Совершенно не важно, происходило ли это всё на самом деле или нет, - оно было, - время-то - прошедшее, шедшее, ушедшее, бывшее, да так бывшее, что я уже даже и сомневаюсь, были взаправду на свете все эти люди или не были. Или были?
Эта книга является, может, и не вполне логическим, но продолжением книги "Вербалайзер".
Ангел и лица
"Ангел мой, спи со мной,
храни меня от страшных снов".
Молитовка.
Это не простая сказка. В том смысле, что это не только сказка - и всё, хотя, конечно, можно и так - с ударением на последнем слове первого предложения. Но лучше бы на предпоследнем - чтобы понять: сказка-то сказка - а если нет? И не надо запускать сладкие слюни по поводу солипсизма - мол, мир как представление... Твоё представление. А моё? А они же разные! А как же они совокупляются? А результат какой? А мы его видим? А, может, этот результат сказка-то и есть? А потом уж и сказка крутит мозги, да так, что изменяются представления... А что из этого получается? Что-то получается, это единственное, что можно утверждать наверняка. А что конкретно - так ли уж это важно, всё равно ведь непонятно? А если не так уж важно - вот пускай сказка и будет... Сказка и сказка... А там поглядим. Эта сказка - о любви. Потому и не простая, что любовь-то - проста. Как, блин, апельсин. Вот и сказки - тоже, - много ли сказок о любви-то, а? Сказки как-то всё больше... Про еду. Много ли масла в горшочке? Царевна и полцарства... Полцарства - и не пей, козлёночком будешь. Кто ел из моей чашки?! Хвостом рыбу удить, скатерть-самобранка, всё такое. Красны молодцы и добры девицы... А потом-то - всё одно и то же... В том разумении, что тут сказка и кончается, как ей и положено, концом. А так бывает в сказках разве что. В сказочной нашей жизни тут-то всё только и начинается. Может, конечно, не иметь продолжения, если не имеется. Рано или поздно, естественно, конец всё-таки наступает. Что значит - наступает? Значит, не стоит на месте, двигается. Если стоит. Вот вам - явь не явь, сон - не сон, сказка - не сказка, - да как же это? Бог есть любовь, любовь рождает жизнь, жизнь приводит к смерти. И всё, что ли? Может, и всё, а может, и нет... Значит, кроме Бога...? А как же...
- ... так? - спросил у Саши следователь, в который раз упирая на "так". - Раз ты не убивал, кто-то же убил, а? Ну, чего молчишь-то? Сама она, что ли? По затылку-то? Так ты её, значит, поразил? В штанах-то у тебя не телескоп вроде? А? Или ты так болтом качал, что направо - улица, налево - переулочек? Сказки рассказывать вы все мастера...
Сашина склонённая, как ей и подобало, голова покачивалась в такт вопросам, волосы были немытые, свалявшиеся на затылке в пушок войлочный, какой бывает на вытащенном бурей из-за стрехи воробьёвом или каком-нибудь трясогузочном птенце. Кивание этой головы означало, что Саша понимает справедливость вопросов, а тело Сашино покачивалось от плеча к плечу, подразумевая и невиновность, и невозможность ответить, и отчаяние от этого разнобоя.
- Ладно. - Следователь был мужик не злой, но знал, что парню деваться некуда, - он убил, не он убил, а сидеть-то ему, Саше. - Ладно. Ты мне вот что скажи: когда ее папаша-то забежал, вы-то что тогда делали? Ну, давай, стесняться не ко времени, у тебя его нету. А и у меня немного. Ну? Или всё уж было сделано?
Сделалось всё само. Это кажется только, что мы что-то делаем в одиночку, - не-ет, милые, без участия всеобщего ничего сделать нельзя, - даже бутерброд съесть, - и хлеб, и колбасу, и холодильник, и ножик - кто-то же сделал, да? А даже если ты и хлеб вырастил, ну и всё прочее, - кто-то же сделал то, из чего сделаны и зерно, и коровы... Да и тебя самого. А когда все участвуют - вот тогда само всё и получается... А кто виноват? Кого все остальные виноватым выберут, - а уж справедливо ли - не нам решать, не нам.
Саша знал Олю тыщу лет - с шестого класса. Мальчик был из бедной семьи, - не голодали, конечно, но и лишку никогда не было. А Оля - её семья побогаче жила, хорошо. Папа у девочки был прокурор, - так уж Саше не повезло, - кто ж заранее знает? Могло ведь и по-другому обернуться... Кого уж там он судил-обвинял, нам неведомо, а жена его, прокуророва, умерла от редкой болезни, когда Оле исполнилось четырнадцать. Прокурор стал дочку любить ещё сильней, чем прежде, если это только было возможно, - уж так, уж так, - вот как! (Это всё сказочное пространство действует - так на сказ и сбиваешься, впору щёку ладонью с выставленным пальцем указательным подпереть и умильно осклабиться. Вот, мол, деточки, и я там был... Мёд-пиво... Говорю же - про еду все сказки.)
В общем, подросли Саша и Оля. Паренёк вышел складный, ловкий, светловолосый, глаза серые, рост - выше среднего, особых примет не имеется. Оля была - девчонка и девчонка, белобрыска зеленоглазая. Скромная (прокурорское воспитание), но резвая (от матери-природы). А Саше нравилась. Очень. Что его к ней влекло - нежные ли белые плечи, худенькие пока, тонкие ли крепкие пальчики, коленки ли круглые, попка ли булочка, или взгляд, на него, на Сашу, вечно распахнутый? Да что угодно! Скорее всего, то, что Оля к нему тянулась, как водяная капелька, рядом с другой упавшая, слиться желая безмысленно, в одно сойтись нерасторжимо. Хоть испаряй - как разделишь?
Как-то Саша и Оля гуляли в парке, а был май, а месяц май - коварный он, хоть и ласковый, деточки. Впрочем, да - вы же уже давно не деточки. Хотя, в каком-то смысле... Сказку-то читаете, а? Ну-с, гуляли - гуляли, то есть и на скамейке сидели, и на травке рядышком лежали, и целовались-обнимались, и Сашины руки тоже гуляли - по Олиному навстречу напрягавшемуся телу, - так собирается в груди тревога ожидания, и держится, держится, чтобы истечь, наконец, вскриком свершения, и даёт душе успокоиться, обмякнуть. А Саша - Саша и вовсе становился то и дело вроде гвоздика, только и ждущего, чтоб его вогнали по шляпку в податливую древесную плоть, затвердевал весь, холодея даже. Оля поднялась, отряхнула травинки с юбочки, и повела Сашу к себе, твёрдо решив, что пора капелькам слиться. Отец Олин был на службе, а до вечера было ещё долго.
Ангелы-хранители, и Олин, и Сашин, тоже были на службе - за плечом у всякого, как им и положено. Молодые были ангелы, по первому сроку, - народу-то всё больше, а ведь ангелы - они не кролики, а большой войны, тьфу-тьфу-тьфу, давно не было... Вот опытных ангельских кадров и не хватает. Ну, у всех свои трудности. Ангелы, предугадывая, что намечается существенный перелом в жизни их подопечных, а вроде бы ничего такого им на роду написано не было, решили проконсультироваться. Ах, молодость, молодость, до чего ж ты не веришь инструкциям! Всё б тебе старших ловить на несоответствиях, - вот, мол, мы ж вам говорили, нету и похожего даже в их - Оли и Саши - наперёд расписанных анкетах, - а они-то - вон они! Вот они вам сейчас покажут! Вы, мол, нам всё - детерминизм, да Книга Судеб, да всякая ветошь сопревшая, а мы вам - вот: свобода воли, личный выбор, и вообще - пускай сами, сами побольше, не ползунки, небось, на вожжах водить. Пора бы... Вот.
А про главный-то пункт в инструкции ангелы и подзабыли, как любой, не ангельской тоже, молодёжи свойственно в запарке, он же таковой: нипочём не бросай подопечного, спаси и сохрани. До срока. А дальше - дело не твоё, без сопливых разберёмся. Обидно, конечно.
Причём Олин ангел как раз ничем не рисковал.
Пока Хранители получали Отеческое внушение, Саша и Оля в уютно обставленном помещении выпили по чашке чаю, - в горле пересохло у обоих. Мальчик сидел в низком креслице напротив глубокого дивана, на краешке которого примостилась девочка, уже не сводившая плотно колен, как подобало бы юнице при посторонних. Потом Оля встала, вытолкнула пуговку из петли, юбка обрушилась к щиколоткам, взбив с ковра мириад пылинок-звёздочек, повисших в солнечном конусе, распирающем портьеры. Раздевшись, эти двое сразу влипли друг в друга так плотно, как, наверное, влипает ударная волна в плутониевую сердцевину бомбы, - так и пыхнуло. Они ослепли, оглохли и онемели, и самое было бы время Большому Взрыву бабахнуть новую Вселенную, как щелкнула дверь, и в комнату шагнул Олин отец, прокурор, - так стержень графитовый входит в уран, гася цепную реакцию. Лицо родителя стало испуганным и страшным, он сделал всего лишь один шаг вперёд, а его любимая дочь сделала всего лишь один шаг назад. Оля запнулась пяткой о Сашину левую ногу и, взмахнув руками, как в первый раз машет крупная бабочка, расколов таки кокон, опрокинулась в последний свой полёт. Она ударилась затылком об острый край толстой полированной столешницы. Умерла тут же - по лицу было видно, засиневшему враз. Кожа со лба, опустясь немного вперёд, насупила бледные бровки, - Оля, показалось, сердито нахмурилась от такого дурацкого происшествия. Кровь быстро натекла в глянцевую кляксу, клюквой блестевшую на лаковом полу.
Прокуророво лицо обвисло ужасом, он упал на колени у ног дочкиных, завыл без голоса, - кончилась и его жизнь тут же - понятно. Его-то ангел поопытней был, поэтому чуть погодя несчастный встал и вышел из комнаты, и повернул защёлку - запер. Саша, омертвевший до деревянности, сел на пол возле тела Оли и стал смотреть единственно туда, куда душа позволяла - в тот самый солнечный провал между двумя полосами тяжёлой ткани, - там до сих пор висели серые пылинки. Их становилось всё больше - сквозняк тянул из-под двери, потому что в соседней комнате было открыто большое окно, в которое кинулся прокурор. В полном соответствии с предначертанным. Седьмой этаж.
Сашин Хранитель, вернувшийся к нему за плечо, пока Оля ещё падала, сразу понял - не уберёг. И сразу же он остался один в этом объёме пространства - Олин ангел отлетел к новой душе, а прокуроров уже отлетал - дело не ждёт. Ангел не знал, что теперь должно с ним произойти, - в инструкции про это ничего не было. Он сосредоточился на дальнейшем сбережении, как будто был в этом для Саши какой-то смысл. Душа Сашина стянулась в ту саму чернильную точку, которую когда-то Оля поставила после "Я тебя люблю", написанного им в её тетрадке. Глупый, сказала она, это же законченное предложение, предложение - да? Да, ответил он, конечно. Точка.
Милицию вызвали бабки, сидевшие у подъезда.
- Так, - снова сказал следователь, - ладно. Слушай сюда. Раз ты ничего не говоришь, мне придётся. А ты слушай. Девчонкин отец в твоё дело не пойдёт, напрямую не пойдёт, - кинулся-то сам, очевидно. Так что идти не может, ха-ха. Но на суде... Спросят: а чего бы ему кидаться? Скажешь: увидел дочку убившуюся. А ей-то чего убиваться? Менты вас голыми застали. Как минимум - убийство по неосторожности, - срок по-любому. А подозрение в попытке изнасилования всё равно в деле останется, вопросы-то будут. Что ты её не успел шарахнуть - это дело десятое. Спросят тебя - хотел, мол, вступить в отношения? Ответишь: хотел, не уроки ж вы учили, голыми-то? А что она хотела, сказать уже некому.
- А я? - подал, наконец, голос и Саша.
- Ну, слава Богу, заговорил. Кто тебе поверит? В любом случае, скажут, не изнасиловал, так собирался. Получишь лет шесть-семь, в лагерь. А знаешь, там что с насильниками делают?
- Ну, убьют, - сказал обвиняемый-арестованный, - мне уже всё равно.
- Да-а, вот любовь-то... - капитан юстиции пригорюнился даже. - Страшно помирать-то. А тебя, Сашок, не убьют, а будет намного страшнее.
- Я сам тогда...
- Э-э, дружище... Сомнительно. Вот папаша-то её, я ведь его знал хорошо, - он крепкий был, сразу и грохнулся. А ты сидел, дожидался, пока дверь отопрут... И будет вся зона тебя во все дырки. В извращённой форме. А?
Саша опять молчал.
- Ну, вот что, - следователь понизил голос, - я тебе предлагаю: слыхал когда - сделка со следствием?
- В кино.
- Да. Так вот: значит, признаёшься в попытке изнасилования, в непредумышленном убийстве, это ни один адвокат не отобьёт, а ещё признаешься в трёх других изнасилованиях, - у нас тут какой-то маньячок шурует. Там без убийств. Маска, ножик, то-сё... Поймают, наверное, но потом. Я тебе всё расскажу, где когда, - выучишь, это проще геометрии. И получишь не шесть-семь, а двадцать, да-да, двадцать. Сам говоришь, всё равно тебе. Но! Я тебе организую как особо опасному одиночку. И никто тебя не тронет. Сиди да сиди. Хочешь переживай, хочешь нет. Выйдешь - тебе ещё сорока не будет, молодой мужик. А может, амнистия какая... Ну, будешь думать или как?
- Не буду, - ответил Саша. - Не буду.
И перестал думать, всё равно не получалось.
Сашин Хранитель очень старался, чувствуя свою вину. С ним пока ещё никто это дельце не обсуждал.
В школу Саша пошёл не по своему году, - он сильно болел ребёнком, - больше года вылетело. Поначалу никто и не задумался, а потом, когда знакомые и приятели Олиного отца из вышестоящей прокуратуры узнали про случившиеся неприятности, и это - Сашин возраст - сообразилось, - он же совершеннолетний! Саше привесили ещё пяток эпизодов, и на суде обалдевшие от отвращения к молодому насильнику пожилые тётки и дядьки присяжные готовно признали его виновным по всем прокуратурским придумкам. А судья, честно горюя о человеческом вообще и своём лично несовершенстве и честно руководствуясь положенными статьями Кодекса, приговорил Сашу к пожизненному. Ему-то, судье, было понятно: сам себя мальчишка приговорил к тому же самому и без его, судьи, помощи. Не уберёг - вот за это и приговорил. Он-то, судья, всяких видал - и раскаявшихся, и нераскаянных, и так ничего и не понявших. Сидеть внутри себя самого - гораздо страшнее, чем сидеть там, куда тебя посадили. Так что срок не имеет значения, а людям приятно. Из камеры или барака выйти ногами ещё можно, а из себя самого только - фьють! - душой бестелесной, но от этого не менее материальной, чем всё ощутимое.
Семья от Саши не отказалась, но отступилась, поверила ли, не поверила - кто их знает, а от стыда людского - отвернулась. Бывает и так.
Время, оно тоже вроде души - мало осязаемо, но только, если его, времени - quantum satis. Вроде большого проточного озера, в котором плаваешь, не задумываясь о течении. Но если времени мало - стремится всё сразу, подобно каналу, утекающему в открытый шлюз, и не выплыть из этого потока. Много времени - и оно уподобляется каплям, падающим из никогда не закрываемого до конца водопроводного краника, - кап... кап... кап... кап... кап... кап... кап... Вы уже устали - прочтя только, а у Саши так стало всегда, как в рукомойничке его камеры. Пожизненно заключённый не знал мудрёного слова клепсидра, но эта падающая вода точила его быстрее, чем это происходит с камнем, а дробящий звук незнаемого слова Саша ощутил скоро, на третьем году тюрьмы.
Вот и вся присказка. Сказка - всегда впереди.
Ну, что же делать... Раз так - придётся продолжать, а? Впрочем, всё равно - не хотите, не читайте. Неучастие в сказке не делает свободным от её последствий. Или от их отсутствия.
За два с половиной года ничего, считай, не изменилось - ни снаружи, ни изнутри. Не в Саше - для таких изменений коротковат срок, нечего и говорить, а снаружи - вовне тюрьмы, и внутри неё - всё как и было. Как и будет. Разве погода менялась, путаясь в сухих календарных листьях, принимая то апрель за февраль, то октябрь за июнь. Узник погоду эту видел редко - гулять не выводили, а в замазанное краской окно за решёткой много ли углядишь. Впрочем, наблюдательность сидящего взаперти, пока рассудок при нём, растёт и множится многократно, - это когда есть на что посмотреть, всего не приметишь, а если день за днём, час за часом, минута за минутой, год за годом перед глазами всё те же стены, пол, потолок и как бы окно - тогда по-другому. Вот и Саша научился примечать - где новая трещина в стене, где плесневый узор на сыром потолке раскрасился свежей прозеленью, где таракан проволокся беременным брюхом по пыли на тумбочке, вот капли измороси ползут по стеклу, раздражая шуршанием, а вот и краска на стекле вспухает весенним туманом, а потом лупится на припёке, чешуйками падает. Про Олю Саша не вспоминал, - для вспоминания нужно движение, а в голове парня повисло, как картинка на гвозде, изображение Оли уже погибшей, лежавшей навзничь в гибельной своей наготе, - он её не вспоминал, он её не мог забыть, а это, как всем известно из литературы, совсем не одно и то же. Сашина память вообще была как та краска на стекле окошка его камеры - мутная, белёсая, становящаяся всё тоньше со временем, сквозь неё только проступали какие-то контуры недальних строений, тенями на свету промелькивали птицы и что там ещё летает по воздуху - вздутые ветром обрывки и прочая дребедень вроде сорванных или опавших листьев. Даже календарных. Летали в голове заключённого и прокуроры, то сверху вниз, то снизу вверх, по своей прокуроровой прихоти, тревожа Сашу то отвёрнутым взором, а то и уставленным, упёртым даже. Только Оля не летала. Саша глядел и глядел на окно, - стены, пол и потолок были ещё скучнее. Открывавшаяся время от времени дверь тоже ничего нового не несла; пресная еда и пинки охранников вошли в привычку быстрее даже капающей воды. Постепенно в окне сосредотачивалось всё то, что оставалось от Сашиной жизни, вытекало в этот непроглядный прямоугольник, - втекать-то было нечему.
Да-а... Какой случился тогда день недели, сказать нельзя, кто его знает - в тюрьме и года-то не посчитать, но был октябрь, понятный Саше по частому стуку в окно - ветер, ветер - и часто запотевающему стеклу; даже оно, казалось, зябло от стылой влаги, не уходящей от редко глядевшего, почти уже спящего солнца. Изморось была на стекле вроде второго слоя краски, а Сашины глаза приучились видеть на окне и за ним не только то, что там было, но и то, что только могло бы быть. Вот он и углядел, сначала себе не поверив, - от веры кому-нибудь, кроме Бога, тюрьма отучает быстро. Но о Боге Саша не вспоминал, не понимал он, детки, этого, что совершенно Богу не мешало содержать мир в понятной только Ему гармонии.
На влажном крашеном стекле увидел узник небольшой рисуночек, - штришками, чёрточками - касанием по воде - была там изображена летящая фигурка в странной, вроде балахона, одёжке. Фигурка улетала как бы, но голова её была повёрнута к Саше, лицо обозначено печальной улыбкой, а единственным ярким в этой картинке пятнышком были чёрные ступни летящего ангела - ну да, да, ангела, понял парень, - вот же, вот же крылышки пририсованы! Ноги-то почему чёрные - сажа на стекле, что ли, остальное же всё светлое? Ах, как печально он улыбается! Или она - не разберёшь... А какого они пола - ангелы? Рисунок быстро растёкся, и с тех пор Саша стал смотреть на стекло окошка неотрывно, - когда спал или когда поколачивали его для профилактики, тогда не смотрел, а так - почти постоянно. Охранники, взглядывавшие в глазок, решили, что всё правильно - сходит с ума недоделок, да и пора бы ему, чего тянуть-то? Что зря небо коптить - пора и новому кому местечко освободить, - всё разнообразие... Ишь уставился, не шевельнётся, чего ему там показывают?
Чёрные ступни у ангела на водяном рисунке были не от сажи, которую обильно выбрасывала труба котельной во дворе тюрьмы, - копоть успевала осесть, не долетая до окошка. Они и в самом деле были чёрными, обожжёнными чуть не до уголька, а уж как Сашин ангел-хранитель, а это был, конечно, он, сподобился передать это на стекле, это нам неведомо, да и не важно. Хоть бы и сажей.
Наказали ведь не только Сашу. Наказали и ангела. Сашу-то - ни за что, по правде, а ангела - ? Не нашего ума дело, а только наказали. Ангелы ж - не люди, и наказания у них не людские. Саша сидел, а вот ангелу как раз в покое-то было надолго отказано. Часть его, ангела, всё была, как положено, у подопечного за плечом, - ну, сколько там ему было нужно, сидящему... А основная ангелическая субстанция, та, которая могла ощущать чувствительно, та должна была во искупление и для вразумления потребного исполнять работу нелёгкую. А работа, деточки... Ох-х... Должен был провинившийся ангел босыми своими ногами тушить лишние звёзды, попусту эфир вселенский жгущие, мешающие гармонии Божеской. Словом, по уголькам, по уголькам... А? То-то. Вы, когда в ночное небо глядите и видите звёзды мигающие, вспоминайте, что не просто так мигают звёздочки, не просто так, - топчутся по ним ангелы-хранители, в разных упущениях повинные. А сколько им так? А как Бог судил... Страшно, что ли? Так ведь это сказка - так и должно быть. Или у кого пятки загорелись, - знать, есть отчего... Вы повспоминайте, повспоминайте... Было, а, было?! Ладно, не бойтесь, никому не расскажу, - моё дело только сказки рассказывать, а не как там у вас на самом деле...
Как ни крути, а Сашин случай особый был. Ангела его, стало быть, тоже. Непредумышленная случайность имела место. Вот контролирующие инстанции и закрывали глаза на мелкие нарушения служебных инструкций, как-то: попытки непрямого общения ангела-хранителя с подопечным; недопущение ангелом требующегося периодически закрашивания окна камеры свежей краской; сохранение подопечным рассудка при получении служебной информации и так далее. Попустительство, как есть попустительство. Слава Богу, бескорыстное.
Следующий рисунок появился на стекле через год приблизительно; ангелово лицо обратилось к Саше чуть больше и улыбалось уже не так болезненно, хотя подошвы зачернели ещё круче. Просветлевал духовно ангел от мучений, а и Саша просветлевал, только телесно - он стал сильно худеть, несытая бледность синила его веки и подглазья, руки начинали походить на обезьянью лапку, ловко тянущую к себе через решётку клетки какой-нибудь сочный фрукт. Узнику тянуть к себе через окно было нечего, он стремился влипнуть в стекло и протечь сквозь него, прожечь его своим взглядом, улететь, улететь - куда? Какая разница... Может быть, там...
То ли руководство поменялось в тюрьме, то ли Церковь Русская задышала, наконец, глубже после стольких-то лет обморока, но построили в узилище часовенку, стали там раз в месяц служить отцы из недалёкого вновь открытого славного монастыря, дабы духовно окормлять виновных перед Богом и людьми. Не всех пускали на службу, а уж про тех, кто сидел в одиночках, особо тяжких, и речи не было. Но монастырские отцы упрямы в служении, - нет пред ними врат неоткрываемых, что уж там двери железные... Дошла и до Саши очередь поговорить с предстателем за нужды людские пред силами Небесными.
- Заключённый, встать! - скомандовал охранник, впуская в Сашину камеру плотного сложением круглолицего и румяного священника. Борода его курчавилась не совсем ещё седым густым волосом, улыбка была строгой.
- Время беседы - час, - предупредил охранник, а двое других, у стены за дверью, переглянулись недовольно - жалко времени, а приказано - жди, вдруг преступник - да на попа?
- Присядь, сын мой, давай-ка я с тобой поговорю. Небось, давненько ни с кем не доводилось? - спросил монах.
Саша кивнул и проскрипел, голос как прикипел к нёбу:
- Садитесь вы, я постою.
- Ну ладно, давай - ты на табурет, а я напротив, на кровать сяду, можно?
- Пожалуйста.
- Вежливый, гляди-ка... Первое вот что - скажи мне, сын мой, крещён ли ты во Христе?
- Да.
- Хорошо. А теперь ответь, как перед Богом ответил бы, бо на мне - сан и дело твоё я читал, виновен ли?
- Виновен.
- Так, хорошо, а в чём виновен?
- В чём написано.
- Не мне лжёшь - Богу лжёшь.
- А в пожизненное меня Бог закатал?
- А как же - Божьим попущением. Не больно ты, сыне, велик, чтобы Бог тобой лично занимался. Ты в храме Божьем бывал хоть раз по воле своей?
- Нет.
- Молишься Отцу Небесному?
- Нет.
- Причащался, исповедовался?
- Нет.
- А на Бога пеняешь?
- Да.
- Справедливо ли, сын мой?
- Не-ет...
- То-то. Перекрестись, поклонись мне и руку целуй.
Саша повиновался, а монах перекрестил его и сказал:
- Благословляю тебя, сын мой и ещё раз вопрошаю: в чём виновен?
- Не уберёг.
- Ясно, так я и думал. Сама убилась раба Божья Ольга?
Саша заплакал и, обхватив бритую голову руками, стал рассказывать.
Выслушав Сашу, вот что сказал ему святой человек:
- Думаешь, сын мой, безгрешен ты, раз не убивал? Нет и нет, грешен и грешен ты, а грех твой - неверие. Уверуешь - спасёшься, может быть и не в земной своей жизни, но воскреснешь ради жизни вечной. Я теперь уйду, а ты останешься. Вот тебе Евангелие - читай, а вот отдельно текст самой простой и самой нужной тебе молитвы, как загрустишь, отчаешься - читай, молись, будет легче. Верь. А я за тебя попробую хлопотать, молиться за прощение твоё буду. Бог милостив. Прощай.
Читать "Отче наш" сначала по бумаге, потом наизусть, и только много потом - как молитву Саше нравилось, и его наивные размышления о Боге и о себе самом, и о том, как это всё вместе и по отдельности, и вообще как и что, проделывали как раз ту самую работу, из-за которой обугливались ангеловы ступни, - гасили лишнее мерцание, никому не нужную суету. А что оставалось? А вот что - любовь, любовь к Ольге, любовь к жизни, любовь к смерти, потому что заживо умерший лучше других понимает, насколько условна грань между разными способами жизни, и любовь к Богу, понудившего Сашу размышлять о таких сложных вещах, которые оказывались такими простыми.
Евангельские премудрости Саша пока не понимал, для этого учитель хороший надобен, а на милосердие, во всяком случае людское, не рассчитывал.
Ангел на оконном стекле стал появляться всё чаще, а лицо его обращалось к Саше всё больше и улыбалось, улыбалось, не от боли уже, а любовно, почти радостно. Кого-то эти лица начали ему напоминать, он даже думал - не его ли самого, понял - нет, но кого, кого - так и не мог пока сообразить.
Этого Саша тоже не понимал, но принимал, как принимает весенняя трава, расталкивая зимнюю грязь, свежую воду, льющуюся с небес. Он перестал худеть, стал больше ходить по камере, немного окреп.
Когда прошло семь лет с того несчастливого майского дня, Саша впервые за всё это время подумал вдруг - а не бред ли сонный всё это, не может же так быть - чтоб вот так? Может, может - ответил он себе, всё может быть - ведь вот же есть, - и что? А ничего, решил Саша, ничего, - вон ведь как много я узнал и понял: и что Ольгу люблю, а не... это... ну... не это... и это тоже... да, и что есть Бог, и его я люблю, и что люблю жить, хоть и не живу пока, а хоть бы и помереть - только Оля и пожалела бы, она ведь меня только любит, по настоящему-то... Как это - любит, запнулся он размышлением, - любила... Она же... Да, ну конечно - любит, ведь если так - что здесь, что там - конечно, любит! И ангел... И я - люблю.
За ночь май поменял настроение, наползла от севера дождевая серость, всё подёрнулось мглой, а та стала устраиваться на отдых - по крышам, по стенам, по окнам... Рано утром - побудка - Саша привычно углазился на окно, читая про себя первую из отмеренных на утро десяти "Отче наш", и увидел, увидел - и замер... На окне гораздо крупнее, чем раньше, снова был ангел, обращённый к нему, только к нему - исполненным радости лицом. Только лицо это было теперь лицом Оли, Ольги, Олечки - ему, ему, ему светящим счастьем. Саша повалился на колени перед окном и протянул руки к этому солнцу в окружавшей его тьме. И тут... Ольгино лицо на стекле выпало из хрупкого своего плена, как будто было вырезано алмазным резцом по контуру, прямо Саше в протянутые ладони, и он охватил его крепко - сберечь, сберечь, не уронить! Край стекла резанул по Сашиным ладошкам, и тёмная кровь потекла, потекла, потекла по стеклу, нахмурив Ольгины бровки, как бы сдвигая кожу со лба...
- Да нет же, нет! - закричал Саша. И проснулся.
- Так да или нет? - спросила Оля, лежавшая с ним в обнимку, и узенькой своей ладошкой отёрла ему лёгкий пот со лба. - Как это мы уснули? Жарко как!
- Странно как, - едва дыша, сказал Саша, - я такой страшный сон сейчас...
- А я минуту назад проснулась и смотрю - ты во сне так хмурился страшно... Что снилось, расскажешь?
- Потом, потом... - Саша ещё не верил ни майскому вечернему солнцу, ни запаху нагретой зелени, ни тому, что Ольга, Ольга, Оля была рядом с ним. Как он любил это всё...
Ангелы за их плечами довольно переглянулись, - своевременная консультация у руководства ещё никому не мешала, но не в ущерб соблюдению инструкций, деточки, не в ущерб! А лёгкий сон на свежем воздухе - прекрасное средство предохранения он всяких ненужностей, это и так понятно. Только не от любви.
Э-э, скажете, да ведь так только в сказках бывает...
А я сразу предупреждал, что сказку рассказываю. А как там было на самом деле - знает только Бог, тот румяный монах, ну и я... немножко.
Это вам не про еду.
СЕРЫЙ
"Дети, воспитанные в реализме,
вырастают сволочами".
Д.Быков
Пыль с обочин Дмитровского шоссе не всегда летела в окна краснокирпичного четырёхэтажного дома. Совершенно советское, как бы нарочно некрасивое, жилое здание в посёлке Деденёво, вроде и разумно построенное - с юга на север, оконные проёмы - на восток и на запад, метрах в ста от дороги, утомлённого внимания шофёров не привлекало, - дом и дом, бельишко в палисаднике на верёвках. Тоска подмосковная. Вроде и столица рядом - километров тридцать, всего ничего, а будто глушь, которая - "в Саратов!", просторы Родины, Богом забытые, а людьми мало, мало благоустроенные. Пыль не летела, к примеру, когда шёл дождь, но тогда глина обочин заглатывала мелкую щебёнку и вольно расплёскивалась по неглубоким кюветам, ползла со следами прохожих на дорожки, ведущие к дому и мимо него. Хорошо бывало, когда ранним летним утром крупная роса от накатившей северной прохлады делала пыль тяжёлой, и песчинки скрипели под обувкой, а солнце ложилось теплом на затылок. И вообще - приятно, даже бензиновая одышка громыхающих по щерблёному асфальту грузовиков заставляла думать про что-то светлое, вроде найденного гривенника. Зимой пыль не летела тоже, но вместо неё летел снег, особенно от северо-востока, засыпая подоконную жесть ледяным сугробчиком, на который Серёжина мать сыпала пшено, - его охотно клевали и воробьи, и синицы. Пшено и прочая крупа в доме не переводились, - мать приносила с работы - из детской колонии в Икше, где она была по хозяйству. Оттепель с мягким снегом была бы и неплоха, если бы вязкий воздух не был тяжёл от дизельного угара тягачей, тащивших в Москву и лес, и кирпич и разное прочее и от дальних Северов, и от ближних - тоже. Но потом - потом приходила весна, шоссе обтекало грязным снегом, лёд после ночного заморозка поблёскивал жёсткими лучами в немытые до Пасхи окна. С конца апреля заблестевшие было стёкла начинало затягивать пыльной серостью, но чего пялиться в окошко, если на улице уже тепло. Серёже нечего было делать дома - не уроки же? А кончится май - плевать на всё, три месяца - его: только через канал перебраться да километра три прошагать - "на деревню к дедушке", как учили в школе, и никакой он уже не Серёжа - это училка, не Сергей - это мать, он - Серый, деду внук, а себе хозяин.
Мужа у Серёжиной матери никогда не было, - проезжий шоферюга из Вологды, пахнувший, как и положено, соляркой, табаком и едким потом, обрюхатил девчонку, заночевав по случаю. Молодой слабела она на передок, а толковых мужиков не наросло ещё с войны в этой местности; кто был - те в Москву ли, в лагеря ли дальние по пьяному безобразию, а кто и в землю на кладбищенском холме - от ножа ли цыганского, от подвернувшейся под чужую руку монтировки, да мало ли от чего. Но дома и вообще - в посёлке мать была насчёт себя строга - никаких там. Чего ей надо, думал подраставший паренёк, она и на работе сообразит. Но так она была крепкозадая, сбитенькая, - мужики от доминошного стола, бывало, на неё щурились. Серёже это не нравилось, отворачивался, а Серый - тот уже мог и подмигнуть - свои же...
Всё это - мать, нудная школа, вечная каша, хоть бы и с мясом, рассохшееся окно с треснувшим стеклом форточки - всё оставалось на левом берегу канала, когда Серый перебирался на правый, а там после парома - всё в горку да в горку: деревня Свистуха, где дед, а у деда - дом, а вокруг поля с овсом, ячменем и клевером, сырые леса, ветер, воля. Дед Иван давно ещё развёлся с женой, которая перебралась в посёлок, где и жила, пока не померла, с дочерью, ставшей в положенное судьбой время матерью Серого. Парню это было неинтересно, а дед привечал по родственной схожести и одинокости. Старик ростом был невысок, сух и узковат в кости, но жилист и ходил всегда очень быстро. Говорил он мало, больше глядел из-под высоких бровей зелёными немного выпуклыми глазами, редко моргая. Серый очень походил на деда, только чуть крепче смотрелся, пошире, а двигался - не уследишь, так лягушка сглатывает комара, мигнуть не успеешь.
- А ты не мигай, а то доморгаешься, - учил дед Иван внука за ужином - хлеб, зелёный лук, кислое молоко.
- А чего?
- Да ничего... Моргнёшь, а тебе - ножиком в бок.
- Чего ножиком-то... Я ж не вор.
- Все вы, мальчики, не воры... Нет, так будешь, я уж вижу...
Никакого желания воровать у Серого не было, мать много рассказывала про колонию, но что-то в словах деда Ивана заставляло и бояться, и гордиться. Чего, чем? Что старики догадливы, Серёжа (на левом берегу) сообразил, когда зимой преодолел страх и, Серым уже, вытащил кошелёк у пьяного, валявшегося за первым поворотом от магазина. Кошелёк, мягкий и сильно потёртый, он бросил в помойный бак далеко от дома, а деньги - двенадцать рублей с мелочью - берёг до конца мая.
Сказав матери вечером, что домой вернётся к школе, Серый выспался, а утром зашёл в магазин, купил две бутылки водки, буркнув - для деда, и налегке, с авоськой, пошагал прямиком к парому. Кой-какая одежда его была у деда в доме, про запас, а захолодает - и телогрейка там есть, и сапоги вторые дедовы, вот плавок нет - а купаться?
В очереди к парому машин было много, больше обычного. Давно ремонтировавшийся мост, по которому с Дмитровки уход на бетонку, совсем, видно, закрыли. Теперь настоятся... И на пароме - неудачно - чёрное ведро на высокой трубе-мачте, - баржи идут караваном по каналу от шлюза. Хорошо, если с одной стороны... Чего только не говорили люди, ошивавшиеся возле причального настила, про этот канал, а Серый, не имевший привычки заниматься пустопорожними размышлениями, всё это слушал. Говорили, что и не нужен он был никому, а - чтобы статую Усатого взгромопиздить у Яхромского шлюза, и что мелкий, и что везут по нему, каналу, уж больно мало - смысла нет, и что - для подводных лодок хорошо - перегонять ночами к морю, и что опасный - тонет народ почём зря. А почему - а потому, что больно в это русло много крови налили, когда копали, а уж костей в нём - до сих пор на берег выносит. На грузоперевозки Серому было наплевать, а про кровь и косточки - не страшно, - чего он в нём, не плавал, что ли? Какая кровь? Что и было если, давно вымыло...
Уйдя от этой трепотни, давившей на уши и напрягавшей голову - чепуха всякая, Серый спустился на паром и сел на лавку возле пожарного ящика, откинулся спиной на низкий железный поручень, поглядел на правый берег и - поверх пожарной красноты - увидел. Совсем близко от многослойной ржавой шелухи стояла молодая женщина - плащик, платочек - она! Сколько раз он на неё дрочил, сколько раз! Надо же... Она прочно, неисторгаемо засела у него не в голове, не в потной ладошке, не в заусенистых пальцах с круглыми ногтями, а в самом костяке, который начинало сладко тянуть от плеч до коленок, торопя дыхание и враз высушивая губы предвкушением невозможного поцелуя. Серый знал, что зовут её Лариса, слышал из телевизора, но никогда так не называл, даже когда, полузакрыв глаза, велел ей лечь вот так или наклониться как-нибудь особенно. Она была для него Л.Голубкина - титром на фоне голубой заставки перед "Гусарской балладой". В красных гусарских рейтузах, облегающих вожделенную плоть, она уходила из заглазья только если Серый отпускал её. Вот она какая... А ведь некрасивая... Ветерок облепил фигуру женщины тонким плащом, а из-за её плеча появилась мужская рука, поправившая платок на её голове и по-хозяйски легшая на плечо. Ржевский, что ли, сука? Откинув голову сколько мог назад, Серый смог увидеть лицо мужчины, стоявшего слева от Л.Голубкиной. "Бриллиантовая рука" - А.Миронов! Это что же - он с ней? Вот гад! Морда корявая, глаза мутные - чего она в нём нашла-то? Небось, купил себе бабу, сволочь... Во как она играет, смотрит на него ласково...
- Что ж такое... Просто сценарно всё: они стремятся к удалённому приюту, но бурный поток преграждает им путь... Вот бы сейчас "Bridge over troubled water", а? Помнишь песенку? - Миронов явно злился чего-то, пальцы на плече Ларисы начали частый перебор.
- Помню. Все остальные функции из неё я стараюсь выполнять, но я ж не Василиса Прекрасная - мосты строить...
- Не начинай. Мать я не переделаю. Самое важное другое...
- Что?
- Как говорили в таких случаях мои предки, "их зэй, а сы из а пурл фын гот".
- Мои познания дальше "лехаим" не распространяются.
- Это значит - "я вижу, эту пару создал сам Бог".
- Может, он и домик в Свистухе отремонтирует?
Взгляд Миронова пересёкся со взглядом Серого, и голову парня бросило вперёд как от подзатыльника, - он не был готов, и заряд настоящей, не киношной, строгой злости лёг в десятку.
Так вот кто купил хороший дом через два забора от деда!
За всем этим приключением Серый не видел и не слышал, как спустили ведро - прошли баржи, паром дёрнулся и двинулся к другому берегу. А.Миронов и Л.Голубкина быстро оказались в "Волге", стоявшей второй от края в правом ряду, только двери клацнули. Это было запрещено - в автотранспорте на ходу, да этим-то кто слово скажет!
Серый успел углядеть промелькнувшее круглое белое колено, - на лицо гусарской бляди он и смотреть не стал бы теперь, хоть в окошко вылези - нужна ты!
С другой стороны парома в промежуток между машинами всю эту мизансцену тоже наблюдал кое-кто. Гришка, рослый парень лет четырнадцати, сидел на скамье не снимая рюкзака, а ещё и ногами удерживая от падения и на всякий случай здоровенную сумку. С этим тяглом ему предстояло идти от парома на дачу - далеко и всё в гору. Он давно узнал и Голубкину, и Миронова, - ну и что? Мало ли... А вот этого деревенского он где-то видел раньше, не запомнил бы, наверное, но уж очень опасное у того было лицо - с таким на тропке в лесу не сходись. Ребята из окрестных деревень редко захаживали на дачные участки, ничего там для них интересного не было, но на лесных полянах, где играли в футбол, на реке, у магазинов, на канале, да и просто на дороге - едешь на велосипеде, допустим, встреча с "группой сельской молодёжи" ничего приятного не обещала. Наоборот, обещала неприятное. Побить - не обязательно побьют, но попихают, просто так - по нелюбви к дачникам. Толпа на толпу от нечего делать не полезут, конечно, но один - не попадайся. Вот, вспомнил Гришка, этот как раз всегда один шлялся. Вот ещё - мы с девчонками купались, а он уселся на берегу повыше и пялился. Да-да, Ленка, что ли, сказала - мол, мальчики, прогоните его, чего он, а Людка, та поумней, сообразила, что вряд ли кто кинется нарываться - деревенских опасались, и процедила презрительно - пускай смотрит, не жалко, а тебе и прятать нечего. Ещё и подружку при парнях приложила - та не успела пока толком округлиться. А Людка - да-а, уже ого!
Отрешённое лицо Серого - выпуклые надбровья, острые скулы, тонкие губы - до того опять не понравилось Гришке, что он предпочёл отвернуться. Он его не боялся, да и вообще трусливым не был, а кроме того этот стручок был на голову ниже и явно слабее, если бы не глаза - глаза были страшные, потому что в них не было вообще ничего внятного, а Григорий уже хорошо знал, что там, где ничего нет, быстренько может появиться всё что угодно. Или так и не появиться, и непонятно, что хуже. Это как на старых картах, виденных им в музее, где ещё неизвестно, что там, было написано - там водятся драконы. Откуда-то вылезла в голове цитатка: "Это очень злое животное. Оно защищается, когда на него нападают". Это вот животное явно могло напасть само, а прямой взгляд в глаза хищнику, как известно из Даррелла, провоцирует агрессию. Ну его к чёрту, подумал Гришка, чего я, в самом деле? И стал думать про начинающиеся каникулы.
Дед Иван прибаливал, но встретил Серого приветливо. Принесённая в подарок водка его обрадовала, он сказал, что своячок надоел ему хуже не знаю чего, а белоголовки давно никто не подносил, вот и разговеется, не на Пасху, так хоть на Троицу.
- Мать купила? - спросил старик.
- Я ей и не сказал, - ответил, гордясь, внук, - зачем? Сам взял.
- Взял?
- В магазине купил.
Дед кашлянул пару раз, долго смотрел на внука, потом сказал:
- Ты, если ещё на что... заработаешь... Ты чего покупать не лети, пусть отлежится. Понял? А то я твою мать знаю, она б тебе на это дело денег не дала бы. А откуда... взял, не спрошу, про это не спрашивают, попомни.
Зажарив к ужину яичницу с салом, дед, не дожидаясь Троицы, откупорил бутылку, налил себе гранёный стограммовый стопарь, а потом выдвинул ящичек из стола и достал ещё один - такой же.
- Я не налью - ещё кто нальёт. Много не надо, но оскоромься.
Выпитые пятьдесят грамм обожгли глотку и немного закружили голову. Серый рассказал про поселковых соседей, про мать - что она всё на работе, а дома - так спит или там готовит, а потом - неожиданно для себя самого - про встречу на пароме. Не тот был дед человек, которому стоило бы это рассказывать, но больше было некому, а пёрло - наружу.
- Откуда они, говоришь, из кино?
- Ну да, артисты.
- Дрянь люди... И все-то люди - дрянь, а уж эти... Видел я таких. Давно. Чего они тебе?
- Так...
- Красивая баба-то?
- Нет, просто...
- Понятно. Видишь, вот, яйца на сковороде, жареные?
- И чего?
- А того... - дед налил себе полный, а Серому - половину, - и хватит тебе...
Выпили, старик угрыз пере
дними крепкими зубами луковицу, сладко выдохнул и продолжил:
- Ну вот... А твои, внучек, яйца, они сейчас в мешочек варятся. Как готовы будут, так и поймёшь - чего. Только знай - это кушанье вкусное, если бабе в охотку, а силком пихать - только яйца побьёшь, - ни-ни... Ну что с того, что артисты... Бабе нужно жопой играть, а не в кино... На дальней ферме - там этих баб... Ты туда лучше.
- А я вот видал на дачах там, на горке, - в голове у Серого вертелось придумать какое-нибудь лихое озорство, чтоб и самому весело, и дед чтоб оценил, - там девки лучше, чем наши поселковые.
- Это чем же?
- А красивей - ноги длинные...
- Дурило... Ладно, потом объясню. А артистку твою тараканит сейчас артист на кровати, и что им, артисты они, нет... Спать пойду. И ты иди.
Серый, убрав со стола от мышей, шагнул к себе в комнатушку, но не лёг на тощую перину, а вылез в окно и задами пошёл к тому дому, где... Он и думать об этом не мог. С полчаса парень просидел перед фасадными слепыми стёклами, но света в доме не было, никаких звуков тоже. Тогда он перебрался к задней двери, выходившей на бывший тут когда-то огород, сам не зная зачем. Прямо от крыльца всё заросло - лебеда, болиголов, репьи... Серый был уже сильно зол, и на себя, и на неудачный день, и на деда, поэтому вытащил из кармана приготовленную с утра ещё сигарету и решил закурить. "Прима" высыпалась в карман на треть, это подстегнуло злость, и, прикурив, он не сразу бросил горящую спичку. Быть бы той ночью беде, но тихо отворилась дверь, белой пластмассовой ручкой махнув по темноте. Упав на коленки и вжав сигарету во влажную землю, парень увидел из-за смородинового древнего куста, что по трём ступенькам спустилась Л.Голубкина, но не в мундире Павлоградском, а завёрнутая по подмышки в простыню, край которой она придерживала одной рукой. Не отходя от крыльца, гусар-девица задрала белую ткань выше середины бёдер, присела. Серый услышал тихое журчанье, потом женщина встала, одёрнула своё одеяние, удовлетворённо вздохнула, негромко пукнула, и старый дом снова укрыл её.
Давно сказано: не думайте, что жизнь так проста, на самом деле она гораздо проще. Серый, конечно, не умел рассуждать именно так, но смысл сделанного им для себя вывода был приблизительно такой: требуйте, и вам дадут, отдадут, потому что все люди - одинаковые и все люди - дрянь. Только умей потребовать, понятно чтобы. Вот же она была - только руку протяни. А он не протянул, а мог бы. Что там дед про битые яйца... Молодая глупость, на счастье и на несчастье, редко задумывается о том, какой будет реакция на протянутую руку. Именно поэтому она не всегда становится глупостью старой. Собственно, глупость всегда молода, вроде самонадеянной девчонки, даром предлагающей себя на всеобщее обозрение. Да и руку-то можно протянуть, чтобы взять, но можно, и чтобы подали. Серый решил требовать и брать или брать не требуя. Формулы древних гопников "хотеть значит мочь", он, конечно, не слыхал, но к такому влекущему соображению кто-нибудь всегда приходит самостоятельно. Этой ночью окружный мир представился ему набором вещей и людей, которыми он может пользоваться по своему хотению, если не мешали бы всякие... артисты. Всё было просто, и думать нечего - зачем? Странно, не читая ни Майн Рида, ни тем более Каверина, а был Серый мечтателем, только мечты его подрастали вместе с ним в нищей и отрезанной от неба стране, отрезанной слишком долгой всеобщей мечтой о сытости и покое. Так вот ему не повезло.
Дед Иван долго не мог заснуть, суставы ныли к перемене погоды - с юга шло тепло. По доскам пола из-под двери тянуло прущей в рост зеленью, парень побежал подглядывать... Когда не хочется ничего уже - ещё хуже, хотя и хотеть попусту - хотелка сотрётся.
Гришка уже спал в дачной комнатёнке на втором этаже, состоявшем из этого помещеньица и кладовки под углом крыши. Перед тем как заснуть, он недолго полежал на спине, не любя этого, но от усталости - вытянуться. Немного подумал про то, что будет делать завтра, про то ещё, что у дачных знакомых девчонок, наверное, жопки побольше стали, а не потрогаешь - как же! Фантазия у него была богатейшая, читал он очень много, поэтому, скорее всего, несбыточного никогда не желал. Зато всегда твёрдо знал заранее, чего можно добиться, а чего - нет, а если нет - чего себя травить пустяшными картинками? Влюблялся периодически, но что дадут - не верил, слишком трезво оценивая чужие о себе впечатления, а что он сам о себе думает - никого не касается. Поразмышлял, как бы выцыганить у бабушки троячок - на сигареты. За всё в этой жизни надо было платить, а стало быть - зарабатывать, делать что-нибудь научиться ценное... Даром, как сказал ему дядя, только раком за амбаром. И где тот амбар?
Пока стекал с горки к августу июнь, пока прижигало сухим ветром из-за холмов траву на плешах между полей, пока Гришка играл в футбол и возвращался на дачу посреди ночи после томящей трепотни с девчонками у костра в лесу, Серый не терял времени на всякие глупости, а занимался делом - реализовывал свои мечты. К нему прибились двое пацанчиков, один на год старше, другой чуть помладше, - Витька и Костя. Ребята были деревенские, никакой мороки с ними, делали, что скажут - привыкшие. А Серый распоряжался. Дачные участки, что были совсем неподалёку и где летовал Гришка, внук бывшего охранника Дмитлага объявил запретной зоной, - откуда у него слова в голове такие выскочили? Волка ноги кормят, приговаривал он, когда ночами через еловую темень пробирался с корешками к дачам, что подальше. Несколько домов они почистили, на нескольких - сорвалось, но цыгане возле Яхромы барахлишко брали, давая денег хоть немного, но давая же. Хватало и на курево, и на жрачку, и даже водку пару раз пили, Серый - мало, а воришки, так он звал своих подчинённых, - в охотку, тяжело пьянея. В один и тот же магазин два раза не заходили, опасаясь. Было даже и два настоящих у них приключения. Возле сельпо они подстерегли старый хлебный фургон, накануне забрызгавший их грязью из проезжей неглубокой лужи, и Серый, убедившись, что никто не видит, спичкой подпалил тряпку, торчавшую из горловины бензобака. Убежав за край опушки близкого леса, мальчишки, покуривая, с наслаждением смотрели на суетню с огнетушителями вокруг загоравшейся машины. Второе приключение вышло случайное, но даже лучше. Ночью уже они шли от Яхромы и под косогором у дальней фермы наткнулись на валявшуюся в пьяной отключке доярку. Дебелая тётка, видно, оскользнулась и по росе прокатилась до низу, - с фермы её было не углядеть. Когда расстёгивали кофту, задирали, комкая, юбку и стягивали длинные розовые трусы, баба пару раз пробормотала: "Да ну, Петро, да ну..." Серому не понравился запах немытого тела, но естество взяло своё. И он, и Витёк подёргались на тётке, сколько смогли держаться, а Костик так и не смог - забоялся громадного в темноте белого сала и только промок в штанах своей пипиркой. Поиздевались, конечно, над слабаком.
Дед Сергея никак на вполне очевидное взросление внука не реагировал, обоснованно полагая, что мера отпущенной любому человеку свободы ограничивается только умением этой свободой пользоваться. Умение же, понятно, зависит от опыта.
Серому страшно нравилась эта его самостоятельная жизнь, нравилось то, что и Витька, и Костя, признав его вожаком, потихоньку начали шестерить, стараясь угадывать его желания, получая удовольствие от его редких, по делу, похвал, и почти радостно кивая, когда он ругал их за дурость. Милиции парень совсем не опасался - кто их найдёт, разве что поймают на месте, но это уж надо совсем дураком быть. В одном из домов Серому попался хороший раскладной нож, чуть поржавевший, но, отдраенный и наточенный, он доставлял большое удовольствие, побалтываясь в кармане. К середине июля Серый начал даже скучать, уж больно всё стало однообразно и правильно. Размер тайных владений пока устраивал его, но желалось чего-то ещё. Чего, Серый понял, когда как-то поздним вечером они втроём от нечего делать забрели-таки на ближние дачи, садоводческое товарищество "Дружба" - ха, дружбаны, тоже! Собственно, на территорию дач Серый не пошёл - чего там без дела шляться, там и мужички нетрезвые могут из калиток вывалиться навстречу. Рано ещё. Затяжелеть надо. Недалеко от въездных ворот топорщилась несуразным у дороги горбом, метров десяти высотой, здоровенная песчаная куча, оставшаяся со времён первых дачных поселенцев. Поговаривали на дачах, впрочем, что и холмик этот, и родничок в лесном овраге, да и гнилой мостик через узкую под Ильинским речку Яхрому - попутные плоды жизнедеятельности дмитлаговских зеков, серыми ручьями своих колонн пробивавших русло канала. Горушка давно обросла травой, кусты какие-то топорщились на уступах, а вершина утопталась в площадку метров семи в диаметре. Там горел костерок, с которого порывами прохладного ветра отрывало оранжевые блёстки, делавшие темноту немного тревожной. У догоравших сучьев сидели трое девчонок и четверо парней, двое - одногодки, что ли, Серому, двое - пожиже. Девки были так себе, мелковаты, только одна хорошела среди них, округлостями и синеглазостью, от багровых углей фиолетовой.
Компашка, до того шуршавшая разговорчиком, примолкла, - выходящие из темноты вихрастые существа явно были не их круга, ни дачного, ни городского, ни круга у костра.
Серый по-свойски прошёл ближе к огню, ребята его присели чуть поодаль. Подцепив из небольшой кучки прутик, он подгрёб рассыпавшиеся угольки, оглядел всё ещё стынущие лица.
- Здравствуйте, - сказал он по-ихнему.
- Здравствуйте, - ответили две девочки, красивая молчала.
- Привет, - за всех остальных сказал Гришка, чувствуя себя совсем неуютно не из-за вторжения как такового - ничего особенного, а потому что он узнал этого - того, с парома.
- Чего делаете? - Серому показалось неожиданно, что он бы отказался от своей вольной жизни ради того, чтобы не быть чужим в такой вот компании, или другой, но такой же. Ишь какие мытые все! А вот - здоровый... Где-то видел... Чего уставился?
- Чего уставился? - спросила красивая девчонка.
- Нельзя, что ли? - как можно спокойнее спросил Серый.
- Ты не залупайся, - из-за Гришкиного плеча сказал Вовик, некрупный, но резкий.
- Чего сказал? - Серый замер, но головы не повернул.
- Тихо, ребята, тихо, - Гришка не любил пустых неприятностей. - Тихо, вы чего? Вот давайте лучше по глоточку.
Он взял стоявшую возле его колена на две трети ещё полную бутылку какого-то болгарского винишка, дешёвого и кислого, но вольно продававшегося в ларьке прямо у ворот. Протянув её Серому, он посмотрел на красотку Настю и наткнулся на полный презрительного снисхождения взгляд. Всё - больше она с ним кокетничать не станет. Жалко. Но не драться же... Тем более что этот шакалёнок не производил впечатления умевшего.
Серый бутылку не принял.
- Чего кислятиной давиться? Костя, - велел, - бутылку дай-ка.
Костька передал бутылку водки Витьке, а тот уж вложил её в отведённую назад руку паханчика.
Эге, смекнул Гришка, остальные церемониал не оценили.
Желая произвести нужное впечатление, Серый одним коротким рывком сорвал с горлышка закупорку, оцарапав при этом палец. Рисуясь, он не облизнул его, как хотелось, а поднял руку повыше и дал капле крови собраться и упасть. Только после этого отёр палец о штанину.
Девчонки поднялись как по команде и стали по тропке спускаться к дороге.
Чего припёрлись - услышали и Серый, и Гришка и посмотрели друг на друга, впервые - в упор. Сам виноват, мудак - прочёл Серый, ах ты сука - прочёл Григорий. Неосознаваемая прежде вражда, как шампиньон взламывает асфальт парковой дорожки, протолкнулась между обоюдных опасений и грибом ядерного испытания повисла над предстоящим августом.
- Ну, выпьем? - Серый уже расхотел уютной дружбы, он был зол и намеревался показать всем, и своим, и этим, что он - и хозяин, и вообще главный. Может и не в один присест, не в один - опыт нужен, а показать, своего потребовать. И получить. Власть, вот оно что...
Григорий секунду колебался и открыл уже было рот, чтобы согласиться - чего такого, в конце концов, но тут приподнявшийся на коленки Вовик с издёвочкой проговорил из-за спины:
- Не, я водку не пью. И вообще...
- Да-да, мы тоже, - в голос выговорили только лупавшие до сих пор глазами Игорь и Сашка, - мы тоже.
Гришка развёл руками.
- Ну ладно, другим разом...
- Не будешь? - прищурился Серый.
- Ты не настаивай, тут обиды нет, - примирительно прогудел Гришка, - это ж не в пионеры вступать, кто как хочет. Ещё спроси - ты меня уважаешь?
Это, пожалуй, было и лишнее.
- Значит, не уважаешь. А я ведь бутылку открыл... Куда я её теперь? Запомним. А с тебя бутылка.
- С какого перепугу? Тебя просил кто? Сам открыл - сами и пейте. Ладно, пошли ребята.
- С тебя бутылка, я сказал.
Григорий теперь уже промолчал, и они нарочито не торопясь пошли по спуску, причём Вовик оступился и чуть не поехал на заднице, заржав, а потом, за воротами уже, покивав друг другу, разошлись поочередно: налево - прямо - правее - налево. Гришке было поворачивать последнему и ещё метров триста идти до дому, - самое то, чтобы прокрутить в голове случившееся и прикинуть последствия. По всему выходило, что и не случилось ничего, и ни о чём соображать наперёд не стоило. Подумаешь, недоделок сельский... Вот Настя... А тоже - ничего не имея, как что-нибудь потерять? Тогда почему противно? Вот сволочь... этот... Убил бы скота. Эти размышления заняли первые метров пятьдесят. А потом Гришка подумал, что выходить за ограду участков с деревенской стороны теперь, похоже, надо оглядываясь. Это что же, рассуждал он, мы здесь как те тогдашние зеки, про которых здесь все постоянно поминают? Резервация наоборот. Проклятые гуроны, кто смеет мешать белому человеку? А у них ведь тоже резервация - только большая; куда они от своей картошки? Значит, мы все, что ли, в резервации? Широка страна моя родная... Во, занесло, - Гришка повернул в проулочек и оглянулся, так - на всякий случай.
Оглядывался он, между прочим, совершенно зря, - Серый не мог унизиться перед Витькой и Костькой, велев им проследить дылдача до его дома. И так было плохо - пацаны не поняли, конечно, что его... что его... как это... унизили, вот, но что-то такое почуяли, ишь, разговаривают громко. Ладно, посмотрим ещё, кто тут.
За следующие две недели не произошло совершенно ничего, Гришка и думать забыл про случившуюся пакость. На горке у ворот больше не собирались, предпочитая сидеть на бетонных плитах, тоже у ворот, но уже внутри сетки, ограждавшей участки по периметру. Да и вечера августовские стали ощутимо холоднее, так что девчоночьи прелести, радостно тревожившие воображение сквозь футболочки и сарафаны, готовились к зимовке, прячась теперь под куртками и брюками. Да и дождило часто. Футбол на поляне тоже поднадоел, - сколько можно, а вода в Яхроме, и летом-то не вот чтобы, была уже, как выпендривался Григорий английским навыком, не купабельной. Отец привёз из Москвы заказанные месяцем раньше очки в металлической оправе, велев носить постоянно, хотя врач и говорил, что только для смотрения кино или телевизора. Одно стекло в очках, левое, было вообще простым, а правое - минус полтора, - неумеренное чтение сказывалось. Ох и наслушался Гришка про свою разболтанность и незанятие физкультурой, пока отцовская служебная "Волга" везла их от врача к Савёловскому вокзалу. А что он - виноват, что ли? Пол-Москвы в очках, и что? Отец его, по памяти о юности, считал себя офигенным спортсменом, хотя из всего спорта предпочитал хоккей и футбол по телевизору, и литрбол во всё остальное время. А на участках пошёл-таки слушок про творящееся в округе безобразие - вот на тех участках три дома обворовали, а на тех - вообще четыре. Серый не сидел без дела.
Ему надо было реабилитироваться перед своими воришками, это сложное слово он слышал от деда, когда тот рассказывал про двух своих старинных знакомцев, тоже служивших где надо, а потом посаженных за какие-то проступки. А ещё он злился, да и цыгане к концу лета отказывались брать хурду с дач, желая часов, приёмников, утюгов хотя бы. Поди найди! Городские сволочи стерегли своё добро не хуже овчарок, которых он видел в колонии, когда, маленьким, его брала с собой на работу мать. Про тюрьму он старался не думать, хотя и понимал, что живёт опасно. Раз только дед Иван, когда он из-за плохой погоды сидел в доме целый день, сказал ему:
- Я смотрю, ты "Приму" не куришь теперь?
- А чего?
- А ничего, окурков у калитки накидано - с фильтром все.
- "Ява"...
- Хуява... Подмети всё.
- Да там другого говна...
- Менты придут, они разберутся, они умеют говно по сортам разбирать.
- Чего - менты?
- Ты мне ваньку брось валять. Я не лезу, дело не моё, а сядешь - наплачешься, попомни. Прямо к мамаше и наладят, а её - выгонят, по родственной связи. За окурок будешь парашу носить...
- Я?!
- Ты, ты... Эту неделю доживи ещё, а потом - в посёлок, хватит.
Серый не стал отвечать, готовый согласиться с дедом, - он чувствовал, что сезон пора заканчивать, а то как бы и не напороться, но одно дельце он заначил напоследок. Личное.
Время было - перед обедом. На дачах вообще мало кто смотрел на часы, разве что подгадывая свой распорядок под кино по телевизору, мальчишки - подавно, ориентируясь по солнцу, если оно было видно, по зову желудка, по призывным окрикам бабок, своих и чужих: зовут Вовика, допустим, значит и мне пора. Как раз Гришка, Игорь и Саша уходили от Вовика, так и не закончив партию в кинга, но строгий голос какой-то из его родственниц, сказавший, что всё уже разогрето, погнал их по домам. Они и пошли.
Вывернув с Вовиковой тупиковой улички и глядя в разговоре друг на друга, они обнаружили прямо перед собой Серого с его клевретами. Так и подумал Гришка, в семь лет прочитавший "Трёх мушкетеров", - с клевретами. И все трое смотрели на него - прямо. Тусклые обыкновенно глаза Серого по контрасту с пыльным загорелым лицом были внятными, так в дачном телевизоре прорезывалась иногда хорошего качества картинка, если удачно покрутить ручки. И мало того, что в этих глазах была злость, из них на начавшего пугаться Григория пялилась непонятная ему ненависть. Сердце немедленно застучало чаще, не переходя ещё в галоп, но обидно набирая ход.
- О, привет! - Гришка сыграл уверенное в себе непонимание.
- За тобой долг, - сказал Серый довольно высоким голосом, обманувшим Гришку, - волнуется, значит.
- Какой это?
- Я ж говорил, с тебя бутылка. Водки, - добавил Серый, поджимая пальцы правой руки в кулак, левую держа за спиной.
- Мало ли что ты говорил, - процедил Гришка, - я-то ничего тебе не обещал.
- Ты должен был принести бутылку, - Серый начинал повторяться, а Григорий знал про себя, что переспорить его очень трудно. Обретая уверенность в успешном итоге переговоров, он решил обострить:
- Ещё и принести? А куда, не скажешь? На деревню дедушке?
Левая рука Серого совсем не нравилась Гришке, - что у него там? Кусок трубы? Палка? Кастет? На голову ниже его - на что другое он мог рассчитывать? Так, наверное, Сталин думал про Гитлера, что не нападёт, - и зимней формы у армии нет, и смазки для танков летние, и всякое другое такое же.
При упоминании дедушки воришки захихикали, а Серый ощерился:
- Раз так, теперь ты принесёшь нам не одну, а четыре бутылки.
Григорий удивился - и наглости, и несуразности цифры, - сам он сказал бы или три, или пять. Но что у него в руке?
- Ну ладно, - ответил, - давай так, раз уж ты так разобиделся, то как-нибудь посидим, разопьём.
Соглашаться он не мог категорически, - не говоря уже о невозможности сдаться деревенскому шпендрику, где бы он взял деньги, даже и захотев откупиться от неприятностей?
- Четыре бутылки, я сказал, - явно Серый репетировал эту сцену.
- Ну... - сказал Гришка, слегка пожимая плечами, чуть уклонив голову к правому плечу и прикрыв на секунду глаза, чтобы показать разочарованность упрямством оппонента. Он намеревался продолжить, сказав "пошёл на хуй", и подать левое плечо вперёд. И тут же правый кулак Серого с размаху влетел в Гришкину челюсть. Время, как ему и положено в такие моменты несмотря на Эйнштейновы утверждения, а может, и в согласии с ними, сразу замедлилось, вполне очевидно квантуясь, поскольку не требуемый один, а сразу четверо наблюдателей видели Гришкин позор. Сам он мотнувшимися чуть позже головы глазами успел увидеть, как его новые очки по плавной дуге падают на дорожную мелкую щебёнку. Первой была мысль о неизбежной вздрючке за разбитые стёкла. Подхватив не разбившиеся, а только слегка перекосившиеся металлом от падения очки, Григорий глянул снизу влево: в руке за спиной Серого был большой раскладной нож, он как-то видел такой в магазине "Охотник". Так...
Серый держал в руке нож, вовсе не имея цели резать своего врага, а для возможной защиты: выставить - не полезет.
Когда Гришка выпрямился, противостоящие отступили на шаг, оказавшись в двух от него. Сразу не ударишь. Кроме того, нож, и еще, оказывается, у него кружилась голова. Кидаться значило валиться, а очки, а нож? И что теперь? Так он и остался стоять.
- Принесёшь четыре бутылки, - сказал Серый. - Пошли.
- Пошли на хуй, - хрипло сказал Гришка.
Для Серого это уже не имело значения, не из-за водки же он так рисковал.
Вечером того же дня в компании пропустившего из-за обеда самый смак Вовика и двух свидетелей катастрофы Гришка совершенно логично и очень убедительно доказывал, что он бы расплющил падлу, но так уж вышло. А кроме, ну как он деревенскую кодлу приведёт? С ним сочувственно соглашались, но было понятно, что уже завтра все ещё остававшиеся на дачах из их компании будут знать, что Гришка получил по роже. Безответно. Мрак. Хоть уезжай. А кто пустит? И что делать?
Два дня он отсиживался дома, благо погода была отвратной, сидел с книжкой, но не столько читал, сколько перебирал варианты. Так-то всё было понятно, но где искать этого сучонка?
На третий день, взяв с собой ближнего по улице приятеля, тоже Володьку, Гришка поехал на велосипеде до станции, а там - остановка до Икши, где было отделение милиции. Володька крутил педали без энтузиазма, но из солидарности - он пару раз имел неприятности с деревенскими. А Григорий ехал не жаловаться, он отлично понимал бесполезность этого занятия, он ехал за частичным алиби; мол, если что, то я ведь предупреждал. Советоваться ему было не с кем. Даже если бы дождаться ещё два дня до субботы - приезда отца, то что он услышал бы? Нюня - вот что, что ж ты - сдачи дать не можешь? Жалеть его точно никто не будет. И в подробности вдаваться - тоже. Надо признать, честно размышлял Гришка, тут отец будет прав. Значит, хочешь не хочешь, а надо изувечить. Придётся.
В милиции он несколько преувеличил масштаб конфликта, упирая на возможную массовость. Дежурный безразлично выслушал, записал что-то, обещал принять меры.
- Нет, вы запишите, что я должен буду...
- Ладно, понятно, - дежурный тоже взглядывал со снисходительно-презрительным смешком на губе, - можете идти.
- На хуй, - про себя, конечно, продолжил Григорий.
Вернувшись домой, он взял из-за туалета давно сломанный черенок лопаты, почти отполированный годами и его же руками, на треть укоротил, кругло обстрогал отпиленный край, и получилось некое подобие неведомой тогда бейсбольной биты, хотя дубинка, похоже, явление вневременное и от этого не менее действенное. "Отмутузил", вспомнил он словечко из "Петра Первого". Покалечу, думал Гришка, самое меньшее. От большего он бы не отказался; это было и несоразмерно, и неразумно в рассуждении последствий, но - прекрасно. Вот странно, был Григорий, что называется, человек мирный, а первая его осмысленная взрослая мечта была мечтой об убийстве. Или это обязательное свойство взросления?
Гришка припоминал и пушкинский "Выстрел", и всякое разное про месть и дуэльное благородство, но легче ему не становилось. Больше недели он целыми днями сновал по окрестностям, кое-где даже, пренебрегая осторожностью, спрашивал про такого... невзрачного, знаете... нет, фамилии не знаю... спасибо... Вечерами он перестал сидеть у ворот и не ходил на костры в лес, обходя все улочки и проулки участков, надеясь натолкнуться на Серого. "Алёшка всё не шёл... Он так и не пришёл совсем", твердил про себя Гришка из того же самого излюбленного "Петра".
А Серый уже неделю как перебравшись в Деденёво, собрался смотаться в Яхрому, там цыгане должны были ему отдать пару червонцев за последний раз. Во-первых, он решил больше пока не лезть на рожон и спокойно прожить зиму, во-вторых, он намеревался на обратном пути пройтись через Ильинское до Свистухи, заглянуть к, считай, выгнавшему его деду и оставить ему эти деньги, сказав, что за проживание.
Дожди кончились, и прохладная темнота среди полей, страшившая бы городского жителя, только радовала сжившегося с ней за лето Серого. Трещали к теплу кузнечики, на дальней ферме тарахтел какой-то мотор, вот и мостик через речку. Дальше, в гору, Серый пошёл по шоссейке, а то ложившаяся роса лепила тропиночную землю на подошвы, мешала получать удовольствие от ходьбы. Поглядев налево, где редкие фонари рисовали схему дачного скопления, он широко заухмылялся, - до сих пор слышался ему сухой щелчок удара в морду зассавшего ответить урода. Нормально, запомнит меня, думал Серый, неотрывно глядя влево на мелькавшие между осинок, лип и невысоких ёлок огоньки дачных окошек. Впереди за плавным изгибом дороги, где оканчивался долгий подъём и начинался другой - короткий, объёмно в подымавшемся туманце светили два фонаря. В этом облаке света Серый не успел различить прорезавший его более сильный свет автомобильных фар, а сидевший за рулём не успел увидеть, что снизу навстречу ему, как учили в школе, по влажному растресканному асфальту кто-то идёт. Водитель грузовика, торопившийся закинуть левый кирпич шабашникам на ферму, даже и не тормозил. Бампер стотридцатого "зила" смахнул мелькнувшую фигуру направо и вперёд, в деревца, не оставив никакого следа ни на себе, ни на совести водилы, ни в составленном послезавтра протоколе осмотра места происшествия; "вероятно, в результате наезда неустановленного транспортного средства" было написано в нём.
- Гришка! Гришка! Кончай спать! Гришка! - по воплям из-за сетки по границе участка он разобрал Вовика, Игоря и Сашку. Чего это они? Время-то - полдесятого, рано вроде и для футбола, и для карт.
Григорий выглянул в небольшое окошко, причём заспанная его физия особого удовольствия не выражала.
- Чего разорались? Сейчас выйду.
Открыв калитку, он запустил троицу в пределы частной собственности его родителя, и они уселись на широкую дощатую скамейку, замышлявшуюся как верстак, быстро вросший во всегда влажную землю.
- Ну? - он видел, что его приятелей распирает от важности новости, но пялились на него они почему-то со странной смесью удивления, уважения и, совсем странно, испуга.
- Ну, чего, чего? - переспросил Гришка, понимая, что им трудно отчего-то начать. - Людку без штанов подглядели? Андрей Миронов приглашает на шашлык?
- Здорово ты его грохнул, - выпалил Вовик, - молодец!