Широков Алексей Тимофеевич : другие произведения.

Пленённые степью

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Широков Алексей Тимофеевич
   Москва, 442-05-20, 8-916-569-89-68, atshirokov@yandex.ru
   ---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
  
  
  
   Алексей ШИРОКОВ
  
  
  
   Б о л ь ш а к и
   повесть
  
   "Кто из нас не любит тех времён, когда русские
   были русскими, когда они в собственное платье
   наряжались, ходили своею походкою, жили по
   своему обычаю, говорили своим языком...."
   Н.М.Карамзин.
  
  
   "Бешеная, несуразная, но чудная родина моя!"
   Ф.И.Шаляпин.
  
  
  
  
  
   Вместо предисловия
  
  
   Вокзальная, к концу дня, круговерть - одни к поездам-электричкам, другие встречь им в метро, бегут, толкаются. На краю платформы спокойно стоит-возвышается пожилой инвалид на одной ноге, костыли держит левой рукой, в правой - сигарета, курит. Его обходят, оглядываются на него, один паренёк пожалел: "Отошли бы в сторонку - сшибут". Мужчина медленно так, с достоинством повернул голову в его сторону: мол, кто это там?
   - Фашист не сшиб! - бросил.
   Сколько гордости в голосе!
   И вспомнилось мне другое.
   Ожидая на просёлке редкий автобус, я сидел под тенистым дубом, а в сторонке, богатырски раскинувшись, храпел деревенского вида мужик, высокий и жилистый. Судя по стоявшей в изголовье корзине, за грибами ходил, рано встал и теперь досыпает. Смотрю на его лицо, изрядно посеченное временем: там рытвинка, там вмятина, там след пореза давнего. По каким полям-пожарищам носило тебя? В каких побывал переплётах?
   Вдруг храп его стих, и он приподнялся, взглянул на меня - поприветствовали друг друга кивками и поменялись ролями: теперь он меня стал рассматривать.
   - Да-а-ааа, - протянул как итог изучения, басисто, низко. - Гляжу на тебя - а ведь ты и не старый. Видать, поломала тебя жизнь, полома-а-аала. И седой, и... - не нашёл подходящего слова или не хотел говорить незнакомому человеку, мол, помятый, изношенный. Я молчал, улыбаясь, желая этим сказать: "Ничего, ничего, всё нормально".
   - А мене уж за восемь десятков, и-иии хоть бы что! - продолжал чуть игриво. - Я легко живу, - помолчал, поглядывая на меня испытующе (что, мол, не веришь?), добавил: - Потому что всю жизнь сам себе. Своим хозяйством живу. Огород, сад, корова, куры-гуси и всё такое... Живу-у-ууу! В этот хренов колхоз не вступал. Единоличник, в общем, отделённый от государства. Как священник. Она и недурно! Сам себе... Ну, война была - тут уж всем миром, чего говорить, я иё всю прошёл, от и до. Уцелел, слава богу. От пули не прятался, ты не думай. Награды имею, ранения. Ранения для меня - ерунда, на мене быстро всё заживает, как на собаке, - усмехнулся. - Так и живу. Двух сыновьёв поднял. Они, верно, не в меня, инженерами стали - это ихнее дело, а мы с бабкой хорошо живём. Землю копать, сено косить, дрова пилить-колоть - дело обычное. Не ленись, вот и всё. Зато и живём, как люди. А как же! Это самих-то себя не снабдить? На земле?.. Да мы с бабкой ищё и голоштанным инженерам своим помогаем.
   - Пенсию-то платят? - спрашиваю осторожно, боясь задеть за живое.
   - Да пла-а-аатят... А я на неё особо и не надеюсь. На себя! Вся надёжа на себя. Пущай эти долбозвоны там, наверху, грызутся за власть, я от них ничего не жду, своим трудом проживу. Картошку-маркошку всегда посажу, на карачках елозить буду, а посажу. Мешок муки, мешок сахару в запас - хватит, случай чего. Проживу-ууу! - встал, выпрямился - ноги длинные, крючковатые, сапоги большие, просторные. - Сейчас вот приеду с грибами - бабка четушку из шкафчика. А как же! - он стал оглядываться, словно чего-то искал. - Вот дурак! - продолжал тем же тоном. - Утром впотьмах сожрал чёрт-те что, ещё подумал: отравлюсь, а съел, дурак. Теперь брюхо болит, - опять смотрит по сторонам, - Ты никуда не уйдёшь? - кивком указал на корзину: пригляди, мол. Смахнул горсть травы (мне показалось, вместе с колючей) и, ещё раз оглядевшись, рывком пошагал за кусты.
   Такого мужика ничто не сшибёт!
  
  
  
  
   Глава первая
  
   Большаки - это мои соседи, семья Большаковых: Тимофей, Евдокия и четверо их сыновей. В сёлах редко кто ходит без прозвища, вот и соседей моих Большаками зовут. Сколько помню я Тимофея, скотником был он, за быками в колхозе ухаживал. Бык в степи долгое время оставался основной тягловой силой, пахали на нём, убирали сено и хлеб, возили зерно обозами. На пастьбу оставались ночи. Обычно вечером, когда село перед сном затихало, гнал он быков на луга. Невысокий, сухонький, в больших резиновых сапогах, шёл позади стада, покачиваясь в такт шагов, будто кланяясь. Одна пара у него запряжена в мелкий плетёный фургон, зипун там, плащ брезентовый. После полуночи, когда быки напасутся, направляет их к водоему - попьют и ложатся, ну и он соснёт в том фургоне, подстелив зипун и укрывшись плащом. На заре быки начнут подыматься, встают по одному, разбредаются. Хрум, хрум - хватают сочную, с прохладцей траву. Каждый звук слышен в предутренней тиши. Иногда раздаётся окрик Тимохи: "Ну куды, куды направилси, голова ты садовая!" Негромко скажет, а отбившийся бык вернётся. Привыкли к его спокойному голосу.
   Утром, пригнав быков на бригадный двор, идёт он позавтракать. И быстро назад, к началу работы: вовремя не приди - не так запрягут, перепутают пары, наденут не то ярмо. Не оговорит никого, грубого слова не скажет. На луга едет вместе со всеми: быков в обед напоить, кашу для бригады сварить, да и за Валей, младшим своим, присмотреть, подучить, как полегче косить, ряд ровнее вести, тут ведь, артелью, ни вперёд уйти, ни отстать (старшие трое добрыми косарями были, теперь черёд младшего), и косы отбить-направить - тоже не каждый умеет. А когда сено стоговать начинали, он непременно стоял наверху, потому что стога метать - дело хитрое, надо вывести стог с закруглениями, как яичко, чтобы ветер не сдул и дождь не попал. Мастера-стогомёты наперечёт, Тимофей - в их числе. Так, считай, и работал он день и ночь. Зимой то же самое: в метель и стужу тянет ноги в бригаду, к быкам - ночью сена им дать, утром прорубь долбить на реке метров в двадцать, напоить, затем баз от навоза очистить, подстилку сменить, к вечеру корм разложить...
   Охотников на такую работу не сыщешь, потому бригадиру Адику (Андрею Дементьеву) приходилось упрашивать Тимофея. Прибежит к нему, маленький, юркий, кепка заломлена.
   - Эх, все ноги до самых култышек стёр, пока поля обошёл! - скажет так для начала, ещё о чём-либо поговорит-посоветуется, потом к делу. - Ну, Тимофей Леонтьевич, будем тебя отпускать. Поработал ты много, колхоз на тебя не в обиде.
   - Да уж пора, сколько можно! Дома делов полно, бабка одна не управитса. А ребяты - вон они, все поразъехались, разлетелись, да и Валька скоро уедет учитса. Этому чё ж не учитса - отличник.
   - Последний год смотришь ты за быками, Леонтич, отпустим.
   - Последний? Я думал уж щас.
   - Тимофей Леонтьевич, ты же понимаешь: надо же кого-то ещё найти на твоё место...
   А через год всё повторяется, снова Адик слёзно упрашивает. Ну как тут откажешь? Тимофей соглашается.
   Его обхождение с быками было предметом весёлых моих наблюдений. Они же его понимали! Крикнет на какого - все сразу насторожатся, слушают: что это он? Позовёт Миная или Чёрного - идут к нему... А когда сторожем стал на бригадном дворе, быки, виделось мне, без него тосковали. Войдёт к ним на баз - они поднимаются, стоя встречают его!
   Любопытная вещь: он на них, по сути, и не кричал, а на домашний свой скот - матерился. Однажды шла к его Вале подружка, только взялась за щеколду, как со двора: "Куды тебя несёт, твою...!" Девчонка даже отпрянула, потом только поняла: либо с овцой, либо с курицей воюет хозяин. Вечером сын оговорил его, он согласился: да, нехорошо получилось. Помолчав, изрёк: "Скорей бы комунизим, сведу со двора всю скотину, тада и материться не буду".
  
   Евдокия тоже была работящая, всё хозяйство на ней - сад, огороды (сорок соток земли!), скот... И семью надо было обшить - штаны, рубахи, а сначала наткать полотна, для этого сеяли коноплю. Возвышалась она обычно в стороне от домов, словно лесок, пацаны проделывали в ней проходы и затевали буйные игры, а ночами влюблённые пары устраивали там свидания, и всё равно конопля неистребимо росла. Созреет семя - пора убирать, выдёргивали её с корнями, семена вымолачивали, а саму коноплю плотиком связывали и отвозили к реке, кольями закрепляли в воде вымокать, после чего сушили на солнце, пока стебли не станут хрупкими, и начинали мять. Бревно с расщелиной, в которой ходит "язык", - вот вам и мялка. Стебель хрустит, костра отлетает, остаётся лишь волокно, теперь надо его трепать, вычёсывать, и получалась кудель, из которой пряли посконные нитки - тростили, сучили. К кому ни придёшь зимой - тарахтит в избе прялка. Из таких-то ниток и ткали затем полотно. Каждая улица имела свой стан - мирской (деревянный, разборный), в зимнее время работал он там и тут по очереди. Ткали, окрашивали кое-как и шили одёжку. Пацанам до семи лет - самые простенькие штанишки с одной пуговицей (как ныне у джинсов!) Если же пришили тебе ещё одну пуговичку - ты уже большой, а если карман сделали да пуговки потайные - считай себя пареньком.
   Первой военной весной Евдокия дала своим младшим, Ване и Вале, лопаты в руки и повела за село - давайте раскапывать ничейную залежь. И бьются, бьются все трое с землёй. Зато какая картошка была! Насыпали целый погреб и, когда зимой пришёл в село учебный полк перед отправкой на фронт и к ним поставили лейтенанта и трёх бойцов, варили картошку на всех, и щи варила Евдокия на всех. Василий, старший их, где-то сидел тогда засекреченный с радиоперехватчиком-пеленгатором, второй, Саша, на фронте командовал ротой, и мать смотрела сейчас на бойцов, как на своих сынов.
   После войны Василий с Сашей (один в КГБ, другой в МВД) - на полном довольствии, Ваню тоже призвали служить, на флот он попал - хоть о них голова не болит, обеспечены. Перепадало и Вале, во всём военном ходил, иначе было бы худо: в колхозе - одни трудодни, денег тогда не платили, а трудодни чаще всего оставались "палочками".
   Да-ааа, не получилось у нас с колхозами... И всё же, как ни плохо, а разве сравнишь с тем, что было в первые годы? Послушаешь стариков - эх и хлебнули горюшка! Рассказывали мне, как Леонтьевич одно время был бригадиром в колхозе - ни сна ни отдыха не знал. Чуть свет - он уже в поле шагает, деревянная сажень на плече, старенькая стёганка сыромятным ремнём перехвачена, обувки на ногах никакой, штаны засучены, чтобы меньше трепались. От снега до снега босиком шлёпал, не брала никакая простуда. Евдокия в голодные годы хлеб на бригаду пекла. Уж как честно делила, и всё равно кое-какой припёк оставался.
   - Пущай Ганька Ладыгина пекёт, - сказал Тимофей, - у ней детворы полно, с голоду пухнут - всё какая не то поддержка.
   Понасмотрелись старшие дети его, как выкарабкивался отец из нужды - всю жизнь выкарабкивался! Да и теперь выкарабкивается, на долю младшего тоже хватило, и мальчишкой посидел на картошке, и потом не катался в масле.
   Однажды Леонич (так, подсократив отчество, зовут его многие), взглянув на семейную фотографию на стене, покачал головой и стал рассуждать: "Была бы своя хозяйства, как раньше, - ребяты бы возвернулись да и вместе работали, а так чё ж вертатса в колхоз - быкам хвосты крутить. Как силком загоняли в него, так он чужим и осталси, детей пужают им: не будешь учитса - в колхоз пойдёшь".
   Сам он принимал всё, как есть, притерпелся к бестолковым колхозным порядкам - вроде так и должно. Когда государство установило колхозникам пенсии, он, как и все старики, ликовал - это ж такое дело! Пошли, правда, слухи: за водку-де можно пенсию получить. Сплетни это, скорее всего, не верил. Да ему-то чего волноваться, его работа вся на виду. Не хлопотал, в общем, поллитровку не покупал. Зато и пожевала его Евдокия, когда пенсию определили самую низкую: "Говорила тебе, дураку старому, сходи, сходи в комиссию, угости кого надо, и получал бы теперь, а то вот сиди на свои двенадцать с полтиной". Зыркнул старик на неё, огрызнулся: "Эт куды б я пошёл! С какими глазами!"
   А самому обидно до слёз. "Чё ж эт делаитса? - говорил. - Вон Марья Тюрина - только числилась, абы землю не отобрали, всего и работала что последние годы, када деньгами стали платить, а теперь четвертной огребаит".
   Написал я бумагу в район: как же так получилось? Ответ прислали с расчётами: заработок к пенсии берётся за последние десять лет, Большакову учли максимальные заработки, и всё равно пенсия получается минимальная. Ну конечно, какой из него был работник в последние десять лет? Говорю ему: "Ладно, сосед. Что уж, дети не обеспечат вас, что ли? Четверо их". - "Да нам с бабкой ничё и не надо, мы и на подножном корму проживём, да обидно. Работал, работал... Чё они там, не понимают? - и в который раз начинал. - Вон Марья Тюрина..."
   Долго потом возвращался к этому, с горечью говорил: "Отблагодарили меня за работу". Со временем улеглась обида, забылась. В конце концов, деньги - нынче есть они, завтра их нету. Поважнее есть вещи. Он и детям своим, и внукам не раз говорил: "Я за всю жизню гвоздя чужого не взял!"
   Что этого ценнее?
   Нет, он не жаловался на жизнь. Главное, говорил, плохого не делать. Он - не делал. Значит, хорошо прожил. Впрочем, сам он оценок себе не давал, жил по-людски - и этим всё сказано. Это уж Валя, сын его, журналист, потом рассуждал, делал выводы: "Да, отец просто живёт, проще и не придумаешь, а как высоко! Бескорыстие его так же естественно, как сама жизнь, честность тоже естественна - иначе он и не представляет себе человеческого существования... Какую ж надо иметь моральную чистоту, чтобы вровень с ним быть!" Часто он мерил себя отцом.
   В один из приездов к родителям Валентин оказался вместе со старшим братом Василием - этот бывает тут редко, за границей работает, радиоразведчик. "Всё у тебя не как у людей, весь в секретах", - шутя говорит ему младший. "А вот я сейчас открою тебе один секрет. Ты знаешь, что отец наш был коммунистом?" Валя не мог удержаться от смеха, а брат рассказал: в четырнадцатом году сагитировали его на фронте, в окопах. Так бы, может, и был, но когда организовали колхоз и уполномоченные из района стали выгребать у всех хлеб, хотя многие и без того уже бедствовали, иные, прямо сказать, голодали, отец заступился за них, и начали его обвинять в несознательности, угрожать - ну и засомневался он в правоте нашего правого дела, упросил дружка своего Ефима Чижанова, секретаря партячейки, вычеркнуть его потихоньку из списков, вроде бы пропустить по ошибке, авось не заметят, тогда чистки шли, списки не раз переписывали. Ефим на свой страх и риск так и сделал. "С тех пор отец беспартийный", - закончил Василий.
   Тут-то и вошёл в избу "подпольный революционер", Василий к нему: "Папанька, а что если мы тебя восстановим в партии? Тебя не исключали, под чистку не попадал. Будешь ты у нас коммунист с дореволюционным стажем". - "Чево-ооо! - отец даже обиделся. - Эт чё я там позабыл, в вашей партии? Додумались! Да я туды, обсыпь меня золотом, не пойду. Ворюг там полно, хапуг. Я с ними, с жульём, в одним поле не сяду". Посмеялись и снова: "А мы-то у тебя все четверо коммунисты!" - "Ну вы - другая дело".
   Зимой он совсем занемог, думали, и до весны не дотянет. Ноги еле носили его, из дому не выходил. Одна у него отрада - книжки читать. Усядется на низенькой табуретке у печки и почитывает, пока бабка не позовёт. Как-то зашёл к нему Мишка Гром, сын его давнего друга, умершего лет десять назад, присел на корточки рядом:
   - Болит что у тебя, дядь Тимофей?
   - Да чё болит - всё болит.
   - Мож, к врачу?
   - Хто у меня чё поймёт? Всё износилось.
   Надо же! Кажется, недавно ещё устроил он Мишке взбучку, и вот тебе на -износилось!..
   Мишка у Леонича - забота особая. "Я ж заместо отца ему", - говорил. Женил его. Думал, остепенится. Нет, пьёт, паразит. Ходит по селу, чудит, строит из себя дурачка, разные истории о нём, пьяном, потешные, будто анекдоты, разносятся. А так бы чего ему? Всё при нём: собой видный, руки золотые, за что ни возьмётся - всё может, и плотник, и столяр, и жестянщик, и рыбак, каких поискать. Только, может, это его и губит? Деньги есть - вот и пьёт. Раз поговорил с ним Леонич, другой, но тот ведь ловкач, улизнул.
   - Всё, дядь Тимофей, завязал я, - сказал, как обрадовал, - человеком делаюсь. Чую, эти выпивки не доведут до добра, надо, гляжу, бросать.
   Притихал на какое-то время, да не надолго хватало его.
   После очередной проделки старик не стерпел, пошёл к Мишке домой и прямо с порога запустил трёхэтажным - Гром обалдел даже, сроду не слыхал, чтобы дед матерился, заюлил: "Дядь Тимофей, дядь Тимофей". А тот:
   - Я с тебя, стервеца, шкуру спущу! Отец помирал - хозяином будь, говорил, а ты? Чё ж эт делаишь? Бесстыжий!
   - Дядь Тимофей, ты прости меня. Ну случилось, с кем не случается.
   - Я те дам "случаитса"! Ни стыда ни совести!
   - Всё, всё, дядь Тимофей, зарок себе дал.
   - Молчи уж, "зарок"!
   - Точно, вот посмотришь.
   - Эт ты смотри, а мене чё смотреть, напьёсси ищё хоть раз - и не знай меня, на глаза не попадайси.
   - Не будет этого, дядь Тимофей.
   - Вот када не будет, тада и разговор будет.
   ... Сидит сейчас Михаил рядом с дедом, не знает, что и сказать.
   - Ты не серчай на меня, дядь Тимофей, не ругай, я теперь не пью.
   ­ - Да чё ругать, сам не маненький.
   - Мож, помогнуть чем? Дров наколоть иль чего?
   - Да пока обходимси, сосед помогаит.
   - Рыбки принесу вам...
  
  
  
   По теплу, когда подсохла земля, стал Тимофей на солнышко выползать, окреп, пошустрел. Смотрят, в баньку направился, идёт себе, шаркает, пыль подымает. После бани и совсем хорошо ему стало. Полежал на диване, отдохнул, встал, прошёлся по избе взад-вперёд, и потянуло его во двор. Вышел бодрый-пребодрый. Осмотрел хозяйство своё, сад. Цветёт всё, красиво. Колья в ограде потрогал - ничего, держатся крепко. К яблоньке подошёл, какую сажал прошлой осенью, - хорошо распустилась... В избу вернулся - чистенько у бабки везде, разулся, мягко прошёл в шерстяных носках, листочек от численника оторвал, к окошку присел, читает. Это у него ритуал. Вдруг замельтешило в глазах, строчки прыгают, буквы расплылись, голова закружилась. Встал, чтоб к дивану пойти прилечь, а идти и не может. Всё же дошёл, лёг. И будто в невесомости оказался, ни ног, ни рук не чувствует. Ещё подумал: "Как космонавт". Чуть приподнялся, хотел под голову что-нибудь подложить, но диван так и поплыл под ним, потом вниз полетел, в пропасть. Удар мягкий, но сильный, подбросило вверх. "О как!" - мелькнуло в сознании. И растворилось всё.
   Был тёплый, безветренный день, когда его хоронили. Дети, внуки приехали, родня собралась, друзья старые и молодые, из сельсовета, из правления люди пришли. Хоронили заслуженного колхозника - так было сказано. Вот уж о чём никогда он не думал, что представляет персону какую-то. Копошился полегоньку, делал всё, как и должно на земле человеку, ни о чём особом не помышлял, славы никакой не ждал.
   Плакали женщины, склонили головы задубелые на степных ветрах мужики. Невидимые нити накрепко связывали Леонича с родным селом, и всё, что свершалось тут, словно через него, через его жизнь проходило, на нём начиналось, на нём и кончалось.
   Мишка Гром подошёл к изголовью, постоял и, смахнув слезу, повторил при жизни говоренное:
   - Не серчай на меня, дядь Тимофей. Дурак я был, чё там, шалман. Ты уж меня прости.
   Бабка Евдокия смотрит на него - как родной стал он ей, губы дрогнули у неё, потянулась платком к глазам.
  
  
  
   Глава вторая
  
  
   Он был поэт, хотя стихов никогда не писал. Да мало ли у нас стихотворцев, которые вовсе и не поэты! Поэт - это само состояние. Непосредственность, обнажённые нервы, до боли в сердце острое восприятие мира, молниеносная (то брызжущая весельем, то бросающая в грусть) реакция, вспыльчивость, безудержная порывистость, почти детская наивность, доверчивость... Саша был именно таким. Человек крайностей: любить - так до самозабвения, ненавидеть - так уж без всяких оговорок, работать - пока на ногах стоишь. Страсть как любил выпить - в удовольствие пил! Много не пил, но пил в удовольствие. "Тебя разбуди ночью, позови, ты вскочишь и будешь пить", - шутил Тимофей, отец. "А что!" - весело отвечал. Когда уезжал после отпуска из села, "посошок" принять надо было ему обязательно перед самым отходом поезда - иначе что за проводы? Пьяным он не бывал, будто внутренний тормоз срабатывал: отставит вдруг налитое - всё! И не приставай! Случалось нередко, садится за обеденный стол с рюмочкой перед едой, но, вспомнив что-то, вскакивает и убегает куда-то, а возвратившись, быстро съедает остывший обед, на рюмку уже и не смотрит. Отец в таких случаях говорил: "Чапай! Вспыхнет и пооо-шёл! Не знаешь, куда головушка заведёт его". Едет он в отпуск домой - мать в шутку отцу говорит: "Готовь ему работы, не то начнёт...У него либо работать, либо в кафе, друзей угощать, последнюю рубаху с себя отдаст". Обычно Саша на такие упрёки отвечал ей, обнимая её: "Непутёвый я у тебя, мама, непутёвый".
   Валентину из трёх его братьев Саша был ближе всех, у них особые отношения. Когда мать с отцом колхоз подымали, Валю, мальца, поручали Саше, и он всюду таскался с ним. На бахчу воровать арбузы - и карапуз этот среди шайки ребят, в подсолнухи лезут за шляпками - и он с ними. Нередко, убегая от сторожей, хлопцы бросали его, и сторожа не знали, что с ним делать, дознавались, чей он, чтоб домой отвести. Не лучше было, когда шли все купаться - им плавать надо, а тут он, несмышлёныш, лезет в воду, чуть однажды не утонул, свалившись с мостков. Тогда Саша затащил его в глубь, подержал-подержал на воде и отпустил, отскочив в сторону - в страхе, барахтаясь, болтыхая руками-ногами, парнишка поплыл... "С тех пор топи меня - не утопишь, - говорит он теперь, - вода для меня - родная стихия".
   Саша и позже его опекал. Первый костюм, когда парнем он стал, - от него, первые часы на руке - от него. Служил тогда Саша в Якутске, получал хорошо, писал домой, что работой своей доволен. Да когда он был недоволен? Едва семилетку окончив, пошёл в колхоз. Невысокий, плотный, плечистый, делал всё наравне с мужиками. Был случай: летом после ночной работы (от комбайнов зерно отвозил, а комбайны у нас в степи и ночами работают) спал он в прохладной саманке, я был на улице и с удивлением увидел, как он выбежал со двора с лёгким пиджачком в руке и заспешил по дороге. "Куда это ты?" - спрашиваю. "Да быки ушли", - бросил на ходу. Я ничего не понял, но через минуту-другую увидел его идущим обратно, вид у него был странный. Оказывается, ему это (быки ушли) приснилось, и бежал он искать их, ещё не проснувшись. Водилось за ним такое. Как-то зимой среди ночи схватил Валю сонного: "Падаешь, падаешь!", и тащит к двери...
   Когда его призывали в армию, отец сказал: "Отпустют. Раза два вскочит ночью, и отпустют - там оружие, ищё беды наделаит". Однако на службе Саша не вскакивал. Шла война, и он воевал, командовал ротой. С фронта вернулся израненный, исхудавший, куда и плечи его подевались. Отпоила мать молочком, откормила, пошёл парень в дело, на работу устроился - в школе военруком, а военкомат поручал ему готовить призывников. И закрутило его!
   Однажды в разгар покоса прибегает домой среди дня возбуждённый, каким бывает, когда его охватит идея. Русые волосы к правому боку, спадают на лоб, родинка на левой щеке так и ходит.
   - Валька, - брата зовёт, - там за речкой у дороги воз сена свалился, лежит со вчерашнего дня. Вот бы ночью забрать его! Он же теперь вроде ничей. Давай возьмём у отца быков, погрузим и потемну привезём. Воз до-о-ообрый будет!
   Заготовить на зиму сена в нашем степном краю - дело нелёгкое (как, впрочем, и топлива), потому возражения не было, даже Тимофей, не терпящий воровства, сдался - сначала отговаривал сына, но тот его убедил: "Никакое это не воровство. Воз колхозный, свалился, о нём забыли наверняка, так и будет лежать, пока кто-нибудь себе не возьмёт".
   Ну что ты тут возразишь!
   Отец, отправляясь на ночную пастьбу, вместо фургона запряг пару быков в рандайку для сена, а Саша с Валей, как стемнело, пошли за село с двумя вилами, верёвкой и... карабином учебным (вопрос не стоял, зачем карабин - нужен! Посмелей чтобы, не других пугать, себя успокаивать). Отец ожидал их. Сели в рандайку, поехали. Отец погнал быков дальше. Едут. Конец речки. Обогнули его. Лесочек проехали. Теперь - поляна, а там и свалившийся воз.
   - Ворам тёмная ночь - спасение, - Саша сказал. Весело так сказал, довольный, что тёмная ночь. Серпочек луны из-за облака выглянет и снова закрыт, выглянет и закрыт, набегают на него облака, вот-вот захватят и унесут. Вдруг Саша насторожился, вглядывается вперёд.
   - Так и знал! - с досадой хлопнул по колену ладонью. - Едет кто-то.
   - Где ты видишь?
   - Да вон, смотри, темнеет. Ах, ёлки твои палки! Пропало! Ладно ещё, если кто-то за этим же сеном, а если объездчик? Завтра хватятся - нету копны, кто увёз? Да Большаковы, они ехали на быках.
   Ближе, ближе, Саша опять неспокойно:
   - Смотри, на лошади, вон она головой мотает.
   Ещё ближе, ещё.
   - Тьфу, ма! Куст! Вот уж пуганая ворона!
   Подъехали к сену, быков отпрягли попастись, но ярмо не сняли, с ним далеко не уйдут. Принялись быстро накладывать. Саша бросал большие навильники, Валя утаптывал до наклесок, потом стал пошире раскладывать, едва успевая, воз расползался. Ничего, лишь бы набок не повело - кажется, не вело, ровно шло. Всё! Верёвкой хорошо увязали, можно ехать.
   - Где быки? - Саша схватился.
   Туда, сюда - нету! Саша присел, вслушивается:
   - Эх, ма! Ушли!.. Постой, постой, слышишь, кольцо на ярме гремит? Это они домой пошли!
   Пустились вдогонку, мчатся по дороге, что спринтеры. Кольцо всё слышнее, слышнее - отлегло! Догнали, вернули, ведут обратно.
   - А карабин? - у Саши даже голос упал.
   - Там, рядом, - робкий ответ.
   - Ну, ё! Беги скорей!
   Валя пулей летел. Подбежал - карабин как лежал, так и лежит на траве. Схватил его радостно и Саше навстречу.
   Когда запрягли и поехали, Саша долго молчал, потом высказался:
   - Чтобы я ещё когда стал воровать?! Как отговаривал меня отец! (чуть помолчав) Да всё равно ведь кто-то увёз бы эту копну! Может, специально даже свалили воз для себя...
   К осени военкомат направил его в Ленинград на учёбу в высшую школу МВД. Он уехал, а Валя не переставал удивляться, как же знают его везде, куда ни придёшь. В аптеке две женщины молодые, красивые - с улыбкой: "Ну как там Саша?" На железнодорожной станции начальница, тоже красивая и тоже с улыбкой: "Что пишет Саша?" Паспорт получать поехал в районный центр, и там девица немолодая, листая его бумаги: "Ты не Сашки Большакова брат?"... К вечеру был он с паспортом, а сверстники его ездили туда по нескольку раз, всё что-то не так да не эдак, гоняли их.
   Валя оканчивал среднюю школу, а Саша тем временем учился на следователя и, выучившись, поехал работать в Якутск, там ему, я уже говорил, очень понравилось, всё хорошо, старался - дали майора. Задумал жениться. "Ищите невесту мне", - писал домой. Приехал и, как сказал отец, "обтяпал всё по-чапаевски", буквально в несколько дней. Узнав, что в невесты он выбрал Рузняеву Тоню, Валя ему:
   - Да ты что! О ней тут дурная слава. Мать у неё шелапутная Варя, хватил с ней горюшка муж, и она такая же. Bарькиными их зовут, не Тишкиными, по отцу, а Варькиными. Варькины они - понимаешь?
   - А-аа, слушай ты сплетни! "Дурная"... А красивая-то, а!
   - Выйдет боком тебе её красота.
   - Ничего ты, Валька, не понимаешь, - улыбнулся он.
   Жили Рузняевы на дальней улице, Большаковы-старшие знать их не знали, слышали только, что "не очень" семья, теперь иди сватай. Было это вечером, когда с хозяйством управились. Валя остался дома один, сидел за столом, готовясь к урокам. Стояла зима, стёкла в окнах замёрзли. Тишина, лишь ходики тикают. Вдруг - громкие голоса из проулка, стук калитки, топот в сенях (снег обивают), и с клубами пара вваливаются один за другим Рузняевы. Высокая грузно-нескладная баба Валю облобызала:
   - Сваток молодой! Родню принимай!
   И, неуклюже приплясывая, отставив квадратный зад, пошла по кругу с частушками, похоже похабными, слов не понять. Тимофей ставит на стол поллитровки, Евдокия носит закуски - продолжить знакомство. "Ну и родня!" - думает Валя. Частушки орала Груня, Тонина тётка по матери. Отец Тони - серьёзный мужик, молчал, а мать, небезызвестная Варя, приземистая, слегка косоротая, так и зыркала, мужа дёргая, что-то ему шептала.
   Валя в сени ушёл - глаза бы не видели! Не думал тогда, что это всего лишь начало - впереди была свадьба, и ему выпало ехать к Рузняевым за невестой, везти оттуда приданое. В сани вворотили огромный сундук, на него водрузили подушки, покрытые тюлем, велели ехать по главной улице до средины села, чтоб видели все, потом уже к Большакам. По приезде извлекли ковёр (ничего другого в сундуке том и не было), стали на стенку его прибивать, Груня орала:
   - Сват Леонич, гвозди не лезут, смочить надо...
   Спектакль шутовской.
   После свадьбы, едва не на следующий день, Саша с Тоней уехали, а Вале предстояло отвезти к Рузняевым их сундук (как выяснилось, чужой) с тем самым злополучным ковром.
   Саша писал из Якутска, что всё у них хорошо (ему всё хорошо!), Вале писал он отдельно и тоже всё хорошо, о Тоне своей ни слова. Лишь годы спустя признался: "Как же вспоминаю я твои слова! Не послушался тебя, теперь мучаюсь. Так, дураку, мне и надо!" Кроме Вали никому не говорил о жене плохого, всё похваливал свою Антонину. А эта его Антонина крутила им, как хотела. В Якутске одно зарядила: "Уедем отсюда! Холодно, ни фруктов, ни овощей" (по неведению она представляла Якутию таёжно-экзотическим краем, а то, говорит, я бы сюда ни за что не поехала; и мать писала ей: "Знала, так и не отдала бы тебя туда"). Он и так, и сяк - нет, уедем, и всё. Слёзы, истерика. Саше и жизнь не в жизнь, не знал, что и делать - впору хоть разводись. Работал он в министерстве внутренних дел автономной республики, его там ценили, министр обещал повышение, а майор Большаков рапорт за рапортом. Наконец "вошли в положение", направили на учёбу точно в такую же, как ленинградская, только похуже, школу, лишь бы на "материк" - город Куйбышев. Антонина то с ним там живёт (комнату снял ей), то в селе у своих родителей, не успевали встречать-провожать её. К концу его учёбы приходит к Большаковым такая весёлая!
   - Валя, ты не знаешь, где такой Магадан? Саша дал телеграмму: получил назначение Магадан.
   - Магадан? Как же, знаю, - достал из-за зеркала карту страны, развернул её, расстелил на полу. - Вот смотри - от нас до Москвы ровно четверть. Теперь пойдём в Магадан, - и начал мерить четвертями: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь...
   - А-ааа! - и в слёзы...
   Саша сказал потом Вале: "Я нарочно выбрал самую дальнюю точку из тех, что мне предлагали - чёрт с ней, всё ей не так. Сорвала меня с такой интересной работы в Якутске, я там расследовал большие дела..." В Магадане Тоня родила двоих, двух парней, и уехала к матери, а вскоре и Саша перевёлся в родной свой район на невысокую должность милицейского следователя. Тут уж Тоня развернулась вовсю. В селе пошушукивать стали, будто погуливает она от Саши, изменяет ему. Не поверили бы, да её же родня говорит. Тётка Груня, та самая баба с придурью, пьющая, бог знает чего орущая ("Помру - велю на моих поминках с гармоней плясать!"), притопала к Большаковым: "Сват Леонич, эт какой же страм, а! Тоня приехала, наряды все привезла, каждый день в новом ходит, а вечером, как стемнеет, приезжает к ней Васька Банщик, любовник её давнишний, в отпуске тут, машину поставит в проулке и прямо к ней - это ж страм какой! Сашу жалко, ой, как жалко! Эт что ж она делает с ним, сучка эдакая!"
   Леонич, выслушав, ничего не сказал, а когда ушла она, выругался, чего с ним давно не бывало: "Ну и семейка! Друг на друга плетут. Верь ей, этой шалаве!". Но вечером пришёл к ним Иван, Тонин брат, грузный, мордастый, одно время в городе жил и сейчас городским представляется, что никак не идёт к его задубелому виду. Этот много не говорил, пригласил назавтра Леонича к ним, Рузняевымузняев садР: "С Антониной потолкуем серьёзно". - "Вы уж там сами, - сказал Тимофей, - я в энти дела не лезу". После выругался опять.
   Валя был тогда в отпуске, приехал выкопать своим старикам колодец, воду брали они у соседей, надо выкопать свой. Стал заготавливать сруб, а заготовив, поехал к Саше - чуть отдохнуть, тогда и продолжить.
   - Смотри про это ему не скажи, про Банщика-то, - наказала тихонько мать.
   - Ну что ты, мама!..
   Саша очень обрадовался, не знал, куда посадить братишку. Выпили с ним коньячка, поговорили о том о сём, вдруг он:
   - Ну рассказывай, как там благоверная моя табунится.
   - А что?
   - Не скрывай. Во-первых, ты не можешь скрывать, по лицу вижу. Во-вторых, я знаю и так... Дети удерживают, люблю я своих ребят, не то давно бы махнул рукой. Как же мне тяжело с ней! Чёрт её знает - нет для неё человека хуже меня! Во всех смертных грехах обвиняет. Сейчас вот втемяшилось ей в башку, что я изменяю. Поехала к матери и что бы, ты думаешь, сказала? Ты, говорит, изменял, теперь я изменю. Это не дура? Изменял... Я дом себе строю, не могу жить в этом каменном мешке на втором этаже. Купил сруб, сам поставил его, водопровод проложил, газ подвёл, ванна будет. У меня там уже кролики - люблю кроликов! Всё делаю сам, я нахожу в этом удовольствие, отдыхаю за этой работой. Но пропадаю там - в выходные, бывает, и заночую. Вот она и бесится: ты изменяешь! Шла бы да изменяла там! Не-ееет, грозит изменить. Но изменю, говорит, не тихо, как ты, а громко, на всю округу. Так и сказала. Не дура, а?
   В глазах блеснула слеза. Валя тоже едва не заплакал, старался отвлечь его, перевёл разговор на колодец.
   - Это ты верно решил, колодец им очень нужен... Ну молодец, Валька!
   Он и перед сном ещё раз сказал "молодец", а утром чуть свет разбудил его:
   - Слушай, Валя. Я всё про этот колодец думаю. Не начинай ты один, угробишься, отец тебе не помощник. Подожди денька два, отпуск оформлю, приеду, вдвоём мы его быстро сварганим.
   Приехал он через день. Сходили на речку, поплавали. Дома Саша перед зеркалом причесался - он любил это зеркало на стене, давнее, старомодное, в нём он выглядел солиднее и красивее. И за лопаты! Яму рыли сначала пошире, потом она будет сужаться, сужаться - до ширины сруба. Поставив его, укрепив, спустят всю землю обратно.
   Мать подошла посмотреть, Саша и спрашивает её:
   - Мама, ты не помнишь, Ерзик на Бугаёвке колодцы всем рыл - сколько он брал?
   - Говорили, тридцать рублей за кубометр.
   - Ничего себе! Кубометр - это ж ерунда, вон сколько мы их уже накидали!.. Тридцать рублей!
   Дошли до глины, работа становилась всё тяжелее. Валя внизу, Саша наверху, грунт поднимали в бадье лебёдкой, я помогал им. Стало сочиться, бадья уже неподъёмная, лебёдка скрипит, Саша кряхтит:
   - Чёртовый Ерзик!
   - Чего ты его?
   - Да тридцать рублей. Тут и все сто не надо!
   В это время открылась жила.
   - Вода-аа! - кричит Валентин. - Быстрее сруб!
   Мы опустили на верёвке первые звенья, затем ещё, ещё. Клали и засыпали яму землёй, клали и засыпали. Устали, зато и довольны ж были потом! Вечерком, искупавшись в реке, выпили водочки, огурчиками малосольными да картошечкой молодой рассыпчатой закусили - отлично! Водку я не люблю, а тут, с устатку да глядя на Сашу, выпил с таким удовольствием!
   Валя потом рассказывал: спать легли они во дворе под марлевым пологом, но заснуть никак не могли, звёзды на небе горят, на речке крякает утка, далеко отдаётся, а вокруг жужжат комары, слетелись на белую марлю.
   - Паразиты! Не дадут спать, - ворчал Саша, - сейчас влезет какой-нибудь... О, лезет, лезет, ревёт, как бык.
   Пришлось им уйти в саманку, где быстро уснули, Саша у стенки. Заполночь разбудил Валю отчаянный женский визг, не успел и подумать, что б это значило, как Саша в мгновенье перепрыгнул через него и к двери - на выручку! А там, на улице, уже хохот, весёлые голоса.
   - Тю, чёрт, - Саша вернулся. - Я думал, её режут...
   Утром его осенило:
   - Валька, давай избу им обновим. Смотри: крыша ледащая, старая, стены глиной обмазаны. Ошелевать бы, шифером покрыть, а! Давай так: за зиму приготовим материал, ведь всё доставать надо, просто так ничего не купишь, а будущим летом сделаем. Может, и Василий с Иваном приедут в отпуск, вчетвером мы быстро обтяпаем.
   О, это было событие! Вся семья собралась, и Коля приехал, Василиев сын, он у бабушки с дедушкой вырос, теперь на стекольном заводе в райцентре (отец по заграницам мотается, а мачеха не очень-то пасынка привечала). Застолье устроили, а на следующий день - за дело! Василий с Иваном тесали, строгали, Коля подносил то и это, Саша с Валей рассчитывали, прилаживали, подгоняли. Случилась заминка, один уверял, надо вот так, а другой - нет, не так, началась перепалка, Валя что-то сказал обидное, и Саша взвился. Отец, видя такое, поднялся по шаткой лестнице к ним: "Эт чё ищё! Щас же перестаньте, страмитса вздумали!" Замолкли, сопят. И вот уже снова по-доброму разговаривают. Чуть позже Саша открылся младшему братцу: "Не отец, так я бы тебя спустил! Думаю: сейчас как шваркну его, чтоб он слетел отсюда..." Но чаще "влетало" от него ему самому. Разметил карнизные доски (хорошо подогнать их в углах с наклоном - дело тонкое!), отпилил, смотрит, и вдруг: "Идиот! Не так отпилил. Ну идиотина! Кретин!" Присмотрелся - а отпилено верно. Обрадован! "Нет-нет, не идиот ты, Сашка, не идиот". Ещё и похвалил себя. Он всегда, если что-то уж очень ему удалось или правильно поступил, хвалит себя: "Молодец, Сашка, о! Хороший ты парень!"
   Крыша меж тем росла. Когда стропила поставили, обрешетили, можно было уже говорить: дело сделано, осталось шифер прибить. Кому наверх лезть? Василий: "Я боюсь оттуда сорваться". Иван, морской офицер: "Это надо уметь..." Саша, ни слова не говоря, разулся и босиком бодро взобрался на крышу - знать, такое ему не впервой. Подают ему шифер, он прибивает, выше, выше, заделал конёк. Лишь когда спустился на землю, увидели: у него дрожат ноги.
   - Эх, и натерпелся я там страху! - признался. - Я этой высоты боюсь, как не знамо чего.
   Наутро принялись за обшивку стен - эта работа лёгкая, хорошо получалось. Саша отойдёт в сторонку, любуется, расцветает от удовольствия.
   - Папанька! - зовёт отца. - Ты каши сливной нам сваришь?
   - Каши? Чтой-т ты?
   - Так хочется!
   - Ну что ж, сварю.
   - Свари, а!
   Братья знали, отец их мастак варить кашу сливную. Бывало, в поле кашеварил на всю бригаду - ни у кого, даже у женщин, такая каша не получалась, тут важно вовремя пенку снять, вовремя картошечки в котёл подбросить, вовремя слить да подсушить слегка. Вот и вспомнили об этом сейчас. Минут через десять-пятнадцать Саша выглядывает из-за угла: не начал отец варить? Нет! Ну что ж он? Поработал чуть-чуть и снова выглядывает:
   - Папанька! Ну ты будешь варить?
   - Буду, буду, сварю.
   Потом повторяется то же самое: Саша изводится от нетерпения, а отец не торопится. Сашок вроде так просто, не специально проходит мимо него, вздыхает:
   - Эх, как сливной каши охота!
   - Да я к вечеру хотел.
   - Это так долго ждать?
   Отец усмехается, качает головой, идёт в сени, достаёт из-под лавки обливной котелок, каких давно не выпускает наша промышленность, берёт таган, на зады направляется.
   - Чё эт ты? - спрашивает Евдокия.
   - Да дитё каши сливной захотел.
   - Сашка что ль?
   - Да то хто ж! - весело отвечает. Через час примерно уселись "дети" в тени под яблоней, сидят на земле, как в поле когда-то, обжигаются кашей горячей, дуют и опять обжигаются. Отец с улыбкой смотрит на них.
   Решают "обмыть" вечерком обновлённый дом. И меня пригласили. Зная нелюбовь мою к водке (а вина в селе не найти, в магазин не завозят - кто его будет тут брать?), Саша пошёл на хитрость: подкрасил охотничью водку вишнёвым вареньем и сказал, что вино. Попробовал я: "Что-то противное", - говорю. "Это потому что тёплое, - Сашок пояснил. - Надо было похолодать, а мы как-то и не подумали".
   Быстро принёс ведро холодной воды из колодца, поставил туда бутылку, но пить я так и не стал, мне без того хорошо было с ними. А когда я ушёл, они вели такой разговор (Саша потом рассказал мне):
   - Надо же, водку от вина не отличил, а! И ещё говорит, что не пьёт! Брешет он, пьёт!..
   Сами же попивали охотничью и к вечеру были уже хороши. Ночью Саша проснулся от жажды, решил компоту попить, вышел в сени - у матери обычно стоит там кастрюля с компотом, нащупал впотьмах, поднял, стал пить через край, пил, пил, крякнул и пошёл снова спать. Утром:
   - Мама, что-то у тебя компот какой-то невкусный?
   - Компот? А где ты его взял? Я вчера не варила.
   - А вон в кастрюле.
   - Ооо-ох, да это ж помои...
  
  
   Дела все окончены, можно и разъезжаться. Но не таков Саша, чтоб так вот буднично покинуть село.
   - Завтра я бужу вас чуть свет, - сказал братьям, - пойдём за село зарю встречать - такая красота! Мы просыпаем лучшее время суток.
   Что верно, то верно, восход солнца здесь необычен, только в степи да на море бывают такие восходы. Зарево разгора­ется медленно, зато, разгоревшись, полнеба окраши­вает, восток полыхает, горят облака. И вот уже лучик сверкнул - не лучик ещё, а искра слепящая, за нею - краешек диска золотисто-латунного, всё больше, больше он, всё светлее, пламя на небе становится белым, высоко подымается и в какой-то миг совер­шенно неуловимо падает вниз, ложится горящей до­рожкой на землю, бежит, рассекая равнину - игриво, посмеиваясь. Сброшено покрывало, раскрылась степь, освежённая за ночь. Как прибранная, ожидает гостей. Присаживаешься на сухую с прохладцей ко­пёшку, обхватив руками колени, и сидишь, не думая ни о чём. Перепёлка всплеснулась, прожужжала пчела, кузнечик в траве затрещал... Всё вокруг оживает, тает заревой холодок.
   ... Молча возвращались домой, спать уже не ложились.
   - И за каким дьяволом уехали мы отсюда! - сказал Саша, садясь завтракать. - Надо жить там, где родился. Жить вместе, большой семьёй...
   Перед отъездом поступила команда (от него же): отправляться подальше в степь - полюбоваться на прощанье простором. Взяли велосипеды у соседских ребят, покатили. Ехали то гуськом, то рядком, переговариваясь. Оживали забытые названия полей: Подберёзкино, Гапчево, Подпешенское... Остановились на сырту - высоком месте, стоят, закатом любуются. Солнца не видно уже, но лучи упираются в небо, и небо горит.
   Молча стоят, смотрят в даль. Потом один за другим стали юность свою вспоминать. Незаметно перешли на политику, а где разговор о политике - там обязательно критика, самая смелая, уничтожающая, и получалось, будто специально подальше уехали, чтобы душу друг другу излить, высказать всё, что у каждого накопилось - всё своё несогласие с руководством страны, коим было тогда руководство КПСС. Валентин горячился, уверяя: "Так же, как мы, думают многие, если не большинство - вся страна! Почему бы об этом не заявить?" Саша улыбнулся: дескать, как ты заявишь? "Ничего от нас не зависит, - сказал. - Мы заложники: сначала в партию вовлекли нас, без этого не продвинешься, а теперь делай всё по её указке, как райком повелит, иначе из партии полетишь, а значит и с должности. Хитро придумано... Кого надо бы посадить, - продолжал, - не посадишь, если тот же райком не решит, а таких вот, как мы, сомневающихся - этих можно. Никакие протесты твои не помогут, их никто не услышит, суд закрытый, в печать не пройдёт. Голодовку объявишь - никто знать не будет, голодай себе, пока не подохнешь... Иногда готов пулю в лоб себе..."
   Резанули Валю эти слова! Не случайно сказал он так, бродит в нём это. Перед сном поговорил с ним наедине, Саша успокоил его: "Забудь об этом, просто к слову пришлось. Неприятности - да, и на работе, и дома. Ну так что ж теперь?"
   Через год они встретились у него в кабинете (он уже старший следователь, отдельный кабинет заимел!). Разговор, как водится, начался с расспросов: "Ну как у тебя?" - "А как у тебя?.." Младший работал в газете, и неизбывная боль у него - редактор плохой, корежит материалы, пуще цензора. Всё по указке сверху, слепой исполнитель, ни влево, ни вправо. Творческим людям с таким руководителем - горе.
   - Да оно везде так, - Саша сказал. - Начальство любит именно таких исполнителей, а думающих держат подальше. У меня тоже начальник очень уж осторожный, без конца меня сдерживает: "Да не лезь ты в это дело! Да не трогай его!" Неплохой он мужик, добрый, а то бы я послал его. Как же не лезть, не трогать, если знаешь, что чиновники один берёт взятки, второй строит за казённый счёт дачу, третий имеет несколько квартир... Начальник же христом-богом просит: "Саша, дай мне доработать до пенсии". А всё потому, что его-то сверху не просят, а давят, попробуй поступить не по их - смахнут. Тошно от всего этого! Слушаешь иногда какого-нибудь высокопоставленного - о таких материях толкует! А на самом пробу ставить негде. Вот кто гробит советскую власть! (помолчал) Уйти в землекопы, что ли, не видеть ничего этого, не слышать.
   - Может, с приходом Горбачёва изменится что...
   - Изменится? Не верю ни одному его слову! Если и было в нём что, так пока прошёл этот путь от комсорга до генерального секретаря - из него вытрясли всё. Насмотрелся я на эту систему. Как только попадёт кто-то умный в номенклатуру, его быстренько уберут, задвинут на такое место, где он обязательно погорит. Умных, принципиальных не держат. А Горбачёва держали.
   Ну, раз уж задели последнего генерального секретаря - всем и прежним досталось! Не трогали Сталина, над ним не смеялись, а про остальных - только анекдоты и были.
   Саша встал, отошёл к окну:
   - Это ж чёрт знает что! Вся страна видит это, а они там, в ЦК, аллилуйя поют им. Верные ленинцы... Иногда стыжусь признаться, что являюсь членом этой партии. В такой системе только и можно спастись, если отгородишься от неё - делай своё дело, чтоб не было им за что зацепиться... Но у меня-то ведь так не выйдет, не отгородишься.
   - Уходи с этой работы. Раз тошно - уходи.
   - Пожалуй, так и сделаю. Присмотрю себе что-нибудь и уйду. На завод, в цех какой, на стройку...
   Следующая встреча у них была в новом доме его. Всё у него отделано, всё красиво, сад подымается - чего только не посадил! Водит Валю, показывает, весь светится. Настроение его быстро сменилось, испортилось, как только заговорили о том, как работается (он работал всё там же, в отделе милиции, никуда не ушёл, объяснил: "Подумал я тогда и решил, что уйти - всё равно как дезертировать с фронта. Столько нарушений кругом, а я бы в сторону отошёл").
   - Эх, Валя! Ничего не меняется! - он наполнил рюмочки коньяка (они уже сидели во дворе в застеклённой беседке), выпил, дольку лимона в рот, помолчал, продолжал: - Думал, при новой демократической власти по-новому будет, а у власти оказались всё те же, или такие же, ещё хуже, быстренько перекрасились, пересели в другие кресла и творят, что хотят, не боясь, в открытую, законы под себя подгоняют, разные подзаконные акты придумывают, бывшие директора стали собственниками заводов, чиновники из сельхозуправлений нахватали земли бесплатно, на льготные кредиты и по льготным ценам накупили техники, а теперь начинают продавать её уже по ценам бешеным, и землю намерены продавать. А мы, юристы, бессильны против них, всё вроде делают по закону, власти поддерживают их. Ну что за нелепость такая - я избрал себе власть, нанял по сути дела, содержу её, и я же бессилен перед ней? В голове не укладывается: я должен воевать со своей властью! Так ведь получается. Если хочу какое-то нарушение осудить, я должен сначала побороть свою власть.
   Помолчал, родинка дрогнула на левой щеке, откинул волосы к правому боку, покачал головой. Рюмки больше он не касался, лишь с горечью смотрел на неё.
   - Я, Валя, чаще стал выпивать. Антонина моя и всю жизнь-то выставляла меня чуть не пропойцей, - огляделся вокруг, нет ли её поблизости, - а теперь трубит на весь свет: пьёт, детей не воспитывает... А кто же их воспитал? Она, что ли? Только орать и может. Вон какие ребята! Ко мне они очень привязаны, понимают. Она всё пилила меня за квартиру, не мог, говорит, за собой оставить, детям досталась бы. Мало ей! Вон какой домище у нас, всем хватит, я строил его в расчёте на три семьи... Чего только не сочиняет про меня!
   Такой оказалось встреча.
   Месяц-другой спустя Саша писал Валентину, что хочет уехать, завербоваться на Север.
   Уехать?! Бросить дом, который строил с такой любовью и так радовался всему, что сделал, ждал свой сад, гордился детьми... И бросить? Это уже отчаяние. Значит, всё опостылело. Брат не знал, что и думать. Решил позвонить ему, а потом и заехать, как-то его успокоить, но не успел, долетело тревожное: застрелился!
   Гадали: что послужило толчком? Семейная ссора? Неприятности на работе?..
   Думаю, он и сам не смог бы ответить на этот вопрос.
   "Не вынесла душа поэта..."
   И ушёл, как поэт.
  
   Когда женщины из управления внутренних дел усыпали гроб цветами, я не сдержался - в горле комок, в глазах слезы.
  
  
  
  
  
   Глава третья
  
  
  
   Не стану говорить о Василии, не стану и об Иване: мало знаю их, они тут бывают редко. Могу лишь со слов отца.
   Вася наш, говорил он, скромник, слова лишнего не скажет. Служба у него такая. Да он и молодым-то особо вперёд не выпячивался, без шуму без грому и комсомолом на хуторе заправлял (в те годы они жили на хуторе), и школу для неграмотных организовал. Потом в армию его проводили служить. Тогда на проводах не напивались, как нынче. Верно, перед отправкой парни недельку не работали, соберутся у кого-нибудь, нарядные, красивые, посидят за столом и с гармошкой идут на улицу, идут горсточкой и поют, далеко разливается. Это теперь вместо песен по-звериному стали рычать либо как с перепою орать, а тогда не каждый мог и запеть, хорошим голосом надо брать. Так вот идут и поют, любо-дорого посмотреть и послушать. Девкам в самый раз влюбляться в допризывников. У Васи хорошая девчонка была, Дуся Тарасова. Говорят, сильно она его любила. А что? Он и с виду пригож, гармонист к тому же, чего бы такого не полюбить? Да уехал, дуралей, и забыл о ней, городскую себе нашёл. И у Дуси жизнь чёрт-те как получилось, и у него. Первая жена непутёвой была. Умерла. И вторая не лучше. Ну а так что о нём скажешь, вон каким стал, весь засекреченный, вроде не на этой земле и живёт. Ваня тоже парень надёжный, определённый, начал что делать - обязательно до конца доведёт, не бросит на полдороге, не сделает абы как. Ещё когда мальчишкой был, за домашним хозяйством, за двором, за скотиной следил - такая у него была чистота кругом, ни соломинки не валялось, в хлевах у коровы и у овец, как в избе. Ну и молодец, парнишка! Сейчас капитаном на Балтике - небось, и там такую же чистоту и порядок ведёт. А Валька - этот и умом, и характером взял, в нём вроде бы понемножку от каждого брата...
   О Валентине (о Вальке!) я знаю, пожалуй что, всё, долго могу рассказывать. Но ведь он журналист, почти литератор, ему и перо в руки! Сам о себе написал, озаглавив записки свои с юморком: "Сказ о счастливом человеке".
  
  
  
  
  
  
  
  
   Сказ о счастливом человеке
  
  
   Да так ли уж счастлив я?.. (лишь долю секунды держался этот вопрос, мелькнул, будто мимо летел и задел ненароком). Конечно, счастлив! Люблю до сих пор - это ль не счастье? Сколько знаю семейных пар, которые, делая вид, будто всё у них ладно, проклинают себя, всё на свете, что связал так (связала) судьбу. А связали скорее всего в отчаянье - после безответной любви, измены, больного разрыва, во всем разуверившись, голову очертя. Женитьба и дети. Но любовь не пришла. Первая не прошла, новая не пришла. Иных повлекло к другим, иные оглушают себя спиртным, большинство же тянут нудную жизнь. Нет ничего печальнее.
   Такое меня миновало.
   В родном селе была у меня с самого детства подружка Валя. Мы и учились вместе потом. Жили на улице Варлашовке, Валя поближе к центру, к школе, почте, библиотеке, клубу, и куда бы ни шел я, на почту ли, в клуб, обязательно к ней заходил - спросить, решила ль задачку, в хозяйстве помочь, да и так просто вместе побыть. Отца у нее по ложному обвинению сослали в Сибирь, у матери еще три девчонки, Валя старшая, и я считал себя просто обязанным им помогать: косу отбить и направить, выкосить деляну травы, дров наколоть - не женские это дела.
   В то время я увлекался биографиями великих людей, читал всё, что можно было найти в библиотеке, у школьных учителей, и в любой удобный момент рассказывал Вале о Наполеоне, о Шаляпине чаще всего, об Алёхине...
   Мы оба с ней Вали, и она звала меня по фамилии - Большаков. Валя среднего роста, волосы светлые, чуть волнистые, овальное личико нежное (такую нежность вызывало во мне!), глаза крупные с веселинкой и ясные, так бы смотрел и смотрел в них, будто читал. Скромненько одевалась, носила матерью недоношенное, перешитое. Осенью, когда начинались уже холода, прибегала в школу в легоньком пиджачке, другого не было ничего, разве шаль только - прикрыть плечи и спину.
   Против неё я богач. Три моих старших брата служили, и то китель подбросят мне, то клёши морские, была у меня и шинель офицерская. Когда в зимнюю пору собирались мы с Валей в клуб, наряд на мне был неизменный: шинель, чёрные клёши и шапка под цвет им. Валя к коричневому своему пальтишку надевала аккуратненькие белые валенки, для свежести натертые мелом. Танцевали, как были, одетыми, клуб не отапливался, мы с Валей кружились в вальсе, мои черные широкие клёши задевали белые Валины валеночки, стирая с них мел, и тоже делались белыми.
   Летом танцы бывали в сельском маленьком парке на земляной, как асфальт, площадке, но пыль всё равно подымалась, и после танцев все направлялись к реке, в темноте там купались "без ничего", чтобы в мокром потом не идти, только и слышались девчоночьи вскрики: "Отвернись! Отвернись!"
   После речки провожал я Валю домой.
   Ни разу не задумался, любовь это у нас или что. Похоже, не задумывалась и она. Частенько я увлекался другими девчонками, но Валя не ревновала, лишь посмеивалась, как бы говоря этим: "Никуда тебе от меня не деться!"
   Мы кончали десятый класс, и появился в школе у нас Василий Ефимов - семья переехала из другого села. Сразу же трон подо мной закачался: был я первым в учебе, теперь вот-вот меня обойдет Ефимов. Обойти-то не обошел, сравнялись мы, но, видно, очень точило Василия, что не удалось ему выйти вперед, старался блеснуть другим, а блеснуть было чем - он красив! Стремительный профиль лица, волосы длинные, крупными волнами, глаза быстрые - какой-то демонический вид, у девчонок неотразим. Далее произошло непонятное: то ли Валя ему понравилась, то ли мне захотел навредить - стал он её провожать после школы, приходить к ней домой. Не сомневался, должно быть, что уж тут-то он обойдет. Куда мне, рыжему, до него!
   Так было, пока не сдали последний экзамен. На выпускном вечере Ефимова не было, и когда на заре расходились все по домам, я - и для себя неожиданно - сказал своей Вале "люблю". Помолчала она, мягко теребя мои жесткие пальцы, чем сразу насторожила меня, голову опустила и тихо так:
   - Еще вчера было всё ясно, а сегодня ничего не могу сказать, - глаза вскинула. - Нет у меня никого ближе тебя, но и он - ты знаешь, о ком говорю - вскружил голову. Понимаю, что и мизинца твоего он не стоит, умом понимаю, а - ничего не знаю сейчас: как, что будет?
   Она волновалась, и за волнением этим виделась чистая-чистая искренность, мне же стало так горько, еле держался, но держался, молчал. Мы попрощались, как прощались всегда, и побрел я домой. Спать уже не ложился, сидел, вставал, во двор выходил и думал, думал: "Не возомнил ли я, что Валя могла меня полюбить? Ведь не случайно, наверное, ни одна девчонка в меня не влюбилась? Вон за Ефимовым ходят гуртом, а за мной ни одна... Просто Валя привыкла ко мне".
   К этому времени отец её вернулся из ссылки, и решили на семейном совете отправить старшую дочь в Волгоград в педагогический институт. Она выбрала географический факультет. Я оставался в селе, у меня сложнее, проблема "куда пойти?" решалась непросто. "Талантов" оказалось полно, а ухватиться и не за что. Страсть как любил покопаться в разных приборах - разобрать, посмотреть, как устроены, наладить, если испортились, что-то там переделать. Ещё я с детства портняжничал. Увидев у приехавшего в отпуск старшего брата рубашку с пристёгнутыми манжетами и воротничком - заграничную! - тут же отхватил у своей рубашонки ворот и обшлага, застрочил на маминой машинке, прорезал петельки, пришил пуговки, пристегнул - куда как удобно! Имей запас воротничков да манжет, меняй их, и всегда будешь в "свежей" рубашке (только расчётливые немцы могли такое изобрести, русскому человеку вовек до того не додуматься!). Позже я постоянно перешивал на себя одёжку от старших братьев, да и сейчас могу перешить, даже новое сшить. Увлекался и рисованием (портреты Пушкина, Ломоносова - никуда не заглядывая!), бойко играл на струнных, ну а в пьесах, на сцене, представлять разных типов - это само собой: лицедейство - моя натура.
   Видите, какие таланты! Что из этого выбрать? В чём призвание? Был у нас в школе учитель Суворов Пётр Поликарпович, вообще он механик, а преподавателем стал по нехватке учителей в сельской местности. Жена его Татьяна Ефимовна, литератор, словесница, каких и в Москве поискать, приобщила супруга к школе, и стал он, добрейший, учить нас физике, математике. Методикой не владел совершенно, оттого и все беды. Не приведи бог придти к нему на урок инспектору! Терялся, выглядел жалким и домой возвращался, как с каторги. Таким же бывал и во время экзаменов. Нам, оболтусам, хоть бы что, а он даже голос терял, боялся, что не сдадим. Но кроме учительства Пётр Поликарпович поделывал бочки, бондарничал. Идёшь мимо дома его - бух, бух со двора, гулкие звуки из пустоты, удары деревянной кувалдой по дереву, вправляет, должно быть, дно. Люди, знавшие об этом его ремесле, приходили к нему покупать - добрые бочки делал! Видно, в этом было его призвание. А моё? Не выбрал. Потом только, много лет спустя, пожалел: почему не стал механиком или портным? Глядишь, изобрёл бы чего или модели одежды придумывал, салон заимел, наверняка заимел бы! И безбедно бы жил.
   Но директору школы Филиппову нравилось, как я писал сочинения, и он надоумил меня идти после школы на факультет журналистики.
   - Ты вот как сделай, - советовал, - пропусти один год, поработай в колхозе, на элеваторе, в мастерской - где хочешь, и деньжонки, и оперишься. Опыт работы - это, знаешь! Лучше примут, - усмехнулся. - Из каждой ситуации, - весело продолжал, - надо рациональное извлекать. Как тот мужик, который стал импотентом и увидел в том благо, уверял друзей: это ж гора с плеч!
   Ну как к тому не прислушаться!
   Словом, остался я на год в селе, определился ремонтником тракторов. И с горя ли, в отместку судьбе, потянулся к другим девчатам. Валя прислала письмо - те же сомнения, те же слова, что и тогда говорила, а я уже встретился с Аней Мелешкиной, почему-то раньше не знал её, только слышал о ней - село большое, а она с дальней улицы. Теперь танцевал с ней в клубе, вместе ходили в кино, по воскресеньям катались на лыжах. Оказалось, она не меньше меня книгочей, по книгам живет - восторженная, романтичная, такую грех понапрасну тревожить. Нельзя, Большаков, нельзя! Со мной она, понял я, как пушкинская Татьяна с Онегиным. "Не будь Онегиным!" - сказал себе, принялся что-то ей лепетать, потом честно признался: жду Валю.
   - Поцелуйте меня на прощание, - едва не с мольбой.
   - Почему вдруг на "вы? - спросил мягко.
   - Разрешите, я сама поцелую вас.
   По дороге домой вспомнил строки поэта: "Я солдат и всё принять готов от поцелуя женского до пули". Вспомнив, улыбнулся. Потом устыдился. До сих пор чувствую вину перед ней.
   Дни зимних каникул мы с Валей вместе. Зима была лютая, снежная, отсиживались в теплых избах - то у неё, то у подруг-одноклассниц. О Васе-красавце ни слова. Валя рассказывала о Волгограде, об институте, о новых подругах. Я говорил о тракторной мастерской. Всё ждал - что как скажет она: "Избавилась я от угара". Представлял, как будем мы обниматься, как буду её целовать. Не дождался. Ладно, потерпим до летних каникул - может, изменится.
   Но летних каникул не было, Валя уехала с географической экспедицией на Кавказ, обещала вернуться в августе, а к августу я уехал в Москву на экзамены в МГУ. Конкурс большой, и я срезался - на самом-самом! На сочинении! Поставили мне четвёрку, а это провал. Куда теперь? Говорили, можно поехать в республиканские вузы, где есть журналистские отделения. Иду с ребятами в главное управление. Предлагали университеты в Тарту и Алма-Ате. В Тарту, не знаю почему, никак не хотел, в Алма-Ату с удовольствием бы, да денег на дорогу не хватит, досадно. Вдруг осенило: а не поехать ли в Волгоград? В педагогический институт. К Вале! Лечу в министерство, а там чиновник меня осадил.
   - В Волгограде укомплектовано, - сказал, перебирая бумаги. - Вот в Калинине недобор, поезжай, оценки у тебя хорошие, всего одна четвёрка, примут.
   Калинин? Бывшая Тверь? Это ж близко, можно доехать и без билета, сэкономить, деньжонки на первое время останутся!
   Меня приняли.
   Такой исход дела более всего порадовал моего отца, колхозного скотника, грамотея с образованием в "две зимы": факультет журналистики он отвергал.
   - Эт на писателев учат там? - допытывался, посчитав почему-то журналистов писателями. - Нет, Валя, не иди туды, больно чижолая эта работа. Погляди в книжках, какие они все - небритые, лохматые. Эт сколько надо сидеть и писать, э-эээ! Иди лучше на врача. Вон как живут они, всё им несут, и мёд, и масло.
   Ну, а коль на учителя сын пошёл - тоже неплохо. "Учителя - они завсегда в почёте были", - писал потом мне в письме.
   Осмотрелся я в институте: куда попал? Девичий факультет: на четыреста девушек семнадцать ребят, а из семнадцати я оказался едва ли не лучшим, потому что нормальный, остальные, которые шли сюда по призванию, нормальными быть не могли - святые подвижники! Я на виду: и стихи-то пишу, и в оркестре играю, на собраниях выступаю... В стенгазете на меня эпиграмма (новый дружок мой Валерьян Воробьёв сочинил): "О нем повсюду разговор, то он певец, то он актер, то он писатель, то оратор, то музыкант, то декламатор, но вот вопрос - когда ж наш спец займется делом наконец?" Да, с делом у меня сложнее, учиться преподавать, зная, что в школе работать не буду, никак не хотелось. Но была у меня иная учеба: в институте отличная библиотека, и я пропадал там в читальном зале - такое богатство! Шел туда, как на праздник.
   Не чурался и девушек. Во мне разгорелся азарт: выбирал, добивался, на том интерес пропадал. Таких, как Аня Мелешкина, не встречал, всё больше охотницы, ловцы кандидатов в мужья. Впрочем, одна из них всерьёз меня полюбила, но это меня не трогало, и я подумал о Вале: "Вот так и она, её тоже не трогает"...
   На коварном моём пути оказалась Маринка (так её звали все - без фамилии). За ней увивались красавчики, и грызло меня самолюбие - не уступить, обойти!
   - Ты? И Маринка? - удивилась одна из моих однокурсниц. - Да ты что! Она, как артистка, а ты? И не лезь!..
   Э-эээ, была не была, где наша не пропадала! Докажу, что могут любить меня и артистки! Ринулся в бой. Маринка была сиротой, росла у дяди в Клину, училась в вечерней школе, днем работала, и здесь, в общежитии, мыла полы в коридорах, по ночам, чтоб не видел никто. Моё обращение к ней расценила как добрый знак, и мы подружились, часто бывали вместе. Она кончала учительский двухгодичный, полный педагогический "добивала" затем заочно. Направили ее в Калининградскую область, в отдаленный район, на хутор. Пока же она ехала в Клин, я - домой, на каникулы. Прощаясь, сказал ей:
   - Приеду тебя проводить.
   - Не надо, - сказала она, - не надо.
   Влюблённые - робкие, я подчинился.
   Началась переписка.
   "Каждую минуту отрываюсь от письма и смотрю куда-то вдаль, в пространство и продолжаю мысленно разговор с тобой. Вспоминаю нашу прогулку на ялике, когда я обрызгала тебя водой, а ты рассердился, потом засмеялся. Мне всегда было хорошо с тобой..." - я читал и не верил: она думает обо мне! Думает с теплотой! Маринка!.. "Она, как артистка, а ты?.." Написал ей большое письмо - обо всём, чем живу. Чего-чего, а письмо сочинить умею! Ответ пришёл быстро: "Разволновал ты меня! Сколько разных чувств нахлынуло, даже не знаю, с чего и начать. Был бы ты рядом, всё бы тебе рассказала. Очень, очень хочу видеть тебя, слушать тебя, ощущать твое присутствие. Жалею, что не велела тебе приезжать меня проводить..." Да это ж признание!
   Я счастлив. Добился, победил!
   Не случился бы только "пропал интерес".
   Ответил ей почти её же словами. И, в какой уже раз, подумал о Вале. Нет, она не отошла на второй план, обе они были со мной, передо мной - такие родные! Нисколько не чувствовал себя изменником, не изменил я, не предал, люблю свою Валю, как раньше, новая любовь не мешала той, первой, уживались чувства к обеим - естественно и легко.
   "Мне еще не верится, что я действительно полюбила, и сердце, и мысли заняты тобой, это подымает меня, окрыляет. Будь у меня крылья, прилетела бы к тебе" - это из Маринкиного письма. Как бы хотел я слышать такое же и от Вали! Неизвестно, к кому бы тогда полетел. Не мог их делить, обе мне они дороги. Иногда скользнет неприятная мысль: не любит же Валя тебя! Но и это не отдаляло ее, обеих любил одинаково.
   - Так не бывает, - уверял меня друг Валерьян Воробьёв.
   - У кого-то не бывает, а у меня есть.
   - Не у кого-то, а ни у кого! Найди хоть одно подтверждение! Во всей мировой литературе ты не найдешь.
   Я нашел - Тютчев! Один из лучших русских поэтов Федор Иванович Тютчев. Любил восторженно жену, "Кисаньку", - столько высоких строк посвятил ей, называя её земным своим провидением:
  
   Но если бы душа могла
   Здесь, на земле, найти успокоенье,
   Мне благодатью ты б была -
   Ты, ты, моё земное провиденье!
  
   И одновременно была Елена Денисьева, любовь к которой вошла в него навсегда, на всю жизнь.
   А моё провидение? Маринка? Валя? Не мог отнести это слово к одной - только вместе их имена: Маринка - Валя, Валя - Маринка. Бесконечно мог повторять.
   В зимние каникулы еду к Маринке.
   После студенческой нищеты она посчитала себя богачкой, прислала мне на дорогу денег, но я купил ей приличный джемпер и вручил по приезде. Представлял эту встречу бурной, безумной. Маринка обрадовалась, увидев меня, так улыбалась, что блеснула коронка в зубах, обычно не видно её, я о ней и не знал. Молодые учительницы пришли познакомиться, все были веселы. А когда мы остались одни, Маринка вдруг изменилась, уж очень спокойна была, как-то по-деловому спокойна. "Что случилось?" - стал спрашивать. И она объяснила, призналась: появился тут баянист-композитор, ходил за ней по пятам, песню ей посвятил и незаметно, незаметно стал нравиться.
   - Чуть-чуть я им увлеклась, вот и всё, но и это... Не обманываю ли я и тебя, и себя, если такое могло случиться? Ты слишком мне дорог, чтобы что-то скрывать от тебя.
   Я молчал. Что мог я сказать? Не разрыдаться бы. Прямо рок надо мной - то Ефимов вскружил Вале голову, то теперь композитор какой-то.
   - Значит, так тому быть, - сказал, набравшись духу, и стал собираться в обратный путь.
   - Ну зачем? - говорила она, взяв меня за руку, но, чувствовал я, не очень удерживала.
   На попутке добрался до города Черняховска, сижу на вокзале. Что скажешь в институте ребятам, вернувшись так быстро? Что девчонки из группы подумают - многие знают, куда я поехал... В Черняховске Ирка Беляк работает, подруга Маринки, её однокурсница - не пойти ли к ней? Адрес есть.
   Пришел и всё, как на духу, рассказал.
   - Не верю, - прервала она мои откровения. - Маринка была у меня на октябрьские праздники, только тобой и бредила, и чтоб за какие-то два с лишним месяца так изменилась? Не верю! Не горячись, езжай обратно. Всё от тебя зависит, а ты сразу и сдался. Давай так: я сейчас отведу тебя к одному учителю, у него заночуешь, а утречком поезжай. Завтра выходной, всё и решите.
   Послушался. Одинокий учитель по имени Женя Кишкин, набросав в печку побольше угля и сказав "Пусть горит до утра", отослал меня спать, а сам сел за письменный стол с четырьмя зажжёнными свечками - писать пьесу...
   Утром мы дружески распрощались.
   К полудню был я у Маринкиной школы, в правом крыле там она и жила. Шел, как на приступ. Стучу, слышу "войдите", дверь открываю - Маринка стирала белье, руки в пене, разрумянились щеки.
   - Милый! - вскрикнула. - Я знала, что ты вернешься!
   И ко мне, отведя в стороны мыльные руки. Я обхватил её, и далее было всё так, как должно быть вчера.
   Летом мы поженились.
   Мне ещё год учиться, Маринка приехала в Тверь, устроилась кое-как в Завидове, это недалеко, жила там на частной квартире у доброй бабули, я приезжал на воскресные дни.
   Тем временем институт получил разнарядку - распределение. Мне выпала казахстанская степь - Бурлю-Тобинский район Талды-Курганской области, посёлок Мотай, четверо суток езды.
   Казах-проводник ходил по вагону, повторяя перед каждым купе:
   - Кто шай пить хочется?
   Посмотрел на Маринку, тихонько спросил меня, глазами указывая на её живот:
   - Твой жена?.. Дам ей второй матрас.
   К Мотаю мы подъезжали ночью, смотрели в окно - ни деревца и ни кустика, на станции из вагона шагнули прямо в песок. Приехавший с нами выпускник Кзыл-ординского института, казах, осмотревшись, дождался встречного поезда и уехал обратно, мы остались, нам возвращаться некуда.
   Месяц спустя у нас родился Серёжка. Мужчины-казахи поздравляли меня: "Молодец!" Казашки приносили Маринке в роддом и еду, и горячие чайники. Комнату дали нам на втором этаже двухэтажного дома, напротив стояла юрта, у входа с утра до ночи дымил самовар, а вокруг песок и песок, барханы, чуть ветер - песок подымался, сыпался сверху, попадая за воротник. Воду привозили в цистернах, за продуктами ездили за сто километров - раз в неделю специальным вагоном.
   В школе мне нравилось, ребята учились старательно, так бы и шло, не случись непредвиденное: меня забирали в армию. Как тут будет Маринка одна? В "декрете", ещё не работает, а меня забирают. Куда ей с грудным ребёнком? Мне по закону должны были дать отсрочку, но я об этом не знал, военком сделал вид, что не знает, и я пошёл по призыву. Маринку с Серёжей пришлось отправить назад, к дяде в Клин - иного выхода не было. Посадил их в поезд, вернулся в свою комнатушку, и так стало горько мне, будто обоих похоронил, упал на кровать и заплакал навзрыд, как не плакал ещё никогда.
  
  
   Каково мне было служить солдатом, когда Марина, приехав с грудным ребёнком в Клин, не работала - у дяди на шее! Знающие люди сказали ей, куда обратиться, чтобы меня отпустили, она обратилась, писала, раз и другой, и меня, досрочно аттестовав, направили в распоряжение Клинского военкома.
   В Клину появился, как был, в солдатской шинели, Маринку застал исхудавшей, Серёжку больным, надо было срочно работать, зарабатывать деньги на жизнь, а мест нигде не было, ни в редакции, куда первым делом пошёл, ни в школах. Я был коммунистом, вступил в партию ещё у себя в селе, когда работал там, ремонтируя тракторы - предложили, ну и вступил, тогда это было почётно. Иду теперь прямо в райком - куда же ещё? КПСС управляла всем. Первый секретарь Абрамов (его прислали в Клин из Москвы, и о нём тут ходили легенды, как разгонял он местных засидевшихся тузов) - высокий, грузный, говорил низким басом, долго меня расспрашивал.
   - Да, ситуация, - заключил. Вдруг сказал: - Вот что, иди ко мне инструктором!
   Видимо, и мысли не допускал, что может человек отказаться, вызвал заведующего отделом и велел оформлять.
   Так круто повернулась моя судьба, и я благодарен ей, что свела она меня с этим Абрамовым, руководителем, каких ни тогда, ни позже нигде не встречал: доведённая до верхней точки ответственность, горения - на пятерых, прозорливость, смелость в принятии решений... И бескорыстие. Абрамов вовсе не был партийным работником, он хозяйственник, и главным для него было поднять район, что на его языке означало прежде всего повысить надои молока и увеличить привесы свиней и бычков. Слова эти произносились в райкоме и так, и этак, оборачиваясь то премиями, то выговорами. Ни сна ни отдыха себе и другим, председатели колхозов боялись его и любили, дело он знал. Но давил. Давил и давил. Давили сверху, давил и он. Давить он умел. Всё в районе вращалось вокруг Абрамова, и никак не мог я понять, зачем тут райисполком, зачем сельхозуправление? Тогда-то, наивный, ничем ещё не испорченный, стал задумываться: на каком основании КПСС подчинила себе всё - хозяйство, армию, милицию, КГБ, медицину даже? Советы хотя формально, спектаклем, но всё же ведь выбирали, а партия сама поставила себя над ними и неугодного председателя (избранного!) может смахнуть, не спрашивая никого. Власть партии! Диктатура.
   Зато в Клину, в магазинах, появилось тогда и мясцо, и маслице, люди не могли не поставить это в заслугу Абрамову.
   Мне в райкоме поручили культуру. В райисполкоме - отдел культуры, а тут - я. То ли контролировать, то ли что. Направлять, в общем. Задача такая: клуб и библиотека - в каждом селе, художественная самодеятельность, смотры, читательские конференции, лекции... Отделу культуры без райкома не обойтись, не осилить. Стеллаж для книг и то не добудешь! Денег нет, проси у хозяйственников, кланяйся, а те отмахнутся. Другое дело - звонок из райкома: если звонит инструктор директору (совхоза, завода, фабрики), тот знает прекрасно: это вовсе не Большаков или кто там ещё, а райком, а в райкоме Абрамов, с ним шутки плохи. Надо делать. И делали. Такими звонками открыли мы в городе хороший читальный зал: за строительным трестом - ремонт, на одном заводе - столы, на другом - стеллажи, третий стулья купил. Как, за счёт чего - это их дело. Подталкивали нарушать. В одном, другом - по сути, на каждом шагу. У райкома своих денег нет, выколачивали их (изыскивали!) в обход всяких норм. "Что, не знаете, как это делается?" - директорам говорили. Те знали, этому учить их не надо.
   Стал привыкать я к такому своему положению - вроде, иного пути и нет. Понимал ложность этого, неловкость испытывал - перед самим собой. Тягостное состояние. Когда делаешь что-то, зная, что так нельзя, поступаешь не так, как надо, говоришь не то, что думаешь - это что?.. Шаг за шагом в ханжу превращаешься, в фарисея...
   Уходить надо, уходить!
   Меня звали в газету, нередко пописывал им. Заикнулся об этом Абрамову, а он на моё "хочу" вскипел: "Мало ль чего ты хочешь! Я вот механик, а меня посадили сюда, сказали: "Надо!". Надо! Понимаешь? И я работаю. А ты "хочу"! Работай! У тебя получается", - закончил спокойно. Чем-то я ему приглянулся, он и взял меня, совершенно не зная, и сейчас не хотел отпускать. Так и работал я до внезапной, ошеломившей всех смерти Абрамова. Умер он в одночасье. "Сгорел", - говорили клинчане. Проститься с ним шли в Дом культуры далеко растянувшейся очередью. Один мужичок, подвыпивший, остановился у гроба, смотрел, смотрел, вдруг зыркнул в сторону стоявшего сбоку начальства: "Угробили человека! Один за всех вас работал!" - и ушёл. Высказался и ушёл...
   Месяц-другой спустя я перебрался в газету. Шло время Брежнева, государство катилось к нравственному разложению. В руководители затем только шли (лезли не хуже нынешних!), чтобы лучше устроиться в жизни, получить доступ к благам, распределять.
   Страна билась в судорогах, корчилась, скулила, пугливо озираясь, что-то тихонько, с опаской шепча. И могла ли быть исключением небольшая газета? Нет, конечно. Её тоже били судороги, она тоже корчились, но газетчики не шептали и не скулили, выскакивали из конуры, тявкали, лаяли и даже кусались. Как в высшую инстанцию шли к ним люди с разными бедами - дырявыми крышами прежде всего. В домоуправлении побывал человек - напрасно, в горкомхозе - тоже без толку. В исполком постучался, а наши Советы родные смотрели на жалобщиков, как от заклятых врагов - от важных дел отрывали! Пулей оттуда выскакивает рассерженный посетитель. "Нет, это не советская, это антисоветская власть!" - скажет в гневе и прямым ходом в райком. Там, конечно, иначе: успокоили, выслушали, записали. "Разберёмся", - солидно сказали. Довольным уходит наивный клинчанин, а выйдя, осёкся вдруг, представив: в квартире капает с потолка - когда ещё будет их "разберёмся"? Остановился. Куда бы ещё толкнуться? Во дворик свернул, где, в глубине, приютилась в деревянном домишке газета районная "Серп и молот". Мы все в бегах, на заданиях, редактор на совещании, лишь Юзик Пузрин, ответственный секретарь, корпит над макетом. По совместительству он в Клину Левитан, диктор районного радио, каждый вечер из репродукторов льётся: "Говорит Клин, у микрофона Иосиф Пузрин..." Стар и млад его голос знают!
   - Что у вас? Крыша течёт? - опережает вопросом вошедшего. Хватает телефонную трубку, знает, куда позвонить - непосредственно исполнителям. - Здравствуйте, это Пузрин (для них там, как гром!) Вы почему крышу не чините? На весь район прогреметь захотели? Прогремите, мы это сделаем...
   Будьте уверены, крыша будет починена в тот же день. Вот что значит газета районная! Она печатала злые статьи, фельетоны, защищая людей, как могла, нарываясь на возмущения местных властей, газетчиков призывали в райком "на ковёр", мы отбивались. Оправдывали своё назначение.
   "Неужели так должно быть? - рассуждал я. - Идёт большая игра, и кто мы в ней? Игроки? Или нами играют?.."
   Сомнения мучили, угнетали.
   К тому времени я публиковался в центральных газетах, журналистскую премию получил и надумал уйти в столичную прессу: "Буду ездить, не так уж и далеко". Одно держало - Марина, трудно ей станет одной. Она оказалась врожденным учителем. Из Москвы приезжали обобщать ее опыт, назвав его "Методом Большаковой": все отстающие у нее через месяц-другой успевали. Вышла брошюра, но последователей не нашлось: очень тяжело для учителя. Марина с "тяжело" не считалась. У нас уже было двое детей, парнишка в детском саду, девчонка в яслях, мать с утра до вечера в школе, хозяйство на мне. Иногда наш детсадовец, не дождавшись меня, шел за сестренкой в ясли. Вечером вместе, все трое, готовили ужин и ждали маму.
   На вопрос, кто у меня жена, отвечал: "Жены у меня нет, она учительница".
   Валю не забывал. Как же мог я забыть свою милую Валю! Ещё тогда, из института, написал ей, ничего не скрывая, о Маринке, о женитьбе своей, она поздравила нас очень тепло. Работала в Чебоксарах, в Чувашии, летний отпуск проводила в родном селе. Я тоже приехал - один (до Казахстана ещё), встретились в доме её родителей, где, не скрывая, были мне рады. Вышли с Валей во двор, на крылечке уселись, перебираем своих одноклассников. Она улыбнулась:
   - Коля Коробов приезжал ко мне в Чебоксары, он уже лейтенант. Приезжал меня сватать.
   - Коля? Сватать? - удивился. - Ну молодец!.. А хороший он парень!
   - Ага, - согласилась. - Но теперь будет на меня обижаться.
   Я не знал, что сказать, подумал только: "Можно, оказывается, и так - сразу сватать, а я всё ждал, когда Валя сама на шею мне кинется..." А Ефимов что? Боялся спросить - больной для меня вопрос. Наверное, и для неё. Пытался сам разгадать - по отдельным фразам, словам. Кажется, он исчез из Валиной жизни. Разговор переходил с одного на другое, коснулись Маринки. Вдруг Валя с улыбкой:
   - Я думала, вот появишься ты в Чебоксарах, скажешь мне: хватит, девка, дурить, пойдём в загс. А ты взял да влюбился!
   Боже, зачем она это сказала?! Понимал, что если и быть такому, получилось бы вроде как вынужденным: нет любви - так лучше пойду за своего Большакова. Но позови она меня сейчас - и неизвестно ещё, чем бы кончилось...
   Годом позже Валя стала женой нашего одноклассника Милованова. У меня в душе пустота: Валя ушла навсегда. Пытаюсь урезонить себя: "Хватит тебе! Эгоизм это. Ты хотел, чтоб она осталась одна? Сам женился, а она чтоб одна?.."
   Мы долго не виделись. Миловановы работали на Алтае, меня взяли в большую газету, в Москву. Поменяли квартиру. Марине предложили начальный класс, третий, от которого все отказывались, сменилось уже пять педагогов. Другого не было ничего. Выхода нет, соглашайся! Никогда не вела малышей, пришлось осваивать новое, а класс - сборище хулиганов и лодырей, недаром учителя бросали его. Марина не бросила, выстояла. Победила. Но как ей это далось! Только я видел всё - надрывалась она. И надорвалась. Ничем я не мог ей помочь, разве только полностью взять на себя все заботы домашние, но как их взять, если сам-то часто в поездках? Да и... Не такое уж счастье обрёл в центральной газете. Всё во мне перевернула работа в Москве! Районные козни стали видеться детскими шалостями, наверху, оказалось, такие взятки, такая коррупция! То, что теперь процветает, цвело и тогда, но писать об этом нам, журналистам, не разрешали, на любой материал такой темы требовалась "высокая" виза, а поди получи её! Ведущих корреспондентов центральных газет (я попал в их число!), нередко собирали в ЦК, снабжали информацией "не для печати", мы эту информацию знали и без ЦК, но с нас брали подписку не разглашать, и мы становились заложниками.
   В редакцию просочилось, будто я попал "на крючок". Ещё с первых своих статей. Послали меня "освещать" новый метод экономического стимулирования, утверждённый правительством. Надо пропагандировать, говорили в ЦК. Я же привёз статьи отрицательные: выходило, что нового метода нет, к нему ещё надо идти да идти, а утверждённое - чистой воды прожектёрство. Спасла меня тогда смена курса, пришли новые высшие власти. Но хвост за мной оставался, и в ЦК приглашали меня, наверное, не случайно - и укротить, и присматривались. Я тоже с болью присматривался, видел на самом верху то же самое, что и внизу: партаппарат подменял (подминал!) всё и вся. Есть министерство культуры и есть отдел культуры ЦК - он и решает; есть министерство обороны и есть военный отдел ЦК - ясно, кто выше... И привыкли (кто ниже) ничего не решать, куда легче (удобнее) быть исполнителем. Покорно исполнишь - и будешь на гребне. Попробовал высказать эти мысли с трибуны - резко одёрнули. В другой раз на моё "не лучше ли передать торговлю и службу быта в частные руки" последовал не менее резкий совет "держать язык за зубами" (точно так же, как через несколько лет на меня ополчились за критику распродажи заводов и целых отраслей экономики - уж такого-то мне и в страшном сне привидеться не могло)...
  
  
  
   Вот ведь нелепость! Вместо портняжного дела, которое затаённо люблю, журналистикой занялся, да и тут не дают писать, как хочу. К тому же меня преследует моя работа в райкоме партии. Кого на отдел пропаганды поставить? Большакова, он в агитпропе работал. Кого секретарём партбюро? Его же, райкомовца. И вынужден я "начальствовать", чего терпеть не могу, не по мне это. И вообще - зачем оно, партбюро? Есть главный редактор, он за всё отвечает, а тут ещё партбюро, тоже призвано руководить (вроде бы!). Карательный орган прежде всего, персональные дела разбирать: захочет руководитель с кем-то расправиться - сделает это руками бюро. Был тогда анекдот: попали к дикарям трое - американец, англичанин и русский, дикари ставят условие - назовёшь слово, которое мы не знаем, останешься жив, не назовёшь - в костёр, зажарим и съедим. Американец выбрал слово из области кибернетики, дикари в кучечку, пошептались - знаем такое слово! В костёр, сожрали. Англичанин решил озадачить их дипломатическим термином. Пошептались - знаем, сожрали. Русский сказал: "Партбюро". Долго шептались - не знаем, живи! Спрашивают: а что это такое? Да почти то же самое, отвечает, что и у вас: соберутся, пошепчутся, и, смотришь, нет человека, сожрали...
   Это на службе. А дома?.. Тоже не так, как хотелось, мечталось.
   И в самом деле рок надо мной.
   Думаю иногда: не потому ли всё, что путаница в моей биографии, сдвинута главная дата - рождения. Когда получил я первый свой паспорт, мама сказала мне:
   - Это у тебя там неправильно - двадцать восьмого августа. Я родила тебя, када жали рожь. А это июль, а то и конец июня, теперь уж не помню. Мы же на хуторе жили, почитай двадцать вёрст от села, иттить в сельсовет записывать - цельный день пропадёт, а рожь переспела. Отец пошёл после уборочной и записал тебя августом, чтоб не ругали.
   - И когда ж мне теперь именины справлять? - спрашиваю с усмешкой.
   - Да када начнут рожь косить, тада и справляй, - серьёзно сказала мама.
   Годы спустя одна моя сослуживица, большая мастерица составлять гороскопы, решила расписать всю мою жизнь. Говорит мне:
   - Чтобы точнее было, мне кроме паспортных данных надо знать, днём ты родился или ночью.
   - Ну да, и в каком часу, в новолуние, полнолуние...
   И я рассказал, как всё было. Гороскопа не получилось. Так и живу в потёмках.
   Что бы там ни было, а, наверное, рождён я всё же для портняжного дела - вот притягивает меня к этому! Смотрю на современную моду и модельерами возмущаюсь: да что ж они делают с нами! Придумывают такое несуразное! А мода ведь - как зараза, сразу же прилипает. Красавицы что ни наденут, им всё хорошо, а остальные - за ними, вовсе не думая, идёт это им или нет. Вырядится девушка в модное и становится чучелом. Нынче влезли в мужские брюки, добровольно превратив себя в мужиков: стойка мужская, шаг широкий, мужской, солдатский, ещё и курят, папиросы в зубах, и сидят, как нынешние мужики молодые, раздвинув ноги. Исчезает женственность. Человечество веками определялось, кому брюки, а кому юбки. Нет! Присмотритесь: брюки подходят лишь двум процентам женщин, не более, некоторые (именно некоторые!) выглядят очень мило, восемнадцать процентов - терпимо, а остальные восемьдесят - уродливо. Юбки, платья скрывают дефекты фигуры, выравнивают, а тут - всё напоказ.
   Будь я модельером, обязательно создал бы одежду для каждого типа женщин, и все они стали бы у меня привлекательными. Платьем всё можно сделать! Вкусы, конечно, разные, но обнажать талию, когда живот торчит бугорком и жир по бокам наплывает... А брюки в обтяжку (колготки колготками!), во все складки врезаются, с подчёркнутой, извините, ширинкой?.. Вспоминается из "Усомнившегося Макара" Андрея Платонова: "Навстречу шло большое многообразие женщин, одетых в тугую одежду, указывающую, что женщины желали быть голыми". Глупенькие! Вовсе это не привлекает. "Весь товар налицо!" - только и скажет с ухмылкой грубоватый мужчина, прибавив словцо скабрёзное. Бывает нередко: идёт навстречу не в меру оголённая женщина, красивая, но ты не любуешься ею, а смущённо отводишь глаза. Помешались на сексапильном! Даже школьницам для выпускного бала модельеры рекомендуют платья с "сексуальным акцентом". Не знают иного способа подчеркнуть красоту, кроме как обнажиться. Едва снег сойдёт - открывают пупки, а ведь место это у женщин священно, плод развивается там, никак нельзя открывать, чужому глазу показывать.
   Говорят в оправдание, мол, на Западе и не смотрят, кто как одет, кто в чём ходит. Не обращают внимания. Так на то он и Запад, Америка, чтоб нести несусветное. Попса на эстраде - оттуда, бездуховность, тряпьё поганое - оттуда. И заказные убийства тоже. Всё оттуда!.. "Не обращают внимания"... Тем хуже для них! Не уважают ни себя, ни других: очень-то приятно смотреть непотребное! Да и неправда это - не обращают.., ещё как обращают! Стоит одной (одному) заплатку к штанам пристегать несуразную, клёпку на видное место поставить, как завтра все будут в таких же заплатках и клёпках. Специально джинсы раздирают, делают дыры, прорехи. Мода!
   За этим кроется очень тревожное. Когда ещё только начинали носить коротенькие юбчонки, мой сосед, лётчик, заметил: "Ну чего они добиваются? Сделают нас импотентами, вот и всё". Наверное, прав он был. Какая сейчас самая распространённая (из медицинских) реклама? Восстановление потенции. Не случайно. В женщине привлекательно скрытое, должна быть тайна, а когда её нет, когда потаённое в ней перестаёт быть таковым, мужской взгляд притупляется. Вот и принимают молодые здоровяки разные возбуждающие препараты, чем окончательно губят себя. Не оттого ли бесплодие? Сколько ныне бездетных семейных пар! Рождаемость сокращается, отстаёт от смертности. А это уже трагедия, национальное бедствие.
   Вот что делает мода.
   Глядя на расхристанных женщин, и мужчины совершенно не следят за своим одеянием. Кроме замызганных джинсов ничего и не знают. Что ни мужчина, то в блёклых штанах. Все в одинаковом - так это плохо! Всегда было плохо! Из инкубатора! К тому же - пузыри на коленях, сзади гармошкой, ноги кривыми кажутся, ягодицы сухими, да ещё разделённые пошленьким швом, уходящим в промежность. Какой-то жалкий, евнушный вид. В детстве нам, деревенским мальчишкам, матери сами шили штанишки из домотканого полотна, окрашенного кое-как в бледно-синий цвет, точь-в-точь как нынешние джинсы. Тогда было от бедности, а теперь от безвкусицы. Картина дополняется кепочкой с вызывающе длинным, шалашиком, козырьком, делающим людей похожими на утконосов, кого глуповатыми с виду, а кого нагловатыми.
   Я бы, повторяю, создал иную одежду - красивую. Одежда должна украшать. Это дело искусства, а не бизнеса.
   К сожалению, мне уже поздно менять профессию: чтобы стать законодателем моды, нужны годы.
   Это к тому я, что занимаюсь не тем, чем должен. Началось с того, что по молодости, по глупости, вступил в партию. "Куды тебя понесло! - говорил мне тогда отец, безотказный колхозник. - Там сплошная жульё". Не успел возразить я на его обобщение "сплошная жульё", как показал он в окно: "Вон Мухаев идёт, торговый начальник был, тащил, тащил, в тюрьме отсидел, ворюга. Гришонков - директор мельницы, тоже хапал, сидит, на пять лет. Наклёушев - председатель колхоза, проворовалси, поймали. А партейными были!". Зная, что отец мог и продолжить примеры, я изрёк: "Мне в партии, вступив в неё, легче будет с этим бороться". Отец лишь махнул рукой.
   Немало лет прошло, пока разобрался я, что такое КПСС: две части в ней, первая - честные, убеждённые, преданные, истинные коммунисты, их немало, но больше - для карьеры вступившие (без членства в КПСС не продвинешься!), а раз так - ищи среди них хитрецов, ловкачей, пройдох, именно они рвутся вверх, к власти, и это им удаётся, они и стали главенствовать. Они-то и погубили благое дело социализма, опорочили его и в конце концов развалили. И совершенно обособленно в системе КПСС стоял её аппарат - структура, доселе в мире невиданная и неслыханная: аппарат партии (всего лишь политической партии!) поставил себя над избранной властью, по сути убрал её, отстранив.
   В такой структуре быть не хотелось, но выйти из неё уже невозможно, расценивалось как предательство, получил бы "волчий билет", а то и на Соловки угодил. На это меня не хватило. К тому же семью на голодный паёк посадил бы, да и о Марине сразу же скажут: "Как она может в школе работать, воспитывать?!" Приглянулся мне вариант, опробованный в одном из локомотивных депо - стали там один за другим умирать члены партии, в райкоме насторожились, проверили - все они живы-здоровы. Оказалось, прозревшие коммунисты бросали секретарю партбюро билеты, а это ЧП, секретаря затаскают. Секретарём была мягкая женщина, думала, думала, как быть, и надумала: несёт партбилет в сектор учёта райкома, пишет: ввиду смерти такого-то прошу принять его партбилет номер такой-то. Подпись, и всё, никаких подтверждений не требовалось. Через какое-то время относила другой билет, так и "хоронила". И вот разоблачили её, исключили из партии, в газете напечатали фельетон. Доброе дело делала, подумал я, а её наказали. И стал прикидывать: как бы и мне "ввиду смерти"... Нет, пока работаю - не удастся, а на пенсию выйду - проделаю обязательно. Переведу свою учётную карточку в райком по месту жительства, возьму там прикрепительный в парторганизацию при домоуправлении, приду к секретарю, он не знает меня, скажу: "Брат мой поставлен к вам на учёт, но скоропостижно умер, вот его партбилет". Секретарь отнесёт билет в сектор учёта, и покончено с партией.
   Как же гнетёт всё это! Сам себе я противен. Не верю в партию, а в ней состою, не терплю лидеров от Хрущёва до Горбачёва, а молчу. Так ведут себя пройдохи и циники...
   Я вышел из партии, как сейчас бы сказали, цивилизованным способом: написал заявление, сдал билет. За год до картинного выхода Ельцина.
   Спроси теперь, кто я? Коммунист? Да, коммунист. Демократ? Да, демократ, либерал. Но - ни с теми, ни с этими.
  
  
   Очень изменилась моя Марина - где её прежний задор, горячность её, шаловливость? В школе ещё держалась, там надо быть бодрой, не показать свою слабость. Как всегда, опрятно одета, подтянута, проницательные глаза, улыбка добрая, мягкая. Ребята полюбили её.
   Но вот она дома - плечи опущены, взгляд потускнел, и разговаривать нет уже сил. А надо проверить тетради, подготовить планы уроков на завтра. С жалостью смотрю на неё. Мне оставалось лишь вспоминать, какой была она до недавнего дня. Как она, хулиганя, обвивала меня руками, ногами и будто на дерево лезла; как подхватывал я её, носил на руках и кружился. Сколько радости было! Можно ль забыть святые минуты зачатия наших детей! Не надо гадать-вспоминать: "Когда?" Мы помним не только месяц и день, а и сами эти минуты. Мы готовились к ним, страстно шептали, обнявшись, и вот - свершилось великое таинство! Молча лежали, нежно касаясь друг друга губами. Всеохватное, непередаваемое чувство!
   Летом мы уезжали в моё село, пересекая несколько областей. Шоссе ровное, далеко просматривается, машина послушна тебе, идёт, будто взлетает и земли не касается. Мелькают деревни, остаются в стороне города. Названия-то какие! Серебряные Пруды, Большая Липовица, Богоявленск, Мачеха... Степные края, простор неоглядный. Много красивейших мест видел я на Кавказе, на Дальнем Востоке... Там яркая, праздничная красота, будоражащая. А в степи она тихая, успокаивающая. Вспоминаю казаха-попутчика (где это было?), кто-то лес хвалил, а казах: "Что? Лес красиво? Нет! Степь красиво! Лес - человек маленький, степь - человек большой!" Да, в степи человек большой, она подымает тебя, и такое у тебя состояние - взлетел и летишь! Потому и машина летит сейчас - в степи! Предзакатное солнце с нами наперегонки: влево берём - оно стремительно обгоняет нас, вправо - отлетает назад. То оно, то мы впереди. А над нами, под нами, вокруг нас - степь, всюду степь.
   Когда свернули с шоссе на грунтовку, запахло травами, Марина просит остановиться - подышать.
   Родное село раскинулось в большом треугольнике, очерченном красивыми реками - Терсой, Хопром и Медведицей. Я решил показать Марине хутор, где когда-то мы жили вдали от села. Едем по узкой дороге, которая врезается в поле и прячется там. Впереди и везде - спелая рожь. Где-то поворот был тут - направо, слегка в низинку, потом пологий подъём, а там большой пруд и хутор. Ищу, ищу - нет поворота. Завиднелся комбайн, я к нему. Молодой комбайнёр пожал плечами:
   - Нет тут никакого хутора.
   - А пруд не встречал?
   - Пруд есть, вон он, недалеко.
   - Вот там-то и был хутор!
   Оставляем машину, идём туда. Никаких следов былого жилья. Зато я искупался в родном пруду - глубокий, вода холодная, чистая. Стою потом освежённый, помолодевший. А Марина с изумлением смотрит вокруг, в одну сторону, в другую - всюду ровная, безлесная степь.
   - И тут могли жить люди?
   - О, ещё как жили. Соломой печки топили, и было тепло. Школа начальная была, учительница одна на четыре класса. Потому и переселились все отсюда, что детей надо было учить.
   В селе у нас лучший отдых, лучший курорт. Степная речка - раздолье, прозрачнейшая вода, кувшинки и лилии, рыба и раки. Наши дети, Серёжа с Наташей, навсегда полюбили село. Рыбалка на зорьке, рожок пастуха... Долго будут о том вспоминать, рассказывать городским друзьям, напишут об этом первые школьные сочинения. Когда купались в реке - заплывали подальше, я опускался "солдатиком" в глубину, дети поочерёдно становились на плечи мне, я быстро шёл вверх, поднимая их, и они, как с обрыва, ныряли вниз головой. "Ну, ты уж хочешь всему обучить их!" - весело говорили мне женщины с улицы Варлашовки, с которыми Маринка успела уже подружиться, схватывая на лету "живые" словечки и мило пуская их в оборот, - всем это нравилось. "Вот молодец!" - говорили.
  
  
  
   Однажды вечером мама сказала мне:
   - Хорошо, что ты не женился на Вале.
   Мама к тому это, что уж очень по нраву пришлась ей Маринка (она нравилась всем: братьям моим, друзьям, сослуживцам; на вечеринке в редакции парни и мужики наперебой приглашали её танцевать, на следующий день говорили мне: "Ох, какая у тебя жена!").
   Днями позже появились в селе Миловановы. Встретились, познакомились.
   - Хорошая у тебя Марина, - шепнула Валя.
   С Леонидом добрые у нас отношения. Условились: "Будешь в наших краях - обязательно заезжай к нам".
   На Алтай попал я зимой. Городок, где живут Миловановы, на моём пути. Валя была одна, обрадовалась, поговорили о том о сём, вместе пошли в детсад за сынишкой. По дороге о Леониде спросил, она махнула рукой:
   - И не спрашивай!.. Вот уж, поистине, не женись без любви. Нас ведь матери наши свели. Встретились в отпуске мы, пошли с ним в кино, а они на скамейке сидели, смотрят нам в след: чем, говорят, не пара, давай их поженим. И сосватали. Вообще-то, Леонид оказался лучше меня, я ведь плохо с ним обошлась. На свадьбе разболелась у меня голова, а потом я сказалась совсем больной, чтобы не было брачной ночи. Утром собралась и поехала в Чебоксары сниматься с работы. Еду и думаю: не вернусь! Будь что будет, а я не вернусь. Но представила маму - сколько слёз прольёт! Позор какой! Она меня проклянет. И сдалась. Обратно еду, к нашей станции подъезжаю, знаю, что Леонид меня будет встречать, так я по вагонам прошла в самый хвост, вышла там незаметно, за нефтебазу и окольным путем домой. Потом говорю ему: "Как же мы разминулись?" Догадался он, нет ли, догадался, конечно, но виду не показал, в этом он молодец, надеялся, что пройдет, свыкнемся. Я тоже на это надеялась. А Вовка родился, так и подавно, теперь надо жить. Терплю. Ночь для меня - принудиловка, но терплю. Думаю, что он это чувствует, но сделать с собой ничего не могу. А Леонид начал потихонечку выпивать. Раньше этого не было, а теперь то на работе по какому-то поводу, а повод всегда найдётся, то друзей повстречает, зайдут в кафе.
   Леонид пришел домой поздновато, было собрание. Уложили сынишку спать, посидели втроем за столом. Мне нравилось, как Валя держалась. И как с Леонидом они разговаривали - нравилось.
  
   Я не сравнивал Валю с Мариной, разницы в них не искал, видел только, что Валя рада встрече со мной, Марина же становилась всё более ко мне равнодушной. Этого никак не понять. Усталость тому виной или я что-то сделал не так? Да вроде не делал. Но, чувствую, чем-то отталкиваю её. Может, тем, что не избавился от своих деревенских привычек? То слово мужицкое вставлю, то прямо со сковородки, не отходя от плиты, есть начинаю, обходясь без ножа и вилки... Да не стремлюсь я от этого избавляться! Я деревенский, был им и буду. Не надо меня поправлять, когда говорю вместо "яблоко" - "яблок", нет у нас среднего рода в селе - может, так лучше и правильнее? Срываю с ветки его, любуюсь: "Ах, красавец какой!" Ну-ка скажите это в среднем-то роде!..
   Наверное, по молодости деревенское было для Марины экзотикой, со временем притупилось и, похоже, стало её раздражать. Раньше именно деревенским я нравился ей, а теперь её это царапает. Она горожанка, из культурной семьи. Быть может, девчонкой мечтала о женихе совсем не таком, как я, теперь и жалеет? Композитора того вспоминает? Одной подруге сказала, а та (ох женщины!) мне: "Я хотела сделать его (меня) во всех отношениях идеальным, потом поняла, что это невозможно". Не оттого ли наступил перелом?
   Впрочем, глупости я говорю. Неужто это играет какую-то роль?.
   Но бывает ведь: мелочь, а такое потянет!
   Думаю иногда: не ревнует ли? Бываю в командировках - как знать, с кем встречаюсь я там? Наверное, она понимает, что мне её не хватает, а раз так - не потянусь ли к другим? Вроде бы не должна так подумать, знает цену моим увлечениям, раньше, по крайней мере, знала, кроме улыбки не вызывало это у неё ничего. Улыбкой этой, казалось мне, она говорила, как и Валя когда-то: "Никуда от меня ты не денешься". Как увлекался я быстро, так же быстро увлечение проходило, после чего Марина становилась дороже мне, чувства к ней вбирали в себя все другие, полнились ими. Это она ценила, верила в себя и верила мне. А теперь? Что происходит с ней?
   До исступления доводил я себя такими вопросами, потом думал: "Может, и рада бы она былое вернуть, да сил просто нет?.."
   Что у неё на душе - не узнать. Одно ясно - я ей не нужен, не мне принадлежит она - школе, ученикам. Полностью забирает её работа, такова участь учителя. Не она одна такая. Как-то на лыжной прогулке столкнулся я с группой "моржей" и шуткой прибился к ним, начал зимой купаться. Были там плотник, сварщик, полковник, ведущий конструктор, доцент - у проруби все равны. Исподволь выяснилось: у многих жёны учителя, частенько, хотя и шутя, сетовали на свою судьбу: "Без них живём... Вот почему в ледяную воду кидаемся!.." Однажды вернулся с работы я поздно, а Марины всё нет, дети одни. Срываюсь и в школу, готовый взорвать её. Влетаю в учительскую, там за столом перед кипой тетрадей сидит измождённая женщина, чуть в сторонке другая, такая же бледная. Моей нет.
   - Сидите тут! - рявкнул я. - Вон там мужья под окнами стоят, сейчас начнём школу взрывать.
   Не успел я уйти, как женщины, побросав в портфели тетради, выскочили. Утром у проруби один из "моржей" меня спрашивает:
   - Это не ты вчера жену мою напугал? Ворвался, говорит, какой-то сумасшедший, гранатой грозил...
  
   А не рассказать немножечко про "моржей"? Кто ещё вам расскажет!
   Повторяю, у проруби все равны, никаких командиров! Приходим к шести утра. На работу можно и опоздать, сюда - нет. Ну как себя будешь чувствовать, если придёшь, а все уже чистят прорубь? Это же здесь основное! Лишь Пётр Петрович, самый из нас пожилой, старик уже, мог придти позже, так мы решили. Купание занимает минуту, чуть больше, а лёд долбить да льдинки вылавливать проволочными совками - не менее получаса. Чтоб ни льдиночки не осталось, иначе поранишься.
   О купании умолчу. Я выскакиваю из воды секунд через тридцать. Махровую простыню набрасываешь на себя, растираешься- вот тут уж блаженство! "О-ооо! - вырывается у одного, у другого. - Хорошо-ооо!" Потом: "У-ууу!" - одежду холодную надеваем. Эдик Андрейченко, растираясь и одеваясь, анекдоты рассказывает, мы хохочем и согреваемся. Рассказчик он редкий, серьёзно рассказывает, а мы животы поджимаем. Сказал однажды, что дочка его Наташа во ВГИК поступила, "в артистки подалась". А когда стала она известной, во многих фильмах снялась, да замуж вышла в Америку за большого актёра и режиссёра, Эдик нам доложил:
   - Наталья к себе зовёт.
   Мы притихли: как нам без его анекдотов? Зачахнем! А он:
   - Я отказался. Говорю ей: ты же знаешь, я "морж", а у вас там в вашей хвалёной Америке и проруби приличной не найдёшь.
   Взрыв смеха.
   - Ну молодец! - едва ли не хором...
   Однажды Иван Мельников, самый заядлый купальщик наш, принёс статью из журнала, профессор там пишет, что купание в проруби способствует импотенции. Молчим. Слушаем дальше.
   - Да пошёл он к чёрту, этот профессор! - Эдик ругнулся и первым плюхнулся в воду. А Иван, свернув листочек, так продолжал:
   - Вот Пётр Петрович - что-то сегодня он не пришёл - живёт в нашем подъезде. В прошлом году старуха у него умерла, теперь снова женился, на молодой, лет сорок пять ей. Сидят у подъезда бабки и обсуждают: "Это не дурак, молодую взял! И она-то, дура, полезла - старик ведь!" А тут как раз милиционер прохаживался, из нашего тоже подъезда, толстый такой, каблуками цок-цок, остановился: "Что-ооо? Старик? Да вы знаете, что он "морж"? Любую девку так обслужит, что молодой парень позавидует!" Бабки сразу языки прикусили...
   Стал приходить к нам купаться доцент средних лет. С таким восторгом всегда говорил:
   - Отлично! Как хорошо я стал себя чувствовать!
   Раз, другой так, а в третий добавил с намёком:
   - И жена тоже очень довольна.
   После такого заявления доцент наш у проруби не показался ни разу.
   ... Ладно, хватит об этом, пойдём дальше.
  
   О школе я говорил, да. Горька судьба мужа учительницы! Видно, педагогу не следует обзаводиться семьёй.
   К тому же Марина, простите за откровенность, стала бояться беременности - просто панически! Её опасливость передавалась и мне. Как представлю я страх её - всё замирает во мне. "Это насилие с моей стороны, - говорил себе, - доставлять ей страх..." А мысли другие шли: "Или неприятен я стал ей?.. Ко мне неприязнь". Никак не хотел в это верить, мысли путались, не знал, что и думать. Может, дело всё в том, что от усталости ничего-то ей и не надо, просто не надо, а я... "Не будь эгоистом! - упрекал себя. - Без этого прожить можно. А не можешь - уйди к другой". Мелькнула мысль о любовнице, но бесследно исчезла, представить такого не мог, мне Маринка нужна, не просто женщина, а только Маринка. Подумал о том времени, когда ей не надо будет бояться ("Сорок пять - баба ягодка опять") и она станет прежней - вот тогда и вернется былое. С щемящей болью в теле предвкушал это.
   Однако сомнения мучили, угнетали меня: "Наверное, что-то тут есть. Но что?" Поговорить бы с ней, да как-то боялся, боялся услышать: "А-аа, я нужна тебе только как женщина!" И она, возможно, боялась вопроса: "А что же мне-то, если нет тебя у меня?" Сделалась молчаливой, замкнутой. Прихожу с работы, хочу рассказать, чем был занят, что делал сегодня, а она то ли слушает, то ли нет. Обрываю рассказ, с горечью отхожу, а ей будто и невдомёк, даже не шевельнется. Долго я не сержусь, не могу я долго сердиться. Иду на кухню, с дочкой и сыном готовим ужин. Делаю всё, как всегда, к домашним делам привычен, мамой приучен, четверо нас у неё, парней, а дочери ни одной, и были мы ей помощники. Теперь наши дети помогают и маме своей, и мне. Дочка в сочинении написала, какие у них с братом обязанности: протереть мебель, вымыть полы, сходить в магазин, почистить картошку... На родительском собрании классная руководительница попросила меня поделиться опытом, как мы приучили ребят к труду. "Очень просто, - сказал я, - для этого надо, чтобы мать была учительницей, дома не бывает".
  
  
  
   Не скрою, у меня хватало поклонниц - и в редакции, и в командировках легко заводил знакомства. Да что в том? Обычное дело. Ничто не приставало ко мне. Даже на праздничных вечерах журналистских, где царила раскованность и многие позволяли вольности (я бывал там один, Марина всего лишь раз приходила), не соблазнялся успехом у захмелевших девиц, домой возвращался, будто спешил на свидание. Редакционные девы ревновали меня - к Маринке моей ревновали, дурные! "Ух, как я завидую твоей жене", - сказала одна.
   Командировки бывали большие, дальние. Держался я там (с точки зрения женщин) странно: не поддавался атакам "охотниц". Это мой вроде бы принцип, лучше уж пусть говорят: "А-ааа, тюфяк!" В Азербайджане, тогда ещё нашей союзной республике, куда я приехал по жалобе группы рабочих-путейцев, начальник железной дороги приставил ко мне сопровождающую - красивую девушку! Но добрая русская женщина из их управления шепнула: "Остерегайтесь, эта красавица к вам подослана, могут скомпрометировать, если что". После этого и в самом деле я стал опасаться. Хоть и подтрунивал над собой, а всё-таки опасался.
   В поездке по Коми республике столкнулся с милой женщиной - во всём привлекательно-белом, волосы белые и сама вся прозрачная. Оказалось, она из правительства, вместе возвращались мы в Сыктывкар. Встречались потом в её министерстве, вместе ходили обедать. Девицы из республиканской газеты сказали с улыбочкой: "Одобряем ваш выбор, женщина, приятная во всех отношениях". А эта "во всех отношениях" стала сама находить меня и однажды совсем удивила: "Можно, я зайду к вам в гостиницу?" Что тут ответить? "Нельзя"? Но не говорит же она, зачем заходить, вдруг дело какое, а я в грешных мыслях подозреваю её? Спрошено было без тени смущения. Когда я сказал "заходите", она так улыбнулась, страстно шепнула: "Ох, замотаю я вас!" Да-ааа, приятная во всех отношениях... "Нет-нет, - говорю, - мне нельзя, у меня был инфаркт". С ходу придумал. Она не поверила. "Да не бойтесь, не умыкну я вас у жены, у меня у самой муж и дети". Я продолжал стоять на инфаркте. Она в ответ улыбалась. Было похоже на торг.
   На следующий день уехал в Ухту, а оттуда в Москву. Сбежал.
   "Знала бы это Марина! - подумал потом. - Как бы ей рассказать?" Но тут же: "И что будет? Убеждать, что не изменяю? Не выйдет ли наоборот? Насторожится: с чего это, скажет, он вдруг? И не думала, да станет думать".
   Но как же выправить всё, вернуть доброе прошлое? Ответа не находил. Причину искал в себе. Один всего лишь довод и принимал в оправдание - не изменяю... Впрочем, "не изменяю" - не так уж и мало. "Не изменяю, потому что люблю, - говорил себе. - Даже Валю меньше люблю... Нет, не меньше - не так, по-другому". Валя - для поклонения, не представлял себя мужем её, не видел себя с ней в постели, и не подумал об этом ни разу. А Марина - люблю в ней всё, всю! Одно прикосновение к ней опьяняет, близость с ней - волшебство.
   Я на судьбу не в обиде. Рано, конечно, лишён такой радости, но того, что Маринка дарила мне в прежние годы, иные мужья за всю жизнь не имеют. Мне и сейчас хорошо с ней. Зимними вечерами сидит она за тетрадями, дети спят уже, я читаю или пишу, не упуская её из виду - только станет она собирать портфель, быстро стелю постель и ложусь, а когда она раздевается, меняю место, оставляя ей тёплое, юркнет ко мне она, "Ой, хорошо!" - скажет весело, и я счастлив. Утром обычно первым встаю, встану и поглядываю на Марину, любуясь: как она мило спит! Ладошки под щёчкой, голова запрокинута, острые локотки обнажено торчат. Однажды сфотографировал её спящей и держу тот снимок в пакете с надписью: "Самые, самые". Сфотографировать Маринку не так-то просто, не может она, не терпит позировать, лови момент. У меня на книжном шкафу стоит её снимок, который сделал у моря (отдыхали в Алуште), она к воде подошла, позвал её и, когда повернулась, нажал спуск. Получилась с улыбкой, и я теперь, как ни посмотрю, говорю себе: "Мне улыбается!"
   Как я хочу, чтоб почаще она улыбалась! Что бы ни делал - дома, на даче - всё в надежде увидеть ее улыбку. На дачу приезжаю сначала один, без неё, она занята в школе. Всё поделаю, грядки полью, прополю, полы в домике вымою, обед приготовлю, иду автобус встречать, весёлым иду, быстро, легко. А она не приехала. Сразу падает настроение. Постою, постою, обратно иду, не иду, а бреду, еле тащусь. Ни домик, ни сад, ни цветы не радуют. До следующего автобуса. Через час. Приедет она, обойдёт весь участок - осмотр! Она всегда начинает с осмотра, я рядом шагаю - лейтенант рядом с полковником! Жду оценки. Ни слова! Или сделал не так? Или что? Будто виноват перед ней, провинился. Сказал ей об этом, добавив: "Ты говори, если что - я исправлюсь!" Она промолчала. Обидно! Остановился, в сторону отошёл - выть хочется! Смотрю, она уже в грядки уткнулась. Делает, ничего не скажешь, много и хорошо, как и в школе, плохо делать не может, но лицо при этом, будто барщину отрабатывает, глаза - как только что с похорон. Меня это злит - только и вижу её уставшей да сложенной пополам! Потом усмехнусь, снова к ней подхожу...
   Вот в гостях она улыбается чаще, люблю ходить с ней к друзьям, у себя их встречать: Марина становится прежней. Так же с детьми своими: разговаривает, улыбается - мне приятно. Она любит их, они любят её - как хорошо! Когда у нас гости, смотрю на неё, радуюсь. Раз посмотрю, второй - она лучше всех! Такое просветленное лицо у неё! Но гости уходят - она снова молчит, молча вместе моем посуду, потом хочу обнять ее: "Улыбнись же!" А она, ничего не сказав, отойдет, устало стелит постель, ложится, отвернувшись к стене. "Ну и натура!" - с обидой подумаю. Минута-другая, и снова к ней тянет меня. Сам тому удивляюсь! И радуюсь. Cмотрю со стороны на нее, спящую как ребёнок, долго смотрю, не думая ни о чём, улыбаясь, мне приятно смотреть на неё. Не насмотрюсь всё никак! И потом, войдя в ванную на ночь умыться, улыбаюсь всё так же... "Нет, это необъяснимо!" - удовлетворённо себе говорю. "Как же люблю её!" - готов крикнуть.
  
  
   "Приятная во всех отношениях" меня не оставила. Звонила. Бывая в Москве, заходила в редакцию. Никаких объяснений, приходила, и всё. Поговорить, в глаза посмотреть. Сначала подумал я, что так вот тихонько идёт она к цели, но скоро убедился в другом - вовсе не желание меня "замотать" влекло её, ни одним словом и действием не показала она, что хочет зажечь меня, а уж о том, чтоб пойти с ней в гостиницу, не было и намёка. Лишь прощаясь, подходила ко мне вплотную, брала за руки и смотрела, смотрела в глаза - сколько нежности в её взгляде и пожатиях рук! Мне становилось вдруг жалко её, но не шли никакие слова, я молчал. Молчать-то молчал, но чувствовал тягу к ней. До сих пор я считал, что вечно буду верен Марине, тело моё не примет другую, такое со мной случалось, а теперь ощутил (да, ощутил!): эту примет.
   В один из её приездов мы пошли с ней в театр, оттуда пешком до гостиницы, зашли в её номер... И тут не сдержались.
   В следующий раз сказал я Марине заранее, что еду в Архангельск, а был в эти дни с "приятной во всех отношениях". И сразу же, в первую ночь, почувствовал себя подлецом: изменяю Марине, обманываю! Мог чего хочешь придумать, приврать, но обманывать?.. "Соврать - могу, обманывать - не могу", - не раз говорил себе и другим. И вот обманул.
   Перед отъездом подружка моя произнесла такой монолог:
   - Ох, на горе своё я тебя полюбила! Что полюбила - я счастлива, а горе в том - что меня ждёт? Я должна вырвать тебя из сердца сейчас же, дальше будет труднее. И исчезнуть. Я тебе благодарна, что разбудил во мне чувства, но... Но и но! Ты только не переживай за меня, не волнуйся, ничего не произойдёт со мной, я сильная. Ты ни в чём не виноват, я сама виновата, сама и буду... Хотела сказать "страдать", а что страдать? Да и в чём виновата я? Ни перед кем не виновата, даже перед собой. Я счастлива! Тяжело будет мне отказаться от счастья... А я и не откажусь от него! Оно во мне, буду им жить... Ничего плохого, дурного, необдуманного со мной не случится, ты не думай. Я рационалистка, можно сказать.
   "Она внушает это себе", - считал я, а самого к ней тянуло, хотелось обнять её, успокоить, но - стоял и молчал. И это было лучшее в моём положении: что бы ни сказал я тогда - было бы фальшью. Разве только о своей вине - ведь и я виноват. Но она обо мне ни слова, только о себе говорила.
   Она лучше меня меня понимала.
  
   С Валей не виделись несколько лет, долгожданная встреча была в Волгограде, куда Миловановы переехали - ближе к родителям, одиноким и уже престарелым. Устроились оба в строительный трест - заработать квартиру. Спроси меня, зачем я заехал к ним, сразу и не отвечу - не думал об этом. Вот если бы не заехал, тогда и сам бы спросил себя: почему? Видеть Валю, говорить с ней - просто потребность.
   Первое, что сказала она, открывая дверь: "Ой, как вовремя ты приехал!" Потом пояснила: "Мы тут с Леонидом из-за его пьянок уже на грани. Может, ты убедишь его, поговори с ним, он тебя должен послушаться". Вид у неё был усталый, и хотя улыбалась, в глазах стояла печаль, да и сами глаза ушли вглубь. Вот исчезнет улыбка с лица, и ничего не останется, кроме замотанной, изнурённой женщины. Такая тоска охватила меня, едва не заплакал. Взять бы сейчас и увезти отсюда её!
   Сынишка похож на отца, красивенький, сидел писал изложение. Леонид пришел пьяным. Увидев меня, улыбнуться пытался, но качнуло его, сел на диван, на колени облокотился, голову на ладони. "Валя-ааа, Валя-ааа", - только и сказал, вроде жалуясь мне. Через минуту уснул. Так вот "поговорили".
   Вскоре они развелись.
   - Ну вот ты и свободна, - весело сказал я при встрече, - осталось мне развестись.
   - Смотри не вздумай! - вскинулась. - Тогда мне вообще не появляйся в селе. Свекровь выгнала, мужу изменяла - так он всем говорит, потому, дескать, и развелись. Еще и твою семью, скажут, разбила. Не вздумай!
   Тут только я спохватился: а что если бы иначе ответила? Не мог я сейчас оставить Марину - было бы преступлением: в тяжкой учительской доле держалась она только семьёй, положения брошенной жены ей не вынести.
   Наверное, сказал я так, зная заранее, каким будет ответ.
  
  
  
   Как же спасает меня родное село! Всякий раз, подъезжая сюда, чувствую себя так, словно впервые молодым ещё парнем иду в дом невесты. Что скажут обо мне земляки? (знаю, почитывают они меня, кто статью в газете, кто рассказ в журнале, один прочтёт, другому передаст - как отнесутся к написанному?) На главный экзамен езжу сюда каждый год, на два-три дня, а приеду. Здесь свободней дышу, лучше думаю о себе, о России, о никем не разгаданном, грубоватом и нежном, непредсказуемом и на диво открытом, неуёмно-размашистом, добром и щедром, доверчивом русском народе, в гневе непостижимом, в неистовстве беспредельном, из противоречий сотканном. (Не в том ли и сила его? Не потому ли неодолим?)
   Улица наша растянулась вдоль безымянной речки, повторяя её изгибы. Кругом степь. Бытует легенда, якобы в давние времена обосновались тут некие варлаши, люди пришлые, вольные (может, беглые), лихие, выносливые, ко всему приспособленные, много умеющие. Так пошла Варлашовка. Охотно верю этой легенде. Не случайно в селе у нас на моей уже памяти каких только не было мастеров, мастериц! Стулья венские делали - изящные, крепкие, до сих пор кое у кого сохранились, варлашовские мужики кожу под хром умудрялись выделывать, шили обувь, корзинки отменные из прутьев плели, вырезали из дерева ложки, женщины вязали платки из козьего пуха, кружева, ткали разные коврики, посконное полотно... Более всего развито было "овчинное дело", каждый хозяин и выделать мог, и шубы пошить всей семье, рукавицами тёплыми обеспечить, шапками. Для повседневной носки шубы шили безо всякой окраски, лишь натёртые кирпичом, для работы - дублёные, чёрные, обработанные дубовой корой, дочкам любимым отцы кроили шубки из овчины выделки белой, полегче, помягче да в талию чтоб и расклёшенные - идёт девушка, залюбуешься!
   За многие годы Варлашовка превратилась в большое село, семьи росли, отпочковывались, появлялись новые улицы, красавицу-церковь построили... Название за селом утвердилось "Степная", Варлашовкой осталась лишь улица.
   В советское время умные головы призадумались: как же так, село - среднего рода, а название (Степная) - женского, неграмотно получается. На сессии сельсовета председатель Ананьев, стоя за красным столом президиума (животик вперёд, глаза выпучил), убеждал депутатов:
   - Мы - не деревня. Ольховка - это деревня, а мы - село. И название надо сделать таким же: село - оно, и Степное - оно.
   Депутаты чуть было не проголосовали за изменение окончания в родном названии, да художник Немов всё им испортил, поднялся в заднем ряду и на весь зал:
   - Неужели вам, товарищи дорогие, заняться больше нечем? Открытие сделали - женский род! Да это ж история наша! У нас в селе был когда-нибудь средний род-то? Не было его никогда. Окно - она, ведро - она, полотенце - он, полотенец, яблоко тоже он, яблок, а село - она, потому и Степная. Где живёшь? В Степной. Куда едешь? В Степную. А село это, деревня, мужской, женский род - меня это не волнует, это вас почему-то разволновало, полезли в правописание.
   Немов после училища живописи работал в Саратове, теперь на родину перебрался, мутит тут воду - то одно ему, то другое, то студию открывай, то выставку. Интеллигент несчастный! И не депутат вовсе, а припёрся на сессию, концерт ему тут! Стоит, каланча, шевелюрой своей трясёт, волосы чуть не до плеч и бровищи, как у Брежнева - бровеносец в потёмках!
   - Алексей Димитривич, - пытается осадить его председатель, - ты вечно склоку заводишь.
   Алексей к неумным слова придираться не стал, одно зарядил:
   - Вам что, делать больше нечего?
   Словом, сорвал заседание, не то пошло бы решение дальше - в район, а оттуда в область, утвердят там замену "ая" на "ое", и другая цепочка потянется - о новых печатях, штампах, бланках и прочем. Вот какую волну остановил непонятливый Немов!
  
  
  
   Сказать, что Степная ныне живёт хорошо, не могу, но и плохо - тоже неверно. До недавних пор был тут колхоз - конечно, одно название, но всё же был, как-то объединял людей, давал прокормиться, поворовывали, как могли... Теперь колхоза не стало, кооператив никак не наладится, и основой деревенского бытия вновь стали свои хозяйства.
   Ничего, приспосабливаются мои земляки. Варлаши ведь!
   Наши соседи Розитовы, отец с двумя сыновьями, затеялись ставить дом - старший женится, хочет отдельно хозяйствовать. Жить решили одним двором, окна к окнам, благо место есть, двор просторный. Купили готовые щиты, собрали - всё, как положено: стены, потолок, крыша... Но чтобы зимой не промёрзло, надо щиты утеплить, а утепляют в наших степных краях глиной, обмазывают внутри и снаружи - работа тяжёлая, трудоёмкая, своими силами не обойтись, бросай клич, созывай "помощь". По сути, вся трудоспособная Варлашовка пришла. И я тоже.
   Не успел подойти к раскрытым соседским воротам, как навстречу мне двинулся кузнец Пискунов, мужик ладный, крепкий, жмёт, как клещами, руку, ехидненько представляется:
   - Селеман.
   А мне послышалось в голосе: "Я покажу тебе сейчас Селемана!" Лихорадочно вспоминаю, где я вывел его под этим уличным прозвищем. Опережаю вопросом:
   - Откуда у тебя такие морщины? Это у полных, когда худеют, а ты полным и не был.
   - Не был... А пьём-то мы тут (улыбнулся) - пухнем, потом сжимаемся, вот и морщины.
   - Так говорят, ты бросил пить.
   - Да ты что! Я же работаю, я кузнец, ко мне люди идут, одному то сделай, другому это, а не буду пить.., - развёл руками.
   Дел хватило для всех. Кто глину подносил, кто мазал, разравнивал, штукатурил. Шутки, смех. Разбитная бабёшка подходит к мужику помоложе, ладошками в глине р-рраз его по щекам, тот хватает её, поднимает, тискает, она вырывается, хохоча. И снова за дело. Завершив, искупавшись в речке, отмывшись, идём на задворок Розитовых, где готовы столы с едой и напитками. Застолье русское, несмотря ни на что, не скудеет. Хозяин зарезал барашка, щей мясных наварили, котлет наготовили, натушили картошки с потрохом, именуемом здесь гуськом, наделали холодца, киселей, огурцов солёных вдоволь... Что ещё нужно! Шумно расселись, дружно подняли рюмки, пьём азартно и едим от души. Ещё выпили и ещё закусили, и пошли разговоры - кто о чём, о политике непременно, без этого как! О Европе, Америке.
   - Какого они суются в наши дела! - рявкнул двухметровый Иван Лобачёв. - Вот им! - сделал выразительный жест правой рукой от локтя. - Плохо они знают Россию, мы им не Садам Хусейн. Ты думаешь (это мне), почему они, Европа с Америкой, вертятся вокруг нас? Боятся! Ты думаешь, они хотят, чтобы у нас лучше было? Не-ееет! Хуже! Вот что им надо. Но хэ им, извини за выражение. Ты извини, Валя, матерюсь. Не замечаю! Матюгнусь, потом на себя: "Да что ж ты, дурак, делаешь!" А пройдёт немного - опя-а-аать...
   С третьей рюмки запели. Троюродный брат мой Михаил Большаков (по уличному Горбачёв - грузный, лицо сработано грубо, губы толстые, расшлёпанные) берёт свой баян, баянист он! Тракторист - это да, но баян ему... Разорвёт же, сомнёт медведь этакий! А он мехи плавненько растянул, склонив лобастую голову, толстыми пальцами пробежал по ладам, ровно повёл мелодию про степь-матушку, и все подхватили вовсе не пьяно. Степан Курдин, бригадир недавний, держит ноту, баяном взятую, шаповал Яшка Ломов, по виду Мишке Горбачёву под стать, такой же медведь, низом идёт, басом, поёт тяжело, набычившись, но старательно, а Ленка, жена его, звонко, заливисто по-над голосом Курдина вьётся.
   Перекур. Вышли из-за столов, лишь Фёдор Валюнин остался, средних лет, но седой - как выпьет, так горько ему становится. Валя Краюшкина, тоже пьяненькая, подсела к нему:
   - Выбрось, Федя, из головы, не права твоя Клавка, не-пра-ва!
   Фёдор, видно, не слушал её, встал, обняв хозяйского сына, как раз сюда подошедшего:
   - Вот, Гена, не делай, как я, не женись без любви. Я ведь как? Знал, что девка любое простит, приставай к ней, как хочешь, но никогда не простит, если совсем приставать не будешь. Ну и пристал я так, а она забеременела. Делать нечего, женился. Вот теперь и пью. Нынче пьян, завтра пьян - кому понравится? А жена, говорят, стала погуливать. Поди и нет ничего, болтают, а я ещё резче пью. Так и живём.
   Туча скворцов пролетела, тень от них по земле прошла.
   - Во-оот сядут где-то - что от вишни останется! - Фёдор сказал...
   Подходит ко мне Николай Мусацков. Когда-то спортивно-подтянутый, теперь сутулый, в морщинах, кепка на нём с пластмассовым козырьком, ворсистые тапочки.
   - Вижу, Валя, - с улыбочкой начал, - нравится тебе тут отдыхать. Родина, что ни скажи (достал сигареты). Ничего, я закурю? (шагнул в сторонку, пустил дымок вверх, щадит меня некурящего). И как только живёте вы там, в своих городах? Был я у Сашки, у брата, недели не выдержал - как в тюрьме, в одиночной камере. Ни дров принесть, ни за водой сходить, ни в баню - всё в квартире. Одуреть можно! Попрятались вы там по своим чуланам, а мы тут - смотри вон! Воля! (чуть помолчав) Мы сейчас, Валентин, ну прямо как заново жить учимся, крестьянствовать учимся, колхозы начисто отучили, а теперь кто свиней штук по десять откармливает, кто коз пуховых, кто в огороде выращивает всего на продажу. У Саши Микитова с Таней трое ребят - вот крутиться приходится! Скота навели, понасажали, понасеяли всего: картошки, свёклы, тыквы, пшеницы, ячменя, проса... Зато и живут, как люди. Теперь надеяться не на кого, кроме как на себя. Виктор Антонников с горбачёвской перестройкой дошёл до того, что детишек в школу не в чем было пустить, а тут пригнал от брата из Камышина задрипанный "Запорожец" с одним сиденьем, стал на нём мясо в город возить продавать - берёт у людей и везёт продавать, потом рассчитывается. И тем хорошо, и ему, в прибытке. Теперь у него и машина приличная, и детишки обуты-одеты. А на него: а-ааа, спекулянт! Да попробовали бы вы так спекулировать! Мужик ни дня, ни ночи не знает... И вы там, в городе, не голодаете... Так что не пропадёт Россия, найдёт выход. Я думаю, если на земном шаре останется даже всего хоть один русский, и то Россия восстановится, будет жить...
   Михаил Большаков с Груней Шилкиной в сторонке стоят, оживлённо толкуют. Груня - бой-баба. Мишка во хмелю хвастанул своими мужскими способностями.
   - Плети-иии! - Груня весело ткнула его в живот.
   - Доказать? - разошёлся. Но в этот ответственнейший момент откуда-то вывернулась жена его Зойка, маленькая такая козявка, хлоп его по плечу:
   - Иди играй!
   И Мишка покорно потопал за ней - в мгновенье решился спор!
   Снова играет. Начинаются танцы, вальс сменяется переплясом с частушками, озорными, солёными.
  
   Ах, тёща моя, дай опохмелиться,
   Что-то дочка твоя плохо шевелится.
  
   Ах, зять дорогой, что-то мне не верится,
   Под хорошим мужиком и доска шевелится.
  
   На круг выходит наша невестка Люба, плясунья с младенческих лет. После смерти мужа (брата моего Ивана), она с дочкой вернулась в село, в свой родительский дом на улице Варлашовке. Бывая в компаниях, молча сидит - грусть на лице, грусть в глазах, а гармонь заиграет - неистово пляшет. Природа ничем её не обидела, ни красотою, ни формами, даже, может, лишку дала мужикам на волнение. С каждым ударом её каблучка сбитое тело встряхивается, груди вздрагивают, юбка взлетает, и крякают мужики: "Ах, хороша!" Пляска русская! Это же диво дивное! И в веселье идёт человек плясать, и в тоске. Охватит, особенно женщину, грусть, когда жить на свете невмоготу, и отдаётся вся она пляске, словно умереть хочет в ней, в каком-то угаре бьёт каблуками, рвёт душу. Что было бы с нами, не будь у нас пляски? Тоска кругом поселилась бы и смертей было больше бы.
  
  
  
   От Розитовых уходил я с подружками детства. Одна их них, Вера Подгорнова, всё хвалила меня:
   - Молодец! Как ни приедешь - делаешь, делаешь что-то. Слышу, у Большаковых пила визжит или молоток стучит - значит, Валя приехал. А мой лодырь ну хоть бы что! Говорю ему: бери вон пример с Валентина, а он вылупил зенки: ха, говорит, с Валентина! Валентин книжки пишет - что ж теперь, и мне сесть писать.
   Вторая подружка моя бесценная - Рая Калиничева. Смолоду была сумасбродной, и муженёк ей достался такой же, бывший артист областной филармонии по прозвищу Арара, солист танцевальной группы, изгнанный "ни за что". Шумно жили они на улице Варлашовке, скандал за скандалом. "Один одного стоят", - говорили о них. Раз пять расходились, взбалмошные. Уйдёт Раиса к матери, Арара едва ли не следом туда же, за ней. Шутками, смехом сгладит всё, обратно идут, как и не было ничего.
   Какое-то время тихо живут. Но сорвётся Рая на танцора своего, изрядно подпившего, заведётся: "Нарезался, азиат, басмач чёртовый, дурак полоротый! Шваркну сейчас терпугом!.." И опять скандал.
   Двое ребят у них было, но старший, собираясь на охоту, нечаянно застрелился. Хоронить - хватились, рубашки новой нет. Подружка, Надя Синельникова, дала из своих запасов: "Возьми, потом купишь". Но Рая, если взяла у кого вещь какую - считай, пропало, пока сам не придёшь, не напомнишь. Мать, зная за ней эту слабость, спрашивает Надю:
   - Отдала тебе Рая рубаху-то?
   - Нет, тёть Марья... Да ладно!
   - Как это ладно! Я ей скажу.
   - Тёть Марья, Христом-богом тебя прошу, не говори ничего.
   А мать всё думала: как бы ей намекнуть? И надумала:
   - Сон я нынче видала, Шурку. Вроде лежит он в гробу и говорит: "Чё ж эт я в чужой рубахе, надо отдать".
   - И-иии, так тебе чёрт-те чего и снится, - сказала Рая, на том история с рубахой и кончилась.
   Когда-то тётка Марья прочила мне девоньку эту в невесты, но моя мама, хотя были они с Марьей подругами, сказала: "Да лучше я привяжу ему камень на шею и утоплю, один раз поплачу, чем плакать всю жизнь".
   Сейчас Рая тянет меня к себе:
   - Пойдём, посмотришь, что у меня творится. Полный двор скота держу, дура, угробляюсь.
   Вошли. За воротами чего только нет: свалены в кучу старые листы жести, лемех от плуга, железная ось, колёса разных размеров, однорогие вилы, половинка двуручной пилы, почерневшие доски в трещинах, куски шифера...
   - Видал чего! Плюшкин! - смеётся, уловив мой взгляд на этом хламье.
   Всё тащит во двор. Рассказывают, была она в клубе уборщицей, убирает однажды, видит рейки в углу, столяр накануне приготовил для стенда. Рая по-хозяйски их собрала, связала верёвочкой и домой. Столяр хватился: где рейки? "Ах, Арариха, это она забрала". Догнал её: "Рая, зачем же ты?" - "А что, нужны?" (невинно так!) Возьми, возьми, я думала, не нужны, смотрю: эх, хороши рейки-то!" Отдала. Не то валялись бы они в куче у неё во дворе.
   Показывая хозяйство, жаловалась то на мужа, которому "только плясать да водку жрать", то на младшего сына, живущего в Волгограде: "Так парень как парень, жена, ребёнок, зарабатывает неплохо, а сюда приедет, напьётся, стервец, паразит такой - ну дурак дураком! - и добавила повеселевшим голосом, будто в похвалу. - Выыы-литый отец!"
   Пошли в дом.
   - Какой же ты, Валька, худой! Сала пожарить тебе? Будешь?
   - Буду, а как же!
   - С яичницей?
   - Конечно!
   - А с собой в Москву возьмёшь? Дам тебе и солёного, и копчёного, и свежего, сам посолишь. Бери!
   Ели потом жареное сало с яичницей, словно с молотьбы пришли, а не от щедрых Розитовых столов.
   Тут пустилась она гвоздить направо-налево районные власти:
   - Новые русские там, засели, гады! Сами ворюги и жулья кругом наплодили, мародёров. Сроду чего у нас не было, скот со дворов стали уводить, я уж свет на ночь не тушу, всё не каждый полезет... Руководители! Поддержка производителей! Что-то меня они не поддерживают. Или вон Витьку Антонникова. Заклевали. Только о себе пекутся, а ты тут как хочешь, возись в г.... с утра до вечера, так ухайдакаешься, пожрать чего приготовить сил нету, хорошо хоть Люба ваша, приду к ней, накормит меня...
  
  
  
   Утро я встречал за селом, вышел ещё до зари, любуюсь.
   Степь родная! Скажи, открой свой секрет: чем притягиваешь нас к себе? Порой неприветлива и сурова, с зимними вьюгами, летним зноем, суховеем и пылью, нам же, пленникам твоим, матерински мила. Незабываемы поездки зимой за соломой и сеном! Стога в белых шапках, словно пасхальные куличи на столешнице, возвышаются здесь и там, снег блестит до рези в глазах, мороз под сорок, пар изо рта, на бровях и ресницах иней. Такие поездки обычно, как полёт в неизведанное, всякое может случиться в дальней дороге: то позёмка наделает косых переносов - бери лопату, расчищай себе путь, то поломаются сани или воз сползёт. Двое-трое в безмолвном просторе, темнеет уже, а мы ещё бьёмся. Домашние наши, небось, извелись. И вот со скрипом саней въезжаем в село. "Ееееду-у-уут!" - несётся навстречу. Короткие возгласы, вопросы, скупые ответы. Таинственность. Будто вернулись с боевого задания и сухо докладываем, не разглашая секретов.
   Летом степь берёт нас другим - воздух насквозь прогрет, настоян на травах, гудит в груди, дышится легко и петь хочется. У нас много поют. Сколотится группа и повела на три голоса, высоко, разливисто, слабым голосом не возьмёшь. Есть припевы чисто мужские, для мужских голосов. Сначала один кто-то (быстро): "Варлашовочка широка, можно городом назвать". И тут же единым мощным выдохом: "Варла-шово-ооо-чка-а широ-оо-ка, можно горо-оо-до-ом назва-аа-ать". Жаль, бумага не воспроизводит звуков, не то пропел бы я вам!
   Возвращаясь, остановился у речки - сколько связано с ней! Весной, в половодье, она становится бурной, метровой толщи льдины, оторвавшись от берегов, несутся по стремнине, на поворотах врезаясь в кручи, а в пологих местах выскакивают наверх, подминая под себя ограды прибрежных садов. В конце Варлашовки, на изгибе реки, стоит водокачка, и мужики со всей улицы приходят сюда с баграми отталкивать лёд - бывает, поздно уже, темно, а они ещё там улюлюкают, далеко раздаётся.
   В годы юности коронным трюком было у нас перебежать речку по плывущим льдинам, нарвать на поляне подснежников и вернуться. Случалось, уже на последнем прыжке, у самого берега плюхнешься в воду, и пока стечёт с тебя, пока выльешь всё из сапог, выжмешь носки, обуешься, мама уже, извещённая беспроводным телеграфом, бежит с ремнём гнать своего шалопая домой. И слыхом не слыхивали, чтобы кто-то у нас утонул. Если говорят "утонул", значит в воду в одежде сорвался, обычно это вызывало улыбки: "Утонул? Да как его угораздило?"
  
   Подойдя к Любину дому (я живу у неё), слышу со двора трубный голос Лобачёва Ивана, мужика одинокого, того самого, который вчера в застолье у Розитовых Америке угрожал:
   - Люба, гость у тебя, давай петухами меняться, тебе всё равно рубить, дай мне нормального, а я тебе своего великана, не то он, Гулливер такой, всех кур у меня покалечит.
   Увидев меня, пожал молча руку, сказал:
   - Пошли, ухой угощу.
   Признаться, я об этом мечтал, и было у него очень вкусно, по рюмке выпили, поели, поговорили.
   - А жареную рыбу любишь? - спрашивает. - Завтра нажарю тебе, приходи. (назавтра, когда я зашёл к нему, он о рыбе ни слова, я напомнил, а он: "Не получилось. Выпустил рыбу в ванну, а вода вытекла, рыба уснула. Я варю и жарю только живую". Повторного приглашения не последовало. Что-то хитрит он, крутит!)
  
   В тот день навестила меня активистка из активисток Манухина Юля Петровна - заправляет тут всем: совет ветеранов, парторганизация КПРФ, нештатный корреспондент... Невысокая, быстрая, глазки голубые с прищуром, говорит, как с горки бежит. Зовут её многие Юлюшкой - кто с ударением на первом "ю", вроде ласкательно, кто на втором, это уже, как филологи выражаются, уничижительная форма. В одном конце села слышишь: "Читал Юльпетровну в газетке? Вот молодец!" В другом: "Ну написала! Ну шалашовка!" Ко мне заходит она как "журналист к журналисту", обсудить наболевшее.
   - Скоро у вас там наверху кончат базар? Один то, другой это, ничего не поймёшь, газеты совсем задурили нам головы, а телевидение так вообще. Ты не выступишь в клубе? Разъяснишь народу, что к чему. Как бы их, политиков наших, отрезвить? У нас тут в одной молодой семье нелады были, муж с женой лаялись, как собаки, парнишка у них лет семи, слушал-слушал и высказал: никогда, говорит, не буду жениться! Это почему ж? - отец спрашивает, а он: "И будет она на меня так вот орать!" Родители опешили. И ты знаешь, в семье с тех пор мир. Вот так бы и там, наверху, встряхнуть их чем-то. Мы-то уж тут ничего не сделаем, коммунисты у меня, семь человек, все пенсионного возраста, а других не затащишь, особенно начальников. Раньше сами лезли в партию, а сейчас прихожу к Володе Капкову, Владимир Петрович теперь уж он, директор элеватора, как .же! Говорю: чего не вступаешь? А он: литр поставишь - вступлю. Видал? Литр ему! Два не хочешь? А которые сейчас у меня - что с них взять? Всю партийную работу веду сама. Кругом я! Художественная самодеятельность в клубе тоже на мне. Собрала голосистых старух, фольклорную группу, вынесем на сцену прялку, сядем полукругом и поём. Хор у нас есть, солисты, чтецы. Всё я! Не я, так ни одного бы культурного мероприятия не провели... А по телевизору смотрим, на сцене сплошная пошлость, не поют, а чёрт знает что, ноги в раскорячку, головами трясут, девки полуголые, крутят бёдрами, дрыгают - обезьянник! А реклама! Когда перестанут эксплуатировать женское тело в целях рекламы? Рекламируют зубную пасту, а показывают голый женский зад. Неужели некому остановить это? Я бы запретила...
   Высказалась! (думаю, не впервые)
  
  
  
   Иду навестить соседку Настю. В девичестве была она Пищаевой, и никак не вязалась эта фамилия с её мощной, высокой фигурой и зычным, на всю улицу, голосом. А муж ей сыскался в другом, за десять километров, селе, где сплошь украинцы - Лихой. Вот это Насте подходит! Не знаю, как муж, а уж она-то лихая. До дерзости! "С дурцой девка, - говорили о ней, - голову оторвёт, если что". Бывало, парни подступиться боялись. И как только этот хохол сумел обротать её? Жили они недолго, ушёл он (сбежал, скорее всего), а она осталась с ребёнком в родительском доме. Тремя дворами дальше - дом уже знакомого нам Лобачёва Ивана, он тоже недолго женатым был, переходил от родителей в пятистенку жены, полгода примерно жил, вдруг зачастил к отцу-матери, потом видят: домик стал себе собирать на краю Варлашовки, где жил его дед когда-то. "Что это ты? - удивлялись прохожие. - Такой домище с Верой у вас, а ты новую стройку затеял" Сначала отмахивался, так, мол, надо, позже раскрыл карты: "Не хозяин я там, зятем чувствую себя, примаком. Отстрою свой дом, пойду к Вере, скажу: хочешь жить со мной - переходи ко мне. Тут я хозяином буду". Плотников не нанимал, всё делал сам. Получилось неплохо. Покрасил, забором обнёс, деревца посадил, отправился звать жену. А она - не пошла: "Ославил меня на всё село - хватит!"
   Так остался один. Вот Настя на него и позарилась, стала к нему захаживать, всё по делу: то косу отбить, то пилу наточить. Зашушукали бабки, будто заполночь уходит она от него. Было ли так - это нам не известно, но остановили однажды бабки Ивана, говорят: "Ваня, поженились бы вы с Настей, чё уж там, да и жили бы себе по-людски". - "Что вы! - ответил весело. - Я дурак, а она ещё дурее меня, два дурака соберёмся - что делать будем?" Посмеялись да и всё. Однако же с того дня Иван старался не давать Насте повода бывать у него: "Ещё, чего доброго, обженит на себе!" А Настя в ответ на всё это, на "двух дураков", решила ему отомстить, просто-напросто (взыграло в ней ретивое!) спалить его дом. И спалила бы, не окажись парень быстрым и хватким, вскочил, почуяв горелое, выпрыгнул из окна, бочка с водой у него наготове, ящик с песком, всё, как предписано, затушил, стены ещё не успели заняться, сгорело только крыльцо да дверь коридорная, кусок пола. Пошёл сразу к Насте, в окно постучал: "Выдь на минуту", она вышла быстро, он, ни слова не говоря, с левой руки хлестанул её в ухо и, удовлетворённый, пошагал назад.
   Наутро вызвали его к участковому. Лейтенант милиции Грицанов сначала настраивал Настю уйти: напрасно жаловаться, коли не видел никто, но заупрямилась девка, и он решил Ваню выручить, спросил строго, когда тот ввалился в его кабинетик:
  -- Ты за что же, Лобачёв, ударил сегодня ночью, когда все спали и никто не видел, гражданку Лихую? ("Сейчас откажется, и все дела").
  -- А за каким чёртом она меня подожгла?
  -- Ты видел или кто-нибудь видел? - ставит вопрос участковый.
  -- А какая ещё дура такое удумает? (Насте) И ещё жалуешься! У тебя вон никаких побоев не видно, а у меня там всё налицо, есть доказательства, я могу и в суд на тебя подать.
   Настя пыталась кричать, но милиционер пригрозил штрафом, и она ушла. На том дружба их кончилась, живут - Иван себе, Настя себе. Митя, сын её, вырос хорошим парнем - высокий, степенный, покладистый, работящий, прошёл армию, электриком стал. Впору жениться, да не уживётся никто с его матерью - это он знал. Она ему: "Что ж не женишься?" Он ей: "Тебе со мной плохо? Женюсь - будет плохо. Ты хочешь плохо?"
   В ту пору в доме напротив поселилась молодая бабёнка с тремя ребятишками. Не прошло и года, как появился четвёртый - девочка. Появилась и появилась, новость не велика, новостью стало, когда девочка подросла и увидели все: вылитый Митя Лихой. Отцовства своего не скрывал, Настя тоже признала девчонку за внучку, брала её на весь день к себе, вечером та уходила к матери. Так и росла на два дома. Дмитрий с работы идёт - она в проулке поджидает его, с ней другие девчонки, стайкой бегут к нему. Кто-либо из встречных пошутит: "Это что, все твои?" - "Нет, только некоторые", - улыбнётся.
   С годами Настя стала мягче, рассудительной сделалась, не узнать былую "грозу". Да беда вот - что-то с ногами, нарывают и пухнут. В больницу бы, полечиться, да как тут полечишься, когда дел полно, в хозяйстве и скот, и птица, в огороде всего понасажено, Дмитрию одному не управиться. "Настя еле ходит, - сообщала невестка мне, - с двумя палками ходит, плачет без конца". Теперь, зайдя к ней, я и сам едва не заплакал, увидев, как ходит она. Да какое ходит! Еле передвигается, согнувшись, опираясь на короткие палки - будто на четырёх ногах. Черепаха. А передвигаться, плачь не плачь, приходится много: двух коров подоить, свиньям корм замесить - мало ли дел неотложных! Вот и ползает по двору вся в слезах.
   ... Мы сидим с ней в летнике, превращённом в жильё постоянное, сын утеплил хорошо, печку сложил, в дом она и не ходит, там крыльцо высоченное, да и что ей там делать? Сыну покоя не будет от вскриков и стона.
   - Ну какая это жизнь? Разве это жизнь? - вздыхает. - Днём ещё так-сяк, а ночью криком кричу, не сплю вовсе. Эти проклятые ноги! Сплошной нарыв, а не ноги. У-уу! - ткнула вниз кулаком. - Так бы и отрубила их! Аж мозги сжимает, в глазах темно. То сердце схватит. Свалюсь на кровать, не могу шевельнуться - ну, думаю, всё! А чуть отпустит - вставай, за тебя никто не сделает.
   Вижу, её ломает, но пытается скрыть, хочет встать, сменить положение - перекосило всю, плюхнулась снова на стул.
   - Када и подохну!
   Утёрла слёзы, смотрит на меня - глаза крупные на крупном, в морщинах, лице, взгляд исстрадавшегося человека.
   - Да ведь, Валя-ааа! И помереть-то нельзя мне! Что ж он, Дмитрий, один будет делать? Как жить? У него зарплата - смех один, а не зарплата. А ему дочь учить надо, она у нас в техникуме, её и одеть надо, и за квартиру. Вот Дмитрий и бьётся, свиней откармливает и сдаёт. Без моей пенсии им не потянуть, всё же я две тыщи получаю, это деньги.
   Помолчала немного, приложила ладони к щекам, покивала печально и продолжала:
   - Плохо живём, Валентин, плохо, чего говорить...(и тут же) А када мы лучше-то жили? Вспомни, в чём ходили? А ели? Щи да каша - пища наша. Картошка ещё. И это было хорошо - куда там! Теперь коммунисты: ла-ла-ла, ла-ла-ла. Взяли б да помогли, если знаете, как лучше. А то одна болтовня. А нам что, пенсию вовремя платят - вот и Путин хороший.
   Приезжая в село, гостинцы привожу что Любе, невестке нашей, что Насте, одинаковые. И провожают они меня одинаково: рубят по курице, яиц каждая по полсотни даёт... Не берёшь - обижаются. На этот раз я сказал им заранее, что ничего не возьму, потому что поеду не сразу в Москву, а сначала в Камышин, племянников навестить, на могилу брата сходить. Люба молчала, а Настя принялась выговаривать мне:
   - Нехорошо ты делаешь, Валя, нехорошо, нам с Любой это не нравится. Съездил бы в свой Камышин да и вернулся сюда. Мы бы курочек зарубили, яичек набрали, а так что ж, уедешь с пустыми руками...
   При этом лицо её изменилось, тень страдания сгладилась, проступила житейская озабоченность.
  
  
  
   Мне ещё надо увидеть Володю Капкова - что-то, говорят, на него "наезжают". Может, чем помогу, подскажу? Родители его живут здесь давно, обрусевшие украинцы, он же всегда подчёркивает: "Я хохол!" Высокий, плечистый, шутливый шофёр. Когда жена родила ему сына, он ездил по селу и хвалился, вынимая из кармана бутылку, предлагая обмыть, и к вечеру был хмельной.
  -- Семьдесят пять сантиметров! Богатырь, а!
   - Семьдесят пять? - женщины удивлялись. - Да ты что? Таких никто не рожает.
   - Ну и что, не рожает! А моя родила. В меня! Да и Людка у меня не из маленьких, не из слабых.
   - Всё ж, наверно, пятьдесят семь.
   - Пятьдесят семь?.. Эх, точно. Пятьдесят семь. Это у меня в мозгах, - покрутил пальцем. - Я ещё и подумал: что-то очень большой (отметил ладонью рост), это ж пацан уже... Но и пятьдесят семь - тоже ж большой?
   - Очень большой.
   Работал Володя на элеваторе, машина всегда у него исправна, водил он её играючи, никакая грязь не страшна ему, никогда не застрянет. Частенько подбрасывал меня со станции домой. Однажды едем, он говорит:
  -- В район завтра надо, в райком.
  -- Чего это?
  -- Да вступаю, в эту КПСС, ит-тт её!
  -- Так зачем же вступаешь?
  -- Техникум заочно кончаю, тут плачь, а вступай, иначе должности никакой не дадут.
   Теперь он директор. Элеватор в Степной большой, со всей округи везли сюда хлеб, у проходной обычно машины, машины, одни туда, другие сюда. Ныне здесь тихо, вяло идёт работа. Володя (Владимир Петрович, конечно!), завидев меня в окно, вышел встречать. И вот мы сидим в его кабинете. Он располнел, поседел, но по-прежнему бодр. Я о деле его, а он:
  -- Да какое дело! Мало везут. Продают зерно, кто как может. Это раньше сдавали всё подчистую, до зёрнышка выгребали, теперь никого не обяжешь, элеватор посредником стал, коммерческое предприятие, акционерное общество. У кого нету в хозяйстве складов - везут к нам на хранение, за плату, конечно. Или продать не знают как и куда - тоже к нам, у нас связи, отгружаем. Крутимся! А начальство, как всегда, не довольно. Раньше райком вешал выговора, но там дурачки сидели, я их обводил вокруг пальца. Я же хохол! А где один хохол, там двум евреям делать нечего. Теперь у нас совет директоров в области, бывшее наше областное управление, президент компании есть - такие зубры! Чем-то я им не угодил, а скорее всего - кого-то своего хотят посадить на моё место, вот и копают, копают. Но не того напали! Не родился ещё такой, чтоб хохла обойти! Я им не дамся!
   Выходит, подумал я, ни в какой помощи он не нуждается. Повспоминали былое, на том и расстались.
  
   (Месяцем позже невестка писала мне, что Капков уже не директор. Приехали члены правления, собрали акционеров и протащили своё решение. "Чего доброго, - писала невестка, - а это они умеют, поднаторели народ охмурять, так провернули всё, что людям и возразить вроде нечего. Капков хотел в суд подавать, потом плюнул, да пошли они, говорит, сельским хозяйством займусь, покажу им!").
  
  
  
   Перед отъездом, как всегда, ухожу я подальше в степь - послушать её на прощанье, звонкую, вольную, заряд её впитать про запас. Иду. На пути, на краю Варлашовки, красиво смотрится ухоженный дом Саши Микитова, о котором говорил мне Мусацков. Я знал его деда, отца. Трудяги! Такой же и Саша. Нелегко им приходится с Таней, трое детей - крутись!. Смотрю сейчас: Саша сидит у ворот на мешке (должно быть, с отходами для свиней). Обычно он бодрый, улыбчивый, а тут такой замотанный! Перед ним свалено кучей ещё мешков двадцать. Останавливаюсь, смотрю на него вопросительно.
   - Да вон, - устало кивнул на мешки. - Сейчас перетаскаю в амбар...
   - Помогу.
   - Да брось, дядя Валя! Перетаскаю - что, в первый раз, что ли?
   Я не ушёл, пока не отнесли с ним последний мешок. Тут выглянула из сеней его Таня.
   - Дядя Валя, молочка парного, только что подоила, у вас же нет своего.
   Вхожу в дом. Просторная кухня-столовая, газовая плита, гарнитур, далее зал: диван, кресла, большой телевизор, ковёр во весь пол - гостиная. У меня в Москве такой нет. Это загадка наша российская: кругом нехватки, только и разговоров об этом, а посмотрите, как одеваются люди, что покупают, из магазинов несут полные сумки, идущих в школу деревенских ребят не отличишь от московских, куртки на них заморские с буквами, магнитофонные проводочки в ушах... Таня наливает литровую кружку. "Побольше посудку не могла найти?" - шутя говорю. "Ой, да Саша у меня её залпом!". Саша тоже себе наливает, пьём. Хозяйка смотрит с улыбкой, довольна.
   Во дворе появился Сашин сосед дед Кочубей.
   - А-аа, Валентин, здорово, - рассматривает меня. - Ты что-то похудел, нелёгкая, видно, у тебя жизнь... А мы тут держимся! Сами себя держим, надеяться не на кого, государство всем не поможет, вся надёжа на себя. Ничего, де-е-еержимся!
   Далее он заговорил с Сашей, зачем и пришёл, а я - иду в степь. За поддержкой. Что бы ни делал я, о чём бы ни думал - живёт во мне степь, вижу и слышу её, силы живительные ощущаю.
   Без неё мне не жизнь.
  
  
  
  
   Одна подружка моя, журналистка, прочитав мои записи, заключила: "Очень уж положительным ты выводишь себя". Так-то вот. Самовосхвалением занялся! Одно утешает - всяк всё понимает по-своему: что видится мне плохим, то другому отрада, и напротив, я полагаю, что поступил хорошо, а меня осуждают за это, считаю, что сильно сказал ("О как!" - себя похвалил), но слышу: "Ну и сморозил!" Не удивлюсь, если кто-то руки не подаст мне теперь.
   Да ладно бы это! Вдруг накатит вопрос: "Зачем такое - личное напоказ? Для чего?" Тут уж, сколько ни думай, ничего вразумительного не придёт. Знал бы зачем, для чего, - скорее всего, не писал бы. Но знаю другое: пишущие (все поголовно!) переживают подобное, задаваясь вопросом: "Кому это нужно?" А пишут и пишут. Человек вообще нередко не сможет объяснить иные свои поступки, а уж в нашем-то деле! "Один сумасшедший напишет, другой сумасшедший прочтёт", - сказал шутя популярный поэт. Не прав ли?
   Вообще-то, пустое - судить о себе. Но всё же! Проверяюсь отношением ко мне окружающих, бывших своих одноклассников прежде всего - уж они-то знают меня лучше всех, и коль не отвернулись от тебя до сих пор - стало, чего-то значишь, могут за тебя поручиться, клевете ни за что не поверят...
   А знает меня, как они, Марина?.. Не знает. Да не сам ли я в том виноват? Для друзей я открыт, от Вали секретов нет, Марина же... Скрываю, что Валю люблю, что встречаюсь с ней. Наверное, зря. Знай она всё - возможно, иначе вела бы себя, старалась бы не давать моим чувствам остыть. Меня не сложно "завоевать". Если бы Валя того захотела - завоевала бы. Иногда кажется мне: она меня любит, но тонким женским чутьём первенство уступает Марине. Знает, что всё равно я спокойным не буду, если Марину оставлю. Да, она меня знает, хорошо меня знает. Марина знает не так. Потому что знает не всё. "Завидую вашей дружбе", - говорила она, имея в виду и других моих одноклассников, пишущих мне, приезжающих к нам. Валя писала редко, но два письма обязательно: к моему дню рождения и к Новому году. Я оставлял их на видном месте, чтоб Марина могла прочитать. Почему о встречах молчал? Лишь однажды сказал: "Видел Валю". Рассказывал, что и как у неё, Марина участливо слушала. Похоже, к ней она меня не ревнует...
   Да уж лучше бы ревновала!
   И опять, и опять сомнения. В том ли дело? Чувствую: Марина меня разлюбила. Всё отсюда... Ноет душа, давит сердце до спазмов. Почему разлюбила? Понимаю, что вопроса такого и быть не должно, точно как и "Почему полюбила?", однако спрашиваю и спрашиваю себя.
  
  
   В жизни моей, в работе, началась вторая волна осложнений. Немало страдал я от КПСС, не меньше страдаю и ныне. С отчаяньем смотрю на руководителей новых. Отбросить бы всё плохое, что было, сохранить всё хорошее и его развивать - вместо этого наши мудрые реформаторы, как в своё время большевики, - "до основанья всё разрушим..." Когда в России после краха КПСС разгулялась стихия, анархия, власти оказались беспомощными перед ней, толкались, как слепые кутята, ища соски, тем временем расторопные люди, знающие ходы-выходы, прибрали к рукам всю страну, а мужи государственные, как после нокаута или глухого похмелья, встряхнув головой, морщат лбы, соображая, что происходит вокруг, как остановить летящую в пропасть телегу. Другие мужи, полагающие себя оппозицией, в жажде власти эту телегу подталкивают, расчищают ей гибельный путь.
   В блокноте моём появилась такая запись:
   "Нормальным умом не понять, что происходит с тобой, Россия? Бездумно хороним, что есть в тебе доброго, Русь. Исполинской силы язык твой раскатисто-звучный коверкаем, вместо слов твоих, на диво ёмких и сочных, слышим импортный клёкот, мычание, вместо песен твоих и плясок, изумляющих мир, - мельтешение дрыгающих, гортанно орущих существ с микрофонами. Недра твои истощаются, рвут их нагло, безжалостно, государственным наживаются, воровство именуя бизнесом. Всё что-то мы реформируем, с Петра Первого началось да так и не кончилось. Всякий царь у нас - реформатор, всякий Хрущёв - творец. Наши правители скорее похожи на бурых медведей (весной после спячки) - вышедши из берлоги, оглядываются: что тут на белом свете? Смотрят, смотрят и, ничего не поняв, потопали дальше, бурелом лишь трещит. И опять по их воле мы будем срываться в ямы, вылезать, выкарабкиваться, матерясь, чтобы снова сорваться: "Чёрт бы тебя побрал!"
   И всё же... Всё же "печаль моя светла". Я счастлив, что родился в этой "бешеной, несуразной" стране. Коль довелось мне страдать, так ведь вместе с ней и страдал. Страдания не вызывали во мне отвращения, а лишь боль; боль не гнула меня - новые силы вливала. Был я счастливым свидетелем (и участником!) триумфа её (от лаптя до космического корабля!), вместе с ней и болезненный срыв её пережил. Вместе пойдём (верится мне) к возрождению. Мало я ей помогал, мало. Так вышло. Но был с ней всегда, и в горе, и в радости вместе. Жгли её и топтали, пытались совсем истребить - выстояла! Выстоим и теперь, вместе всё одолеем!"
  
   Не могло такое не отразиться в моих газетных статьях.
   По-прежнему много ездил - такая профессия. В Тынде у нашей газеты корпункт, но корреспондента переманил к себе "Труд", и я вызвался там поработать, пока подберут другого. Тынду строили москвичи и делали всё "под Москву": дома, школы, детские ясли - да всё как в нашей столице, есть улица Красная Пресня, есть Сокольники... Корпункт - квартира в "элитном" доме, одна комната для работы: электронная связь, аппаратура записывающая - всё, как положено. И две жилых комнаты. Я - один. Скучно, конечно. Когда завелись знакомства, меня приглашали то в гости, то к сопкам на шашлыки. Не обошлось без любительниц приключений - как же, столичный газетчик, не зазорно и глаз на него положить, потом говорить подругам: "Эх, как я его окрутила!" Вообще-то нормальные женщины, шутницы, как правило, - одиноки, вот и охотятся. Как их судить?
   Одна такая была из тех, которые сами выбирают себе мужчин, уверенно говоря: "Любого могу увести!" Чем не Настасья Филипповна? Мне даже немножечко льстило, что выбрала она почему-то меня. А она оказалась умнее, чем я.
   - Ты слишком положительный, - сказала с улыбкой, - а я падшая (и впрямь Настасья Филипповна!). Я часто меняю вас, мужиков, быстро надоедаете мне. Вот если бы я полюбила кого! Но такого пока не встречала. Теперь и боюсь: что как им станешь ты? Это будет трагедия для меня. Даже хуже... Даже хуже... Давай не будем.
   С другими "охотницами" я держался прежнего правила: пусть уж они говорят обо мне, что хотят, усмехаются.
   Но тут произошло совсем для меня неожиданное. Встретил землячку свою из Клина, Светлану Пичугину. Работала она в Клину в комсомоле, в райкоме, больше с тех пор ничего я о ней и не знал, а здесь она ведущий экономист на железной дороге. Муж её тоже клинский, тоже знает меня.
   - Он у меня башковитый, - говорила при первой же встрече, - толковый инженер-механик, далеко мог пойти, кабы не пил, барбос.
   Позже я сказал ей:
   - Ты преувеличиваешь. Мне говорили, что на работе его никто пьяным не видел.
   - Ну, чтобы валяться - этого ещё не хватало! Но пьёт же! Он у меня часто бывает в отъездах, и я уверена, что не изменяет мне там - некогда! Дело сделать надо и попить от души - когда ему изменять?
   Так встреча за встречей, слово за слово, и однажды она меня огорошила:
   - Я, когда мой в отъезде, буду к тебе приходить - чего тебе там одному?
   Совершенно по-деловому сказала, будто иначе и быть не могло. И вроде бы меня успокоила:
   - Ни одна собака не узнает об этом. Понимаю, ты журналист, должен быть, как стёклышко, чист, никакого чтоб компромата. Будь уверен, его и не будет!
   Я в душе усмехнулся. Да-а-ааа, рассужденьице! Забавно. Я и позже смотрел на отношения наши, как на какую-то забавную игру. Светлана действовала не хуже опытного контрразведчика, и это тоже было забавно.
   - Не пил бы мой дуралей, я бы не приходила к тебе, - как-то сделала она заявление.
   - Пришла бы! - весело ей ответил. И не узнавал я себя.
  
  
  
   Все эти дни много думал о Вале - она там одна... Я один и она одна, сын в армии - вот бы её сюда! Может, остаться здесь и уговорить её переехать?.. Нет, не поедет, она не из тех, кто ждет удобного случая заполучить себе мужа. А что если я возьму да приеду к ней?.. Подруга у неё - разбитная бабёшка из отдела снабжения, с мужиками работает и, как они, говорит с матерком, Валя хохочет. Я был удивлен, увидев такую подругу. Что их свело - скромницу Валю и эту оторву Зину? "Она добрая, - сказала мне Валя, - простая, открытая, вся как есть, вот и дружу с ней. А так мы совсем разные, не ты один удивляешься". Вспомнив это сейчас, представил: приехал я, "сватаю" - Валя моя в нерешительности, а Зина, узнав о том, налетает: "Да ты что! Хватай его, не упускай!" Прибавит словечки из отделснабженческого багажа, Валя засмеется и согласится.
   Так распалял я себя. И написал ей большое письмо. Перечитал - хорошо написал! Ни слова придуманного, всё, что в душе. Такие письма писал я только Маринке. А когда запечатал, подумал: может, не отправлять? На почту иду и не знаю, опущу ли. В последний момент решится: "Пройду мимо - оставлю письмо у себя; остановлюсь - опущу". Опустил! Чувство такое, будто плюхнулся в ледяную купель. Теперь считай дни, жди ответ. Внушаю себе: "Не устоит она перед моим объяснением!"
   Затаился и жду. Видится (хочется видеть!) тетрадный листочек, где ровненьким Валиным почерком: "Жду тебя". Или не так прямо, но я пойму, что она меня ждёт. Тут же брошу всё и поеду. Полечу! Устроюсь там в областную газету... Дети мои уже взрослые, студенты - поймут, не бросаю я их. Ребята хорошие, а по детям - и мать. Вспоминаю деда Василия Лобачёва с нашей улицы Варлашовки, две дочери у него - одна, как княгиня, другая, как генеральша, и мужья под стать им. Сказал мне как-то старик: "Хозяйка была у меня хорошая, ты не помнишь иё, рано померла. Хоро-ооошая... Да что я тебе толкую! Вон каких девчат она мене нарожала!" По детям судил о жене. Так и я. Да и люблю я Марину по-прежнему, просто Валя стала во мне побеждать. Всю жизнь обеих любил. И теперь... Что теперь? Не знаю, что будет теперь. Не знаю. Представилось, вроде мы вместе. Все вместе. Объединились, и всем хорошо...
   Когда вынул из ящика долгожданный конверт, боялся его вскрывать. Щупаю пальцами тоненькое письмо - что там? Читать начал с конца, с последней фразы: "... ты должен быть там, где нужнее". Что это? Решай сам? Или: ты больше нужен Марине и детям?.. Прочитал всё письмо, очень сдержанное - нет, не то слово. Продуманно-осторожное - так точнее. А последняя фраза - как вздох: "Ты должен быть там, где нужнее". Вроде: сказала бы я тебе "да", но... Нет, опять не то, тогда бы перед этой фразой, перед "ты", стояло "но". Просто она осторожно подводит к такому ответу, и никакого вздоха тут нет - холодная рассудительность. Ну, не холодная, но именно рассудительность, от ума.
   "Там, где нужнее"... А кто знает, где я нужнее? Валя считает так, я могу посчитать иначе. "Решать буду я!" - сказал себе. Сказал и задумался: вот приеду, Валя примет меня - положим, примет, но (знаю её!) посчитает себя разбившей мою семью - украла меня, увела! Это чувство вины будет мучить её, будет вечно висеть упреком вопрос: "Зачем я на это пошла?" И ко мне: "Зачем ты так поступил?"
   "Если я не сумею сделать её счастливой, а Марину, уж точно, оставлю несчастной - то что это? Как себя буду чувствовать?.." - эта мысль сверлила меня и сверлила.
   И сколько ни думал, приходил к одному: пусть всё остаётся, как есть.
   Вале ничего не писал - что тут напишешь? А встреча у нас через год была, как обычно, как и всегда. Я понял: она довольна таким исходом. Да теперь уж и я принял это.
   Бывая в своём селе, обязательно захожу к Валиной матери, одна осталась она, доживает свой век. Смотрю на их дом...
  
   Два куста под окном и развесистый клён,
   Я как будто вчера первый раз был влюблён,
   Приходил я сюда, но звучало в ответ
   И не то чтобы да, и не то чтобы нет...
  
   Была такая добрая песенка, часто всплывает она во мне. Почему-то считал, что в старости будем мы с Валей жить в этом доме, среди бесхитростных, непосредственных деревенских людей, рядом с Раей Калиничевой, Николаем Мусацковым, кузнецом Селеманом... Как такое произойдёт - об этом не думал, но верил, идиллию рисовал: живём в своём доме, ведём хозяйство, принимаем гостей - тут дети мои и её, тут и Марина... Верил в это, надеялся. Неудержимо тянет меня сюда, к этим сельским домам, на свою Варлашовку - в свою степь! До боли не хватает мне её в городе.
   Один мой друг-одноклассник, начальник строительства, живёт в Краснодаре, рассказывал: сидят они за бутылкой с земляком-агрономом, тоже осевшем в городе, и после нескольких рюмок пошёл "деловой" разговор:
   - Давай бросим этот чёртов город и уедем в своё село, колхоз там разваливается. Ты будешь председателем, я агрономом - наладим!
   - Наладим! Вальку Большакова позовём - парторгом. Наладим!
   - Да не поедет он из Москвы.
   - Валька не поедет? Да ты что? Обязательно поедет, без слов!
   Они намеревались ехать в село работать. Я же теперь стремлюсь туда просто жить...
  
  
   Как-то в Москве на Павелецком вокзале встречаю землячку свою Веру Полянскую с мужем-полковником Юрием. Оказалось, они тоже в столице, но в противоположном конце от меня, а это все равно, что в другом государстве. "Запиши телефон" - "А вот мой", - сую карточку. Перезванивались. Однажды Вера меня удивила, предложив взять у них пальто-пуховик - купили сыну, а носить он его не стал, сказал, что не модное. "И висит оно у нас уже несколько лет, занимает место, а у тебя дача, будешь туда в нем ездить, оно хорошее, легкое, теплое". Неужели думает, что не в чем мне ездить на дачу? Но не решился сказать об этом, уж очень по-свойски она предлагала: "Ты только не сердись, лучше отругай меня, если что".
   И в субботний октябрьский день я поехал в дальний конец Москвы, а день выпал такой, о каком говорят: ни колесу, ни полозу. Вера с Юрием встретили меня, как гостя - с накрытым столом. Хорошо посидели, поговорили, померили пальто - беру! Они и довольны. Юрию надо было отлучиться по службе. Извинившись, ушел, мы с Верой остались одни, вспоминали и вспоминали свою Варлашовку. Вера постарше, но росли мы там вместе.
   - Молодец, что приехал! Я будто на родине побывала... А ты знаешь, я ведь тебя любила.
   - Да? - принимаю шутливый тон. - Что ж не сказала тогда? Ты тоже мне нравилась.
   - Молчи уж, нравилась! С Валей своей не расставался.
   - Валя - это Валя, а ты - это ты, - продолжаю игру.
   - А если нравилась, что ж молчал?
   - Боялся. Я вообще боялся девчат.
   - Ну да, боялся! Валю ты не боялся, а меня боялся... А что, мы бы с тобой хорошо жили. Купили бы домик на Варлашовке, ездили бы туда с детьми отдыхать...
   Провожая меня, сказала:
   - Ну вот, объяснилась тебе, а то, думаю, он и не знает.
   Еду домой с мягким свертком в руках, улыбаюсь: "Надо ж, любила меня!.." С самодовольным, наверное, видом входил я в свою квартиру, еще и Марине хотел похвалиться, но она, не успел я раздеться, подала мне раскрытое письмо из села от племянницы, грустно сказав: "Валя умерла"...
   Валя?! Умерла?! Быстро читаю, в глазах мельтешение: "...образовался какой-то тромбик, и она скончалась на операционном столе". Сижу на диване с письмом в руках, Марина села напротив, молчим. Как скрыть от неё своё состояние, не показать подступившие слёзы? Не надо знать ей всего. Ушёл в ванную, включил душ, стал раздеваться - медленно раздевался, стою потом под жёсткими струями, вскинув голову и закрыв глаза, струи хлёстко бьют мне в лицо. Ни мысли, ни чувства.
   Вдруг словно издали донеслось: "Мари-и-ина!" И громче: "Мари-и-ина-ааа!" Звучало во мне, звучало вокруг меня...
   И ни мне, и никому не дано было знать, что бы я сделал тогда с собой, не будь у меня Марины.
  
   Дождавшись, пока я выйду из ванной, она подошла ко мне, смотрит в глаза, мягко, успокаивающе, и меня пронзило: наверное, она догадалась!
   А может, догадывалась всю жизнь?
  
  
  
  
   Глава четвёртая
  
  
   Он оканчивал школу, она училась в девятом, и шла о ней лёгкая слава - кто с осуждением говорил, а кто с одобрением, мол, не обижает парней. И когда она в клубе на танцах подошла к нему, сказав: "Жду, жду, когда ты меня пригласишь", он чуток растерялся, потом, осмелев, танцевал с ней, пошёл её провожать и сразу полез целоваться. Она отстранилась.
   - Ты веришь в то, что обо мне говорят? - спросила. Сколько было в этом вопросе! И обычный вроде бы интерес ("Веришь ли?"), и досада ("Неужели поверил?"), и осуждение ("Эх, ты, поверил!"), и злость даже ("Ну и катись!").
   - А что такое о тебе говорят? - ушёл от ответа, но она как не слышала - повернулась и нет её.
   Он долго думал потом, осуждая себя, сам себе показался грязным. Чем больше думал, тем чище она становилась, а он всё грязнее. Дальше не мог уже вытерпеть и в школе на перемене, подойдя к ней, сказал: "Извини". Легче стало ему, немного очистился. Захотелось открыть ей всё, о чём думал, но решиться на это не мог: станет ли слушать? Когда сказал "извини", она не ответила, гордо прошла, на него не взглянув, лишь задев за плечо. Он это понял по-своему: "Она сердится, но прощает - ладно, мол..." Назавтра заговорить с ней хотел, а она опять прошла мимо, словно его и не ви­дела. Догнал её, выпалил:
   - Ну отхлещи меня по щекам, отхлещи!
   - Нужен ты мне, - даже не оглянулась, добавила на ходу: - Связываться с тобой!
   И снова услышал надежду в последних её словах: "Она бы их не прибавила, если бы ненавидела, если бы равнодушна была..." Думал и думал о ней. И ко­гда делал что-то по дому, и когда за уроки садился - отрывался от книги-учебника, вскинув голову, нечем было дышать. На встречу с ней уже не надеялся, на­думал писать письмо. Мысленно сочинил его быстро, а на бумаге споткнулся - путано выходило и длинно, порвал исписанные листы. И сколько ни брался по­том, не получалось того, что хотел.
   Осенью проводили его служить. "Уж из армии, - рассуждал он тогда, - напишу ей..." Написал же со­всем не то, написал, как пишут обычно солдаты зна­комым девчатам. Она ответила, ответила на его во­просы. Он попросил фотокарточку - она решила по­слать. Снимок был длинноват, не вмещался в кон­верт, она возьми да подрежь его снизу, посмотрела - торчат култышки, подрезала больше, до юбки. Он рад и такому - что ему ноги, было б лицо! Показал своим новым армейским товарищам, а те стали га­дать: почему отрезаны ноги?
   - Некрасивые, вот и отрезала, - умник один заклю­чил. А он и вспомнить не мог, какие они у неё - нормальные, кажется. Умник не умолкал:
   - Ты тоже пошли ей фото и тоже подрежь, только сверху, без головы.
   Дружный смех.
   И нет тому объяснения, но сделал он так, как со­ветовал умник: отрезал до плеч и послал.
   Когда получил ответ, на листе, на самой средине, красовалось:"Дурак". Но он прочитал это так, как если бы говорила она с сожалением: "Ну и дура-ааак..." Нашёл в этом юмор и даже почувствовал, как и тогда, после первого "извини" - вроде снова задела его плечом, специально задела: да ла-аадно, мол... Сел писать ей письмо. Тут-то и нашлись у него слова - всё, что хотел сказать, о чём думал все дни и что чувствовал.
   Она и на это письмо ответила коротко, одной-единственной фразой: "Ты поверил тогда - я не верю сейчас". И приписка: "Прощай!" Что значит это "Прощай"?.. Позже узнал: какой-то хлыщ городской-залётный соблазнил её и куда-то увёз.
  
  
   Она - Сафонова Лена, он - Большаков Николай, внук Леонича, воспитанный дедом и бабкой. Отслужив, едет домой, в село своё возвращается. А что как и Лена приедет (с мужем), вдруг встретятся?.. Потому без задержки проехал в районный центр, к дяде Саше. Саша, мы знаем, решительный человек, сразу сказал: "Иди работать на стекольный завод, в стеклодувы, там большого ума не надо. Поступишь в вечерний техникум, окончишь, а уж потом всё от тебя будет зависеть". Коля послушался и не пожалел. Диплом получил, мастером стал, а вскоре начальником цеха. Женился, квартирку хорошую дали.
   Но семьи всё равно что и нет. Тяжело сознавал: жена не любит его, замуж пошла - надо было идти и пошла. Но ведь сколько таких семей - ничего, живут. Бывает, и счастливо. Всё надеялся: время возьмёт своё, привыкнет, привяжется. В стремлении к этому часто ей уступал, её прихотям, радовался, когда слышал о ней и себе: "Какая краси­вая пара!" И ей это нравилось: на них (на неё!) об­ращают внимание. На пляжах за ней увивались высо­кие, в мускулах, парни, в ресторанах, когда приходи­лось бывать, её приглашали на танец мужчины "из видных". Николай относился к тому как к должному, не без гордости думая: "Вот какую сумел покорить!" Он любил её ласки - ничего-то ему от неё и не надо, кроме ласки. Она же сделала всё, чтоб его от себя от­лучить.
   Поступив заочно в финансовый институт, мужу сказала:
   - Хватит быть швеёй-мотористкой! - и добавила вроде в шутку. - Зарабатывать буду потом не то что некоторые!
   Уезжала в Москву на сессии, возвращаясь оттуда счастливой, и вскоре почувствовал Николай: совсем чужая она. А однажды сказала - не поймёшь, серьёзно ли, нет, с улыбочкой, как бы сознаваясь в безобидном обмане:
   - Зовёт там один меня, москвич с кооперативной квартирой.
   - Влюбилась? - так же и он "безобидно" спросил.
   - Да нет. Но москвичкой побыть охота, - опять улыбнулась.
   Ничего не сказал Николай: пошутили и хватит. Но подумал: "Какая тут шутка!.. Всё к этому шло..." И так ему стало обидно - в суставах заныло. Видит себя взбешённым: рушит мебель в квартире, рвёт одежду... Мелькнула мысль: "Пристрелю!" И, пожалуй бы, при­стрелил, но - будто крикнул кто, заорал на него, ог­лушив: "Себе, себе пулю в лоб!" Это отрезвило его: "Глупо! То и другое глупо". Именно в этот момент осенило: уехать в своё село, в Степную! И успокоился. Вот спасенье! Всё, что было до этой минуты, отри­нуло, голова просветлела, планы тут же пошли, с чего он начнёт, если примут его в селе... Из вто­рой половины мозга другое шло: "Вдруг поедет со мной?.." Уже представлял: скажет ей о намерении, а она так обрадуется, подбежит, на шею повиснет и скажет: "В селе у нас всё изменится, ещё как бу­дем жить!" Но, начав говорить, сразу понял: "Зачем? Зачем говорю ей?.."
   - Не сходи с ума, - спокойно ответила. Помолчав, добавила, не глядя на мужа: - А может, и верно. Ез­жай.
   Езжай... Значит, один поезжай?.. Ну что ж, так тому быть.
  
  
  
   Вообще-то, мысль возвращения зрела в нём исподволь. Встречая своих земляков, выслушивал сетова­ния: зарплату задерживают, пенсии платят не во­время... С усмешкой рассказывали: открыли магазин­чик в колхозе - бери в счёт получки продукты, что есть, а есть там лишь водка да заморские шоколадки. Пьющим мужикам в самый раз - поллитровка с за­куской "бесплатно", и детишкам, гляди, гостинец несут - поди плохо! "Спаивают народ", - сокрушаются жёны, им, бедным, хлеба не на что взять, а мужья похме­ляются.
   "Вот несчастье! - вздыхал Николай. - Такие богатые земли у нас, техника есть, хватает рабочих рук, а колхоз сам себя не прокормит..." С кем бы ни говорил - к од­ному приходили: дело всё в председателях. Всю жизнь их откуда-то присылают, а толку что? Карман себе набивают, родню обеспечивают, и только ви­дели их, исчезают.
   Всякий раз после таких рассуждений Больша­ков загорался: "Что если пойти в председатели?" Не­ужели, думал, начальник цеха, где сотни рабочих, не наведёт порядок в одном небольшом колхозе? К дяде Саше пошёл посоветоваться. Знал, к кому шёл: тот поддержит!
   - Езжай, не раздумывая, - был совет, как приказ. Но приказ не в председатели метить, а просто уехать, оставить жену. - Ничего не говорил я тебе, Николка, но давно замечаю и понял: не будет жизни у вас, рано или поздно это случится. Решайся! Детей нет, так что... Дом наш там цел - живи!
   Но пока он решился, колхоза в селе не стало. Не то чтобы развалился, нет, всё осталось, как было, многие даже не поняли, что и случилось, что измени­лось: кооперативом назвали его, разделив на паи - хочешь бери своё, выходи из компании, хочешь ос­тавь, доход потом соответственно. Никто не взял. Одни поняли, что пай - просто так, расписался, и всё, очередная насмешка, другие наивно решили, мол, хватит дивидендов от пая, и ждут, не работая, а му­жики помоложе рассудили иначе: оно бы, конечно, попробовать можно особняком потянуть, да боязно - техники лёгкой нет, купить и не думай, в кар­мане ветер свистит, а и вырастишь урожай, так на­плачешься, сбывать ведь тоже надо уметь, натуру та­кую иметь... Словом, всё осталось по-старому. Кроме одного - председателей теперь не навязывают.
   Тут другое открылось - сказалась беда, порож­дённая многолетним диктатом: руководить никто не умел. Самая страшная наша беда - неумение управлять. Годами давили, командовали, а тех несоглас­ных, кто своё предлагал, кто пытался разумно хозяй­ствовать - разогнали, смели, остались жалкие крохи, наперечёт.
   И Россию хватил паралич пострашнее диверсии.
   Степная, куда ехал наш доброволец, исключением не была. Кооператив, став свободным, оказался не умеющим плавать, а более походил на деревенского мужичка в большом городе - сторонится бегущих куда-то лю­дей, чтоб не сшибли, шарахается от машин, на него натыкаются, кричат, он испуган, измят...
   Земляки, натерпевшись от разных "варягов", с ра­достью приняли своего. А чего бы? Знают его давно. В школе учился - общим любимцем был, красивень­кий, умненький, добрый, и ныне только доброе слышишь о нём. Да весь род Больша­ковых такой! Что дед Тимофей, что его Евдокия, что дети их. В кого же Коле плохим-то быть?
   - Уж чего-чего, а жульё он прижмёт, - толковали, принимая его в председатели.
   Спросили и о жене: согласится приехать сюда? Ответил уклончиво: "Должна приехать". Больше об этом не спрашивали, поняли: что-то у них не так. Деревенские люди при всей про­стоте, непосредственности удивительно деликатны, больного места не тронут, обойдут, смягчат добротой и вниманием.
  
  
  
   Приезд Николая в Степную совпал с осенними за­морозками, и первое, что спросил, - всё ли убрано? Почти всё, отвечали, остались одни подсолнухи. Ладно, их можно убрать и по снегу. По­думав так, тут же поправился: "Убрать их немед­ленно! Это же деньги! Масло подсолнечное нынче в цене". Стал выяснять: в колхозе была своя масло­бойка, да что-то испортилось в ней, не работает, бро­сили. "Наладим!" - без сомнения (сам себе) сказал Боль­шаков, предвкушая успех: будет масло - будут и деньги, зарплата!
   Но это всё будет, когда-то будет, а сегодня, сей­час? За что бы он ни хватался, какое бы дело ни на­чинал - опять это "будет", ему же хотелось быстрее сказать победное "есть". Вместо этого снова и снова вставал пред ним вопрос: "Что бы продать?" Никак не думал, что с этого начнёт своё председательство. "Если на втором месяце не будет людям зарплаты, сразу же скажут: зачем мы тебя выбирали?" - мысль эта угнетала его и подхлёстывала. Осунулся - от забот, от не­доедания, с утра до ночи мотается, поесть некогда. Вечером на­варил бы себе еды, но сил уже нет, пожуёт что ни есть и ложится, а чуть свет - на ногах, заводит ма­шину. Вообще-то тяготы эти он и тяготами не считает, дело обычное, и раньше случалось неделями впроголодь жить... Он в залысинах, но во­лосы держатся, бросит их вправо - одной залысины нет, закрыта, вторая переходит в большой пробор - вроде так и задумано! Глаза крупные на некрупном суховатом лице, брови чёрными скобками, сам он не худой и не полный, роста среднего - вполне прилич­ный мужчина!
   Слава богу, удалось пустить маслобойку. Оказалось, не так-то просто, поиспортилась она основательно. Не Миша-кривой с Большаковым Филиппом, дальним родственником Николая, так вряд ли бы кто её и наладил, а такие механики-универсалы что хочешь наладят! Заработала маслобойка! Продали масло подсолнечное. Кур "заставили" нестись и зимой - тоже деньжонки. Пришлось повоевать с районной управой: кооперативное молоко заставляли возить (за копейки!) на местный молочный завод, иначе он остановится и люди потеряют работу. "А нашим сидеть без зарплаты - можно?!" - доказывал Большаков и вопреки напору повёз молоко в город нефтяников за пятьдесят километров, открыв там свой павильон ("Овощами будем потом торговать, мясом..."). Появились "живые" деньги, люди получили зарплату, и Николай сразу вырос в глазах земляков. Человеку много ли надо? Сделай ему добро - он добром тебе и отплатит; по­кажи, что ты знаешь, куда идти - он пойдёт за тобой; ты можешь быть твёрдым и строгим, даже и жёстким - он примет всё это, если ты справедлив.
   Большаков не стремился ни к чему необычному, способному удивлять и бросаться в глаза, а делал лишь то, что и должен делать, коль взялся руководить, и это было замечено всеми гораздо быстрее, оценено гораздо выше, чем если бы делал он необычное. Не забывал наказ дяди Саши: "Ты смотри там, о Большаковых чтоб плохо не говорили! Фамилию нашу не урони!" Ходил по домам, по хозяйствам, советовался. Слушал внимательно, что ему говорят молодые и старые. Искал, искал верных решений.
   Всё приходилось учитывать. От того же воровства не уйдёшь. Русскому мужику упереть, что плохо лежит, - это как бы и в честь, иначе вроде не по-хозяйски. Пьют, напиваются - так ведь русского без того не представить! Подводят друг друга, подводят себя - по вечной нашей российской расхлябанности... Не обойдёшься без этого, потому и надо учитывать, предвидеть, предусмотреть то и это. Может, когда-нибудь от такого избавимся, но пока ещё так вот.
   Лучшим советчиком, по сути наставником, был дядя Саша. Николай поражался его способностям - вот бы кого в руководство! "Сделай правление кооперативом в кооперативе, - убеждал. - Поставь его работу в полную зависимость от общего результата. Заключай договора с хозяйствами, чтобы не было так: хочу держу скот, хочу нет, хочу продаю, хочу нет. Так же и с потребителями. Всё чтоб было на твёрдой основе. И кровь из носа, обеспечь хозяйства кормами". В другой раз: "Ты говоришь, всё у вас поделено на паи - формально, конечно, никто ведь не взял свой пай, не вышел. А не объединить ли в группы? Одни владеют землёй, вторые скотом, третьи птицей, четвёртые техникой. Заключают взаимные договора, и пусть только попробуют плохо спахать или плохо убрать урожай - хозяева сразу предъявят им счёт. Правлению надо иметь определённый фонд, не такой уж большой, но он будет постоянно крутиться - и платёжеспособность обеспечит, и принесёт прибыль. Скажем, земледельцы сдают правлению хлеб на реализацию, вы расплачиваетесь с ними, а они расплачиваются с механизаторами, механизаторы же в свою очередь расплачиваются с правлением за доставку горючего, запасных частей. Видишь? Небольшой денежный фонд, а всё приводит в движение".
   Саша не только подсказывал, а и зажигал племянника. Где подбодрит, где подтолкнёт, но больше - зажигал. Иначе не может. Сам загорается и других зажигает.
   Николай "обкатывал" его (и свои) идеи на одном, на другом.
   ... Шло в кооперативе собрание. Зал - что большая сцена, где идёт представление: ораторы вставали (чаще вскакивали) то справа, то слева, то в центре, то в первых рядах - какая-то слаженность виделась в том. Если справа звучит утверждение, то жди возражения слева, а утверждение слева вызывает возражение справа, мнение задних вздымало центр, на передних обрушивались те и другие.
   Говорили все с места, мало кто шёл на трибуну, а если и шёл, то рывком поднимался - колыхался весь ряд, пропуская его, зал утихал, ожидая смешное, потому что к трибуне рвались, как правило, чудаки.
   - Землю не продавать! А то понаедут грузины с Кавказа, вместе с землёй купят нас с потрохами.
   - Очень нужны мы им! Им доход нужен, а с нас какой доход? Сами себя не прокормим!
   - Это мы не прокормим, а они с деньгами, нас же наймут, согнут в три дуги, рабами сделают.
   - Ты думай, что плетёшь! Не делай из нас дураков.
   - А мы дураки и есть. Русские дураки.
   - Дашка, уймись!
   - А чего уж вы так? Наймут... Я был в Югославии, там есть владельцы земли и есть наёмные. Так эти наёмные, скажу я вам, ещё неизвестно, кто кого эксплуатирует. Они загибают такую оплату себе! И хозяин вынужден соглашаться, лишь бы посеять и потом убрать урожай. Зато вместе и празднуют. Столы под навесом поставят, не хуже нашего пьют и едят, песни поют и танцуют. Чего тут плохого?
   - Так у нас наёмные будут, понял я, свои же, у кого трактора и комбайны...
   - А если председатель наш уедет от нас?
   - Я - никуда не уеду, - твёрдо сказал Николай.
   Зааплодировал зал. И далее разговор пошёл поспокойнее.
   Большаков сидел а президиуме сбоку, слушал и радовался в душе: "Хорошо, в общем-то, говорят!.." Пусть простовато, чуть примитивно, сумбурно - это не главное. Главное, чтобы дело.
   А это - было.
   "Опирайся на таких, как Василий Баранников", - не раз наставлял племянника дядя Саша, а Коля никак всё не мог решиться, встречаясь с комбайнёром Баранниковым, заговорить о делах. Комбайнёр Василий Иванович, говорят, человек настроения, резким бывает. По рассказам, перед уборочной в бригаде обычно не знали, с какого боку к нему подойти, и дома Алёнка, жена, старалась всякое желание его угадать, следила за каждым движением. Он заранее настраивал себя, как артист перед выходом на сцену, как любимый его гимнаст Борис Шахлин в своё время настраивался, подойдя к перекладине. Только ему нужна была злость - без злости не мог он работать в поле по-настоящему, накалял себя до предела, и тогда уж вокруг него ходуном всё ходило, отдыху себе и другим не давал. Только остановись, уверял он, расслабься - потеряешь темп, набирай потом его снова. Доставалось всем, кто с ним рядом, а уж штурвальным-то, бедным! Зато как хвалили они потом Василия Ивановича: вот это, говорили, работка была! А он слушал спокойно, устало улыбаясь, соломинку в зубах держа - тоже довольный сделанным. "Как иначе? - любил повторять. - Это же хлеб! Сколько труда положено, чтобы вырос он, созрел, а природа так и норовит испортить, засушить, повалить посевы, дождями прибить к земле. И надо вырвать хлеб у природы, а для этого нужен штурм, хорошо спланированный, до мелочей подготовленный штурм".
   Помнят в селе, как присланный откуда-то очередной председатель колхоза прославиться захотел - "вырастить" Героя Труда. Кандидатом наметил Баранникова, на время уборки прикрепил к нему специально горючевоз, две машины зерно из бункера отвозить, чтоб ни минуты простоя не было, комбайн запасной на всякий случай держал... Василий знать об этом не знал, работал, как всегда, у него и без того обычно рекорды, лучшего комбайнёра не было. А тут пополз слушок меж людьми: "Баранникову все условия..." Узнал об этом Василий, вернувшись с уборочной, ворвался в правление к председателю, схватил его за грудки: "Ты что, сволочь, делаешь?! Опозорить меня захотел? Чтоб завтра собрал народ и рассказал всё, как было! А не соберёшь - то я тебя соберу, я так тебя соберу!.." И заставил, не отступил.
   Такой вот Василий Баранников.
   Зашёл к нему Николай. Дом у него добротный, как и всё, к чему прикасаются его руки, живут они с Алёной вдвоём, у детей свои семьи, свои хозяйства.
   - О-оо! Заходи, заходи, председатель! Алёнка, смотри, кто пришёл к нам!
   Выглядит молодо, спортивного кроя. И Алёна под стать ему. Когда женщины говорят ей: "Ты будто и не рожала трёх парней-то, всё такая же ладная", она отвечает с улыбкой, певуче: "Такой муж у меня!", и лицо её становится обворожительно нежным. Сейчас она ставит блюдо на стол, достаёт из духовки противень с пирожками, на всю комнату пахнущими фруктовым и хлебным, Василий схватился в погреб за мочёными яблоками. Николай аппетитно ел, хозяева радовались. Потом пошёл деловой разговор.
   - Николай, ты же знаешь, я из игры вышел. Что в колхозе, что в кооперативе задарма горб ломал - хватит!
   - Вот я и хочу, Василий Иванович, чтобы люди работали не задарма.
   - Ну и как ты себе это представляешь? Денег-то нет ни у тех, ни у этих, ни в правлении, нигде - кто ж нам заплатит?
   А выслушав пояснения Большакова, задумался. И вот что сказал:
   - Ты, Николай, молодой ещё, многого в жизни не знаешь... Да не дадут тебе это сделать! В своём плане ты ничего не оставил для власти, для районных хапуг, и они тебе не простят, сожрут заживо. Вон Володьку Капкова с директоров элеватора - хэп, и нету! Поставили своего. Так и с тобой устроят. Я уж слышал против тебя шепоток - не иначе, кто-то настраивает.
   - Волков бояться, Василий Иванович, - в лес не ходить.
   - Да это, конечно так, но всё же. Ты это учти... Ну, а если получится, как ты говоришь - только что-то я всё же не очень верю, - бригаду механизаторов сколочу! У меня же три сына механики, сейчас в город на заработки подались. Верну их сюда, и будет своя у нас фирма - Баранников и сыновья! А! Фирма! А что?" Большаков улыбнулся в ответ: "Вот и я говорю: а что?"
   От встреч таких, от таких разговоров и сам-то лучше стал верить в задуманное. Понимал: до успеха ещё далеко. Сделан­ное сегодня завтра может сорваться (да и что сделано-то?). До весны продержаться бы, летом будет по­легче, а осень должна принести урожай. Ждал весны.
   Как-то морозным утром, истопив русскую печь, поставил щи, кашу варить, как делала бабушка, стал убирать постель, потом остановился у зеркала - того самого, старого, дядя Саша которое любит, взглянул на себя, задержался. Впервые за время в Степной стал рассматривать себя не просто так, мимоходом, в лучшем случае бреясь, а - как выгляжу? А ничего вы­глядишь! Залысины не прибавились, морщин ещё нет. Потрогал подбородок ладонью: "Может, бороду отпустить и усы? Сейчас это модно". Посмотрел ещё раз, представив себя в бороде, - "Нет, никто в роду у нас не носил бороды".
   И захотелось ему оценить уже сделанное, хотя бы просто припомнить, осмыслить. Однако в мозгу всё вертелось, мельтешило, терялось, снова выскакивало и опять исчезало. Калей­до­скоп! Лишь откуда-то с заднего плана вырывалось по центру и чётко печаталось: "Получается!" Что по­лу­чается - не мог осознать, но чувствовал всеми жи­лами: получается!
   На днях остановил его у проулка Михаил Горбачёв, троюродный дядя, подал медвежью лапу свою, сжав ему руку до хруста (когда-то бабушка говорила о нём: "Чистый ведмедь!"), начал с ходу:
   - Ну, племяш, сказать, что о тебе говорят в селе?
   - Конечно!
   - Ну так вот - люди довольны. Копейка как-никак завелась.
   На том рассказ был исчерпан.
   Вместе пошли к Большакову дому. Вошли в сени, постучав у порога валенками - снег стряхнуть. Хлопнув дверью, ввалились с мороза в избу, отбросив вперёд клубы пара.
   - Тепло у тебя, - похвалил Михаил хозяина.
   - Единственная радость моя!
   Разделись, руки к грубке - греют ладони. Потом Николай достал что-то из печки, несёт к столу.
   - А выпить у тебя не найдётся?
   - Нет, дядя Миша.
   - Что ж так плохо живёшь? Не по-русски.
   - Не по-русски, дядя Миша, не по-русски. Никто у меня не бывает.
   - Потому, небось, что тебя самого не бывает.
   - Только ночую здесь. Вот и не припас ничего для гостей.
   - Не то помянули бы твоих деда с бабкой, добрейшие люди были - что дядь Тимофей, что тёть Дуня. Честнейшие! Меня тут обычно рюмкой встречали. И с Василием, отцом твоим, мы пивали. Роднились - троюрные же! Родство надо держать. У нас ещё общее с ним - у него аккордеон, у меня баян. Аккордеон у него хороший, давал мне играть, хоро-о-ооший!.. Но ты это, насчёт выпить - выбрось, это я так, пошутил.
   Из печки вынутой, к столу поданной оказалась пшённая каша молочная, жадно ели её деревянными ложками.
   - Ну так что же говорят обо мне в селе, дядя Миша?
   - Довольны. Подналадилось малость, пошло дело, вот и довольны. Ворюг ты прижал, какие в начальстве ходили. Людям это по душе, скажу тебе честно.
   Николай почувствовал себя как-то неловко: напросился, набился!
   - Рано оценивать, - сказал. - Что покажет весна...
   - Весна надеждами красна, - бодро изрёк дядя Миша.
  
  
  
   Шёл февраль. То январём потянет, то мартом проглянет, кое-где, на угревах, образовались проталины, завиднелась земля.
   Весна покажет... Надеждами красна... В селе весна - вроде нового года. Всему начало. С каждой весной ждёт село обновления. Что принесёт она Николаю? Не сорвёт его планы? Не сшибёт его самого?
   Из района сообщили: готовьтесь, грядёт наводнение. Догадаться нетрудно: такие снега кругом, на Вселенную хватит! И "готовьтесь" означало: выводите людей и скот в безопасное место. Но куда? В "высокие" сёла? Ждут нас там! Да со скотом. Да корм завозить туда надо... Лучше уж у себя на сырту устроить загоны и там переждать, пока воды уйдут. Держал совет Николай с мужиками, те поддержали его: "Одна бригада городит загоны, строит тёплую будку для сторожей, корм возить будем лодками. Вторая бригада - охранники, ружей семь наберём мародеров отпугивать, станем ездить из края в край и на сырт, выстоим, если что!"
   Но тревога не покидала Степную: что как затопит избы? Многие собирали пожитки - перебираться к родным и друзьям, живущим на взгорье, где вода не достанет. Николай к дяде Мише заехал предупредить об опасности, а тот усмехнулся, стоя с метлой посреди двора:
   - Да что ты, Коля, слухаешь их? А то не видали мы полых вод! Нашу улицу, хоть и рядом река, никогда не затапливало. Варлашовку вашу да, затопит, она низко. А другие места - гляди: от Лебяжки вода пойдёт к Ольховскому спуску, Подщипковка останется в стороне, а Жирновка вообще высоко. Вот и вся тебе диспозиция. Не боись!
   Когда в другой раз племянник заехал к нему, он уже хлюпал в избе по воде в резиновых сапогах. Но и тут не сдавался:
   - Это дня на три, не боле. Чёрт с ней! - двинул ногой. - До постели не доберётся, стол не снесёт, печку топить есть чем - будем с Зойкой держаться.
   Скотину он, верно, отправил со всеми на сырт, и Зойка, жена, беспокоилась.
   А вода уже бушевала вокруг. Степные овраги - как речки, бурно, с грохотом уносят потоки в дали неведомые, да то ли не справились они этой весной, то ли где-то образовались заторы - хлынула вода на село. Казалось, со всех сторон наступает - находит низины, жадно кидаясь туда, и вот уже будто прорвалось всё, в какие-то пять часов затопило дворы, постройки. Люди поднимались на чердаки с постелью и всеми припасами, перебивались там кое-как. Соседи друг друга подбадривали кто шуткой, кто добрым советом, перекликались чердак с чердаком. Сумел организовать Большаков доставку продуктов, развозили на лодках их. Подплывут к избе, кричат:
   - Эй, там, на чердаке! Хлебушко нужен?
   Нештатный корреспондент Юля Петровна, обосновавшись под собственной крышей, подняла туда телефон, звонила по всем номерам и, выяснив обстановку, продиктовала заметку в газету, её напечатали, снабдив фотоснимком - улица Варлашовка в воде.
   По селу поплыли моторные лодки, чего отродясь не бывало, - какие-то мужики, молодые и наглые, рыскали в поисках чем поживиться. Много было бы бед, не появись на лодке бригада охраны с ружьями - мародёры поспешно убрались. Был налёт и на сырт, за скотом, но и туда подоспела охрана. Труднее оказалось остановить воровство. Не пришлые воровали - свои, эти знали, где взять, что и когда. У одних потаскали доски для пола, у других исчезли дрова, у третьих зерно из ларей, даже сено с задворков.
   Вода между тем убывала. Ликовали чердачники, слезая и ставя на стенах отметины. Ликовали. Слёзы будут потом, когда оглядят хозяйства: там сарай, там баньку снесло, у кого и дом похилился, фундамент размыло, штукатурки внизу как и не было. И разворовали немало.
   Такой оказалась весна.
   И всё же Николай почувствовал себя победителем. Кожей почувствовал: не будь его - куда хуже могло обернуться.
   Подумал о Лене - любви своей первой, школьной. Знал: она давно развелась, жила здесь у матери, работала в бухгалтерии, но незадолго до его появления снялась и уехала в Волгоград.
   - Наверно, сбежала от Шалдина - проходу ей не да­вал, - гадали в Степной.
   - Это могло. Это, пожалуй, верно.
   Однако догадка такая вскоре отпала: Лена вернулась - Шалдин здесь, никуда не девался, а она появилась. Вот и думай, что хочешь. Сама Лена - ни слова ни полслова об этом, будто и не было ничего.
   Николай теперь был почему-то уверен, что сумеет отношения с ней изменить, уже не мечтал о том, как о далёком, возможном, а думал почти как о близкой реальности. Думая, радостно сознавал, чувствовал, ощущал, что сюда его привела именно та любовь, которая в нём жила с давних пор, не уходила она из него, лишь утихла.
   Встретился с Леной он у аптеки - шёл мимо по улице, она шла навстречу, заулыбалась издалека, заулыбался и он, остановились, стоят смотрят друг другу в глаза - он в её, круглые, чуть голубые и быст­рые, она в его, крупные, бровями (чёрными скобками) выделенные, смотрят так, словно мысли друг друга читают, понять хотят, разгадать то неясное, что жес­токо так развело их. Вдруг Лена заплакала:
   - Дура я дура! - и глаза, и лицо в слезах, голос в слезах. - Я же назло тебе замуж пошла тогда, не по­нимала, что творится со мной, только потом поняла. Я же любила тебя, - и добавила, улыбнувшись, - ду­рака.
   Смотрит он на неё удивлённо и радостно. Как она мило сказала, как улыбнулась, называя его дураком! А она успокоилась, продолжала:
   - Я быстро с ним развелась и живу всё время одна, не подпускаю к себе никого, - опять улыбнулась. - Хотя ты не веришь.
   - Верю, Лена, верю!
   - О тебе мне известно, - будто и не слышала его "верю". - Кое-что, конечно... Я письмо твоё по­следнее сохранила, перечитываю его и плачу над ним каждый раз.
   Он не знал, что на это сказать, не нашёлся. Лена сама сказала:
   - Чего нам в прятки играть - от судьбы не уйдёшь, вот она и свела нас опять.
   После такого признания Николай уже не искал, что сказать - без лишних слов было сказано всё: "Судьба нас свела". Более не говоря ничего, пошли они вме­сте - не туда, куда шла она, не туда, куда он, а пошли в его старенький дом и лишь там до конца объяснились.
   - Ну как могло случиться, что мы оказались врозь? - говорил он потом.
   - Дурь, Коленька. Всё наша дурь.
   - Конечно, дурь! - не стал возражать.
   - Но теперь я от тебя ни на шаг.
   - И я от тебя ни на шаг!
   - А пойдём сейчас к маме!
   - А пойдём! - согласился игриво.
   Её мать он знает давно - как не знать? Всё село её знает, певунью-плясунью Веру Сафонову. Лихая была! В девках бесилась с парнями, на шеи им висла. Казалось иным: делай что хочешь с ней. Пробовали - получали пинка (вот в кого Лена!). Мужа себе, Гришу Сафонова, сама выбрала, когда он ещё в моряках ходил, в отпуске был - на танцах в клубе заказала она "белый вальс", морячка пригласила и - увела. После службы он в колхозе работал прорабом. Жили они хорошо, да уж очень спокойно, ей же, безудержной, пусть были бы взрывы, скандалы, покричать, поорать дело не в дело, и муж чтоб орал на неё, а она на него с кулаками, он схватил бы её, скрутил, и она, побеждённая, плакала бы у него на груди. Её побеждать надо! Гриша не побеждал, без того считал себя победителем.
   Приехал Валюнин ("Беляк"), летчик военный, досрочно уволенный, - когда-то он домогался Веры и теперь, повстречав её, вроде в шутку сказал:
   - Ох, и приударю я за тобой!
   Раз, другой, а потом и всерьёз. И что уж за мысль посетила её, но схватилась она, сумасбродная, и ушла к Беляку. Уйти-то ушла, да сразу и загрустила, всё с Гришей сравнивала нового муженька - не в его, получалось, пользу. Ей казалось (она ждала этого!): вот придёт за ней Гриша с хворостиной или кнутом, погонит её через всё село домой, она выть будет, как блудливая собака, а идти. Но Гриша не приходил.
   Однажды Беляк забор починял. Вера взглянула и ахнула - ну срамота! Тяп-ляп, глаза не глядели бы! Не сдержалась:
   - И-иии, туды-т твою! Хозяин! Гриша уж если делает что, так делает!
   - Ну и иди к своему Грише! - сорвалось у него.
   - И уйду! - тут уж не сорвалось - обдумала, выносила такое решение. Вещи свои собрала и ушла.
   Гриша принял её, всё наладилось. Сына и дочку ему родила, растили их не хуже других. Вдруг - на тебе! - ни с того ни с сего Гриша стал попивать. Идёт с работы, покачиваясь, Вера налетит на него, а он:
   - Веруня! Веруня! Всё путём.
   Берёт косу, тележку и - к речке, к затону, свежей травы накосить корове. Или колет дрова про запас. Словом, сделает всё, что и трезвым не сделал бы. Утром встанет пораньше, пожуёт что ни есть и уйдёт на работу. К концу лета запил втёмную, а в сентябрьскую непогодь у себя на задворке повесился.
   Все терялись в догадках.
   На следующий день после похорон пришёл к Сафоновым Василий Ладыгин, Гришин друг, и такое сказал:
   - Вера-ааа, какой же я дурак! Ведь Гриша меня вроде предупредил, а я ничего не сделал... Про шифер он ничего тебе не говорил?
   - Про какой?
   - Колхозный, который продали.
   - Понятия не имею.
   - Он же из Энгельса привёз шифера три машины с прицепами, а председатель велел два прицепа продать, ну и продали. Гриша бухгалтера спрашивает: продажу оформили? Нет, говорит. Почему? А это ты у председателя спрашивай. А председатель водил-водил его за нос целое лето, Гриша стал нервничать, почуял неладное, шифер-то за ним числится. Недавно опять к председателю, а этот подлец говорит ему: решай теперь сам, как быть. Ты понимаешь? Решай! Спрашиваю Гришу: что делать будешь? А он: я это быстро решу. Дня не прошло, слышу: повесился. Меня как по башке саданули: вот что он имел в виду "я быстро решу"! Мне бы, дураку, сразу к тебе прибежать, последили бы за ним вместе, а я...
   Вера заплакала в голос, выкрикивая:
   - Сволочи! Гады! Ворюги!
   - И не докажешь ведь. У председателя теперь отговорка: пропил шифер, вот и повесился.
   Вера завыла при этих словах. Потом, вся в слезах, всхлипывая, сказала:
   - Поди и пить-то поэтому начал.
   - Да то почему же! Говорю ему: что ж ты делаешь? А он: да тут не только запьёшь, два прицепа, огромные деньги - где я их возьму? Тюрьмой пахнет.
   - О-ооой, что сделали с ним, паразиты! Что сделали! - Вера качала головой, поплакала ещё, поголосила, поматерились с Василием по адресу председателя да и кончили - что теперь говорить?
  
   Ныне от прежней задиристой Веры ничего не осталось. Опора и радость - дети: сын женился, и есть уже внук у неё, теперь вот дочь привела жениха, вроде бы даже зятя. Представила Лена его как мужа - значит, зять.
   - Ну что ж, совет вам да любовь, - сказала Вера Ивановна, улыбнувшись, и тут же всплакнула, и опять улыбну­лась. - Рада, Коля, с тобой породниться, с семьёй Большаковых.
   Засуетилась на стол накрывать - нашлось и вы­пить, и закусить. Доброе получилось застолье, по-простому, безо всяких натяжек. Натяжки не было даже тогда, когда повеселевшая тёщенька зятя спросила:
   - Ты с женой-то развёлся?
   - Нет ещё. Разведусь.
   - Не беда, я на это смотрю так... Это к слову пришлось.
   Но вот уж чего в этот вечер быть никак не должно, да было - чёрная тень мелькнула, почти незаметно, однако мелькнула. И опять всё Вера Ивановна, опять же "к слову пришлось".
   - Слава богу, - шепнула дочери, - Шалдин теперь отстанет.
   Николай и слышал и не слышал эти слова - так, что-то сказала мать, и всё же зацепилось в мозгу, в уголочке, и когда шли они с Леной "к себе", в старый Леоничев дом, уже на улице Варлашовке спросил её:
   - Что это за Шалдин?
   - А-ааа, пристаёт тут один ко мне. Он наш, сельский, но жил в городе, теперь вернулся, осчастливил нас.
   К беде своей, Лена раньше его не знала и, когда познакомились, была к нему благосклонна. Шалдин тут же перешёл в наступление - напролом! Она испугалась и просто-напросто скрылась, сбежала, уехала в Волгоград. А как только вернулась (с созревшим в горячей её голове сумасбродным решением Коле отдаться), Шалдин взметнулся, как зверь из засады, но Лена к тому приготовилась, при первой же встрече вызывающе строго сказала ему:
   - А ну отстань! Чтоб я больше тебя не видала и не слыхала! - она взяла тон, каким мать говорит с нагловатыми мужиками. - Я замуж выхожу. Катись!
   Шалдин ушёл взбешённый.
  
  
  
   ...Утром, проснувшись, Николай лишь секунду какую не верил, что это не сон: рядом Лена! Рядом! Вот! Мило посапывает - умиротворённость, покой на лице, губы, чуть приоткрытые, слегка опухшие от ночных поцелуев, розовые, манят, притягивают. Чув­ствуя, что не удержится и боясь её разбудить, он тихо­нечко встал, так же тихонечко отошёл от кровати, стоит-смотрит, любуется. Лена походила сейчас на беззаботную девочку, которой с вечера вручили по­дарки.
   Какой счастливой, какой радостной была у них ночь! Праздник души, тела - праздник всего! Теперь только и по­чувствовал он всем существом, что такое любовь, близость, слияние любящих. Не выразить ни сло­вами, ничем. Одна из тайн мироздания.
   Лена открыла глаза, улыбнулась - игривенький знак рукой: отвернись! Быстро надела халат и, застёгиваясь, подошла к Николаю, прижалась к нему, мяг­кая, тёплая, возвращая его к тому, что было.
   В ласках, в обнимку готовили завтрак, а завтра­кая, заговорили о свадьбе.
   - Я так хочу её! - Лена сияла. - Ох, буду плясать! Ты будешь плясать?
   - Буду, обязательно буду!
   - А уж мама попляшет!..
   После завтрака сели в "Ниву" они и поехали на поля. Ему, председателю, надо было взглянуть, осмотреть степное хозяйство, убедиться, что сеять пора, набраться энергии, запастись, приготовиться к штурму. Переехали железнодорожную линию и пом­чались по ровной, подсохшей, окрепшей дороге. Лене казалось, что едет в машине она впервые, ощу­щений таких не бывало: дорога от них убегает, дого­няют они её, не могут догнать, впереди - словно море колышется, плещется голубая волна. Мчатся к этому морю, а оно отступает, не подпускает к себе, взлететь бы, сверху взглянуть на него, но сколько ни мчись, ни взлетай - не увидишь, степь да степь, умытая веш­ними водами степь, горизонт далёкий, а море - всего лишь мираж.
   Остановил Николай машину, вышли, тут же ока­завшись под ярким весенним солнцем - оно всевла­стно царило, одно над этой бескрайней равниной. Спокойно дышала земля в ожидании пахарей, бальзамовый запах шёл от неё, поднимался, и тебя поднимал - весь воздух бальзамовый!
   Вдали, за оврагом, алели степные тюльпаны.
   - Поедем туда, нарвём охапку, в село привезём и будем дарить: маме, брату с женой, всем, кто встре­тится!
   И поехали. В овраге, знали они, родничок с ароматной водой, спустились к нему, ладо­нями пьют, прицокивая: "Хороша-ааа!" Наверх поднялись, стоят, смотрят вдаль - края земли не видать! Ни души вокруг, солнце высоко-высоко, и небо такое вы­сокое, а ты - словно центр мироздания. Степь дер­жала их и баюкала, они растворялись в ней, сами в степь превращаясь.
   Ах ты, степь моя, колыбель моя!
   Свадьба была после сева. Решили устроить её на лужайке, у Белавина сада - так предложил Николай.
   - Надо встряхнуть село! - говорил, увлечённый идеей. - А то что это - нет веселья совсем! Раньше свадьба - на всю округу, с гармошкой по улице шли, плясали и пели, все из домов выходили... И мы всех пригласим - всех, кто хочет!
   Вера Ивановна ахнула:
   - Да это ж где мы возьмём всего на столы в такое-то время?
   - Ничего, - успокаивал зять. - Пусть влезем в долги - расплатимся! На спиртное наберём, а закуски - солёные огурцы, капуста, мочёные яблоки, наварим картошки - ооо!
   Вовсе не думал он, что придёт всё село. Кто хочет! Но если не всё село собралось, то почти. "А что - интересно!" - говорили одни. Другие: "Большаков род свой продлит, хороший род - надо отпраздновать!" Третьи (женщины): "Вера Ивановна хоть порадуется, такое пережила, бедная! Пойти поздравить её".
   Места всем не хватило, бежали домой за своими столами и лавками, нашлись и такие, кто на травке устроился - уселись в кружок, расстелили большую клеёнку. Один, смотришь, достаёт из-за пазухи фляжечку самогонки, второй вынимает из сумки посудинку с мясом тушёным. Наполняют стаканы, идут к столу молодых, поздравляют, пьют за их счастье.
   Заливались гармошки. Михаил Большаков, расшлёпав толстые губы, усердно играл на баяне.
   До самого вечера лужайка плясала, взрывалась песней, частушкой звонкой и озорной, хулиганской - веселье отчаянное, с надрывом и болью, бесшабашная русская удаль! Вылилось, выплеснулось, удержать невозможно.
   Шалдин в тот день сидел дома и пил в одиночку.
  
  
  
   После свадьбы Николай ходил окрылённый. Делал всё увлечённо, и всё у него получалось.. Главное, что удалось - заработанное людям платить. Ни единого срыва! Понимал, что достигнутое - пока неустойчиво, достигнуто огромным усилием. Надолго ли хватит тебя? И всё же доволен был.
   Одно омрачало - Шалдин тенью за Леной ходил.
   - Остановлю его! - взбушевал однажды оскорблённый супруг. - Подлец!
   - Не надо, Коленька. Я сама. А тебе не надо. Чёрт его знает, что у него на уме, в дурной башке его. Он же безумный!
   - Ну так что ж теперь - ждать? Мне уж люди не раз говорили: "Куда смотришь?"
   - Боюсь я, Коля, боюсь за тебя.
   Но Коля уже "заведён", тут же схватился и к Шалдину. Лена догнала его, остановила, взяла под руку, мягко к нему прильнула:
   - Пойдём домой, Коленька. Провались он сквозь землю! Упырь чёртовый! Свет не производил таких! Я разберусь с ним сама! Идём, миленький!
   Не сразу он согласился, но согласился, пошли назад, шли, прижимаясь друг к другу - отброшено всё и забыто, они одни в этом мире, им хорошо! Лена сияла. Шли скорее домой, где Коля возьмёт её на руки, будет, целуя, носить и кружиться, нежно ласкать. Всякий раз он по-новому, как впервые, испытывает колдовскую силу женского тела, и вовсе не на земле они оба - в небесах они в эти минуты, растворившись друг в друге и друг друга неся.
  
  
  
   С Шалдиным Николай столкнулся случайно, на улице. Был уже вечер, но ещё не темно. Впервые видел его Большаков, но как будто видел не раз, всё в нём типично для человека бродяжьей породы: нагловатая отрешённость, на лице и в фигуре во всей - "Что мне жизнь!" И подчёркнуто дерзкая сила, уверенность в силе.
   - Гад такой! - прошипел он.
   - Что-о-ооо?! - Большаков пошёл на него.
   - Гад! - и ударил его в плечо.
   Николай безотчётно ответил ударом, да так, что тот отшатнулся. Кажется, только того и ждал:
   - Ну-ка... Кто кого!
   - Да не здесь же!
   - Идём за Белавин сад.
   Быстро пошли.
   Николай понимал несуразность этого шага, но не видел и выхода. Не думал и о последствиях. В нём кипела злость. Видел, что и Шалдин зол. Злость помогает в схватках, но злы они оба - кто кого? Шалдин выше и, возможно, сильнее, но Большаков прошёл армейскую школу, десантную, на это надеялся и, как только свернули за сад, он применил свой коронный приём, Шалдин рухнул, но тут же - пружиной! - взметнулся, едва не подмяв Николая. Далее стало ясно: он владеет приёмами, ищет, ищет момент, идёт на удар убийственный. Большакову это прибавило злости и он, чётко выполнив хитрый манёвр, бросил шалопая на землю, прижал: "Хватит?!" Но Шалдин снова пружиной взметнулся и снова едва не сшиб Николая. Они ещё долго бились, уже как попало, как в обычной уличной драке, пока Шалдин, обессилев, не опустился на землю. Большаков тоже сел. Он так и сидел, хотя видел, что противник его поднялся, тяжело, неуклюже, но всё поднялся. Что будет делать? А тот, чуть постояв, тихо, как пьяный, покачиваясь, пошёл в сторону улицы. Сдался!
   Устало смотрел ему вслед Николай - ни радости на лице, ничего. Боялся и думать о том, что его ожидает. Ну что теперь скажешь Лене? Весь в побоях... И что завтра скажет село?
   А по селу рано утром уже разнеслось: Шалдин умер. Вечером кто-то видел, как шёл он, качаясь, садясь и ложась; кто-то помог ему; кому-то сказал он о драке.
   Большаков на работу не вышел. Лежал на диване в примочках, тяжело размышлял: "Кто знает, что затеял всё этот дурак... Да какое это имеет значение, кто затеял, кто подхватил?.. Ты убил!.. Как после этого жить? Как людям в глаза глядеть?.. Ах, как глупо!.. "Председатель!"... В один миг всё насмарку..."
   Слабый толчок не ясной ещё, чуть пробившейся мысли, и он уже встал, идёт к тайнику, где лежит пистолет с давних пор: отец, приезжая на отдых, спрятал, Коле сказав: "Пусть лежит". Отца уже нет, а пистолет всё лежит. Как-то Коля сказал о том дяде Саше, милицейскому следователю, а тот, подумав, ответил с улыбкой: "Нарушать так уж нарушать!.. Вася очень любил оружие, это была его страсть... Давай не будем трогать тайник, это его тайник, забудем о нём. Пусть!" Теперь Николай, не думая, нарушает завет, берёт тяжёленький свёрток, разворачивает... Но что-то остановило его, стоит, опустив в руке пистолет.
   Лена, с утра неспокойная, заглянула домой в неурочное время. Муж, она видела, вздрогнул, сунул за дверь что-то чёрное. Пантерой кинулась: "А-ааа, пистолет!"
   - Коленька, милый, да ты что? Ты с ума сошёл!
   В испуге смотрела ему в глаза, сквозь слёзы сказала:
   - А если бы умер не он, а ты?.. Вот бы все так и делали - пошёл на дуэль, победил, а потом в себя и стреляет.
   Высказав это, ловким движением схватив пистолет, бросилась к двери: "В сортир его!"
   - Лена, не надо! Это папин, лежал в тайнике. Спрячь его, куда хочешь. Как память.
   - Даёшь слово?
   - Всё, Лена, всё, не буду. Ни-ког-да!
   - А то надумал! Вот если бы застрелился, тогда уж точно сказали бы: совесть заела... У нас с тобой, Коленька, совесть чиста, - ладонями сжала его лицо, целуя страстно и сдержанно, как целуют ребёнка. - И что бы я делала без тебя? Ты об этом подумал? Ты бы убил меня. А во мне ведь, - прильнула к нему, - ещё одна жизнь, сына рожу тебе, - подняла лицо - в слезах и в радости, - обязательно будет сын, Большак! Не сейчас, так потом, я тебе нарожаю тех и других.
   - Милая! - принялся её целовать. Вдруг, краем глаза увидев пистолет на скамейке у двери, с мольбою скомандовал: - Лена, выбрось его! Выбрось сейчас же его в туалет! Чтоб его не было!..
  
  
  
  
   Разное говорили в селе.
   - Не могли уж, дурные, по-людски обойтись.
   - Это ль не по-людски? Чем врагами жить, лучше так.
   - Молодец, постоял за жену.
   - А убивать-то зачем?..
   Экспертиза выдала заключение: причина смерти - инфаркт.
   Пересуды однако же не кончались.
   - В милиции у Большакова дружки, на врачей надавили, вот и нужное заключение.
   Первой, кто так толковал, была Юля Петровна (нештатный корреспондент), а с нею и бывший колхозный бухгалтер Антошкин - главный, говорили о нём, ворюга.
   Антошкин ворюга, что с него взять, а Юля Петровна? Трудно её понять. До сих пор утверждает: Большаков разоряет колхоз. Да нечего там разорять, возражают ей, - расчищает. "Ну уж!" - отвечает она. Замолкнет на какое-то время, потом опять за своё.
   Немало подобного выслушал Николай и в районной управе. Глава администрации настроен воинственно - ни дать ни взять досточтимый райкомовец!
   Большаков держался уверенно. И всё думал: как же так получилось, что в связке единой - и "новый русский", и ярая коммунистка, и ворюга Антошкин?..
   "Значит, я прав, правильно поступаю, коль именно эти против меня", - решил он.
   С ещё большим азартом наваливается на дела, внедряя намеченное, не откладывал ни на час, в чём созрела уверенность. Медлить некогда! Вся эта взвинчивающая суета Юли Петровны, воинственные окрики главы районной управы ("Кончай свою самодеятельность, поплатишься!") стали казаться ему таким пустяком, такой ме­лочью! Главное - дело, работа! Это и царь, и бог. Есть Человек и есть Дело. Другого нет ничего.
   И виделось ему половодье, затопившее всю Россию, поднявшее на поверхность всякую нечисть - спутник любой государственной ломки, любого смутного времени. Волны разлива прибивают весь мусор к пологому краю, к жилью. Отступит вода, а эти наносы оста­нутся и, подсохшие, долго будут нелепо лежать сплошной полосой - до прихода хозяйственных мужиков. Сгребут их, ча­стью заберут на подстилку, частью дорогу разбитую загатить, частью на месте сжечь. Очи­стят!
   Завёл он "Ниву", Лену позвал, и, как тогда, перед свадьбой, поехали в степь. Время клонилось к вечеру, солнце к закату, багрово-красное, подсвеченное изнутри, словно огненный шар завис над землёй, задержался, прощаясь. Остановились они, обомлев, как впервые такое увидели.
   Степь всегда неожиданна - и ночью, и днём, и зимой, и летом. Неожиданностью своей делает че­ловека находчивым, стойким. И сама живёт этой на­ходчивостью, этой стойкостью. Она и будет жить, щедро одаряя нас радостью каждодневных открытий, пока остаются на земле люди, нутром чувствующие её, при встрече с ней замирающие в изумлении.
  
  
  
  
   65
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"