дам тебе два журнала! - сказал я. - И я подпишу оба!

- Вы такой хороший мужчина, - сказала она.

Она заинтересовано смотрела, как я открываю чернильницу.

- Я могла бы узнать вас по вашему рассказу.

- Я не мужчина, - сказал я. - Я ненамного старше тебя, Джуди.

Я не хотел казаться ей старым. Я хотел скостить себе как можно больше.

- Мне всего восемнадцать.

Я соврал.

- Всего? - она была поражена.

- Девятнадцать через пару месяцев.

Я написал что-то особенное в журналах. Я не помню слов, но это было хорошим, то, что я написал, это вылилось из сердца, потому что я был очень благодарен. Но я хотел большего - слышать её голос, такой слабый и задыхающийся - держать её у себя в комнате столько, сколько я мог.

- Ты оказала мне большую честь, - сказал я. - Ты бы меня ужасно осчастливила, если бы прочитала мне рассказ вслух. Этого никогда не было, я бы хотел послушать.

- Я бы с удовольствием почитала! - сказала она, усаживаясь прямо, пылкая и решительная.

Я бросился на кровать, спрятал лицо в подушку, а девочка читала мой рассказ мягким приятным голосом, который заставил меня плакать на первой сотне слов. Это было похоже на сон, голос ангела наполнял комнату, и через некоторое время она расплакалась тоже, то и дело прерывая чтение из-за всхлипываний, перехваченного дыхания и протестов:

- Я не могу больше читать! - говорила она. - Не могу!

Я поворачивался и умолял её:

- Но ты должна, Джуди! О, ты должна!

Когда наши чувства достигли высшей точки, высокая, с суровым ртом женщина вдруг вошла в комнату без стука. Я понял, что это мать Джуди. Её жёсткие глаза изучили меня, потом Джуди. Не говоря ни слова, она взяла Джуди за руку и повела прочь. Девочка прижала журналы к своей худой груди и обернувшись через плечо, она моргнула слезами "прощай". Она ушла так же внезапно, как и пришла, я никогда её больше не видел. Для хозяйки это тоже оказалось загадкой, они прибыли и выбыли в один и тот же день, даже на одну ночь не остались.

Восьмая глава

В ящике лежало письмо от Хакмаза. Я знал, что от Хакмаза. Я чую письма Хакмаза за милю. Я ощущал письмо Хакмаза, и оно ощущалось сосулькой, скользящей вниз по спине. Миссис Хагрейвс вручила мне письмо. Я выхватил его из рук.

- Хорошие новости? - сказала она, потому что я очень много задолжал ей за комнату.

- С виду и не скажешь, - сказал я, - но письмо - от великого человека. Он бы мог прислать мне пустые страницы, и это было бы хорошей новостью для меня.

Но я знал, это не является хорошей новостью в том смысле, что для миссис Харгрейвс это значило, я не послал могучему Хакмазу какой-нибудь рассказ. Это был всего лишь ответ на моё длинное письмо, написанное несколько дней тому назад. Очень шустрый этот Хакмаз. Он ослеплял своей скоростью. Вы не успевали бросить письмо в почтовый ящик на углу улицы, а возвращались обратно в гостиницу - там уже лежал ответ. Увы мне, но его письма такие короткие. На сорокостраничное письмо он ответил одним небольшим абзацем. Но это по-своему замечательно, потому что такие ответы легче запоминать и выучивать наизусть. У него своя манера, у этого Хакмаза; у него свой стиль; это так ярко проявлялось, что даже запятые и точки с запятой танцевали вверх и вниз в своей собственной манере. Я привык срывать марки с его конвертов, нежно удалять их, чтобы увидеть то, что под ними.

Я сел на кровать и раскрыл письмо. Очередное короткое послание, не больше пятидесяти слов. Оно гласило:

Уважаемый мистер Бандини,
С вашего позволения, я уберу приветствие и завершающую часть вашего длинного письма и напечатаю его в моём журнале в качестве рассказа. Мне представляется, вы проделали хорошую работу. Я думаю, "Давно утраченные холмы" послужит прекрасным названием. Чек прилагается.
Искренне ваш, Дж. К. Хакмаз.

Письмо выскользнуло из моих пальцев и зигзагом полетело на пол. Я встал и посмотрел в зеркало. Мой рот был широко открыт. Я подошёл к портрету Хакмаза на противоположной стене и положил свои пальцы на жёсткое лицо, которое смотрело на меня. Я поднял письмо и прочитал ещё раз. Я открыл окно, вылез и лёг в яркую траву на склоне. Я перевернулся на живот, погрузил свой рот в землю и вырвал корни травы зубами. Потом я начал плакать. О боже, Хакмаз! Как можно быть таким прекрасным человеком? Как это возможно? Я взобрался обратно к себе в комнату и нашёл чек внутри конверта. На 175 долларов. Я опять разбогател. 175 долларов! Артуро Бандини, автор "Смеющейся собачки" и "Давно утраченных холмов". Я опять стоял перед зеркалом, вызывающе потрясая кулаками. Вот он я, человечество! Смотрите на великого писателя! Обрати внимание на мои глаза, человечество. Глаза великого писателя. Обрати внимание на мою челюсть, человечество. Челюсть великого писателя. Взгляни на эти руки, человечество. Руки, что создали "Смеющуюся собачку" и "Давно утраченные холмы". Я свирепо ткнул указательным пальцем. А что касается вас, Камила Лопес, я хочу видеть вас сегодня вечером. Я хочу поговорить с вами, Камила Лопес. И я предупреждаю вас, Камила Лопес, помните, что вы стоите ни перед кем иным как Артуро Бандини, писателем. Помните об этом, будьте так добры.

Миссис Хагрейвс обналичила чек. Я выплатил ей за комнату всё, что должен, и за два месяца вперёд. Она выписала квитанцию на всю сумму. Я отмахивался.

- Пожалуйста, - говорил я. - Не беспокойтесь, миссис Харгрейвс. Я полностью вам доверяю.

Она настояла. Я положил квитанцию в карман. Тогда я положил ещё пять долларов на стол.

- Это вам миссис Харгрейвс - за то, что вы такая хорошая.

Она отказалась от них. Она отодвинула их.

- Смешно! - сказала она.

Но я не забрал пять долларов обратно. Я вышел, и она поспешила за мной, догоняя меня на улице.

- Мистер Бандини, я настаиваю, чтобы вы забрали эти деньги.

Тьфу, всего пять долларов. Я покачал головой.

- Миссис Харгрейвс, я наотрез отказываюсь забирать их.

Мы пререкались - стояли посреди тротуара под жарким солнцем и спорили. Она была непреклонна. Она упрашивала, чтобы я взял обратно. Я спокойно улыбался.

- Нет, миссис Харгрейвс, извините. Я никогда не изменю своё решение.

Она ушла, бледная от гнева, держа пятидолларовую банкноту двумя пальцами, как будто несла мёртвую мышь. Я покачал головой. Пять долларов! Гроши для того, чтобы интересовать Артуро Бандини, автора многочисленных рассказов для Дж. К. Хакмаза.

Я отправился в центр города, пробрался через узкие жаркие улицы к подвальному этажу "Мей компани"[57]. Там я купил лучший костюм, который у меня когда-нибудь был - в коричневую полоску, пару брюк к нему. Теперь я мог быть хорошо одет в любое время. Я купил двухцветные, бело-коричневые, туфли, много рубашек, много носков и шляпу. Мою первую шляпу, тёмно-коричневую, с белой шёлковой подкладкой, которую я прямо чувствовал. Брюки пришлось поменять. Я сказал продавцам, чтобы поторапливались. Быстро поменяли. Я переоделся за занавеской примерочной. Я оделся во всё новое, со шляпой сверху. Продавец уложил мои старые вещи в коробку. Я не хотел их забирать. Я сказал, чтобы их отдали "Армии спасения"[58], а другие мои покупки доставили мне в гостиницу. На выходе я купил солнцезащитные очки. Я провёл остаток дня за покупками, убивая время. Я купил сигареты, конфеты, цукаты. Я купил две пачки дорогой бумаги, резинки, скрепки, блокноты, небольшой шкаф для документов и дырокол. Кроме того, я купил дешёвые часы, прикроватную лампу, расчёску, зубную щётку, зубную пасту, лосьон для волос и аптечку. Я остановился в магазине галстуков и купил несколько галстуков, новый ремень, цепочку для часов, платки, халат и шлёпанцы. Наступил вечер, я не мог уже тащить больше. Я поймал такси и поехал домой.

Я очень устал. Пот промочил мой новый костюм и пополз вниз - через всю ногу к лодыжке. Но это было удовольствием. Я принял ванну, растёр лосьон на коже, почистил зубы новой зубной щёткой и пастой. Потом я побрился с новым кремом и облил волосы лосьоном. Некоторое время я сидел в халате и шлёпанцах, разбирал новые канцелярские принадлежности, укладывал бумагу, курил хорошие, ароматные сигареты и ел конфеты.

Доставщик "Мей компани" принёс большую коробку с покупками. Я открыл её и обнаружил не только новые шмотки, но и старые - их я бросил в мусорную корзину. Стоя перед зеркалом, я надвинул шляпу на глаза и осмотрел себя. Изображение на стекле казалось смутно знакомым. Мне не понравился мой новый галстук, поэтому я снял пиджак и померил другой галстук. Другой оказался ничем не лучше. Вдруг всё стало меня раздражать. Жёсткий воротник душил меня. Обувь давила мне ноги. Брюки пахли подвалом отдела одежды и были слишком тугими в промежности. Пот выступил у меня на висках, даже обод шляпы сжимал мне череп. Внезапно я начал чесаться, и когда я двигался, всё трещало, как бумажный мешок. Мои ноздри втянули мощный запах крема, я поморщился. Царица небесная, что случилось со стариком Бандини, автором "Смеющейся собачки"? Может, это провал, удерживающий шута быть создателем "Давно утраченных холмов"? Я стащил с себя всё, вымыл запахи из волос, залез в свою старую одежду. Она была очень рада мне: она льнула ко мне с прохладным восторгом, а измученные ноги скользнули в старые башмаки, как в мягкую весеннюю траву.

Девятая глава

Я поехал в "Колумбийский буфет" на такси. Водитель вывернул на тротуар прямо перед открытой дверью. Я вышел из машины и вручил ему двадцатидолларовую банкноту. У него не было сдачи. Я обрадовался, потому что когда, в конце концов, я нашёл банкноту поменьше и расплатился, Камила уже давно стояла в дверях. Очень немного такси останавливалось перед "Колумбийским буфетом". Я небрежно кивнул Камиле, зашёл и сел за первый столик. Я читал письмо от Хакмаза, когда она заговорила:

- Ты злишься на меня? - сказала она.

- Я не понимаю, о чём ты, - сказал я.

Она спрятала руки за спиной и посмотрела себе под ноги:

- Разве теперь я не выгляжу по-другому?

На ней были новые белые туфли-лодочки на высоких каблуках.

- Очень милые, - сказал я и снова уставился в письмо Хакмаза.

Она посмотрела на меня надувшись. Я глянул на неё и подмигнул:

- Извини, - сказал я, - дела.

- Ты будешь что-нибудь заказывать?

- Сигару, - сказал я, - гаванскую, какую-нибудь подороже.

Она принесла коробку. Я взял одну.

- Они дорогие, - сказала Камила. - Четвертак.

Я улыбнулся и дал ей доллар.

- Сдачи не надо.

Она отказывалась от чаевых.

- Не от тебя, - сказала она, - ты - бедняк.

- Раньше был, - сказал я.

Я закурил сигару и выпустил дым изо рта, когда облокотился на стол и уставился в потолок.

- Неплохая сигара за такие деньги, - сказал я.

Музыкантши в глубине салуна выводили "Над волнами". Я скривился и оттолкнул сдачу от сигар к Камиле.

- Скажи им, пусть сыграют Штрауса, - сказал я. - Что-нибудь из "Венских"[59].

Она подняла четвертак, но я заставил её взять всё. Музыкантши были в ужасе. Камила указала на меня. Они помахали и просияли. Я кивнул с достоинством. Они набросились на "Сказки Венского леса". Новые туфли натирали ноги Камилы. В ней уже не было прежней блеска. Она морщилась, когда шла, стискивала зубы.

- Хочешь пива?

- Хочу шотландский виски, - сказал я. - "Сент-Джеймс".

Она посовещалась с барменом, потом вернулась:

- У нас нет "Сент-Джеймса". У нас есть "Баллантайнс", но... Он дорогой, сорок центов.

Я заказал один для себя и по одному для двух барменов.

- Не транжирь так, - сказала она.

Я кивнул в ответ на тост от двух барменов и отпил свой виски. Я зажмурился.

- Ядовитое пойло, - сказал я.

Она стояла, сунув руки в карманы:

- Я думала, тебе понравится моя новая обувь, - сказала она.

Я возобновил чтение письма Хакмаза:

- Да, кажется, нормальная, - сказал я.

Она захромала к другому столу, чтобы убрать пустые пивные кружки. Она обиделась, лицо её было печальное и глупое. Я потягивал виски, продолжал читать и перечитывать письмо Хакмаза. Через некоторое время она вернулась к моему столу.

- Ты изменился, - сказала она. - Ты другой. Раньше ты мне больше нравился.

Я улыбнулся, похлопал её по руке. Она была теплая, гладкая, загорелая, с длинными пальцами.

- Маленькая мексиканская принцесса, - сказал я. - Ты так мила, так невинна.

Она отдёрнула руку, и её лицо потеряло цвет.

- Я не мексиканка! - сказала она. - Я - американка.

Я покачал головой.

- Нет, - сказал я. - Для меня ты всегда будешь милым маленьким пеоном[60]. Девочка-цветочек из старой доброй Мексики.

- Ты - сукин сын, макаронник! - сказала она.

Это ослепило меня, но я продолжал улыбаться. Она потопала прочь, туфли натирали, сдерживали её раздражённые ноги. У меня болело внутри, но мою улыбку как будто кнопкой включили. Камила стояла у столика рядом с музыкантшами, вычищала столик, её руки яростно двигались, её лицо - подобно тёмному пламени. Когда она посмотрела на меня с ненавистью, её глаза ударили молнией через всю комнату. Письмо Хакмаза уже не интересовало меня. Я сунул его в карман и уселся с опущенной головой. Это было старое чувство, оно вернулось обратно, я помнил его с тех пор, как первый раз сидел на этом месте. Камила исчезла за перегородкой. Когда вернулась, она двигалась грациозно и уверенно, её ноги стали быстрыми. Она сняла белые туфли и надела старые гуарачи.

- Прости, - сказала она.

- Нет, - сказал я. - Это я виноват, Камила. Я не то хотел сказать. Всё в порядке. Это я виноват.

Я посмотрел на её ноги.

- Те белые туфли были так красивы. У тебя такие восхитительные ноги, туфли так идеально тебе подходили.

Она запустила мне в волосы свои пальцы, тепло от её удовольствия лилось через них, через меня, моё горло стало жарким, и глубокое счастье просачивалось через плоть. Она ушла за перегородку и выплыла в белых туфлях. Мышцы её челюсти немного сводило, когда она шла, но она браво улыбалась. Я смотрел на неё, и созерцание её работы поднимало меня, заставляло плыть подобно маслу по воде. Через некоторое время она спросила, есть ли у меня машина. Я сказал, что нет. Она сказала, что у неё есть, она на стоянке неподалёку, Камила описала свою машину, и мы договорились встретиться на стоянке и поехать на пляж. Когда я встал, чтоб уйти, высокий бармен с бледным лицом смотрел на меня, казалось, со слабой усмешкой. Я вышел, проигнорировав это.

Машина - "Форд", родстер 1929-го года[61], с конским волосом, вырывающимся из обивки, с побитыми крыльями, без верха. Я сел в него и одурел от количества приборов. Я увидел сертификат владельца. Он был выписан на Камилу Ломбард, а не Камилу Лопес.

До стоянки она шла с кем-то, но я не видел, с кем, потому что стояла тьма, без лунного света, и толстая сеть тумана скрывала всё. Потом они подошли ближе, это оказался высокий бармен. Камила познакомила нас, его звали Сэмми, он был тихим и неинтересным. Мы отвезли его домой, вниз по Спринг-стрит, к Фёрст-стрит, через железнодорожные пути, в чёрный район, который оживился от звуков грохочущего "Форда" и отбрасывал эхо в пространство домов и покосившихся заборов. Сэмми вышел там, где умирало перечное дерево и рассыпало свои коричневые листья по земле - когда он проходил к крыльцу, можно было услышать, как его ноги пробираются через шипение мёртвых листьев.

- Кто он? - сказал я.

Она сказала, что просто друг и что она не хочет говорить о нём, но она заботилась о нём, её лицо выражало готовность броситься на помощь больному другу. Это беспокоило меня, сразу заставило меня ревновать. Я сидел сзади неё, задавал малозначительные вопросы, пока ехали, она отвечала и мне становилось хуже. Мы вернулись на трассу и поехали через центр города. Она не останавливалась на красный свет, если вокруг не было машин, а когда кто-то попадался на пути, она била ладонью по сигналу и удерживала его. Звук разносился, будто крик о помощи, через каньоны зданий. Она продолжала так делать, независимо от того, нужно это или нет. Я сказал ей один раз, но она проигнорировала.

- Эту машину веду я, - сказала она.

Мы добрались до Уилшира, где минимально допустимая скорость - тридцать пять[62]. "Форд" не мог ехать так быстро. Но Камила влезла в средний ряд, и большие быстрые машины летели мимо нас, как пули. Они приводили Камилу в ярость, она грозила им кулаком и проклинала их. Проехав милю, она пожаловалась на ноги и попросила меня подержать руль. После того, как я выполнил просьбу, она потянулась и сбросила туфли. Потом взяла руль обратно, и высунула одну ногу из "Форда". Платье сразу вздулось, хлестнуло ей в лицо. Камила засунула его под себя, но даже так её загорелые бёдра были открыты вплоть до розовенького исподнего. Это привлекло большое внимание. Водилы глазели, подруливали поближе, высовывались из окон, чтобы смотреть на её загорелые голые ножки. Это разозлило её. Она стала кричать на зрителей, орать, что лучше бы они думали о своих делах. Я сидел рядом с ней, сползши вниз, пытаясь насладиться сигаретой, которая сгорала слишком быстро из-за сильного ветра.

Потом мы добрались до главного светофора на Вестерн и Уилшир. Это был оживлённый перекрёсток - кинотеатр, ночные клубы, аптеки, выливающие пешеходов на улицу. Камила не могла проехать на красный свет, потому что много других машин стояло перед нами, дожидаясь, пока свет поменяется. Она сидела спиной, нетерпеливая, нервная, покачивающая ногой. К нам начали поворачиваться, весело засигналили, а стоящий позади нас какой-то причудливый родстер с озорным клаксоном разослал протяжное йюхуу. Она обернулась, её глаза горели, она погрозила кулаком студенту в родстере. К этому времени все смотрели на нас, все улыбались. Я легонько толкнул её локтем.

- Протащись до светофора хотя бы.

- Ох, заткнись! - сказала она.

Я потянулся за письмом Хакмаза, ища защиты в нём. Бульвар был хорошо освещён, я мог разбирать слова, но "Форд" подпрыгнул, как мул, загрохотал и прорвал ветер. Она гордилась этой машиной.

- У неё отличный двигатель, - сказала Камила.

- Хороший звук, - поддакнул я.

- Неплохо было бы тебе заиметь свою собственную машину, - сказала она.

Я спросил её насчёт надписи "Камила Ломбард" на сертификате собственника. Я спросил замужем ли она.

- Нет, - сказала она.

- Почему ты тогда Ломбард?

- Забавы ради, - сказала она. - Иногда я пользуюсь этим псевдонимом.

Я не понял.

- Тебе нравится твоё имя? - спросила она. - Почему бы тебе не быть Джонсоном, или Уильямсом, или кем-то ещё?

Я сказал, что не хочу, что меня и так устраивает.

- Тебя не устраивает, - сказала она. - Я знаю.

- Но меня устраивает! - сказал я.

- Нет, не устраивает.

За Беверли-Хиллз не было тумана. Пальмы вдоль дороги зеленели в голубоватой тьме, а белые линии перед нами прыгали, как сгорающие фитили. Несколько облаков клубились и пролетали, но не было звёзд. Мы проезжали через невысокие холмы. По обе стороны дороги - высокие изгороди, пышные лозы с дикими пальмами и кипарисами, разбросанными повсюду.

В тишине мы достигли Палисайдс, проехав по гребню высокой горы с видом на море. Холодный боковой ветер сильно бил нас. Драндулет покачивало. Внизу нарастал шум моря. Далёкий туман крался к берегу, армия призраков проползала на брюхе. Внизу прибой с белыми кулаками набрасывался на берег. Потом отступал и бросался снова. От того, что каждый раз прибой отступал, у прибрежной линии прорезалась вечнорасширяющаяся усмешка. Мы спускались по второй спиральной дороге, чёрный тротуар покрылся испариной, языки тумана лизали его. Воздух был таким чистым, что мы вдыхали его с благодарностью. Пыли здесь не существовало.

Она направляла машину к бесконечным пляжам белого песка. Мы сидели и смотрели на море. Под скалами было тепло. Она прикоснулась к моей руке:

- Не хочешь меня научить плавать? - сказала она.

- Не здесь, - сказал я.

Прибой был сильным. Волны - высокими, и бежали они быстро. На расстоянии ста ярдов они приобретали свою форму и шли к цели. Мы смотрели, как они взрываются на берегу, как пенистые кружева грохочут, как гром.

- Ты научишься плавать в тихой воде, - сказал я.

Она улыбнулась и стала раздеваться. Она была тёмной без одежды, но это был естественный цвет кожи, а не загар. Я - белый и призрачный. Пузырь жира висел на моём животе. Я втянул его, чтобы скрыть. Она посмотрела на белизну моих ног и чресел и улыбнулась. Я обрадовался, когда она пошла к воде.

Песок был мягким и тёплым. Мы сидели, глядя на море и болтали о плавании. Я показал ей основные принципы. Она лежала на животе, гребла руками и била ногами. Песок сыпался ей в лицо, она имитировала без энтузиазма. Она поднялась и села.

- Мне не нравится учиться плавать, - сказала она.

Мы пробирались, взявшись за руки, к воде, облепленные спереди песком. Он был прохладным, в самый раз. Я первый раз оказался в океане. Я стал грудью перед волнами, зашёл по плечи, потом попытался поплыть. Волны поднимали меня. Я начал подныривать под набегающие волны. Они безобидно проходили надо мной. Я учился. Когда появлялись большие волны, я бросался на их гребни, и они выносили меня на пляж.

Я не спускал глаз с Камилы. Она зашла по колени, увидела набегающую волну и побежала к берегу. Потом вернулась. Она кричала от восторга. Волна ударила её, Камила завизжала и исчезла. Через секунду она появилась, смеясь и крича. Я завопил, чтобы она так не делала. Но она, пошатываясь, вышла навстречу белому гребню, который вырос, обвалился и скрыл её из виду. Я видел, она катилась, как корзина с бананами. Она брела к берегу, её тело блестело, руки поправляли волосы. Я купался, пока не устал, потом стал выбираться из воды. Мои глаза щипало от солёной воды. Я лёг на спину, чтоб перевести дух. Через несколько минут силы ко мне вернулись, я сел, чтобы закурить сигарету. Камилы нигде не было видно. Я подошёл к "Форду", решив, что она там. Но и там её не было. Я подбежал к краю воды и обшарил пенный хаос. Я звал её по имени.

Потом я услышал её крик. Издалека, за всплесками волн и в тумане, стелющемся над водой. Казалось, в доброй сотне ярдов от меня. Она снова закричала:

- Помоги!

Я попёр, ударил первую волну плечом и поплыл. Тогда я потерял звук её голоса среди рева.

- Я иду!

Я орал, орал, снова и снова до тех пор, пока не остановился, чтобы сберечь свои силы. Большие волны были лёгкими, я проныривал под ними, но маленькие - сбивали меня, били мне в лицо, я задыхался. Неспокойные воды, в конце концов. Маленькие волны прыгали мне в рот. Её крики прекратились. Я держался на воде, чуть подгребая руками, дожидался следующего крика. Не дождался. Я крикнул. Мой голос был слабым, как голос под водой.

Внезапно я обессилел. Маленькие волны прыгнули на меня. Я наглотался воды, стал тонуть. Я молился, я стонал и боролся с водой. И я не знал, стоит ли бороться. Море здесь было спокойным. Издали я слышал рёв прибоя. Я звал, ждал, снова звал. Всё молчало в ответ, кроме всплеска моих рук и звука маленьких беспокойных волн. Потом что-то прострелило мою правую ногу, до кончиков пальцев. Казалось, они онемели. Когда я двигал ногами, боль стреляла в бедро. Я хотел жить. Бог, не забирай меня сейчас! Я слепо поплыл к берегу.

Тогда я почувствовал себя ещё раз среди больших волн, услышал их буханье поближе. Казалось, слишком поздно. Я не мог плыть, мои руки слишком устали, моя правая нога очень сильно болела. Дышать - вот всё, чего мне хотелось. Под водой несущийся поток катил и тащил меня. Таким был конец Камилы и таким был конец Артуро Бандини - даже когда я описал всё это, увидел всю страницу в пишущей машинке, всё полностью описал и побрёл по колючему песку, я уверен, что никогда не вышел бы живым. Я стоял в воде по пояс, вялый и слишком отрешённый, чтобы что-то делать, моё пустое сознание беспомощно барахталось, пытаясь представить себе ситуацию целиком, переживая насчёт выразительных прилагательных. Очередная волна сбила меня ещё раз, потащила к воде поглубже, я выполз на руках и коленях из воды поглубже, размышляя о том, что я, вероятно, мог бы сделать поэму из этого. Я думал о Камиле, и я рыдал, и я заметил, что мои слёзы - ещё солонее, чем морская вода. Но я не мог лежать там, я должен был получить помощь где-то, я поднялся на ноги и захромал к машине. Было очень холодно, и мои челюсти стучали.

Я повернулся и посмотрел на море. Меньше чем в пятидесяти футах Камила пробиралась к берегу в воде до пояса. Она смеялась, захлёбываясь от смеха - выдающуюся шутку она разыграла - но когда я видел, как она погружается в очередную волну с изяществом и совершенством морского котика, я не думал, что это очень смешно. Я двинулся к ней, чувствуя, как силы возвращаются ко мне с каждым шагом и, когда я добрался до неё, я поднял ёе тело к себе на плечи, не обращая внимания на её визг, на её пальцы, царапающие мою голову и терзающие мои волосы. Я поднял её на высоту моих рук и бросил в воду в несколько футов глубиной. Она приземлилась с глухим стуком, чуть не захлебнулась. Я выбрался на берег, взял её за волосы и вывозил её лицо и рот в илистом песке. Я оставил её там, ползающей на четвереньках, плачущей и стонущей, а сам пошёл обратно к машине. Камила что-то говорила про покрывала под тёщиным местом[63]. Я вытащил их, завернулся и лёг на тёплый песок.

Вскоре Камила прошла через глубокий песок и обнаружила меня под покрывалами. Капающая и чистая она стояла передо мной, показывая себя, гордясь своей наготой, кружась и кружась вокруг меня.

- Я всё ещё нравлюсь тебе?

Я украдкой поглядывал на неё. Я молчал, но я кивнул и улыбнулся. Она ступила на покрывала и попросила подвинуться. Я освободил место, и она скользнула под покрывало, телом гладким и холодным. Она попросила обнять её, и я обнял её, она поцеловала меня, губами влажными и прохладными. Мы лежали долго, и я волновался, и я боялся, без всякой страсти. Что-то вроде серого цветка выросло между нами, мысль, которая оформилась и говорила о пропасти, которая разделяет нас с Камилой. Я не знал, что это было. Я чувствовал её ожидания. Я проводил руками по её животу и ногам, нащупывал своё собственное желание, искал безумно мою страсть, напрягался для этого, пока она ждала, теребил и рвал на себе волосы и молил об этом, но не было ничего, не было вообще ничего, только мысли об уединении ради письма Хакмаза и о том, что ещё надо бы написать, но не похоть, только страх перед ней, и стыд, и унижение. Тогда я каялся и проклинал себя и хотел встать и пойти к морю. Она почувствовала моё отступление. Она села с усмешкой и принялась сушить свои волосы покрывалом.

- Я думала, что я тебе нравлюсь, - сказала она.

Я не смог ответить. Я пожал плечами и встал. Мы оделись и поехали обратно в Лос-Анджелес. Мы не разговаривали. Она закурила сигарету и странно посмотрела на меня, поджав губы. Она выпустила дым от сигареты мне в лицо. Я выдернул сигарету у неё изо рта и выбросил на улицу. Она закурила другую и затянулась вяло, смешно и презрительно. Я ненавидел её тогда.

С гор на востоке поднимался рассвет. Золотые полосы света резали небо, как прожекторы. Я вытащил письмо Хакмаза и прочитал его ещё раз. Далеко на востоке, в Нью-Йорке, Хакмаз должен сейчас заходить в своей кабинет. Где-то в его кабинете лежала моя рукопись "Давно утраченные холмы". Любовь - это ещё не всё. Женщины - это ещё не всё. Писатель должен сберегать свою энергию.

Мы добрались до города. Я сказал Камиле, где я живу.

- Банкер-Хилл? - она засмеялась. - Хорошее место для тебя.

- Прекрасное, - сказал я. - В мою гостиницу не пускают мексиканцев.

Мы оба обиделись. Она доехала до гостиницы и заглушила двигатель. Я сидел, любопытствуя, не скажет ли она ещё чего-нибудь, но ничего не услышал. Я вышел, кивнул и направился к гостинице. Между лопатками я чувствовал её глаза, подобные ножам. Когда я добрался до двери, она посигналила мне. Я пошёл обратно к машине.

- Не хочешь поцеловать меня на прощанье?

Я поцеловал её.

- Не так.

Её руки обвились вокруг моей шеи. Она потащила мою голову вниз и засосала зубами мою нижнюю губу. Я почувствовал сильный укус и сопротивлялся до тех пор, пока не освободился. Она сидела, положив одну руку на спинку кресла, улыбалась и смотрела, как я вхожу в гостиницу. Я вытащил платок и промокнул губы. Платок покрылся пятнами крови. Я прошёл по серому коридору к своей комнате. Когда я закрыл за собой дверь, все желания, которые не пришли ко мне в то время, охватили меня. Они стучали мне в череп и кололи в моих пальцах. Я бросился на кровать и разорвал подушку.

Десятая глава

Весь день это не выходило у меня из головы. Я вспоминал её смуглую наготу и её поцелуй, запах из её рта, похожий на холод с моря, и я увидел себя чистым и невинным, с подтянутой складкой жира на животе, стоящим на песке, держащим руку на поясе. Я ходил взад-вперёд по комнате. К вечеру я уже был истощён, смотреть в зеркало стало невыносимо. Я сел за пишущую машинку и написал об этом, излил так, как это должно было случиться, колотил с такой силой, что портативная пишущая машинка отодвигалась от меня к другому краю стола. На бумаге я преследовал Камилу, как тигр, валил её на землю и одолевал непобедимой силой. Заканчивалось тем, что она ползала за мной по песку, слёзы текли из её глаз, умоляя меня помиловать её. Прекрасно. Отлично. Но когда я прочитал, это оказалось уродливым и скучным. Я порвал листы и выбросил.

Хелфрик постучал в дверь. Бледный, дрожащий, кожа - как мокрая бумага. Он завязал с выпивкой - ни глотка больше. Он сел на край моей кровати и сжал костлявые пальцы. С ностальгией говорил о мясе, о старых добрых кусках мяса в Канзас-Сити, о прекрасных бифштексах и нежных отбивных из ягнёнка. Но не здесь, в этой стране вечного солнца, где скотина не ест ничего, кроме мёртвых сорняков и солнечного света, где мясо с червями и приходится красить его, чтобы оно выглядело кровавым и красным. Не мог бы я занять ему пятьдесят центов? Я дал ему денег, и он отправился в мясной магазин на Олив-стрит. Через некоторое время он вернулся в свою комнату, и нижний этаж гостиницы пропах острым ароматом печени и лука. Я пошёл к нему. Он сидел перед тарелкой еды, с набитым ртом, его тонкие челюсти усердно работали. Он указал вилкой на меня:

- Сынок, ты помог мне сделать это с толком. Я тебе верну в тысячу раз больше.

Из-за этого я захотел есть. Я пошёл в ресторан неподалёку от Энджелс Флайт и заказал то же самое. Так я провёл время ужина. Но сколько бы я ни склонялся над чашкой кофе, я знал, что в конце концов сдвинусь с Флайт к "Колумбийскому буфету". Я потрогал рану на моей губе, чтобы разозлиться, а потом почувствовал страсть.

Когда я добрался до "Буфета", я боялся войти. Я перешёл улицу и смотрел на Камилу через окно. Она не обулась в свои белые туфли и казалась такой же счастливой и поглощённой своим подносом с пивом.

Ко мне пришла идея. Я быстро шёл, два квартала, к телеграфу. Я сел перед пустым телеграфным бланком, моё сердце бешено колотилось. Слова извивались по всей странице. Я люблю тебя Камила я хочу на тебе жениться Артуро Бандини. Когда я заплатил, клерк посмотрел на адрес и сказал, что это будет доставлено в течение десяти минут. Я поспешил на Спринг-стрит, стал в тени перед входом, дожидаясь появления парня с телеграфа.

Как только я увидел его на углу, я понял, что телеграмма была ошибкой. Я выбежал на середину улицы и остановил его. Я сказал ему, что я написал телеграмму и не хотел её доставки.

- Ошибка, - сказал я.

Он не хотел слушать. Он был высоким, с прыщавым лицом. Я предложил ему десять долларов. Он покачал головой и решительно улыбнулся. Двадцать долларов, тридцать.

- Даже за десять миллионов, - сказал он.

Я вернулся в тень и стал наблюдать за доставкой телеграммы. Камила поразилась, когда получила её. Я видел, как она указала пальцем на себя, с сомневающимся лицом. Даже после того, как она расписалась в получении и держала телеграмму в руках, глядя за тем, как парень с телеграфа скрывается из виду. Когда она разорвала телеграмму, чтобы открыть, я закрыл глаза. Когда я открыл их, она читала телеграмму и смеялась. Она подошла к барной стойке и вручила молнию желтолицему бармену, которого мы подвозили домой той ночью. Он прочитал без всяких чувств. Потом передал другому бармену. Его тоже не впечатлило. Я почувствовал, что глубоко благодарен им. Когда Камила снова прочитала телеграмму, я был благодарен за это тоже, но когда она бросила её на стол, где выпивали несколько мужиков, мой рот медленно раскрылся, и я почувствовал тошноту. Смех мужиков поплыл по улице. Я вздрогнул и быстро ушёл.

На Сикс я свернул за угол и пошёл к Мейн. Я брёл без всякой цели сквозь толпу, потрепанный, голодный изгой. На Секонд я остановился перед филиппинским такси-дансингом[64]. Писанина на стенах красноречиво говорила о сорока прекрасных девушках и мечтательной музыке Лонни Килала и его "Мелодик Гавайанс". Я поднялся на один лестничный пролёт к кассе и купил билет. Внутри было сорок женщин, выстроившихся вдоль стены, в обтягивающих вечерних платьях, большей частью блондинки. Никто не танцевал, ни одна душа. На площадке оркестр из пяти человек с яростью исполнял композицию. Несколько клиентов, таких, как я, стояли за плетёной оградкой напротив девушек. Они манили нас. Я оглядел группу, нашёл блондинку, платье которой мне понравилось, и купил несколько танцевальных билетов. Потом я помахал блондинке. Она упала в мои объятия, как старая любовница, и мы отбивали каблуки два танца.

Она говорила успокаивающе и называла меня "милый", но я думал только о той девушке, через две улицы отсюда, и о себе, лежащем на песке и строящим из себя дурака. Это было бесполезно. Я отдал приторной девушке горстку билетов и вышел из зала снова на улицу. Я почувствовал себя чего-то ждущим и когда я поглядывал на уличные часы, я понял, что случилось со мной. Я ждал одиннадцати часов, когда "Буфет" закроется.

Я был там без четверти одиннадцать. Я был на стоянке, шёл к её машине. Я сидел на разорванной обивке и ждал. Вдалеке, на одном из углов стоянки располагалась будка, где сторож держал счета. На сарае висели неоновые часы с красными цифрами. Я не спускал своих глаз с часов, видел минуту, которая привела поток времени к одиннадцати. Тогда я стал бояться снова увидеть Камилу, и, когда я ёрзал в кресле, моя рука уткнулась во что-то мягкое. Это была её шапка, тэм-о-шентер[65], чёрный с небольшим пушистым помпоном на макушке. Я почувствовал его пальцами, понюхал носом. Её пудра была, как сама Камила. Это было то, чего я хотел. Я сунул шапку в карман и вышел со стоянки. Потом поднялся по лестнице Анджелс Флайт в свою гостиницу. Когда я оказался в своей комнате, я вытащил шапку и бросил на кровать. Я разделся, потушил свет и взял шапку Камилы в руки.

Очередной день, поэзия! Напиши ей стихотворение, излей своё сердце в сладостных каденциях, но я не знал, как писать стихи. Сплошные любовь и голуби, розы-морозы - плохие рифмы, неловкие сантименты. О, Христос на небесах, я не писатель - я не могу даже сплести простое четверостишие. Я бесполезен в этом мире. Я стоял у окна и махал руками на небо; всё никуда не годится, просто дешёвая подделка; ни писатель, ни любовник; ни рыба, ни мясо.

Что же тогда делать?

Я позавтракал и пошёл в небольшую католическую церковь на краю Банкер-Хилла. Священник оказался в глубине церкви. Я позвонил, и вышла женщина в фартуке медсестры. Её руки были покрыты мукой и тестом.

- Я хочу видеть пастыря, - сказал я.

У женщины были квадратные челюсти и неприязненная пара острых серых глаз.

- Отец-настоятель занят, - сказала она. - Что вы хотите?

- Я хочу увидеть его, - сказал я.

- Я сказала вам, что он занят.

Священник подошёл к двери. Коренастый, сильный, курящий сигару, мужчина лет пятидесяти.

- Что такое? - спросил он.

Я сказал, что хотел бы поговорить с ним наедине. У меня некоторые затруднения, на мой взгляд. Женщина презрительно фыркнула и скрылась в церкви. Священник открыл дверь и пригласил меня в свой кабинет. Небольшая комната, забитая книгами и журналами. Я вытаращил глаза. В одном из углов стояла громаднейшая кипа журнала Хакмаза. Я сразу подошёл к ней и вытащил номер со "Смеющейся собачкой". Священник уселся.

- Это великий журнал, - сказал я. - Величайший из всех.

Священник положил ногу на ногу, переместив сигару в другой угол рта.

- Гнилой, - сказал он. - Прогнивший насквозь.

- Я не согласен, - сказал я. - Мне случилось стать одним из его ведущих сотрудников.

- Тебе? - спросил священник. - И как же ты сотрудничаешь?

Я положил "Смеющуюся собачку" на стол перед ним. Он взглянул, оттолкнул журнал в сторону.

- Я читал тот рассказ, - сказал он. - Чушь несусветная. И твоё упоминание о Святых Дарах[66] - гнусная и презренная ложь. Тебе должно устыдиться.

Откинувшись на спинку кресла, он очень ясно дал мне понять, что я ему не нравлюсь, его злые глаза уставились мне в лоб, его сигара перекатывалась из одного угла рта в другой.

- Теперь, - сказал он, - зачем ты меня хотел видеть?

Я не садился. Он ясно дал понять на свой лад, что я не должен пользоваться какой-нибудь мебелью в комнате.

- Речь идёт о девушке, - сказал я.

- Что ты с ней сделал? - сказал он.

- Ничего, - сказал я.

Но я не мог говорить больше. Он вынул моё сердце. Чушь! Все эти тонкости, превосходные диалоги, блестящий лиризм - всё это он назвал чушью. Лучше закрыть уши и уйти куда-нибудь подальше от того места, где эти слова были сказаны. Чушь!

- Я передумал, - сказал я. - Я не хочу говорить об этом сейчас. Он встал и подошёл к двери:

- Очень хорошо, - сказал он. - До свидания.

Я вышел, жаркое солнце ослепило меня. Лучший рассказ американской литературы, а эта личность, этот священник, назвал его чушью. Что касается Святых Даров - может быть, это не совсем правда, может быть, этого действительно не происходило. Но, боже мой, какие психологические ценности! Какая проза! Какая чистая красота!

Как только я добрался до своей комнаты, я уселся перед пишущей машинкой и принялся вынашивать месть. Статья, резкая атака на глупость Церкви. Броский заголовок: "Католическая церковь обречена". Я стучал яростно, одну страницу за другой, пока их не стало шесть. Тогда я остановился, чтобы перечитать. Материал оказался ужасен. Я разорвал листы и бросился на кровать. Я до сих пор не написал стихотворение Камиле. Пока я лежал, вдохновение пришло. Я записал его по памяти:

Унесённые ветром цветы я уже позабыл,
я забыл уже многое, скопища лилий и роз.
Их, Камила, из памяти ветер, танцуя, унёс,
чтоб, оставшись один, наконец, я умерил свой пыл.
Только танец был долог, и старые раны болят.
Я храню тебе верность, Камила, на собственный лад.
[67]
Артуро Бандини.

Я отправил стихи телеграфом, гордился этим сочинением, смотрел, как телеграфист читает его, прекрасное стихотворение. Моё стихотворение к Камиле, почти бессмертное, от Артуро к Камиле - я заплатил телеграфисту и пошёл на своё место в тени перед входом и принялся ждать. Тот же самый парень пролетел мимо на велосипеде. Я смотрел за тем, как он отдал телеграмму, как Камила читала, стоя посреди зала, смотрел, как она пожала плечами и разорвала телеграмму и увидел клочки, летящие к опилкам пола. Я покачал головой и ушёл. Даже поэзия Эрнеста Даусона не повлияла на неё, даже Даусона.

Ну хорошо, чёрт с тобой, Камила. Я могу забыть тебя. У меня есть деньги. Улицы кругом полны того, что ты не можешь мне дать. Итак, к Мейн-стрит и Фифз-стрит, к огромным тёмным барам, в "Подвал короля Эдуарда", к девушке с жёлтыми волосами и болезненной улыбкой. Её звали Джин, она была худая и туберкулёзная, но она была очень решительной, когда ей хотелось получить мои деньги - её томный рот у моих губ, её длинные пальцы на моих брюках, её болезненные прекрасные глаза смотрели на каждый доллар.

- Так, тебя зовут Джин, - сказал я. - Ну, хорошо, хорошо, красивое имя.

Мы будем танцевать, Джин. Мы будем кружиться, но ты не знаешь, ты - прелесть в голубом платье, но ты танцуешь с уродом, с изгоем мира людей, рыбы, мяса, копчёной селёдки. Мы пили, танцевали, снова пили. Хороший парень Бандини, - так Джин крикнула босу. "Это - мистер Бандини, это - мистер Шварц". Очень приятно, пожмите друг другу руки. "Хорошее у тебя место, Шварц, красивые девочки".

Один стаканчик, два стаканчика, три стаканчика. Что это ты пьёшь, Джин? Я попробовал, это какое-то коричневатое вещество, похожее на виски - наверно, это виски - такое лицо она делала, сладкое личико так кривилось. Но это не виски. Это чай, просто чай, сорок центов за глоток. Джин, маленькая обманщица, пытающаяся обмануть великого писателя. Не обманывай меня, Джин. Только не Бандини, закадыки людей и зверей. Так, возьми вот это, пять долларов, спрячь их, не пей, Джин, только сиди здесь, просто сиди, и пусть мои глаза изучают твоё лицо, потому что ты блондинка, а не брюнетка, ты не такая, как она, ты больна и ты из Техаса, и ты должна помогать матери-инвалиду, и ты не можешь заработать много денег, только двадцать центов за стаканчик, но ты сделала десять долларов с Артуро Бандини сегодня ночью, бедная девочка, бедная голодающая девочка со сладкими глазами ребёнка и душой вора. Иди к своим морякам, милая. У них нет десяти долларов, но у них есть то, чего нет у меня, Бандини, ни рыбы, ни мяса, ни копчёной селёдки, спокойной ночи, Джин, спокойной ночи.

А вот другое место и другая девушка. Ах, как одиноко ей было - издалека, обратно в Миннесоту. Хорошая семья тоже. Конечно, милый. Скажи, устали уже уши от ваших хороших семей. Они были крупными собственниками, а потом наступила депрессия. Ну, как печально, как трагично. И сейчас ты работаешь здесь, на задворках Фифз-стрит, тебя зовут Эвелин, бедная Эвелин, как и весь прочий народ, и у тебя есть симпатичные сёстры, а не бродяги, которые ошиваются здесь, прекрасная девушка, ты спрашиваешь, не хочу ли я познакомиться с твоими сёстрами. Почему бы и нет? Она привела свою сестру. Невинная крошка Эвелин прошла через зал, оттащила бедную сестрёнку Вивиан от этих мерзких моряков и привела её к нашему столу. Привет, Вивиан - это Артуро. Привет, Артуро - это Вивиан. Но что случилось с твоим ртом, Вивиан, кто выкопал его ножом? И что случилось с твоими красными глазами, и от твоего сладостного дыхания несёт канализацией, бедная малышка, полная программа из славной Миннесоты. О нет, они не шведки, с чего я это взял? Их фамилия - Мортенсен, но они не шведки, потому что их предки были американцами на протяжении нескольких поколений. Будьте уверены, просто пара местных девушек.

Знаешь что? - говорила Эвелин. - Бедная крошка Эвелин работала здесь почти шесть месяцев и ни разу никто из этих ублюдков не заказал ей бутылку шампанского, а я, Бандини, я выглядел, таким отличным парнем, это не было хитростью Вивиан, нечего её стыдить, она так невинна, не купить ли ей бутылку шампанского? Милая крошка Вивиан, полная программа с опрятных полей Миннесоты, а не Швеции, тоже почти девственная, всего несколько мужиков по-быстренькому побыли с девственницей. Кто мог сопротивляться такому почтению? Так принесите же шампанского - дешёвого шампанского - пинту - мы можем всё выпить - всего восемь долларов за бутылку - вот так так, здесь нет дешёвого вина? Возвращайтесь в Дулут[68] - там шампанское двенадцать баксов за бутылку.

Ах, Эвелин и Вивиан. Я люблю вас обеих. Я люблю вас за вашу печальную жизнь, за пустые страдания от вашего возвращения домой на рассвете. Вы тоже одиноки, но вы не такие, как Артуро Бандини, который ни рыба, ни мясо, ни копчёная селёдка. Так что пейте шампанское, потому что я люблю вас обеих, и тебя тоже, Вивиан, даже несмотря на то, что твой рот - как будто выкопан голыми ногтями, а твои старые детские глаза плавают в крови, выразительные, как безумные сонеты.

Одиннадцатая глава

Но это было дорого. Угомонись, Артуро; ты забыл про апельсины? Посчитай, сколько у тебя осталось. Двадцать долларов и ещё несколько центов. Я испугался. Я ломал голову над цифрами, подсчитал всё, что я потратил. Двадцать долларов осталось - не может такого быть! Меня ограбили. Я куда-то засунул деньги, я, наверное, ошибаюсь. Я обыскал всю комнату, порылся в карманах и ящиках, но это оказалась вся сумма, я испугался, разволновался, решил пойти на работу, написать по-быстренькому что-то другое, что-нибудь написать быстро, но чтобы получилось хорошо. Я сидел перед пишущей машинкой, великая и ужасная пустота спустилась, я бил свою голову кулаками, клал подушку под свои болящие ягодицы, производил шумок мучений. Это было бесполезно. Я должен был увидеть Камилу, мне было наплевать, как я сделаю это.

Я ждал её на стоянке. В одиннадцать она вышла из-за угла, и бармен Сэмми был с ней. Они оба увидели меня издалека, и она понизила голос, и когда они добрались до машины, Сэмми сказал "Привет", а Камила сказала "Что тебе надо?"

- Я хочу повидаться с тобой, - сказал я.

- Я не могу с тобой видеться сейчас, - сказала она. - Давай попозже. Я не могу. Я занята.

- Ты не занята. Ты можешь увидеться со мной.

Она открыла дверь машины для того, чтобы я вышел, но я не сдвинулся с места, она сказал:

- Пожалуйста, выходи.

- Ни за что, - сказал я.

Сэмми заулыбался. Её лицо вспыхнуло.

- Убирайся, чёрт побери!

- Я остаюсь, - сказал я.

- Ладно, Камила, - сказал Сэмми.

Она схватила меня за шиворот и потянула, пытаясь вытащить из машины.

- Почему ты так делаешь? - сказала она. - Ты что, не видишь, я не хочу иметь с тобой никаких дел?

- Я остаюсь, - сказал я.

- Дурак! - сказала она.

Сэмми пошёл на улицу. Камила догнала его, и я остался один, в ужасе, кисло улыбаясь тому, что я сделал. Как только они скрылись, я вылез и пошёл по лестнице Флайт до самой своей комнаты. Я не мог понять, почему я так сделал. Я сел на кровать и попытался выбросить этот эпизод из своей памяти.

Потом я услышал стук в дверь. Я не успел сказать "войдите", потому что дверь распахнулась, и в дверном проёме появилась женщина, глядящая на меня с особой улыбкой. Она не была женщиной с формами, она не была красивой, но она казалась привлекательной и зрелой, у неё были нервные чёрные глаза. Блестящие, того сорта глаза, которые женщины получают от слишком больших количеств бурбона[69], очень яркие, стеклянные, чрезвычайно наглые. Она стояла в дверях, не двигаясь, ничего не говоря. Она была интеллигентно одета: чёрное пальто с меховыми вставками, чёрные ботинки, чёрная юбка, белая блузка и маленькая дамская сумочка.

- Привет, - сказал я.

- Что ты делаешь? - сказала она.

- Просто сижу здесь.

Я испугался. Вид и близость этой женщины, скорее, парализовали меня; может, это просто внезапное её появление шокировало меня - может, это моё собственное горе появилось в тот момент, но близость её и безумный, стеклянный блеск её глаз заставил меня захотеть вскочить и ударить её, и мне пришлось сдерживать себя. Чувство длилось лишь мгновение, но потом ушло. Она стала ходить по комнате со своими чёрными глазами, глядящими на меня, и я отвернулся лицом к окну, переживая не из-за её наглости, а из-за тех чувств, которые проходили через меня, как пуля. Запах духов появился в комнате, духов, что плывут от женщин в фойе роскошных гостиниц, всё это сделало меня нервным и неуверенным.

Когда она оказалась рядом со мной, я не встал, а продолжал сидеть, задержав дыхание, и, в конце концов, посмотрел на неё ещё раз. Кончик носа пухлый, но не уродливый, довольно толстые губы без помады, поэтому розоватые, но что пробирало меня - так это её глаза: их блеск, их чувственность, их безрассудство.

Она подошла к моему столу и вытащила страницу из пишущей машинки. Я не понимал, что происходит. Я ничего не сказал, но почувствовал сильный запах спиртных напитков от её дыхания, а потом очень своеобразный, но характерный запах разложения, сладковатый и приторный, запах старости, запах этой женщины, пребывающей в процессе старения.

Она мельком глянула на рукопись и взбесилась, перекинула лист через плечо, тот полетел зигзагами на пол.

- Это не хорошо, - сказала она. - Ты не умеешь писать. Ты совсем не умеешь писать.

- Большое спасибо, - сказал я.

Я начал спрашивать, что ей надо, но она, казалось, не из тех, кто слышит вопросы.

Я вскочил с кровати и предложил ей единственный стул в комнате. Она отказалась. Она посмотрела на стул, потом, задумчиво, на меня, улыбаясь тому, что стул - единственное, что её здесь не интересовало. Она обошла комнату, читая всякие штуки, наклеенные на стены. Отрывки, которые я напечатал - из Менкена, Эмерсона[70], Уитмена[71]. Она глумилась над всеми. Фу, фу, фу! Жестикулировала, кривила губы. Она села на кровать, сняла пальто до локтей, поставила руки в боки и посмотрела на меня с невыносимым презрением.

Медленно и драматично она начала декламировать:

Пророк я и лгунья, да кем же мне стать?
Отец мой - священник, и ведьма - мне мать.
Сутана - пелёнка, кроваткой - листва,
А песнь колыбельная - злая молва.
[72]
Миллей, я сразу узнал, но женщина продолжала и продолжала; она знала Миллей наизусть больше, чем сама Миллей, и когда женщина, наконец, закончила, она посмотрела на меня и сказала:

- Вот это литература. Ты ничего не знаешь о литературе. Ты - дурак.

Я пал духом, но когда её осуждение внезапно оборвалось, я снова воспрял.

Я попытался ответить, но она перебила и разразилась причитаниями, произнося их глубоким и трагичным голосом, в берриморовской манере[74], о том, как жалко всё это, глупо всё это, как нелепо то, что безнадёжно плохой писатель, чтоб зарыть себя, из всех мест выбрал дешёвую гостиницу в Лос-Анджелесе, в Калифорнии, сочиняя банальные вещи, которые мир никогда не прочтёт и даже не получит возможности забыть их.

Она лежала на спине, запускала пальцы к себе в волосы, мечтательно говорила в потолок:

- Ты будешь любить меня этой ночью, глупый писатель; да, ты будешь любить меня.

Я сказал:

- Вот это да, как это?

Она улыбнулась.

- Какая разница? Ты - никто, а я могла стать кем-то, и наш путь - это любовь.

Запах от неё шёл довольно сильный, пропитывал комнату так, что комната уже казалась её, а не моей, и я подумал, что лучше бы мы вышли на улицу, чтобы она могла подышать ночным воздухом. Я спросил её, не хочет ли она прогуляться по кварталу.

Она быстро поднялась.

- Смотри! У меня есть деньги, деньги! Пойдём куда-нибудь, выпьем!

- Точно! - сказал я. - Хорошая идея.

Я надел свитер. Когда я обернулся, она стояла рядом со мной, она положила кончики пальцев мне на губы. Мистический слащавый запах был настолько сильным, что я пошёл к двери, и держал её открытой до тех пор, пока женщина не прошла.

Мы поднялись по лестнице, прошли через вестибюль. Когда мы подошли к стойке регистрации, я обрадовался, что хозяйка ушла спать - я не давал никаких оснований для осуждения, но не хотел, чтобы миссис Харгрейвс видела меня с этой женщиной. Я сказал ей идти через вестибюль на цыпочках, ей ужасно понравилось - такое приключение в мелочах, это взволновало её, она сжала мне руку.

Туман лежал на Банкер-Хилле, но не в нижней части города. Улицы - пустынны, звук её каблуков разносился эхом среди старых зданий. Она потянула меня за руку, чтобы услышать то, что она хотела сказать шёпотом.

- Ты будешь таким изумительным, - сказала она. - Таким прекрасным.

Я сказал:

- Забудь об этом. Давай просто гулять.

Она хотела выпить. Она настаивала на этом. Она открыла сумочку и помахала десятью долларами.

- Смотри. Деньги! У меня много денег!

Мы спустились в "Бар Соломона" на углу, где я играл в пинбол. Никого там не было, кроме Соломона, который стоял, подперев голову руками, радея о бизнесе. Мы подошли к стойке перед окном, я ждал её, чтобы сесть, но она настояла, чтобы я сел первым. Соломон подошёл к нам принять заказ.

- Виски! - сказала она. - Много виски.

Соломон нахмурился.

- Мне - немного пива, - сказал я.

Соломон наблюдал за ней строго, испытывающе, его лысина покрылась морщинами от того, как он нахмурился. Я чувствовал их духовное родство, я понял, что она еврейка. Соломон ушёл за выпивкой, женщина сидела с горящими глазами, положив руки на стол, её пальцы сжимались и разжимались. Я сидел и придумывал какой-нибудь способ увильнуть от неё.

- Выпивка приведёт тебя в порядок, - сказал я.

Ещё до того, как я что-нибудь понял, женщина взяла меня за горло, но не грубо - её длинные ногти и короткие пальцы вонзились в мою плоть, когда она заговорила о моих губах, моих прекрасных губах; о боже, какие губы у меня.

- Поцелуй меня! - сказала она.

- Конечно, - сказал я, - только я должен сначала выпить.

Она стиснула зубы.

- Значит, ты слишком много знаешь обо мне! - сказала она. - Ты такой же, как все. Ты знаешь о моих шрамах, поэтому не хочешь меня целовать. Оттого, что я внушаю тебе отвращение!

Я думал, что она сумасшедшая; я хотел уйти оттуда. Она поцеловала меня, её губы были вкуса ливерной колбасы с хлебом. Она откинулась назад, вздохнула с облегчением. Я достал платок и вытер пот со лба. Соломон вернулся с выпивкой. Я потянулся за деньгами, но она быстро заплатила. Соломон пошёл за сдачей, но я позвал его обратно и вручил ему плату. Женщина всполошилась, запротестовала, застучала каблуками и кулаками. Соломон поднял руки, выражая безысходность, и взял её деньги. В тот момент, когда он повернулся спиной, я сказал:

- Леди, продолжайте вечеринку. А я должен идти.

Она потащила меня назад, её руки обняли меня, мы стали бороться до тех пор, пока я не подумал о том, что это абсурд. Я снова сел и попытался думать о другом способе побега.

Соломон притащил сдачу. Я взял пятак у него и сказал ей, что хотел бы поиграть в пинбол. Не говоря ни слова, она разрешила мне пойти, я встал и подошёл к машине. Женщина смотрела на меня, как собака с медалями, а Соломон смотрел на неё, как на бандита. Я выиграл у машины и позвал Соломона подойти проверить счёт.

Я прошептал:

- Кто эта женщина, Соломон?

Он не знал. Она сидела в баре с раннего вечера, много пила. Я сказал ему, что хочу выйти через чёрный ход.

- Дверь справа, - сказал он.

Она расправилась с виски и пригвоздила к столу пустой стакан. Я подошёл, отхлебнул пива и сказал: извини, я на минутку. И показал большим пальцем в сторону мужского туалета. Она похлопала меня по руке. Соломон смотрел на меня, когда я вылез в дверь напротив мужского туалета. Я оказался на складе, дверь в переулок была на несколько футов дальше. Как только туман покрыл моё лицо, я почувствовал себя намного лучше. Я хотел уйти так далеко, насколько это возможно. Я не хотел есть, но я прошёл милю к ларьку с хот-догами на Эйт-стрит и выпил чашку кофе, чтоб убить время. Я знал, что женщина вернётся ко мне в комнату после того, как упустила меня. Что-то подсказывало мне, что она ненормальная - может, из-за того, что она слишком много выпила, но меня это не волновало, я не хотел её опять увидеть.

Я вернулся к себе в комнату в два ночи. Присутствие той персоны и таинственный запах старости ещё преобладали здесь, и комната была не совсем моей. Впервые моё прекрасное уединение было испорчено. Каждый секрет той комнаты, казалось, раскрыт. Я распахнул два окна и смотрел на плывущий туман, на его печально кружащиеся массы. Когда стало слишком холодно, я закрыл окна и, хотя в комнате стало мокро от тумана, мои рукописи и книги покрылись влагой, благоухание ещё угадывалось безошибочно. Я вытащил тэм-о-шентер Камилы из-под подушки. Он тоже казался пропитан душком. И когда я прижал его к своим губам, я почувствовал, будто мой рот погрузился в чёрные волосы той женщины. Я сидел перед пишущей машинкой, лениво нажимая клавиши.

Вскоре после того, как я начал нажимать, я услышал шаги в коридоре и понял, что она вернулась. Я быстро выключил свет, засел в темноте, но слишком поздно, потому что она, наверное, уже видела свет под дверью. Она постучала, я не ответил. Она снова постучала, но я сидел, покуривая сигарету. Тогда она стала бить в дверь кулаками и крикнула, что начнёт бить ногами и будет бить всю ночь, если я не открою. Потом начала бить ногами, и произвела жуткий шум на всю эту разваливающуюся гостиницу - я бросился открывать дверь.

- Милый! - сказала она и протянула руки.

- Боже мой, - сказал я. - Тебе не кажется, что это зашло слишком далеко? Ты что, не видишь? Я сыт по горло!

- Почему ты покинул меня? - спросила она. - Почему ты так поступил?

- У меня есть другие дела.

- Милый, - сказала она, - почему ты обманываешь меня?

- Ох, шизик.

Она ходила по комнате и снова вытащила страницу из моей пишущей машинки. Там было полно всякой ерунды, несколько отрывочных фраз, моё имя, написанное несколько раз, стихотворные отрывки. Но на этот раз её лицо расплылось в улыбке.

- Как прекрасно! - сказала она. - Ты гений! Мой милый - такой талантливый.

- Я ужасно занят, - сказал я. - Я прошу тебя уйти.

Такое впечатление, что она не слышала меня. Она сидела на кровати, расстегнув пальто, и болтала ногами.

- Я люблю тебя, - сказала она. - Ты - мой желанный, и ты будешь любить меня.

Я сказал:

- Как-нибудь в другой раз. Не сегодня. Я устал.

Сладковатый душок попёр.

- Я не шучу, - сказал я. - Я думаю, тебе лучше уйти. Я не хочу тебя вышвыривать.

- Я так одинока, - сказала она.

Она имела ввиду, что с ней творится что-то неладное, какая-то потерянность выплеснулась из неё с этими словами, и мне стало стыдно за то, что я был так груб.

- Хорошо, - сказал я. - Мы просто посидим здесь и поговорим немного.

Я подтянул к себе стул и оседлал его, положив подбородок на спинку, и смотрел на женщину, которая прижалась к кровати. Она была не так пьяна, как я думал. Что-то с ней творилось неладное, но не из-за алкоголя, я хотел узнать, что же это.

Её рассказ был безумием. Она назвала мне своё имя, её звали Вера. Она работала домработницей в богатых еврейских семьях Лонг-Бич[73]. Но она устала работать домработницей. Она приехала из Пенсильвании, пересекла всю страну, потому что её муж изменил ей. В тот день она перебиралась в Лос-Анджелес из Лонг-Бич. Она увидела меня в ресторане на углу Олив-стрит и Секонд-стрит. Она шла за мной следом до гостиницы, потому что мои глаза "пронзили ей душу". Но я не помнил, чтобы видел её там. Я уверен, что никогда не видел её раньше. Узнав, где я живу, она пошла к Соломону и напилась. Весь день она пила, но только для того, чтобы стать безрассудной и прийти в мою комнату.

- Я знаю, я отвратительна тебе, - сказала она. - А ты знаешь о тех шрамах и ужасах, что скрывают мои одежды. Но ты должен постараться забыть о моём уродливом теле, потому что я - по-настоящему прекрасна душой, так прекрасна, что заслуживаю большего, нежели твоё омерзение.

Я потерял дар речи.

- Забудь про моё тело! - сказала она.

Она положила руки мне на колени, слёзы потекли по её щекам.

- Подумай о моей душе! - сказала она. - Моя душа так прекрасна, она может дать тебе так много! Она не уродлива, как моя плоть!

Она истерично плакала, лёжа вниз лицом, сжимая свои чёрные волосы, и я не знал, что делать, я не понимал, что она говорит; ах, дорогая леди, не плачьте вы так, вы не должны так плакать, я взял её горячую руку и пытался поговорить с ней, но она пошла по второму кругу; это было так глупо, её разговор, её самообвинения, это было очень глупо, я примерно так и говорил, помогая жестами, с мольбой в голосе.

- Ты такая потрясающая женщина, твоё тело - такое прекрасное, а все эти разговоры - всего лишь навязчивая идея, детские страхи, переживания из-за хандры. Поэтому ты не должна беспокоиться, не должна плакать, потому что ты преодолеешь это. Я знаю.

Но я утешал неуклюже, заставляя её еще больше страдать, потому что она спустилась в ад своей сущности, причём настолько глубоко, что звук моего голоса сделал бездну более страшной. Тогда я попытался говорить с ней о других вещах, я пытался её рассмешить своими навязчивыми мыслями. Смотрите, леди, Артуро Бандини, мне тоже досталось! И я вытащил из-под подушки тэм-о-шентер Камилы с маленькой кисточкой на макушке.

- Смотрите, леди! Мне тоже досталось. И знаете, что я делаю, леди? Я беру эту чёрную шапочку спать со мной, я держу её рядом с собой, и говорю: "О, я люблю тебя, я люблю тебя, прекрасная принцесса!" И ещё говорил кое-что; о, я не ангел, у моей души есть свои собственные тёмные углы и закоулки; не чувствуйте себя такой одинокой, леди, потому что вы - в большой компании; у вас есть Артуро Бандини, и он может многое рассказать. Послушайте вот это: вы знаете, что я сделал однажды вечером? Исповедь Артуро: вы знаете, какую ужасную вещь я сделал? Однажды вечером женщина, слишком красивая для этого мира, прилетела на крыльях благоухания, и я не выдержал - кто она такая, я не знал, женщина в рыжей лисе и дерзкой шапочке, и Бандини увязался за ней, потому что она была лучше его снов, он смотрел на неё, когда она вошла в "Рыбный грот Бернштейна"[75], смотрел на неё, впадая в экстаз, сквозь витрину, в которой плавали лягушки и форели, смотрел на то, как она ела в одиночестве; и когда она собралась уйти, знаете, что я сделал, леди? Не плачьте, потому что вы ещё ничего не слышали, потому что я ужасен, леди, и моё сердце наполнено чёрными чернилами; я, Артуро Бандини, я зашёл в "Рыбный грот Бернштейна", я сел на тот самый стул, на котором сидела она, и дрожал от радости, и перебирал пальцами салфетку, которой пользовалась она, и ещё там лежал окурок сигареты со следами губной помады, и знаете, что я сделал, леди? Вы, с вашими смешными проблемками, я съел окурок, пожевал его, табак и бумагу, проглотил, и подумал, что вкус приятный, потому что она была так прекрасна; и там ещё рядом с тарелкой лежала ложка , и я положил её в карман, и постоянно в те времена я вытаскивал ложку из кармана и облизывал её, потому что она была прекрасна. Вот любовь, которая мне по карману, героиня бесплатна и бесполезна, вся - в чёрном сердце Артуро Бандини, который будет вспоминать, как он видел её сквозь витрину с форелями и лягушачьими лапами. Не плачьте, леди; поберегите свои слёзы для Артуро Бандини, потому что у него свои проблемы, и эти проблемы побольше; я ещё даже не начал рассказывать, но я мог бы рассказать вам о ночи на пляже со смуглой принцессой, и её плоти, не имеющей для меня смысла, об её поцелуях, подобных мёртвым цветам, не благоухающих в саду моей страсти.

Но леди не слушала, она свалилась с кровати, упала на колени передо мной и стала умолять меня сказать ей, что она мне не отвратительна.

- Скажи мне! - рыдала она. - Скажи мне, что я красива, как та женщина.

- Конечно да! Ты действительно очень красива!

Я попытался поднять её, но она истерично в меня вцепилась, я ничего не мог сделать, попытался успокоить её, но слишком неуклюже, слишком нелепо, она была слишком сильно отрешена от меня, но я продолжал пытаться. Тут она начала про свои шрамы, те ужасные шрамы, что разрушили ей жизнь, что уничтожили её любовь ещё до того, как она пришла, бросили её мужа в объятия другой женщины, всё это звучало фантастически для меня и непонятно, потому что она была по-настоящему симпатичной на свой лад, она не была калекой, она не была уродиной, много бы нашлось мужчин, которые бы полюбили её.

Она шаталась на ногах, волосы её падали на лицо, пряди пропитались слезами и прилипли к щекам, глаза были в пятнах, она выглядела, как маньяк, отупевший от горечи.

- Я тебе покажу! - взвизгнула она. - Ты сам всё увидишь, ты врёшь! врёшь!

Двумя руками она сдернула с себя болтающуюся юбку, и та упала к её ногам. Она вышла из юбки, действительно красивая в белой комбинации, я так и сказал:

- Ты восхитительна! Я говорил тебе, ты восхитительна!

Она продолжала рыдать, пока возилась с крючками блузки, и я сказал ей, что не нужно раздеваться дальше: она убедила меня, не осталось ни тени сомнения, нет больше никакой необходимости терзаться.

- Нет, - сказала она. - Ты сам увидишь.

Она не могла справиться с крючками сзади, она повернулась ко мне и попросила расстегнуть их. Я отмахнулся.

- Ради бога, забудь об этом, - сказал я. - Ты убедила меня. Не надо тут устраивать стриптиз.

Она отчаянно зарыдала, схватила тонкую блузку двумя руками и сорвала её одним рывком.

Когда она начала поднимать свою комбинацию, я отвернулся и пошёл к окну, потому что я знал, что она хочет показать мне что-то неприятное, а она начала смеяться, истерично хохотать и высовывать язык к моему обеспокоенному лицу.

- Хо-хо! Смотри! Ты уже знаешь! Ты знаешь всё о них!

Мне пришлось пройти через это, я повернулся, она была обнажённой, только чулки и туфли остались на ней, а потом я увидел те шрамы. В районе поясницы, родимое пятно или что-то вроде того - припалённое место, жалкое, сухое, пустое место, в котором плоть исчезала, где бёдра вдруг суживались, сморщивались, и плоть казалась мёртвой. Я сомкнул свои челюсти и потом сказал:

- Что - вон то? Это всё, просто вот это? Ничего страшного, ерунда вообще.

Но я терял слова, я должен был проговаривать их быстро, иначе бы они перестали приходить.

- Это смешно, - сказал я. - Я еле заметил это. Ты - симпатичная; ты - прекрасна!

Она смущённо изучила себя, не веря мне, затем снова посмотрела на меня, но я отвёл от неё глаза, я почувствовал тошноту, плавающую в моём желудке, вдохнул сладковатый духан от её присутствия, и снова сказал, что на прекрасна, что мир утирает слёзы, восторгаясь тем, как она прекрасна, маленькая девочка, невинное дитя, столько редкостной красоты, что можно созерцать, не говоря ни слова и краснея от смущения; она взяла комбинацию и вывернула её над головой, напевая с таинственным удовлетворением в горле.

Она сразу стала такой застенчивой, такой радостной, и я улыбнулся - находить слова удавалось теперь легче, и я говорил ей снова и снова о её очаровании, о том, какой глупенькой она была. Но говори это быстро, Артуро Бандини, говори поскорей - что-то взбрело мне в голову, и я должен уйти - так я сказал ей, что я должен выйти в коридор на минутку - и, пока она одевалась, я вышел. Она прикрылась, в глазах её плавала радость, когда она смотрела, как я выхожу. Я дошёл до конца коридора, чтобы спуститься по пожарной лестнице и уйти, плача, не в силах остановиться, потому что Бог - такой грязный мошенник, такой презренный скунс - вот он кто за то, что причинил той женщине. Ты, Бог, сходи с небес, слезай, я разобью твою рожу так, что она разлетится по всему Лос-Анджелесу, ты - унылый, беспардонный шутник. Если б не ты, эта бы женщина не была так изувечена, и не было бы этого мира, и если бы не ты, я был бы сейчас с Камилой Лопес на пляже, но нет! Ты должен разыгрывать свои трюки: смотри, что ты сделал с той женщиной и с любовью Артуро Бандини к Камиле Лопес. Тогда моё злосчастье мне казалось более великим, чем злосчастье той женщины, поэтому я забыл про неё.

Когда я вернулся, она стояла одетой и расчёсывалась перед зеркальцем. Разорванную блузку она запихнула в карман пальто. Она казалась такой истощённой и, вместе с тем, такой безоблачно счастливой... Я сказал ей, что мог бы сходить с ней к "Электродепо", где она успеет на электричку до Лонг-Бич. Она сказала мне нет, не надо мне этого делать. Она написала свой адрес на клочке бумаги.

- Когда-нибудь ты попадёшь на Лонг-Бич, - сказала она. - Мне придётся долго ждать, но ты когда-нибудь туда попадёшь.

В дверях мы попрощались. Она протянула руку, она была такой тёплой и живой...

- До свидания, - сказала она. - Береги себя.

- До свидания, Вера.

Я не почувствовал уединённости после того, как она ушла, не было спасения от того странного запаха. Я лёг, и даже Камила, которой была подушка с тэм-о-шентером под собой, казалась такой далёкой, что я не мог вернуть её. Я чувствовал, как медленно заполняюсь желаниями и печалью; ты бы мог иметь её, дурак, ты бы мог сделать так, чтобы остаться довольным, вместе с Камилой, а ты ничего не сделал. Всю ночь она коверкала мне сон. Я просыпался подышать сладкой тяжестью, которую она оставила за собой и прикоснуться к мебели, которой она касалась, и подумать о поэзии, которую она читала. Когда я заснул, я уже не вспоминал об этом; когда я проснулся, было уже десять утра, я был ещё усталым, принюхивающимся к воздуху и беспокойно думающим о том, что произошло. Я бы мог сказать так много ей, и она была бы так благодарна. Я бы мог сказать: смотри, Вера, такие-то и такие-то ситуации, и такие-то и такие-то события, и если ты можешь сделать то-то и то-то - возможно, это не произойдёт снова, потому что такой-то и такой-то человек думает то-то и то-то обо мне, и с этим надо покончить - умру, но покончу с этим.

Итак, я сижу целый день и думаю об этом, и думаю о некоторых других итальянцах, Казанове[76] и Челлини[77], а потом думаю об Артуро Бандини, и о том, что я должен треснуть себя по башке. Я начинаю задумываться о Лонг-Бич и говорю себе, что, возможно, должен, по крайней мере, посетить те места и, может быть, Веру, поговорить с ней относительно великой проблемы. Я думаю о том трупном месте, шраме на её теле, и пытаюсь найти слова для этого, которые бы уместились на странице рукописи. Тогда я говорю себе, что Вера, несмотря на все её недостатки, может совершить чудо, и после того, как чудо свершится, новый Артуро Бандини повернётся лицом к миру и Камиле Лопес; Бандини, с динамитом в теле и вулканическим огнём в глазах, который идёт к Камиле Лопес и говорит: послушайте, девушка, я был очень терпелив с вами, но теперь с меня довольно вашей дерзости - будьте любезны, вы меня обяжете, если снимите ваши одежды. Эти выходки приятны мне, когда я лежу и смотрю, как они распускаются на потолке.

Однажды я скажу миссис Харгрейвс, что я буду отсутствовать в течение дня или вроде того - Лонг-Бич, кое-какое дело - и я отправляюсь в путь. Адрес Веры у меня в кармане, и я говорю себе: Бандини, приготовься к великим приключениям - пусть дух завоевателя вселится в тебя. На углу я встречаю Хелфрика, чей рот - весь в слюнях от жажды очередного мяса. Я даю ему денег, и он мчится в мясной магазин. Потом я иду к "Электростанции" и сажусь в "Красный поезд" на Лонг-Бич.

Двенадцатая глава

На почтовом ящике написано "Вера Ривкин", это её полное имя. Она жила в центре "Лонг-Бич Пайка"[78], через дорогу от колеса обозрения и американских горок. На первом этаже - бассейн; выше - несколько однокомнатных квартир. Это не могло оказаться ошибкой, на лестничном пролёте стоял её запах. Перила - покоробленные и погнутые, серая краска на стенах повздувалась, пузыри покрывались трещинами и лопались, когда я нажимал на них пальцем.

Когда я постучал, она открыла дверь.

- Так быстро? - сказала она.

Возьми её в руки, Бандини. Не кривись от её поцелуя, оторвись мягко, с улыбкой, что-нибудь скажи.

- Ты прекрасно выглядишь, - сказал я.

Нет возможности говорить, она снова льнула ко мне, цепляясь, как мокрая лоза, её язык, как голова испуганной змеи, искал мой рот. О великий итальянский Любовник Бандини, отвечай взаимностью! О девушка-еврейка, будь так добра, подходи к таким вопросам помедленней! Итак, я снова освободился, подошёл, плетясь, к окну, сказал что-то о море, о виде из окна.

- Славный вид, - сказал я.

Но она сняла с меня пальто, отвела меня к стулу в углу, сняла с меня туфли.

- Располагайся поудобнее, - сказала она.

Потом она ушла, а я сидел и скрипел зубами, глядя на комнату, такую же, как десять миллионов других калифорнийских комнат. Немного дерева здесь, немного ткани там, мебель, паутина на потолке и пыль по углам, её комната - комната каждого в Лос-Анджелесе, в Лог-Бич, в Сан-Диего - несколько досок, покрытых гипсовой штукатуркой, чтобы беречься от солнца.

Она была в маленьком белом закутке, именуемом кухней - гора кастрюль и грохот стекла - а я сидел и удивлялся, почему она может быть одной, когда я один в своей комнате, и какой-то другой тогда, когда я с ней. Я искал ладан, тот сладковатый запах, он должен проистекать откуда-то, но в комнате не было ладанной курильницы, в комнате вообще ничего не было, кроме мебели с грязной голубой обивкой, стола с несколькими разбросанными на нём книгами и зеркалом на днище подъёмной кровати. Затем Вера вышла из кухни со стаканом молока в руке.

- Вот, - предложила она. - Прохладительные напитки.

Но оно оказалось совсем не прохладным, а почти горячим, с желтоватой пенкой сверху, и потягивая молоко, я пробовал её губы и суровую пищу, которую она ела, вкус ржаного хлеба и сыра камамбер.

- Хорошо, - сказал я, - вкусно.

Она сидела у моих ног, держа руки у меня на коленях, глядя на меня голодными глазами, огромными глазами, такими большими, что я бы потерялся в них. Одетая так же, как тогда, когда я впервые увидел её, в ту же одежду, и место было таким пустынным, что я знал, она не встречалась с другими, но я пришёл перед тем, как она имела возможность припудриться и нарумяниться, и теперь я увидел отметины времени под её глазами и на её щеках. Я удивился тому, что не обратил на это внимания той ночью, а потом я вспомнил, что не обращал внимания ни на что, я видел всё даже сквозь румяна и пудру, но в течение двух дней, проведённых в задумчивости и мечтах о ней, отметины скрылись, и теперь я здесь - я знал, что не следовало приходить.

Мы говорили, она и я. Она спросила о моей работе, но она притворялась - на самом деле, она не интересовалась моей работой. И когда я ответил, я тоже притворялся. Я тоже не интересовался своей работой. Только одна вещь интересовала нас, и Вера знала это, потому что я дал понять это своим приходом.

Но где были все эти слова, где были все эти маленькие страсти, которые я привёз с собой? Где были те грёзы и где были мои желания, и что случилось с моей смелостью и почему я сижу и смеюсь так громко над несмешными вещами? Итак, давай, Бандини, обнаружь своё сердечное влечение, овладей предметом своей страсти, как это называется в книгах. Два человека в комнате; один из них - женщина; другой - Артуро Бандини, ни рыба, ни мясо, ни копчёная селёдка.

Очередное долгое молчание, женская голова на моих коленях, мои пальцы - в тёмном гнезде, перебирают пряди седых волос. Проснись, Артуро! Камила Лопес должна с тобой сейчас увидеться, она - с большими чёрными глазами, твоя настоящая любовь, твоя принцесса Майя. О Иисус, Артуро, ты - великолепен! Может, ты и написал "Смеющуюся собачку", но никогда не напишешь мемуары Казановы. Что ты делаешь, сидя здесь? Мечтаешь о каких-то шедеврах? Ах ты дурак, Бандини!

Она посмотрела на меня, видела меня с закрытыми глазами, и она не знала моих мыслей. Но, может, и знала. Может, потому она и сказала:

- Ты устал. Тебе надо вздремнуть.

Может, потому она опустила подъёмную кровать и стала настаивать, чтобы я лёг на неё - Вера рядом со мной, её голова в моих руках. Может, изучила моё лицо, потому и спросила:

- Ты любишь какую-то другую?

Я сказал:

- Да. Я влюблён в одну девушку в Лос-Анджелесе.

Она коснулась моего лица.

- Я знаю, - сказала она. - Я понимаю.

- Нет, ты не понимаешь.

Потом я хотел сказать ей, зачем пришёл, это вертелось на кончике моего языка, хотело сорваться, но я знал, что никогда бы не сказал этого теперь. Она лежала рядом со мной, и мы смотрели в пустоту потолка, и я носился с идеей сказанного ей.

- Я тебе хотел сказать что-то. Может, ты сможешь выручить меня.

Но я не пошёл дальше этого. Нет, я не мог сказать того, что хотел, но я лежал, надеясь, она как-то уловит всё сама, и когда она стала переспрашивать меня, что это такое, то, что тревожит меня, я знал, что она неправильно обходится с этим, и покачал головой, сделал нетерпеливое лицо:

- Не говори об этом, - сказал я. - Это то, что я тебе не могу сказать.

- Расскажи мне о ней, - сказала она.

Я не мог рассказать - быть с одной женщиной и говорить о прелестях другой. Может, поэтому она и спросила:

- А она красивая?

Я ответил, что да.

Может, поэтому она и спросила:

- Она любит тебя?

Я сказал, что она не любит меня. Тогда моё сердце застучало в горле, потому что она приближалась и приближалась к тому, о чём я хотел её спросить, и я ждал, пока она гладила меня по лбу.

- А почему она не любит тебя?

Вот оно. Я мог бы ответить, и всё стало бы ясно. Но я сказал:

- Она просто не любит меня, вот и всё.

- Это потому, что она любит кого-то другого?

- Я не знаю.

Может, так, а может, эдак, вопросы, вопросы, мудрая, израненная женщина, идущая ощупью в темноте, в поисках предмета страсти Артуро Бандини, игра в холодно-горячо с Бандини, страстно жаждущим выговориться.

- Как её зовут?

- Камила, - сказал я.

Она села на кровати, коснулась моих губ.

- Я так одинока, - сказала она. - Представь, что я - это она.

- Да, - сказал я. - Вот так. Вот твоё имя. Камила.

Я распахнул свои объятия, и она упала ко мне на грудь.

- Меня зовут Камила, - сказала она.

- Ты прекрасна, - сказал я. - Ты - принцесса Майя.

- Я - принцесса Камила.

- Все эти земли и моря принадлежат тебе. Вся Калифорния. Нет ни Калифорнии, ни Лос-Анджелеса, ни пыльных улиц, ни дешёвых гостиниц, ни вонючих газет, ни сломленных, согнанных с Востока людей, ни вычурных бульваров. Эта прекрасная земля - твоя, с пустынями, с горами и морями, ты - принцесса, и ты царствуешь надо всем.

- Я - принцесса Камила, - плакала она. - Нет ни американцев, ни Калифорнии. Только пустыни, горы и моря, и я царствую надо всем.

- Затем прихожу я.

- Затем приходишь ты.

- Сам я. Я, Артуро Бандини. Я - величайший писатель из всех когда-либо в мире живущих.

- Ах да, - задыхалась она. - Конечно! Артуро Бандини, гений земли.

Она зарылась лицом в моё плечо, и её теплые слёзы упали на моё горло. Я обнял её крепче.

- Поцелуй меня, Артуро.

Но я не целовал её. Я не дошёл до конца. Всё должно быть по-моему или вообще никак.

- Я - конкистадор, - сказал я. - Я - как Кортес[79], только я - итальянец.

Я почувствовал это тогда. Настоящая и удовлетворяющая радость прорвалась сквозь меня, голубое небо за окном стало потолком, а весь живой мир - маленькой вещью в моей ладони. Я дрожал от восторга.

- Камила, я очень сильно тебя люблю!

Ни шрамов, ни иссохших мест. Она была Камилой, милой и совершенной. Она принадлежала мне и всему миру. И я был рад её слезам, они возбуждали меня, поднимали меня, и я овладел ей. Потом я спал, совершенно уставший, смутно вспоминая сквозь туман сонливости, что она плакала, но мне было всё равно. Она больше не была Камилой. Она стала Верой Ривкин, а я оказался в её квартире, и я встану и уйду сразу после того, как немного высплюсь.

Она ушла, когда я проснулся. Комната стала красноречивой с её отбытием. Открытое окно, шторы мягко колышутся. Приоткрытая дверь шкафа, вешалка на ручке. Наполовину пустой стакан молока, который я оставил на ручке кресла. Мелочи осуждали Артуро Бандини, но мои глаза чувствовали прохладу после сна и я очень хотел уйти и никогда не возвращаться. Внизу на улице звучала музыка карусели. Я стоял у окна. Под окном прошли две женщины, я смотрел на их головы.

Перед отъездом я стал у двери и бросил последний взгляд на комнату. Запомни его хорошо, потому что это то место. Здесь вершилась история. Я засмеялся. Артуро Бандини, учтивый парень, искушённый опытом; вы должны прислушиваться к нему по вопросам, касающихся женщин. Но комната - такая бедная, молящая о тепле и радости. Комната Веры Ривкин. Она была мила Артуро Бандини, и она была бедна. Я вытащил трубочку из кармана, отстегнул две однодолларовых банкноты и положил на стол. Потом я спустился по лестнице, мои лёгкие, ликуя, наполнились воздухом, мои мышцы стали сильнее, чем когда-либо прежде.

Но был мрачный оттенок в глубине моего сознания. Я шёл по улице мимо колеса обозрения и застраиваемых участков и, казалось, темнота становилась гуще; что-то нарушилось в мире - что-то неопределённое и безымянное просачивалось в мой мозг. Я остановился в закусочной и заказал кофе. Темнота ползла во мне - одиночество, беспокойство. Что такое? Я пощупал свой пульс. Хороший. Я подул на кофе и выпил его - хороший кофе. Я продолжал строить догадки, прощупывал пальцами своего мозга пространство, но не прикасаясь как следует ко всему подряд - это было бы возвращением к тому, что меня беспокоило. Тогда темнота пришла ко мне, как грохот и гром, как смерть и разрушение. Я встал из-за стойки и вышел в страхе, быстрым шагом пошёл по тротуару, обгоняя людей, которые казались странными и призрачными: мир казался мифом, прозрачной плоскостью, и все вещи на ней поставлены только на короткое время, каждый из нас. И Бандини, и Хакмаз, и Камила, и Вера, каждый из нас до того очутился здесь только на короткое время, а потом мы оказались где-то в другом месте; мы были не совсем живыми; мы стремились к жизни, но никогда не достигали её. Мы собираемся умереть. Все собираются умереть. Даже ты, Артуро, даже ты должен умереть.

Я знал, что это было, то, что охватило меня. Большой белый крест, управляющий моими мозгами и говорящий мне, что я глупый человек, потому что собирался умереть, и я ничего не мог с этим поделать. Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa[81]. Смертный грех, Артуро. Не прелюбодействуй. Было. Стой до конца, уверяя меня, что не было спасения от того, что я сделал. Я - католик. Это смертый грех против Веры Ривкин.

В конце ряда застроек начался песчаный пляж. За ним - дюны. Я побрёл по песку, к тому месту, где дюны скрывали тротуар. Это необходимо обдумать. Я не стал на колени, я сел и смотрел на прибой, поедающий берег. Плохо, Артуро. Ты прочёл Ницше[82], ты прочёл Вольтера[83], ты бы мог стать мудрее. Но рассуждения не помогут. Я бы мог всё объяснить самому себе, но не моей крови. Моя кровь - та, что помогает мне оставаться живым - моя кровь течёт через меня, говорит мне, что я поступил неправильно. Я сидел там, отдавшись на волю моей крови, пусть несёт меня обратно, плыть в глубины моря моих начинаний. Вера Ривкин, Артуро Бандини. Это не означало выход - это никогда не означало выход. Я был неправ. Я совершил смертный грех. Я бы мог выразить это математически, философски, психологически - я мог доказать это десятками способов - но был неправ, там, вне сомнений, ощущался горячий ровный ритм моей вины.

Страдая душой, я пытался бороться с искушением в поисках прощения. От кого? Какой Бог, какой Христос? Это мифы, я когда-то верил, а теперь убедился, почувствовал, что это мифы. Это - море, а это - Артуро, море - настоящее, а Артуро верит в настоящее. Потом я отвернулся от моря, всюду, куда я смотрел, - земля, я шёл и шёл, а земля всё растягивалась до горизонта. Год, пять лет, десять лет я не видел моря. Я говорю себе: что случилось с морем? И отвечаю: море - там, позади, там, в хранилище твоей памяти. Море - это миф. Моря никогда не было. Но море было. Я говорю тебе, я родился на морском побережье! Я купался в морской воде! Оно приносило мне еду, оно приносило мне покой, и его захватывающие расстояния питали мои мечты! Нет, Артуро, моря никогда не было. Ты мечтаешь, ты жаждешь, но ты продолжаешь идти через пустырь. Ты никогда больше не увидишь море. Это миф, в который ты когда-то верил. Но, я улыбаюсь, соль моря - в моей крови, и на земле может быть десять тысяч дорог, но они никогда не смутят меня, потому что кровь моего сердца никогда не вернётся к своему прекрасному источнику.

Что же мне делать? Поднять ли мне свой рот к небу, заикаясь и бормоча трепещущим языком? Распахнуть ли свою грудь и колотить в неё, как в громкий барабан, ища внимания моего Христа? Или это не лучшее, и более разумно - пережить всё и двигаться дальше? Будет смятение, будет голод, будет одиночество со слезами, подобное мокрым утешающим птичкам, падающим, чтобы подсластить мои сухие губы. Но будет утешение, будет красота, подобная любви к мёртвой девушке. Будет смех, еле слышный смех и тихая ночь ожидания, мягкий страх ночи, подобный пылкому, западающему в память, поцелую смерти. Тогда это будет ночь, и сладкое масло у берегов моего моря, изливающееся на мои чувства по приказу капитанов, я оставлен в запальчивых мечтах моей молодости. Но я должен простить, это и другое, ради Веры Ривкин и ради беспрестанно хлопающих крыльев Вольтера, ради паузы, что дозволяет услышать и увидеть тех пленительных птиц, ради всего, что может быть прощено, когда я возвращаюсь к моей родине на берегу моря.

Я встал и побрёл по глубокому песку к тротуару. Самый разгар вечера, когда солнце - дерзкий красный шар, который тонет в море. Что-то дышало в небе, странное напряжение. Далеко на юге чёрная масса морских чаек блуждала по побережью. Я остановился, чтобы высыпать песок из туфлей - балансируя на одной ноге, я прислонился к камню.

Вдруг я услышал урчание, потом рёв.

Камень отодвинулся от меня, с шумом пополз по песку. Я посмотрел на постройки - они дрожали и трескались. Я посмотрел на Лонг-Бич - высокие здания раскачивались на горизонте. Песок подо мной прогнулся - я чуть не упал, начал искать безопасное место. Но песок снова прогнулся.

Землетрясение.[80]

Крики. Потом пыль. Потом разрушение и рёв. Я обернулся, повернулся вокруг себя, опять повернулся, закружил. Это всё из-за меня. Это всё из-за меня. Я стоял с открытым ртом, парализованный, смотрел вокруг себя. Я пробежал несколько шагов в сторону моря. Потом побежал обратно.

Это всё из-за тебя, Артуро. Это гнев Божий. Это всё из-за тебя.

Урчание продолжалось. Как ковёр на масле, море и земля смещались. Пыль вздымалась. Откуда-то до меня донесся грохот обломков. Донеслись крики, а потом вой сирены. Люди выбегали из дверей. Огромные клубы пыли.

Всё из-за тебя, Артуро. Гони в ту комнату, на ту кровать, всё из-за тебя.

Фонарные столбы падали. Постройки трещали, как хрустящие крекеры. Вопли, мужские крики, женские визги. Сотни людей бежали из домов, убегали от опасности. Женщина лежала на тротуаре, израненная. Маленький мальчик плакал. Стекло разбилось и рассыпалось. Колокола пожарных. Сирены. Горны. Безумие.

Большое сотрясение завершилось. Уже шли небольшие толчки. Глубоко в земле грохот продолжался. Трубы обвалились, кирпичи попадали, серая пыль парила надо всем. Ещё трясло. Мужчины и женщины бежали на незастроенный участок, подальше от домов.

Я поспешил к тому участку. Старушка плакала среди бледных лиц. Двое мужчин тащили тело. Старый пёс полз на брюхе, волоча задние лапы. Несколько тел лежало в углу участка, рядом с сараем, пропитавшиеся кровью простыни покрывали их. "Скорая помощь". Две высокие школьницы, со связанными руками, смеются. Я посмотрел на улицу. Фасады зданий пообваливались. Кровати свешивались со стен. Ванные комнаты казались беззащитными. Улица была завалена мусором слоем в три фута. Мужчины выкрикивали приказы. Каждый толчок приносил ещё больше упавших обломков. Люди расступались, ждали, потом снова погружались в обломки.

Я должен был уйти. Я пошёл в сарай, земля подо мной дрожала. Я открыл дверь сарая, чувствуя, как будто скоро упаду в обморок. Внутри лежали тела в ряд, простыни, через которые сочилась кровь, покрывали их. Кровь и смерть. Я ушёл и сел. Ещё трясло, один толчок за другим.

Где Вера Ривкин? Я встал и пошёл на улицу. Её оцепили. Морские пехотинцы со штыками охраняли огороженное канатами пространство. В глубине улицы я увидел дом, в котором жила Вера. Кровать свешивалась со стены, как распятый человек. Пол провалился, только одна стена осталась. Я вернулся на участок. Кто-то сложил костёр в центре участка. Лица краснели от пламени. Я рассматривал их, искал тех, кого знал. Я не нашёл Веры Ривкин, несколько стариков вели беседу. Высокий с бородой сказал, что это конец света, он предсказывал это неделю назад. Женщина с грязью, размазанной по волосам, ворвалась в толпу.

- Чарли мёртв, - сказала она.

Потом начала выть.

- Бедный Чарли мёртв. Мы не хотели сюда приезжать! Я говорила ему, не надо сюда приезжать!

Старик схватил её за плечи, повернул.

- Что, чёрт возьми, ты говоришь? - сказал он.

Женщина упала в обморок на его руки.

Я пошёл и сел на бордюр. Покайтесь, покайтесь, пока не стало слишком поздно. Я произносил молитву, но пыль набилась в мой рот. Нет молитвы. Но некоторые изменения произошли в моей жизни. Буду порядочным и добрым с этого дня. Это был поворотный пункт. Это свершилось для меня, предупреждение Артуро Бандини.

Вокруг костра народ пел церковные гимны. Люди стояли кругом, толстая женщина дирижировала. Подними глаза твои к Иисусу, ради Иисуса немедля. Каждый пел. Ребёнок с монограммой на свитере протянул мне книгу с тем гимном. Я подошёл. Женщина в кругу тряхнула руками с диким рвением, и песня взвилась вместе с дымом прямо к небесам. Толчки продолжались. Я отвернулся. Иисус, это протестанты! В моей церкви не пели такие низкопробные гимны. С нами - Гендель[84] и Палестрина[85].

Наступила темнота. Звёзды проступили. Толчки не прерывались, происходили каждые несколько секунд. Поднялся ветер с моря, похолодало. Люди сбились в группы. Отовсюду звучали сирены. Вверху гудели самолёты, отряды моряков и морских пехотинцев наполняли улицы. Санитары-носильщики бросались в разрушенные здания. Две машины "скорой помощи" пятились к сараю. Я встал и ушёл. Красный Крест прибыл. Организовали чрезвычайный штаб на одном из углов участка. Они раздавали большие банки кофе. Я стоял в очереди. Человек впереди меня говорил:

- В Лос-Анджелесе - ещё хуже, - сказал он. - Тысячи смертей.

Тысячи. Это значило: Камила. "Колумбийский буфет", наверное, обрушился первым. Он такой старый, кирпичные стены - такие потрескавшиеся, такие хлипкие. Конечно, она погибла. Она работала с четырёх до одиннадцати. Она оказалась в эпицентре. Она умерла, я выжил. Хорошо. Я представлял её мёртвой - она будет лежать таким образом: её глаза закрыты вот так, её руки сложены вот так. Она умерла, я выжил. Мы не понимали друг друга, но она была добра ко мне на свой лад. Я забуду её не скоро. Я, пожалуй, единственный человек на земле, который будет помнить её. Я припоминал так много очаровательных вещей, связанных с ней - её гуарачи; она стыдится за свой народ, за свой нелепо маленький "Форд".

Всевозможные слухи ходили по толпе. Волна цунами идёт. Волна цунами не идёт. Вся Калифорния в руинах. Только Лонг-Бич в руинах. Лос-Анджелес полностью разрушен. В Лос-Анджелесе никто ничего не заметил. Некоторые говорили, что число погибших - пятьдесят тысяч. Это страшнейшее землетрясение со времён Сан-Франциско[86]. Это гораздо хуже, чем землетрясение в Сан-Франциско. Но несмотря на это, всё организовано. Все испугались, но не было паники. Тут и там люди улыбались - они храбрые люди. Они далеко от дома, но они привезли свою храбрость с собой. Они - твёрдые люди. Они ничего не боялись.

Морские пехотинцы установили радио посреди участка, с большим громкоговорителем, зевающим в толпу. Репортажи, описывающие катастрофу, шли постоянно. Низкий голос мычал наставления. Это были правила, все приняли их с радостью. Никто не мог покинуть Лонг-Бич или прибыть в него до дальнейшего уведомления. В городе введено военное положение. Волны цунами не будет. Опасность безвозвратно миновала. Не стоит беспокоиться из-за толчков, которых ждали - земля уже стабилизировалась.

Красный Крест раздавал одеяла, еду и много кофе. Всю ночь мы сидели у громкоговорителя, прислушиваясь к событиям. Затем пришло сообщение, что ущерб Лос-Анджелесу нанесён незначительный. Длинный список погибших прозвучал в эфире. Но Камилы Лопес не было в списке. Всю ночь я глотал кофе и курил сигареты, слушая имена погибших. Там не было ни Камилы, ни даже Лопес.

Тринадцатая глава

Я вернулся в Лос-Анджелес на следующий день. Город остался таким же, но я боялся. Улицы таили опасность. Из высоких зданий выстраивались чёрные каньоны, это ловушки, для того, чтобы убивать нас, когда земля трясётся. Тротуар может вскрыться. Трамваи могут сойти с рельс. Что-то случилось с Артуро Бандини. Он ходил по улицам с одноэтажными домами. Он льнул к бордюрам, подальше от нависающих неоновых вывесок. Это засело внутри меня, в глубине. Я не мог вытрясти это. Я видел, как люди прогуливаются по глубоким, тёмным переулкам. Я дивился их безумию. Я перешёл Хилл-стрит и вздохнул с облегчением, когда дошёл до Першинг Сквер. На этой площади нет высотных зданий. Земля может трястись, но обломки не смогут раздавить вас.

Я сидел на площади, курил сигареты и чувствовал, что пот сочится из моих ладоней. "Колумбийский буфет" - в пяти кварталах отсюда. Я знал, что не пойду туда. Что-то внутри меня изменилось. Я стал трусом. Я сказал это вслух про себя: ты трус. Мне всё равно. Лучше быть живым трусом, чем мёртвым безумцем. Вот люди, которые заходят в огромные бетонные здания и выходят - кто-то должен их предупредить. Это произойдёт снова; это должно произойти снова - следующее землетрясение сравняет город, уничтожит его навсегда. Оно может произойти в любую минуту. Оно убьёт множество людей, но не меня. Потому что я буду держаться подальше от этих улиц, подальше от падающих обломков.

Я поднимался на Банкер-Хилл, к своей гостинице. Я рассматривал каждое здание. Каркасные здания выдержали землетрясение. Они просто тряслись и осыпались, но не обрушились. Но обратите внимание на кирпичные сооружения. Сплошь да рядом свидетельства землетрясения - рухнувшая кирпичная стена, упавшая труба. Лос-Анджелес обречён. Этот город проклят. Конкретно это землетрясение не разрушило его, но не сегодня-завтра другое снесёт его до основания. Но я ему не дамся, оно не поймает меня в кирпичном здании. Я - трус, но это моё дело. Конечно, я трус, признаюсь в этом самому себе - конечно, я трус, но вы - будьте смелыми, вы лунатики, идите вперёд и будьте смелыми и ходите вокруг этих больших зданий. Они убьют вас. Сегодня, завтра, на следующей неделе, но они убьют вас - и не убьют меня.

А сейчас послушайте человека, который был во время землетрясения. Я сидел на крыльце гостиницы "Альта Ломы" и рассказывал о землетрясении. Я видел, как выносили мёртвых. Я видел кровь и раны. Я был в шестиэтажном доме, крепко спал, когда это началось. Я побежал по коридору к лифту. Лифт был зажат. Женщина выбежала из одного из офисов, и стальная балка ударила её по голове. Я стал пробираться обратно через руины и добрался до неё. Я перекинул её через плечо - шесть этажей до земли, но я сделал это. Всю ночь я работал со спасателями. По колено в крови и страданиях. Я вытащил старуху, рука которой застряла в обломках, как обломок статуи. Я пролез через вентиляцию, чтобы спасти девушку, которая лежала в своей ванной без сознания. Я одевал пострадавших, руководил батальоном спасателей на руинах, проламывал и прорывал дорогу к мёртвым и умирающим. Конечно, меня всё это пугало, но это должно было быть сделано. Это была катастрофа, призывающая к действию, а не к словам. Я увидел землю, раскрывшуюся, как громадный рот, потом неподалёку ещё один, на мощёной улице. У старика застряла нога. Я подбежал к нему, сказал ему крепиться, пока я взломаю тротуар пожарным топором. Но было слишком поздно. Тиски сжались и отгрызли ногу до колена. Я понёс его. А его колено - всё ещё там, кровавый сувенир, торчащий из земли. Я видел, что происходило, и это было ужасно. Может, они поверили мне - может, нет. Мне всё равно.

Я зашёл к себе в комнату и увидел трещину на стене. Я осмотрел комнату Хелфрика. Он склонился над печкой, жарил гамбургеры на противне. Я видел, как всё было, Хелфрик. Я был на вершине самой высокой точки американских горок, когда землетрясение ударило. Вагончик зажало рельсами. Нам надо было как-то спускаться. Девушке и мне. Сто пятьдесят футов до земли - девушка на спине, каркас трясётся, как от пляски Святого Вита[87]. Но я сделал это. Я увидел девочку, у которой ноги застряли в обломках. Я видел старуху, зажатую в своей машине, мёртвую и раздавленную, но удерживающую свою руку на поворотнике, собираясь свернуть вправо. Я видел трёх мертвецов за покерным столом. Хелфрик присвистнул: что, правда? Что, правда? Очень жаль, очень жаль. Не мог бы я занять ему пятьдесят центов? Я дал ему и осмотрел его комнату на предмет наличия трещин. Я прошёл по коридорам, зашёл в гараж и прачечную. Попадались следы тряски, не серьёзные, но свидетельствующие о том, что катастрофа неминуемо уничтожит Лос-Анджелес. Я не спал в своей комнате в ту ночь. Не с землёй, ещё дрожащей. Не я, Хелфрик. И Хелфрик выглядывал из окна, где я лежал на склоне холма, завёрнутый в одеяло. Хелфрик сказал, что я сумасшедший. Но Хелфрик вспомнил, что я занял ему денег, так что, возможно, я не был сумасшедшим. Хелфрик сказал, что, возможно, я прав. Он выключил свет, и я услышал, как его тощее тело устраивается на кровати.

Мир был пылью и станет пылью[88]. Я стал ходить на мессу по утрам. Я пошёл на исповедь. Я получил святое причастие. Я выбрал маленькую каркасную церковь, приземистую и прочную, неподалёку от мексиканского квартала. Там я молился. Новый Бандини. Ах жизнь! Ты сладко-горькая трагедия, ты - ослепительная шлюха, ведущая меня к погибели! Я отказался от сигарет на несколько дней. Я купил новые чётки. Я наполнял пятаками и десюликами кружку для бедных. Я жалел мир.

Дорогая Мама дома, в Колорадо. Ах, любимый персонаж, подобный деве Марии. У меня только десять долларов осталось. Я отослал ей пять. Это первые деньги, которые я отправил домой. Молись за меня, дорогая Мама. Твои бдения над чётками - это всё, что не дозволяет моей крови остановиться. Это мрачные дни, Мама. Мир полон уродства. Но я изменился, и жизнь началась заново. Долгие часы я провожу, славя тебя перед Богом. Ах, Мама, будь со мной в этих страданиях! Но мне надо побыстрее закончить это послание. О любимая, Милая Мама, я читаю девятины в эти дни[89] и каждый день в пять я простираюсь пред образом Спасителя нашего и возношу молитвы за его сладостное милосердие. Прощай. О Мама! Прояви внимание к моей просьбе о твоих мольбах. Напомни обо мне Ему, кто даёт нам всё и сияет в небесах.

Итак, я расправился с письмом моей матери - бросил его в почтовый ящик и пошёл по Олив-стрит, где не было кирпичных домов, потом перешёл через пустырь к другой улице, лишённой каких-либо сооружений, к улице, где только низенькие ограды заполняли пустоту, а затем вышел к кварталу, где высокие здания поднимались к небу, но не было никакой возможности избежать этого квартала, я берёгся, переходя на другую сторону при виде высокого здания, шёл очень быстро, иногда бежал. А в конце улицы стояла моя маленькая церковь, в которой я молился и читал свои девятины.

Через час я вышел, обновлённый, умиротворённый духом. Я отправился домой по тому же маршруту, быстро проходил мимо высоких зданий, прогуливался вдоль оградки, плёлся по пустырю, беря на заметку пребывающий в руке Божьей ряд пальмовых деревьев неподалёку от аллеи. И так - до Олив-стрит, мимо серых каркасных домов. Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?[90] И ещё небольшое стихотворение: "Направь стремительный полет к бесчисленным звездам созданья, среди их пышного блистанья неизмеримость пролети, все их блаженства изочти, и каждое пусть вечность длится... И вся их вечность не сравнится с одной минутою небес"[91]. Как верно! Как верно! Спасибо тебе. О небесный свет, освещающий путь.

Стук в окно. Кто-то стучит в окно, несмотря на то, что оно закрыто густой виноградной лозой. Я обернулся, уставился в окно, увидел голову, сверкающие зубы, чёрные волосы, плотоядный взгляд, шевелящиеся длинные пальцы. Что это было, что за гром в моём животе? Как избавиться от парализованности мыслей? Разве прилив крови оживит мои чувства? Но я хочу этого! Я умру без этого! Итак, я иду к тебе, женщина в окне, ты завораживаешь меня. Ты убиваешь меня с восторгом, с дрожью, с радостью - и вот, я поднимаюсь по той шаткой лестнице.

Итак, что толку от покаяния, от того, что вы печётесь о добре, если вам суждено умереть от землетрясения, так что какого чёрта суетиться? Итак, иди в центр города, там высокие здания - давай, земля, трясись, похорони меня и мои грехи - какого чёрта суетиться? Неважно для Бога и для человека, умереть так или по-другому, от землетрясения или через повешение - не важно, от чего, когда, как...

А потом, как сон, пришла она. Из моего отчаяния вышла она - идея, моя первая озвученная идея, первая в моей жизни, насыщенная, чистая, сильная, строка за строкой, страница за страницей. Рассказ о Вере Ривкен.

Я попробовал, и он легко пошёл. Я не думал, не размышлял. Он просто пошёл сам по себе, хлынул, как кровь. Это было то самое. Я добился этого, в конец концов. Вот я иду, оставьте меня в покое, о, мальчик, давай, я люблю так, о, бог мой, давай, я люблю тебя, и тебя, Камила, и тебя, и тебя. Вот я иду, а оно чувствует себя так хорошо, сладко, тепло, мягко, вкусно, гнусно. Вверх по реке и над морем, это - ты, это - я, большие жирные слова, маленькие жирные слова, большие худенькие слова, браво, браво, браво.

Запыхивающаяся, бешеная, бесконечная вещь, это будет что-то большое, оно продолжается и продолжается. Я вкалывал часами, до тех пор, пока оно постепенно не пришло ко мне во плоти, прокралось ко мне, преследовало мои кости, капало из меня, ослабляя меня, ослепляя меня. Камила! Я должен обладать той Камилой! Я встал, вышел из гостиницы, спустился с Банкер-Хилла к "Колумбийскому буфету".

- Опять вернулся?

Как будто плёнка над моими глазами, как будто паутина надо мной.

- Почему бы и нет?

Артуро Бандини, автор "Смеющейся собачки", определённо плагиатор Эрнеста Даусона, и определённо автор телеграммы, предлагающей брак. Может ли это быть смешным в её глазах? Но забудь об этом и вспомни смуглую плоть под её блузкой. Я пил пиво и наблюдал за её работой. Я ухмыльнулся, когда она смеялась с теми мужиками, рядом с пианино. Я хмыкнул, когда один из них положил ей руку на бедро. Вот мексиканка! Отребье. Я говорю вам! Я подозвал её. Она подошла, когда освободилась - через пятнадцать минут. Будь внимательней к ней, Артуро. Притворись заботливым.

- Тебе ещё что-то?

- Как у тебя дела, Камила?

- Я думаю, хорошо.

- Я бы хотел увидеться с тобой после работы.

- Меня уже пригласили.

Мягко:

- Не могла бы ты отложить своё приглашение, Камила? Мне очень нужно увидеться с тобой.

- Извини.

- Пожалуйста, Камила. Сегодня вечером. Это так важно!

- Я не могу, Артуро. Серьёзно, не могу.

- Ты увидишься со мной, - сказал я.

Она ушла. Я отодвинул стул, ткнул пальцем в неё и крикнул:

- Ты увидишься со мной! Ты, маленькая наглая тупица из пивнушки! Ты увидишься со мной!

Будь ты проклята, ты должна увидеться со мной. Потому что я буду ждать. Потому что я зашёл на стоянку, сел на подножку её машины и ждал. Потому что она не настолько хороша, чтобы отговариваться от свидания с Артуро Бандини. Потому что, ей-богу, я ненавидел её до потери пульса.

Она пришла на стоянку, и Сэмми-бармен с ней. Она замолчала, когда увидела меня, устремившись к моим ногам. Она положила свою руку на плечо Сэмми, придерживая его. Они шептались. Затем должен был начаться бой. Прекрасно. Давай, ты, тупое чучело бармена, просто сделай выпад в мою сторону, и я разорву тебя напополам. Я стоял со сжатыми кулаками и ждал. Они подошли. Сэмми ничего не говорил. Он обошёл меня и сел в машину. Я стоял рядом с водительским креслом. Камила, глядя перед собой, открыла дверь машины. Я покачал головой.

- Ты остаёшься со мной, мексиканка.

Я схватил её за запястье.

- Отпусти! - сказала она. - Свои грязные руки держи при себе!

- Ты остаёшься со мной.

Сэмми влез:

- Может быть, она не испытывает таких чувств, как у тебя, дружище.

Её я держал правой рукой. Я поднял левый кулак и ткнул им в морду Сэмми.

- Слушай, - сказал я, - ты мне не нравишься. Так что держи свою вонючую хлеборезку закрытой.

- Будь благоразумен, - сказал он. - Ты что, хочешь чего-то добиться, ругаясь при бабе?

- Она остаётся со мной.

- Я не остаюсь с тобой!

Она пыталась пройти. Я схватил её за руки и притянул к себе, как танцор. Она пошла кружить вокруг меня, но не вырвалась. Она застонала, возбуждая меня. Я схватил её и приподнял, согнул её локти, прижимая к себе. Она ударила меня ногой и попыталась поцарапать меня каблуком. Сэмми наблюдал с отвращением. Конечно, я был отвратителен, но это моё дело. Она кричала и боролась, но она была беспомощна, её ноги болтались, её руки крепко цеплялись. Потом она немного устала, и я отпустил её. Она поправляла платье, скрежаща зубами от ненависти.

- Ты остаёшься со мной, - сказал я.

Сэмми вылез из машины.

- Ужас, - сказал он.

Он взял Камилу за руку и повёл к улице.

- Давай свалим отсюда.

Я смотрел им вслед. Он прав. Бандини - идиот, собака, скунс, дурак. Но я не мог ничего с собой поделать. Я посмотрел на сертификат автомобиля и нашёл там её адрес. Местечко неподалёку от 24-й и Аламиды. Я не мог ничего с собой поделать. Я дошёл до Хилл-стрит и сел на трамвай до Аламиды. Это заинтересовало меня. Новые стороны моего характера - скотство, тьма, неизмеримые глубины нового Бандини. Но после нескольких кварталов настрой испарился. Я вышел из трамвая возле складов. Банкер-Хилл был в двух милях оттуда, но я пошёл пешком. Когда я добрался до дома, я решил, что останусь с Камилой Лопес навсегда. Ты пожалеешь, дурочка, потому что я собираюсь стать знаменитым. Я сидел за пишущей машинкой и работал почти всю ночь.

Я усердно работал. Кажется, стояла осень, но я не мог различать здесь времена года. У нас солнце - каждый день, голубое небо - каждую ночь. Иногда - туман. Я снова питался фруктами. Японец давал мне в долг, и мне пришлось обчищать его ларёк. Бананы, апельсины, груши, сливы. Время от времени я ел сельдерей. У меня была полная банка табака и новая трубка. Не было кофе, но наплевать. Потом мой новый рассказ напечатали в журнале. "Давно утраченные холмы"! Это было не так волнующе, как со "Смеющейся собачкой". Я редко просматривал бесплатный экземпляр, который Хакмаз послал мне. Но он мне понравился. Когда-нибудь у меня будет так много рассказов, что я перестану запоминать, где они вышли.

- Привет, Бандини. Замечательный рассказ у тебя в последнем "Атлантик Мансли"[92].

Бандини озадачен.

- У меня есть что-то в "Атлантик"? Ну, хорошо...

Хелфрик, пожиратель мяса, человек, который никогда не отдавал долги. Я ему много занял в которое время процветания, но сейчас я снова стал бедняком, он снова попытался заключить со мной бартерную сделку. Старый плащ, тапочки, коробку необычного мыла - всё это он предлагал мне в качестве оплаты. Я отказывался.

- Боже мой, Хелфрик, мне нужны деньги, а не подержанные товары.

Но своё увлечение мясом он не бросал. Каждый день я слышал, как он жарил дешёвое мясо, запах проползал под моей дверью. Из-за этого я безумно захотел мяса. Я б мог пойти к Хелфрику. "Хелфрик, - сказал бы я, - как насчёт того, чтобы отдать долг мясом?" Кусок мяса был бы таким огромным, что заполнял всю сковороду. Но Хелфрик бы продолжал нагло лежать. "Я не приступлю к рассмотрению этого вопроса в течение двух дней". Я стану называть его всякими грубыми словами; вскоре я бы потерял всё уважение к нему. Он бы качал своей красной, обрюзгшей мордой, большие глаза глядели бы жалобно. Но он никогда не предлагал мне такой роскоши, как остатки со своего стола. День за днём я работал, морщась от дразнящего запаха жареных свиных отбивных, мяса, приготовленного на гриле, жареного мяса, мяса, обжаренного в панировочных сухарях, печени с луком, всех разновидностей мяса.

Однажды увлечение Хелфрика мясом прекратилось, и вернулось увлечение джином. Он пил две ночи напролёт. Я слышал, как он спотыкался об бутылки, пинал их и разговаривал сам с собой. Потом он ушёл. Он ушёл и следующей ночью. Когда он вернулся, ему прислали пенсию, и он как-то, где-то - он это не помнил - купил автомобиль. Мы пошли за гостиницу и посмотрели на эту машину. Огромный "Пакард", старше двадцати лет. Она стоял там, как катафалк - покрышки изношены, дешёвая чёрная краска пузырилась на жарком солнце. Кто-то с Мейн-стрит продал. Теперь Хелфрик остался без денег, с большим "Пакардом"[93] на руках.

- Хочешь купить его? - сказал он.

- Чёрт, нет.

Хелфрик был мрачен, его голова разрывалась от похмелья.

Тем вечером он зашёл ко мне в комнату. Он сел на кровать, его длинные руки болтались у пола. Он тосковал по Среднему Западу. Он говорил об охоте на кроликов, рыбалке, о старых добрых временах своего детства. Затем он свернул на тему мяса.

- Ты бы хотел большой толстый кусок мяса? - сказал он и выставил губы.

Он расставил два пальца:

- Толстый, вот такой. Жареный. Политый маслом. Прожаренный только так, чтобы придать оттенок. Как тебе такое?

- Мне бы такое понравилось.

Он встал.

- Тогда давай организуем.

- Ты достал деньги?

- Нам не нужно никаких денег, я хочу есть.

Я натянул на себя свитер и пошёл за ним по коридору, к переулку. Он забрался в свою машину. Я колебался.

- Куда ты собрался, Хелфрик?

- Давай, - сказал. - Доверься мне.

Я сел рядом с ним.

- Ладно, тогда не страшно.

- Страшно! - он усмехнулся. - Говорю тебе, я знаю, где нам раздобыть кусок мяса.

Мы поехали в лунном свете с Уилшира на Хайленд, потом с Хайленд - по перевалу Кауэнга. С другой стороны лежала плоская долина Сан-Фернандо. Мы нашли пустую дорогу без тротуаров и поехали среди высоких эвкалиптов и разбросанных ферм и пастбищ. Через милю дорога закончилась. В свете фар заблестели колючая проволока и столбы. Хелфрик с трудом развернул машину - мордой к бордюру, с которого мы только что съехали. Вышел, открыл заднюю дверь и начал возиться с автомобильными инструментами под задним сиденьем.

Я повернулся и посмотрел, что он делает.

- Что там, Хелфрик?

Он распрямился, с отбойным молотком в руке.

- Ты тут подожди.

Он задержался у колючей проволоки, раздвинул её и пролез на пастбище. В сотне ярдов - коровник, залитый лунным светом. Я понял, что будет потом. Я выпрыгнул из машины и позвал Хелфрика. Он гневно зашикал. Я видел, как он на цыпочках подошёл к двери коровника. Я проклинал Хелфрика и напряжённо ждал. Через некоторое время я услышал мычание коров. Раздался жалобный вскрик. Потом я услышал стук, топот копыт. Из двери коровника вышел Хелфрик. С перекинутой через плечо какой-то тёмной тушей, оттягивающей его. Его преследовала корова, которая всё время мычала. Хелфрик пытался бежать, но тёмная туша сдерживала его до быстрой ходьбы. Корова ещё гналась за ним, толкая его носом в спину. Он обернулся и яростно пнул её. Корова остановилась, посмотрела в сторону коровника и снова замычала.

- Ты дурак, Хелфрик. Проклятый дурак!

- Помоги мне, - сказал он.

Я раздвинул колючую проволоку на ширину, которая позволит Хелфрику пролезть вместе со своей ношей.Это был телёнок, кровь била из раны между ушами. Глаза телёнка были широко открыты. В них отражалась луна. Это было хладнокровное убийство. Меня тошнило и ужасало. Мой живот скрутило, когда Хелфрик бросил телёнка на заднее сиденье. Я слышал, как грохнулось тело, потом голова. Меня тошнило, очень сильно. Это было простое убийство.

Всю дорогу домой Хелфрик торжествовал, но руль весь стал липким от крови. Один иди два раза мне показалось, как телёнок бьёт ногами на заднем сиденье. Я закрыл лицо руками и попытался забыть тоскливый зов матери телёнка, милую морду мёртвого телёнка. Хелфрик ехал очень быстро. В Беверли мы наткнулись на чёрную, медленно едущую машину. Полицейский патруль. Я стиснул зубы и ждал худшего. Но полиция не преследовала нас. Меня слишком сильно тошнило, чтобы выпутываться. Одно было ясно: Хелфрик - убийца, а мы с ним - сообщники. На Банкер-Хилле мы свернули в наш переулок и припарковались рядом со стеной гостиницы. Хелфрик вылез.

- Сейчас и преподам тебе урок по разделке туш.

- Как в аду.

Я стоял на шухере, пока он заворачивал голову теленка в газеты, потом он перекинул тушу через плечо и поспешил по тусклому коридору к себе в комнату. Разложив газеты на полу, он опустил на них телёнка. Он улыбнулся своим окровавленным рукам, окровавленным брюкам, окровавленной рубашке.

Я посмотрел на бедного телёнка. Он был пятнистым, чёрным и белым, с тонкими ножками. И приоткрытого рта высунулся розовый язык. Я закрыл глаза, выбежал из комнаты Хелфрика и бросился на пол в своей комнате. Я лежал там, дрожал и вспоминал старую корову, одинокую, в поле, в лунном свете, старую корову, мычащую по своему телёнку. Убийца! Мы с Хелфриком - сообщники. Ему не надо отдавать свой долг. Эти кровавые деньги - не для меня.

После той ночи я очень охладел к Хелфрику. Я никогда не навещал его. Пару раз я узнавал его стук, но я держал дверь на щеколде, он не мог вломиться. Встречаясь в коридоре, мы просто что-то ворчали друг другу. Он мне задолжал почти три доллара, но я никогда не требовал их.

Четырнадцатая глава

Хорошие новости от Хакмаза. Ещё один журнал захотел опубликовать "Давно устраченные холмы" в сокращённом виде. Сотня долларов. Я снова богат. Время для исправления ошибок прошлого. Я отправил матери пять долларов. Я плакал, когда она мне прислала письмо с благодарностями. Я тут же засел за ответ, слёзы катились из моих глаз. И я отправил ещё пять. Я был доволен собой. У меня - несколько хороших качеств. Я представлял себе, как мои биографы разговаривают с матерью, дряхлой старушкой в инвалидном кресле: он был хорошим сыном, мой Артуро, хорошо обеспечивал меня.

Артуро Бандини, романист. Имеет доход от своих собственных, им созданных рассказов. Теперь пишет книгу. Громадную книгу. Заранее отметим - потрясающую. Замечательная проза. Ничего подобного мы не знали со времён Джойса[94]. Стоя перед портретом Хакмаза, я читал произведение каждый день. Я целый час писал посвящение. Дж. К. Хакмазу, открывшему меня. Дж. К. Хакмазу с восхищением. Дж. К. Хакмазу, гениальному человеку. Я представлял себе Нью-Йоркских критиков, осаждающих Хакмаза в его клубе. Конечно, это вы обнаружили дар божий в том Бандини, мальчике с побережья. Хакмаз улыбается, его глаза сияют.

Шесть недель, несколько сладких часов каждый день, три или четыре - иногда пять упоительных часов сна, с накапливающимися страницами и всякими желаниями. Я чувствовал себя призраком, бродящим по земле. Любящий равно людей и зверей - и прекрасные волны нежности прокатывались по мне, когда я беседовал с людьми и смешивался с ними на улице. Бог Всемогущий, дорогой Бог, хорошо, что ты дал мне красноречивый язык, но эти печальные и одинокие люди, внимающие мне, они должны быть счастливы. Так проходили дни. Замечательные дни мечтаний, и иногда такая огромная тихая радость, что я выключал свет и плакал, и странное желание умереть приходило ко мне.

Так Бандини писал роман.

Однажды вечером я открыл дверь на стук, и это оказалась она.

- Камила!..

Она зашла, села на кровать, что-то держа под мышкой, какую-то пачку бумаги. Она кинула взглядом мою комнату: вот оно, где я жил. Ей было интересно место, в котором я жил. Она встала, походила кругом - высокая девушка, красивая Камила, с тёплыми чёрными волосами - а я стоял и смотрел на неё. Но почему она пришла? Она чувствовала мой вопрос, поэтому сидела на кровати и улыбалась мне.

- Артуро, - сказала она, - почему мы всё время воюем?

Я не знал. Я что-то говорил про темпераменты, но она покачала головой и скрестила ноги - впечатление от её изящных бёдер поднялось и тяжело обрушилось на мой разум, толстым удушливым ощущением, теплым и пьянящим желанием взять их в руки. Каждый шаг, который она сделала, мягкий поворот шеи, большие груди, выступающие под блузой, её изящные руки на кровати, мило лежащие длинные пальцы - всё это волновало меня, сладкая болезненная тяжесть вгоняла меня в ступор. Тогда звук её голоса, сдержанный, слегка насмешливый, голос, который говорил с моими кровью и костями. Я вспоминал мирное время последних недель, оно показалось таким нереальным, это был гипноз, который я сам произвёл, потому что это мирное время ещё продолжалось, оно смотрело в чёрные глаза Камилы. Отражающие её насмешку с надеждой и наглое злорадство.

Она пришла для чего-то другого, кроме как просто зайти. Вскоре я узнал, для чего.

- Ты помнишь, Сэмми?

Конечно.

- Он тебе не нравится.

- Сам нарвался.

- Он хороший, Артуро. Он бы тебе понравился, если бы ты узнал его получше.

- Предположим.

- А ты ему нравишься.

Я сомневался в этом после стычки на стоянке. Я вспоминал некоторые детали её отношений с Сэмми - она улыбается ему во время работы, вечером подвозит домой.

- Ты любишь того парня, да?

- Не совсем так.

Она отвела глаза и стала осматривать комнату.

- Да, ты любишь.

Тут я возненавидел её, потому что она задела меня. Эта девчонка! Она разорвала мой сонет Даусона[95], она показала мою телеграмму каждому в "Колумбийском буфете". Она обдурила меня на пляже. Она подозревала во мне сексуальные желания, и её подозрения граничили с презрением в её глазах. Я смотрел на её лицо и губы и подумал, как было бы приятно ударить её, отправить свой кулак в её нос и губы.

Она снова говорила о Сэмми. Жизнь Сэмми неприятно оборвётся. Он, вероятно, мог бы чего-то добиться, но его здоровье всегда было слабым.

- Что с ним?

- Тубик, - сказала она.

- Жёстко.

- Он не будет жить долго.

Плевать я хотел.

- Мы все когда-нибудь умрём.

Я подумал, что пора выпроваживать её, сказать ей: если ты пришла сюда , чтобы говорить о том парне, можешь катиться к чёрту, потому что мне не интересно. Я подумал, что было бы восхитительно: приказать ей - она такая удивительно красивая по-своему, и тут вынуждена уйти, потому что я приказал ей.

- Сэмми уже нет здесь. Он уехал.

Если она решила, что меня интересовало местонахождение Сэмми, она сильно ошиблась. Я положил ноги на стол и закурил сигарету.

- Как там все остальные твои бой-френды? - сказал я.

Это у меня вырвалось. Я сразу пожалел об этом. И смягчил высказывание улыбкой. Уголки её губ откликнулись, но с усилием.

- У меня нет никаких бой-френдов, - сказала она.

- Конечно, - сказал я, с нотками сарказма. - Конечно, я понимаю. Прости за неосторожные слова.

Она молчала некоторое время. Я изобразил что-то вроде насвистывания.

Тогда она заговорила:

- Почему ты обо мне такого мнения? - сказала она.

- Такого мнения? - сказал я. - Милая моя девочка, я равно люблю людей и зверей. В моей системе нет ни малейшей капли вражды. В конце концов, ты, может, не в курсе, но я всё ещё великий писатель.

Она насмешливо смотрела:

- Ты - великий писатель?

- Это то, чего ты никогда не поймёшь.

Она прикусила нижнюю губу, зажала её между двумя острыми зубами, поглядела на окна и двери, как пойманное животное, затем снова улыбнулась.

- Поэтому я и пришла повидать тебя.

Она возилась с большими конвертами на коленях, и это взволновало меня, её пальцы, прикасающиеся к её коленям, лежащие на них и движущиеся вдоль её плоти. Два конверта. Она открыла один из них. Там была рукопись, если можно так выразиться. Камила передала мне её. Рассказ, Сэмюэл Уиггинс, до востребования, Сан-Хуан, Калифорния. Рассказ назывался "Колдуотер Гатлинг" и начинался так: "Колдуотер Гатлинг не искал неприятностей, чего не скажешь о тех конокрадах из Аризоны. Держи свою пушку наготове и залегай, когда видишь одного из тех ребят. Неприятности за неприятностями шли из-за того, что неприятности искали Колдуотера Гатлинга. Ребятам не нравились техасские рейнджеры[96] в Аризоне, поэтому, как догадался Колдуотер Гатлинг, они сначала стреляли, а потом выясняли, кого убили. Так они делали в Штате Одинокой Звезды[97] - где мужчины были мужчинами, а женщины частенько готовили еду в дороге, во время жёсткой тряски - конокрады из Аризоны стреляли в таких людей, как Колдуотер Гатлинг, жёсткий человек в коже, гостивший там у них".

Это был первый абзац.

- Чушь, - сказал я.

- Пожалуйста, помоги ему.

Он не проживёт и года, сказала она. Он покинул Лос-Анджелес и уехал на край пустыни Санта-Ана. Там он жил в хижине, лихорадочно писал. Всю свою жизнь он хотел писать. Теперь, когда осталось так мало времени, у него появилась возможность.

- А я при чём? - сказал я.

- Но он умирает.

- А кто не умирает?

Я открыл вторую рукопись. Того же рода штучка. Я покачал головой.

- Это никуда не годится.

- Я знаю, - сказала она. - Но ты не мог бы сделать что-нибудь? Он отдаст тебе половину от денег.

- Мне не нужны деньги. У меня свои собственные доходы.

Она встала и стояла передо мной, положив руки мне на плечи. Она опустила лицо, её тёплое дыхание - сладостью в моих ноздрях, её глаза - такие огромные, что моя голова отражалась в них, я чувствовал желание, его бредовость и извращённость.

- Ты сделаешь это для меня?

- Для тебя? - сказал я. - Ну, для тебя - да.

Она поцеловала меня. Бандини, марионетка. Тёплый поцелуй, взасос, услуга вот-вот будет оказана. Я осторожно её оттолкнул.

- Не надо меня целовать. Я сделаю всё, что могу.

Но у меня появилась одна-другая идея на этот счёт, пока Камила стояла перед зеркалом и накрашивала губы. Я посмотрел адрес на рукописи. Сан-Хуан, Калифорния.

- Я напишу ему письмо об этой вещи, - сказал я.

Она посмотрела на меня через зеркало, замерев с помадой в руках. Её улыбка насмехалась надо мной.

- Не надо этого делать. - сказала она. - Я могла бы вернуться, забрать их и отправить сама.

Вот, что она сказала, но ты не можешь обмануть меня, Камила, потому что я вижу твои воспоминания о той ночи на пляже, написанные на твоём презрительном лице, и поэтому я ненавижу тебя, о бог мой, до чего ж я тебя терпеть не могу!

- Окей, - сказал я. - Думаю, так будет лучше. Приходи завтра вечером.

Она презирала меня. Ни лицом, ни губами - это исходило изнутри.

- Во сколько прийти?

- До которого часа ты работаешь?

Она повернулась, защёлкнула свою сумочку и посмотрела на меня.

- Ты знаешь, до которого часа я работаю, - сказала она.

Я доберусь до тебя, Камила. Я ещё доберусь.

- Давай тогда, - сказал я.

Она подошла к двери, положила пальцы на дверную ручку.

- Спокойной ночи, Артуро.

- Я провожу тебя до вестибюля.

- Не будь глупым, - сказала она.

Дверь закрылась. Я стоял посреди комнаты и слушал шаги Камилы на лестнице. Я ощущал бледность моего лица, ужасное унижение, безумие охватило меня, я забрался пальцами к себе волосы, завыл, потянул себя за волосы, ненавидя её, избивая обоими кулаками, мечась по комнате с руками, направленными против себя, борясь с омерзительной памятью о ней, выдавливая её из моего сознания, задыхаясь от отвращения.

Но были способы и средства, чтобы больной человек тоже получил своё. Я доберусь до тебя, Сэмми. Я разрежу тебя на куски. Я сделаю так, что ты пожалеешь о том, что не умер и не похоронен уже давным-давно. Перо сильнее меча, мальчик Сэмми, но перо Артуро Бандини ещё сильнее. Потому что моё время пришло, сэр. И сейчас ты получишь своё.

Я сел читать его рассказы. Я делал пометки в каждой строке, в каждом предложении, в каждом абзаце. Написано было весьма ужасно - первая попытка, неуклюжая вещь, мутная, сбивчивая, нелепая. Час за часом я сидел, дымя сигаретами, и дико смеялся над усилиями Сэмми, злорадствовал, довольно потирая руки. О мальчик, я бы завалил тебя! Я прыгал и маневренно передвигался по комнате, изображая бой с тенью: вот так, мальчик Сэмми, и так, а как тебе этот хук слева, а как тебе этот кросс справа, вжик, трах, ба-бах, бумц, ба-амц!

Я обернулся и увидел складки на кровати, где сидела Камила - чувственный контур, где её попа и ноги утопали в мягкости синего лоскутного покрывала. Тогда я забыл про Сэмми и с дикой тоской бросился на колени перед тем местом и благоговейно его поцеловал.

- Камила, я люблю тебя!

Когда меня облачило ощущение парообразного ничто, я встал с отвращением к самому себе, грязный ужасный Артуро Бандини, грязная гнусная собака.

Я сел и мрачно начал работу над критическим письмом к Сэмми.

Уважаемый Сэмми!
Эта шлюшка была здесь сегодня ночью - вы её знаете, Сэмми - гризерша с прекрасной фигурой и мозгами идиотки. Она осчастливила меня неким подобием писанины, написанной, предположительно, вами. Кроме того, она сообщила, что старуха с косой собирается заявиться к вам. При обычных обстоятельствах я бы назвал это трагической ситуацией. Но, ознакомившись с желчью, которую содержат ваши рукописи, позвольте мне говорить от лица всего мира и сразу же сказать, что ваш уход - большая удача для всех. Вы не умеете писать, Сэмми. Я предлагаю вам сосредоточиться на деле упокоения вашей дурацкой души, чтобы эти последние дни перед кончиной, мир вздыхал с сожалением о вашем уходе. Я хотел бы честно сказать, что не хочу видеть, как вы уходите из жизни. Я хотел бы также, чтобы, как и я, вы могли наделить потомков чем-то вроде памятника ваших дней на этой земле. По поскольку это, что очевидно, не представляется возможным, позвольте мне призвать вас пребывать без горечи в последние дни. Судьба, в самом деле, была к вам недоброй. Как и остальной мир, вы, полагаю, тоже рады, что хворь в скором времени завершит своё дело, и чернильные пятна, которые вы разбрызгивали, никогда не будут рассматриваться в увеличенном виде. Я говорю от лица всех разумных, цивилизованных людей, когда призываю вас сжечь эту массу литературного навоза, а затем держаться подальше от пера и чернил. Если у вас есть пишущая машинка, то же самое касается и её, потому что даже набор этой рукописи является бесчестьем. Если, однако, вы будете упорствовать в своём жалком желании писать, насколько позволит хворь, присылайте мне бестолковщину своих сочинений. Меня они, по крайне мере, смешат. Ненамеренно, разумеется.

Вот так вот, завершил, потряс. Я сложил рукопись, кинул записку к ней в большой конверт, запечатал и подписал адрес: Сэмюэл Уиггинс, до востребования, Сан-Хуан, штат Калифорния. Наклеил марки и сунул конверт в задний карман. Потом поднялся в вестибюль, к почтовому ящику на углу. Было где-то после трёх - несравненное утро. Бело-голубые звёзды и небо цвета пустыни мягко сливались - мне пришлось остановиться, и удивиться тому, что это может быть таким чудесным. Ни листья грязных пальм не подливались. Ни звука не доносилось.

Всё, что было хорошего во мне, взволновало тогда моё сердце - всё, на что я надеялся в бездне, тёмный смысл моего существования. Здесь было бесконечно немое спокойствие природы, равнодушной к великому городу; здесь - пустыня под улицами, вокруг этих улиц, пустыня, дожидающаяся, пока город умрёт, чтобы покрыть эти места вечным песком ещё раз. Здесь на меня нашло страшное чувство понимания смысла печальной судьбы людей. Пустыня всегда была там, терпеливое белое животное, дожидающееся, когда человек умрёт, когда цивилизации мелькнут и скроются во тьме. Тогда люди показались мне отважными, я гордился, что входил в их число. Всё зло мира казалось не совсем злом, но неизбежностью и благом и частью той бесконечной борьбы за сохранение пустыни под улицами.

Я посмотрел на юг, в сторону больших звёзд, и понял, что в этом направлении лежала пустыня Санта-Ана, что под большими звёздами в какой-то хижине лежит человек, похожий на меня, который, очевидно, будет поглощён пустыней раньше, чем я. И в моих руках сейчас его труды - выражение борьбы против непримиримого молчания, на которое он набросился. Убийца ли, бармен ли, писатель - это не важно: его судьба - всеобщая судьба, его смерть - моя смерть; и здесь, сегодня ночью, в этом городе с затемнёнными окнами были миллионы других таких же, как он и как я. Неразличимые, как умирающие былинки. Жить - достаточно трудно. Умереть - основная задача. И Сэмми должен скоро умереть.

Я стоял у почтового ящика, головой прямо перед ним и скорбел о Сэмми, и о самом себе, и обо всех живых и мёртвых. Прости меня, Сэмми! Прости дурака! Я вернулся обратно в комнату и провёл три часа за написанием лучшей критической работы, которую только мог написать. Я не говорил: это неправильно, то неправильно. Я всё время говорил: "на мой взгляд", "было бы лучше, если б..." и так далее, и так далее. Я лёг спать около шести часов, но это был благодатный, счастливый сон. Каким по-настоящему прекрасным я был! Великий, деликатный джентльмен, любящий всё кругом, равно любящий людей и зверей.

Пятнадцатая глава

Я опять не видел её неделю. За это время я получил письмо от Сэмми, который благодарил меня за поправки. Сэмми, её настоящая любовь. Кроме того, он прислал несколько советов: как завоевать латиноамериканочку. Она неплохая баба, совсем неплохая, если её не доводить, но проблема в тебе, мистер Бандини, ты не знаешь, как обходиться с ней. Ты слишком хороший для такой девушки. Ты не понимаешь мексиканских женщин. Они не любят, когда к ним относятся по-человечески. Если ты хороший с ними, они тебя обходят стороной.

Я работал над книгой, время от времени прерываясь на то, чтобы перечитать письмо. Ночью, когда я читал письмо, она пришла. Было около полуночи, и она вошла без стука.

- Привет, - сказала она.

Я сказал:

- Привет, глупышка.

- Работаешь? - сказала она.

- Что, похоже на то, что я работаю?

- Ты злишься? - сказала она.

- Нет, - сказал я. - Просто противно.

- Со мной?

- Естественно, - сказал я. - Посмотри на себя.

Под кофтой у неё была белая блуза. Запачканная, в пятнах. Один из чулков спустился, сморщился на лодыжке. Её лицо казалось уставшим, помада на губах уже почти исчезла. Она была одета в пальто, усеянное пухом и пылью. Она была обута в дешёвые туфли на высоком каблуке.

- Ты так усердно пытаешься быть американкой, - сказал я. - Зачем тебе это? Посмотри на себя.

Она подошла к зеркалу, тщательно себя рассмотрела.

- Я устала, - сказала она. - У нас сегодня был тяжёлый день.

- И эти туфли, - сказал я. - Тебе следует носить то, что идёт твоим ногам - гуарачи. И эти мазила на твоём лице. Ты ужасно выглядишь - дешёвая пародия на американку. Ты неряшливо выглядишь. Если бы я был мексиканцем, я бы снёс тебе башку. Ты - позор своего народа.

- Кто ты такой, чтобы так говорить? - сказала она. - Я - такая же американка, как и ты. Ты ж ведь не совсем американец. Посмотри на свою кожу. Ты - чёрный, как итальяшка. И глаза у тебя - тоже чёрные.

- Карие, - сказал я.

- И они тоже. Тоже чёрные. Посмотри на свои волосы. Чёрные.

- Каштановые, - сказал я.

Она сняла пальто, развалилась на кровати и сунула в рот сигарету. Стала шарить, искать спички. Коробок лежал на столе рядом со мной. Она ждала от меня, что я передам его.

- Не инвалид, - сказал я, - сама возьмёшь.

Она закурила и курила молча, глядя в потолок, дым клубился из её ноздрей с тихим волнением. Снаружи лежал туман. Вдали слышались полицейские сирены.

- Думаешь о Сэмми? - сказал я.

- Может быть.

- Тебе не обязательно думать о нём здесь. Ты всегда, знаешь, можешь уйти.

Она пренебрежительно вытащила сигарету, вмяла её, чтоб погасить - и слова её обладали тем же эффектом:

- Боже, какой ты противный, - сказала она. - Ты, наверное, очень несчастный.

- Больная.

Она лежала со скрещенными ногами. Резинки её чулков и один-два дюйма смуглой кожи демонстрировали, где заканчивается белая блуза. Её волосы разлились по подушке, как опрокинутый пузырёк с чернилами. Она лежала на боку, глядя на меня из глубины подушки. Она улыбнулась. Она подняла руку и поманила меня пальцем.

- Иди сюда, Артуро, - сказала она.

В голосе чувствовалось тепло.

Я отмахнулся:

- Нет, спасибо. Мне и здесь удобно.

Минут пять она смотрела на моё отражение в окне. Я мог прикоснуться к ней, держать её в своих объятьях - да, Артуро, вопрос был всего лишь в том, чтобы встать со стула и растянуться рядом с ней - если бы не было той ночи на пляже, сонета на полу и любовной телеграммы, и я вспоминал об этом, как о ночном кошмаре, наполняющем комнату.

- Боишься? - сказала она.

- Тебя? - засмеялся я.

- Меня, - сказала она.

- Нет, не боюсь.

Она раскинула руки и вся, казалось, раскрылась для меня - но это только закрыло меня во мне ещё крепче, унося её образ того времени, когда она была мягкой и пушистой.

- Смотри, - сказал я. - Я занят. Смотри.

Я похлопал по стопке рукописи, которая лежала рядом с пишущей машинкой.

- Ты тоже боишься.

- Чего?

- Меня.

- Тьфу ты.

Молчание.

- С тобой что-то не так, - сказала она. - Что?

- Странная ты какая-то.

Я поднялся и встал перед ней.

- Мы друг другу лгали, - сказал я.

Мы друг с другом лежали. Она с усмешкой заставила меня лечь, она чмокала меня прорезью своих губ, с притворством в глазах, пока я не стал похож на человека из дерева, у которого не было никаких чувств, кроме ужаса и страха, ощущения, что её красота слишком велика, что она намного прекраснее, чем я, что она более укоренена, чем я. Она сделала меня чужим самому себе, она была всеми этими тихими ночами и высокими эвкалиптами, пустыней звёзд, земных и небесных, скрываемых туманом, и я пришёл туда не для того, чтобы оставаться простым писателем, заработать деньжат, сделать себе имя и прочего такого вздора. Она была более возвышена, чем я, настолько более искренней, что меня тошнило от самого себя, и я не мог смотреть в её тёплые глаза, я подавлял дрожь, которую вызывали её смуглые руки, обвивающие мою шею, и её длинные пальцы в моих волосах. Я не целовал её. Она целовала меня, автора "Смеющейся собачки". Потом она двумя руками взяла меня за запястье. Она прижалась губами к моей ладони. Она положила мою руку в лоно между грудями. Она подвела губы к моему лицу и ждала. И Артуро Бандини, великий автор, погрязший в глубинах своей красочной фантазии, романтичный Артуро Бандини, просто переполненный умными фразами сказал слабым голосом, промяукал:

- Алло.

- Алло? - ответила она, превращая ответ в вопрос. - Алло? - и она засмеялась. - Ну, как дела?

Ох уж этот Артуро! Сплетатель сказок.

- Отлично, - сказал он.

И что теперь? Где желание и страсть? Камила через некоторое время уйдёт, а желание тогда придёт. Но, боже мой, Артуро. Ты не можешь делать это! Призови своё былое великолепие! Соответветствуй своим стандартам. Я чувствовал её ищущие руки, а я искал, как бы обескуражить их, удержать их в страстном страхе. Она меня поцеловала ещё раз. С тем же успехом она могла поцеловать кусок холодной ветчины. Я был несчастен.

Она оттолкнула меня.

- Отвали, - сказала она. - Отпусти меня.

Отвращение, ужас и унижение горели во мне, и я не отпускал её, подставлял холодный свой рот к её, горячему, и она боролась со мной, чтобы вырваться, а я лежал, удерживая её, уткнув в её плечо моё лицо, стыдясь его показывать. Тогда я почувствовал, как её презрение выросло до ненависти, когда она отбивалась, и это было то, чего я хотел от неё - держать её и умолять её - и с каждым рывком её чёрного гнева моё желание укреплялось, и я был счастлив, говоря ура Артуро, радость и сила, сила через радость, вкусное ощущение этого, восторженное самодовольство, радость знать, что я мог бы овладеть Камилой сейчас, если бы пожелал. Но я не пожелал этого, потому что я получил свою любовь. Ослеплён я был силой и радостью Артуро Бандини. Я отпустил Камилу, отвёл руку от её губ и выпрыгнул из кровати.

Камила осталась - белая слюна в углах рта, зубы стиснуты, руки теребят длинные волосы, её лицо, приготовившееся к крику, но это не важно; пусть бы кричала, если ей нравится; потому что Артуро Бандини не был нездоров, с Артуро Бандини было всё в порядке; отчего ж, он был страстен, как шестеро мужчин, он чувствовал, как это выходит на поверхность: какой-то парень - могучий писатель, могучий любовник; в согласии с миром, в согласии со своей прозой.

- Ты не хороший.

Я сидел и грыз ногти.

- Я думала, ты - нечто большее, - сказала она. - Ненавижу грубое обращение.

Грубое обращение - уф. Да какая разница, что она думает? Важная вещь доказана - я мог бы отыметь её, чтобы она там ни думала. Я был чем-то ещё, кроме великого писателя: я был единственным, кто не испугался её. Я мог смотреть в её лицо так, как мужчина должен смотреть в лицо женщины. Она ушла, ничего больше не сказав. Я сидел в восторженных мечтаниях - оргия комфортной уверенности: мир такой большой, так много вещей, которые я должен освоить. Ах, Лос-Анджелес! Пыль и туман твоих одиноких улиц. Я больше не одинок. Просто подождите, вы, призраки этой комнаты, просто подождите, потому что это снова случится, и та Камила, она сможет отыметь своего Сэмми в пустыне, с его дешёвыми рассказами и вонючей прозой, но подождите до тех пор, пока она попробует меня, потому что это произойдёт, я уверен в этом, как в том, что есть Бог на небесах.

Я не помню. Может, неделя прошла - может, две недели. Я знал, что она вернётся. Я не ждал. Я жил своей жизнью. Я написал несколько страниц. Я прочитал несколько книг. Я был спокоен - она вернётся. Это произойдёт ночью. Я никогда не думал о ней, как о том, что может иметь отношение к дневному свету. Много раз я видел её, но днём - никогда. Я дожидался её подобно тому, как дожидаются полной луны.

Она пришла. Я тогда услышал, как камешек стукнул в моё оконное стекло. Я распахнул окно, а она там стояла на холме, в свитере на белую блузу. Её губы слегка приоткрылись, когда она уставилась на меня.

- Что ты делаешь? - сказала она.

- Просто сижу здесь.

- Ты злишься на меня?

- Нет. Ты злишься на меня?

Она засмеялась.

- Немного.

- Почему?

- Ты вредный.

Мы отправились на прогулку. Она спросила, имею ли я какое-нибудь представление об оружии. Я не имел. Мы поехали в тир на Мейн-стрит. Камила была экспертом в стрельбе. Она знала хозяина, парня в кожаной куртке. Я не мог попасть ни во что, даже в большую мишень посередине. Стреляли за счёт Камилы, и она была недовольна мной. Она могла держать револьвер под мышкой и попадать в яблочко большой мишени. Я произвёл примерно пятьдесят выстрелов и не попал ни разу. Затем Камила попыталась показать мне, как держать оружие. Я выдернул револьвер из её рук, и неосторожно замахал стволом во всех направлениях. Парень в кожаной куртке нырнул под стойку.

- Осторожней! - завопил он. - Смотри!

Раздражение Камилы унизило меня. Она нарыла пятьдесят центов в кармане для чаевых.

- Попробуй ещё, - сказала она. - И на этот раз - не промахнись, а то я не буду платить за это.

У меня не было денег с собой. Я положил револьвер на стойку и отказался стрелять.

- К чёрту это всё, - сказал я.

- Он - маменькин сынок, Тим, - сказала она. - Он только стишки писать умеет.

Тиму, очевидно, нравились только те люди, которые знали, как стрелять. Он презрительно посмотрел на меня, ничего не сказав. Я взял многозарядный винчестер, прицелился и принялся долбить свинцом. Большая мишень - на расстоянии в шестьдесят футов, в трёх футах над землёй, на столбике - не подала виду, что в неё попали. Колокольчик должен был звонить, когда попадали в яблочко. Ни звука. Я опустошил винтовку, принюхался к кислому запаху пороха, поморщился. Тим и Камила смеялись над маменькиным сынком. Тем временем народ собрался возле нас. Все они разделяли недовольство Камилы, потому что она была заразной штучкой, и я чувствовал, что это уж чересчур. Камила обернулась, увидела толпу и покраснела. Она устыдилась меня, она стала угрюмой и подавленной. Углом рта она шепнула мне, что надо уходить. Она прорывалась сквозь толпу, шла впереди меня футов на шесть. Я неторопливо шёл следом. Хо-хо, и почему меня должно волновать, то, что я не умею стрелять из этой дурацкой винтовки, и почему меня должно волновать, что эти рожи смеялись, и то, что Камила смеялась, как одна из них, весёлая свинья, паршивая улыбающаяся пьянь с Мейн-стрит - что, хоть один из них может накатать такой рассказ, как "Давно утраченные холмы"? Ни один из них! Ну так и идите к чёрту со своими насмешками.

Автомобиль был припаркован перед кафе. Когда я добрался до машины, Камила уже завела двигатель. Я залез, но она не стала дожидаться, пока я рассядусь. Ещё хмурясь, она глянула на меня мельком и выжала сцепление. Меня бросило в сторону кресла, потом в сторону лобового стекла. Мы проскочили между двумя другими автомобилями. Она тряхнула раз, потом другой - это был её способ показать, какой я дурак. Когда мы наконец спрыгнули с тротуара и вывернули на улицу, я вздохнул и откинулся в кресле.

- Слава богу! - сказал я.

- Заглохни, - сказала она.

- Слушай, - сказал я, - если у тебя такое настроение - может, ты меня выпустишь? Я могу пойти пешком. Она немедленно поставила ногу на газ. Мы помчались по улицам города, а я замер в ожидании и подумывал, а не выпрыгнуть ли. Потом мы добрались до района с редким движением. Мы были в двух милях от Банкер-Хилла, в восточной части города, в районе заводов и пивоварен. Камила сбавила скорость и остановилась у обочины. Мы стояли рядом с низким белым забором. За ним лежали штабеля стальных труб.

- Почему здесь? - сказал я.

- Ты хотел идти, - сказала она. - Выметайся и иди.

- Мне стало казаться, что на машине лучше.

- Выметайся, - сказала она. - Кроме того, я хочу сказать: любой, кто не умеет стрелять - в любом случае лучше, чем такой, как ты! Давай, выметайся!

Я полез за сигаретами, предложил ей одну.

- Давай обсудим это, - сказал я.

Она выбила из моей руки пачку сигарет, она упала на пол, Камила с вызовом посмотрела на меня.

- Я ненавижу тебя, - сказала она. - Боже, как я тебя ненавижу!

Когда я поднял сигареты, ночь и пустынная заводская местность дрожали от её неприязни. Я понял это. Она не относилась с неприязнью к Артуро Бандини, не совсем так. Она относилась с неприязнью к тому, что он не соответствовал её стандартам. Она хотела любить его, но не могла. Она хотела его, как Сэмми, - тихого, молчаливого, угрюмого, хорошо стреляющего из винтовки, хорошего бармена, который бы принимал её в качестве официантки и никого больше. Я вышел из машины, ухмыляясь, потому что знал, что ей больно.

- Спокойной ночи, - сказал я. - Прекрасный вечер. Я не прочь прогуляться.

- Надеюсь, что у тебя не получится, - сказала она. - Надеюсь, что тебя утром найдут мёртвым в канаве.

- Посмотрим, как получится.

Когда она уезжала, плач вырвался из её горла, крик боли. Одно было ясно: Артуро Бандини - не хороший для Камилы Лопес.

Шестнадцатая глава

Хорошие деньки, жирные деньки, рукопись - страница за страницей, дни процветания; что и говорить, история Веры Ривкин - страницы громоздились друг на друга, и я был счастлив. Сказочные дни - за жильё уплачено, ещё пятьдесят долларов в моём бумажнике, ничего не приходилось делать, кроме как писать днём и ночью и думать о писанине: ах, такие сладостные дни - видеть, как она увеличивается, переживать за неё, как за самого себя, за мою книгу, за мои слова - возможно, важные - возможно, вечные - но всё же неукротимые. Арутуро Бандини уже углубился в свой первый роман.

Итак, наступает вечер, что с ним делать? - моя душа так холодна после душа из слов, я так прочно стою на земле, а что делают другие, остальные люди мира? Пойду-ка посижу и посмотрю на неё, Камилу Лопес.

Я так и сделал. Как в старые добрые времена наши глаза устремились друг к другу. Она изменилась - похудела, её лицо стало нездоровым, с двумя провалами по обе стороны рта. Вежливые улыбки. Я дал ей на чай, и она поблагодарила меня. Я кормил фонограф пятаками, проигрывая её любимые мелодии. Она не танцевала при работе, и не поглядывала на меня так часто, как обычно. Может, из-за Сэмми - может, упустила парня.

Я спросил её:

- Как он там?

Пожатие плеч:

- Нормально, я думаю.

- Разве вы не видитесь?

- О, конечно.

- Ты не выглядишь хорошо.

- Я нормально себя чувствую.

Я встал:

- Ну, я должен идти. Просто заскочил посмотреть, как ты тут.

- Мило с твоей стороны.

- Ладно тебе. Почему бы тебе не прийти навестить меня?

Она улыбнулась:

- Может. Как-нибудь ночью.

Дорогая Камила, ты пришла в конце концов. Ты бросала камешки в окно, и я втащил тебя в комнату, от твоего дыхания несло виски - я удивлялся, пока ты сидела у пишущей машинки, слегка пьяная, пока ты хихикала, играясь с клавиатурой. Потом повернулась и посмотрела на меня, и я увидел твоё лицо, прямо под лампой - опухшая нижняя губа и чёрно-фиолетовое пятно вокруг левого глаза.

- Кто тебя ударил? - сказал я.

И ты ответила:

- Автомобильная авария.

И я сказал:

- Это Сэмми ехал на другой машине?

И ты плакала, пьяная и с разбитым сердцем. Я мог прикоснуться к тебе тогда и не суетиться с желанием. Я мог лежать на кровати рядом с тобой, держать тебя в своих руках и слушать, как ты говоришь, что Сэмми ненавидит тебя, что ты поехала в пустыню после работы и что он врезал тебе два раза за то, что ты разбудила его в три часа утра.

Я сказал:

- Но зачем тебе видеться в ним?

- Потому что я влюбилась в него.

Ты достала бутылку из своей сумочки, и мы выпили - сначала ты глотала из горла, потом я. Когда бутылка опустела, я пошёл в аптеку и купил другую[98], большую бутылку. Всю ночь мы плакали и пили, напивались; можно сказать, вещи вскипали в моём сердце, все эти волнующие слова, все умные сравнения - потому что ты плакала о другом парне, и ты не слышала слов, которые я произносил, но я слышал их сам, и Артуро Бандини был довольно хорош в ту ночь, потому что он разговаривал со своей истинной любовью, и это была не ты, это была и не Вера Ривкин, это была просто его истинная любовь. Но я высказал несколько сладких вещей той ночью, Камила. На коленях перед тобой на кровати. Я взял её за руки и сказал:

- Ах, Камила, ты - пропащая девушка! Разожми свои длинные пальцы и отдай мне мою усталую душу! Поцелуй меня своими губами, потому что я изголодался по хлебу с мексиканских холмов. Вдохни аромат затерянных городов в возбуждённые ноздри, и позволь мне умереть здесь, моя рука на мягком контуре твоего горла, столь же белого, как некие полузабытые южные берега. Возьми жажду этих беспокойных глаз и накорми ей одинокую ласточку, перелетающую осеннее кукурузное поле, потому что я люблю тебя, Камила, и твоё имя - священно, столь же, как имена неких отважных принцесс, которые умирали с улыбкой за любовь, которая никогда не вернулась.

Я напился в ту ночь, Камила, пил виски за семьдесят восемь центов, и ты была пьяной, от виски и от горя. Я помню, после того, как выключили свет, сняла с себя всё, кроме туфлей, которые сбивали меня с толку. Я держал тебя в своих руках и заснул, мирно, среди твоих рыданий, ещё и недовольный тем, что горячие слёзы и твоих глаз падали на мои губы, и я пробовал из солёность и думал о том Сэмми и его отвратительных манускриптах. Именно он должен был ударить тебя! Этот тупица. Он даже знаки препинания плохо расставлял.

Когда мы проснулись, стояло утро, нас обоих тошнило, и твоя опухшая губа была ещё более карикатурной, чем когда-либо, а твои чёрные глаза стали зелёными. Ты встала, побрела, покачиваясь, к умывальнику и умылась. Я слышал, ты стонала. Я смотрел на твоё платье. Я чувствовал твой поцелуй на лбу, когда ты сказала "до свидания", и от этого меня тоже тошнило. Потом ты вылезла в окно, и я слышал, как ты шатаешься по склону, как шелестит трава и веточки ломаются под твоими неуклюжими ногами.

Я пытался вспомнить хронологию событий. Зима - весна - лето - ничего не изменялось. Хорошо, что ночи есть, спасибо за темноту, иначе мы не знали бы, что один день закончился и начался другой. Я накатал 240 страниц, а конца не было видно. Оставшееся - лилось потоком. Затем - к Хакмазу, тра-ля-ля, и начнутся терзания.

Это случилось примерно в то время, когда мы приехали на остров Терминал[99], мы с Камилой. Искусственный остров, такое местечко - длинный палец земли, указывающий на Каталину[100]. Земля, консервные заводы, запах рыбы, коричневые дома, наполненные японскими детьми, пространства белого песка с широкими чёрными тротуарами, бегущими туда и сюда, японские ребята, играющие в футбол[101] на улице. Камилу всё раздражало, она выпила слишком много, и её глаза горели, как у старухи, которая ловит курицу. Мы припарковали машину на широкой улице и прошли сотню ярдов по пляжу. Скалы на краю берега, зубчатые камни, кишащие крабами. У крабов были суровые времена, потому что над ними летали чайки - чайки кричали, сцеплялись, дрались друг с другом. Мы сидели на пески и наблюдали за ними, и Камила сказала, что они так прекрасны, эти чайки.

- Я ненавижу их, - сказал я.

- Ты! - сказала она. - Ты всё ненавидишь.

- Посмотри на них, - сказал я. - Почему они хватают этих бедных крабов? Крабы им ничего не сделали. Тогда какого чёрта всей толпой нападать?

- Крабы, - сказала она. - Фу.

- Я ненавижу чаек, - сказал я. Они едят всё - чем мертвее, тем лучше.

- Ради бога, заткнись для разнообразия. Вечно всё испортишь. Какая мне разница, что они едят?

На улице японские ребятишки проводили большой футбольный матч. Всем им было меньше двенадцати лет. Один из них красиво, хорошо продвигался. Я повернулся спиной к морю и смотрел на игру. Тот, который хорошо продвигался, отшвырнул соперника в руки его товарища по команде. Я заинтересовался и вскочил.

- Смотри на море, - сказала Камила. - Ты должен восхищаться прекрасным, ты писатель.

- Он прекрасно продвигается, - сказал я.

Опухоль уже сошла с губ, но цвет глазам ещё не вернулся.

- Я сюда всё время приезжаю, - сказала она. - Почти каждую ночь.

- С другим писателем, - сказал я.

- Он действительно великий писатель, этот Сэмми - гений. Ему нравилось здесь.

- Он великий писатель, конечно. Тот рассказ, который он написал у тебя под левым глазом - это шедевр.

- Он не выворачивает своё нутро наружу, как ты. Он знает, когда промолчать.

- Тупица.

Между нами назревала драка. Я решил избежать этого. Я встал и пошёл к ребятам на улице. Она спросила, куда я иду.

- Я хочу поиграть, - сказал я.

Она поразилась:

- С ними? - сказала она. - С теми япошками?

Я пёрся через песок.

- Вспомни, чем в тот вечер всё закончилось! - сказала она.

Я обернулся:

- Чем?

- Помнишь, как ты домой пешком добирался?

- Это меня устраивает, - сказал я. - На автобусе безопасней.

Ребята не разрешили мне играть, потому что стороны были равномерно укомплектованы, но они разрешили мне судить некоторое время. Потом команда хорошо продвигающегося ушла далеко вперёд, из-за чего потребовались изменения - итак, я вышел за команду соперников. Все в нашей команде хотели быть квотербеком[102], это привело к большой перепалке. Меня назначили центром[103], а я терпеть этого не мог, потому что не имел права на получение передач. В конце концов, капитан нашей команды спросил меня, умею ли я продвигаться и дал мне поиграть на позиции тейлбека[104]. Я завершил проход. После этого стало весело. Камила ушла почти сразу. Мы играли до темноты, они обыграли нас, но с небольшим разрывом. Я сел на автобус и поехал обратно в Лос-Анджелес.

Изображать твёрдость, чтобы не видеть её снова, было бесполезно. Я не отличал один день от другого. Прошла ночь и два дня после того, как она покинула меня, высадив на берег острова Терминал. Я сходил в кинотеатр. Было уже за полночь, когда я спускался по старой лестнице к своей комнате. Дверь оказалась запертой, причём изнутри. Я подёргал ручку и услышал крик:

- Минутку. Это я, Артуро.

Это была длинная минутка, в пять раз длиннее, чем обычно. Я слышал, как она сновала по комнате. Я слышал, как хлопнула дверца шкафа, как окно распахнулось. Я подёргал ручку ещё раз. Она открыла дверь и стояла запыхавшаяся, её грудь поднималась и опускалась. Её глаза были точками чёрного пламени, её щёки были полны крови, и она казалась энергичной от бешеной радости. Я стоял, в некотором смысле опасаясь напасти - внезапное расширение и приближение её ресниц, мелькнувшая улыбка сквозь слёзы, зубы, такие энергичные и мощные, с кипящей слюной.

Я сказал:

- Что ты выдумала?

Она обняла меня. Она поцеловала меня со страстью, которая, я знал, не была искренней. Она преградила мне путь к расцвету привязанности. Она что-то скрывала от меня, держа меня подальше от моей собственной комнаты как можно дольше. Я заглянул через плечо Камилы. Я увидел кровать со следом головы, отпечатавшейся на подушке. Её пальто валялось на стуле, а комод был усеян гребешками и заколками для волос. Это нормально. Казалось, всё в порядке - кроме двух красных ковриков у кровати. Они исчезли, это я сразу заметил, потому что они мне нравились на своём обычном месте, мои ноги могли прикоснуться к ним, когда я вставал с кровати по утрам.

Я отвёл руки Камилы и посмотрел в сторону дверцы шкафа. Она вдруг взволнованно задышала, попятилась к дверце, стала перед ним, раскинула руки, чтобы защитить.

- Не открывай его, Артуро! - умоляла она. - Пожалуйста!

- Да что за чёрт? - сказал я.

Она дрожала. Она облизала губы и сглотнула, её глаза наполнились слезами, она одновременно улыбалась и плакала.

- Я расскажу тебе когда-нибудь, - сказала она. - Но, пожалуйста, не смотри туда сейчас, Артуро. Не надо. Ох, не надо. Пожалуйста!

- Кто там?

- Никого, - она почти кричала. - Ни единой души. Это не то, Артуро. Никого не было здесь. Но пожалуйста! Пожалуйста, не открывай сейчас. О, пожалуйста!

Она стала передо мной, почти преследуя, её руки обнимали меня, что служило ещё и защитой от моей атаки на дверь шкафа. Она раскрыла губы и поцеловала меня с особенным рвением, страстной холодностью, равнодушным сладострастием. Мне это не понравилось. Какая-то её часть предала другую какую-то часть, но я не мог ничего добиться. Я сидел на кровати и смотрел, как она стоит между мной и дверями шкафа. Она так старалась, чтобы скрыть циничную эйфорию. Она была подобна тому, кто хочет скрыть своё пьянство, но эйфорию, которую испытывает, скрыть не может.

- Ты пьяная, Камила. Не надо так много пить.

Пыл, с которым она признала, что на самом деле пьяная, у меня сразу вызвал недоверие. Она стояла, кивая головой, как избалованный ребёнок, застенчиво улыбающийся после того, как признался, надувши губки, опустив глаза в пол. Я встал и поцеловал её. Она была пьяной, но не от виски или спирта, потому что её дыхание было слишком сладким для этого. Я потянул её на кровать рядом с собой. Экстаз скользил через её глаза, волна за волной. Её руки и пальцы со страстным томлением искали моё горло. Она трепала мне волосы, её губы - перед моей головой.

- Если бы ты только был им... - прошептала она.

Внезапно она завопила, пронзительным криком, от которого осыпались стены комнаты:

- Почему ты не можешь быть им! О, Иисусе Христе, почему ты не можешь?

Она начала бить меня кулаками, обрушивая их на мою голову, справа и слева, крича и царапаясь в порыве безумия перед судьбой, которая не сделала меня её Сэмми. Я схватил её за запястья, заорал на неё, чтобы она успокоилась. Я прижал её руки, и ладонью зажал её визжащий рот. Она смотрела на меня широкими, выпученными глазами, борясь за то, чтобы дышать.

- Только если пообещаешь тихо себя вести, - сказал я.

Она кивнула, и я отпустил. Я подошёл к дверце, прислушиваясь к шагам. Камила лежала на кровати, лицом вниз, плача. На цыпочках я подошёл к дверце шкафа. Инстинкт обязан был предупредить Камилу. Она повернулась на кровати - лицо, мокрое от слёз, глаза - как раздавленные виноградины.

- Если ты откроешь ту дверь, я закричу, - сказала она. - Я буду кричать и кричать.

Я этого не хотел. Я пожал плечами. Она приняла прежнее положение - легла лицом вниз и снова заплакала. Без лишних разговоров, из-за того, что она плакала по нему, я мог бы отправить её домой. Но именно так этого не произошло. Полчаса прошло - она всё ещё плакала. Я наклонился и коснулся её волос:

- Чего же ты хочешь, Камила?

- Его, - рыдала она. - Я хочу увидеть его.

- Сегодня ночью? - сказал я. - Бог мой, это же сто пятьдесят миль.

Но ей наплевать, пусть хоть тысячу миль, миллион - она хотела увидеть его сегодня ночью. Я сказал ей давай, вперёд; это для неё важно; у неё есть машина, она могла бы доехать туда за пять часов.

- Я хочу поехать с тобой, - рыдала она. - Он не любит меня. Зато любит тебя.

- Не со мной, - сказал я. - Я собираюсь спать.

Она умоляла меня. Она упала на колени передо мной, цеплялась за ноги и заглядывала мне в глаза. Она его так сильно любила, несомненно великого писателя - как я понял, это была любовь ни за что - несомненно, я знал, почему Камила не может поехать одна - она прикоснулась к подбитому глазу. Сэмми не заедет Камиле, если я буду с ней. Он бы сказал ей спасибо, если бы она привезла меня, и потом мы с Сэмми могли бы поговорить, потому что много чего я мог рассказать ему о писанине, и он сказал бы спасибо - и мне, и Камиле. Я смотрел на неё сверху вниз, стиснув зубы, противился её доводам - но такие средства были слишком сильными для меня - и когда я согласился ехать, я плакал вместе с ней. Я помог ей подняться на ноги, вытер её слёзы, убрал волосы с её лица, и почувствовал себя ответственным за неё. Мы на цыпочках поднялись по лестнице - через вестибюль на улицу, туда где припаркована машина.

Мы ехали на юг, слегка забирая на восток, сидели по очереди за рулём. К рассвету мы оказались среди серой пустынной земли, среди кактусов, полыни, деревьев Джошуа[105], в пустыне, где песка почти не было, и вся обширная равнина - в прыщах разрушающихся скал и рубцах приземистых холмов. Мы свернули с трассы и поехали по колее от телег, забитой камнями, по которой мало кто ездил. Дорога поднималась и опускалась в такт вялым холмам. Уже в разгаре дня мы приехали в район каньонов и крутых ущелий - мы углубились на двадцать миль в пустыню Мохаве. Внизу лежало местечко, где жил Сэмми, и Камила указала на приземистую глиняную хижину, расположенную на донышке среди трёх острых скал. На самом краю песчаной равнины. На восток равнина тянулась бесконечно далеко.

Мы оба устали трястись до упаду в подпрыгивающем "Форде". Было очень холодно в это время. Мы поставили машину в двух сотнях ярдов от дома и отправились по каменистой тропинке к двери. Я шёл впереди. У двери я остановился. Я услышал тяжёлый храп внутри. Камила приклеилась сзади, скрестив руки от жуткого холода. Я постучал - в ответ донёсся стон. Я постучал ещё раз и услышал голос Сэмми:

- Если это ты, мелочь ты черномазая, я выбью твои проклятые зубы.

Он открыл дверь, я увидел лицо, сжатое пальцами постоянного сна, серые глаза и ошеломление, взлохмаченные волосы, упавшие на лоб.

- Привет, Сэмми.

- О, - сказал он, - я думал, это она.

- Она здесь, - сказал я.

- Скажи ей, чтоб смылась отсюдова. Не хочу её близко подпускать.

Она отошла и стала у стены хижины, я посмотрел на Камилу и увидел, что она смущённо улыбается. Всем троим было ужасно холодно, стучали челюсти. Сэмми открыл дверь шире.

- Ты можешь зайти, - сказал Сэмми. - Но не она.

Я зашёл внутрь. Полутьма, пахнущая старым нижним бельём и сном больного человека. Слабый свет падал из дыры в окне, завешенного куском мешковины. До того, как я успел остановить его, Сэмми запер дверь на засов.

Он стоял в кальсонах. Пол был в грязи - сухой, песчаный, холодный. Сэмми сдёрнул мешковину с окна, и первые лучи проникли внутрь. Из наших ртов в холодный воздух валил пар.

- Пусти её, Сэмми, - сказал я. - Какого чёрта?

- Эту суку? Не-е... - сказал он.

Он стоял в кальсонах, его колени и локти покрыты чёрнотой грязи. Он был высоким, тощим - труп человека, загоревший почти до черноты. Он прошлёпал через комнату к угольной печке и начал разводить огонь. Его голос изменился, стал мягким, когда он проговорил:

- Писал очередной рассказ на прошлой неделе, - сказал он. - Думаю, на этот раз хороший. Хотелось бы, чтобы ты посмотрел.

- Конечно, - сказал я. - Но, чёрт, Сэмми. Мне она - друг.

- Фух, - сказал он, - она здесь не нужна. Сумасшедшая, как чёрт. Ничего от неё, кроме неприятностей.

- Всё равно, пусти её. Холодно там.

Он открыл дверь и высунул голову:

- Эй, ты!

Я услышал рыдания девушки, услышал, как она попыталась успокоиться.

- Да, Сэмми.

- Не стой снаружи, как дура, - сказал он. - Чё, заходишь, нет?

Она зашла, как испуганный олень, пока он возвращался к печке.

- Мне казалось, я говорил тебе - я не хочу больше, чтобы ты здесь торчала, - сказал он.

- Я привезла его, - сказала она, - Артуро. Он хотел поговорить с тобой о писательстве. Разве не так, Артуро?

- Это правда?

Я не узнавал её. Боевитость и задор полностью вышли из неё, будто кровь из вен. Она стояла в стороне, сама по себе, существо без духа и воли, сгорбившись, опустив голову, как будто она была слишком тяжела для её шеи.

- Слыщь, - сказал ей Сэмми, - пойди-ка ты раздобудь дровишек.

- Я схожу, - сказал я.

- Пусть она сходит, - сказал он. - Она знает куда.

Я смотрел, как она крадучись вышла из двери. Через некоторое время она вернулась, с полными руками. Она бросила хворост в ящик перед печкой и не говоря ни слова, стала подкидывать палочки в огонь, по одной. Сэмми сидел на ящике в другом конце комнаты, надевая носки. Он без умолку говорил о своём рассказе - непрерывный поток болтовни. Камила печально стояла рядом с печкой.

- Слышь, - сказал он, - сделай кофейку.

Она сделала, как ей сказали, подала нам кофе в жестяных кружках. Сэмми, свежий после сна, был полон энтузиазма и любопытства. Мы сидели у огня, я был сонным и усталым, а жаркий огонь играл своими буйными язычками. За нами и вокруг нас Камила работала. Она подмела, заправила лежанку, вымыла посуду, развесила скомканную одежду - пребывала в постоянной деятельности. Чем больше Сэмми говорил, тем более тёплым и задушевным он становился. Финансовая сторона писательства его интересовала больше, чем само писательство. Сколько платит этот журнал, а сколько платит тот; и он был убеждён, что только по протекции можно продавать рассказы. Нужно иметь брата, или двоюродного брата, или кого-нибудь ещё в издательстве, чтобы там приняли один из твоих рассказов. Было бесполезно его переубеждать, я и не пытался, потому что знал, ему необходимо рационалистическое объяснение подобного рода по причине простой неспособности писать хорошо.

Камила приготовила для нас завтрак, и мы ели из тарелок, держа их на коленях. Пищей служила обжаренная кукурузная мука со свининой и яйцами. Сэмми ел с повадками безнадёжно больных людей. После еды Камила собрала жестяные тарелки и вымыла их. Потом ела свой завтрак сидя в дальнем углу - ни звука от неё не доносилось, кроме стука вилки о жестяную тарелку. Всё то долгое утро говорил Сэмми. Сэмми на самом деле не нужны были никакие советы по поводу писанины. Смутно сквозь туман полусна я слышал, как он рассказывал мне, что следует делать, а что нет. Но я чересчур устал. Я попросил простить меня за то, что вынужден его покинуть. Он отвёл меня на улицу, в беседку из пальмовых листьев. Теперь воздух был тёплым, а солнце стояло высоко. Я лежал в гамаке и заснул, и последнее, что я помню - это Камилу, согнувшуюся над тазом, наполненным тёмной водой, нижним бельём и рабочей одеждой.

Через шесть часов она разбудила меня и сказала, что уже 2 часа дня, и мы должны ехать обратно. Она должна быть в "Колумбийском буфете" в семь. Я спросил, спала ли она. Она отрицательно покачала головой. Её лицо было рукописью страдания и изнеможения. Я вылез из гамака и встал под горячий воздух пустыни. Моя одежда вся промокла от пота, но я чувствовал себя отдохнувшим и свежим.

- Где гений? - сказал я.

Она кивнула в сторону хижины. Я пошёл к двери, проныривая под длинными тяжёлыми верёвками, провисающими от сухой и чистой одежды.

- Ты всё это сделала? - спросил я.

Она улыбнулась:

- Это было удовольствием.

Глубокий храп доносился из хижины. Я заглянул внутрь. На кровати лежал Сэмми, полуголый, с широко открытым ртом, его руки и ноги раскинулись. Я вышёл на цыпочках.

- Можно уходить, - сказал я. - Идём.

Она зашла в хижину и тихо подошла туда, где лежал Сэмми. Стоя в двери я смотрел, как она склонилась над ним, рассматривая его лицо и тело. Потом она нагнулась, приблизила своё лицо к его, будто для того, чтобы поцеловать. В этот момент он проснулся, и их глаза встретились. Он сказал:

- Убирайся отсюда.

Она повернулась и вышла. Мы возвращались в Лос-Анджелес в полной тишине. Даже тогда, когда она меня высадила у "Альта Ломы", даже тогда она не сказала ни слова, но улыбнулась с благодарностью, но я улыбнулся с симпатией, и она уехала. Уже темно стало, пятно розового заката выцветало на западе. Я зашёл в свою комнату, зевнул и бросился на кровать. Лежа на ней, я вдруг вспомнил про шкаф. Я встал и открыл дверцу. Казалось, всё как надо, моя одежда висит на вешалках, мой чемодан - на верхней полке. Но в шкафу стоял мрак. Я зажёг спичку и посмотрел вниз, на пол. В углу лежал спичечный коробок с крупицами какого-то коричневого вещества, похожего на грубо молотый кофе. Я сунул палец в вещество и попробовал кончиком языка. Я знал, что это - это марихуана. Я был уверен в этом, потому что Бенни Коэн когда-то показывал мне эту штуку, предостерегая от неё. Так вот почему Камила оказалась здесь. Ей понадобилась воздухонепроницаемая комната, чтобы курить марихуану. Это объясняло, почему два коврика перенеслись со своего места - Камила затыкала ими щель под дверью.

Камила была торчком. Я понюхал воздух в шкафу, обнюхал ноздрями висящую одежду. Пахло горелой травой. Камила, торчок.

Это не моё дело, но она - Камила; она обманула меня, пренебрегла мной, она любила кого-то ещё, но она была так прекрасна и так сильно нужна мне, что я решил сделать это моим делом. Я поджидал в её машине в одиннадцать вечера.

- Так ты торчок... - сказал я.

- Один раз, тогда, - сказала она. - Я просто устала.

- Завязывай с этим, - сказал я.

- Это не привычка, - сказала она.

- Всё равно завязывай.

Она пожала плечами.

- Это меня не беспокоит.

- Обещай мне, что бросишь.

Она перекрестила своё сердце.

- Вот те крест, убей меня бог, - но она говорила с Артуро сейчас, а не с Сэмми.

Я знал, что она не сдержит своё обещание. Она завела машину и поехала по Бродвею до Эйт-стрит, а потом на юг, в сторону Централ-авеню.

- Куда мы едем? - сказал я.

- Подожди, увидишь.

Мы ехали в Чёрный пояс Лос-Анджелеса[106] - Централ-авеню, ночные клубы, заброшенные многоэтажки, разваливающиеся офисные здания, жалкие улицы бедности для негров и шика для белых. Мы остановились под навесом ночной забегаловки под названием "Клуб Куба". Камила знала швейцара, гиганта в синем мундире с золотыми пуговицами.

- Дело есть, - сказала Камила.

Он улыбнулся, подозвал кого-то на своё место и прыгнул на подножку. Он проделал это как рутинную процедуру, так, как будто делал это раньше.

Камила заехала за угол, проехала ещё две улицы - до какого-то переулка. Камила завернула в этом переулок, выключила фары и осторожно рулила в кромешной тьме. Мы зашли в своего рода бухту и заглушили двигатель. Большой негр спрыгнул с подножки и щёлкнул фонариком, махнув нам, чтобы мы следовали за ним.

- Могу я только поинтересоваться, за каким чёртом это всё? - сказал я.

Мы зашли в дверь. Негр шёл вперёди. Он держал за руку Камилу, а она держала меня. Мы передвигались по длинному коридору. По бесковровому паркетному полу. Далеко, подобное испуганным птицам, эхо от наших шагов уносилось на верхние этажи. Мы поднялись на три лестничных пролёта и продолжили шествие по другому длинному коридору. В конце оказалась дверь. Негр открыл её. Внутри стояла полная тьма. Мы зашли. Комната воняла дымом, которого не было видно, но всё же он резал глаза, как мыло, перехватывал дыхание. Тогда негр включил свой фонарик.

Луч летал по комнате, небольшой комнате. Везде лежали тела, тела негров, мужчин и женщин; возможно, десяток-другой из них лежал на полу, поперёк кровати, которая представляла собой всего лишь матрац на пружинах. Я видел их глаза, широкие и серые, и устрицеподобные, когда свет фонарика бил по ним, постепенно я приспособился к клубам дыма и увидел крошечные красные огоньки повсюду - там все курили марихуану, тихо, во тьме, и что-то острое кололо мне лёгкие. Большой негр расчистил кровать от тех, кто её занимал, стаскивал их, как мешки с зерном, на пол, и пятно света помогло ему откопать что-то в гнезде матраца. Это была банка из-под табака "Принц Альберт". Негр открыл дверь, и мы пошли за ним вниз по лестнице, через ту же тьму, к машине. Он передал банку Камиле, и она отдала ему два доллара. Мы повезли его обратно на швейцарскую работу, а потом поехали дальше по Централ-авеню, к центральной части Лос-Анджелеса.

Я потерял дар речи. Мы ехали к ней, на Темпл-стрит. Больное здание, каркасное сооружение, нездоровое и умирающее от солнца. Она жила в квартире. Откидная кровать, радио, и грязная синяя мягкая мебель. Ковёр на полу был усеян крошками и мусором, а в углу, расползаясь без обложки, лежал журнал о кино. Куклы Кьюпи[107], стоящие вместе, сувениры с пляжных курортов, светящиеся по ночам. Велосипед в углу, со спущенными шинами, подтверждающими, что он давно заброшен. Удочка в одном из углов, с крючками и запутанными лесками, и в другом углу - ружьё, пыльное. Бейсбольная бита под диваном и Библия, лежащая между подушечками мягкого стула. Кровать откинута, а простыни - не свежие. Репродукция "Мальчика в голубом"[108] на одной стене и какой-то индейский воин, приветствующий небо - на другой.

Я отправился на кухню - из раковины несло отбросами, на печке я увидел жирные сковородки. Я открыл холодильник - там ничего не было, если не считать банки сгущёнки и куска масла. Морозилка не закрывалась как следует. Я заглянул в шкаф за откидной кроватью - много одежды, много одежных крючков, но всё валялось на полу, кроме соломенной шляпы - она висела в одиночестве, сама по себе смешная.

Так вот где она жила! Я принюхался к жилищу, потрогал его руками, прошёлся через него ногами. Оно было как раз таким, каким я его себе представлял. Её дом. С завязанными глазами я мог бы узнать это место, по запаху Камилы, которым он обладал, её лихорадочное, напрасное существование обозначило дом как части безнадёжного замысла. Квартира на Темпл-стрит, квартира в Лос-Анджелесе. Она принадлежала холмам, широким пустыням, высоким холмам - она бы разорила любую квартиру, она бы ввергла в хаос любую такую темницу, как эта. Это было так, только в моём воображении, частью моих дум и помыслов о ней. Её дом, её руины, её развеянный сон.

Она стащила с себя пальто и упала на диван. Я видел, что она мрачно уставилась на неприбранный ковёр. Сидя в мягком кресле я затянулся сигаретой и позволил своим глазам блуждать по профилю её спины и бёдер. Мрачный коридор той гостиницы на Централ-авеню, зловещий негр, чёрная комната и торчки, а теперь девушка, любящая человека, который ненавидит её. Это была та же повесть, порочное наркотическое опьянение в увлекательном беспорядке. Полночь на Темпл-стрит, банка с марихуаной между нами. Она лежала, её длинные пальцы болтались у ковра - ожидание, вялость, усталость.

- Ты это когда-нибудь пробовал? - сказала она.

- Это не моё, - сказал я.

- Один раз тебе не навредит.

- Это не моё.

Она села, нашарила банку с марихуаной в сумке. Она вытащила пачку папиросной бумаги. Она засыпала листик, свернула его, зализала, свернула концы и передала это мне. Я взял, но всё же сказал:

- Это не моё.

Она свернула для себя. Потом встала и закрыла окно, плотно заперев его на ручки. Она стащила одеяло с кровати и заткнула им щель под дверью. Она внимательно посмотрела вокруг. Она посмотрела на меня. Она улыбнулась.

- На каждого по-разному действует, - сказала она. - Может, ты загрустишь, начнёшь плакать.

- Это не моё, - сказал я.

Она закурила сама, поднесла спичку мне.

- Я не буду этого делать, - сказал я.

- Затянись, - сказала она. - Потом задержи. Задержи надолго. Пока не заколет. Потом выпускай.

- Это плохое дело, - сказал я.

Я затягивался. Я задерживал. Я задерживал надолго, пока не начинало колоть. Потом выпускал. Она лежала на диване лицом к потолку и делала то же самое...

- Иногда цепляет вторая из них, - сказала она.

- На меня не действует, - сказал я.

Мы курили, пока не пообжигали пальцы. Потом я свернул ещё две. В середине второй начался приход - улёт, струя воздуха, уносящая от земли, радость и торжество человека над космосом, необыкновенное чувство власти. Я засмеялся и затянулся ещё раз. Камила лежала там - холодная усталость от вечера на лице, скептическое томление. Но я пребывал за пределами комнаты, за пределами моей плоти, плавая в странах яркой луны и мерцающих звёзд. Я был непобедим. Я не был собой, я никогда не был тем парнем, с его мрачным счастьем, его странной храбростью. На столе рядом со мной стояла лампа, я поднял её, посмотрел на неё и бросил её на пол. Она разбилась на мелкие части. Я засмеялся. Камила услышала шум, увидела осколки и тоже засмеялась.

- Что смешного? - сказал я.

Она опять засмеялась. Я встал, пересёк комнату и взял Камилу за руки. Они почувствовали страшную силу, а Камила трепетала от их страсти и влечения.

Я смотрел на то, как она встала и разделась и из какого-то своего земного прошлого я вспомнил, что лицо её видел прежде, послушное и пугливое, и вспомнил какую-то хижину и Сэмми, говорящего ей пойти раздобыть дровишек. Это было так, как будто я знал, что это будет рано или поздно. Она подползла к моим рукам, и я смеялся над ней до слёз.

Когда меня отпустило, развеялся сон о воспарении к взрывающимся звёздам, и плоть вернулась, чтобы удержать мою кровь в прозаических венах, когда вернулась комната, грязная, убогая комната, пустой бесмыссленный потолок, я ничего не чувствовал, кроме старого чувства вины, чувства преступления и нарушения, чувства греха разрушения. Я сидел рядом с ней, когда она лежала на диване. Я уставился на ковёр. Я увидел осколки от разбитой лампы. И когда я встал, чтобы пройтись по комнате, я почувствовал боль, мясо моих ног мучительно разрывалось под собственным весом. Болело от заслуженной боли. Мои ноги были отрезанными, когда я надел туфли и вышел из квартиры в светлую изумительность ночи. Хромая, я шёл дальней дорогой к своей комнате. Я думал, что никогда больше не увижу Камилу Лопес.

Семнадцатая глава

Но происходили значительные события, и мне не с кем было поговорить о них. В один прекрасный день я закончил историю о Вере Ривкин - оживлённые дни переписывания, просто по инерции. Хакмаз, ещё несколько дней, и вы увидите нечто великое. После завершения проверки, я отослал произведение и принялся ждать. Я снова молился. Я ходил на мессу и к Святому Причастию. Я читал девятины. Я ставил свечи на алтаре Пресвятой Богородицы.Я молился о чуде.

Чудо произошло. Произошло это так: я стоял у окна своей комнаты, наблюдал за тем, как жук ползёт по подоконнику. Три часа пятнадцать минут, пятница, день. Стук в дверь. Я открыл дверь, и там стоял он, мальчик-телеграфист. Я расписался, сел на кровать и подумал, что вино, наконец, доконало сердце Старика. Телеграмма гласила: "Договор на издание книги выслан сегодня по почте. Хакмаз." Это всё. Я выпустил листок, он полетел на ковёр. Я просто сидел. Потом опустился на пол и начал целовать телеграмму. Я залез под кровать и лежал там. Мне больше не нужно было солнце. Ни земля, ни небо. Я просто лежал там, я был бы счастлив умереть. Ничто уже не могло произойти со мной. Моя жизнь кончена.

Что, договор отправили авиапочтой? Я метался по комнате в те дни. Я читал газеты. Авиапочта так ненадёжна, слишком опасна. Долой авиапочту! Самолёты падают каждый день, покрывая землю обломками, убивая лётчиков - это чертовски небезопасно - новаторская авантюра - где, чёрт возьми, мой договор? Я звонил на почту. Как там условия для полётов над Сьеррой[109]? Хорошие. Все самолёты прибыли? Хорошо. Нет крушений? Тогда где мой договор? Я потратил много времени на отработку своей подписи. Я решил подписываться со своим вторым именем, полностью: Артуро Доминик Бандини, А. Д. Бандини, Артуро Д. Бандини, А. Доминик Бандини. Договор пришёл в понедельник утром, почтой первого класса. Вместе с ним чек на пятьсот долларов. Бог мой, пятьсот долларов! Я стал одним из Морганов[110]. Я мог отойти от дел.

Война в Европе, речи Гитлера, вторжение в Польшу[111] - это были главные темы дня. Что за вздор! Вы, разжигатели войн, вы, старики в вестибюле "Альта Ломы" - вот новость, вот она - эта бумажка изображает юридически оформленное писательство, мою книгу! Идите к чёрту с вашим Гитлером, это намного важнее, чем Гитлер, это моя книга. Она не потрясает мир, она не губит души, она не стреляет из пушек, о, но вы вспомните её, в тот день, когда будете умирать, вы будете лежать при последнем вздохе, и вы улыбнётесь, когда вспомните ту книгу. Историю Веры Ривкин, кусочек из жизни.

Никому не было интересно. Они предпочитали войну в Европе, смешные картинки и Луэллу Парсонс[112], ужасные люди, бедные люди. Я просто сидел в вестибюле гостиницы и печально качал головой.

Хоть кто-нибудь должен был об этом узнать, этим человеком стала Камила. Три недели я не видел её, со времён марихуаны на Темпл-стрит. Но её не оказалось в салуне. Другая девушка занимала её место. Я спросил про Камилу. Другая девушка ничего толком не сказала. Внезапно "Колумбийский буфет" стал похож на гробницу. Я спросил у жирного бармена. Камила не появлялась там уже две недели. Её что, уволили? Он не мог сказать. Она что, болеет? Он не знал. Он тоже ничего толком не сказал.

Я мог себе позволить такси. Я мог себе позволить двадцать такси, кататься на них день и ночь. Я сел в тачку и поехал к Камиле на Темпл-стрит. Я постучал в дверь, и никто не ответил. Я толкнул дверь. Она открылась - темнота внутри, я включил свет. Камила лежала на откидной кровати. Её лицо стало похоже на старую розу, зажатую и высушенную в книге, - желтоватое, только глаза подтверждали, что оно живое. В комнате воняло. Шторы задёрнуты, дверь открывалась с трудом, пока я не откинул ногой коврик в щели. Она ахнула, когда увидела меня. Она была рада меня видеть.

- Артуро, - сказала она. - Ах, Артуро!

Я не говорил о книге или договоре. Кому нужен роман, какой-то там чёртов роман? Мои глаза горели от боли, из-за Камилы, мои глаза, которые помнили ту дикую стройную девушку, бегущую в лунном свете, прекрасную девушку, которая танцевала с пивным подносом в нежных руках. Она лежала теперь, разбитая, коричневые окурки переполняли блюдце рядом с ней. Она бросила курить. Она хотела умереть. Это были её слова.

- Мне всё равно, - сказала она.

- Ты должна жрать, - сказал я, потому что её лицо стало одним черепом, обтянутым тонкой жёлтой кожей.

Я сидел на кровати и держал её пальцы, ощущая кости, удивляясь, что они были такими маленькими костями, она, которая была такой стройной, пухленькой, высокой.

- Ты голодная, - сказал я.

Но она не хотела есть.

- Всё равно ешь, - сказал я.

Я вышел и начал покупать. Через несколько домов был продуктовый магазинчик. Я скупал там целые отделы. Давайте сюда всё то и всё это, дайте это, дайте то. Молоко, хлеб, консервированные соки, фрукты, масло, овощи, мясо, картошка. Понадобилось три захода, чтобы всё это отнести к Камиле. Когда всё это было сложено на кухне, я смотрел на эти продукты и чесал голову, раздумывая, чем кормить Камилу.

- Я ничего не хочу, - сказала она.

Молоко. Я вымыл стакан и налил в него доверху. Камила привстала, её розовая ночнушка с порванным плечом, разодралась ещё больше, когда она села. Она зажала свой нос, сделала три глотка, и поперхнулась, и легла обратно с ужасом и отвращением.

- Фруктовый сок, - сказал я. - Виноградный сок. Это слаще, вкуснее.

Я открыл бутылку, налил полный стакан и протянул ей. Она выпила и легла обратно, тяжело дыша. Потом она свесила голову с края кровати, и её вырвало. Я прибрал. Я убрал в квартире. Я вымыл посуду и вычистил раковину. Я умыл Камилу. Я побежал вниз, поймал тачку и поехал по всему городу выискивать, где можно купить чистую ночнушку. Ещё я купил конфет и пачку журналов с картинками - "Лук", "Пик", "Си", "Сик", "Сэк", "Вэк"[113] - всё в таком духе - чтобы как-то отвлечь её, чтобы ей стало легче.

Когда я вернулся, дверь оказалась запертой. Я знал, что это значит. Я стучал кулаками и бил ногами. Шум наполнил весь дом. Двери других квартир на лестничной клетке пооткрывались, хозяева повыходили. Сверху спустилась женщина в старом халате. Она была домовладелицей, я мог определить домовладелицу мгновенно. Она стояла на верхней площадке лестницы, боясь подойти ближе.

- Что вы хотите? - сказала она.

- Закрыто, - сказал я. - Мне надо попасть в квартиру.

- Оставьте эту девушку в покое, - сказала она. - Знаю я вашу породу. Оставьте бедную девушку в покое, или я вызову полицию.

- Я её друг, - сказал я.

Изнутри донёсся истерический смех Камилы, головокружительный вопль отрицания:

- Он не мой друг! Не хочу его близко подпускать!

Потом опять раздался её смех, тонкий, испуганный, похожий на птицу, залетевшую в комнату. Лестничная клетка была полна людей в полураздетом виде. Атмосфера стояла неприятная, зловещая. Два человека, засучив рукава, появились на другом конце лестничной клетки. Здоровый тип с сигарой подтянул штаны и сказал:

- Давайте вышвырнем парня отсюда.

Я тогда зашевелился и начал отступать, мимо презрительной усмешки домовладелицы, быстро спустился по лестнице на нижний этаж. Оказавшись на улице, я побежал. На углу Бродвея и Темпл-стрит я увидел стоящее такси. Я залез в него и сказал водителю просто куда-нибудь ехать.

Нет, это не моё дело. Но я вспоминал чёрные пряди её волос, дикую глубину её глаз, толчок под ложечкой в первые дни, как я увидел её. Я два дня обходил её дом стороной, потом не выдержал. Я хотел ей помочь. Я хотел вытащить её из занавешенной ловушки и отправить куда-нибудь на юг, к морю. Я мог это сделать. У меня была куча денег. Я думал о Сэмми, но он ненавидел её слишком сильно. Если бы только она смогла выбраться из города, это бы очень её помогло. Я решил ещё раз попытаться.

Было около полудня. Было очень жарко, чересчур жарко в гостиничной комнате. И жар заставил меня сделать это, липкая скука, пыль по всей земле, горячие порывы из Мохаве. Я подошёл к чёрному входу многоэтажки на Темпл-стрит. Деревянная лестница там вела на второй этаж. В такой день дверь чёрного входа должна была быть открытой, чтобы охлаждать дом сквозняком.

Я оказался прав. Дверь была открыта, но комната пустовала. Вещи - сложены посреди комнаты, коробки и чемоданы с одеждой перекосило от них. Кровать - откинута, голый матрас демонстрировал исчезновение простынь. Комната была лишена жизни. Тогда я почувствовал запах дезинфицирующего средства. В комнате произвели обеззараживание. Я в один миг перемахнул три лестничных пролёта - к двери домовладелицы.

- Вы! - сказала она, открывая. - Вы! - и она с шумом захлопнула дверь.

Я стоял снаружи и умолял её.

- Я её друг, - сказал я. - Клянусь перед богом. Я хочу помочь ей. Вы должны мне поверить.

- Иди отсюда, или я вызову полицию.

- Она болела, - сказал я. - Ей нужна была помощь. Я хочу что-нибудь сделать для неё. Вы должны мне поверить.

Дверь открылась. Женщина стояла, глядя прямо мне в глаза. Она была среднего роста, плотная, лицо суровое, без эмоций. Она сказала:

- Входите.

Я зашёл в серую комнату, богато украшенную и причудливую, обставленную фантастическими штуковинами, фортепиано, усеянное тяжёлыми фотографиями, накидки диких расцветок, чудные светильники и вазы. Хозяйка пригласила меня сесть, но я остался стоять.

- Та девушка тронулась, - сказала она. - Она сошла с ума.

- Где она? Что случилось?

- Я сделала то, что должна была сделать. Она была очень милой девушкой.

Хозяйке пришлось вызвать полицию - такую историю я услышал. Это произошло в тот вечер, когда я ушёл. Камила взбесилась, била посуду, выбрасывала мебель из окна, кричала и била ногами в стены, резала шторы ножом. Хозяйка позвонила в полицию. Полиция приехала, выбила дверь и схватила Камилу. Но полиция отказалась отпускать её. Они держали её, успокаивая, до тех пор, пока не приехала "скорая помощь". Плачущую и выдирающуюся, Камилу увели. Вот и всё, если не считать того, что Камила задолжала за три недели и нанесла непоправимый ущёрб мебели и квартире. Хозяйка назвала цифры, и я выплатил ей. Она протянула мне расписку и улыбнулась со скользким притворством.

- Я знала, что вы хороший парень, - сказала она. - Я поняла это с того момента, когда впервые увидела вас. Но просто нельзя доверять посторонним в этом городе.

Я сел в трамвай до Окружной больницы. Медсестра в приёмной проверила картотеку, когда я назвал имя Камилы Лопес.

- Она здесь, - сказала медсестра. - Но к ней не пускают посетителей.

- Как она?

- Я не могу ничего сказать.

- Когда я смогу увидеть её?

Приёмный день в среду. Мне пришлось ждать ещё четыре дня. Я вышел из огромной больницы и начал бродить вокруг. Я заглядывал в окна, шлялся по территории. Потом опять сел в трамвай до Хилл-стрит и Банкер-Хилла. Четыре дня ждать. Я проводил их, играя в пинбол и со слот-автоматами. Удача была против меня. Я потерял много денег, но я убил много времени. Во вторник днём я вышел в город и начал покупать вещи для Камилы. Я купил портативный радиоприёмник, коробку конфет, халат, много кремов для лица и тому подобное. Потом я пошёл в цветочный магазин и приобрёл две дюжины камелий. Я основательно загрузился, когда добрался до больницы в среду вечером. Камелии завяли за ночь, потому что я не подумал о том, чтобы поставить их в воду. Пот лил с моего лица, когда я поднимался по ступенькам больницы. Я знал, что мои веснушки расцвели, я чувствовал, что они почти выпирали из моего лица.

Та же медсестра в приёмной. Я выгрузил подарки в кресло и спросил, как бы повидать Камилу Лопес. Медсестра просмотрела картотеку.

- Мисс Лопес здесь больше нет, - сказала девушка. - Она переведена.

Мне было очень жарко, я очень устал.

- Где она? - сказал я.

Я застонал, когда она сказала, что не может ответить на этот вопрос.

- Я её друг, - сообщил я медсестре. - Я хочу помочь ей.

- Сожалею, - сказала медсестра.

- Кто об этом знает?

Да, кто об этом знает? Я обошёл всю больницу, сверху донизу. Я видел врачей и ассистентов врачей, я видел медсестёр и ассистентов медсестёр, я ждал в коридорах и фойе, но никто ничего мне не говорил. Все они лезли за папкой с карточками, и все они говорили одно и то же: её перевели. Но она не умерла. Они все отрицали это, быстро переходя к сути - нет, она не умерла, её приняли в другом месте. Бестолку. Я вышел с главного входа в ослепительный солнечный свет, к трамвайной линии. Когда я сел в вагон, я вспомнил про подарки. Они остались где-то там - я даже не мог вспомнить, в каком зале ожидания. Наплевать. Несчастный, я поехал обратно, на Банкер-Хилл.

Если её перевели, это может означать заведение другого штата или округа, потому что у неё нет денег. Деньги. У меня есть деньги. У меня три набитых деньгами кармана, и ещё дома, в других моих штанах. Я мог собрать это всё вместе и принести им, но они даже не говорят мне, что случилось с ней. Что такое деньги? Всё равно я собирался их потратить, и те коридоры, те погружённые в сон коридоры, те вполголоса разговаривающие загадочные врачи, те тихие, сдержанные медсёстры, они сбивали меня с толку. Я вышел из трамвая оглушённый. На полпути вверх по лестнице Банкер-Хилла я сел на проходе и смотрел вниз, на город подо мной, в мареве, в пыльной дымке раннего вечера. Тепло поднималось из дымки, и мои ноздри вдыхали его. Над городом простиралась белая муть, похожая на туман. Но это был не туман, это было дыхание пустыни, мощный порыв ветра из Мохаве и Санта-Аны, бледно-белые пальцы бесплодной земли, вечно вылезающие, чтобы потребовать своего похищенного ребёнка.

На следующий день я узнал, что сделали с Камилой. Из аптеки в городе я позвонил по межгороду и получил номер коммутатора Окружного исследовательского института для душевнобольных в Дель-Мария[114]. Я спросил у девушки на коммутаторе, как зовут лечащего врача.

- Доктор Даниэльсон, - сказала она.

- Соедините меня с его кабинетом.

Она подключила, и голос другой женщины донёсся через провод:

- Кабинет доктора Даниельсона.

- Это доктор Джонс, - сказал я. - Могу я поговорить с доктором Даниэльсоном? Это срочно.

- Минуточку, пожалуйста.

Затем мужской голос.

- Говорит Даниэльсон.

- Алло, доктор, - сказал я. - Это доктор Джонс, Эдмонд Джонс, Лос-Анджелес. Из Окружной больницы к вам переведена некая мисс Камила Лопес. Как она?

- Мы не можем сказать, - сказал доктор Даниельсон. - Она по-прежнему под наблюдением. Вы сказали Эдмонд Джонс?

Я бросил трубку. По крайней мере, я узнал, где Камила была. Знать - это одно, а вот увидеть её - другое. Это и было под вопросом. Я разговаривал со знающими людьми. Ты должен быть родственником пациента, и ты должен доказать это. Ты должен написать заявку и прийти после того, как они её изучат. Ты можешь написать письмо пациенту, но ты не можешь отправлять передачи. Я не поехал в Дель-Марию. Я был доволен, что сделал всё возможное. Камила сошла с ума, и это было не моё дело. Кроме того, он любила Сэмми.

Шли дни, начались зимние дожди. Конец октября, вещественные доказательства моей книги прибывали. Я купил автомобиль, "Форд" 1929-го года. У него не было верха, но он летал, как ветер, и, с приходом сухих дней, я предпринял несколько длительных поездок вдоль синего побережья - через Вентуру, через Санта-Барбару, в Сан-Клементе, в Сан-Диего - следом за белой линией тротуара, глядя на звёзды - с ногами на приборной панели - голова полна планов на новую книгу - одна ночь, затем другая - все вместе они составляли фантастические дни, которых я никогда не знал раньше, погожие деньки, в которые я боялся задумываться. Я блуждал по городу на своём "Форде" - я обнаруживал таинственные аллеи, одинокие деревья, разваливающиеся старые дома из исчезнувшего прошлого. Днём и ночью я жил в своём "Форде", выбираясь только для того, чтобы заказать гамбургер или чашку кофе в незнакомом придорожном кафе. Это была жизнь для мужчины - бродить и останавливаться, а потом двигаться дальше - когда преследуешь белую линию вдоль извивающегося побережья, всегда есть время расслабиться за рулём - закурить очередную сигарету и тупо погадать над смыслом озадачивающего пустынного неба.

Однажды вечером я приехал к тому местечку в Санта-Монике, где мы с Камилой купались в те первые дни. Я остановился и смотрел на пенистый прибой и таинственную дымку. Я вспомнил ту девушку, бегущую сквозь пенное грохотание, наслаждающуюся в ту ночь дикой свободой. Ах, что за Камила, что за девушка!

Как-то вечером в середине ноябре я прогуливался по Спринг-стрит, ковыряясь там в букинистических магазинах. "Колумбийский буфет" был там всего в одном квартале. Черти меня туда понесли, можно сказать, по старой памяти, и я подошёл к стойке и заказал пива. Я чувствовал себя старожилом теперь. Я мог насмешливо смотреть вокруг и вспоминать времена, когда это было по-настоящему замечательное место. И никто, кроме меня. Никто меня не знал, ни новая буфетчица с её челюстями, наполненными жвачкой, ни две музыкантши, тихо скрипящие "Сказки Венского леса" на скрипке и фортепиано.

И всё же жирный бармен не забыл меня. Стив, или Винс, или Винни, или как там его зовут.

- Чё-то долго тебя не видел, - сказал он.

- Как и Камилу, - сказал я.

Он цокнул языком.

- Очень жаль, - сказал он. - Хорошая девчонка.

Вот и всё. Я выпил ещё одну кружку пива, потом третью. Он дал мне четвёртую, и потом, при следующем заходе, я заплатил за две кружки для нас. Час прошёл в таком духе. Он стал передо мной, залез в карман и достал газетную вырезку.

- Полагаю, ты уже видел это, - сказал он.

Я взял вырезку. Не больше шести строк, и две строчки заголовка в нижней части страницы.

Разыскивается Камила Лопес, 22 года, Лос-Анджелес, исчезновение которой из исследовательского института Дель-Марии обнаружено администрацией минувшей ночью.

Вырезка недельной давности. Я поставил своё пиво и понёсся оттуда вверх по холму к своей комнате. Что-то подсказывало мне, что Камила там. Я чувствовал её желание вернуться в мою комнату. Подтянув стул, я сидел, положив ноги на подоконник, с включённым светом, курил и ждал. Я всем нутром чувствовал, что она должна прийти, убеждённый, что не было больше никого, к кому бы она могла завернуть. Но она не пришла. Я лёг спать, оставив свет. Большую часть следующего дня и всю следующую ночь я сидел в своей комнате, дожидаясь стука камешка в своё окно. После третьей ночи убеждённость в том, что она придёт, пошла на убыль. Нет, она не придёт сюда. Она побежит к Сэмми, своей настоящей любви. Последний человек, о котором она будет думать - это Артуро Бандини. Это меня вполне устраивало. В конце концов, я теперь романист, к тому же сочинитель рассказов - даже если так только я считаю.

На следующее утро я получил первую из её коллекции телеграмм. Это была просьба о деньгах, подписанная Ритой Гомес, отправленная через "Вестерн Юнион"[115], из Сан-Франциско[116]. Она подписала молнию "Рита", но личность была очевидна. Я отправил телеграфом двадцатку и написал, чтобы она ехала на юг, до самой Санта-Барбары, где я бы хотел встретиться с ней. Она телеграфировала мне ответ: "Лучше ехать север спасибо извини Рита".

Вторая молния пришла из Фресно[117]. Это была очередная просьба о деньгах, которые должны были быть отправлены Рите Гомес, через "Постал Телеграф". Через два дня после первой молнии. Я пошёл в город и отправил ей пятнадцать. На телеграфе я сидел долго, писал сообщение, чтобы отправить его вместе с деньгами, но не смог решиться и отправил только деньги. Я бы не сказал, что Камила Лопес заметила бы какую-то разницу. Но одно было ясно. На обратном пути в гостиницу я поклялся, что Камила больше не будет получать денег от меня. Мне пришлось быть осторожным с того момента.

Её третья молния прибыла в воскресенье вечером, такого же рода сообщение, на этот раз из Бейкерсфилда[118]. Я цеплялся за своё решение в течение двух часов. В это время я представлял её себе бредущей, без гроша - вероятно, под дождём. Я оправил ей пятьдесят, с сообщением, чтобы она купила себе одежду и держалась подальше от дождя.

Восемнадцатая глава

Через три ночи я вернулся домой из поездки, и нашёл мою дверь в гостинице закрытой изнутри. Я знал, что это значит. Я постучал, но мне не ответили. Я позвал её по имени. Я быстро пошёл по коридору к чёрному входу и побежал по склону к своему окну. Я хотел поймать её с поличным. Окно было закрыто и занавешено, но осталась щель в занавесках и сквозь неё я мог заглянуть в комнату. В комнате светилась настольная лампа, и я мог разглядеть всё, но Камилу я нигде не видел. Дверь шкафа была закрыта, и я знал, что Камила там. Я попробовал открыть окно. Я тихо нажал на стекло и проскользнул внутрь. Прикроватных ковриков не было на полу. На цыпочках я подошёл к дверце шкафа. Я услышал её перемещение внутри шкафа, будто она сидит на полу. Я уловил слабый кубебоподобный запах[119] марихуаны.

Я потянулся к дверной ручке шкафа, и внезапно я не захотел ловить её на этом. Шок был бы для неё так же плох, как для меня. Тогда я вспомнил, что случилось со мной, когда я был маленьким. Я сидел в шкафу, как она сейчас, и мать внезапно открыла его. Я вспомнил тот страх, когда тебя обнаруживают, и я на цыпочках отошёл от дверцы шкафа и сел на стул у своего стола. Через пять минут я не мог оставаться в комнате. Я не хотел её знать. Я вылез в окно, закрыл его и вернулся к чёрному входу гостиницы. Я выждал некоторое время. Когда я подумал, что всё это должно закончиться, я быстро и громко топая, направился к двери своей комнаты и ворвался.

Она лежала на кровати, прикрывая тонкой рукой глаза.

- Камила! - сказал я.

- Ты здесь!

Она встала и посмотрела на меня безумными чёрными глазами, чёрными, развратными и полусонными; её шея вытянулась, и выпуклые вены у неё на горле проступили резче. Она ничего не сказала своими губами, но на её лице страшно бросались в глаза зубы, слишком белые и слишком большие теперь, испуганная улыбка - всё это слишком громко говорило об ужасах, охватывающих её дни и ночи. Я сжал свои челюсти, чтобы не закричать. Когда я подошёл к кровати, она поднялась на колени и села на корточки, как будто ожидая, что я её ударю.

- Спокойно, - сказал я. - Всё будет в порядке. Ты превосходно выглядишь.

- Спасибо за деньги, - сказала она, сказала она тем же голосом, глубоким, но уже в нос.

Она купила новую одежду. Дешёвую и кричаще броскую - платье под шёлк, ярко-жёлтое с чёрным вельветовым поясом, бело-голубые туфли, леггинсы с красно-зелёным верхом. Но ногтях был маникюр, кроваво-красный лак, а на запястьях - зелёный и жёлтый бисер. Всё это - на фоне её бескровного, пепельно-жёлтого лица и шеи. Она всегда выглядела лучше в простой белой блузе, которую носила на работе. Я не задавал ей никаких вопросов. Всё, что я хотел знать, было написано мучительными фразами, пересекающими опустошённое лицо. Она не казалась мне сумасшедшей. Её сумасшествие напоминало страх, ужасный страх, вопящий из её больших голодных глаз, предостерегающий теперь от наркотиков.

Она не могла оставаться в Лос-Анджелесе. Ей нужен был отдых, возможность есть и спать, пить много молока и много гулять. У меня сразу появилось множество планов. Лагуна Бич! Вот местечко для неё. Сейчас зима, и мы могли бы добыть дешёвые места. Я мог бы заботиться о ней и начать работу над очередной книгой. У меня была идея для новой книги. Нам не надо было жениться - брат и сестра - это нормально для меня. Мы могли бы купаться и гулять вдоль берега Бальбоа. Мы могли бы сидеть у камина, когда спустится плотный туман. Мы могли бы спать под толстым одеялом, когда ветер с моря начнёт реветь. Это была основная идея - я разработал её, я залил её Камиле в уши - как слова из книги мечтаний - и лицо Камилы просветлело, и она заплакала.

- И собака! - сказал я. - Я достану тебе собачку. Щенка. Скотч-терьера. Назовём его Вилли.

Она захлопала в ладоши.

- О, Вилли! - сказала она. - Ко мне, Вилли! Ко мне, Вилли!

- И кошку, - сказал я. - Сиамского кота. Назовём его Чанг. Большого кота с золотыми глазами.

Она вздрогнула и закрыла лицо руками.

- Нет, - сказала она. - Я ненавижу кошек.

- Окей. Обойдёмся без кошки. Я тоже их ненавижу.

Она мечтала обо всём этом, заполняя картину своей собственной кистью - бурная радость, подобная яркому стеклу в её глазах.

- Лошадь тоже, - сказала она. - После того, как ты сделаешь много денег, у нас у обоих будет по лошади.

- Я сделаю миллионы, - сказал я.

Я разделся и лёг в кровать. Она плохо спала, дёргаясь и внезапно просыпаясь, постанывая и бормоча во сне. Как-то среди ночи она встала, включила свет и закурила сигарету. Я лежал с закрытыми глазами и пытался заснуть. Вскоре она встала, накинула мой халат и взяла свой кошелёк со стола. Белый клеёнчатый кошёлек, набитый всякими вещами. Я слышал, как она в моих тапочках зашаркала по коридору в туалет. Она вернулась через десять минут. После возвращения, покой снизошёл к ней. Она думала, что я сплю, и поцеловала меня в макушку. Я уловил запах марихуаны. Остаток ночи она крепко спала, её лицо купалось в безмятежности.

На следующее утро в восемь мы выбрались из гостиничного окна и пошли вниз по склону во двор гостиницы, где стоял мой "Форд". Камила выглядела такой несчастной, с лицом страдальческим и не выспавшимся. Я проехал город и выехал из Креншоу, а оттуда двинулся к бульвару Лонг-Бич. Камила сидела насупившись, опустив голову, холодный с утра ветер расчёсывал ей волосы. В Мейвуд мы остановились в придорожном кафе на завтрак. Я заказал сосиски и яйца, фруктовый сок и кофе. Она отказалась от всего, кроме чёрного кофе. После первого глотка она закурила. Мне хотелось осмотреть её кошелёк, я знал, что в нём марихуана, но Камила вцепилась в него, как в саму жизнь. Потом мы выпили ещё по чашке кофе и поехали дальше. Камила чувствовала себя лучше, но её настроение было ещё мрачным. Я не разговаривал.

За пару миль до Лонг-Бич мы наткнулись на собачью ферму. Я подъехал, и мы вошли. Мы оказались во дворе среди пальм и эвкалиптов. Со всех сторон десятки собак окружали нас, радостно лаяли. Собакам нравилась Камила, они почувствовали в ней друга, и первый раз за всё утро Камила улыбнулась. Там были колли, немецкие овчарки и терьеры. Камила стала на колени, чтобы ласкать собак, и те ошеломляли её своим лаем и большими розовыми языками. Она взяла терьера на руки и покачивала его, как младенца, любовно напевая ему. Лицо Камилы снова засияло, полными красками, лицо старой доброй Камилы.

Владелец питомника вышел с крыльца в глубине двора. Это был старик с короткой седой бородой, он хромал и ходил с тростью. Собаки мало обращали внимания на меня. Они подскочили, обнюхали мои башмаки и ноги, а потом резко отвернулись со значительным презрением. Не то, чтобы я им не понравился - они предпочитали Камилу, расточающую эмоции и разговаривающую и ведущую странные собачьи беседы. Я сказал старику, что мы хотели бы какого-нибудь щенка, и он спросил, какой породы. Решать было Камиле, но она не могла выбрать. Мы видели несколько кутят, все они были трогательно маленькими, пушистыми шариками непреодолимой нежности. Наконец мы отыскали собаку, которую хотели, - совершенно белую, колли[120]. Щенку не исполнилось ещё и шести недель от роду, и он был таким толстым, что еле мог ходить. Камила приподняла его, и он, на шатающихся лапах, сделал несколько шагов, сел и сразу же заснул. Больше любых других Камила хотела этого щенка.

Я сглотнул слюну, когда старик сказал "двадцать пять долларов", но мы взяли щенка вместе со всеми документами, с его совершенно белой матерью, провожающей нас к машине, лающей, как бы говорящей нам, чтобы мы были очень осторожны, когда заберём его. Когда мы поехали, я посмотрел через плечо. На дороге сидела белая мама, с красивыми поднятыми ушами, со склонённой набок головой, она смотрела, как мы скрываемся на главной магистрали.

- Вилли, - сказал я. - Его зовут Вилли.

Собака лежала у Камилы на коленях, скулила.

- Нет, - сказала Камила. - Это Белоснежка.

- Это имя для девочки, - сказал я.

- Меня не волнует.

Я остановился на обочине.

- Меня волнует, - сказал я. - Или ты меняешь его имя на какое-нибудь другое, или мы возвращаемся.

- Хорошо, - согласилась она. - Его зовут Вилли.

Я почувствовал себя лучше. Мы не ругались по этому поводу. Вилли уже помогал ей. Она была почти послушной, готовой стать разумной. Беспокойство ушло от неё, доброта выпрямила её губы. Вилли спал на коленях и сосал её мизинец. К югу от Лонг-Бич мы остановились у аптеки и купили бутылку с соской и бутылку молока. Вилли открыл глаза, когда Камила сунула ему соску в пасть. Он напал на свою добычу, как злодей. Камила высоко подняла руки, провела пальцами по волосам и с удовольствием зевнула. Она была очень счастлива.

Вечный юг, мы преследовали прекрасную белую линию. Я ехал медленно. Добродушный день, небо - как море, море - как небо. Слева - золотые холмы, золото зимы. День для того, чтобы ни о чём не говорить, день для того, чтобы любоваться одинокими деревьями, песчаными дюнами и груды белых камней вдоль дороги. Страна Камилы, дом Камилы, море и пустыня, прекрасная земля, огромное небо, далеко до севера, до луны, мы на том же месте, что и прошлой ночью.

Мы добрались до Лагуны до полудня. У меня ушло пару часов на то, чтобы побегать туда и сюда по агентствам по продаже недвижимости и инспекции домов, чтобы найти местечко, которое мы хотели. Камилу устраивало всё. Вилли теперь полностью принадлежал ей. Камиле было всё равно, где жить, пока у неё был он. Дом, который мне понравился, был с двумя остроконечными крышами-близнецами, с белой оградкой вокруг и в пятидесяти ярдах от моря. Во дворе стояла клумба с белым песком. Дом был хорошо обставлен, повсюду яркие занавески и акварели. Мне понравился дом больше всего из-за комнаты наверху. С видом на море. Я мог бы поставить пишущую машинку на окно и мог бы работать. Ах ты ж, я мог бы много сделать на том окне. Я мог бы просто выглянуть из того окна, и оно бы пришло и просто посмотрело в комнату, и я стал бы неуёмным, и видел бы, как предложение за предложением марширует через страницу.

Когда я спустился вниз, Камила ушла с Вилли на прогулку вдоль берега. Я стоял у чёрного входа и наблюдал за ними, в четверти мили от них. Я видел, как Камила наклонилась, хлопая в ладоши, и потом побежала с Вилли, кружащим возле неё. Но на самом деле я не видел Вилли - он такой маленький, что совершенно сливался с белым песком. Я зашёл в дом. На столе лежал кошелёк Камилы. Я открыл его и вывернул всё на стол. Выпали две банки "Принца Альберта" с марихуаной. Я вытряхнул их в туалете и выбросил банки в мусорное ведро.

Потом я вышел и сел на ступеньках крыльца, на тёплом солнышке, глядя на Камилу и собаку, на то, как они идут обратно домой. Было около двух часов. Мне пришлось вернуться в Лос-Анджелес - забрать свои вещи и выписаться их гостиницы. На это бы ушло пять часов. Я дал Камиле денег на еду и вещи, которые нужны для дома. Когда я уходил, она лежала на спине, лицом к солнцу. Свернувшись калачиком на её животе, Вилли крепко спал. Я крикнул "до свидания", выжал сцепление и вывернул на главную автомагистраль побережья.

На обратном пути у меня, нагруженного пишущей машинкой, книгами и чемоданами, спустило колесо. Темнота спустилась быстро. Почти в девять часов я притащился во двор домика на пляже. Свет не горел. Я открыл дверь своим ключом и прокричал имя Камилы. Ответа не было. Я везде повключал свет, обыскал каждую комнату, каждый шкаф. Камила ушла. Не было никаких признаков её или Вилли. Я выгрузил вещи. Возможно, она взяла собаку на очередную прогулку. Но я обманывал сам себя. Она ушла. К полуночи я стал сомневаться, что она когда-нибудь вернётся, а к часу ночи я был уверен. Я снова начал высматривать какую-нибудь записку, какое-нибудь сообщение. Никаких следов. Казалось, нога её не ступала в этот дом.

Я решил остаться. Аренда была оплачена за месяц вперёд, и я хотел испытать комнату наверху. В ту ночь я спал там, но на следующее утро я возненавидел это место. Вместе с Камилой - это была часть мечты, без Камилы - просто дом. Я уложил свои вещи на тёщино место и поехал обратно в Лос-Анджелес. Когда я вернулся в гостиницу, кто-то заселился в мою старую комнату на ночь. Всё шло наперекосяк. Я заселился в другую комнату, на первом этаже, но она мне не нравилась. Всё разбивалось на осколки. Новая комната была такой странной, такой холодной, без единого воспоминания. Когда я выглянул в окно, земля оказалась в двадцати футах над землёй. Ни вылезания из окна теперь, ни камешков в стекло. Я поставил пишущую машинку на одно место, потом на другое. Она нигде не вписывалась. Что-то было не так, всё было не так.

Я вышел пройтись по улицам. Бог мой, вот я и снова брожу по городу. Я смотрел на лица вокруг и знал, что моё лицо - такое же, как у них. Румяные лица побледнели - жёсткие лица, беспокойные, потерянные. Лица - как цветы, им отрывали корни и ставили их в симпатичные вазы - цвета быстро блекли. Мне пришлось свалить из этого города.

Девятнадцатая глава

Моя книга вышла через неделю. На какое-то время меня это порадовало. Я мог ходить в магазины и видеть её среди тысяч других - мою книгу, мои слова, причину, по которой я жил. Но это не так радовало, как "Смеющаяся собачка" в журнале Хакмаза.

Всё зашло слишком далеко. Ни слова от Камилы, ни телеграммы. Я оставил ей пятнадцать долларов. Я знал, что это не может длиться более десяти дней. Я чувствовал, что она начнёт телеграфировать, как только останется без гроша. Камила и Вилли - что с ними случилось?

Открытка от Сэмми. Она лежала в моём почтовом ящике, когда я вернулся домой в тот день. Там говорилось:

Дорогой мистер Бандини! Эта мексиканка у меня, и вы знаете, какие чувства я испытываю, когда эта женщина ошивается рядом. Если она - ваша девушка, вам лучше приехать и забрать её, потому что я не хочу, чтобы она здесь торчала. Сэмми.

Открытка двухдневной давности. Я заправил машину, бросил экземпляр своей книги на переднее сиденье и отправился в обитель Сэмми, в пустыню Мохаве.

Я добрался туда после полуночи. В единственном окне хижины горел свет. Я постучал, и Сэмми открыл дверь. Прежде чем говорить, я осмотрелся. Он вернулся в кресло рядом с керосиновой лампой, взял пульп-журнал с вестерном и продолжил чтение. Он не говорил. От Камилы не осталось и следа.

- Где она? - сказал я.

- Чтоб меня черти разодрали, если я знаю. Она ушла.

- Ты хочешь сказать, что ты выгнал её.

- Я не могу её терпеть здесь. Я больной человек.

- В какую сторону она пошла?

Он ткнул пальцем в сторону юго-востока.

- По той дороге примерно.

- Ты имеешь ввиду, по этой пустыне?

Он кивнул головой.

- Со щенком, - сказал он. - Собачкой. Симпатичной, как чёрт.

- Когда она ушла?

- В воскресенье вечером, - сказал он.

- Воскресенье! - сказал я. - Господи, одуреть! Это было три дня назад! У неё есть какая-нибудь еда с собой? Какое-нибудь питьё?

- Молоко, - сказал он. - У неё была бутылка молока для собаки.

Я вышел за пределы участка хижины и посмотрел в сторону юго-запада. Очень холодно, луна высокая, пышные скопления звёзд на синем куполе неба. К западу, югу и востоку коснулась кисть опустошения - мрачные деревья Джошуа, приземистые холмы. Я забежал в хижину.

- Выйди и покажи мне, каким путём она пошла. - сказал я.

Он прикрыл свой журнал и указал на юго-восток:

- Туда пошла, - сказал он.

Я вырвал журнал из его рук, схватил его за шею и вытолкал наружу, в ночь. Он был худым и лёгким, он спотыкался, пытаясь удержаться на ногах.

- Покажи мне, - сказал я.

Мы вышли на край участка, Сэмми ворчал, что он больной человек и что я не имею права тягать его. Он стоял, поправляя рубашку и одёргивая пояс.

- Покажи мне, где она была, когда ты видел её последний раз, - сказал я.

Он показал.

- Она как-раз перебиралась через тот гребень.

Я оставил Сэмми стоять там и прошёл четверть мили к вершине гребня. Было так холодно, что я натянул свою куртку до самых ушей. Земля под ногами - грубая смесь тёмного песка и мелких камней, дно доисторического моря. За гребнем - другие гребни, такие же, сотни таких же, простирающихся бесконечно далеко. На песчаной земле не запечатлено никаких шагов, никаких признаков того, что здесь ступала нога человека. Я пошёл дальше, пробираясь через несчастный грунт, который взрастил немного, а потом покрыл себя крупинками серого песка.

После того, что мне показалось двумя милями, я сел на круглый камень, чтоб отдохнуть. Я вспотел, и ещё резкий холод к тому же. Луна погружалась к северу. Было, наверное, уже больше трёх. Я шёл упрямо, но медленно, в манере кочевника, хребты и бугры ещё продолжались, вытянувшись бесконечно далеко вперёд вместе с кактусами, шалфеем и уродливыми растениями. Я не видел никаких ориентиров до тёмного горизонта.

Я вспоминал дорожные карты района. Не было ни дорог, ни городов, ни человеческой жизни отсюда и до другого края пустыни, ничего, кроме бесплодной земли на почти сотню миль. Я встал и пошёл дальше. Я онемел от холода, но всё равно пот лил с меня. Седеющий восток светлел, превращаясь в розовый, потом в красный, а потом гигантский красный шар поднялся из чернеющих холмов. Пересекая запустение, пролегли безразличие высшего, небрежность ночи и следующего дня, и ещё - тайная близость к тем холмам, их тихое удивительное утешение делало смерть не очень важной вещью. Вы можете умереть, но пустыня сохранит тайну вашей смерти, пустыня останется после вас, чтобы скрыть память о вас нестареющим ветром, жарой, холодом.

Бесполезно. Как мне найти Камилу? Почему я должен искать её? Что я мог принести ей, кроме возвращения к жестокой пустыне, которая сломала её? Я вернулся на рассвете - с сожалением, на рассвете. Холмы завладели теперь Камилой. Пусть холмы прячут её! Пусть возвращается к одиночеству задушевных холмов. Пусть живёт с камнями и небом, с ветром в волосах до самого конца. Пусть идёт своим путём.

Солнце стояло высоко, когда я вернулся к участку. Уже жара стояла. В дверях хижины стоял Сэмми.

- Нашёл её? - спросил он.

Я не ответил ему. Я устал. Он смотрел на меня секунду, потом скрылся в лачуге. Я слышал, как дверь закрылась на задвижку. Далеко по всей Мохаве поднялось мерцание от жары. Я направился по тропинке к "Форду". На сиденье лежал экземпляр моей книги, моей первой книги. Я нашёл карандаш, открыл книгу на титульном листе и написал:

Камиле, с любовью,
Артуро

Я отнёс книгу на сотню ярдов в пустошь, к юго-востоку. Изо всех сил я швырнул книгу в том направлении, в котором ушла Камила. Потом сел в машину, завёл двигатель и поехал обратно в Лос-Анджелес.





Примечания

  • ↑1 Спроси у пыли. Название романа взято из произведения Кнута Гамсуна "Пан".

    Den anden elsket han som en slave, som en gal og som en tigger. Hvorfor? Spor stovet pa veien og lovet som falder, spor livets gatefulde Gud; for ingen anden vet sadant.

    Другую любил он, как раб, как сумасшедший и как нищий. Почему? Спроси у пыли на дороге, у опавшей листвы, спроси у непостижимого Бога; ибо никто другой этого не знает.

  • ↑2 Джойс, с любовью. Джойс Смарт Фанте (1914 - 2005) - супруга писателя (с 1937 года).

    К предисловию
  • ↑3 Я нашёл две: "Даго Ред" и "Подожди до весны, Бандини". Похожие по манере... А сейчас Фантe пишет роман "Сны с Банкер-Хилла". Романы "Подожди до весны, Бандини" (1938), "Спроси у пыли" (1939), "Сны с Банкер-Хилла" (1982), произведение, опубликованное за год до смерти Фанте, и "Дорога на Лос-Анджелес" (1985), хронологически первый роман, но опубликованный после смерти писателя, составляют так называемую "Сагу об Артуро Бандини", или "Квартет Бандини". "Даго Ред" (1940) - сборник рассказов ("Даго Ред" - дешёвое красное вино итальянского производства).
  • ↑4 Были там "Полный жизни"... Роман, опубликованный в 1952 г.
  • ↑5 ...и "Братство Винограда" . Роман, опубликованный в1977 г.
  • ↑6 Чарльз Буковски (1920 - 1994) - американский писатель, один из самых ярких представителей грязного реализма, предтечей которого можно назвать Джона Фанте.

    К первой главе
  • ↑7 ...Джо Ди Маджо ещё является гордостью итальянского народа... Джо Ди Маджо (1914-1999), сын итальянских иммигрантов, выдающийся бейсболист, в США пользуется славой одного из величайших спортсменов всех времён.
  • ↑8 ...и какие-нибудь пульп-журналы. Массовые журналы, как правило, литературные, издавались в конце XIX - первой половине XX века в США. Название произошло от слова pulp, что означает целлюлозную массу из макулатуры, а также самую низкокачественную бумагу, способную держать типографскую краску.
  • ↑9 ...старик Драйзер... Теодор Драйзер (1871-1945) - американский писатель, оказавший огромное влияние американскую литературу, на своё и последующее поколение.
  • ↑10 ...старик Менкен... Генри Луис "Г.Л." Менкен (1880-1956) - американский журналист, один из самых влиятельных в первой половине XX века. Является прототипом Дж. К. Хакмаза.
  • ↑11 ...не так уж и славен этот Арнольд Беннетт... Арнольд Беннетт (1867-1931) - английский писатель. По распространённому мнению, большая часть его произведений лишена художественного значения.
  • ↑12 Гостиница называлась "Альта Лома". В переводе с испанского - "высокий холм".
  • ↑13 ...довольствовался и страницами старой Библии Гедеона. Бесплатный экземпляр Библии, распространяемой евангелической протестантской организацией "Библия Гедеона", в основном, через гостиницы и общежития.
  • ↑14 ...я думал про Пальмовое воскресенье... Праздник в честь входа Господня в Иерусалим, отмечается в воскресенье перед Пасхой. В славянских странах именуется Вербным воскресеньем.
  • ↑15 ...я думал про... Египет и Клеопатру. Клеопатра VII Фелопатор (69-30 до н.э.) - царица Египта.
  • ↑16 ...которые несло из пустынь Мохаве и Санта-Аны. Пустыни, занимающие значительную часть Калифорнии.
  • ↑17 ...я пишу так же хорошо, как Уильям Фолкнер? Уильям Фолкнер (1897-1962) - американский писатель. Писал очень эмоционально. Особенно ярко выделялся на фоне распространённого в ту пору минимализма, бесстрастности в письме.

    Ко второй главе
  • ↑18 ...вспомни, что случилось с Таркингтоном... Бут Таркингтон (1869-1946) - американский писатель, начал терять зрение ещё в 1920 году и был слепым в последние годы своей жизни.
  • ↑19 ...вспомни, что случилось с Джеймсом Джойсом... Джеймс Джойс (1882-1941) - ирландский писатель. С каждым годом терял зрение и к концу жизни окончательно ослеп. Сам Джон Фанте ослеп в 1978 году, в возрасте 69 лет, за пять лет до смерти.
  • ↑20 Я думал... о "не прелюбодействуй"... "Исход" 20:14. Одна из десяти заповедей.
  • ↑21 Привет... поющему Бингу Кросби... Бинг Кросби (1903-1977) - американский певец, один из самых успешных исполнителей в США.
  • ↑22 Я увидел клюшки от гольфа на Сикс-стрит в витрине "Спалдинга... "Спалдинг" (осн. в 1876 году) - американская компания, производитель спортивных товаров.
  • ↑23 Я восхищался шляпами робинзон... Фасон шляпы с широкими полями.
  • ↑24 ...я увидел дома в Бель-Эйр... Один из самых престижных городов округа Лос-Анджелес.
  • ↑25 Хорошая идея, но чего-то не хватает - рассказ Кольера. Джон Кольер (1901-1980) - американский писатель, сам себя в шутку характеризовал как третьесортного писателя, которому удалось себя выдать за второсортного. Впрочем, его творчеством восхищались многие именитые соотечественники, известны его произведения и далеко за пределами США.
  • ↑26 Я пошёл на бурлеск-шоу. Театральное представление с эротическими номерами.
  • ↑27 ...хонки-тонки... Хонки-тонк - бар с музыкальными развлечениями.
  • ↑28 Я не читал Ленина... Владимир Ленин (1870-1924) - российский и советский политический деятель мирового масштаба, последователь, теоретик и практик, марксизма.
  • ↑29 ...я слышал его высказывание: религия есть опиум народа. Сравнение религии с опиумом - одна из самых банальных метафор и известна ещё со времён античности, так что об авторстве вести речь трудно. В качестве афоризма сравнение стало популярным благодаря Карлу Марксу, который применил его в работе "К критике гегелевской философии права" (1843). У Маркса "опиум" предстаёт уже не в качестве средства успокоения душевной боли, не в качестве средства для того, чтобы вознестись над мирской суетой, как то бывало у прежних авторов, - а в качестве средства одурманивания: "Религия - это вздох угнетённой твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она - дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа". Владимир Ленин цитировал Маркса в своих статьях "Социализм и религия" (1905) и "Об отношении рабочей партии к религии" (1909). Именно эти статьи Артуро Бандини и не читал.
  • ↑30 Я читал "Антихриста"... "Антихрист. Проклятие христианству" (1895) - философская работа Фридриха Ницше, поднимающая проблему сущности христианства.
  • ↑31 ...Ты читал Ницше? Фридрих Ницше (1844-1900) - немецкий мыслитель. Концепция его учения ставит под сомнение базисные принципы действующих форм морали, религии, культуры и общественно-политических отношений.
  • ↑32 ...написать эту книгу, которая принесла вам Нобелевскую премию? Нобелевская премия по литературе - одна из престижнейших литературных премий. Вручается с 1901 года. Интересно, что премия, прежде не достающаяся США, в 30-е годы XX века вручалась американским писателям трижды. Лауреатами становились Синклер Льюис (1930), Юджин О"Нил (1936) и Перл Бак (1938).
  • ↑33 ...латиноамериканец, гризер. Гризер - грубое наименование латиноамериканцев в США.
  • ↑34 ...по соседству с чап-чой рестораном... Китайский ресторан, именуемый в честь его центрального блюда чап-чой, которое состоит, в основном, из овощей, креветок, лапши (риса).

    К третьей главе
  • ↑35 ...я молился святой Терезе о новой авторучке. По всей видимости, имеется в виду Тереза из Лизьё (1873 - 1897) - католическая святая. Центральным понятием её учения является Малый путь. Так она называет путь достижения святости, не подразумевающий совершения героических действий или подвигов во имя веры. Именно поэтому Артуро Бандини, вероятно, и выбрал святую Терезу для просьбы о ценной для него мелочи.
  • ↑36 ...как Гюисманс, я остался один... Подразумевается, очевидно, дез Эссент, главный герой романа "Наоборот" (1884), созданного Жорисом-Карлом Гюисмансом. Испытывая отвращение к окружающему миру, дез Эссент живёт один в загородном доме.
  • ↑37 Ищите этот рассказ в "Пост"... "Post" - часть названия многих американских газет, подразумевается одна из них - очевидно, местная.
  • ↑38 ...лидирующим бьющим в Американской лиге, со средним .415... То есть 0.415. Средний показатель отбитых мячей. Вычисляется путём деления отбитых мячей на количество подач. Для сравнения, у Джо Ди Маджо этот показатель: .325 - за всю карьеру - но, правда, в отдельные сезоны поднимался и повыше.

    К четвёртой главе
  • ↑39 ...это были гуарачи... Традиционная мексиканская обувь, сандалии на плоской подошве.
  • ↑40 ...он продавал газеты, "Экзаминер"... "The San Francisco Examiner"(осн. в 1863) - таблоид, с 1887 по 2000 гг., который издавался корпорацией "Хёрст", специализирующейся, в основном, на печатных изданиях, рассчитанных на массовый вкус. В ту пору "Экзаминер" являлся флагманом корпорации, "королём газет".
  • ↑41 ...и "Таймс". "Los Angeles Times" (осн. в 1881) - одна из самых популярных ежедневных газет в США.
  • ↑42 Комната его была завалена экземплярами "Нью Массес". "The New Masses" (1926-1948) - марксистский журнал, издававшийся в США.
  • ↑43 ...от никчемного гринго. Гринго - грубое наименование англичан и американцев в Латинской Америке.
  • ↑44 ...подошёл к "Сивик Центру"... "Сивик Центр" - стадион, от которого до угла Спринг-стрит - примерно триста метров.

    К пятой главе
  • ↑45 Звучала песня "Над волнами". Знаменитый вальс "Sobre las Olas" мексиканского композитора Хувентино Росаса (1868 - 1894).

    К седьмой главе
  • ↑46 "И собачка засмеялась, увидав такие игры". Из английского народного стихотворения. Наиболее распространённый в США вариант:

    Hey diddle diddle,
    The сat and the fiddle,
    The сow jumped over the moon,
    The little dog laughed to see such sport,
    And the dish ran away with the spoon.

    Эй, заливайте-заливайте,
    Кот и скрипка -
    Корова перепрыгнула луну,
    Собачка засмеялась, увидав такие игры,
    А блюдце с ложкой убежали.

    У произведения интересная история. Пуритане, которых возмущало безумие этого стихотворения, пытались с ним бороться, изгоняли распевающих его шарманщиков и даже сажали в тюрьмы. Стихотворение переделывалось: корова в пуританском варианте не прыгала через луну, а паслась под луной, собачка не смеялась, а лаяла и т.д. Между тем, оригинальный вариант стихотворения приобрёл культовое значение в борьбе против обывательщины.

  • ↑47 ...Боулдер - не в Колорадо. Города с названием Боулдер есть в нескольких штатах США.
  • ↑48 Боулдер - в Небраске. В Небраске нет города с названием Боулдер.
  • ↑49 ...который состоял в клубе "Книга месяца". "Book of the Month Club" (осн. в 1926) - компания, занимающаяся рассылкой книг по почте, предлагающая своим клиентам одну новую книгу в месяц.
  • ↑50 Он плевался, когда вы упоминали троянцев. Троянцы символ весёлых, энергичных людей.
  • ↑51 ...ну это всегда было так - По... Эдгар По (1809-1849) - американский писатель, при жизни был известен, в основном, в качестве литературного критика. Получил признание в России и Европе раньше, чем на родине.
  • ↑52 ...Уитмен... Уолт Уитмен (1819-1892) - американский поэт. Получил признание в России и Европе раньше, чем на родине.
  • ↑53 ...Гейне... Генрих Гейне (1797-1856) - немецкий поэт. Его произведения были запрещёны на родине во времена правления Адольфа Гитлера.
  • ↑54 ...Драйзер... Произведения Теодора Драйзера обычно встречались американской критикой крайне враждебно или замалчивались. Один из романов, "Гений", был запрещён в 1925 году. На родине Драйзер постоянно подвергался судебным преследованиям, связанным с профессиональной деятельностью. Между тем почитался в Европе и в Советском Союзе.
  • ↑55 Хочешь, я дам тебе на милк-никель... Название мороженого ("Milk-nickel"), популярного в те годы. Называлось так потому, что стоило пять центов, то есть никель на разговорном языке.
  • ↑56 Рутбир? Американский шипучий напиток из экстрактов кореньев и трав.

    К восьмой главе
  • ↑57 ...пробрался через узкие жаркие улицы к подвальному этажу"Мей Компани". "The May Company" (1877-2005) - сеть супермаркетов в США, торгующая в основном одеждой, обувью, постельными принадлежностями, мебелью, ювелирными изделиями, косметикой и т.д.
  • ↑58 Я сказал, чтобы их отдали "Армии спасения"... "Salvation Army" (осн. в 1865) - протестантская организация, известная своей благотворительной деятельностью.

    К девятой главе
  • ↑59 Скажи им, пусть сыграют Штрауса. - сказал я. - Что-нибудь из "Венских". Иоганн Штраус-сын (1825-1899) - австрийский композитор, признанный "король вальса". Отчасти благодаря голливудским фильмам Альфреда Хичкока "Венские вальсы" (1934) и Жюльена Дювивье "Большой вальс" (1938), Штраус пользовался большой популярностью в США 30-х годов.
  • ↑60 ...ты всегда будешь милым маленьким пеоном. Первоначально в Латинской Америке и в Южных Штатах США пеонами называли крестьян, находящихся в кабальной зависимости за долги. Постепенно пеонами стали называть чернорабочих, выполняющих тяжёлую работу - обычно выходцев из стран Латинской Америки.
  • ↑61 ..."Форд", родстер 1929-го года... Имеется ввиду "Ford Model A", выпускавшийся с 1927 по 1931 гг. Родстер - тип кузова, автомобиль с прилагающейся отдельно жёсткой крышей. "Ford Model A" производился во множестве модификаций.
  • ↑62 ... минимально допустимая скорость - тридцать пять. 35 сухопутных миль в час, то есть примерно 56 км/ч.
  • ↑63 ...под тёщиным местом. Заднее откидное сиденье.

    К десятой главе
  • ↑64 ...я остановился перед филиппинским такси-дансингом. Дансинг с профессиональными партнёршами или партнёрами.
  • ↑65 Это была её шапка, тэм-о-шентер... Шерстяная шляпа без полей с помпоном наверху. Традиционный шотландский мужской головной убор.
  • ↑66 ...упоминание о Святых Дарах... Святые Дары - в православии и католицизме хлеб и вино, ритуально приготовленные священником на литургии, а затем пресуществленные Святым Духом в Тело и Кровь Христа для причащения верующих.
  • ↑67 Унесённые ветром... Приведённое стихотворение является третьей строфой стихотворения "Non Sum Qualis Eram Bonae Sub Regno Cynarae" ("Я не тот, кем бывал во дни доброй Цинары"), принадлежащего Эрнесту Даусону (1867-1900), английскому поэту. Бандини лишь заменил Цинару на Камилу. Третья строфа знаменита тем, что послужила источником для названия романа Маргарет Митчелл "Унесённые ветром", опубликованного в 1936 году, то есть в те годы особо популярному. Строфа приводится в моём переводе.
  • ↑68 Возвращайтесь в Дулут... Город в Миннесоте.

    К одиннадцатой главе
  • ↑69 ...от слишком больших количеств бурбона. Сорт виски.
  • ↑70 Отрывки, которые я напечатал - из... Эмерсона... Ральф Эмерсон (1803-1882) - американский философ, основоположник трансцендентализма.
  • ↑71 ...Уитмена. Уолт Уитмен - реформатор поэзии, пионер верлибра.
  • ↑72 Пророк я и лгунья, да кем же мне стать? Первое четверостишие стихотворения "The Singing-Woman From The Wood's Edge" ("Поющая на краю леса") Эдны Сент-Винсент Миллей (1892-1950) - американская поэтесса, одна из самых известных в США. Ориентировалась на классические традиции в поэзии, чего не скажешь о личной жизни. Отрывок приводится в переводе Ольги Герц.
  • ↑73 ...богатых еврейских семьях Лонг-Бич... Город в тридцати километрах от делового центра Лос-Анджелеса.
  • ↑74 ...в берриморовской манере... Джон Берримор (1882-1942) - легенда американского театра, исполнитель шекспировских ролей. Обладал хорошо поставленным, богатым обертонами голосом.
  • ↑75 ...он вошёл в "Рыбный грот Бернштейна"... "Bernstein's Fish Grotto" (1912-1981) - популярный ресторан в Сан-Франциско. Отличался изысканным дизайном. Представлял собой точную копию "Ниньи" из флотилии Христофора Колумба, открывшей Америку. Посетители заходили через нос корабля, расположенный на тротуаре.
  • ↑76 ...я думал о некоторых других итальянцах, Казанове... Джакомо Казанова (1725-1798) - итальянский авантюрист. Славу Казанове принесло автобиографическое сочинение "История моей жизни". Его имя, ставшее нарицательным, ассоциируется прежде всего с любовными похождениями.
  • ↑77 ...и Челлини... Бенвенуто Челлини (1500 - 1571) - итальянский скульптор. Его мемуары "Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции" являются одним из самых замечательных произведений литературы XVI века. Автобиография Челлини легла в основу романа Александра Дюма-отца "Асканио", где описывается любовь подмастерья Асканио к дочке парижского прево - Коломбе.

    К двенадцатой главе
  • ↑78 Она жила в центре "Лонг-Бич Пайка"... Пайк - всемирно известная зона развлечений в Лонг-Бич.
  • ↑79 Я - как Кортес... Эрнан Кортес (1485-1547) - испанский конкистадор, завоевавший Мексику.
  • ↑80 Землетрясение. Лонг-Бич действительно пережил землетрясение в 1930-х годах, но это произошло в 1933 году, то есть за шесть лет до времени, описываемого в романе.
  • ↑81 Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa. Моя вина, моя вина, моя самая большая вина (лат.) - формула покаяния и исповеди в религиозном обряде католиков с XI века.
  • ↑82 Ты прочёл Ницше... Фридрих Ницше - один из самых популярных мыслителей.
  • ↑83 ...ты прочёл Вольтера... Вольтер (1694-1778) - один из крупнейших французских философов.
  • ↑84 С нами - Гендель... Георг Гендель (1685-1759) - немецкий композитор, считается одним из величайших композиторов всех времён. Написал множество церковных хоралов.
  • ↑85 ...Палестрина. Джованни Пьерлуиджи Палестрина (1524 или 1525-1594) - итальянский композитор, один из крупнейших полифонистов своего времени. Знаменит духовными сочинениями, способствовал реформации церковной музыки.
  • ↑86 Это страшнейшее землетрясение со времён Сан-Франциско. Имеется в виду землетрясение в Сан-Франциско 1906 года. Одно из самых знаменитых землетрясений. 3 тысячи погибших. 300 тысяч остались без крова. Последующие пожары полыхали четверо суток. 80% зданий было разрушено.

    К тринадцатой главе
  • ↑87 ...каркас трясётся, как от пляски Святого Вита. Старинное название хореи - нервного заболевания, которое характеризуется беспорядочными движениями, напоминающими танец.
  • ↑88 Мир был пылью и станет пылью. Отсылка к "Книге Екклезиаста, или Проповедника" 3:20: "...всё произошло из праха и всё возвратится в прах".
  • ↑89 ...я читаю девятины в эти дни... Традиционная католическая молитвенная практика, заключающаяся в чтении определённых молитв в течение девяти дней подряд.
  • ↑90 Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? "От Матфея святое благовествование" 16:26.
  • ↑91 Направь стремительный полёт... Из рыцарского романа Томаса Мура "Лалла-Рук" (1817), состоящего из четырёх поэм и связывающей их прозы. Представленный фрагмент - из поэмы "Рай и пери". Приводится в переводе Василия Жуковского. У Жуковского поэма носит название: "Пери и ангел" (повесть).
  • ↑92 Замечательный рассказ у тебя в последнем "Атлантик Мансли". "The Atlantic Monthly" (осн. в 1857 году) - старейший и престижнейший литературный журнал в США. В настоящее время выходит под названием "The Atlantic".
  • ↑93 ...Хелфрик остался без денег, с большим "Пакардом" на руках. Фирма "Packard" (1899-1954) специализировалась на производстве ультрадорогих, роскошных автомобилей.

    К четырнадцатой главе
  • ↑94 Ничего подобного мы не знали со времён Джойса. Джеймс Джойс - одна из культовых фигур литературы. Все три его романа, "Улисс", "Портрет художника в юности", "Поминки по Финнегану", постоянно попадают в разнообразные "списки лучших", занимая самые высокие места.
  • ↑95 ...разорвала мой сонет Даусона... Строго говоря, стихотворение Эрнеста Даусона "Non Sum Qualis Eram Bonae Sub Regno Cynarae", не сонет, конечно, но для Бандини, вероятно, любое любовное стихотворение - сонет.
  • ↑96 Им не нравились техасские рейнджеры в Аризоне. Рейнджер - народное название полицейского, особенное популярное в Техасе. Аризона - штат, расположенный через штат от Техаса. Вообще, Техас и Аризона входят в число обычных мест действия для вестернов.
  • ↑97 Так они делали в Штате Одинокой Звезды... - народное название Техаса. Связано с флагом и гербом штата, на которых изображена одна большая звезда.

    К шестнадцатой главе
  • ↑98 Когда бутылка опустела, я пошёл в аптеку и купил другую... Широкий ассортимент в американских аптеках - обычное дело.
  • ↑99 ...мы приехали на остров Терминал. Остров между Лонг-Бич и Лос-Анджелесом (западная часть острова входит в состав Лос-Анджелеса, восточная - в состав Лонг-Бич).
  • ↑100 ...длинный палец земли, указывающий на Каталину. Каталина - соседний остров.
  • ↑101 ...японские ребята, играющие в футбол на улице. Разумеется, в американский футбол.
  • ↑102 Все в нашей команде хотели быть квотербеком... Квотербек, как правило, главный игрок команды, лидер нападения.
  • ↑103 Меня назначили центром, а я терпеть этого не мог... Центр - основной лайнсмен. Функцией лайнсменов является блокировка игроков соперника. Другими словами, лайнсмены практически всю игру проводят без мяча, что, с точки зрения детей, уж конечно, неинтересно.
  • ↑104 ...дал мне поиграть на позиции тейлбека. В задачу тейлбека входит продвижение мяча вперёд. Тейлбек должен уметь крепко держать мяч, находить прорехи в обороне и пытаться пробегать через них, обманывая финтами игроков противника.
  • ↑105 ...среди кактусов, полыни, деревьев Джошуа... Дерево Джошуа - эндемик Мохаве.
  • ↑106 Мы ехали в Чёрный пояс Лос-Анджелеса... Чёрный пояс - район с преимущественно негритянским населением.
  • ↑107 Куклы Кьюпи, стоящие вместе... Чрезвычайно популярные в начале XX века куклы, основанные на комиксах Розы О'Нейл, публикующихся в "Ladies' Home Journal" в 1909 году.
  • ↑108 Репродукция "Мальчика в голубом" на одной стене... Портрет работы Томаса Гейнсборо (1770). Популярность этой картины, вероятно, вызвана одноимённым фильмом Фридриха Мурнау (1919), на создание которого режиссёра вдохновили портрет "Мальчик в голубом" и роман "Портрет Дориана Грея" Оскара Уайльда. Коротко говоря, обстановка - весьма старомодная.

    К семнадцатой главе
  • ↑109 Как там условия для полётов над Сьеррой? Подразумевается горная система Сьерра-Мадре, которая тянется через Аризону, Нью-Мексико, Неваду и Калифорнию.
  • ↑110 Я стал одним из Морганов. Имеются в виду Джон Пирпонт Морган (1837-1913) и Джон Пирпонт Морган-младший (1867-1943) - баснословно богатые американские банкиры.
  • ↑111 Война в Европе, речи Гитлера, вторжение в Польшу... Адольф Гитлер (1889-1945) - фюрер и рейхсканцлер Германии, главный организатор Второй Мировой войны, начавшейся с вторжения Германии в Польшу в 1939 году - в год первой публикации романа "Спроси у пыли".
  • ↑112 Они предпочитали... Луэллу Парсонс... Луэлла Парсонс (1881-1972) - американский кинокритик. Пребывала под покровительством Уильяма Хёрста, основателя корпорации "Хёрст". Пользовалась сверхъестественной популярностью.
  • ↑113 ...я купил конфет и пачку журналов с картинками - "Лук", "Пик", "Си", "Сик", "Сэк", "Вэк"... "Look" (1937-1971) - журнал, основным содержанием которого являлись фотографии. Тесты были очень короткими и больше походили на длинные подписи к фотографиям. В годы расцвета "Лук" пользовался огромной популярностью. Разорился, не выдержав конкуренцию с телевидением. Под названием "Пик", возможно, имеется в виду журнал "Picture Post" (1938-1957). Прочие перечисленные издания заметного следа в истории журналистики не оставили, их названия упомянуты исключительно с пародийной целью.
  • ↑114 ...получил номер коммутатора Окружного исследовательского института для душевнобольных в Дель-Мария... Вымышленное учреждение.
  • ↑115 ...отправленная через "Вестерн Юнион"... "Western Union" (осн. в 1851) - самая известная американская компания в сфере услуг телеграфной связи и денежных переводов.
  • ↑116 ...из Сан-Франциско. Город, расположенный более чем в 600 километрах к северу от Лос-Анджелеса.
  • ↑117 Вторая молния пришла из Фресно. Город, расположенный менее чем в 200 километрах к северу от Лос-Анджелеса.
  • ↑118 ...на этот раз из Бейкерсфилда. Город, расположенный менее чем в 70 километрах к северу от Лос-Анджелеса.

    К восемнадцатой главе
  • ↑119 Я уловил слабый кубебоподобный запах... Перец кубеба - самый ароматный из всех существующих перцев.
  • ↑120 ...мы отыскали собаку, которую хотели, - совершенно белую, колли. Вообще-то, совершенно белых колли не бывает - по всей видимости, речь идёт об альбиносе.


  • Связаться с программистом сайта.

    Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
    О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

    Как попасть в этoт список
    Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"