Денель Яцек : другие произведения.

Тоня Зарембская

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками

Яцек Денель

Бальзакиана


Jacek Dehnel. Balzakiana




Тоня Зарембская

Tońcia Zarębska
Перевод Александра Самойлика



I

Кто ездил из Ломжи в Замбрув, видел за десяток километров до города развалины большой фермы. Дом, покрытый серым шифером, поросший комками зелёного мха, до сих пор стоит, но деревянные конюшни совершенно разрушились, а большой амбар и сарай давно уже лишились своих крыш - и только по прочности стен, узорам, выложенным из кирпичей, ржавым болтам вычурных петель, всё ещё скрепляющим лежащие на земле гнилые дверные косяки, видно было прежнее богатство владельцев. Всё это мелькает в окне автомобиля и тут же исчезает - высокие окна, застеклённая веранда, поросший травой двор, обломки техники в зарослях крапивы - это было когда-то сценой безответной любви.

Зарембские, принадлежащие гербу Вчеле, околичная шляхта, в двадцатые годы разделились на две ветви. И, как это обычно бывает, одна была богатая, а другая бедная - если бы они обе были богаты или обе бедны, никто бы и речи не вёл о двух линиях Зарембских. И, как это обычно бывает, были парень и девушка - Павел и Роза, он богат, она бедна, оба прекрасны. Он высокий, с широкими плечами, смуглый, сероглазый блондин, она с чёрными косами до пояса, голубоглазая, со вздёрнутым носиком.

И были родители, тётки, договора, издольщина и долги - было взирание друг на друга в костёле с чувством ненависти ко всей противоположной стороне - были попытки выбросить всё из головы, ссоры, переговоры и встречи. Катаржина Зарембская из богатой линии как-то даже надела воскресное платье и шляпу, пошла к бедным Зарембским, стала на пороге, сказала только:

- Елена, отдай свою дочь за моего сына, - крутанула подолом и вышла.

Молодые Зарембские землю и деньги получили от богатых, бедные помогли выстроить им дом и подсобные помещения, солидные, панские, желая показать своим двоюродным, что тоже не лыком шиты - а земли там было много, так что конюшни, амбары и стойла быстро заполнились коровами, лошадьми и зерном, в ангаре стояла бричка, в сене дозревали яблоки, в бочках квасилась капуста; в гостиной стояла мебель, привезённая из Ломжи, в детской - семь кроваток, появившиеся одна за одной. И все-то имена редкие, у молодого Павла была фантазия.

Первой стала Кунегунда, потом Гонората, Алдона, Антонина, Фелицита и, наконец, два сына: Теодор и, неожиданно, обыкновенный Пётрек, будто на Пётреке воображение Павла иссякло. И действительно: после того, как двухлетний Пётрек умер (он так испугался перескакнувшей через него лошади, что начал задыхаться и скончался), родился у них ещё один мальчик - и нарекли его точно так же, Пётрек. Хотя все их предупреждали, что нельзя ребёнку давать имя умершего брата, это ведь приносит несчастье и влечёт быструю смерть. Второй Пётрек вырос красивым, рослым молодцем, потому что все они были красивы, под стать обоим родителям, - и спокойно, как и все остальные, пережил всю войну, до тех пор, пока как-то не отправился, прекрасный, двадцатилетний, выбросить сено с чердака, упал с шестов, с которых столько раз все спускались и спрыгивали, ударился об землю и свернул себе шею.

Так их осталось шестеро: пять сестёр и брат. И все прекрасны, под стать обоим родителям, красивее всех старшая, Кунегунда, смуглая, в отца, черноволосая и чернобровая, в мать, с блестящими и ясными глазами - но, даром, что красивая, как раз перед войной она ушла в монастырь. В отличие от братьев и сестёр, которые или вообще не ходили в школу, или закончили её с большим опозданием, она очень резво окончила богословию и историю. Французский она усвоила дома, с латынью ознакомилась в школе, немецкий и английский выучила сама. Начитанная, даровитая, она поднялась высоко над всеми сёстрами, так что ничего удивительного, что она быстро завоевала доверие своей матери-настоятельницы, которая часто упоминала её в письмах к генеральной настоятельнице, с которой состояла много лет в близких отношениях. С Кунегундой они очень хорошо понимали друг друга - мать-настоятельница, дальняя родственница Ласкаллов, Потоцких и Чарторыйских, перед войной она бывала в Париже и Вене и, хоть и обязалась жить в бедности и скромности, не могла выносить простых новеньких, которые в сороковых годах пришли в обитель из каких-то разорённых деревень: мылись редко и неохотно, говорили с говором, едва умели писать буквы, считали Богородицу кем-то вроде четвёртого лица Святой Троицы, читали разве только молитвы, да и то с запинкой. Так что легко себе представить этих двух женщин, одиноких в людном монастыре: старую мать Дороту и юную Кунегунду (или, точнее, Марциану, ибо таковым было её монашеское имя), как они сидят в кабинете настоятельницы, на жёстких стульях, беседуя о богословии или о домах на бульваре Хаусмана. Белёные стены, высокие окна, за окнами сад (обычный сад возле дома, потому что, как и положено отшельницам, жили они в обычной пригородной усадьбе); на одной стене большой, простой крест, на другой иконка: прекрасная миниатюра ренессансной Мадонны (потому что мать-настоятельница знала толк в жипописи, и когда Кунегунда первый раз очутилась в этом суровом интерьере, она сразу поняла, что, если мать Дорота украсила свой кабинет прекраснейшей работой из семейной коллекции, им будет легко найти общий язык); в маленьких очках чуть светился зелёный шартрез, присланный сестрой из Франции: небольшой секрет, который они не раскрывали простым сестричкам. "Они думают, чтение - это то, что бывает с другими", - говорит настоятельница, а Кунегунда старается улыбаться только глазами, потому что губами не пристало.

Давайте пока их оставим (мы, как и они, отлично знаем, что такие возвышенные монашеские отношения нельзя описывать без упоминания о судьбах всей семьи монашки из Грабува-над-Просной), ведь есть ещё брат Кунегунды, Теодор, и остальные её сёстры, Гонората, Алдона, Антонина и Фелицита, все красивые, под стать обоим родителям.

Гонората ещё во время войны влюбилась в Витольда, мальчика из леса, стройного, гибкого, загорелого, которому носила обеды под назначенный клён, клён, белый клён, а во сне видела его высокий, гибкий силуэт, будто вырезанный из чёрной бумаги, скользящий между одинаково чёрными елями и можжевельниками и разящий немцев пулями, что летят без промаха. Но немцы свернулись и изчезли из вырезки, а на их месте появились русские и гэбисты, следственные изоляторы, камеры, избиения, карцеры, двадцатичетырёхчасовые допросы и свидания. Разрешение на свидание с Витольдом мог выдать только новый бургомистр Ломжи, Тадеуш. И он выдавал ей эти разрешения, потому что она была красивой, черноволосой, смуглой, с голубыми глазами. И она навещала Витольда. Она кружила так между одним и другим; Тадеушем, проведшем войну в офлаге[1], симпатичным, сообразительным, хотя, может, чуть низкорослым для высокой панны Зарембской, и Витольдом: высоким, но всё более и более засаленным, осунувшимся, сломленным; Тадеушем, который всегда, когда бы она ни пришла к нему в кабинет, любезно вставал из-за широкого письменного стола, служившего предыдущим бургомистрам со времён Первой мировой войны, и Витольдом, орлиный нос которого превратился в крючковатый, тонкие черты - в истощённое лицо, глубокие глаза - в запавшие.

Как-то раз бургомистр Тадек договорился с ней, что принесёт ей пропуск в кафе, потом она пришла в кафе просто так, на кофе с Тадеком; они помолвились через четыре месяца. Родители не смотрели на этот брак особенно благосклонно, но отдавали себе отчёт, что зять позволит им избежать парцелляции - следует признать, что предыдущая земельная реформа их не коснулась (к счастью, во время войны им пришлось продать несколько гектаров, и как раз эти несколько гектаров оказались лишними при установленных пятидесяти), но постоянно слышали какие-то угрозы, кто-то (видать, грамотный), написал у них на двери "Роскулачим кулаков", а один молодой человек с ленцой бросил Павлу: "С одними Зарембскими мы уже разделались, остались ещё одни". Они знали, что с новоиспечённым бургомистром Ломжи никто их не тронет во время очередного передела. И, с тяжёлым сердцем, они дали Гонорате благословение.

Таким образом, как хорошая девушка с библейской картинки, совершенно неосознанно (думая, что идёт по лёгкой дороге приличия и благообразия), она выбрала не пространный путь порока, а узкую тропу добродетели[2], узкую и каменистую, полностью поросшую густым тернием, потому что там оказались не только нехватка и почти бедность с нищетой, но и Тадек-гуляка. Потому что Тадек, хоть и бургомистр, всеми уважаемый мужчина, а вскоре и отец семейства, любил поразвлечься. Ну и, понятно, - приглашения на свадьбу, на торжественное открытие, то туда, то сюда, визиты различных должностных лиц из воеводства, иногда даже из столицы, счета часто огромные, но бургомистр должен заплатить за себя, чтобы не было никаких подозрений, а лучше и за других, потому что он, в конце концов, бургомистр; приезжал он, бывало, в три, в четыре утра, входил в квартиру, очень уставший и говорил: "Гонорушка, посмотри в окно, видишь там внизу чёрная "Волга"? Сходи заплати." И она шла, и платила таксисту, злая и сонная. А Тадечек мог растранжирить зарплату до последнего гроша, не моргнув глазом. "Всю мою молодость, - говорил он, - я потерял в лагере, я, молодой, интересный, а хотелось бы немного пожить, подышать полной грудью," - и всё снова шло по накатанной, а Гонората страдала, молилась, отправляла сёстрам письма, плачась навзрыд, прилагала подробные описания порванных карманов, галстуков, испачканных майонезом, и, наконец - видно, что плохо стёртого - следа помады на воротнике. Она делала уроки с Марылькой и Томашеком, укладывала их спать, лепила сто восемьдесят пельменей, проговаривала десятку чёток, отмывала раковину, готовила голубцы, выпекала из теста, готовилась к торжествам, мыла окна, делилась сокровенным с Марией, проговаривала десятку чёток, приносила продукты с рынка, шла в церковь в праздничном наряде и снова раскатывала тесто, ходила на родительские собрания, выхаживала детей во время болезни, и так без конца, без конца, концы с концами сводились с трудом, она брала какие-то подработки - это шила, другое вязала, гладила рубашки Тадека, отправляла сёстрам письма, плачась навзрыд.

И приходили ответы.

От Кунегунды из Грабува-над-Просной, что она - ангел, а не женщина, и что она должна нести свой крест, потому что таковой крест для неё избрал Господь Бог, но что Тадека, тем не менее, надо держать на коротком поводке - и всегда письмо в посылке, в котором, аккуратно упакованная, лежала какая-нибудь безделица: то шарф, то шоколадные конфеты, то свитерок для Марыльки, то машинка для Томашека.

От Тони, которая писала немного, но с тех пор, как начала работать, всегда сопровождала слова переводом на текущие нужды (а бывало, и на погашение долгов, взятых в счёт очередной зарплаты, которую Тадечек тем временем растранжирил).

От Алдоны, Фелициты и Теодора письма были редкими и небрежными, потому что у них у всех тоже ведь собственные дети и собственные проблемы - Алдона вышла за богатого ветеринара, который тяжело заболел и нуждался в постоянном уходе, у Фелициты всегда находились какие-то свои заботы, о которых она никому не рассказывала, а Теодор очутился под каблуком жены-всезнайки, у которой по каждому вопросу имелось мнение, и его следовало рассматривать как вердикт, обжалованию не подлежащий.

Так и кружили по Польше эти письма, потому что Гонората - в Ломже, Кунегунда - в Грабуве-над-Просной, Алдона со своим ветеринаром - под Краковом, а Фелицита, Теодор и Тоня - все переехали в Гданьск. И в каждом письме только: "Наша Гоноратка - не женщина, а ангел"; "Эх, Гонорушка, Гонорушка, жизнь её не балует"; "Другая бы уже давно ушла от этого оборванца, но она бережёт святой союз супружества", - и так далее, и так далее, и всё это подпитывалось очередными письмами несчастной Гонорушки, в которых описывались очередные ночные похождения Тадеушки и очередное его утреннее возвращение, и заштопывание носков, и то, как она утром готовила для Тадеушки яичко от похмелья, а Тадеушка злобно перекинул пиджак через плечо и ушёл, хлопнув дверью; а в обратном направлении шли очередные утешения, а у "Почты Польши" росли прибыли.

Тем временем, после двоих у Гоноратки, в роду появились ещё дети: у Теодора и всезнайки, у Алдоны и хворого ветеринара, и, наконец, у Фелициты и её неприметного мужа. Зато родители, будто уступая место последующему поколению, постепенно умирали: сперва великолепный Зарембский из богатой линии, двумя годами позже великолепная Зарембская из бедной линии; и шли по Польше очередные телеграммы, уведомления, приглашения на крестины, и мчались в поездах дети в праздничных нарядах под присмотром расфуфыренных матерей и отцов, заказывали венки, Кунегунда везла в чемодане свёртки с подарками для племянников и племянниц, ветеринар присылал из подкраковской веси письма, в которых оправдывал болезнью своё отсутствие на церемонии, столь важной для всего рода, Гоноратка прятала глаза из-за Тадека, который снова загулял и не смог добраться до поезда, или, наоборот, не загулял и веселился больше всех, сыпал шутками, запевал песни, и гудел с каждой рюмкой всё сильнее и сильнее .

Только после похорон матери оказалось, что никто из них не собирался возвращаться под Ломжу. У Кунегунды был монашеский орден, у Гоноратки - постоянные страдания, у Алдоны - больной муж, у Тошки - работа, у Фелициты - свои какие-то делишки, у Теодора - жена, которая не могла представить себе жизнь в деревне, а Пётреки, светлая им память, - на том свете. Некому было сеять, пахать, растить, собирать, доить, ремонтировать крыши, смазывать петли - и дом, и всё хозяйство стали постепенно приходить в упадок. В итоге наследники решили всё продать кому-то из своих. Но богатые Зарембские не были уже такими богатыми, потому что как раз попали под аграрную реформу, и во-вторых, всё ещё имели зуб за невыгодный роман много лет назад; бедные-то оставались бедными, но всё-таки у них было чувство дома, потому что некоторые из них помнили ещё, как возводились те стены, кирпичик за кирпичиком, как ставили стропила, как напились в день завершения постройки. И, поскольку продажа родной фермы чужим людям не входила в планы Зарембских, сделка закончилась небольшими деньгами от обедневших кузенов и обещаниями, что они позаботятся о собственности, как давние владельцы.

Все съехались в последний раз к старому дому, где на чердаке ещё остались семь детских кроваток. Тошка до последней минуты пыталась убедить то Алдону, то Теодора, то Гонорату, возвратиться на старое место.

- Что ты, Алдона, - говорила она, - будешь торчать под Краковом? там воздух лучше, что ли, от этого завода? От тех фабрик? А тут тихо, спокойно, есть животные для ветеринара...

- Какие животные, о чём, о чём ты мелешь, Яцек всё время в постели, он больше не сможет работать.

- Конечно, не сможет, под Краковом любой разболеется, даже самый здоровый. Низменность, весь дым из Силезии... а тут чистый воздух, лес, хорошо, спокойно, большой дом, красивый, хозяйство в неплохом состоянии.

- Да там же руины, столько сил надо вложить... отец одряхлел на старости лет, какое хозяйство, о чём ты говоришь. Всё запущено, техника старая, ржавая.

- Что ты, Алдона, мне рассказываешь! Он всё смазывал до последних дней! Я сама видела, как смазывал! Просто обустрой все амбары и сараи, засей поля, и у тебя будет прекрасная ферма.

- Если такая прекрасная, себе забирай.

- Ты знаешь, что я не могу.

- Не хочешь, а не не можешь.

- Не могу, у меня работа...

- Пффф, работа - буфет на вокзале!

- Э, э, ты потише, Алдона! Я с того буфета больше имею, чем твой муж с ветеринарства! Нет, так нет.

Некоторое время Тоня сидела тихо, и опять:

- Гонората, а ты? Ты ближе всех живёшь.

- Оставь меня в покое, Тошка. Я в поле? Как ты себе это представляешь? У детей своя школа, друзья...

- Тадек бы там угомонился, не пил бы столько, работал бы целыми днями на свежем воздухе, и не тянуло бы ходить на пьянки. Потому что куда? С кем? С крестьянами бы, что ли, пил? Всех дружков оставил бы в Ломже...

- Ага, конечно, оставил. Оставил бы, куда там. Отсюда что, далеко до Ломжи? Закончится тем, что у меня будут на голове не только дом и дети, но ещё и все эти гектары, а он будет торчать в городе до утра и возвращаться около трёх. Только за такси платить в десять раз больше, чем сейчас до нашего дома. Не, не, тут и говорить не о чем.

- А Теодор? Тодеееек, - Тоня крикнула, потому что Тодек сидел в другой комнате, - иди сюда.

- Тодек, не ходи никуда, - сразу же запротестовала его жена, всезнайка Галина, - ничего хорошего из этого не выйдет. Нечего тебе расхаживать.

- Тося, я не могу, - крикнул Тодек, - у меня тут дела.

- Какие у тебя, к чёрту, дела в той комнате? - крикнула Тошка, встала со стула и отправилась навстречу битве.

А там эти двое, как шахматные фигуры: она в роли ферзя, а пониже и послабше - Тодек, в роли короля.

- Галина.

- Тодек, земля пропадает, труд родителей пропадает, или ты этого не понимаешь? Мы с этой земли. Ты ведь знаешь, ты первый наследник имущества...

- Ой-ё, наследник имущества ты наш, - фыркнула Галина, - огромное имущество, халупа и песочку немного.

- Но Тошка, какой из меня наследник? Почему не другой кто-нибудь? В той деревне есть другие Зарембские.

- Но не каждый обладает теми знаниями, не каждый ведает, что герб Зарембских, Вчеле, уже пятьсот лет в тех владениях.

- Тоже мне, землевладельческий реликт выискался! - цыкнула Галина. - Княжна пани, которая колбасу на вокзале продаёт! Барон там макароны варит, а граф клёцки лепит.

- Всегда знала, что Тодек зря сделал, что женился на мещанке. Будет она мне тут рассказывать, дочь лавочника...

И Тошка вышла с сигаретой, а Галина вскипела и снова зашипела Тодеку на ухо, что она больше не явится в этот дом, что ноги её в этом доме больше не будет.

Много, много раз Тошка пыталась убедить кого-нибудь из родственников позаботиться о доме родителей - напрасно.

Наконец, с тяжёлым сердцем, она решилась на продажу, выяснив вдобавок, что на такие деньги в Гданьске нельзя купить и комнату с кухней - продаётся большой дом и участок со всем хозяйством, и всё это за горстку бумажек. И ничего удивительного, что она потом сильно переживала из-за того, что двоюродные всё запустили ещё сильнее, чем в своих колхозы. Сначала они взялись за работу довольно охотно - они срывали старую черепицу с дома и гаража, укладывали шифер. Только его на покрытие ангара уже не хватило; за год намеревались раздобыть, но урожай выдался плохим, в следующем году одна из девочек принимала первое причастие, потом случились другие расходы, а ангар постепенно дошёл до такого состояния, что не стоило на него и тратить хороший, дорогой шифер. Техника совершенно заржавела и годилась только на свалку, но машины ещё стояли на подворье и мокли, как трупы, разбросанные по полю битвы, которые никто не собирался хоронить. Земля оставалась невозделанной, амбар, сарай и стойла зияли пустотой. Наконец в доме поселилась какая-то старушонка, чья жизнедеятельность ограничивалась хождением на мессу, готовкой жидкого супа и стиркой нескольких шмоток раз в две недели.

"Любимая Гоноратка, - писала Тоня, - в прошлую субботу я поехала навестить дом родителей. Не знаю, зачем мне это было нужно - моё сердце только разболелось. Постройки до сих пор не отремонтированы и совершенно разрушились. Даже Жузковы там не живут, они поселились в доме той тётки, не помню, как её зовут, той, которая пришла на крестины Тодека, опоздала на час и обиделась, что её не дождались. Может, ты помнишь её имя? Живёт там одна - может она, разве, делать ремонт, чем-то помогать, обрабатывать эти гектары? Понятно, что нет. От ангара ничего уже не осталось, куча досок, Жузковы помогли ей только уложить их вроде как штабелями, чтобы, когда высохнут, было чем топить печь. Ангар родителей, в котором стояла наша бричка, пошёл на дрова, чтобы тётка готовила себе жур. А с бричкой что? Всюду руины, руины, руины. Я говорила, что не надо продавать, говорила. Хуже бы там было, Гонюша, хуже? Красивый дом , земля, огород. В огороде теперь только грязь, только сорняки, борона посреди - так, валяется."

Каждый раз, однако, когда Тоня надоедала брату и сёстрам, каждый раз, когда отправляла им письмо с жалобами о родимом доме, в ответ они приплетали вокзальный буфет и колбасу. Потому что Антонина Зарембская, принадлежащая гербу Вчеле, которая с отличием закончила исторический факультет Гданьского университета, с темой магистерской диссертации: "Образ генерала Дверницкого в глазах современников", - Антонина Зарембская, которой профессор предложил остаться в университете и написать с ним замечательную коллективную биографию генералов Ноябрьского восстания[3] (её длинные ресницы, большие глаза, её узкая талия и высокая грудь, вся та красота, в создании которой оба родителя, признаем, сыграли главную роль), та самая Антонина Зарембская решила оставить научную карьеру и связаться с приготовлением и реализацией продукции в пункте общественного питания на территории вокзала.

II

Вокзал ПГЖД в Гданьске, бывший Hauptbahnhof Danzig, большое красивое здание в стиле фламандского ренессанса (пожухший кирпич и почерневший песчаник давали некоторое представление о былом элегантном цвете) предполагалось снести ещё в сороковых годах. Шустрые проектировщики из Варшавы занимались другими вокзалами Трёхградья[4], создавая пространство для строгих, функциональных блоков, свидетельствующих об индустриальном расцвете новой Польши, в которой не было места для буржуазных финтифлюшек: вьющихся орнаментов и кружевных башенок, застеклённых залов и чугунных листьев акантов, украшающих капители колонн. Однако, благодаря временным материальным затруднениям и тому факту, что весь народ строил только свою столицу, а не какой-то послегерманский город, вокзал чудом уцелел. Со временем мусор убрали, окна вставили, даже кирпичи немного обчистили, а в башни снова вмонтировали часы с четырьмя циферблатами на четыре стороны света. В кассах сидели кассирши, в кабинетах руководства - руководители, на почте - почтовые работники. То, что первоначально было хаотичным и теневым - легализовывалось. В зале ожидания начал деятельность парикмахерский кооператив "Косичка", рядом газетный киоск, стенгазета с редко меняющимися статейками, выведенными чертёжным шрифтом на картоне, дальше слова из белых букв, прикреплённых канцелярскими кнопками к красному фону: "Весь народ строит свою столицу" (потому что всё ещё строил), "Гданьск выполняет План Шестилетки", "Новая Хута[5] - новая Польша", "СССР - единственный гарант мира во всём мире" и наконец, в самом конце, вокзальный буфет под вывеской "В КЗАЛЬНЫЙ БУФЕТ" ("О" отвалилось в 1961 году). Там как раз очутилась Тоня, где-то посреди своего обучения, когда "О" ещё висело, а она начинала писать выдающийся труд о генерале Дверницком.

Первыми, ещё при жизни родителей, сразу после войны, в Гданьск переехали Фелицита (которая уже тогда велела называть себя Катаржиной, Каськой, потому что терпеть не могла своего имени) и Тодек. Фелицита - потому, что не могла выносить старый дом, хозяйство, потому что всё в ней рвалось к большому городу, таинственным комбинациям, секретным играм. А кого ей обжучивать в деревне под Ломжей? Тодек - потому, что в деревне его никто особенно не уважал: хоть и единственный (нет, единственный живой) сын, будущий хозяин, но жены себе не нашёл, умом не блистал, драться не умел. В тоже время в Гданьске, хоть, правда, немецких домов уже не осталось, было много работы, одиноких женщин, и никого не волновало, блещет Тодек умом или нет; он ни на кого не выучился, но его и так взяли подручным в конструкторское бюро, он следил за снабжением расходными материалами - тушью, ластиками, карандашами, бумагой, звонил в центральную контору. Там он повстречал Галину, дочь лавочника, и очень скоро решил съехать с квартиры, которую они с Фелицитой снимали у одной старушки.

- Очень хорошо, - сказала Фелицита, уставившись на него своими змеиными, гипнотизирующими глазами, - выметайся. Будет теперь кому готовить тебе супчики и толочь картошку. И всё остальное делать. Но это тебе выйдет боком.

- Ну Кася...

- Забудь про "Касю". Теперь у тебя только "Галинка". И так до самой смерти. Попомни мои слова.

- Кася, но мы ведь будем видеться, получим где-нибудь жильё, начальник обещал что-то уладить, будешь к нам заскакивать...

- Ноги моей не будет в доме этой бабы. И её в моём, хоть и съёмном, тоже.

- В нашем доме, в нашем... И я не смогу гостить у тебя? Почему? Что такого стрясётся, когда я на ней женюсь?

- Женишься? Надо же! Женишься! Совсем уже! А больше ничего не придумал?

- Фелюша...

- Катаржина, я сказала! И что мне тут, с кем мне жить, самой, что ли, платить за жильё?

- Я ведь всегда могу тебе помогать...

- О-хо-хо, я уже прямо вижу, вижу, как эта твоя Галина разрешает тебе платить за моё жильё.

- Можешь поселить Тошку. Она ведь поступает, зачем ей отправляться в Торунь, пусть переезжает в Гданьск.

- Тошка. Тошка это не то же самое, - сказала Фелицита-Катаржина и отвернулась, чтобы размешать борщ, а на самом деле, чтобы вытереть слезу рукавом.

Начальник по случаю свадьбы подсуетил кое-что в Бжезне: маленькую квартирку с тёмной кухней; "Мало жильё, зато своё", - сказала Галина с таким видом, будто бы сама его выстроила; отец Галины, лавочник из Пшивидза, достал уникальное платье, по знакомству (Фелицита-Катаржина смотрела на него из-под полуприкрытых век, не переставая улыбаться; и ещё несколько лет спустя продолжала насмехаться над этими кружевами от двоюродного брата из Детройта), Тодек был сам на себя не похож, родственники невесты напоминали ему что-то из семидесятых годов.

Тошка была на свадьбе, приехала на месяц раньше, в сентябре, потому что Фелицита грозила, если она приедет только к началу учебного года и не внесёт плату за сентябрь, то пусть себе ищет жилище под мостом. Так же, как Тодек был великой, безответной любовью Фелициты, Фелицита была великой и столь же безответной любовью Тошки. С самых юных лет, с младых ногтей. Для Тошки приехать к любименькой сестричке, жить с ней в одной комнате, вместе готовить и вместе есть значило больше, чем выйти замуж за наилучшего парня.

Она всё время щебетала о "совместном приключении", планировала перестановку мебели, переставляла то креслице, то этажерку с книгами, вытирала пыль, стелила обе кровати. Но какое же из этого приключение?

Жильё сестёр представляло собой маленькую комнатушку на четвёртом этаже довоенного дома во Вжеще, бывший Langfuhr, на улице Собутки, бывшей Am Johannisberg, которую снимали у пани Нойман, бывшей Neumann. Чтобы добраться до комнаты, нужно было пройти через огромные двухстворчатые ворота здания (над воротами был когда-то витраж, но русские разбили его, и теперь там блестел только кусок жёлтого стекла; во фрамуге виднелись ещё два отверстия от пуль), подняться по скрипящей, деревянной лестнице, выкрашенной маслом, сперва в салатовый, потом в розовый и, в конце концов, тёмно-ореховый (все эти цвета видны были под протёршимися слоями), открыть дверь ключом (потеря которого, как проинформировала в первый день пани Нойман, будет равносильна расторжению договора о найме) и зайти в узкую прихожую с высоким потолком; они произносили там громко "добрый день ", а пани Нойман откликалась "добрый" из своей комнаты, половине прежней гостиной - когда-то ей в этом доме принадлежал весь этаж, после войны разделённый на три квартиры. Самое почётное место в коридоре занимала широкая довоенная вешалка с выведенной на верху готической надписью "Grute Gott!" и двумя нарисованными фигурами: горничная в чёрном платье с белым фартучком и румяный молодой человек во фраке и цилиндре. На крючках висела одежда пани Нойман: летом лёгкие плащики, зимой вылинявший каракуль и чёрный капор; повыше, на полочке, стояли несколько запылившихся шляпных коробок и ряд модных во времена войны тюрбанов.

На стенах висели четыре вырезки из чёрной бумаги на выцветших фонах, которые когда-то были, может, оранжевыми, а теперь стали розовыми: японка с зонтиком, пагода с бамбуком, трое детей с воздушным шариком, пастушка с овечкой. Вскоре вырезка с пагодой порвалась. Кто и когда это сделал, неивестно. Напротив высокое зеркало неотступно прилагало усилия увеличить прихожую - усилия, надо сказать, тщетные, потому что коридор был действительно узким. Обстановку этого мрачного, тёмного интерьера дополняли две старые масляные лампы (одна разбитая) и шкафчик для обуви, обтянутый дешёвой, грязно-розовой тканью в цветочек.

В дверях комнтаты сестёр Зарембских был дополнительный замок, чтобы, как сказала пани Нойман, "Никто не воображал, что я у вас там ковыряюсь". На самом деле, ещё во времена Тадека жильцы замечали небольшие изменения, происходящие в их отсутствие: подол блузки, торчащий из комода, прятался в ящике, цветочный горшок передвигался по подоконнику, из угла под потолком исчезала паутина; у пани Нойман был собственный ключ от сдаваемой комнаты, но она, вероятно, пользовалась им только так, чтобы иногда прибраться.

- Опять немчура здесь побывала, - шипела Фелицита-Катаржина.

- Ну Кася, - Тоня сразу же приучилась к новому имени, которым надо теперь обращаться к сестре, - чем она тебе помешала? Тем, что убрала? Пусть убирает.

- Ковыряется, наверное, в наших вещах, еще неизвестно, берёт что-нибудь или нет.

- А у тебя пропадало что-нибудь когда-нибудь?

- Может и пропасть.

Фелицита-Катаржина лежала на кровати, а Тоня прокручивала фасоль через мясорубку. Хотя комната снималась с условием пользования ванной и кухней, сёстры старались, насколько это возможно, не выходить на чужую территорию; поэтому в нише стояла мясорубка и три, всегда вымытые до блеска, вставленные друг в друга, кастрюли; сверху, в подвесном шкафу со стеклянными перегородками (остатки буфета, некогда тёмно-коричневого, в тон всей мебели в стиле Геринг-барокко, а затем перекрашенного масляной краской в белый) с одной стороны стояли три чашечки (со стёршимся посеребрением, привезённые ещё из дома, оставшиеся крупицы из старого сервиза), четыре стакана, чайник, чашка, пользоваться которой дозволялось только Фелиците, и шесть безликих тарелок; на другой стороне шкафа было немного припасов: кофе, чай, рис, сахар; в противоположном углу комнаты установили умывальник, ещё перед Первой мировой войной - комод из красного дерева с тазом и кувшином на откидной полке. Бывало, что полка захлопывалась сама по себе и не дай бог прищемила бы кому-нибудь палец, но Тодек прибил крючок сверху на стену, так что всё, как бы, исправилось.

- Как при царе Горохе, - фырчала иногда Фелицита-Катаржина, моясь зимой в ледяной воде.

Две скромные кровати, над которыми девушки повесили ковёр (Фелицита-Катаржина) и половик (Тоня), столик, два стула (один со сломанной спинкой), узкая полка с несколькими книгами и большая печь салатного цвета, украшенная множеством фаянсовых кувшинок (большинство из которых были со сколами), венчали обстановку той комнатушки. Через окно виднелись несколько ветвей каштана и стена напротив с окнами и одним балконом.

Фелицита-Катаржина бралась за различные работы: она была продавщицей, школьным секретарём, несколько месяцев проработала на консервационном складе, куда всё время свозили остатки старого Гданьска, затем - в конторе строительного кооператива; у неё всегда водились деньги, но она как-то никогда их не тратила - по крайней мере, не в присутствии Тони и не на вещи, которые бы та могла увидеть; никакой дорогой одежды, никаких сигарет с чёрного рынка, никаких поездок на отдых. Она жила скромно, экономно, траты на совместные закупки делила с сестрой аж до гроша, аж до последнего пучка редиски.

- Кася, - говорила иногда Тоня на рынке, - а не купить бы нам груш? Уже первые груши появились, смотри, какие румяные.

- Купи за свои.

Или:

- Кася, как ты думаешь, скоро весна, мне бы, может, купить туфли, лёгкие такие, в "Лендзионе" видела.

- Покупай, если деньги есть.

Загвоздка в том, что у Тони денег не было; она жила на то, что присылали ей родители, а им в голову не приходило, что жизнь в Гданьске может стоит так дорого; в любом случае, денег взять было неоткуда, хозяйство не приносило таких доходов, как прежде, и силы у родителей были уже не те, и земля им казалась всё более обширной и всё более твёрдой, и техника становилась всё более ненадёжной; постоянно что-то ломалось, портилось, истиралось, ржавело. А Тоня не могла жить на одной только гречке и истории народных восстаний, а репетиторство, за которое она бралась время от времени, приносило так мало дохода и отнимало, вместе с дорогой, так много времени, что в конце концов она это бросила. Так она попала во всю эту тонкую систему зависимости от младшей, однако более изобретательной сестры: готовила ей еду и взамен получала свою долю; после того, как убирала и вымывала комнату, она могла рассчитывать на то, что Фелицита скажет: "Тосечка, не могла бы ты сделать кофе?"; а если смеялась в ответ на добрые шутки сестры, то даже: "Кофе и печенье в шкафу, справа".

Иногда в награду за таскание покупок Фелицита отводила её в магазин и покупала ей туфли или блузку. На: "Но Кася, у меня нет денег", - она отвечала: "Неважно, Тоня, отдашь, когда появятся"; однако сладкое "когда появятся" становилось тонким инструментом давления на следующий месяц. Не было в этом ничего обговоренного или очевидного, вся эта деликатная машина эксплуатации пребывала в сфере недоговорённостей, ожиданий и односложных слов. Фелицита ведь никогда бы не дошла до высказываний, вроде: "Я внесу твою часть платы за комнату, если ты этого заслужишь" или "Как поработаешь, так и поешь", - точно так же, как у Тони язык бы не повернулся сказать: "Я готовила этот ужин, так что эта доля - мне". Просто так происходило, и всё.

Со временем, однако, требования Фелициты всё росли, а отдача снижалась, и Тоня постепенно понимала, что дальше так быть не может - она стала служанкой своей младшей сестры, но не могла стать её рабыней.

И как раз тогда, отправляя в почтовом отделении письмо Кунегунде (сестре Марциане, Монашеская община Сестёр Святейшего Сердца Иисуса, Грабув-над-Просной), она заметила в буфете листок в клеточку, с написанным от руки:

ТРЕБУЮТСЯ ПРОДАВЩИЦЫ

Она прошла мимо, купила марку, отправила письмо и, возвращаясь через станционный зал, наполовину неосознанно подошла к окошку и спросила, актуально ли объявление.

- Висит же - непонятно, что ли? - грубо ответила на вопрос темноволосая женщина с выпученными глазами и тонкими чёрными усиками.

Так же, как мать-настоятельница опекала Кунегунду... нет, иначе: подобно тому, как Кунегунда обрела опеку в лице матери-настоятельницы... нет, тоже нет: как Кунегунда и мать-настоятельница сошлись друг с другом и обрели особую привязанность, вытекающую из общих интересов и неприязни к неначитанным и неопрятным инокиням, так и Тоня сошлась с Евгенией Влос, заведующей вокзальным буфетом.

Когда русские вышли из Гданьска, взорвав весь старый город, дом за домом, улицу за улицей, оставив за собой чёрные фасады домов, изнасилованных женщин, расколотые рояли, разграбленные особняки во Вжеще, заваленные погреба и укрытия, в которых люди медленно умирали от голода и пожирали друг друга, Евгения Влос уже торговала у сгоревшего здания вокзала. Она умела доставать продукты в оккупированной Варшаве, так что сумела их доставать и в разрушенном Гданьске - по городу носилось всё больше мародёров, всё больше взламывалось дверей, спиливалось замков, всё проще было входить в большие дома на Яшкауэр Вег и руины на Лангассе, и любой сопляк - ну, любые два сопляка, один должен был стоять на стрёме - могли вынести из дома то, что не интересовало мародёров - припасы, хранящиеся в кладовой, сделанные предусмотрительной семейством Шилли или Ламертов: банки с фасолью, муку, сало, иногда даже довоенные коньяки и вина; а Евгения Влос скупала всё это по хорошим ценам и продавала, тоже по хорошим (потому что ж надо было платить чиновникам новой власти, когда кто-нибудь цеплялся). Со временем вокруг вокзала становилось всё оживлённей, приходили поезда с переселенцами, отходили поезда с переселенцами, курсировали вагоны с почтой, люди нежданно встречались в зале ожидания вокзала после того, как два, три, четыре года не виделись, супруги отыскивали друг друга после разлуки из-за войны, и все они должны были есть, должны были что-то обмыть, выпить по стопочке за тех, кто не вернулся, за тех, кто на Востоке и кто в лагере, и тех, кто в Варшаве, так что Евгения Влос продолжала деятельность среди всё улучшающегося интерьера, за прилавком из сгоревшей аптеки, с кассовым аппаратом из разграбленного ресторана в Лангмаркте; а когда, несмотря на несколько взяток, ей в конце концов пришлось как-то приспосабливаться к новым временам и структуре трудовой системы, она с лёгкостью стала руководителем пункта сервиса питания "Вокзальный буфет", с небольшой, но стабильной зарплатой, существенным дополнительным доходом и одной сотрудницей. И как раз с этой сотрудницей было сложнее всего. Выросшая в тяжёлые времена, пережившая голод двух мировых войн, Евгения Влос не переносила неженок, лентяев, вороватых и неряшливых людей - она отработала своё у Цезаря Чуба в Воле, стояла за прилавком, вымывала кружки и стаканы так, что её кожа лоскутами сходила с пальцев.

- Общественное питание - это тебе не лёгкая прогулка, - коротко говорила она и увольняла с работы очередную панночку, которая строила глазки покупателям и всё делала в четыре раза дольше, чем надо.

- Извините, пожалуйста, - услышала она от девушки в бежевом пальтишке, - это объявление актуально?

- Висит же - непонятно, что ли?

- У меня такой вот вопрос... в какие часы эта работа? Потому что, знаете, пани, я учусь и хотела бы подрабатывать... и просто не знаю...

Ещё год назад Евгения Влос и глядеть бы на её не стала после такого собеседования. Но она уже вдоволь наискалась, тучное тело всё сильнее обременяло, возраст давал себя знать, персонал из года в год шёл всё хуже; у предпоследней сотрудницы она увидела вшей, а последнюю выперла, когда поймала её на краже. Эта же девушка выглядела чистой и честной - а в таких делах пани заведующая не ошибалась.

- А в котором часу завтра заканчиваешь?

- В два.

- А ехать сюда сколько?

- Полчаса. Двадцать минут, если повезёт.

- Тогда в половину третьего, но не опаздывать. А там видно будет.

Для кого-нибудь другого работа под руководством заведующей Евгении Влос была бы изматывающей. Но Тоня - во-первых - уже привыкла быть служанкой, а во-вторых - она понимала, что, если не начнёт зарабатывать деньги, попадёт в ещё более унизительную зависимость от сестры. Стиснув зубы, она оставалась на долгие часы, драила противни и кастрюли. Когда приходила домой, она валилась с ног - но всё ещё пыталась учиться, открывала учебники ("Тоня, перестань шелестеть своими страницами!") и просыпалась среди ночи с носом в книжке, с включённым светом; тащилась к кровати, на ощупь стягивала с себя одежду и тут же валилась в постель.

Через полгода изматывающий темп немного ослаб; "пани заведующая", которая становилась "пани", а ещё чуть позже - "пани Евгения", поручала Тоне всё более ответственные задания (в масштабах пункта питания "Вокзальный буфет", конечно), временно взяв для тяжёлой работы каких-то других девушек, что, разумеется, деловито вписала в какие-то там регистры и книги. И вот однажды она сказала, стряхивая пепел со "спорта"[6]:

- Эх, Тоня, Тоня, ты денег в жизнь не заработаешь.

- Я уже зарабатываю, пани Евгения.

- Слушай, детка, - она выразительно скосилась на неё, - зарплата зарплатой, а левые левыми.

И Тоня, которая последние три дня готовилась к коллоквиуму по истории Франции XVII века, уставилась на неё непонимающим взглядом.

- Эх... - вздохнула Евгения Влос, опытный работник отрасли общественного питания, - так вот. Слушай. Покупаешь колбасу, за свои, такую же, как в организации, держишь в подсобке, и, если вдруг что, вроде проверки, то свою принесла, кипятишься. Ну. Зимой нет, понятно, какие-нибудь там именины или родственники из деревни прислали, у тебя-то даже родственники в деревне, в любом случае - своя. Но это колбаса, которой у тебя официально нет в наличии. Ты готовишь её, сервируешь, но всю наценку кладёшь себе в карман. По накладным у тебя всё время должна быть такая же по цене. Продаётся только твоя, на колбасу организации спроса нет.

- Ага?..

- Теперь слушай, детка, дальше. Есть ещё отчёты об ущербе...

И в тот самый день денежная история стала историей жизни Антонины Зарембской, которую все называли Тоня.

III

Легко себе представить, что Фелицита очень быстро почувствовала происшедшие изменения. В первый месяц Тоня ни в чём не изменилась, просто бывала дома реже обычного.

- Где тебя, Тоня, носит? Уже восемь, ужина нет, посуда не вымыта...

- Ой, ничего страшного, Кася. Коллоквиум. В библиотеке сидела.

- Всё у библиотеке да в библиотеке.

- Ну, да, в библиотеке.

Или:

- Третий день подряд тебя нет. Не то, чтобы я возражала, но ты тратишь время впустую, Тоня.

- Ты же знаешь, я учусь.

- Учишься, не учишься, не стоит забывать о себе, нужно посидеть дома, отдохнуть, поесть чего-нибудь... а не так, целый день летать по университетам, без крошки в клюве.

Она подозревала, что здесь замешан мужчина. И он тот, кто вскружил Тоне голову, потому что, должно быть, он был щедрым: если она не ела дома, должна же она была где-то есть, тем более, что она не худела, наоборот даже, щёчки мило округлились.

- Вчера ты опять разбудила меня среди ночи, и я опять видела, как ты упала в кровать почти не раздевшись. Ну и сколько можно учиться, другие студентки тоже так надрываются? Спят, как мёртвые рыбы? Почему ты такая сонная? Устаёшь за день или что?

- Устаю, Кася.

- Что? Громче! Ты так гремишь кастрюлями, я не слышу тебя.

- Да! Я говорю, что устаю. Сейчас большая нагрузка в учёбе.

Но Тоня становилась не только всё более редким и всё более тихим гостем в квартире пани Нойман. Она также стала бороться за независимость. Она накладывала себе порции побольше, чем раньше, на какие-нибудь покрикивания Фелициты-Катаржины, вроде: "Давай свой ужин, наконец-то!", - или: "Не могла бы ты, Тоня, вымыть пол, чего он такой липкий?" - всё чаще ей доводилось откликаться словами: "Сейчас, подожди". А один раз даже: "Если хочешь чай, так сама и налей, мне-то какое дело?" Фелицита ничего не ответила, только что-то недовольно пробурчала, но и что она в самом деле могла сказать? В конце концов не было никакого официального договора, тарифов, установленного размера барщины - но обе прекрасно ощущали, что уклад уже нарушен; Тоня чувствовала это и раньше, с другого бока, когда требования сестры постепенно росли, но для Фелициты это стало совершенной НОВОСТЬЮ.

Всё проянилось в день первой получки - Тоня пришла домой с букетом красных тюльпанов, вставила их в страшную вазу из переливающегося стекла (собственность пани Нойман) и сказала:

- Милая Фелицита, сестричка, у меня для тебя отличная новость.

- Я знала, что этим закончится, - Фелицита глянула на цветы в вазе и быстро объединила факты - молодая девушка, вовсе не страшная, в большом городе, среди толпы голодных мужчин... этим и должно было закончиться. Прицепился какой-нибудь женстянщик, какой-нибудь студентик, какой-нибудь помощник сапожника, а она уже...

- Ну Кася!

- ... меня не волнует, меня не волнует, кто он. Может, даже профессор, доктор, бакалавр, важно, чтобы девушка уважала себя. А не так, как ты.

- Кася, у меня нет никакого кавалера, у меня есть работа.

К такому Фелицита-Катаржина была не готова, она просто тихо плюхнулась на кровать, огляделась и сосредоточилась на чайной ложке, положила её, неизвестно зачем, на полку с книжками, прямо перед "Усадьбой в Ферраре" Хлендовского.

- Работаешь?

- Да, временно пока что, в буфете, пока не найду что-нибудь получше, не могла же я у тебя всё время сидеть на шее...

- Ничего ты у меня не сидела. Было всё как у сестёр, без всяких "твоё-моё". И так должно быть между сёстрами, так нас воспитывали дома.

- Ну так будет и дальше, Касенька, только у тебя будет больше денег на себя.

Так и закончились все готовки, уборки, услуги, большие и мелкие. Через два месяца Тоня купила себе у какой-то женщины, стоящей на рынке у Доминиканов, чашку, и теперь в шкафу стояли уже две чашки, вставленные друг в друга - старая Sorau Carstens Porzellan, кремовая с розочками, и Mitterteich Bavaria Toни, белая с позолотой.

Фелицита пришла домой с работы, легла на кровать и принялась размышлять. Повернулась на левый бок, и ничего ей не пришло в голову, повернулась на правый, и снова ничего. И наконец всё-таки породила письмо к родителям:

Милые Мама и Папа!

Вы уже, наверное, знаете от Тони (она была уверена, что не знали и что Тоня пыталась скрыть от них новый источник дохода; сама бы она скрывала), что она устроилась на работу. Вы должны ей очень гордиться! Тем более, что, благодаря этому, Вы сможете, мои милые Родители, немного облегчить Ваше бремя, ведь, раз она сама работает, зачем ей с Вас тянуть деньги? И так себе заработает.

И дальше уже по-старому:

У меня на работе всё как раньше, одного начальника уволили, другой пришёл, но ничего не изменилось. Жена Тодека снова беременна, но она, наверное, об этом вам уже писала...

До самого:

Ваша любящая дочь, Фелицита (в общении с родителями она не позволяла себе называться "Катаржина").

Она просто не знала, что Тоня на полторы недели раньше написала в письме к родителям:

Милые Мама и Папа!

Как себя чувствуете? У Папы уже прошёл тот ожог?

У меня кое-что новенькое. Я не хотела беспокоить Вас раньше, но жизнь в Гданьске очень дорогая и, если бы не помощь Фелициты, мне пришлось бы голодать. Все эти два с половиной года она кормила меня и одевала, и всё со своей крошечной зарплаты. Вам она, наверное, не признаётся, но ей тоже деньги с неба не падают. Вы не представляете, до чего я ей благодарна - всё же наконец и я нашла себе работу, ничего особенного, в буфете на вокзале, но это только на время, потом я закончу обучение и смогу работать по профессии. Профессор уже что-то упоминал о докторской, пока очень осторожно, но упоминал. Деньги за это небольшие, но с тем, что вы отправляете мне, хватает как раз на жильё, еду, платежи и какую-нибудь одежду время от времени, а самое главное, что я облегчила жизнь Фелиците, которая столько для меня сделала. Знаете, что она заставляет называть себя "Катаржина"? Как мило, правда?

У Тодека будет ещё один карапуз! Мы на днях случайно встретились...

Ничего удивительного, что родители денег высылать не перестали, и Фелицита-Катаржина претерпела в жизни утрату - как она когда-то без всякого труда могла себе приготовить обед, постирать платье и подмести комнату, и ещё позаботиться о Тодеке, так сейчас каждый из этих видов деятельности, не говоря уже обо всех вместе, вызывал в ней какое-то невероятное отвращение. И тогда вдруг она полюбила. Нашла себе какого-то товарища по работе, молодого и бойкого... было лето, солнце стояло высоко, у озера сдавали напрокат лодки. Она сидела в лодке и мурчала: "От лодки ум короткий". Щурила глаза и смеялась, свет блестел на волнах, а она подсчитывала. Так Фелицита-Катаржина Зарембская стала пани Гайдек и таким образом получила право на дом с садиком на Лечкова (к сожалению, в комплекте с Генриком Гайдеком, супругом) и съехала из комнатушки в квартире пани Нойман на Собутки, оставив после себя мясорубку, три кастрюли, тазик, взбунтовавшуюся сестру и все неудобства прежней девичьей жизни.

Так же, как женитьба брата стала несчастьем для Фелициты, замужество сестры стало маленькой, скрытой трагедией Тони. Она не хотела никого отпускать из своей семьи; она мечтала о каком-то идеальном, сестринском сосуществовании, о каком-то сообществе, в котором всё бы самоорганизовывалось - теперь, когда у Тони появились свои деньги, они делали бы всё вместе, вместе стирали, гладили, готовили, ели, ходили в кино на фильмы с Жераром Филипом, выбирали себе наряды, выходили бы утром на работу и в одно время возвращались. Конечно, если бы кто-то спросил её (не очень понятно, кто бы мог об этом спросить, уж вряд ли Евгения Влос, которая никогда у неё не спрашивала о домашних делах, а в университете у Тони не было ни друзей, ни подруг; ходила туда только на лекции, писать конспекты), то сначала бы она не знала, что ответить, потом, наверное, стала бы отрицать, потому что это нормально, когда в определённом возрасте девушка влюбляется, встречается с мужчиной, выходит замуж и создаёт семью, основную ячейку общества.

Сначала ей стало ненамного легче, стало тяжелей - тяжелее финансово: плата за жильё та же самая, что и раньше (пани Нойман и не думала о скидке, наоборот, время от времени ходила взад-вперёд по коридору, ворча, что цены всё выше, а панночки платят всё так же), но не хотела к себе брать никакой соседки вместо Фелициты - не только потому, что видела в этом проявление неверности, но и потому, что её стесняло присутствие незнакомых женщин (а больше под рукой не было ни братьев, ни сестёр). Несколько раз она даже садилась за стол и пыталась нарисовать план, как бы разделить комнату на две относительно независимые части, перегородить наполовину шкафом или ширмой... но по сути это было невозможно. Перечёркивая шестую или седьмую по счёту схему, она вставала из-за стола и шла заваривать чай. Или мыть чашку. И все эти изнурительные мысли о деньгах, подсчёт купюр, укладывание в столбики монет, планирование расходов, в сочетании с тяжёлой работой и на вокзале, и в университете, ошарашивающе действовали на Тоню первые несколько месяцев. Но потом пришла идея с отчётами об ущербе и идея со своей колбасой в подсобке, последовательные степени, в которые посвятила её Евгения Влос, очередные коммерческие инициативы, и вдруг оказалось, что у Тони не только перестали заканчиваться деньги, но ещё немного и оставалось, даже когда она поблагодарила родителей за дальнейшую помощь и когда она обзавелась привычкой высылать Гонорате ежемесячные переводы, благодаря которым её сестра могла затыкать дыры в бюджете и выплачивать долги Тадеши-гуляки.

Тосенька моя любимая! - писала Гонората из Ломжи. - Ты представить себе не можешь, как мне помогла тем последним переводом. Тадек опять потратил все свои деньги за два дня, не буду писать во всех подробностях, что происходило, но можешь быть уверена, что меня тут никто не щадит, и сразу извещают обо всех выходках моего "муженька". Это просто чудо, что его ещё не уволили - наверное, из-за того, что он пьёт с комендантом милиции и секретарём, потому что других причин я не вижу. Ничего больше, только пьёт и пьёт, возвращается под утро, и этот запах, ну ты представить не можешь, это страшно, страшно. И такой пример для детей. Видели мы хоть раз нашего Папеньку пьяным? Я не говорю, после какого-нибудь праздника, а так, каждый день? У нас ведь это было немыслимо...

И с тех пор, как у Тони перестали заканчиваться деньги, с тех пор, как оказалось, что, несмотря на все расходы, ещё оставалось кое-что на маленькие радости, а после работы у неё оставалось немного свободного времени, Тоня совершенно пала духом; только тогда поняла, что Фелицита никогда к ней не вернётся, что Гонората и Алдона не избавятся от своих мужей, а Тодек - от жены, что все они останутся взрослыми людьми, со своими семьями, что дом под Ломжей, с хозяйством, бричкой, родителями, детскими кроватками, стоящими парой и тройкой в одной комнате, всё то, с чем она выросла и чем старалась жить в течение дальнейших лет, даже после приезда в Гданьск, бесповоротно ушло. Она была самой старшей студенкой последнего курса (из-за войны она сильно задержалась в образовании), и становилась всё менее случайной работницей вокзального буфета, ненавидящей историю Ноябрьского восстания и генерала Дверницкого, чьему боевому пути (глава IV), детству и юности (глава II), военной карьере (глава III) и его наследию (глава V) в глазах современников и потомков она провела последние полтора года; она была одинокой женщиной, снимающей одинокий угол у другой одинокой женщины, с которой не имела ничего общего, кроме платы за жильё.

IV

Тем временем Кунегунда проживала прекраснейшие годы своей жизни в Грабуве-над-Просной. Оттого, что она была любимицей матери-настоятельницы, за спиной на неё постоянно клеветали. Но в то же время сёстрам, хоть и с неохотой, приходилось мириться с её прихотями и с её превосходством, проявляющимся при каждой возможном случае. Все знали, что её назначение всего лишь вопрос времени - мать-настоятельница старела и слабела, а так как имела близкие отношения с генеральной настоятельницей, всё с ней обсудила и спланировала заранее.

- У меня уже нет сил, Кунегунда, никогда у меня их, правду говоря, не было в избытке, Господу Богу угодно было создать меня слабой. Но всю мою жизнь я боролась со слабостью духа, и мне случалось одерживать верх. Однако слабость тела всегда меня превозмогала.

Они сидели в том же кабинете, что и тогда: те же белые стены (хотя уже один раз и побеленные с тех пор), тот же простой крест на стене, у которой стоял шкаф с документами монастыря, и та же ренессансная иконка с Мадонной на противоположной стене.

- Матушка, всё, видно, разделено справедливо: вам досталось от Господа много духовной силы и не много плотской, совсем как святой Терезе из Лизьё...[7] Она так же...

- Куня, Куня, ты меня со святыми не равняй, ибо грех. Будь покойна. Тому десять лет ты обращалась со мной как с настоящим собеседователем, а теперь как с ребёнком, которого нужно обмануть, которого нужно убаюкивать какими-то святыми Терезками... - Тут она подняла голову и минуту смотрела на освещённое зимним солнцем окно, через которое видны были голые ветви деревьев в саду. - Хочешь знать, как я себя чувствую? Я чувствую себя каким-то сором, струпами Иова[8], иссохшим деревом... Сама не знаю, зачем Господь Бог ещё держит меня тут, видно, у него на меня какие-то планы. Может, хочет моим плохим руководством испытать наших сестричек... Я старая, немощная, и я - мать-настоятельница женского монастыря, можно ли представить себе что-то более жалкое? Вскоре, когда ты заменишь меня...

- Но матушка Дорота...

- Правда ли, что после стольких лет нашего монашеского сосуществования, если уж не говорить о дружбе, ты всё ещё обращаешься ко мне с таким политесом?

- Простите. Но если матушка обладает такой жизнеспособностью, таким даром жизни...

- Куня, - пристально посмотрела на неё мать Дорота, - знающий человек знает многое. Достославный отец и достославная мать всегда знают, когда приближается их час, это гвоздь программы во всех средневековых хрониках и монашеских житиях. Если ты полагаешь, что я готовлюсь уйти преждевременно, это значит, что ты сомневаешься в моей компетентности...

- Что вы, совсем наоборот.

- Хорошо, хорошо, хватит. Просто шучу. Немного. А теперь о серьёзном. Итак, скоро ты меня заменишь. Всё уже обговорено, единственный вопрос, который нужно решить - это, сперва ли я умру, а после похорон ты получишь назначение, или я стану уже такой немнощной, что откажусь от своего звания при жизни. Устав предусматривает такую возможность. Как бы там ни было есть одно, чего я о тебя ожидаю в полной мере. И поверь мне, если Бог даст, после смерти я буду к тебе приходить в ночи, являться во снах и говорить, верно ли ты выполняешь мою волю или же превратно. Измени эту монастырскую обитель. Измени. Я этим не занималась, это задача, которая выше меня и с которой, несмотря на искреннее желание, я не могла справиться. Воля Божья. Хотя, правду говоря, я опасалась, что мне не хватит на это воли, уверенности, что нужно действовать и сейчас же. Прежде всего: тебе надлежит поддерживать всех новеньких, которые впадают в уныние. Когда-то в нашей общине была старшая сестра, Альберта, у которой имелся отличный способ борьбы с унынием... впрочем, я тебе о ней рассказывала. Во-вторых: эта укоренившаяся привычка захватывать вещи в собственность! У всех сестёр что-то есть. И это не только новенькие, от которых можно ожидать нездоровой привязанности к вещам: к щёткам для волос, подушкам, чего они там только ни держат, ни прячут... Но это касается и старших сестёр. Сестра Викторина не хочет передавать книги в библиотеку, держит их только у себя в келье, даже под матрасом. К сожалению, это преимущественно очень скверная литература. У сестры Бибианы, говорят, есть книжка PKO[9], так, по крайней мере, сообщила мне сестра Ладислава... доносительство - это особый вопрос, с этим тоже надо уметь обходиться, но я верю в твою проницательность и в благоразумие в этом отношении, какие доносы принимать всерьёз, какие пропускать мимо ушей, какие сразу же клеймить как ложь и проявление греховного желания оклеветать сестёр... вернёмся же к собственности. Какие-то шоколадки, какие-то букеты. Как будто совершенно не знают устава, я не знаю, откуда они всё это берут. Это собственничество - это мысли о себе, не об общине...

- Я знаю. Знаю. И нельзя всё оправдывать теперешними временами...

- Нельзя. Потому что времена никогда не были хорошими. Времена всегда плохие. По крайней мере, так говорят.

- Но... не знаю, матушка, эти девушки, когда-нибудь были они как-то более... сосредоточенными на других? На Боге и на Боге в другом человеке?

- Не знаю, я не помню. Мне бы хотелось сказать, что, например, во времена отца, основавшего монастырь, было лучше... но я не уверена. Он был выдающимся, он был другим. И то он соблюдал закон... может, и громкие слова, но да, соблюдал закон божий. И кроме того, сёстры не смели его ослушаться, вели себя более смиренно. Но тех времён не вернёшь.

- Значит, мы живём в худшие времена?

- Ха, перестань ловить меня на словах. Но может и есть что-то в ворчании стариков всех поколений. Жаль, что сестра Жермен перестала присылать шартрез. Какие-то проблемы с таможней... В такие дни неплохо бы стаканчик чего-нибудь зелёного. И я имею в виду не абсент!

Обе рассмеялись. Абсент был для них синонимом какой-то неслыханного распутства, чистым грехом в жидком виде, а шартрез - почти что каплями для желудка, чем-то, что пьют ради здоровья (правда, по совпадению, не без удовольствия). За окном - сама мысль об абсенте заставила их обоих выглянуть в окно, за которым простирался далёкий мир: Грабув-над-Просной, Калиш, Познань, Берлин и Париж с его запретными удовольствиями, о которых даже не смели думать - и за окном какая-то чернявая птица уселась на ближайшей ветке и принялась вертеть головой, нервно, то вправо, то влево. Первой от окна отвела взгляд мать-настоятельница.

- Итак, Куня, во-первых: правь сильной рукой...

- Если только в этом суть, - Кунегунда со значением посмотрела на неё, - моей матушке не придётся являться ко мне во сне. Разве что по-дружески, а не для того, чтобы грозить пальцем.

Через год она вспоминала этот разговор до мельчайших подробностей. Сидела в той самой комнате, что и тогда, освещённая тем же самым рассеянным предвесенним солнцем, глядя через то же окно на птицу, которая сидела на ветке - может той же самой, может другой, в этом нет уверенности - того же дерева; она держала в клюве пучок сухой травы или кусок мокрой верёвки. Кресло настоятельницы было твёрдым и неудобным; Кунегунда всегда об этом догадывалась, но только восемь месяцев тому назад, после смерти матери Дороты, смогла в этом лично убедиться.

Милая Гоноратка,
прости, что отвечаю Тебе только сейчас, но с тех пор, как я стала настоятельницей, у меня нет для себя ни одной свободной минуты. Ты не представляешь, с чем мне приходится тут сталкиваться. Я всегда знала, что сёстры мало читают и редко моются, это не изменилось и, скорее всего, не изменится, несмотря на некоторые похвальные исключения. Но, поскольку я обязана заботиться обо всей общине, мне всё больше открывается болезненных сторон их личностей. Они завистливые и склочные; доносят и наговаривают друг на друга без всякой меры. Бывает, на пути от двери моей кельи до входа в часовню я успеваю услышать два доноса. Серьёзные, несерьёзные, иногда так, просто пустой звук. "Некоторые сёстры говорят, что сестра Ладислава прячет в келье деньги". - "Кто говорит", - тут же спрашиваю. - "Да так, слухи ходят." И такая отходит, и сразу другая шур-шур-шур ко мне. И с очередной жалобой. А от моей кельи до часовни всего двадцать метров.
Они ленивы, не пригодны ни к какой работе, даже к самой простой. Стирают лишь бы как, готовят лишь бы как, убирают лишь бы как. Не то, чтобы я требовала какие-то чудо-лакомства, монастырь это не заграничная гостиница, хотя некоторые такое о нас рассказывают, наверное об этом пишут в газетах. Но ксёндз Кулавик, который приходит нас исповедовать, говорит, что у него было бы немыслимо подать к столу картошку, одновременно сырую и пережаренную.
Всё время проблемы с желудком, снова проблемы с дефекацией, такая их кухня, конечно, не приносит мне пользу... А правда, что такая проблема купить отруби? Молоко с овсянкой, само здоровье. Прочищает кишечник. Другое дело, что сёстрам нужно что-нибудь для очистки сердца и мозгов - с сердцем, может, вера что-нибудь сделает, мозги, боюсь, останутся без изменений. Они читают только газеты, а здесь ничего, кроме "Народной трибуны"[10] нельзя достать, они от этого становятся только хуже. К сожалению, я могу только молить Господа Бога для того, чтобы он послал Духа Святого, может такое пламя сойдёт им на головы, как на картинках. Хотя, мне кажется, если даже сойдёт, это будет тут же задушено в зародыше, потому что для этих девушек всё неизведанное есть дьявольское. Я даже задаюсь вопросом...

Тут тихий стук в дверь оторвал её от письма. Она сложила лист пополам, чтобы скрыть написанное, и ответила официальным, сухим тоном:

- Войдите.

На пороге стояла невысокая женщина в тёмно-синем свитере и длинной юбке.

- Хвала Иисусу...

- Иисус Христос, во веки веков, аминь. Что привело вас, пани Йопке?

Пани Йопке, сухонькая пенсионерка, когда-то владелица небольшого магазина, уничтоженного после войны национализацией, в одинокой старости находила утешение в монастырской жизни; она не собиралась присоединяться к общине, но стала её спутником: совершала покупки, помогала в саду, ходила с письмами на почту. Она была живая-живёхонькая, маленькая, худенькая женщина, напоминающая миниатюрные механизмы, у которых, с виду, впереди бесчисленные годы работы, до того, как они внезапно сломаются, без всяких предварительных симптомов, а потом уже ничего нельзя исправить. Механизм по имени Генрика Йопке был близок к тому моменту.

- Матушка... ох, матушка, не знаю, с чего начать.

- Да вы сначала присядьте, пани Йопке.

- Матушка настоятельница, я ухожу. Навсегда.

Кунегунда опустила глаза на лист, согнула его ещё раз, выпрямила и заново сложила.

- Навсегда?

- Да. Долго это не протянется. Я оставляю всё сёстрам и моей племяннице. Предоставляю матушке копию завещания, потому что требуется за этим проследить, неизвестно, не захотят ли власти всё забрать втихую. Они всегда чем-то вредят церкви, нет? Даже если выгода невелика. У меня есть ещё кое-что, специально для матушки.

- Что это?

- Браслет. Пожалуйста, - она протянула свёрток: маленький, тяжёлый предмет, завёрнутый в газету и перевязанный верёвкой, - золото, которое подарил мне ещё муж. У нас тогда дела шли неплохо.

- Это в казну монастыря?

- Нет-нет, для матушки. Мне нравилась матушка Дорота, но её уже нет. Я не хочу отдавать это в казну, я предпочитаю кому-то лично, - неловко улыбнулась она, - пусть матушка делает с этим, что считает должным, отдаст в казну, сама будет носить, отдаст бедным, выбросит на помойку. Меня уже вещи мира сего не интересуют.

- Спасибо. Я буду за вас молиться. Всё в руках Бога.

- Не знаю, всё ли. Но я уже в руках Бога, это верно. Я завтра иду в больницу, наверное уже не больше не увидимся. С Богом.

- С Богом.

Пани Йопке вышла, тихо закрыв за собой дверь, а Кунегунда сидела за столом, уставившись то на дерево за окном, то снова на письмо. Расправила его заново.

- "Я даже задаюсь вопросом..?" О чём это я?

Та мысль потерялась, поэтому Кунегунда перечитала несколько последних строчек и пыталась придумать что-то новое, чтобы не зачёркивать уже начатое предложение:

Я даже задаюсь вопросом, не стоит ли здесь ввести какие-нибудь развивающие мероприятия. Чтение литературы, прослушивание старой музыки, пусть даже и церковной, ведь есть множество прекрасных месс, созданных выдающимися композиторами: Моцартом, Бахом, Бетховеном.

Но она чувствовала, когда начала писать предложение, что думала о чём-то другом, а эта концовка выглядит искуственно приклеенной.

У Марыльки скоро миропомазание, верно? У меня для неё подарок от замечательнейшей женщины. Однако это не то, о чём стоило бы рассказывать в письме.

Взглянула на часы. Через минуту ей надо идти в трапезную или, другими словами, в столовую дома, который когда-то был отписан сёстрам в завещании. Она подумала, что, если бы успела, могла бы дать пани Йопке отправить это письмо.

V

Поскольку Тодек и Фелицита-Катаржина жили вместе со своими жёнами, мужьями и детьми, Тоня видела их с каждым разом реже и реже. Почти так же редко, как Гонорату, которая иногда приезжала в Гданьск на праздники или приглашала брата и сестёр к себе, "в отчие земли" (поездка на разваленную ферму Павла и Розы не была обязательным пунктом программы, если не появлялась Тоня - она всегда настаивала на своём и тянула всех в деревню, чтобы произносить там затяжные ламентации над каждой обломленной черепушкой, каждой ржавеющей во дворе машиной, каждым колышком, отвалившимся от забора, в то время как остальная часть семьи равнодушно смотрела в пространство или обменивалась переписанными рецептами).

Вокзальный буфет находился в самом центре города, но сам центр города никогда не находился по пути ни к Фелиците-Катаржине, ни Тодеку. Так что они обходили по широкой дуге этот храм кулинарии второй свежести, а вместе с ним - свою сестру, которая уже тоже была не первой свежести; она мазала жиром запекающиеся колбаски, её волосы впитали запах фритюра и жареных блюд, она перешла от скромных платьев к мишуре (несмотря на то, что теоретически она работала у наполовину частника Евгении Влос, она определённо чувствовала себя наполовину соу-частником), она научилась прикрикивать на девушек, принятых на работу в сезон и неожиданно быстро избавилась от своих докторантских привычек, взяв тон и лексику буфета. Ей стыдно было за это перед самой собой, она стыдилась этого перед братом и сёстрами (других родственников у неё не было) и в моменты глубокой искренности она могла бы сказать себе:

- Дьявол охмурил меня, дьявол денег, деньжат, купюр, монеточек, они слишком легко мне даются - видно, я продала душу, продала моего несчастного Дверницкого за бабки с фрикаделек, за злотые с обжаренных капыток...

Неохоту родственников заходить она принимала как часть кары за договор с дьяволом, и ни зазывала их к себе, ни сама не наносила визиты. Каково же было её удивление, когда она как-то увидела из окна Фелициту-Каську в новом коротком пальтишке, с сумочкой, перекинутой через плечо и вдохновенной причёской.

- Тоняяя? Тоня, смотри, я побывала в парикмахерской на Огарной, тут немного отстригла, тут, во, тут, с боков... - И вдруг прошипела шёпотом: - Есть дело, иди за мной... - а потом громче: - Хорошо, да? Не слишком смело?

Тоня что-то крикнула девушке, нарезающей лук, и вылетела, как пташка, схватив на лету пальто; натянула его на плечи и сразу же смутилась, потому что оно насквозь пропахло буфетом. Она надеялась, что Фелицита-Катаржина не почувствует этого, поэтому пыталась стоять немного подальше, но дело было конфиденциальным и надо было держаться поближе.

- Что, Кася, что такое?

- Подожди, подожди, не здесь, сейчас... - они шли от вокзала молча, прошли Комитет по левой стороне (бывшая контора фирмы AEG) и клуб "Жак" (в имперские времена - Комендатура полиции, во времена вольного города[11] - Комиссариат Лиги Наций, о чём, понятно, ни одна из них не знала) и остановились на светофоре. - О, может, здесь, в парке, о, я даже вижу лавку... нет, кто-то занял. Но есть ещё одна, там тень, так что, может, даже лучше, может, не займут.

Не заняли. Так что они добрались и заняли.

- Такое дело. Я узнала, не спрашивай откуда, что там, у меня рядом, есть поле, которое, знаешь, такой кусок земли, немного подтопленный, но который тянется, туда, вглубь... ну, там от улицы тянется и дальше, дальше, такие леса за домиками... - Тоня кивала. - ...так эта земля принадлежит одному такому... принадлежит Глупому Джону.

- Глупому Джону?

- Его так прозвали, потому что у него немного не то с головой, а так у него даже жена была, с головой, но она уже умерла, и дети есть, трое, взрослые, нормальные, а он как-то не очень. Что-то вроде того, будто во время войны чудом выжил и сошёл с ума, я не знаю, но что-то там такое, в любом случае, было. И он хочет продать эту землю. Не всё и не сразу, но носится с этим, как с дурень с торбой, не поймёшь с какого времени. Детям это не нужно, потому что земля подтопленная, но её можно застроить, продать кому-нибудь или что. Они даже боялись, что, может, будут какую-нибудь трамвайную линию проводить, такие идеи были, и тогда землю отберут, но линию там проводить не будут.

- Ну и?

- И если так, его можно обработать. Походить к нему, пока детей нет, послушать о жене, поговорить о какой-нибудь ерунде и подождать, пока он расслабится. А когда расслабится... я могу рассказать, как это сделать, у меня есть к нему подход... О своей жене любит поговорить, какие-то фотографии показывает. В любом случае, он понятия не имеет о стоимости этой земли. Не разбирается. Он зациклился на этом несколько лет назад и теперь, если ему дашь какие-то вшивые деньги, он уже будет счастлив. Он понятия не имеет, что сколько стоит, дети его кормят, из дома он почти не выходит, он как с дуба рухнувший, скажу я тебе. Глупый Джон. Ну так его прозвали, и это, к сожалению, правда, что глупый. А может, к счастью, потому что это выгодное дело, скажу я тебе, Тоня, в этом есть выгода. У тебя есть деньги...

- Ой, ну какие это деньги...

- Тошка, давай я за тебя посчитаю, сколько грошей можно поиметь на каждом проданном бигосе, каждой проданной колбасе, на каждом, чёрт побери, капытке! Так что не трепи мне тут, что нет, потому что я знаю, что есть, а вдобавок у тебя есть документы на ферму, которые ты тогда делала, ты думала, что будешь, может, на ферме родителей, официально ты дочь крестьянина, бывшего кулака, но сейчас это уже никому не надо... а тут каждый час важен.

- А что, уже кто-то подбирается?

- Подбирается! Подбирается, не подбирается, не знаю, мне об этом рассказала моя невестка, та, которая работает в MRN[12], но я ей сказала, чтобы об этом больше никому больше не проболталась, и сама понимаешь, её нужно как-то там отблагодарить...

- Но не участком же!

- Понятно, что не участком! Конвертик на подоконник, коньяк или что-то в этом роде. Тшшшш... - и громче: - Я тогда говорю Зосе, да мне плевать на её охи и вздохи...

По дорожке в парке шёл человек в шинеле и подозрительно на них поглядывал; Фелицита долго так болтала, пока он не перешёл на другую сторону улицы.

- ...потому что и речи быть не может о том, чтобы я согласилась на это... - и уже тише: - Ну ладно; никогда ничего не знаешь. Вот моей невестке надо коньяк. А откуда я знаю, что она кому-то другому на разболтала, а? Поэтому лучше, чтобы ты купила, так не будет ни шума, ни пыли; чтобы она шум не поднимала из-за того, что ей ничего не перепало. С этим проблем не будет, но есть проблемы с Джоном. Потому что Глупого Джона какие-то осложнения, то ли с сердцем, то ли с ногой, понимаешь, он на самом деле болен. На самом деле. И если он откинется, то мы ничего не получим, ничего, потому что дети за фуфу этого не продадут. Во всяком случае, не за столько. Ты в деле?

- Сколько земли и за сколько?

- Она не смогла мне сказать точно, но там около гектара.

- Хо-хо.

- ...и тогда я говорю Зоське, и речи об этом не может быть, пусть даже не охает, мне всё это...

- Ой, не переусердствуй, это был какой-то студент.

- Студенты - это самое худшее. Вроде, ничего, а там чего. Ну, слышала же историю об одном таком начальнике, которого сдал студент. Ладно, по фигу. Так ты в деле?

- Подожди, я ещё не знаю. А цена?

- Ну с ценой - это самое сложное, надо прикинуть. Потому что надо его немного обмануть, что это вроде богатство, но не дать слишком много, как-нибудь разберусь с этим, сколько ему предложить. Сколько ставишь на кон? Какие у тебя возможности?

Тоня подалась вперёд и что-то прошептала сестре на ухо.

- Тошка, боже ты мой, нехило... лишь бы ты только не... ну, знаешь. Проверяющие какие-то или что...

- Проверяющие свои люди.

- Ну раз так, я могу договариваться, есть какие-то ресурсы... Если что, буду держать тебя в курсе. Мне уже пора, шеф мужа приходит на ужин, мне надо ещё всё приготовить, я побегу. Подумай обо всём. Пока.

- Пока, Кася.

Тоня ещё посидела немного на лавке. Солнце отражалось в стёклах проезжающих мимо трамваев, а она размышляла, не стоит ли теперь, когда они связаны с сестрой начатым делом, пригласить Фелициту-Катаржину, скажем, на кофе с пирожными? Пани Нойман медленно чахла в своей комнате и не создала бы никаких препятствий, если бы Тоня захотела кого-нибудь пригласить, всё только в том, что у неё никого не было.

Тут она вспомнила, что в буфете осталась только девчонка, а это означает убыток на каждой проданной колбасе, потому что это уметь надо нарезать и взвесить 200 г, а иногда даже 220, когда на деле 180.

Она встала с лавочки и пошла к вокзалу по Таргу Раковому, грея спину послеполуденным солнцем, толкая перед собой длинную, бесформенную тень.

VI

В Бжезне много подобных Глупому Джону - неповоротливый детина со слегка блеклыми глазами, который производил впечатление заброшенного предмета мебели, перемещающегося посредством некоего скрытого механизма; казалось, в нём почти нет жизни, он выходил из дома, в жарищу ли, в морозище, бродил по улочкам, таращился людям в окна, заглядывал во дворы или просто вперялся взглядом в стену. По-видимому, перед войной он был преуспевающим мельником; некоторые говорили, что он поляк по происхождению, а жена немка, и эта жена узнала, что он помогает неким аковцам[13], и выдала их всех гитлеровцам, а потом, когда он вышел из Штутгофа[14], утопил её в болоте, где (в метафизической версии истории) она и до нынешних дней пугает людей. Другие уверяли, что во время войны он воевал на стороне вермахта и такого насмотрелся на Востоке, что почти тронулся, а когда вернулся в Гданьск из плена, обнаружил, что жена убита, старшая дочка несколько раз изнасилована и страдает сифилисом, а два мальчика прячутся в свинарнике, как зверята. И тронулся окончательно. Третьи утверждали, что у него всегда были проблемы с головой, а состояние у него от отца, или что его зацепило шрапнелью или, может, капо[15] его избил в том же Штутгофе. Так или иначе, никто уже не мог сказать, почему его прозвали именно Джоном, а не Яшкой, паном Яном или Иоганном.

Его жизнь была проста, как жизнь выздоравливающего пациента - такого, однако, которому уже никогда не станет лучше. Его потребности и радости тоже были потребностями и радостями больного: любимое блюдо, поданное коллективом медсестёр (дочкой и одной из невесток), солнечная погода, чтение газеты по слогам. Он жил вне времени и пространства, в чём-то вроде огромного детского манежа, которым стало для него Бжезно, где его почти все знали и, если надо, подсказывали ему, как вернуться домой. Его контакт с миром был очень ограничен: он мало говорил, понимал ещё меньше, тупо упирался взглядом в стену, лист, лицо, камень. Иногда только у него случались приступы панического страха, он внезапно прятался за углом, пытался заползти в чей-то подвал, стучал в чужие двери и что-то сбивчиво объяснял на ломаном польско-немецком наречии. Тогда подзывали какого-нибудь мальчика, своего или соседского (предупреждая, чтобы тот говорил вежливо, "пан Джон", а не "Глупый", не дай бог), и отправляли Глупого Джона к детям, и всегда в три мгновения кто-то из них появлялся, обнимал отца, что-то ему тихо говорил и потом уже спокойно отводил домой.

Никто из семьи Зарембских не знал и никогда уже не узнает, на какие уловки пускалась, какие фортели, достойные лисы из сказок народов СССР, проделывала Фелицита-Катаржина с глазами змеи-гипнотизёра, как и чем прельстила Глупого Джона, каким образом ей удалось избежать встреч с глазу на глаз с его детьми, которые не принимали с особой охотой незнакомых в своём доме, а тем более каких-то подозрительных нашёптывателей. Так или эдак Фелицита-Катаржина втянула в проект Тоню с её капиталом, тайно убедила Джона на продажу, нарыла нотариуса, который согласился подтвердить покупку участка от человека, с трудом вспоминающего своё собственное имя, и, в заключительном эпизоде, зарядила детям Глупого Джона, что ведёт с собой папочку немножко прогуляться на свежем воздухе, а не в нотариальную контору - она дёргала за все верёвочки и ниточки той интриги.

Дети узнали о продаже земли уже в тот же день. Оставив отца под опекой младшего сына, старший с женой побежали всё откручивать, объясняя, что старик понятия не имеет, что сколько стоит, что он никогда не хотел избавиться от этой земли, что они хотят немедленно вернуть деньги и просят об отмене акта продажи. И тут, в одно мгновение, Фелицита из милой пани, которая время от времени заботилась о папке и так мило с ним беседовала, превратилась в ушлую торговку с железными (если дошло до острого конфликта, тут уж не до уравновешенности) принципами и совершенным знанием того, какие права предоставляет её сестре акт продажи и как трудно его расторгнуть.

- Мы это так не оставим! Мы это так не оставим! - кричал старший сын Джона, стоя перед домом Фелициты, из которого его только что выставили. - Мы подадим в суд! Встретимся в суде!

Поугрожал, поугрожал и ушёл. Фелицита смотрела через занавеску - на другой стороне улицы, в трёх домах, можно было видеть тот дом, окно кухни, в которой свет тогда горел до поздней ночи, и перемещающиеся на той маленькой сцене фигурки: братья, стучащие кулаками об стол, подносящие к губам бутылку, их ворчащие жены, их сестра, и, наконец, старик Джон, который сидел за столом со склонённой головой, так что на его лысине отражалось яркое пятно света.

Но Фелицита знала, что так и будет, они этого так не оставят. Бжезно маленький, улица ещё меньше, надо ходить на работу, в магазин, на толкучку, на почту, почти ежедневно надо было проходить мимо разъярённых братьев, глядеть на поджатые губы их сестры, выслушивать театральный шёпот невесток, а прежде всего смотреть на ссутуленные плечи Глупого Джона; приближалась зима, из деревни наезжали крестьяне с ка-а-а-артошкой, подвалы наполнились углём, но между соседями становилось всё жарче, закипало всё пуще, всё гремело, клокотало, пока раз не выплеснулось через край, и хорошо выплеснулось.

Фелицита стояла в саду перед домом и выкапывала клубни георгин. Она резко встала, прикрыв глаза рукой, в которой держала тяпку, и тогда с тяпки сорвался маленький, невесомый кусочек грязи, пронёсся над срезанными стеблями георгин и спаржи, пролетел через ячейку сетки и приземлился на тротуаре прямо перед сыном и невесткой Джона, возвращавшихся с полуденной мессы.

В тот момент не имело значения, что грязь не попала ни в его начищенные мокасины, ни в её юбку из кремового хлопка, что это не было ни вражьей пулей, направленной в их церковную нарядность, ни намеренно спланированно оскорблением; Фелицита была одна, они обладали численным превосходством, кроме того, на их стороне была справедливость и ощущение кривды; так что они зашли с улицы в садик, простепенно переходя от восклицаний "Вы что, пани?" к "Убери свои лапы!" и "Ты сволочь, ты ворюга!" Фелицита-Катаржина старалась удерживаться, от того, чтобы пустить в ход тяпку, потому что тогда она могла подвернуться серьёзным неприятностям, она просто махала руками и кричала: "Оставьте меня, пожалуйста, в покое, эта сделка моей сестры, всё совершенно законно, я не имею к этому никакого отношения!" - но они напирали всё сильнее; наконец, они припёрли её к стенке (в буквальном смысле; она прижалась к стене, пытаясь не затоптать астры, растущие под самым домом), и она решилась перейти к контратаке. Но всё ещё собиралась с духом и ждала подходящего момента.

- ...и что, думаешь, это так и сойдёт тебе с рук? - кричала невестка Джона. - Решила обобрать старика? Самого доблестного фронтовика во всей Польше...

- Крыся, перестань, - пробовал угомонить её муж, - ну перестань...

Тем временем из дома Джона уже вылетели сестра и другая невестка, одна в фартуке, другая с большой красной крышкой от эмалированной кастрюли. И тут поток претензий хлынул с новой силой:

- ... Ты ничего не получишь, всё вернём через суд... тебе не стыдно было больного человека грабить? Элементарная человеческая непорядочность...

Услышав о непорядочности, Фелицита, тренированная спортсменка, моментально сосредоточилась и отбила мяч:

- Ты меня будешь порядочности учить? Ты - меня? А ты что думаешь, шлюха, никто не знает, чем ты с арабскими моряками занимаешься за валюту? Муж, может, и не знает, в отличие от всех остальных. И многие попользовались! Шныряет такая направо и налево, а морали читает... Чёрт с хвостом под ризой...

Удар вышел знатным; она знала, что это такой приём, с помощью которого можно, по крайней мере, на минуту, внести смятение во вражеские войска; муж уставился на жену со смесью ошеломлённости и подозрительности, жена не знала, что ответить, потому что совершенно не ожидала атаки с этого фланга; этого мгновения хватило Фелиците для того, чтобы броситься к двери, закрыться в доме и затаиться у окна, прикидывая из-за занавески возможные сценарии дальнейших событий.

Они стояли, не вполне зная, как поступить - принесённым фурией в чужой сад, среди чужой смородины и чужой грядки с фасолью, среди астр и георгин, теперь им здесь нечего было делать. Одна из невесток показала на мотыгу и что-то сказала, другая опустила руку, в которой держала крышку кастрюли, до тех пор воинственно поднятой. Требовалось принять мужское решение, и мужчина его принял: он пнул лежащую тяпку, пнул под низ калитку и вышел, женщины вслед за ним.

Снова начался долгий отрезок обманчивого онемения и внутренних совещаний; свой совет у Фелициты с Тодеком и Тоней, свой совет у семьи Джона; обращения к адвокатам, консультации у врачей; обе стороны планировали кампанию, в которой нельзя было допустить ни одной проигранной битвы. Сыновья Джона потирали руки, они уже писали заявления, уже подавали иск. И вдруг неожиданно, в один из дней, Глупый Джон умер, и его дети всё бросили, занялись похоронами и дележом остатка состояния; неизвестно, поссорились ли они из-за тех ошмётков и утратили порыв, адвокат ли сказал им, что смерть усложнила ситуацию, или, может, просто они хотели перелистнуть эту страницу - неизвестно. В любом случае, дело не было передано в суд. Отныне семья Джона всегда ходила по другой стороне улицы, чтобы не проходить под окнами Фелициты-Катаржины и никогда уже не не возникал спор о купленной земле.

Только младшая невестка Джона, которая ухаживала за ним дольше всех и наиболее усердно, потому что в глубине души надеялась, что ей удастся убедить его переписать всю землю на неё и её мужа, как-то вечером, точнее ночью, стала под окном Фелициты, повисла на сетке у дома и низким, хриплым голосом закричала:

- Тыыы сууука, тыыы шалаааава, тыыы баба загребущая, чтоб ты сдоооохла, тебе всё, что ты урвала, боком выыыыйдет, всё, что ты у меня украаала!.. Ты суууука, ты суууука, сколько лет кормииила, тварююююка, сколько лет глядеееела на эту бессмысленную мооооорду... И ниииичего, и ниииичего, ниииичего! И ни грошааааа!..

Только когда кто-то отправил мальчика к дому Джону, как прежде, когда Джон терялся в городе и не мог самостоятельно вернуться; и, как прежде, в три мгновения оттуда появился муж, схватил её и потащил домой. Тогда этих двоих видели в последний раз: по-видимому после смерти старика они с мужем купили овощную лавку под Торунем и на следующее утром туда поехали - мебель "Нисой", они "Полонезом"[16]; не приезжали больше ни разу, даже на праздники.

VII

В это время в Грабуве-над-Просной управление сильной рукой постепенно приносило результаты. Матушка Кунегунда (точнее Марцианна), приучала сестёр к трудолюбию, подавляла в них привычку к доносительству, но в то же время извлекала из доносов пользу и тайно проверяла, достоверны ли они: извлекала из-под матрасов монетки и трубочки кропотливо собранных мелких купюр, вытаскивала из-за шкафов кулёчки с конфетами, конфисковывала личные мыльницы и книги; словом, всё, что сёстры пытались иметь - вопреки уставу - в личной собственности. Их было только одиннадцать, и мать-настоятельница очень быстро изучила мыслительные процессы каждой из них, поэтому безошибочно определяла очередные тайники и укромные места. В то же время она заботилась о духовном развитии своих подопечных, пробовала учить их французскому и немецкому, велела читать "Духовные упражнения" Лойолы и "Исповедь" святого Августина, разработала широкий спектр образовательно-воспитательных мероприятий. Но, как это часто бывает, желание улучшить и сделать счастливыми силой, встретило повсеместное нежелание, растущее чувство несправедливости и всеобщее тайноумышление. Кунегунда однако, казалось, ничего не замечала; действительно, она даже пригласила племянницу, дочь Гонораты, чтобы показать ей монастырь и в тоже время иметь возможность перед кем-нибудь похвалиться новыми порядками.

- Смотри, Марылюня, как здесь всё исправно работает, - говорила она вечером, когда они остались наедине, - ты не представляешь, как было трудно в начале. Опоздания, беспорядок, лень, невежество. Но мой труд не был напрасен. С тех пор, как я взяла их за... с тех пор, как я взялась за их дисциплину, они становятся всё лучше. Учатся, читают. Меньше доносят, а если доносят, то ради блага, а не ради самого доносительства.

А тем временем богиня Гибрис, в которую Кунегунда ошибочно не верила, кружила над ней под потолком, размахивая большими чёрными и поглядывала на богиню Эриду[17], подлетающую со стороны Кротошина.

В воскресенье Марыле разрешили присутствовать на монастырской мессе - она оделась в праздничное платье (подарок тёти-монахини), надела лакированные туфли (подарок тёти-монахини) и надела на запястье золотой браслет (подарок, понятное дело, тёти-монахини), излишне нарядно, конечно, для такого случая, но ей хотелось доставить Кунегунде удовольствие. А оттого, что запястье оказалось чересчур узким, всю мессу она только о том и думала, чтобы браслет не соскользнул с её руки, не ударился с шумом о паркет, не потерялся, не дай Бог, не пропал.

- О, какой славный, - сказала ей сестра Викторина, когда после мессы они сидели в саду.

- Не успела ещё снять. Мне его подарила тётя. На миропомазание.

- Тётя?

- Да, тётя Куня. Матушка Марцианна.

- Ага, ага. О, как морковка хорошо растёт, - сестра указала палкой грядку на огороде, - будет что покушать. Здоровенная морковка, здоровенная. Ну, покажи, - взяла Марыльку за руку, - очень славный. И твоя тётя тебе это подарила, говоришь. О, тут даже есть какая-то надпись...

- Да, есть, - Марылька сжала пальцы и стянула браслет с руки, - что-то по-немецки.

- Fur... Fur me... meine liebe Hen... Henriette... fur meine liebe Henriette... Albreht Jopke. Так это пани Йопке браслет! Albreht - это её муж, Альберт, который погиб во время войны, они хотели его в фольксдойче[18], он не хотел, взяли его на работы, и там что-то... ну, с одним там немчурой что-то не поделили, и его расстреляли. А Henriette - это Гения, потому что её Генрика звали. По-польски. Ну, держи. - Она бросила браслет на открытую ладонь Марыльки, резко встала и пошла в сторону своего дома. Монастырского.

То, что Марыльке казалось незначительным разговором об урожае моркови, оказалось критически важным. Сестра Викторина, которая уже давно имела зуб на Кунегунду, прошлась по всем кельям и рассказала историю об умирающей в муках пани Йопке, которая перед смертью передала общине, в руки матери-настоятельницы, бесценные ювелирные изделия, которые мать-настоятельница присвоила и давай раздавать направо и налево, преподносить племянницам-пигалицам и Бог знает кому ещё.

Слух прошёл, как шторм. Каждая из сестёр припомнила какую-то деталь - ту особую доброту и доверчивать пани Йопке, или тот день, когда матушка Кунегунда-Марцианна сказала ей подойти позже, потому что писала письмо кому-то из родственников, или все те серёжки, цепочки, колечки и брошки, в которых пани Йопке, говорят, иногда появлялась в монастыре, всё это, конечно, чистое золото. И предполагаемое состояние пани Йопке, лавочницы, росло, пока сама она разлагалась, покоясь душой и телом, на приходском кладбище под терракотовой плитой, росла в Грабуве-над-Просной груда фантомных сокровищ, и умножались в геометрической прогрессии посылки, отправленные Куней сёстрам и племянницам, брату и племянникам, множились подаренные свитерки, коробки шоколадных конфет, игрушки, пачки денег, фантомные грузчики предметов роскоши и всевозможного добра, и росло число этих грузчиков, росло с каждым часом, с каждым пересказом. Повторялось только "не может быть", "бедная пани Йопке", "я такого не ожидала". Произошёл внезапный разряд. Все эти забитые женщины, которые до недавних пор бурчали, лишь бы побурчать, но всегда подлаживались к очередным требованиям, запретам и приказам, которые доносили друг на друга из взаимной неприязни, без каких-либо видов на согласие и сотрудничество, которые интересовались только какой-то ерундой, внезапно сомкнули ряды, отказались повиноваться, выучили умные слова, такие, как "непотизм" и "незаконное присвоение", принялись рассылать письма и собирать сторонников среди людей, поддерживающих Орден или имеющих на него какое-то влияние - от руководства котельной и продуктового магазина до районных чиновников, приходских активистов, пастора и исповедника, вплоть до епископа и генеральной настоятельницы. Было что-то необыкновенное в этой внезапной перемене - взбунтовавшиеся монашки, безусловно, видели в этом перст Божий и "деяние Провидения, что зло огнём выжигает, огнём", - как твердила до посинения сестра Викторина.

Наконец, когда уже угрожали обратиться в милицию и к старосте в Остшешуве - и понятно, что заголовок "Настоятельница-воровка, орудующая в Грабуве" был бы лакомым куском для прессы и местных партийных активистов - было решено свернуть вопрос, независимо от того, что в действительности происходило; епископ отправил в Грабув своего секретаря, ксёндза, закалённого в различных дипломатических миссиях, который первым делом изрёк Кунегунде сладкие слова о том, что "матушка подобна пеликану на гербе Грабува, и птенцов своих, сестричек, должна питать кровью своей плоти", - затем что-то вставил о "высшей необходимости" и, под конец, уже в дверях, прибавил, что решение, принятое генеральной настоятельницей, по согласованию с епископом, отмене не подлежит. Миссия матушки Кунегунды Зарембской в Грабуве была завершена.

Потом всё пошло необыкновенно быстро. От генеральной настоятельницы пришло письмо, освобождающее её от настоятельства и препоручающее ей "иные, не менее важные, задачи". Сменила её сестра Викторина, не упустившая ни одной возможности её унизить, что позволяла внезапная перемена мест, - всё, разумеется, в рамках сестринской любви и монастырского устава. Кунегунда, не желая быть подчинённой Викторины, справила себе приглашение из Франции (к тем сёстрам, которые когда-то присылали шартрез) и уехала в Реймс; в надежде, что никогда не вернётся. В самом деле, она осела там на более чем два десятка лет, преподавая в средней школе немецкий язык и математику. Тамошний монастырь был ещё более замаскированным, чем грабувский: обычная квартира на пятом этаже многоквартирного дома. Одну из комнат обустроена под часовню, остальные разделены тонкими перегородками, общая кухня и ванная, как везде. Соседи напротив думали, что это настоящая семья, странная секта, лесбийский клуб или общественная организация содействия министерству образования - несколько учительниц, всегда в серых или тёмно-синих свитерах и юбках ниже колена из грубой шерсти, группа бецветных женщин, настолько лишённых особенных черт, что их трудно было отличить одну от другой.

Конечно, семье Кунегунда ничего не открыла; рассказала всё только много лет спустя, после возвращения из Франции; официальная версия, придуманная для родственников, гласила, что перевод связан "с важными интересами Польской Церкви" и "независимой деятельностью"; никто не требовал от Марыльки вернуть браслет, и по сей день она иногда носит это доказательство любви Альбрехта к Гентиетте и чувств пани Йопке к монастырской жизни. Мало того, что не пришлось возвращать браслет, но каждый месяц или через месяц она получала, как все племянницы и все племянники Кунегунды, посылки из Франции, в которых были то чулки, то какая-то блузочка, то пакетик шоколадных конфет, то настоящее какао, то связка инжира, то небольшие, с ароматом Запада, мыльца (жёлтые, голубые, зелёные, розовые), то колечко с камешком, словом: какая-то часть учительской зарплаты, на которую тётя, в основном, жила, выделялась на помощь родне. Бывало, что посылки приходили открытыми, общипанными таможенниками - некоторое время Кунегунда даже составляла подробный список подарков и помещала его в посылку, но оказалось, что тогда не отдельные вещи, а вся посылка пропадает, так что выгоднее было отказаться от списка и согласиться на дань, взимаемую время от времени то разноцветном мылом, то финиками и миндалём.

VIII

Едва купив землю у старика Джона, Тоня начала лелеять надежду на воссоединение былой семьи: на встречи за рождественским столом с Тодеком и Фелицитой, даже если бы это означало встречу также с женой Тодека и мужем Фелициты, на заскакивание на чаёк, на просьбы посидеть с детьми, на какие-то мелкие знаки внимания, рекомендации портнихи или парикмахера, которым можно довериться, на вбивание гвоздей в стену (со смиренным, конечно, признанием: "Ах, мне так не хватает в доме мужской руки!") - то есть на всё, что в её сознании было связано с наличием родственников, настоящих, а не только по документам.

Но Тоня, которая из университетской мышки превратилась достойную наследницу акулы обещита, Евгении Влос, прекрасно знала, что ничего на свете на даётся даром; ни слив информации сверху, ни разбухающий вклад на книжке PKO, ни близость родственников. И она знала, что здесь ни коньяком, ни кофе, ни коробкой конфеток "Goplana"[19] не отделаешься. В то же время её любимая сестра, Фелицита-Катаржина, в очередной раз не ошиблась в своих сложных расчётах; близости хватало, чтобы мутить дела с Тоней, хватало лишь нескольких нежных словечек, да что там, меньше, лишь нескольких намёков между слов, неясных внушений, и Тоня, так тоскующая хотя бы по толике внимания к себе и чьей-то нежности, сразу всё принимала за клятвы в преданности, за восстановление сестринских уз. Требовалось только - прикидывала Фелицита-Катаржина - поддерживать это воодушевление маленькими жестами; покупала в кондитерской рогалики, говорила, что это Галина Тодека напекла, и что они с Тодеком всё это передают, сами бы пришли, но известно, работа, дети... раз-другой она даже навестила Тоню не на вокзале, а в квартире на Собутки, с её всё ещё некрашенным коридором, с комнатой, замыкающейся на ключ, с почти столетней, усохшей пани Нойман, угасающей за стеной.

Крючок был проглочен и глубоко вонзился в жаждущее горло, теперь нужно было только попременно тянуть и отпускать, грозить и искушать; когда пироги и воркованье, когда сведённые брови; сперва высказывание "оттого, что из родственников тебя я любила сильнее всех, мне тебя больше всех не хватало", потом - долгий период молчания. И она попалась, зацепилась, поддалась ей, всё устроилось так, как пожелала хитрая Фелицита. В первый за несколько лет совместный сочельник Тоня Зарембская, немного заикаясь и опустив глаза на скатерть и остатки заливного карпа (кости на краю тарелки, вымазанные майонезом с хреном), сообщила, что землю, купленную у Глупого Джона, поделила на три части: одну Фелиците, другую Тодеку, третью себе. Вдобавок принесла ещё какие-то подарки для детей, неумело запакованные в серую бумагу с напечатанными грязно-зелёными ёлками, но уже на пороге, втайне передавая их сестре и поглядывая на своих племянников и племянниц, поняла, что опоздала с этими куклами и машинками на добрых несколько лет; гвоздём вечера были красивые посылки от Кунегунды, обёрнутые в блестящую разноцветную французскую бумагу, которую Галина тут же забрала, расправила рукой на столе и положила в ящик; пластинки "Битлз", обтягивающие джинсы (тётя не была ханжой), ароматные шоколадные конфеты.

Все нотариальные формальности были завершены в феврале, на пасхальную трапезу Тоню уже не приглашали.

История всех трёх наделов в Бжезне сложилась по-разному.

Фелицита-Катаржина выстроила на своём участке дом для старшей дочери, заранее, про запас, а оставшееся сразу продала, чтобы иметь деньги на строительство. Что-то осталось сверху, но не много.

Тодек прождал пару лет, и Галина всё это время дыру ему в голове просверливала, всё сверлила и сверлила, что цены растут, но будут падать, будем жалеть, что не продали, дети подрастают, а им не на что строить, Фелицита уже дочке выстроила, а они нет, деньги бы пригодились на достойную старость, в Югославию могли бы поехать во время отпуска, могли бы дать на лапу и выхлопотать возможность встать в очередь на приобретение автомобиля... и наконец он поддался ей, как обычно, продал участок владельцу автомастерской за довольно неплохую, по его мнению, сумму.

А Тоня свою землю придерживала. Ходила на работу в буфет, как почти всю свою взрослую жизнь, пререкалась с девчонками, жарила колбасу, имела на ней сто процентов (в случае проверки: в накладной такого нет, она моя собственная, для семейного пикника) или восемьдесят, если двадцать отдавала дочке Гонораты, Марыльке, которая тем временем выросла, приехала в Гданьск учиться и время от времени получала помощь от тёти; изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год Тоня собирала грош к грошу, и, в конце концов, похоронив пани Нойман, потому что даже пани Нойман не была вечной, купила себе маленькую, неприглядную квартирку на Седльцах. А земля... что ж, земля оставалась залежной, такой же подтопленной, как и много веков назад, когда легендарные пруссы охотились там на зверей и миссионеров и спокойно дожидались экономического рывка.

Иногда Тоня сдавала участок кому-нибудь в аренду - то под засев кормовой травы, то на три месяца под бродячий цирк, то под палаточный лагерь харцеров[20], но большую часть времени там ничего не происходило, только лягушки квакали, и личинки комаров выводились сотнями, тысячами, сотнями тысяч.

Но наконец в государстве что-то изменилось, люди начали мыслить в крупных масштабах, о Бальцеровиче ещё мало кто слышал, но Вильчек[21] проводил реформы, торгаши перестали быть главными врагами системы, и племянник Евгении Влос основал совместное предприятие с каким-то полонезом[22] из Детройта и искал территорию для магазинов дешёвых пластиковых изделий и игрушек, которыми хотел затопить польский рынок. В один прекрасный день перед вокзальным буфетом (под той же вывеской "В КЗАЛЬНЫЙ БУФЕТ", с которой "О" отвалилось ещё в средний период правления Гомулки и с тех пор не вернулось), там, где когда-то появилась Фелицита-Катаржина с новой куафюрой, приковыляла Евгения Влос, отставная акула общепита, и сказала:

- Тошка, закрой лавку, выйди на пару слов.

И Тоня сняла шапочку, сунула за стекло табличку со словами "Скоро вернусь" и пошла на пару слов. И через полнедели подписала договор купли-продажи с Яромиром Влосом и Роном Чинским (Романом Лещинским, сыном Владислава и Софии из Люткува, родившимся в Станиславове[23], ныне СССР, 3 августа 1928 года), получив официально какие-то гроши, а неофициально - астрономическую в те времена сумму в девятосто тысяч долларов.

Уже до того она представляла собственную жизнь как диаграмму с несколькими ключевыми пунктами: рождение, переезд в Гданьск, начало работы у Евгении Влос, покупка земли, продажа земли. Вся эта длинная, не особенно замысловатая линия просто тянулась к последней точке, где начиналась прекрасная эпоха процветания, фантастическое плато сбывшихся желаний; давным-давно она перестала себе внушать, что, как только накопит достаточно денег, чтобы бросить "В КЗАЛЬНЫЙ БУФЕТ", она займётся генералом Дверницким и другими героями Ноябрьского восстания, а потом Январского[24], диктатором Траугуттом[25], и синебородым злодеем Вешателем[26] к тому же, всей рекой крови патриотов, стекающей с алтаря Отчизны. Или же создаст семью, если встретит какого-нибудь приятного, культурного мужчину. Или же выкупит у безденежных кузенов родовое поместье, гнездо Зарембских, перестроит, выведет из упадка, наполнит выбеленные стены мебелью и запахом пирогов. Всем этим заниматься уже было слишком поздно. Она представляла себе некую обеспеченную, тёплую старость, такую, какую всего через несколько лет она могла увидеть по телевизору, в рекламах конфет "Везерс Ориджинал" и витаминов "Биовиталь", а тогда только воображала; видела себя в той золотистой дымке, представляла лопочущих детей и внуков (неизвестно откуда взявшихся), в сиянии шкафов из красного дерева и старинного фарфора, румяного, ослепительно стального, милого.

И вдруг она оказалась там: богатая, как глава департамента, как старый барыга с километрами теплиц, как жена моряка, ходящего в страны Запада, как выигравший в лотерею; перед ней распахнули свои двери магазины "Pewex"[27], для неё организовывал заграничные поездки "Orbis", для неё прятали под прилавком ветчину и кабаносы, равно как, недоступные рядовому покупателю, баночные сосиски фирмы "Buszewko"; для неё производились телевизоры и видеомагнитофоны, и видеокассеты с западными фильмами с польским переводом, для неё производился изысканный заморский алкоголь, виски и мараскин.

Всё это, однако, было наисладчайшим из всего возможного добра, предметов роскоши, которых она не покупала, хоть и появилось на что. Так что жила она более или менее, как и прежде, положила разве что плитку в ванной комнате неприглядной квартиры на Седльцах; никакой золотистой дымки и шкафов из красного дерева, никаких парижских шарфов и тонких сигарет "Ivy" из магазина "Pewex", ей хватало просто Возможности.

Через Польшу шли письма, и звонили (ставить их было всё легче) телефоны, и бурлили разговоры на гданьских кухнях между Фелицитой и Тодеком: что Тошка - это старая жаба, сидит на злате, из-за своей жадности столько лет зажимала землю и только чудом на ней нажилась, эта сделка с молодым Влосом, нашла, называется, слепая курица зерно, ну а ни детей, ни мужа, ни даже хахаля, в могилу с собой, постучим по дереву, возьмёт, что ли, а в гробу карманов нет, и кому эти деньги, и в чём они, кстати, злотыми на книжке или захомячила в долларах, чёрным налом, неизвестно где? Фелицита начинала жалеть, что так поспешно развеяла Тонину иллюзию восстановления сестринской любви: вот ведь как оно оказалось, не только на участке земли можно было срубить немного бабла, но ещё как-то так можно бы поотщипывать это богатство, нажитое спекуляцией, эти легендарные доллары и злотые, скопившиеся на неведомо каких тайных счетах; потому что Тоня ни по чему так не томилась, как по возрождению семейных чувств, и сама мысль о том, чтобы провести время с братом, сестрами и их отпрысками, преображала её в курочку, которая несла что-то вроде золотых яиц: то в подарочек, то в помощь, то в долг. Ну раз уж Фелицита вычислила, тут же и жена Тодека пронюхала о деньгах - и начали тянуть из Тониных капиталов, наперегонки, раз за разом, с перерывами только для приличия, чтобы это не выглядело, будто они день за днем забирают у неё деньги, как из банка.

Ах, если бы Онорушка Б. мог бы увидеть этих двух соревнующихся! Давайте прикинем: ему пришлось бы дожить до ста девяноста лет; жить, понятно, в Гданьске, потому что туда бы его переселили после войны из Крешува; уже долгое время он был бы, вероятно, вдовцом, Ганская[28], конечно, оставалась с ним рядом до самой своей смерти, случившейся почти сто лет назад, 10 апреля 1882 года (господа Шанфлёри и Жигу[29] перебились бы). Конечно, ему пришлось бы вести очень здоровый образ жизни, более здоровый, чем у Жанны Кальман[30], которая, как известно, и винцо, и табачок, и пирожные... разумеется, никакого кофе, ни одной из этой сотни, тысячи чашечек кофе, которые он лихорадочно выпивал в течение очередной ночи, сперва по одной, по две, по восемь, наконец по четырнадцать, потом сами зёрна, грыз и проглатывал (посредством чего кофеин моментально попадал в мозг, и ритм романа становился ещё более стремительным). А потом, давайте честно: Бальзак в 1950-м году был бы всего лишь старым хрычом 50-х годов, известным, в основном, только своим долгожительством, а не какими-то пробами пера в раннем возрасте, до того, как он начал пить кофе и предаваться другим нездоровым пристрастиям; зануда-вегетарианец с совершенно зелёной кожей и до чрезвычайности неинтересным нравом, худой, как щепка, сморщенный, как слива. Такому бы Бальзаку, конечно, от Фелициты и Галины было бы ни тепло, ни холодно. Поэтому оставим его в покое, их же, однако, в покое не оставим, потому что там есть, о чём писать.

Охоту они вели умело, с поддержкой родственников, облавой. Это всегда начиналось по каким-то милым праздникам: на Рождество, Пасху, когда приближались дни рождения и именины, Тоня боялась брать телефонную трубку, открывать двери, надрывать конверт, потому что она прекрасно знала, что всюду могла таиться очередная просьба. И до чего разнобразные просьбы! И сколь изобретательные! Дефицитные товары, например (хотя товаров, которые трудно было найти, найти становилось всё труднее, было, скорее, перепроизводство товаров, которые ещё не достигли социалистического качества, но к которым уже предъявлялись капиталистические требования). В Мельце же, Олькуше, Зелёной-Гуре выкинули кухонную мебель, газовые плиты, дюралекс[31]. Ехать же надо прям щаз, то в "Полонез" заскакивай, то в "Малух"[32] втискивайся, несись на другой конец Польши, а это чего-то стоит, понятно, но дюралекс, газовая плита, кухонная мебель вдруг понадобились, вдруг чем-то необходимым стали, ведь понятно, товарный дефицит, сейчас придут местные, мельчане, олькушане, зелёногуровцы, всё раскупят, расхватают, сметут, осколочка не оставят... и не колышет, что конец месяца, что зарплата потрачена, что необходимые суммы не отложены (потому что кто там знал, что именно в Мельце, именно в Олькуше, именно в Зелёной-Гуре - плита именно, именно мебель, именно дюралекс?) И не займёт ли сестра, невестка, тётя, до первого числа только, ну, в крайнем случае, в два приёма отдадим, потому что знаешь же, как с этими зарплатами, не разгуляешься, самое большее в три месяца, потому что дюралекс, потому что мебель, потому что плита своих денег, однако ж, стоят.

В следующий раз совершенно другое, болеют, бедняжки. Внук же Фелициты, Тодека же внучка: свинка, оспа, корь, дифтерия, круп, подозрение на туберкулёз, детский ревматизм, дизентерия, рожа, чесотка, понос, перхоть и озноб, общее состояние здоровья Армагеддон и геенна огненная, антибиотики недоступны, швейцарские не то, чтобы совсем недоступны, но деньги, деньги, деньги, есть там пособия, правда, но они несправедливо распределяются, и сейчас несправедливый распределитель пособий хочет на лапу, и страшно много хочет, но как же здоровье ребёнка... но ведь здоровье ребёнка... здоровье, даже если и не ребёнка, известно, главней всего, здоровьице-то всего главней, потому что, если здоровьица нет... ну а здоровье ребёнка главнее в два раза, в три раза. Даже если несправедливый управляющий пособиями вызывает у нас неприязнь, чувство обиды, вкупе с духовным и физическим отвращением.

Болезни были концепцией, лежащей на поверхности, но не часто эксплуатируемой (прежде всего из-за ограниченного числа отпрысков; это вам не времена стариков Зарембских, многодетных, деятельных, которые могли одновременно иметь в доме весь комплект детских инфекций). Иногда запросы поступали более приземлённые: именины, дни рождения, День ребёнка, праздники, школьные ёлки, выезды в летние лагеря, первое причастие и, годом спустя, годовщина первого причастия, которая тоже без подарка не обходится - хотя и, приходилось признавать это с тяжёлым сердцем - более скромного подарка. Ну, иногда однако приходилось вовлечь и болезнь, потому что болезнь эффективна. И если даже болезнь или другой катаклизм не срабатывали, тётю зазывали другим манком, инвестиционным. Дети Фелициты и Тодека (точнее: дети Фелициты и Галины, потому что Тодек от составления планов грабежа открещивался, вот же ж, сидел в углу на диване и скрывался за полотном "Вечер на побережье".) Первым делом нужна была хорошая история, чем-то похожая на те, которые рассылают в наше время несчастные нигерийские миллионеры, непременно желающие инвестировать некий капитал, якобы спасённый во время государственного переворота, и они обращаются с любезной просьбой к вам, ни к кому иному, а к вам, как к человеку с незапятнанной репутацией и широко известной благонадёжностью... точно так же обращались они к Тоне, как к человеку... нет, лучше, как к любимой тёте, которая соизволит не презирать нас во всех нуждах наших, ниспосланных нам небом, и которую следовало бы, наконец, как-то вознаградить, после стольких лет, вознаградить лучше всего исключительно многообещающей сделкой с недавно встреченным паном Янеком, паном Чареком, паном Вацеком.

- Тётя, - вело речь заинтересованное лицо, чаще всего один из сыновей Тодека и Галины, хотя обычно сама Галина, - есть дельце, которым можно заняться, можно нарубить капусты, можно нарастить капитал, можно воспользоваться сладким предложением.

Допустим, обменный пункт. Отличное расположение, слабая конкуренция (бандитские разборки), знакомые в полиции, которые могут всё уладить, пан Чарек, пан Янек, пан Вацек идеально вышколены, обороты в иностранной валюте всё живее... входить в этот бизнес можно втёмную, инвестировать любую сумму, ну сойдёт полторы тысячи. Долларов, конечно же, долларов, денежные средства - это только доллар, остальное - это уже делишки того босса, шефа, обер-генерала всех валют, хорошего знакомого тёти, вот уже сколько лет... что там для тёти полторы тысячи, ну, самое большее, две, но та чётвертая пятисотка - это в начале только "для раскрутки", на всякий случай, для подстраховки бизнеса, пока он ещё в зачаточном состоянии, потому что потом, понятно, всё само собой закрутиться. Нет? Обмен валюты - нет? А тогда автомобильная мастерская. Число легковых автомобилей на польских дорогах... с каждым годом... увеличивается и будет возрастать... золотая жила, такая, что ух, просто нанять людей, арендовать помещение средней площади и зарабатывай денег побольше, сколько влезет, и можно переводить, вносить на счета, поэкспериментировать со всеми этими банковскими махинациями! Есть божеское место, неподалёку от нового жилого комплекса, но жилой комплекс настоящий, не какие-нибудь там дома-коробки, люди обеспеченные, упакованные, начинали с развалов на улицах, теперь проворачивают дела, совместно с Украиной лимоны делают... заграничные вагоны, пезотов[33], как муравьёв.

Не стоит и говорить о том, что в известное время вымышленный пан Чарек, Янек, Вацек оказывался кидалой эпохи трансформации, оказывался мошенником, мелким жуликом в белых носках и спортивном костюме, подсадной уткой, бездонным колодцем, в который тётя Тоня опрометчиво бросила несколько грошей, но они и так были ничем, при падающем-то на самое дно курсе доллара, основное зло в этом, но всё ведь окупится при следующих инвестициях, возможность для которой найдут благодарные племянники. Так тётя Тоня выкладывала очередные капиталы, наличными и чеками, в долларах и в злотых; заполняла на почте переводы, оформляла в банках перечисления, заполняла своим мелким почерком несостоявшегося историка очередные графы в бланках, перепроверяя по три раза, правильно ли вписала номер счёта, который приносила на отдельном листочке (а потом у неё всю дорогу до дома вертелось в голове, была ли там единица в четвёртой группе чисел, или, может, семёрка, потому что молодёжь пишет ужасно, просто ужасно). В обмен за это (как в прежние времена, в комнатке, снятой у пани Нойман, бывшей Neumann) она получала соответствующее подкрепление: когда-то - пищевое, теперь - эмоциональное. На каждый праздник, дни рождения и именины она получала подарки от родни, много подарков, все дешёвые, кое-как упакованые, но с совершенно неприкрым требованием отдачи; так что извлекались из шкафов, собранные за целый год несметные бессмысленые подарки, детей сгоняли рисовать лаурки[34], а молодёжь отправляли к цветочникам за какими-нибудь вениками, а потом ехали к тёте, выстраивались в длинную очередь и тараторили пожелания, совершенно штампованные, при выслушивании которых Тоня каждый раз пыталась дождаться чего-нибудь нежного и особенного. Раз в месяц, а периоды дополнительного доения, даже раз в неделю, звонили с сакраментальным вопросом о здоровье, но пространные жалобы на боли в сердце, печени и спине прерывались каким-нибудь давно разработанным разговорным приёмом ("у меня макароны на огне", "мне пора уходить в парикмахерскую", "я договорилась о встрече с подругой, которая уже через пятнадцать минут...")

Конечно, у всего своя цена и, конечно, цена была несоразмерной. Несколько лет назад Тоня рванулась, раскабалилась и стала самостоятельной, начав карьеру работника общественного питания; теперь у неё уже не было сил на такие рывки. С возрастом цены на рынке эмоциональной сферы падает всё резче, независимо от накопленных капиталов; только тогда приходишь к выводу, что надо было инвестировать совсем в другие валюты, которые теперь бы окупились (хотя рынок непредсказуем, и даже акулам фондового рынка в этих вопросах трудно пророчествовать). Быть может, нашлась бы семья, которая была бы более сердечной и нежной за гораздо меньшую цену, с выплатами, скажем, в виде месячной зарплаты; в конце концов, Тоню, может, даже полюбили бы, с её неуклюжими попытками обниматься, предложениями прогуляться вместе, съездить вместе летом на пляж или зимой пройтись по набережной Сопота (когда на песке много переливающихся ракушек, выброшенных штормовыми волнами, а вдоль берега бегают дети в куртках их красного и тёмно-синего орталиона[35]), Тоню, которая на самом деле предпочла быть бабушкой с шарлотками, мазурками и фаворками[36], но преуспевшей в приготовлении шницелей, яичницы с хрустящим беконом и помидорами, гуляша и жаренных колбасок-ёжиков (разрезанных вдоль на половины и с надрезами на гребне плотной клеткой); нашлись бы люди, которых умилялись бы её энтузиазмом в отношении всего, что связано с наречиями "вместе" и "вдвоём", её немного запылившейся, но всё ещё легко оттряхивающейся сердечностью и готовностью помочь; тем, что её можно было попросить всегда и обо всём, не только о выписывании чеков, но и о походе по магазинам, закрутке огурцов, вытаскивании косточек из вишен и о репетиторстве по истории, чем , конечно же, никто из настоящей семьи не стремился воспользоваться. Быть может, нашли бы такие люди, но Польша в те времена переживала времена быстрых экономических перемен и никому ещё в голову не пришло, что это превосходный сектор услуг, настоящая золотая жила без всяких панов Чареков, Янеков, Вацеков, бизнес, какой сыновьям Галины и не снился: продажа нежности и семейной любви в широких масштабах, с бонусами в виде совместного сочельника, крещения самого младшего ребёнка, многих часов задушевных бесед и, если котрагенты сильно привязались друг к другу, даже упокоения в совместной могиле и посещения вышеупомянутой первого ноября[37] каждого года, бессрочно.

IX

Никогда не бывает так, чтобы братья и сёстры чем-то пользовались (или кем-то использовались) в равной мере, даже Капитолийскую Волчицу сосали не симметрично, так что семья Зарембских не стала исключением. Фелицита и Тодек (точнее, как нам известно, Галина) доили Тоню энергичнее всех. Алдоне из далёкой деревни под Краковом, замотанной вдове, горемычной матери сына-увальня и не особенно успешной дочери, помышляющей всё время о том, как выйти как-нибудь по случаю замуж, ей пришлось ограничиться деликатными просьбами о помощи, и всё закончилось трюком, выкинутым гданьскими родственниками, которые выслали бестолковые подарки с выражением надежды на толковые подарки в ответ; нехватка времени и расстояние отсеяли её в этой конкурентной борьбе, а об отправлении её невротичной дочери в Гданьск (для того, чтобы её откормили, одели и одарили), не могло быть и речи; она бы тут же стала жертвой какого-нибудь бессовестного курортного бабника. Даже в межсезонье.

Как и Алдона, Гоноратка овдовела много лет назад, в конце семидесятых, но это её как-то не сломило, наоборот, с души свалилась её главная в жизни проблема; с тех пор она наслаждалась отличным самочувствием и настроением. Сын, Томашек, уже давно стал большим Томашем и уехал в Штаты, где вкалывал в порту, чтобы содержать свою семью в теплой Флориде.

Дочка, Марылька, которая ещё в студенческие года переехала в Гданьск и заработала себе немного, таская тёте Тоне колбасу в подсобку, после нескольких удачных университетских и послеуниверситетских романов вышла замуж за спортсмена, на несколько лет моложе себя, Анджея, двадцатиоднолетнего смуглого красавчика, и обзавелась ребёнком, где-то в начале военного положения. Гоноратка, взвесив тогда все "за" и "против", продала жильё в Ломже и переехала в Трёхградье, чтобы няньчить внука. Она посвящала большую часть времени поиску новых подруг в окрестностях, выпивке, "для улучшения пищеварения", в одиночку и за компанию, и разгадыванию сканвордов. И хотя от неё до дома Тони было всего одиннадцать трамвайных остановок, всё-таки редко у неё бывала; кроме того, она никогда не баловала Тоню какой-нибудь особой любовью; она чувствовала себя обязанной питать какие-то сестринские чувства, но никогда не впадала в крайности - ни в преувеличенную сердечность и присоединение к сосущей группе, ни в разрыв отношений (почему и зачем?). У них были редкие встречи, только по большим праздникам, которые происходили благодаря ощущению, будто так сотворяется деяние христианского милосердия. Марылька между тем, однако, позаимствовала у тёти большую сумму на покупку квартиры в кооперативе "Уголок", но, к удивлению родни, в течение трёх лет откладывала с мужем деньги и долг выплатила; Фелицита-Катаржина увидела в этом мошенническую уловку более высокого уровня.

Наконец, была старшая, Кунегунда, которая вернулась из Реймса в Грабув-над-Просной и доживала свои дни, постепенно восстанавливая подорванную несколько десятилетий назад репутацию; конечно, она больше не была матерью-настоятельницей, но почти всех сестёр, которые в своё время подняли восстание по поводу золотого браслета, уже не было в живых; осталась только Анисета, парализованная после инсульта, потерявшая ощущения в левой половине тела и, к счастью для Кунегунды, дар речи. Поэтому Кунегунда, которая со временем совершенно отказалась от использования монастырского имени Марцианна, старалась найти способ, который позволил бы держать под контролем новеньких и молодых сестёр. И, конечно, способ нашёлся.

Дух Святой деятелен неусыпно, но и Гермес не бездействует; когда в Юбилейный Год, 2000-й, ей исполнилось 80 лет, с великим интересом она взялась за проблемы собственного питания, пищеварения и испражнения; часами вела речь об овсянке, о долгих часах, проведённых в туалете или даже (когда было особенно холодно) на ночном горшке. Кишечник был всемогущим диктатором; на каждый зов находились молодые сестрички, готовые лететь сломя голову с травами, черносливом, отрубями, средствами от запора и поноса, готовые отмеривать таблетки и отсчитывать пятнадцать капель на кубик сахара, потому что Кунегунда ей одной известным способом сотворила в обители в Грабуве-над-Просной настоящий пищеварительный психоз.

Кроме этого её занимали только внутренние дела монастырской общины и родственники, но родственники воспринимались как список людей, которым отправляются подарки; со времён жизни во Франции, да и ещё раньше, она обзавелась привычкой одаривать всех презентами. А так как ещё после восьмидесяти она давала частные уроки французского и немецкого, она всё время располагала какими-то небольшими суммами денег, которые моментально тратила на всякую всячину: ароматные цветные мыльца, коробки конфет, кофты, ох, собирала подарки от разных друзей и отправляла родственникам.

Хитросплетениями она, как правило, не занималась, а высасыванием капиталов у Тони - тем более. Близкие связи поддерживала только с дочкой Гонораты, Марылькой, которая не только испытывала чувства именно к этой тёте, но и была более набожной, чем все её двоюродные братья и сёстры, поэтому она ездила при каждом случае в Грабув-над-Просной навестить Кунегунду, которая отзывала её в сторонку и давала ей какую-нибудь коробку просроченных шоколадных конфет, покрытых серым налётом ("Ну возьми, дорогая, возьми, не стесняйся, мне подарил её ксёндз-каноник Юшцих, шоколад нарушает мне дефекацию, бери домой, на здоровье"), какие-нибудь вязанные вещи, таких странных размеров, что это даже пугало, какие-то хранившиеся под матрасом мыльца ("Возьми, дорогая, я купила такие, которые тебе нравятся, видишь вот, вспомнила, из Реймса тоже тебе всегда посылала лаванду, а мне ведь ничем нельзя владеть, ничем, понимаешь, поэтому я и боюсь хранить у себя, боюсь, эти конфеты, это мыло, ну бери, бери"); она разговаривала с тётей, выслушивала длинные хроники запоров напару со сдержанными жалобами молодой сестры, которая на самом деле была служанкой Кунегунды, шла на мессу и наконец возвращалась домой, оставив коробку просроченных конфет в Грабуве-над-Просной, в мусорнике на автовокзале.

X

Всё это длинное предисловие было необходимо, чтобы Читатель понимал сложность отношений в клане Зарембских 12 марта 2004 года, когда "скорая помощь" приехала на вызов к дому тёти Тони на Седльцах и забрала её с подозрением на обширное кровоизлияние в мозг - подозрением, как потом выяснилось, совершенно верным.

Как раньше по Польше ходили письма, так теперь звонили мобильники, отравлялись электронные письма, писались SMS-ки.

Куня заверяла, что поминает Тоню в молитвах и добавила, что, если там что-то требуется подарить медсёстрам или дать взятку, пусть только позвонят, она отправит перевод с секретного счёта, который она открыла, втайне от сестёр.

Галина вдалбливала Тодеку, чтобы тот следил за всем, не смыкая глаз, потому что иначе наследство раздербанят без них.

Фелицита лежала в постели и прикидывала, какая примерно, в процентах, у сестры вероятность выживания.

Гонората сказала Марыльке отправиться в больницу, стала на пороге гостиной со скорбной миной, покачала головой, покачала, проговорила: "Эх, доченька, сдаётся мне, что это конец для Тосечки".

Алдона сказала дочери отнести в прачечную чёрное платье, которое впервые надела на похороны своего мужа-ветеринара, много лет тому назад, и на котором после последних похорон (соседки, в октябре) заметила пятна; теперь она ждала платье и задавалась вопросом, настраиваться ли ей уже, или подождать окончательного вердикта.

Практически все поставили крест на Тоне Зарембской, которая вдруг из живого человека превратилась в тлеющую груду мяса и костей, со значительным наследством, которое следовало - справедливо, понятное дело - разделить.

Из всех родственников ключи от квартиры Тони были только у Марыльки, которая в в последнее время всё чаще ходила к тёте - то чтобы отвести её к стоматологу, то чтобы принести большие пакеты с покупками из "Макро", то уладить какой-нибудь вопрос с документами. И кроме того, она была единственной, кого встревоженная соседка вызвала на место происшествия в тот памятный день, 12 марта, когда к Тоне приехала "скорая помощь" (потому что только её номер, из всех номеров родственников, Тоня записала на телефонном аппарате, рядом с номерами полиции и отделения неотложной помощи), поэтому получила ещё вдобавок ключи тёти (помещённые в узкий футляр из кожи, когда-то глянцево-чёрной, а теперь настолько потёртой, что стала больше похожей на коричневую мягкую замшу). Излишне говорить, что ни у Фелициты-Катажины, ни у Тодека, ни у кого из детей этих двоих, конечно, не было ключей, потому что финансовый источник Тони иссяк давным-давно (или, скорее: уже давно был исчерпан), а курица, несущая золотые яйца и чей механизм откладывания яиц заклинило, сама по себе их не интересовала. Однако теперь все, в особенности Фелицита-Катаржина, начали подсчитывать и прикидывать в уме, сколько деньжат могло ещё у Тони остаться. И держит ли она их в банке, в диване ли между простынями, в тайнике под паркетом? Внезапно все осознали, стоило бы выяснить, что можно найти в квартире Тони на Седльцах, перед тем, как кто-нибудь из конкурирующей ветви клана разграбит всё до последней монетки, последнего колечка; они собрались вместе, посоветовались и попросили Марыльку открыть дверь для комиссии и осмотра этой комиссией жилья, так как смерть тёти - это вопрос лишь нескольких дней, если не часов. И Марылька, единственный хранитель ключей, согласилась привезти родственников, хотя потом грызла ногти, от того, что допустила все эти безобразные сцены, которые разыгрались в двух комнатках.

Галина оказалась самой шустрой, что есть, то есть, - дочь лавочника из Пшивидза, закалённая в делах такого типа; обнаружение и потрошение тайников у неё было в крови, поэтому она сразу же направилась к нескольким неочевидным местам; Фелицита устремилась за ней, чтобы следить за её руками и предотвратить утаивание какой-нибудь части добычи, которую следовало честно разделить в соответствии со стародавними традициями. Сыновья Галины и Тодека действовали по-простецки: они поднимали комоды, передвигали шкафы, обстукивали и выкручивали ножки столов. Напрасно.

Фелицита напротив, занялась методичным поиском: постепенный, медленный осмотр комнаты от одного угла до другого, от пола до потолка, не оставляя без внимания ни единого свёртка старых документов, ни одной плетёной корзинки бигудями, которыми годами не пользовались. Никто из них не нашёл ничего, если не считать трёх дешёвых колечек и тоненькой пачки денег с последней пенсии, чего Марылька ни при каких обстоятельствах не позволила трогать; если бы они обнаружили золотые слитки и груду деньжищ, она бы, конечно, не смогла с ними справиться, но, подавленные такой страшной неудачей, они махнули рукой на жалкие остатки, которые и так через несколько дней, а может, даже часов должны были перейти им по наследству.

В то время, когда любящая семья переворачивала вверх дном квартиру на Седльцах, состояние Тони стабилизировалось; сознание к ней ещё не вернулось, но тело как-то само по себе справлялось и, с помощью различной медтехники и силами квалифицированных врачей, перегоняло жидкости и осуществляло необходимые химические реакции. Врачи не могли определить, какова вероятность, в процентах, на выживание, но они пришли к общему мнению, что незначительная.

И всё же изо дня в день всё охотнее сходились во мнении, что выкарабкается. Может, будет парализована, может онемеет, может ослепнет, но в любом случае - выкарабкается.

Когда она впервые пришла в себя (потом она ещё несколько раз теряла сознание и снова приходила в себя) у неё сидела как раз Гонората; она моментально понеслась к врачу и к ксёндзу, потому что всё это время было неизвестно, выживет Тоня или нет, - когда же вернулась, врач попросил её немного погодить с ксёндзом, потому что это может ухудшить состояние пациентки; Гонората извинилась перед ксёндзом за беспокойство, но, поскольку она придавала большее значение духовным вопросам нежели плотским, вскоре однако побежала за ним вслед и, задыхаясь, сказала:

- Пожалуйста, ксёндз... пожалуйста, ксёндз... в любом случае, ведь это может... быть, счёт идёт на минуты... сейчас нельзя дожидаться улучшения... неизвестно, будет ли вообще улучшение... или ухудшение! - и назад, тянет его за рукав сутаны; он немного сопротивляется, всё же это служение в больнице, и ксёндз свыкся с рекомендациями врачей, но Гонората, случись что, бывала чрезвычайно настойчива, так и тянет его за рукав, дотянула до двери, ведущей в палату Тони, а потом к самой Тоне.

И тогда Тоня широко раскрыла гневно налитые кровью глаза и начала говорить страшным, захлёбывающимся голосом, который был подобен земле после наводнения, подобен илу и слизи, и густой грязи, и останкам чьих-то диванов и стиральных машин, гниющих и ржавеющих на набережной, подобен разлагающимся на топких лугах телам кур, коров и лошадей, подобен чему-то исходящему из мокрых кишок земли, чему-то чёрному, влажному лыыыыяя, хыыыы, гииин-н, из чего постепенно лишь проступали слова, будто ветви затопленных деревьев из тины:

- Уберииии... уведииии.... убериииии йетава сууг... иии-сссс...аа сссыыыынaaa, убериии вooo, сууугинаааа сыынaa...!

- Какое богохульство, Иисус-Мария, это же слышит ксёндз, какое богохульство, вы не слушайте этого...

- Нууу убериии евоо... убериии ивооо!

- Не беспокойтесь, прошу вас, это болезнь, человек не в себе... вышел из комы, из беспамятства, из каких-то видений, так что пусть пани не...

- Вооо... воооон! Воооон!

- ...пусть пани не беспокоится, я буду молиться.

- Бог ты мой, - причитала Гонората, - вся красная, как мухомор, - да не слушайте вы её совсем, Боже, Боже правый, какой стыд перед ксёндзом... какой стыд!

Последующие дни и недели принесли постепенное улучшение, за которым следила, в основном, одна только дочка Гонораты, потому что сама Гонората была до того пристыжена неудачной попыткой применить силу святого елея для исцеления Тони, что предпочитала отправлять к ней Марыльку. Даже интересовалась, а как же, здоровьем своей не особенно любимой сестры, но боялась столкнуться в больнице лицом к лицу с ксёндзом, который был так бесстыдно оскорблён.

Тоня постепенно училась говорить. Неизвестно было, поднимется она когда-нибудь с постели и сможет ли ходить, заботиться о себе, не говоря уже о сиротливой квартире, но казалось, что говорить она будет без особых проблем. И в самом деле, слова становились всё чётче и громче, складывались иногда в целые фразы или, может даже, в некие подобия связанных фраз, а те в свою очередь в длинные монологи, почти всегда касающиеся денег.

- Они украли у меня украли всё раздербанили украли забрали девятьсот тыыыысяч... тыыыысяч... долларов с Глупым Джоном расплатились он был доволен дети у него только были жа... аааа... ааадными жадными и всё пошло прахом всё как выброшено на ветер деньги на ветер... тысиии... яяяячи долларов... раздербанили украли всё ничего у меня нет голая и нагая ничего у меня нет воры воры воры... не хотела давать давать не хотела не дам говорила не дам говорила никаких денег у меня нет говорила... воры воры воры... дом папули и мамули дом наш за гррррроошииии... де де де... десять тыыыысяч... всё развалилось всё всё всёёёё развалилось дом папули и мамули наш дом за грошиии они украли у меня украли у нас всё ты понимаешь всё украли говорили дай нам деее... денег не хотела не дала сами взяли...

Иногда такое продолжалось две минуты, иногда пять. Потом она уставала и засыпала вскоре.

Постепенно стало ясно, что она не только пережила инсульт, но и в больнице до конца своих дней не останется; возвращение на Седльце было исключено, это всё равно что отнестись к Тоне, как к сломанной игрушке, которую можно только выбросить в мусорное ведро, равно как и отдать в какой-нибудь хоспис, государственный дом престарелых или приют, где бы она скончалась в два счёта; если от неё всё же не хотели избавляться, Тоне нужен был новый дом, с настоящим уходом; ей предстояли целые месяцы реабилитации, сдачи анализов и посещений больницы, массажей, занятий с логопедом, встреч с психологом, бог знает, что ещё (и во сколько, во сколько это обойдётся, конечно же!), словом: всё, что с Тони вытрясли, могло бы Тоне помочь поправиться, по крайней мере на какое-то время.

Семья, которая до той поры лихо готовилась к похоронам, внезапно утратила запал; ни Тодек с Галиной, ни Фелицита-Катаржина с мужем, не намеревались, конечно, сажать себе Тоню на голову, не говоря уже об Алдоне и Кунегунде, которые вообще узнавали о ходе болезни со стороны, и не были осведомлены даже о половине проблем, которые поджидали клан Зарембских, если они решались на опеку Тони вместо того, чтобы отправить её в какую-нибудь умиральню. Поэтому, с одной стороны, никто не хотел её брать к себе, с другой - страшно было отправить её куда-то, где она постепенно забудет, куда спрятала остатки капитала. Если, понятное дело, дознаться потихоньку, какие суммы ещё не растранжирены Тоней, которая просто скадально распоряжается своими собственными активами, наваренных на одной, случайно успешной сделке. В конце концов, Фелицита-Катаржина, которая провела в постели три бессонные ночи, тщательно просчитывая все возможные варианты, а также соотношение расходов и шансов на успех, сообщила, что на какое-то время может взять Тоню к себе, а там видно будет.

За несколько дней до выписки Тони из больницы, Марылю остановил лечащий врач, некий J. Krotoszyński (так было вышито на кармане халата; она так и не узнала, какое у него имя), и попросил её, чтобы после визита к тёте, зашла на минуту к нему в кабинет. Зашла. Сначала был короткий, успокаивающий рассказ о состоянии пациентки и немного менее успокаивающее заявление о том, что Тоня уже никогда больше не сможет жить одна. Но Марыля почувствовала, что врач J. Krotoszyński подводит речь к чему-то; наконец, он спросил напрямую:

- У пани тёти есть какие-нибудь бредовые мысли?

- Бредовые мысли? Например?

- Ну, знаете, пани, как это бывает у пожилых людей. Будто у них кто-то ходил по дому, будто у них что-то украли, отобрали, будто у них были какие-то деньги, тщательно спрятанные, и будто кто-то узнал про это, стащил... это типичные симптомы, которые мне как-то так, хм, особенно интересны, я даже написал на эту тему статью для Ежегодника Польской Медицинской Ассоциации, - он крутнулся на вращающемся кресле, встал, подошёл к шкафу с папками и различными книгами и через минуту заговорил, стоя к Марыле спиной, медленно, с паузами, одновременно просматривая надписи на корешках в поисках нужного номера, - я рассматривал там тезис... что... это чувство лишения, ограбления является на самом деле... этот? Нет... проистекает на самом деле от осознания того, что мы лишаемся жизненных сил, что не можем уже, как раньше... выходить, когда хотим, прыгать, бегать, заниматься любовью, что мы потеряли силы и возможности... что потеряли любимую жену или мужа, что никто для нас уже не важен, что нам навязывается чужая воля... это чувство лишённости переносится на что-то более обыденное, легко выражаемое словами... о, вот, прошу... - он подошёл к ней, постукивая по жёлтой обложке, - другими словами, на обычную кражу. Денег, драгоценностей. И обвиняются обычно или таинственные чужаки, которых каким-то образом символизируют "силы тьмы"... страница 47... или близкие родственники, особенно в тех случаях, как это следует из моих наблюдений, когда близкие родственники способствуют этому чувству утраты, пусть даже посредством ограничения свободы передвижения и желаний пациента. Нет таких бредовых высказываний?

Марыля уставилась на верх страницы 47, с заголовком Д-р. Я. Кротошинский, АМГ[39], "Они забрали у меня всё, доченька, всё". К вопросу о чувстве ограбленности в бреде пожилых людей. И прочитала этот заголовок несколько раз, возврашаясь к начальному "Д-р.", подыскивая в голове правильный ответ на вопрос Д-ра Я. Кротошинского, АМГ. Разве то, что твердила Тоня, можно было считать бредовыми мыслями, хотя они идеально соответствовали цитатам из статьи на странице 47 и последующих? Разве семья за добрых десять лет не выкачала из Тони почти все деньги за проданные земли Глупого Джона? Разве племянники не откручивали светильники, разве племянницы не рылись в ящиках в поисках мифических долларов?

- Нет, - ответила она, - жалуется только на сухость во рту.

XI

Такой вот была первая пристань одиссеи Тони: высадка на остров любимой сестры, Фелициты-Катаржины. Её привезли на коляске, позаимствованной в реабилитационном центре; обучение ходьбе на костылях ещё только планировалось. Но теперь она была по большей части неподвижной; в доме царил сладкий запах использованных подгузников и мазей от пролежней, и слышны были постоянные бормотания, бесконечные монологи об украденных деньгах, будто бы болезнь Тони обладала какой-то личностью, чрезвычайно злой, как будто это и не болезнь, а демон раскаяния, который теперь терзал Фелициту-Катаржину, каждый день вливая ей уши эти слова, с утра до вечера:

- Забрали забрали забрали украли деньги... девяносто... девяносто тыыыысяч... долларов не хотела давать а забрали говорили давай я не давала а сами взяли украли у меня всё украли не хотела давать сами взяли...

Точь-в-точь, как если бы лицо Фелициты несколько лет назад стало отвратительным, искажённым гримасой, а демон болезни, живущий в Тоне, подносил бы к ней всё время зеркало и говорил: это ты, это ты.

На первый взгляд всё было нормально: Фелицита-Катаржина, любящая сестра, взяла на себя тяжкое бремя заботы о Тоне и занималась этим в меру своих возможностей (возможностей, надо сказать, пожилой женщины, потому что ведь все они были уже пожилыми, в конце концов между самой старшей, Кунегундой, и младшим - из ныне живущих, потому что Пётреков уже давно никто не причислял к составу семейства, - Теодором, было всего десять лет разницы, все появлялись каждые два года, как по часам). Однако всё на самом деле обстояло совершенно иначе - это было зеркальное отражение той ситуации, во времена их первого совместного жилья, когда сестра постепенно затягивала гайки и пыталась выявить, сколько ещё выдержит Тоня; и что, в свою очередь тоже было отражением, потому до того на неё работал Теодор, Тодек, Додуша, Додунек, брат её любимый. И теперь, суетясь вокруг Тони, она вспоминала не то, как заставляла её убирать и готовить, как забавы ради растягивала момент, когда говорила: "А может, тебе хочется печенья? Возьми в шкафчике". Как показывала ей в магазине красивые пальтишки, бросая мимоходом: "Тебе надо, наверное, что-нибудь лёгкое, скоро весна", - а потом проверяла, убрано ли в их комнатке та же тщательно, как обычно. Нет. Вспоминала о Тодеке. О том, как тот сперва возвращался домой поздно и оправдывался, что его задержали на работе, потому что выполняли план; как потом возвращался ещё позже, сигаретно-водочный, и извинялся, что его коллеги пригласили в бар, чтобы обсудить некоторые профессиональные вопросы; как ещё позже коллеги превратились в друзей и подруг, а профессиональные вопросы в "так сказать, разговоры по душам"; и как наконец, мало-помалу, появилась Галина, её парфюм, ночи напролёт, свадьба.

Она раскаивалась? Была ли покаянием та череда дней, потраченных на то, чтобы кормить Тоню, возить её в такси на реабилитацию, ожидать её в коридоре поликлиники и больницы, оформлять справки, выслушивать жалобы совершенно заброшенного мужа, который, как ребёнок, из глубины своей комнаты требовал какой-то доли внимания? Было ли покаянием выслушивание тех длинных монологов, всё менее сумбурных, начинающихся внезапно и внезапно обрывающихся неожиданной дрёмой или несколькими часами молчания с вытаращенными глазами? Или демон, который сидел в Тоне и подставлял Фелиците то зеркало, нескончаемый рассказ о краже, о грандиозном налёте на сбережения, был, как всё вокруг, частью более крупного божественного промысла? И ещё это, лицо Тони - искажённое после инсульта, будто страх навсегда застыл на нём, безразличное, опухшее - оно стало точь-в-точь похожим на ожиревшее лицо Фелициты, до чрезвычайности. Что ни причинишь одной из твоих младших сестёр, с тобой будет то же самое.

Она пыталась не думать об этом, она думала о Тодеке, думала о муже, думала о том, что надо пойти в магазин, и о том, что купить, и о том, что надо составить список, ведь иначе забудет; старалась забить голову другими словами и другими мыслями, но тогда снова до неё доносилось:

- Тут, в шкафу, тут, у меня было десять тысяч, десять тысяч, двенадцать тыыысяч... Где они, где? Вы забрали. Где? Вы забрали всё, забрали. Пришли, забрали. А Глупому Джону заплатили, заплатили, он остался доволен. Всё забрали, забрали, обдурили, пришли ночью и забрали, тутвшкафууменя, тудфшкофуумня...

Она не выдерживала. Просто не могла выдержать, что-то хрустело, что-то обрывалось, сказывалась усталость материала. Фелицита-Катаржина, трезвомыслящая женщина с глазами змеи-гипнотизёра, не учла этого в своих расчётах, её разорвало вдоль и поперёк, она уселась в своём кресле и разревелась, и ревела так до тех пор, пока муж не вылез из своей комнаты и не спросил: "Ну что ты Кася, Касенька, что такое?" А она вдруг вытерла слёзы и рявкнула: "Дай мне телефон", - и тут же другим голосом, страдающим, простонала:

- Алло, Марылька?

- Привет, тётя.

- Марылька, я уже не могу. Не могу, не справляюсь с Тоней, не справляюсь, я слишком слаба, столько всего, понимаешь, тягать её, столько сил надо, я уже старая для этого. Извини.

- Ничего. Я понимаю.

- Может, ты бы её взяла?

- Я? Но куда? Боже... я бы её отвезла к маме, но ты знаешь, что она и сама за собой не особенно... понятно, что в дом престарелых не...

- А кто её возьмёт, кто у нас возьмёт Тоню? Надо, так надо. Есть несколько хороших.

- А какие хорошие? Может, ты знаешь?

- Почему я должна знать, потому что я старая, ты на это намекаешь?

- Нет, я просто подумала... может, какие-то знакомые или что-то в этом роде. Они там где-то, хвалят.

- Не знаю, не знаю. Надо позвонить, поспрашивать. Спроси у мамы и Тодека. Какие-нибудь, может, есть знакомые врачи?

- Кто-то есть. Позвоню.

- Хорошо, Марылька, хорошо. Потому что я уже не выдерживаю, не те годы. И эти бредни ещё, о боже, эти бредни постоянно, квартира маленькая, комната маленькая, нигде не спрячешься от этих бредней.

- Пока, тётя.

- Пока, Марылька. Передавай привет маме.

И Тоню забрала специализированная бригада, усадила в специально арендованную машину "скорой помощи", делегированная домом престарелых сотрудница сказала Марыльке заехать на Седльце, в квартиру Тони, забрала оттуда одежду, летнюю, зимнюю, какие-то расчёски для волос, непросроченные кремы, упаковала это всё в сумки, огляделась в квартире и сказала: "Ну, затарились, погнали тогда." Она ведь была не старая. Пока ещё.

В доме престарелых всё было так, как Марылька представляла: коридоры с линолеумом, лизол, какие-то выкрики, бормотание, медсёстры со стиснутыми, как кулаки, лицами, на стене газета, сделанная дружественным детским домом, цветы из гофрированной папиросной бумаги и птички, нарисованные восковыми мелками.

Тоня пробыла там два месяца. Через неделю перестала ходить, под конец первого месяца она почти не разговаривала, под конец второго лежала без движения и двигала только глазами, иссохшая, ушедшая в себя. И тогда Марылька закатила медсёстрам скандал и отправила её в больницу, где д-р Я. Кротошиньский (она всё ещё не знала его имени), сразу же сказал:

- Это последний звоночек. Третий месяц она не переживёт. Обезвоживание, пролежни... пани видела те пролежни? Пани это видела? Я давно говорил, что большинство домов престарелых... ну, не будем об этом.

И в течение пяти недель было спокойно, потому что Тоня постепенно приходила в себя, начинала говорить, совершенно складно и по существу, садилась, наконец вставала с кровати, и, ничего себе, даже ходила с ходунками в ванную. А заочный семейный совет, в ходе долгих переговоров и тьмы отправленных SMS-ок пытался определить будущее пенсионерки Тони Зарембской. Больше всех в это были вовлечены Марылька и Фелицита, первая потому, что её номер у Тони был записан на телефонном аппарате и к ней звонила соседка, когда приехала "скорая помощь", другая потому, что однажды уже согласилась взять Тоню домой, а может потому, что взяла её к себе домой давно, когда-то давно, на улице Собутки, в квартиру пани Нойман, бывшей Neumann. И теперь сидели обе в креслах, Марыля на краешке, Фелицита-Катаржина основательно, заполняя кресло до краёв своим огромным телом.

- Может, в другой дом престарелых? - простонала она наконец.

- Нет, тётя, об этом и речи не может быть.

- Ну может, какой-нибудь частный?

- Может. У неё очень маленькая пенсия, но мы ведь сложимся. Все.

- Марылька, Тоня не такая бедная, скажу я тебе, и нам обеим это хорошо известно. Пенсия пенсией, а капитал капиталом. Ведь у неё где-то ещё есть деньги. Ну так, куда её отправить?

И поискали, и позвонили, и нашли. И повезли Тоню на специально арендованной "скорой помощи" к каким-то сёстрам, которых Кунегунда выискала под Серадзем, они держали приют в отремонтированной усадьбе. Марылька ехала с Тоней в машине "скорой помощи", держала её за руку и плакала, и молилась всю дорогу от Трёхградья до окрестностей Серадза, чтобы ей у сестёр было лучше, чем у мирян.

Сначала она чувствовала себя хорошо, звонила каждые несколько дней и вместо того, чтобы рассказывать об украденных деньгах, хвалила комфорт.

- Здесь две комнаты, здесь две комнаты, вход в одну, а следом другая, в первой Зося, Зося, и меня это радует, потому что я в глуби, и хожу, когда хочу, через ту, как через коридор, а у Зоси рассеянный склероз, лежит, уставившись в потолок, ничего не говорит, иногда только радио себе потихоньку включит, я или слушаю, или закрываю дверь, потому что я теперь ведь хожу нормально, быстрее, быстрее, Зосю никто не навещает, ни одного гостя, потому что страшно когда-то поругалась с детьми, рассказывала мне, но она спокойная, никогда не мешает мне, я расхаживаю, где хочу и когда хочу, сейчас хорошая погода, иногда в сад выхожу, на солнце.

- А как кормят, тётя?

- Очень хорошо кормят, на завтрак булочки, мортаделла, иногда яйца вкрутую, только у многих больная печень, они обычно не едят яйца, на диете, иногда некоторые всмятку, всмятку. На обед дают...

И так она могла рассказывать десять минут, пятнадцать, не больше, потому что уже бежала на какие-то свои занятия. Однако вскоре выяснилось, что там что-то не так, какой-то сбой. И начались получасовые, часовые звонки, которые никаким способом нельзя было прервать, потому что после каждого сакраментального "У меня макароны на огне" Тоня перезванивала через пятнадцать минут, говоря: "Ну, ты уже приготовила макароны", - и принималась с самого начала. Сперва она говорила так, лишь бы говорить, потому всё чаще просила, чтобы её оттуда забрали, что она не выдерживает эти старых, отрешённых женщин, и монахинь, и подопечных, что она хочет домой, к себе, на Седльце, что у неё ведь есть жильё, собственное, за которое она платит каждый месяц; наконец она уже только плакала, звонила и плакала. Каждую четверть часа, две четверти, три. Фелицита-Катаржина перестала вообще брать трубку, если не предшествовал условленный с друзьями и родственниками сигнал: сперва два звонка, потом отбой и звонок ещё раз. Марыля просила мужа и сына брать трубку, но Тоню это совершенно не смущало, и она изливала свои жалобы Анджею и Мареку в точности так же, как изливала Марыле. Галину это приводило в ярость, она несколько раз оскорбляла Тоню; Тодек прятался, Гонората говорила только: "Позвони Марыльке, у меня нет времени", - и вешала трубку. Наконец-то ожила Алдона, до уединённой подкраковской тиши которой добралась Тоня, позвонила Марыле и закричала во весь голос:

- Иисус-Мария, Марылька, так жить невозможно!

- А, ну да, невозможно.

- Чего она от нас хочет? Чего она от нас хочет?

- Боюсь, тётя, - осторожно сказала она, - что любви.

К такому прямому ответу Алдона не была готова; она только вздохнула, издала стон и замолчала. Но через два дня, когда Тоня звонила к ней в очередной раз, Алдона разговаривала с ней долго и нежно, и под конец кое-что ей предложила.

Болезненный ветеринар, который умер у Алдоны, оставил ей две серьёзные проблемы. Назывались они Марта и Влодек. Дети как дети, немного умные, немного глупые, немного хорошие, немного плохие. Такого типа, которых без всяких усилий можно было вывести в люди. Во всяком случае, хоть в какие-нибудь люди. Но Алдона упустила и Марту, и Влодека. Влодек был немного вялым, неразговорчивым, тихим, как будто чего-то стыдился, как будто что-то скрывал за своим лицом без всякого выражения; он с трудом переходил из класса в класс, девочки его не интересовали, он клеил модели танков, немного кривовато, что-то там читал, бродил по квартире. А Алдона носилась с ним, кутала, перекармливала витаминами, укрывала одеялом, выливала на него всю свою осиротевшую любовь к болезненному ветеринару. Мартой, с другой стороны, немного пренебрегала. Да, витаминами тоже перекармливала и тоже одевала её в несколько свитеров и пальто, как луковицу, но так, время от времени; и вот они подрастали, и выросли, он - пухлый, как пельмень, с круглыми глазами, небритыми юношескими усами, переползающий с дивана в кресло, с кресла на диван, она - кислая, нервная, с припадками неконтролируемого гнева, особенно когда немного выпивала, а пила часто. Под Краковом её ничего не держало - и она постаралась побыстрее уехать, сначала на учёбу в Краков, потом в Штаты.

Шли годы, и Алдона решила, что увалень Влодек должен обзавестись наконец какой-то женой; но на дискотеки он не ходил, объявления о знакомстве размещать не хотел и вообще ничего его не интересовало, даже модели танков. Ему уже было хорошо за тридцать, когда Алдона женила его на своей младшей подруге с работы, сорокавосьмилетней Ирке Гушек, бухгалтера, которой наскучило её стародевичество. Женила, и всё, но не позволила ему перейти жить к жене, продолжала держать его у себя дома под одеялом, так что брак, вероятно, оказался недействительным, и в конце концов, после церковного аннулирования замужества, Ирка Гушек вышла за инженера Ивановского, дорожного строителя, а Влодек мог спокойно предаваться переползанию с кресла на постель и с постели на диван.

У Марты зато в этих её Штатах были, один за другим, три мужа, и, один за другим, три развода; пока, наконец, она не угомонилась с одноногим ветераном войны во Вьетнаме, Барри. Только он, флегматичный, бородатый, в стиле "ZZ Top", принял на широкую грудь инвалида её неуживчивость, неуравновешенность с её склоками, которые она устраивала после нескольких стаканчиков бурбона, только он согласился приехать в демократичную (с недавних пор) Польшу, выстроить здесь дом и остаться навсегда (потому что он мог с тем же успехом почти не выходить за порог комнаты, как и в Малой Польше, что в Огайо). Вместе с Влодеком и Алдоной (Алдона продала свой домик и все деньги вложила в строительство) они поселились в наполовину завершённом, неоштукатуренном доме, стоящим посреди разрытого двора, главным украшением которого служила брошенная бетономешалка. Под самыми окнами. Жили они на пенсию Барри, которой, конечно, с головой хватало на повседневные расходы в деревне под Краковом, но не на отделку крыши.

Предложение было ясным и конкретным: Тоня занимает двадцать тысяч долларов на отделку крыши, а в обмен на это Алдона, Марта и Барри будут присматривать за ней до конца её пенсионных дней, аминь.

- У меня нет двадцати тысяч, - сказала Тоня, - у меня пятнадцать. Пятнадцать тысяч двести семьдесят шесть. Столько было, до того, как я заболела.

- Может быть, пятнадцать...

И сразу же, ещё не дав Алдоне договорить до конца эту фразу:

- Когда ты за мной приедешь?

Марыля и Фелицита-Катаржина были проинформированы уже по факту, и то не через Алдону, а самой Тоней, которая, снова разболтавшись, звонила к ним из-под Кракова.

- Они балуют меня, балуют, угощения приносят, а главное, всё говорим, что крыша будет, потому что, как будет крыша, у меня будет большая, красивая комната, с видом в сад и собственной ванной, Мартуся говорит, что есть такие специальные... как это называется? Маты. Противосколь... скользящие маты. И ручки такие, чтоб можно нормально залезть в ванну, нормально вылезть. И искупаться. Много разговариваем с Алдоной, с Мартусей, с Барри нет, потому что Барри не говорит по-польски, не говорит по-польски. Но главное, что будет крыша!

Похоже было на то, что (правда, ценой последних, действительно последних долларов, ну самых-самых), одиссея Тони завершилась на острове под Краковом; так что Тоня, миновав Сциллу больницы и Харибду дома престарелых, а также сирен в рясах, зажила в своеобразной компании, состоящей из говорящего на иностранном языке лестригона Барри, лотофага Марты, неразлучной со стаканчиком бурбона, и чрезмерно заботливой, хоть и слегка увядшей Цирцеи, Алдоны (единственным колдовством которой было превращение собственных детей в пару нерадивых поросят[40]). И всё же через два месяца у Марыльки раздался звонок от злой Алдоны:

- Забери её к себе, забери! Марта отдаст ей всю пенсию Барри, немного подождать придётся, но отдаст!

- Ну тётя, а что случилось?

- Это трамвай, которого не дождёшься. Забери, вот и всё. Знать её не хочу.

Волей-неволей Марылька позвонила Фелиците-Катаржине, непререкаемым тоном велела ей собираться, потому что, как она сказала: "Это наше общее дело, и я сама не собираюсь с этим разбираться", - после чего усадила её в семь утра в машину, и они отправились вместе договариваться; они даже не подозревали, что другая сторона уже собрала Тоню и её кошёлки, забранные из квартиры на Седльцах ещё медсестрой из дома спокойной старости.

К дому Марты подъехали уже когда стемнело: неотделанные стены из белых блоков светились в темноте, а на фоне тёмно-синего неба проступали чёрные стропила, которые до недавнего времени были всего лишь рядом цифр на счёте Тони.

- А что это ещё за бабки? Что? Старухи, вы кто такие? - поприветствовала их Марта, глядя из-под полуприкрытых век, - Мааать... какие-то бабы припёрлись, старые бабы какие-то.

- Ты что, Марта, пьяная? Не помнишь нас, или как?

- Пьяная? Я? Пьяная? Я?!

- Ой, - шикнула на неё Алдона, которая неожиданно выросла за её плечами, - помолчи уже! Входите, проходите, Феля, сколько лет!

- Кася.

- Кася, ну конечно! Марылька, Марыленька, проходи, не бойся... извините, что одежда так, на гвоздях, тут у нас везде временные решения, временные, понятное дело... проходите, проходите... самое постоянное это временное. Тут у нас Барри...

- Хелооо-у! - кивнул им огромный бородатый мужчина в бейсболке, который выглядел, как чудом перенесённый сюда персонаж из американского бара; он широко улыбнулся и вернулся к просмотру телепередачи на маленьком, портативном телевизоре, присыпанном гипсовой пылью. Вообще, всё было присыпано гипсовой пылью, на полу лежали груды мусора, а воздухе стоял запах мокрых тряпок. Тоня сидела в другом конце комнаты, неподвижно, в кое-каком жилете, накинув на себя толстое одеяло. Она высунула из-под одеяла левую руку и кокетливо помахала. Алдона глянула на неё, скривилась и спросила:

- Хотите кофе? Чаю? Садитесь.

Они огляделись в поисках чего-нибудь поменьше присыпанного штукатуркой, но всё кругом было присыпано в равной степени. В значительной степени. Смирившись, они сели на диван.

- Тётя, - шепнула Марыля, - тётя Тоня выглядит... ну, кажется, с ней всё хорошо, правда?

- Чересчур хорошо, - высокопарно ответила Алдона; это прозвучало, как единственная реплика, произнесённая в третьем акте оскорблённой графиней.

Они просидели там часа два и все эти два часа каждый их вопрос о Тоне встречался молчанием; только сварливая Марта, вставляла что-то из другой комнаты, но это производило впечатление отдельных, безсвязных фраз, пустых слов, выброшенных в пространство, за которыми, вероятно, таилась какая-то логика, совершенно непонятная тому, кто оказался тут вдруг, после многих часов езды по ремонтируемым дорогам. За этим стояли и Бергман, и Ибсен[41], и какие-то обширные, холодные интерьеры, в которых мать и дочь часами сражались друг с другом, подкрепляясь "кока-колой" девятнадцатого века[42], какой-то скандинавский ужас, соперничество за любовь полупарализованной тёти, которая появилась на сцене ex machina, принеся рог изобилия, полный долларов, вся эта густая от ревности и невысказанных обид, холодная и совершенно неудобоваримая, мёрзлая каша, смешанная с застывающей штукатуркой.

- Может, останетесь на ночь? - спросила Алдона тоном, который ясно указывал, она не хотела, чтобы приглашение было принято.

- Нет, спасибо, у нас уже гостиница в Величке.

- А. Славно. Во сколько прибудете?

- В восемь, может в девятом часу.

- Она уже будет готова. Это вас не задержит. Доброй ночи.

XII

И вот на сцену возвращается мать Марыльки, Гонората, счастливая вдова гуляки Тадека, которая после его смерти наслаждалась лучшими годами своей жизни: сперва устроила себе меланхоличный, осенний роман со своей первой любовью, аковцем Витольдом, учителем истории на пенсии, дважды разведённым, а потом уже предалась одним только традиционным удовольствиям позднего возраста: именины и дни рождения, свои и чужие, визиты к друзьям из "Живого Розария"[43], украшение алтарей на Праздник Тела и Крови Христовых, поездки в санатории, отслеживание папских паломничеств, распитие настоек и коньяков, - это всё, чего она так долго ждала годами неудачного замужества.

- У тебя с собой мобильник? - спросила Фелицита-Катаржина где-то под Плоньском; около двухсот километров она усиленно думала о чём-то, молча, пронзая своим гипнотическим взглядом комара, прилипшего к ветровому стеклу; Тоня мирно дремала на заднем сиденье, Марыля старалась сосредоточиться на дороге.

- Что говоришь?

- У тебя есть мобильник?

- Есть, - Марыля вздохнула и полезла в карман; она прекрасна знала, что у Фелициты тоже есть, но она это обычно скрывает, чтобы в случае чего попросить у кого-нибудь телефон и сэкономить. - Позвоним Гоноратке.

- Чего ради, мы передадим ей Тоню?

- Передадим.

- Извини, тётя, ты не выспалась, что ли? - прошипела она. - Мама ведь...

- Спокоооойно, спокоойно. Возьмём её на милосердие. Ноль пятьдесят восемь... вот мой час... три, восемь, семь... вот мой часто срабатывающий приём. Шесть.

И взяла. Взяла её, как Тарквиний взял Лукрецию[44], как Первый полк конных егерей Императорской гвардии взял Сомосьерру[45], как Квинто взял все ценности из сейфа Крамера[46]: быстро, эффектно и с наскока. Взяла её на "обратились к тебе в этот ужасный момент", на "Гонора, в семье все тебя называли ангелом и правда, правда, говорю тебе, я знаю, ты действительно ангел", на "не откажешься приютить сестру у могилы, до которой ей всего несколько недель, может, дней остал-алось (тут она запнулась, потому что Марыля энергично её пихнула), несколько дней, может, осталось, в то время как ты, в здравии, сытости, наслаждаясь Божьей благодатью, в трёхкомнатной квартире... трёхкомнатной!.. сидишь."

Всё было улажено уже до Глиноецка.

- Смотри, - сказала Фелицита-Катаржина только где-то под Илавой, - у неё, стервы, было пятнадцать тысяч зелёных. А клялась, что всё растратила. Божилась. Божилась, что растратила.

Первые несколько часов Гонората всплескивала руками. Сама удивлялась собственной глупости, что раньше не взяла Тоню к себе домой: бедную Тоню, несчастную Тоню, больную Тоню, Тоню, которой можно варить киселёк, покупать свежие овощи, такие, какие ей нравятся, Тоне, которая, несмотря на несколько десятилетий работы в продовольственной сфере, знала множество редких слов и была идеальной партнёршей в ключевых моментах разгадывания кроссворда, когда уже почти всё сложилось и разгадалось, и не хватает только нескольких странных слов: карагана, архивольт, крепдешин.

Они прекрасно ладили: Тоня спала большую часть дня, потому что, видимо, здесь ей было хорошо, и она восстанавливала силы, у Гонораты же, всю жизнь привыкшей обслуживать мужа, наконец появился кто-то, кому можно готовить настоящий бульон, а не из кубиков. И она дорожила этим. Они не пропускали ни одной информационной программы по телевизору, комментировали все новости и бывало, что пропускали фильм в восемь, так как обсуждали какой-то политический нюанс; Гоноратка всегда была за, в общем потоке, Тоня всегда против, против потока. Раньше, ещё когда Миллер был у власти, Тоня рычала на Миллера и говорила о ненасытных красных пауках и пэоэрпэшных выкормышах[47]; потом перекинулась на Бельку[48], а о Миллере отзывалась с теплом, что тот, мол, был парень с характером, умел блеснуть остроумием. Белька же премьер-невидимка, картонный персонаж, который ничего не делает (Гонората в свою очередь заступалась за него, говорила, его не видно, потому что он пашет с утра до ночи, работает, готовит законы, а не разбивает правительственные чёрные тачки после вечеринок); дошло до того, что Тоня велела покупать себе "Nasz Dziennik"[49] и громко произносила "тьфу" при виде Квасьневского[50], а Гоноратка делала радио погромче всякий раз, когда "Tok FM"[51] проезжалось по Рыдзыку. Обе пошли на референдум о ЕС и обе проголосовали. Как? Они никому не сказали, даже друг другу. Но в тот же вечер Гонората торжествовала, а Тоня ворчала, что тарговицкие швабы[52] продали нас иностранному капиталу. Всё это, конечно, были споры, наполненные уважением и глубоким пониманием друг к другу - если бы они во всём были согласны, им не было бы о чём поговорить во время "Ведомостей" и "Фактов"[53].

Всё основное покупала им Марыля, которой было, собственно, всё равно, покупать им шесть или двенадцать пачек, две или четыре коробки, но гораздо проще было ездить только к матери, чем так, как когда-то, и к матери и на Сельдьце. Наконец, все трое решили, что ту квартиру нужно продать, потому что цены росли; по общему мнению большой жилищный бум ещё не начался, и все, кто поумней, тянули с продажей, но Тоня к таким не относилась. Уже. А Фелициту в это не посвящали.

Две тёмные комнаты с низкими потолками на Седльцах всегда были неприглядными и при первом взгляде было ясно, что прекрасными их не сделаешь; так же, как старые проститутки с Победзиско или Шара[54], они могли понравиться только благодаря мощному макияжу, то есть косметическому ремонту, или благодаря привлекательной цене. На ремонт не было времени, Тоня спешила. Почему - не известно, но спешила, поэтому квартира ушла достаточно недорого и быстро.

- Деньги за квартиру, - сказала Марыля, - отдай мужу. Пусть у Анджея хранятся, у Анджея. У мужчины всегда безопаснее. Я не хочу в доме. Не хочу. Пусть у Анджея хранятся, на счёте или где. В доме небезопасно. Придут, вломятся ночью, в балаклавах, припалят железом, железом припалят, будут спрашивать: "Где держишь деньги, старая?", кричать: "Колись, старуха". Или родственники всё заберут. Где деньги, где деньги за землю, всё на ветер, всё на ветер..."

Анджей положил деньги на счёт в банке, в котором работал Маречек, и с той поры Маречек настолько эффективно распоряжался средствами тёти-бабушки, что это приносило ещё какие-то гроши, поддерживающие пожилых женщин, у которых пенсии были маленькие, а потребности обыкновенные.

Когда съезжали, не было ни Аджея, ни Маречки, обо всём пришлось беспокоиться Марыльке - она договорилась с бригадой, она решала, что отправить к маме, а что на свалку, она паковала одежду в баулы, заворачивала тарелки и вазы в пузырчатую плёнку, отодвигала мебель от стен и обматывала её стретчем, укладывала в картонные ящики книги по истории, изданные чуть ли не в пятидесятые годы, она выкинула в мусоропровод три мешка просроченных лекарств, четыре упаковки заплесневелых джемов и ферментированных соков, плетёную корзину с гнилыми туфлями (носилась с ними столько лет, мыла их в три раза больше, чем надо, но они всё равно не пережили пребывание Тони в больнице и тоже отправились в мусорное ведро) и несколько стопок старых газет.

В конечном итоге, однако, она была удивлена бедностью этого дома: теперь, когда она всё открыла и перебрала, просмотрела и уложила в коробки, она поняла, как плохо жила тётя все эти годы: диван, четыре стула, кресло, книжный шкаф, стол, тумбочка; какая-то посуда, немного книг, кастрюли, старый радиоприёмник, старый телевизор. Всё с лёгкостью вмещалось в один небольшой грузовик.

Обошлось без больших потерь; грузчики (Маречек называл их "муверсами") сломали только одну ножку книжного шкафа и, протискивая диван через узкую дверь, они зацепились за ручку и разодрали грязно-жёлтую обивку. Поставили диван на пол, озабоченно, и начали что-то там Марыле втирать, типа извините, но такой узкий проход... а она подошла ближе, приподняла большой обрывок материала, заглянула внутрь и начала вытаскивать банкноты. Шопены, коперники, карынские[55], но шопены самые крупные[56], небольшое состояние до деноминации, тщательно зашитое на случай, если кто-то вломится и начнёт палить железом, кричать: "Давай бабки, старая курва!" Красивые, гладкие, почти новенькие, с разборчивой подписью Президента НБП.

Некоторое время было тихо. Фелицита-Катаржина надеялась, что можно выкинуть Тоню из головы, Галина со времён потока телефонных звонков из монастырского приюта предпочитала не знать, что происходит, и запретила Тодеку вмешиваться в дела "этих людей", Алдона смертельно обиделась, не известно в точности на что (вероятно на то, что её дети больше носились с "этой дебильной старухой", чем с ней), а у Кунегунды были вообще другие дела в голове и если звонила, только чтобы поговорить об отрубях и запорах.

Но в конце концов случилось то, что должно было случиться, и внезапно искры побежали по Польше: продали! Продали квартиру на Седльцах, кретинки, перед самым повышением цен! И тщательные расчёты, и оценочные данные, и беготня в поисках приложения "Недвижимость" двухмесячной давности, чтобы установить, чтобы докопаться, наконец, с какой суммы у Тони опять можно отжимать? И сколько претензий, и упрёков, известно же, что вступаем в ЕС, во всех газетах пишут - придержите, кому нож к горлу не приставлен, подождите, не продавайте! Так Тоня ж, окончательно растратила своё состояние глупой продажей двух тесных комнатушек, за которые через полгода можно будет заполучить столько, что сейчас за элитную квартиру на Длугой!

И Гонората, и Тоня пропускали это мимо ушей. Гонората потому, что её не так уж волновали финансы сестры, а Тоня потому, что не доверяла Фелиците, припоминала, что та сперва её приютила, а потом отдала в дом престарелых; теперь уж вверила все деньги в руки мужа Марыли, средства, разумеется, в безопасности, и никому не должно быть до них никакого дела. Семья, конечно, начала подкапываться, сначала звонить, потом приглашать в гости, но сёстрам это ничего не дало: им подавали чай в пакетиках и сдобное печенье "Солидарность", задавали необходимое количество вопросов о деньгах (сперва завуалированных, потом с хитринкой и наконец совершенно явных), а потом говорили, что устали и деликатно выпроваживали гостей, потому что вскоре ведь должна начаться "Панорама".

После выборов, вместе со сменой власти, всё изменилось: теперь Гоноратка считала, что нужно уважать волю народа и надеялась, что "Качиньский[57] уничтожит в Польше коррупцию и наконец расправится с секретными службами ПНР, которые подтачивают здоровый организм общества, как какие-то красные жучки", между тем Тоню уже к вечеру во время выборов разгневали какие-то результаты и эта, как она выразилась, "власть карликов, и в физиологическом смысле, и в ментальном"; но изменения происходили только в политике, а в семье конфликт нарастал с прежней силой. Не в силах что-либо выведать у сестёр, Тодек и Фелицита начали цепляться непосредственно к Марыльке и спрашивать, что там с деньгами за квартиру на Седльцах.

- А ничего, - нехотя сказала Марылька, - тётя сама распоряжается, как хочет; Маречку недавно дала порядочно, так он себе новый автомобиль купил. Вы видели, "Ауди" такие, на которых он ездит. Серебристые.

У Фелициты чуть сердце не остановилось, потому что она понятия не имела, что это у Маречка служебные "Ауди". Она вернулась домой и посчитала: за квартиру Тоня могла выручить столько-то, такие "Ауди" стоят столько-то, отжать ещё осталось... но если они так быстро выдаивают Тоню, ничего не останется уже через... два с половиной, нет, три, три месяца. Ноль, ничего, дырка от бублика.

XIII

Однако, по мере того, как у Тони восстановливались силы, сёстры, так неожиданно сблизившиеся, начали конфликтовать. И дело не в Марцинкевиче или Госевском[58], а в том, что у них у обоих были свои привычки, с которыми не хотелось расставаться.

Гонората, несмотря на то, что поддерживала церковные антиалкогольные движения, покупала специальные "свечи надежды" и раздавала брошюры, пристрастилась, уединившись дома, пить настоечки, коньячок или даже пиво, если оно холодное, а погода жаркая. Тоня же терпеть не могла алкоголя ни каком виде, кроме, разве что каких-нибудь конфеток с ликёром, зато в буфете научилась курить; после инсульта она бросила, или, точнее, курение само собой отпало, потому что в том отупении она не помнила даже, как пользоваться зажигалкой. Теперь, однако, когда постепенно вернулась к относительно нормальному состоянию здоровья и заполучила некоторые средства, она начала приставать к Марыльке, чтобы та каждый раз, когда привозит им покупки, не забывала также и о двух пачках "Мальборо".

- Ничего ей не покупай, - протестовала Гонората, - мало того, что это вредно, так ещё потом во всём доме цигарками воняет.

- Воняет! Воняет! Некоторым только чужое воняет, а своё не пахнет. Как своей водярой накачаешься, пивком своим...

- Ты её, Марылька, не слушай. Какая водяра? Немножко наливки из айвы, капельку кальвадоса. Знаешь, как оно, ночью не спится, так иногда в четвёртом часу ночи встаю, хлопну стаканчик коньяка, так, на донышке, и сплю спокойно до утра... а теперь что? Встаю утром, а Тоня сидит на кровати, в засаде, с открыми глазами, и шипит на меня "ты старая пьяница". Зато сама дымит, как Белхатув[59].

- Марылька, это всё неправда. Просто она шаркает среди ночи своими тяжелыми тапочками и меня будит. Вот и всё. А насчёт того, что я курю, так я только после обеда и с открытым окном, ничего не чувствуется.

- Ничего не чувствуется? Тебе, может, и не чувствуется, потому что никотин тебе эти, ну, как это называется, обонятельные эти клетки разъедает. Когда рассказала своим подругам из "Розы", из "Живого Розария", что взяла к себе сестру, что ей восемьдесят пять лет и она ещё курит, они ответили, что это чудо природы.

- А я когда рассказала одной своей приятельнице, что моей сестре восемьдесят, а она прокрадывается ночью и пьёт алкоголь, так вообще ответила, что тебя надо в общество анонимных алкоголиков отправить.

- Не восемьдесят, только семьдесят девять!

- Так и мне не восемьдесят пять, только восемьдесят четыре!

Всю свою энергию они обратили на выдумывание мелких обид и припоминание проступков; у обеих уже были проблемы с памятью, и каждая завела собственную книгу жалоб, чтобы в любое время иметь возможность её просматривать и вспоминать злодеяния друг друга; когда кто-нибудь приходил в гости, они доставали блокноты (Гонората из ящика, потому что это был её шкаф, в её квартире, Тоня из-под подушки кресла, в котором обычно сидела) и читали наперебой.

- Я приготовила борщ, - начинала Гонората плачущим голосом, - а она вылила его в унитаз.

- Так он стоял неделю и прокис.

- Что ни сделаешь, всё плохо, постоянно носом крутит, всё не так. Она вкус в этой больнице перестала различать. После инсульта.

- Ничего я не перестала, просто ты никогда не умела готовить борщ.

- Специалист в кулинарии нашёлся. Ну конечно, колбасу жарила.

Любая попытка примирить их друг с другом ни к чему не приводила. Однажды Марыля, вернувшись от тёти из Грабува, привезла им подарки, одной айерконьяк[60], другой блок сигарет - обе восприняли это как неприкрытое оскорбление и неделю с ней не общались; позвонили только когда у них закончились припасы и надо было отправиться в "Макро"[38] закупиться по-крупному. Не помогли даже объяснения, что это передала Кунегунда.

- Она ещё живая? - удивилась Тоня.

- Ой, тетя, конечно же, живая.

- И что?

- Ничего, терроризирует сестричек.

- Пистолетом? - с подозрением спросила Тоня.

- Ну да, пистолетом, конечно, пистолетом. Ночным горшком, скорее. Она постоянно шумит, что у неё проблемы с кишечником.

- Всегда были.

- Но я переволновалась, потому что прихожу, а она мне: "Ты чья, Марыличка?" Так и сказала. И снова надавала мне каких-то деликатесов, потому что ей нельзя из-за желудка. И ещё позавчера звонила сказать, что отправит мне с проводником посылку с шалью, потому что у себя не может держать.

- Почему?

- Потому что сёстры не могут владеть ничем, и теперь у неё мания, будто её преследуют. Что её дискредитируют перед генеральной настоятельницей. И от всего избавляется. Ну и говорит, что отправит мне шаль с проводником, не знаю, почему через проводника, а не почтой... шаль стоит пять злотых, проводнику тридцать. Совсем чокнулась.

- Совсем чокнулась, - вставила Гонората, которая тем временем потянулась к своему блокноту, - это Тоня со своими сигаретами.

И заново, и так без конца.

Раздражительней всего они становились, когда приходила Фелицита; тогда в любой момент могло дойти до поножовщины.

- Я вчера была на свадьбе, - начинала, к примеру, Фелицита, - знаете же, у моих соседей дочки, ну и моя тоже была; гляжу, уже за полночь, а она всё выделывается там на паркете, как может, с выкрутасами такими... ну, думаю, чтоб тебя черти разодрали, ей за сорок... Где эта корова такому научилась? Харизматические группы[61] посещала, после костёла.

- Да Фель... да Каська, успокойся, - вздыхала Тоня. - Успокойся. Хочется веселиться, пусть веселится. Завидуешь?

- Я? Куда там. Чему? Тому, что, она на шлюху похожа, когда вертит своими ляжками перед парнями?

- Тебе б такие ляжки, то же б вертела.

- А что, у меня не такие?

- Такие, да у тебя ножки, как у свиньи. Ты как эта, как разбухшая кошёлка.

- Кошёлка? Кошёлка? Тоже мне, мисс стройность выискалась! - Фелицита с трудом поднялась и теперь кричала, нависая над Тоней, с лицом красным, как кусок мяса: - Кошёлка? Да лучше быть кошёлкой, чем вокзальной шлюхой!

- Может, и вокзальная, но не шлюха. Если кто-то и брал в рот мою колбасу, так это клиенты, а не наоборот!

Фелицита-Катаржина в ярости вышла из дома, а Тоня, разволновавшись, начала какой-то длинный монолог, в котором снова появились похищенные деньги и таинственные преследователи. Говорила иногда громко, иногда тихо, встала с кресла, перебралась к кровати, придерживаясь по пути за спинки стульев, и тяжело опустилась на постель, всё время говоря, без остановки.

- ...все хотели денег, каждый хочет денег, а я что, я не хочу? ..хочу, каждый хочет, каждый хотел... бедность была, страшная бедность, дом родителей за гроши продали, за гроши, почти за так, Седльце тоже...

И, всё ещё бормоча, Тоня повернулась на другой бок, лицом к стене. Так и лежала. После того, как её лицо скрылось в подушке, голос стал ещё более глухим, почти совершенно неразборчивым. Говорила так иногда минут по десять, иногда по пятнадцать, и так получилось, что Гонората убрала весь дом (имеется в виду, протёрла тряпочкой тут и там, помыла две кружки и две тарелки, кинула бельё стираться), вернулась в комнату, а Тоня всё ещё что-то бормотала себе под нос.

Ссоры разбудили старые надежды на захват остатков имущества Тони; опять началось преследование. На этот раз со стороны Тодека, но, наверное, подученного Галиной, дочери лавочника из Пшивидза (что никогда будет забыто), которая в свою очередь дочку, внучку пшивидзского лавочника, подбивала, чтобы та попыталась что-то выведать у Гонораты.

- Тёёётя? - произнесла она милым голосом, как это обычно бывает при деловом общении.

- Да, да, слушаю.

- Это я, Зузанна, дочка Тодека.

- Ну, помню. Ещё не такая старая. - Тут Гонората повышает голос. - Марылька, Зузанна звонит...

- Слышу, слышу, - отзывается Марылька из комнаты.

- ...Марылька кричит, что да, в комнате бельё снимает с этой своей складной сушилки, я в другой комнате... а что, Зузанка?

- Тётя, такое дело. Я знаю одного архитектора, который сейчас строит дома на той земле, которую тётка Тошка продала. Кусок теперь осушили и застраивают.

- И что?

- Таунхаусами такими, знаешь, дома в ряд, один за другим, но у каждого садик, небольшой, бывает побольше, но в целом небольшие.

- И что?

- И я уже с ним предварительно обсудила, он может спроектировать в том таунхаусе маленькую такую хижину, узкую, для тётки Тони. Заплатили бы за неё половину я, половину она, и все бы мы так у нотариуса заверили, это, ну, знаешь. Пожизненное содержание.

- Пожизненное содержание?

- Пожизненное содержание, так это называется, я за ней присматриваю до... до конца её долгой-предолгой жизни, а потом этот домик переходит в мою собственность. За тот присмотр. Тебе было бы спокойней. Не пришлось бы с ней возиться, готовить супчики, таскать её повсюду, выкинула б её из головы. Не создавала бы она тебе проблем со всякими коньячками. А разведусь я с мужем, останусь с дочерью, куда я пойду? Так будет лучше.

- Хорошо, Зузанка, хорошо, слушай, так я поговорю с ней, с Марылькой ещё. И созвонимся.

- Тогда позвоню, тётя, завтра, хорошо? Потому что тут важны сроки. Тогда пока.

- Пока, дорогая, пока, - и громче, - Марыль-ка-аа-а!

- Что, мама, - откликнулась Марылька, которая уже сложила бельё и спрятала сушилку за двери спальни.

- Подожди, подожди, не будем кричать, я подойду к тебе... ну слушай, Зузанка хочет взять Тошку на какое-то пожизненное содержание, маленький домик, там, в Бжезне, на той земле, которую Тоня когда-то Влосам продала. Она будет заботиться о Тоне, а Тоня ей взамен оставит домик.

- Не знаю, мама. Может, в этом и есть что-то хорошее. В последнее время вы не ладите.

- Я тоже самое сказала. Зузанне. В этом что-то есть.

- Позвони Фелиците. Или я сама позвоню, дай трубку.

- В кухне лежит, на столе.

- Хорошо.

И вырываются из Фелициты-Катаржины два имени, странное, но настоящее, и обыкновенное, но ненастоящее, из её снов, из её прикидок, во время лежания в кровати на спине, неподвижно, уставившись в потолок, расчётов, коварных планов, размышлений, об одном только, чтобы запутать чужие расчёты, коварные планы и размышления.

Кто выиграет, кто проиграет, каковы шансы на успех такой сложной операции и с квалифицированным нотариусом? Фелицита-Катаржина ломает голову, шипит, стонет сквозь зубы, выдавливает "не знаю, не знаю, сейчас, сейчас", как старый компьютер, ещё ламповый, легендарный, паровая машина мышления и счёта; в конце концов выдаёт ответ:

- Она умная, но мы от неё не отцепимся. Потому что так и есть, мы знаем, что у Тони есть деньги. И она эти деньги бережёт с самого начала. Бережёт, и они есть. Или вложить в дом, или беречь. Потому что, если перестанут заботиться о Тоне, тогда что? Тоня может отправиться в дом спокойной старости "Золотая осень" на Полянках. Скорее всего. Или в больницу, если о ней действительно будут плохо заботиться. С пролежнями, с бронхитом, со всем. А деньги уже заплачены, они в стенах, в плитке. А как помрёт, так дом сразу у Зузанны, в суде этого не оспоришь, всегда можно будет сказать, что за Тоней ухаживали хорошо, но старость изменила её, у Тони повились галлюцинации, она отвергала заботу. Позовём свидетелей, мужа, родственников, Галину привлечём, эту старую ведьму, Тодек тоже пойдёт, ему же Галина скажет... все пойдут. Мы ни при чём, а деньги уже в стенах, в таунхаусе Зузанны. А если даже хорошо заботиться, всё равно неплохие деньги... давай посчитаем, Тоне восемьдесят четыре, после инсульта, избыточный вес... сколько она может после этого инсульта прожить, год, два, пять? Давайте даже скажем, что пять, это на самом деле с избытком, но посчитаем уже с избытком, с надбавкой, с горкой, сколько получается? Шестьдесят месяцев, девяносто тысяч из неё вытянем из неё как минимум, даже больше, потому что девяносто, это осталось от квартиры на Седльцах... знаю уже, что этот автомобиль Марка, эти "Ауди", служебная машина, так что не в счёт... и с пенсии будем тянуть, на еду, на лекарства... это больше полутора тысяч в месяц. Неплохо получается. Особенно за абы какую работу. Это если предположить пять лет. А если год? Если год? А? Восемь тысяч! Восемь тысяч за месяц присмотра за Тоней. А цены на недвижимость растут, так что за год получится ещё больше, около десяти. Не о чем и говорить. Не, и говорить не о чем...

- Возьмёшь тётю Тоню на некоторое время?

- ...Не, и говорить не о чем.

- Я спрашиваю, не взяла бы ты тётю Тоню к себе?

- Ну и я говорю, что говорить не о чем. Куда? Ну куда я её возьму? Кроме того, я занятая женщина. А Зузанне не даёте. Го-во-рить-не-о-чем!

Тем временем в другой комнате Тоня лежит на своей кровати, как бревно, и продолжает бормотать, а Гонората от этого бормотания сходит с ума.

- ...всё на ветер, всё на ветер. Где деньги от квартиры? За такую квартиру на Седльцах, я проверяла в газетах, теперь в три раза дороже, в три раза дороже. А за дом папы и мамы? За бесценок продан. В три раза дороже. Всё на ветер. Или эти деньги у Анджея, на счёте? Никому не говори, подгребут, выведают все шифры и подгребут, даже эти крохи, эту одну треть, потому что в три раза дороже, в газетах проверяла, точно такие же квартиры. Родственникам не говори, начнут вытягивать, это всё равно что золото в колодец бросать, как на ветер, как на ветер...

- Ой, Тоня, заткнись уже.

- Что? Что? - Тоня отворачивается от стены и пристально смотрит на сестру, щуря глаза.

- Заткнись уже, не могу тебя больше слушать. Сколько можно?

- Тебе стыдно за меня, что я такая? Ненавидишь меня? Такая ты, оказывается, милосердная католичка?

- Я? Если бы не моё милосердие... Никто, Тоня, не хотел, никто. Тебя бросили, как собаку, тебя ненавидели, за твои слюни, за твои подгузники, говно и мочу до конца жизни, тебя выгоняли, как собаку, и только я тебя взяла, никто бы не взял, ты бы в богадельне закончила... Столько денег ты им всем раздала, столько денег, а тебя всё равно терпеть никто не мог.

- Да что ты там знаешь, чушь какую-то мелешь... я в богадельне? Не дождёшься. Не дождёшься! У меня был свой дом, я сама о себе могла позаботиться, и дальше смогу. В больнице-то понятно, все немощные, поэтому я там охотно соглашалась, чтобы за меня всё делали, всё приносили, кормили... за всё по медицинской страховке уплачено, так что пусть обеспечивают комфортом. В больнице даже совершенно молодым было не очень, их перебинтовывали, всё им подавали, а теперь шастают...

- Но ты уже, Тоня, не пошастаешь.

- Пошастаю, пошастаю, ты ещё удивишься.

- Это точно. Ты такая рохля, сама с места не сдвинешься, с кровати не встанешь, целый день вокруг тебя скакать надо... ты-то вокруг меня так бы не скакала, всегда пупом земли была... ничего, только ты и ты.

- Гоноратка, просто ты ничего не помнишь... я и я? А кто за твоими детьми присматривал, когда надо было, кто Марыльку в Гданьске приветил... не помнишь, как она работала у меня, носила ту колбасу, а я подкидывала ей с лёгкой душой, чтобы у неё в студенческие годы были карманные деньги...

- Не помню, - твёрдо говорит Гонората и тянется к кроссворду.

- А как-то приехала к тебе, когда Тадек так страшно пил всю зиму, и наготовила тебе, как на праздник, потому что ты хотела заработать и что-то шила, какая-то там работа на дому была, плюшевые игрушки или что-то вроде того... не помнишь? Ведь это я всё для тебя, кутью тогда сделала, вареники с грибами, пироги, один, другой, борщ...

- Мой борщ-то вылила...

- ...даже карпа, хотя я ненавижу рыбу. Не помнишь? И ещё с твоими детками уроки делала, они такими маленькими были, боже мой. Не помнишь?

- Может, и помню что-то, - ответила Гонората, - а может, и нет. О, Марылька уже перестала болтать по телефону. Иди сюда, дорогая, я заварила чай, можешь наливать уже.

Марыля подносит чашку к свету и медленно поворачивает её.

- Мама, почему эти чашки такие грязные?

- Грязные? Какие там грязные. Чистые, мытые.

- Ой, мама, посмотри на свет, какие грязные.

- Грязные, потому что Тоня мыла.

- Неправда, - отрицает Тоня, не я, ты мыла. А что там у тебя, Марылька, что там у тебя?

- Где?

- В гостиной.

- Да так, накупила вам, забыла совершенно.

Тоня уже уселась на кровати и теперь раскачивала щупловатыми, распухшими в лодыжках ногами.

- Что там торчит из сетки, что там у тебя? - Медленно подбирается к авоськам. - Морковка! Где купила? Не на пятачке?

- На пятачке, как всегда.

- Эх, я же говорила, говорила, не покупай на пятачке, на пятачке они собирают неизвестно где, у шоссе, у объездных трасс, сажают, собирают, там один свинец и тяжёлые металлы, ведь можно в нормальном магазине, не на пятачке, на пятачке там бабы собирают возле объездной дороги, ты что, не знаешь, что там? тяжёлые металлы, один свинец! Каждая такая морковка - это шаг к смерти, это откладывается в печени, во внутренних органах, весь этот свинец и металлы... ты нас, наверное, хочешь перетравить этой морковкой с объездной трассы...

- А что ты так вдруг о здоровье печёшься, а? - спрашивает Гонората, прищуриваясь. - Ты же всё время твердишь, что хочешь умереть, что лучше умереть. Тогда съешь морковку, это тебе только поможет.

Они разговаривали друг с другом только когда приходили Марыля или Фелицита, потому что тогда появлялись зрители, перед которыми они могли излить жалобы или эффектно друг друга подколоть. В остальное время они молчали - Гонората в кресле, рядом с радио, с кроссвордом, Тоня всё чаще в постели. Лежала так целыми часами, лицом к стене, когда с закрытыми глазами, когда с открытыми.

Только иногда, очень редко, кажется, её мыслям удаётся обрести какой-то смысл, как будто яркий, точный луч просветления высшего порядка падал на неё, но тогда она заслоняется и говорит: "Но Джону заплатили, Глупый Джон был доволен". И на обоях появляется ангел, или, может, бодхисаттва, весь в радужном ореоле и шепчет: "Отработаешь всё, до последнего дореформенного гроша." И исчезает, а следом за ним и луч, скрытый бегущим облаком.

Warszawa, V 2007 - 17 I 2008






  • ↑1 Офлаг - концлагерь для пленных офицеров.
  • ↑2 Мф. 7:13-14. "Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их."
  • ↑3 Ноябрьское восстание - в русской историографии Польское восстание 1830 года - освободительная война против России. Юзеф Дверницкий (1779-1857) - генерал, один из самых деятельных участников Ноябрьского восстания.
  • ↑4 Трёхградье - агломерация из трёх городов: Гданьск, Сопот, Гдыня.
  • ↑5 Новая Хута (Nowa Huta) - район Кракова, строительство которого началось в 1949 году.
  • ↑6 "Спорт" - сигареты без фильтра, крепкие, с табаком грубого помола. Аналог "Примы".
  • ↑7 Тереза из Лизьё (1873-1897) - католическая святая. В возрасте 9 лет пережила смертельно опасную болезнь, что и способствовало её приобщению к Богу. Через полтора десятка лет умерла от туберкулёза. Прославилась благодаря автобиографическому сочинению, изданному после смерти.
  • ↑8 Иов. 7:5.
  • ↑9 Книжка PKO - сберкнижка (Powszechna Kasa Oszczędności - Универсальный Сберегальный Банк).
  • ↑10 "Народная трибуна" - "Trybuna Ludu" (1948-1990) - печатный орган правящей коммунистической партии, ПОРП.
  • ↑11 Краткая история Гданьска (Данцига) в XX веке: до 1919 года - Германская империя, с 1919 по 1936 - вольный город, с 1936 по 1939 - Польша, с 1939 по 1945 - Третий рейх, с 1945 по н. в. - Польша.
  • ↑12 MRN - Monitor Rynku Nieruchomości - Институт рынка недвижимости.
  • ↑13 Аковцы - АК - Армия Крайова - Armia Krajowa - вооружённое польское подполье во времена Второй Мировой войны.
  • ↑14 Штутгоф - концлагерь под Гданьском, известный своими медицинскими экспериментами.
  • ↑15 Капо - заключённый концлагеря, осуществлявший, в обмен на определённые привилегии, низовой контроль над другими заключёнными; т.е. блатной с естественным образом развивающимися садистскими наклонностями.
  • ↑16 Автомобили польского производства. "Nysa" - фургон, "Polonez" - легковушка.
  • ↑17 В древнегреческой мифологии: Гибрис - богиня, карающая чрезмерно самонадеянных и самодовольных лидеров (у древних философов, а теперь уже и у современных, гибрис не столько богиня, сколько моральная категория); Эрида - богиня раздора.
  • ↑18 Фольксдойче - этнические немцы, проживающие за пределами Германии. Согласно политике Третьего рейха, на территории оккупированных стран фольксдойче подлежали обязательному призыву в вермахт или СС. При этом немцы, отождествляющие себя с той страной, в которой жили, ставились перед неразрешимой моральной дилеммой.
  • ↑19 "Goplana" - марка кондитерской фабрики в Познани.
  • ↑20 Харцеры - польские скауты.
  • ↑21 Мечислав Вильчек (1932-2014) - министр промышленности и торговли, возглавлял разработку Закона о предпринимательской деятельности, который вступил в силу с 1 января 1989 года. Акт легализовал частное предпринимательство.
  • ↑22 Полонез - поляк, живующий за рубежом. Связано с полонезом Михаила Огинского "Прощание с Родиной" ("Pożegnanie Ojczyzny").
  • ↑23 Люткув - посёлок в Подкарпатском воеводстве, граничащем с Украиной. Станиславов - прежнее название Ивано-Франковска - в 1939 году захвачен Советским Союзом.
  • ↑24 Январское восстание - в русской историографии Польское восстание 1863 года. Освободительная война против России.
  • ↑25 Ромуальд Траугутт (р. 1826) - принял на себя руководство Январским восстанием, уже в то время, когда оно начинало терпеть крах. Казнён в 1864 году. Один из наиболее почитаемых героев Польши. Поднимался вопрос о его причислении к лику святых.
  • ↑26 Синебородый злодей Вешатель - Михаил Муравьёв-Виленский (1796-1866). Принимал участие в разгроме Ноябрьского восстания, возглавлял подавление Январского восстания. Согласно легенде, отрицая свои родственные связи с казнённым декабристом Муравьёвым-Апостолом, Муравьёв-Виленский сказал: "Я не из тех Муравьёвых, что были повешены, а из тех, которые вешают". Синебородым же назван в честь фольклорного персонажа Синяя Борода, то есть подспудно именован сказочным маньяком.
  • ↑27 "Pewex" - сеть валютных магазинов, реализующих товары стран Запада. Аналог советской "Берёзки".
  • ↑28 Эвелина Ганская (1801-1882) - супруга, с 1850 года, Онорушки Б. (1799-1850).
  • ↑29 Шанфлёри (1821-1889) - писатель, у которого была кратковременная интрижка с Ганской; Жан Жигу (1806-1894) - живописец, познакомившийся с Ганской в 1851, их тридцатилетний роман оборвала только смерть Эвелины.
  • ↑30 Жанна Кальман (1875-1997) - сверхдолгожительница, единственный человек, которому удалось прожить более 120 лет.
  • ↑31 Дюралекс - прозрачная посуда из закалённого стекла производства фирмы Duralex или аналогичная продукция, нарицальное название в Польше.
  • ↑32 "Малух" - прозвище малолитражного автомобиля Fiat-126, большая часть которых производилась в Польше. Кузов "Малуха" был позже использован при создании автомобиля "Ока".
  • ↑33 Пезот - от аббревиатуры PZ (przyjęcie towaru z zewnątrz), означающей складской документ о поступлении товара - т. е. человек, офомляющий документы.
  • ↑34 Лаурки - самодельные открытки, нарисованные детьми, польская традиция.
  • ↑35 Орталион - синтетическая ткань, разновидность нейлона. Непроницаема, отлично защищает от ветра, воды, холода. Используется для пошива верхней одежды. Этот материал упоминается в хите "Chcemy być sobą" ("Хотим быть собой") группы Perfect, одной из самых популярных рок-групп начала 80-х. Орталион воспринимается как некий символ привольной жизни.
  • ↑36 Шарлотка - яблочный пирог; мазурка - традиционный польский торт; фаворки - разновидность печенья, выпекаются в виде бантиков (в России такое печенье называется хворостом).
  • ↑37 1 ноября - День всех святых. Традиционное время посещения кладбищ; государственный праздник, официальный нерабочий день.
  • ↑38 "Макро" - под таким брендом в Польше функционирует сеть магазинов "Метро".
  • ↑39 АМГ - Akademia Medyczna w Gdańsku - Академия медицины в Гданьске (в настоящее время, с 2009 года, Гданьский медицинский университет - Gdański Uniwersytet Medyczny).
  • ↑40 Персонажи "Одиссеи" Гомера. Лестригоны - великаны; лотофаги - любители поесть растения, дарующие забвение; Цирцея - волшебница, превратившая спутников Одиссея в свиней.
  • ↑41 Ингмар Бергман (1918-2007) - скандинавский кинорежиссёр, Генрик Ибсен (1828-1906) - скандинавский драматург.
  • ↑42 "Кока-кола" в первоначальном варианте помимо орехов колы, как в современном напитке, имела в составе и кокаин. Продавалась в аптеках в качестве тонизирующего средства.
  • ↑43 "Живой Розарий" - международное католическое движение.
  • ↑44 В 509 году до н.э. Лукреция, римская матрона, была изнасилована Тарквинием, царским сыном. Обо всём рассказав своему мужу, закололась у него на глазах. Трагедия послужила толчком для бунта, поднятого Юнием Брутом, низвержения монархии и установления Римской республики. Лукреция стала легендарным образцом женской чистоты и доблести.
  • ↑45 В 1808 году, во время битвы при Сомосьерре, эскадрон польских улан из гвардии Наполеона в лобовой атаке против испанской артиллерии одержал сокрушительную победу и занял позиции, казавшиеся неприступными, тем самым открыв путь ко взятию Мадрида. Одна из самых героических страниц польской истории.
  • ↑46 Речь идёт о фильме "Ва-банк" Юлиуша Махульского.
  • ↑47 Лешек Миллер - премьер министр (2001-2004). До 1990 года член ПОРП. После расформирования ПОРП, стал одним из руководителей СДЛС (Союза демократических левых сил, блока посткоммунистических партий). В результате победы блока на выборах в Сейм стал премьер-министром. Вышел в отставку на следующий же день после вступления Польши в Евросоюз.
  • ↑48 Марек Белька - преемник Миллера на посту премьер-министра (2004-2005).
  • ↑49 "Nasz Dziennik" ("Наша ежедневная газета") - католическая газета, придерживающаяся ультраправых политических взглядов. Наряду с "Радио Мария" входит в группу СМИ, основанных Таудешем Рыдзыком.
  • ↑50 Александр Квасьневский - президент Польши (1995-2005), лидер СДЛС, бывший член ПОРП.
  • ↑51 "Ток FM" - информационно-разговорная радиостанция.
  • ↑52 Тарговицкие швабы - здесь подразумеваются 1) Тарговицкая конфедерация, союз польских магнатов, тормозивший демократические реформы Речи Посполитой в конце XVIII в. (в настоящее время Торговице, опорный пункт конфедерации, находится на территории Украины) и 2) швабы - этническая группа немцев, а в Польше ругательство, означающее всех немцев, иноземных захватчиков, разжиревших жуликов и т.п.; вошло в особенную моду после Второй мировой. Таким образом, тарговицкие магнаты к швабам не имеют никакого отношения, не пересекаются с ними ни во времени, ни в пространстве - тем не менее, общий смысл словосочетания вполне ясен и звучит это примерно так же непонятно-устрашающе-абсурдно, как, например, "жидо-масоны".
  • ↑53 "Ведомости", "Факты" и, далее, "Панорама" - выпуски новостей на разных телеканалах.
  • ↑54 Победзиско и Шара - улицы на Седльцах.
  • ↑55 Шопены, коперники, варынские - банкноты образца 1974-го: шопен - 5000 злотых, коперник - 1000, варынский - 100. Вышли из употребления в 1995 году, в связи с деноминацией.
  • ↑56 Банкнота шопен (5000 злотых) появилась в 1982-м году и являлась крупнейшей до 1987-го. Надо думать, в этот период времени деньги и были зашиты в диван.
  • ↑57 Лех Качиньский (1949-2010) - один из руководителей партии "Право и справедливость", президент Польши (2005-2010).
  • ↑58 Казимеж Марцинкевич (р. 1959) - польский политик, в 2005-2006 годах премьер-министр. Псемышлав Госевский (1964-2010) - заместитель премьер-министра в 2007 г. Оба члены партии "Право и справедливость".
  • ↑59 Здесь подразумевается Белхатувская ТЭС - крупнейшая тепловая электростанция в Европе.
  • ↑60 Айерконьяк - польский напиток, представляющий собой спирт (водку) с добавлением взбитых яичных желтков и, в зависимости о вкуса, ванили, какао, шоколада или молока. В обиходе айерконьяком принято называть любой алкогольный напиток с содержанием яиц - например, ликёр "Адвокат".
  • ↑61 Харизматические группы - секты, которые объединяются на основе приверженности к определённому лидеру, который считается наместником бога на земле. Явление, особенно распространённое среди протестантов и католиков.


  • Связаться с программистом сайта.

    Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
    О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

    Как попасть в этoт список

    Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"