Шленский Александр Семенович : другие произведения.

Принцип жирового тела

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 6.92*14  Ваша оценка:


Принцип жирового тела

   По прихоти природы, или судьбы, не буду утверждать, чего именно, я родился на свет философом, и вопросы, которые меня занимали с раннего детства и продолжают занимать до сих пор, весьма философского свойства. Я хорошо представляю себе внутренний мир таких "философов по несчастью рождения" (а может, и "по счастью"), потому что знаю его непосредственно изнутри. Конечно, я не могу с уверенностью знать, насколько сильно внутренний мир таких людей отличается от такового у всех прочих людей, не философов, но два отличия я знаю точно: по всякому поводу, и даже без повода ум этих людей постоянно возвращается к мучительному решением множества важнейших проблем, при том что прочих людей эти проблемы нисколько не беспокоят. Вследствие этого самыми близкими спутниками таких людей оказываются скорбь и печаль.
Почему эти странные люди, одним из которых являюсь я сам, не могут жить без скорби и печали, и почему именно она приносит им единственно возможное для них счастье, наполняя их жизнь смыслом, который скрыт от всех остальных, об этом и пойдет мой рассказ.
 
 
   1. Мусорный бак
   Я уже не помню точно, с какого именно возраста меня стала мучить эта проблема, но по-моему, с весьма раннего, когда я еще с трудом улавливал ход событий в масштабе, большем чем один день. Тогда, на заре моей жизни, день не пролетал так мгновенно, как теперь, а казался мне невообразимо большим, то есть таким большим, что я страшно сердился на маму, когда она меня спрашивала, что я ел в детском садике на завтрак и на обед. Мама очень сердилась на меня, удивлялась, почему я не помню таких простых вещей, говорила, что нельзя быть таким рассеянным, а я сердился и обижался на нее. Подумайте сами - при таком огромном дне, размером с месяц, когда с утра и до вечера узнано столько нового и интересного, столько передумано мыслей, разве можно запомнить, что ты ел на завтрак? Ведь мы, взрослые, не помним, что мы ели на завтрак месяц назад!
   И порядок обращения вещей в природе и дома, вокруг меня, был тогда совершенно другим. Он был странным и таинственным. В раннем детстве я испытывал к вещам примерно те же чувства, которые испытывал бы непосвященный взрослый, попав на неведомый завод, где инопланетяне собирают непонятные устройства. Я умел брать вещи в руки, но не знал назначения большинства из них, они были все необычные, волнующие и таинственные, я пытался с ними что-нибудь сделать, просто так, из любопытства: чаще всего я пытался найти способ сделать из одной вещи несколько, а также посмотреть, что у вещи внутри, а родители на меня сердились и говорили, что я крушу и ломаю все подряд. Но я искренне не понимал, чем, например, две половинки игрушечного экскаватора хуже, чем целый экскаватор или почему разорванная картинка хуже чем целая - я вообще не понимал этого странного взрослого слова "сломать". Я с удовольствием играл и с целыми вещами и с их обломками, обрывками, кусками, половинками и четвертинками. Для меня обломки и целые вещи были совершенно равноправными игрушками. Вещи для меня не утрачивали своей ценности и своей целостности, в зависимости от этого странного слова "сломал", и поэтому они никогда не старели, а просто иногда мне надоедали, а потом я тянулся за ними вновь, и опять начинал с ними играть с прежним интересом.
   Вообще, я действительно был феноменально рассеянным ребенком, постоянно погруженным в какие-то странные мысли и грезы, которые теперь периодически повторяются в моих взрослых снах. Я до сих пор во сне часто пребываю в странном мире, где вещи и сцены не имеют четких границ, и выступаю в каком-то непонятном действе, происходящем в этом мире, один сразу в нескольких лицах, и эти отражения моего "я" ходят, или скорее плывут по неясному пространству, пытаясь найти в нем друг друга, и при этом я также ощущаю себя в виде некоего удаленного наблюдателя, который наблюдает за этим пространством извне, все видит, но ни во что не вмешивается. И мои многочисленные "я" общаются с другими неясными персоналиями, которые также некоторым образом связаны со мной. Я задаю им странные, непонятные вопросы, а они отвечают мне тихими, шепчущими голосами, и произнесенные ими слова мне неизвестны, и даже почти не слышны, но смысл их ответов совершенно понятен и потрясающе правдив. Но этот смысл имеет отношение только к странному миру сонных грез, а в мире реальном я никогда не могу его вспомнить.
   Так вот, в те далекие времена я умел делать это наяву и часто жил в параллельных мирах. Я считал это вполне естественным, и мой туманный мир часто занимал меня гораздо больше, чем мир четких, реальных вещей. Туманный мир странным образом влиял на мое ощущение реальности и часто отбивал у меня охоту заниматься углубленным изучением реального мира. Так я, например, знал, что вещи в доме иногда исчезают, но не задумывался о причине их исчезновения. Я считал, что, видимо, просто вещи пришла пора исчезнуть. А на мусорный бак я до поры до времени не обращал особого внимания. Гром грянул, когда я случайно увидел, как мама выбрасывает в мусорный бак старую тряпку, которой вытирали пол в ванной комнате, и внезапно догадался, что на моих глазах происходит нечто непоправимое. До этого момента соотношения причин и следствий в моем детском мозгу еще были слишком абстрактными и не опустились еще до нужного уровня конкретики, чтобы стало понятно с непреложной ясностью, что происходит с исчезнувшими вещами. Я находил свои детские версии объяснения событий очень легко и элегантно. Например, когда мы заходили в вагон метро, и он начинал набирать скорость, то в какой-то момент яркий свет за окнами, колонны и люди на платформе исчезали, и за окнами появлялась грохочущая тьма. Это безусловно было следствием огромной скорости движения поезда, и когда поезд снижал скорость ниже какого-то порога и затем останавливался, люди на платформе и вся станция становились видны вновь, и на этом участке пути станция была уже совсем другая - по другому выглядела и по другому пахла, и мне хотелось когда-нибудь проехать на метро медленно-медленно, чтобы посмотреть, в каких местах станция меняет свой внешний вид.
   Но однажды поезд застрял в тоннеле, и я увидел через окно близкую стену тоннеля, змеящиеся по ней кабели, тускло горящую лампочку, металлические перила и дверь, обитую железом, с красной-черно-белой табличкой. Я стал внимательно приглядываться к грохочущей тьме и обнаружил, что тоннель разделяет станции повсеместно. Мне пришлось с с грустью отказаться от красивой, но неправильной теории и с отвращением принять омерзительную реальность - уродливый, грохочущий, тесный и темный тоннель с сырыми,грязными стенами, увитыми толстыми, узловатыми кабелями. Вот и теперь, увидев, как тряпку швырнули в мусорный бак, я вдруг до боли отчетливо понял, куда деваются исчезающие вещи. Мне отчего-то стало очень жаль бедную тряпку. Я любил иногда наливать на нее воду ладошками из-под крана, просто так, чтобы видеть, как тряпка впитывает воду, намокает и тяжелеет, а потом, когда тряпка уже не в силах была впитывать воду, и вода начинала проливаться на пол струйками, было интересно угадывать, с какого места тряпки начнет стекать струйка воды. Это было очень интересное занятие. Я, конечно, еще не понимал, зачем надо отжимать за собой тряпку, хотя мама частенько меня поругивала, когда обнаруживала мокрую тряпку в ванной.
   И вот теперь эту интересную игрушку выкидывали вон из дому. Я спросил у мамы о том, как же мы теперь будем жить без этой тряпки. Вид у меня был, наверное, очень озадаченный и огорченный, и мама стала объяснять мне, что беспокоиться не о чем, что дома много старой одежды, и есть, из чего сделать новую тряпку для ванной. Но я не хотел успокаиваться. Меня интересовало, что теперь будет именно с этой, любимой мною тряпкой, которой вдруг так неожиданно и жестоко отказали от дома. Выходило так, что тряпку выкинут на помойку, потом приедет большая машина и увезет тряпку на свалку, а на свалке тряпку сожгут в большой- пребольшой печке. Бедная, бедная, старая смешная потрепанная тряпка!
       -- Так значит, этой тряпки больше никогда не будет? - спросил я с дрожью в голосе.
    -- Какой ты смешной, Лёнька! - смеясь сказала мама - Нашел о чем жалеть - о тряпке. Все вещи изнашиваются, стареют, их надо время от времени менять.
    -- Танюша, он не смешной, он просто еще маленький - прогудел папа из спальни, где он читал газету, и пришлепал на кухню в своих тапочках без задников, чтобы принять участие в разговоре. Он вытащил из-под стола скамеечку и присел на нее, чтобы его голова была более-менее вровень с моей.
    -- Ты понимаешь, Алексей, тут такое дело, ты должен это понять: ничто не вечно под Луной. Все когда-нибудь стареет, разрушается, ломается.
    -- А Луна? - спросил я.
    -- А что Луна? - не понял папа.
    -- А Луна вечная?
    -- Ну, сын, ты и вопросы  задаешь! - сказал папа - Право, не знаю, как тебе и ответить. Видишь ли, все в мире относительно: наверное и Луна разрушается потихоньку со временем, но так медленно, что этим можно пренебречь.
   Я, конечно, не понял папиного ответа, хотя хорошо его запомнил, но мне стало несомненно ясно, что что-то страшное, необратимое обязательно происходит со временем со всеми вещами, кроме Луны, из-за чего они перестают быть самими собой, и их приходится выкидывать. А вот Луна, наверное, остается сама собой, и с ней ничего плохого не происходит, да и как выкинуть Луну, если она сломается, тоже непонятно. Я стоял и усиленно размышлял, изо всех сил пытаясь восстановить в своем маленьком детском сознании утраченную гармонию с внешним миром.  Но гармония не восстанавливалась. Выходило так, что какая-то глупая, далекая, никому не нужная Луна торчит себе в небе, и ей ровным счетом ничего не делается, а близкие, родные, привычные домашние вещи ломаются, разрушаются, стареют, и их приходится выбрасывать, как эту бедную тряпку.
   Я тихо сел на пол, и слезы закапали у меня из глаз. Мама посмотрела на меня внимательно и тревожно, так, как будто я не заплакал, а закашлял или чихнул. Потом она осторожно спросила:
    -- Ленечка, сынок, ну хочешь, я вытащу эту тряпку из бачка, если тебе ее так жалко?
Я закрыл глаза и отрицательно помотал головой. Я уже понял, что можно вынуть тряпку из мусорного бака, но ужасный порядок вещей в природе, заставляющий их ломаться, разрушаться и стареть, этим не отменить. Однократность и неповторимость бытия властно постучалась в мое неискушенное, детское сердце. Мне стало совершенно ясно, куда всегда девались мои старые исковерканные игрушки. Машина с оторванными колесами и кабиной, которая уехала уехала в лес за дровами и не вернулась, тряпичный жираф с оторванной шеей, который убежал в Африку и остался там жить, и так далее. Конечно, их просто выкинули! Как тряпку. Я всхлипнул. Папа взял меня за плечи и, поставив на ноги, строго произнес:
    -- Ай-яй-яй, Алексей Валерьевич! Ну разве так можно? Ты только сейчас про это узнал, а мы это знаем всю жизнь, и ничего, видишь - живем, не умерли пока.
   Слово "умереть" я раньше уже слышал, потому что до этого у меня умер дедушка в Харькове. Как давно умер дедушка я не помнил, потому что тогда давность прошедшего у меня делилась на две категории: "вчера" и "давно". Дедушка умер давно. Я тогда спросил, что значит слово "умер", и мне объяснили, что дедушка теперь уже не живет дома в Харькове, а лежит в могиле, на кладбище, где все мертвые лежат, потому что мертвым положено лежать на кладбище, под землей. Кто такие мертвые, я тоже не вполне понимал, потому что никогда не видел мертвых. Когда я с мамой приехал к бабушке Марусе в Харьков, бабушка сказала мне, что мы поедем на кладбище навестить дедушку. Я, конечно, очень обрадовался, представив, как мертвый дедушка Гриша обрадуется моему приходу, вылезет из своей могилы, где он так здорово прячется от бабушки Маруси, и конечно он меня обнимет и покатает на коленке, как он всегда делал. Но мертвый дедушка так и не вылез, хотя я обошел холмик с металлическим памятником со всех сторон и громко кричал дедушке сквозь землю, чтобы он услышал. Я очень обиделся на дедушку, что он не захотел ко мне выйти, но бабушка сказала, вытирая слезы, что дедушка стал очень-очень старенький и так устал, что не мог жить дальше, и поэтому он заснул и больше никогда-никогда не проснется. Это и называется "умер". Он стал мертвый, и поэтому его положили в могилу, чтобы никто его больше не тревожил.
   Я вспомнил про дедушку Гришу, и в свете нового опыта мне стало уже несколько яснее, что с ним произошло. Я посмотрел на мусорный бак с ненавистью и страхом. Потом я подумал и спросил:
    --Папа, а ты ведь умрешь не завтра, а только когда станешь такой старый, как дедушка Гриша?.
Папа посмотрел на меня и серьезно ответил:
    -- Конечно, сын! Я же сначала должен тебя вырастить и еще внуков твоих поняньчить.
    -- А я тоже когда-нибудь умру? - спросил я.
    -- Все когда-нибудь умирают- серьезно ответила мама - Но у тебя еще вся жизнь впереди, и тебе рано об этом думать.
    -- А вся жизнь - это сколько? - спросил я.
    -- В среднем лет семьдесят - ответил на этот раз папа.
    Я тогда умел считать только до десяти, день для меня был нескончаем, а месяц просто неизмерим, поэтому семьдесят лет было для меня огромным абстрактным промежутком времени, который я мог представить себе примерно так, как я сейчас могу представить себе зрительно расстояние в полтора парсека. Поэтому я немного успокоился, хотя все же этот вновь открытый мною факт того, что человек смертен, вызвал у меня ощущение легкой тошноты - как будто переел торта в гостях..
    -- Не переживай, Ленька! - весело сказал папа - Ведь вещи не только стареют, но и появляются вновь. Их делают на заводе. А люди женятся, и у них рождаются дети, чтобы кто-то остался на них похожий, когда они умрут. Вот у нас с мамой родился ты. И у тебя тоже будут свои дети, когда ты вырастешь большой. Так что все течет, все меняется, жизнь - это большой конвейер. Привыкай, Ленька!.
    Я опять не понял точно, что сказал папа. Но общий смысл и успокоительный, веселый тон мне был понятен, и  слово "конвейер" я тоже запомнил, хотя и не понял, что это такое.
       Вспомнил я это слово довольно-таки скоро, через несколько дней, когда я разбил на кухне тарелку, уговорив маму дать мне полотенце и позволить мне протирать вымытую посуду. На звон разбитой тарелки пришел папа. Я посмотрел на него и виновато сказал:
    -- Папа, но ты же сам говорил, что жизнь - это большой конвейер!
Родители удивленно переглянулись и хмыкнули, но ругать меня не стали. И тарелку мне уже не было так остро жаль как тряпку, хотя и к тарелке с ее золотистым рисунком по краям я тоже привык. Но я успокоил себя тем, что осталось еще пять таких тарелок, а где-то на заводе, безусловно, делают точно такие же. Кажется, тогда мне почти удалось восстановить ощущение гармонии в мире, и всеобщая и неизбежная тленность перестала давить на меня всей своей тяжестью. Взаимозаменяемость вещей поначалу показалась мне достаточно весомым и удовлетворительным ответом на их тленность и недолговечность. Вместо старых вещей появляются новые, вместо родителей - дети. Я постепенно стал спокойнее относиться к тому, что какая-то старая вещь летит в мусорное ведро. В ведро летели разные вещи - чаще всего всякие бумажки, обертки, огрызки, ошметки всякой всячины, шкурки, крошки, очистки, обрезки и обломки, перегоревшая лампочка из ванной комнаты, изношенные папины тапочки, порванный ремешок от маминых часов... После этих наблюдений мое чувство жалости к выбрасываемым вещам понемногу притупилось.
   Однажды мама сделала совершенно бессмысленную с моей точки зрения вещь: она постирала полиэтиленовый пакет и после этого выкинула его в мусорное ведро. Перехватив мой вопросительный взгляд, мама сказала:
    -- Понимаешь, Ленька, сейчас уже поздно, и папа выкинет бак только завтра утром. Поэтому пакет пришлось постирать перед тем как выкинуть, чтобы он всю ночь не вонял рыбой.
Но я по-прежнему не понимал, зачем вообще было выкидывать чистый, уже постиранный пакет. Тогда мама терпеливо открыла шкаф и вытащила новый, блестящий и гладкий, прозрачный полиэтиленовый пакет. А потом достала из мусорного бака старый и положила их рядом на табуретке. Старый пакет был мятый, уродливо растянутый, беловато- коричневато- мутный, весь в трещинах и заломах, и от этого он никак не хотел лежать ровно, а кривился и ежился, в то время как новый пакет приятно радовал глаз своей безупречно плоской, ровной, глянцевито-прозрачной и гладкой поверхностью.
   Папа появился на кухне, взял с блюдца мармеладину и положил в рот, а затем, обняв одной рукой маму, а другой меня, спросил у мамы:
    -- Ну что, Танюша, учишься по-новому смотреть на вещи под руководством нашего сына? - и при этом хитро мне подмигнул, разжевывая мармелад. По папиному голосу и его заговорщицкому подмигиванию я понял, что папа шутит, но смысл шутки был мне неясен, хотя я все-равно улыбнулся - так, за компанию. Тут мне что-то подумалось, и я спросил сразу у обоих родителей:
    -- А этот старый пакет был вчера такой же, как сегодня?
    -- Ну, в общем, да - не сговариваясь ответили хором сразу и мама и папа.
    -- А тогда почему, мам, ты выкинула его только сегодня, а не вчера? - сразу спросил я. - Как вы узнаете, когда надо выкинуть пакет или еще какую-нибудь вещь, вчера или сегодня?
    -- Ну, точно наверное это определить нельзя - сказал папа - но так приблизительно видно, когда вещь настолько сильно изношена, что ею уже нельзя пользоваться, и надо ее выкинуть.
    -- А что такое "изношена?" - спросил я.
       -- Изношена - тут мама несколько задумалась - Изношена - это когда вещь от постоянного употребления...
    -- Устала - подсказал папа.
    -- Ну да, устала - с готовностью подхватила мама - И устала уже так, что не может служить людям дальше.
    -- Значит бабушка Маруся решила, что дедушка Гриша так устал, что его уже пора везти на кладбище? - быстро догадался я - А может быть, она поторопилась, и можно было еще подержать его дома? Ну хоть немножко! Хотя бы подождать до того времени, когда мы в гости приедем? Я так хотел, чтобы дедушка Гриша еще разок меня покатал на коленке!
При этом я упрямо смотрел на старый пакет, стараясь показать своим взглядом, что как старый пакет не обязательно выкидывать именно сегодня, так и со смертью дедушки Гриши запросто можно было немного повременить. Мама после моих слов слегка побледнела, ойкнула и схватилась левой рукой за грудь, потом налила полчашки компота и сделала несколько торопливых, громких  глотков. Я понял, что очевидно сморозил что-то не то.
    -- Видишь ли, Алексей Валерьевич - папа опять назвал меня длинно, и я понял, что он сейчас опять скажет мне что-то серьезное или сложное. Так оно и вышло - Видишь ли, Алексей Валерьевич, у живых существ, то есть у людей и животных, даже у растений, это происходит по другому, чем у неживых предметов.
    -- А как? - спросил я.
    -- Ну, в двух словах, самое главное различие состоит в том, что неживые предметы стареют, но не умирают, а просто разрушаются сами по себе. А живые организмы вначале растут, а потом стареют, и когда приходит срок, умирают - это значит, перестают дышать, двигаться, люди перестают воспринимать окружающий мир, чувствовать, думать и говорить. То есть, они становятся мертвыми, и тогда их надо быстро похоронить в земле, потому что их тела начинают быстро разрушаться .
    -- Мне так не нравится! - заявил я - Зачем они это делают? Я так делать не буду! Я не хочу становиться мертвым - это страшно и совсем неинтересно.
    -- Но, Ленечка, это неизбежно, это закон природы - сказала мама.
    -- Ну хорошо, тогда я побуду немного мертвым, а потом опять стану живым - пошел я на некоторый компромисс со смертью.
    -- Нет, Ленька - сказал папа -  ничего не выйдет. Умирают всегда насовсем, это тоже закон природы.
    -- И что тогда дальше? - спросил я.
    -- Дальше ничего - ответил папа.
    -- Как ничего? - не понял я.
    -- Ну так, очень просто. Вот ты сейчас думаешь, говоришь, что-то делаешь, потому что ты у нас родился и ты живешь. Но ведь мир гораздо старше тебя, ему много миллиардов лет, и все это время тебя просто не было. Ты помнишь, что ты чувствовал все это время?
    Меня удивила нелепость вопроса. Если меня вообще не было, то что же я мог чувствовать, если некому было чувствовать!
    -- Ну вот, после того как ты умрешь, тебя тоже не будет, и будет то же самое, что было до твоего рождения, и ты даже не заметишь, как это случится.
    -- А почему это я не замечу?
    -- А потому что пока ты живой, пока ты думаешь и чувствуешь, то смерти еще нет. А когда смерть есть, то тебя уже нет, и ты не можешь подумать или почувствовать, что ты умер. Природа все хорошо предусмотрела. Поэтому можно спокойно жить и не думать о смерти, потому что думать, в сущности, не о чем. Думай, Ленька, всегда о жизни, а не о смерти!
   Я на всю жизнь и накрепко запоминал детали тех памятных бесед, которые почему-то протекали по большей части на кухне. Надо сказать, мои атеисты-родители, оба вузовские преподаватели, превзошли самих себя, объясняя мне устройство мира, и все же я в тот памятный мне вечер остался неудовлетворен и раздосадован, потому что на главный вопрос я так и не получил толкового ответа.
   Что значит, думать не о чем! Почему это я должен был над чем-то не думать? Кто может мне это запретить?! И я стал из принципа думать изо всех сил, думать о том, что же было, когда меня не было. Я много раз думал о том, что когда-то не мог думать, не мог видеть ни своего туманного мира, ни того мира, где жили мама и папа, а теперь и я, о том, что когда-то я не знал еще, что я - это я, и что вдруг откуда-то совсем из ничего как-то исподволь, незаметно появилось что-то, и главным в этом "что-то" было периодически возникающее беспокойство и иногда даже боль, сменявшиеся затем приятностью и удовлетворением. Потом это "что-то" как-то незаметно разделилось на мир внутренний и мир наружный, и причиной беспокойства чаще всего являлся внутренний мир, но наружный мир умел успокаивать внутренний мир и делать в нем приятное, и постепенно этот наружный мир тоже разделился на части, и главными его частями оказались мама и папа, а еще в нем было много вещей разных размеров, формы и цвета.
    Потом я стал понимать, что некоторая часть наружного мира была напрямую связана с моим беспокойством и с моей приятностью. Я стал узнавать эту часть наружного мира, которая отличалась от всех его других частей тем, что как бы наружный мир не менялся, эта часть была постоянно в его центре, и беспокойство и приятность во внутреннем мире часто зависели от того, как эта часть наружного мира взаимодействует с другими его частями. Я никогда не мог увидеть эту часть наружного мира целиком, она вела себя совсем по другому, чем остальной наружный мир. Основным ее отличием было то, что эта часть наружного мира каким-то особенным образом плавно перетекала во внутренний мир, то есть, ее соприкосновения с другими частями наружного мира отзывались во внутреннем мире. Мама и папа касались этой части наружного мира, чтобы во внутренней мире исчезло беспокойство и появилась приятность, и я начал быстро узнавать эти прикоснования и угадывать, что будет дальше, а потом я научился перемещать эту часть наружного мира по остальному наружному миру. Мама и папа брали в руки множество вещей, а иногда брали в руки принадлежащую мне часть наружного мира, и это было очень приятно. В остальное время часть наружного мира, связаная с моим внутренним миром, почти всегда была за какими-то загородками, прутьями или сеткой. Сам наружный мир тогда воспринимался еще совсем короткими отрывками, после чего наступал перерыв в восприятии, а следующий отрывок мог быть уже совсем не связан с предыдущим, как в кино, где большая часть кадров вырезана из ленты. В течение этих коротких отрывков времени я обнаружил, что эта особая часть наружного мира похожа на маму и папу, у нее тоже есть руки, только гораздо меньших размеров, чем у мамы и папы, и эти руки тоже умели брать вещи, и я мог ими управлять.
   Надо сказать, что само слово "Я" было чрезвычайно чужеродно по отношению к этим ранним воспоминаниям. Несмотря на понимание тех особых свойств, которые отличали мое тело от от всего прочего мира, я тогда не противопоставлял свое тело остальной части мира, которая им не является, также как я не противопоставлял своей воли внешнему течению событий. В те времена у меня просто не было воли, а были спонтанные действия, вызванные моими спонтанными желаниями; они естественным образом вписывались в течение внешних событий, дополняли их, но отнюдь им не противопоставлялись. Все как бы делалось само собой, и отсутствующее "я" еще не опосредовало мои спонтанные действия. Позднее, когда я, уже взрослый, вновь и вновь возвращался к этим изначальным воспоминаниям, я неожиданно понял, что противопоставление "Я" внешнему миру началось тогда, когда я стал задумываться о результатах своих действий и планировать их сознательно, а не действовать безотчетно. Постепенная замена безотчетных реакций, вызванных безотчетными желаниями, осознанием своих желаний и построением планов действий, мало по малу вызвала ощущение оппозитивности собственных желаний, действий, планов, течению событий во внешнем мире, и опозитивности бытия собственного тела всей прочей физической реальности. Таким образом, на одном конце этой дихотомии оказался весь мир, а на другом конце - то, что я до сих пор называю "Я", за неимением лучшего понимания того, что это есть на самом деле.
   Наконец, когда восприятие мира стало уже достаточно непрерывным, я обнаружил, что есть утро, которое переходит в день, затем наступает вечер, за которым приходит ночь, а потом опять утро, и что этот цикл никогда не прекращается. С тех пор, как я это осознал, я так и жил по этому циклу, так же как мама и папа - вечером ложился и утром вставал, и этот цикл становился все более и более очерченным и рельефным в моих воспоминаниях. Мои воспоминания почему-то напоминали мне какую-то ленту, и в самом своем начале эта лента представлялась мне растрепанной, линялой и нечеткой, но чем ближе к настоящему, тем плотнее становилась материя, ярче краски и четче рисунок. И я уже знал, что эта лента моей жизни будет постепенно удлиняться, но происхождение и смысл этой ленты были для меня тяжкой загадкой, потому что у истоков этой  ленты стояло самое грозное, самое непонятное, самое внутреннее первичное беспокойство, с которого началось все, а перед этим первичным беспокойством не было совсем ничего, и это почему-то было очень страшно. Я долго думал об этом, конечно же, не словами, и поэтому не мог рассказать об этом маме и папе. Но чем больше я об этом думал, тем страшнее мне было думать и вспоминать в одиночку.
   И однажды вечером, когда мама готовила ужин, а папа стоял рядом и рассказывал ей что-то взрослое, я не выдержал и спросил:
    -- Папа, вот ты говорил, что думать не о чем. А я подумал, и никак не могу понять, зачем все это надо.
    -- Зачем надо что? - насторожился папа.
    -- Зачем надо всё? Чтобы меня не было, а потом я был, а потом опять меня не было! Какой в этот смысл?
Папа, который, как всегда, присел на корточки, чтобы ответить на мой очередной вопрос, - он никогда не общался со мной с высоты своего роста - вдруг сел на пол и сложил ноги лодочкой. В глазах его на секунду мелькнула тревога и растерянность, а затем вдруг появилось странное выражение, которого я раньше не видел.
    -- Ленька, ты какие конфеты больше всего любишь? - неожиданно спросил папа тихим вкрадчивым голосом.
    -- Папа, ты же знаешь - "Белочку", ответил я, недоумевая над смыслом вопроса.
    -- Танюша, лапа, принеси нам одну "Белочку",- сказал папа маме тем же странным тихим голосом.
    -- Ребенок еще не ужинал - слабо возразила мама, которая только что закончила чистить картошку и скатывать тефтели из мясного фарша с рисом.
    -- Ничего-ничего, это для научно-философского эксперимента, кроме того, йоги даже рекомендуют сладкое подавать на закуску, а не на десерт.
Папа встал, набрал в стакан воды и дал мне:
    -- Прополощи-ка рот, сынок.
Я прополоскал рот и выплюнул воду в подставленную папой миску.
    -- Угощайся, Ленька! - хитро сказал папа, протягивая мне "Белочку".
Я сжевал конфету, глядя папе прямо в глаза и чувствуя какой-то непонятный подвох. Конфета была прямо из холодильника, холодная и немного хрустящая, очень вкусная, как и положено настоящей "Белочке".Папа снова протянул мне стакан для полоскания. Я послушно набрал в рот воды, хотя мне и не хотелось, и все ощущение вкусности конфеты, которое все еще оставалось во рту, смылось, растворилось и исчезло без следа в пресности и безвкусности воды. Я снова выплюнул воду в миску.
       -- Как ты думаешь, сын, какого вкуса вода? - спросил папа.
    -- Никакого - ответил я не задумываясь.
    -- Значит, конфета вкуснее? - еще раз уточнил папа.
    -- Конечно вкуснеес - ответил я.
    -- Так вот, вода во рту, до и после конфеты, это пример того, что ты чувствуешь до рождения и после смерти. А конфета - это жизнь. У нее есть вкус. Вот и ответь мне, зачем ты ешь конфеты? Какой в этом смысл?
    -- Потому что они вкусные - ответил я.
    -- Значит, вода, потом конфета, а потом снова вода лучше, чем просто одна вода, без конфеты?
Я мотнул головой в знак подтверждения.
    -- Ну вот тебе и ответ на вопрос. Съесть одну конфету лучше, чем не съесть ни одной. Родиться и прожить одну хорошую и счастливую жизнь гораздо лучше, чем вообще никогда не родиться.
    -- Но почему я потом должен становиться мертвым, как дедушка Гриша? - я уже понимал, к чему клонит папа, но неизбежность смерти и ее окончательность все еще беспокоили меня.
Папа прошел к холодильнику, вытащил кулек с "Белочками" и покрутил перед моим лицом.
    -- Хочешь есть их всегда? То есть, вечно, без остановки? И никогда водой не запивать?
   Я вспомнил, как я однажды съел сразу восемь "Белочек" подряд, и меня так затошнило, что пришлось выпить целую кружку воды, чтобы тошнота отступила. Видимо, выражение тошноты отразилось на моем лице, потому что папа продолжил:
    -- Вот так и жизнь. Надо вставать утром, что-то делать, о чем-то заботиться, каждый день, без передышки, всю долгую жизнь. Ведь когда-нибудь, через много-много лет, тебе это обязательно надоест, ты устанешь, и тогда тебе непременно захочется лечь и уснуть навсегда. Не сейчас, а через много-много лет, когда ты станешь такой же старенький, как дедушка Гриша.
    -- Но я не хочу становиться стареньким! - запротестовал я.
    -- Ну вот и напрасно! - ответил папа - В старости есть своя прелесть, правда Танюсик? - и папа весело подмигнул маме.
    -- Конечно, милый! - так же весело ответила мама.
       Я обескураженно замолчал. Вот такие они, родители, эти непонятные взрослые люди, которые всегда умеют так запутать самые простые и ясные вещи, что выходит, что все страшное, плохое или противное на самом деле вовсе не страшное и не противное, а наоборот даже хорошее и полезное: кусачий лыжный свитер, зубной врач с его ужасной бормашиной, молочная лапша с пенками, носовой платок, который оттопыривает карман рубашки и елозит по боку, подстригание и подпиливание ногтей пилкой, от прикосновения которой свербит в носу и в губах, парикмахер с колючей стрекочущей машинкой, уколы под лопатку, а теперь вот еще и старость и смерть - все это абсолютно неизбежные, необходимые и полезные вещи.
   Ну что ж поделать, я любил своих родителей, и поэтому изо всех сил старался им верить. А верил я больше всего не тому, что они мне говорили, а тому, что они прекрасно знали все те ужасные вещи, которые я только что для себя открыл, но нисколько их не боялись, а жили весело, и часто смеялись и улыбались. Когда чего-нибудь постоянно боишься, то обычно смеяться уже не хочется. А если мои родители не боятся, то чего тогда мне бояться?
 
   2. Муха и кузнечик
   Наступила весна, и я с изумлением наблюдал, как откуда-то из неведомых щелей в полу и в рамах заклеенных окон выползают заспанные божьи коровки и пытаются расправить онемевшие, непослушные крылья и полететь навстречу солнцу. А веселое весеннее солнце уже поднималось гораздо выше дома напротив и ломилось прямо в квартиру снопами своих лучей, высвечивая фонтанчики пыли над ковром и стреляя по глазам. Я обнаружил, что у солнца есть усы, как у соседской кошки Настьки. Чтобы увидеть эти усы, надо было смотреть на солнце, сильно прищурившись и почти сомкнув ресницы. А если умело менять ширину прищура, то можно было сделать так, чтобы усы у солнца шевелились, как они шевелятся у кошки, если неожиданно дунуть ей в нос. Только нельзя было широко открывать глаза, глядя на солнце, потому что тогда солнце царапалось в глаза, как кошка.
       -- Ленька, что это ты такое делаешь? - спросил папа, застав меня за разглядыванием солнечных усов.
    -- Усами шевелю - ответил я.
    -- По-моему, ты скорее бровями шевелишь - заметил папа.
    -- Я не своими, я солнечными - объяснил я.
    -- Это я тебя дразню - сказал папа - Я знаю, я сам в детстве так делал.
       А потом стало совсем тепло, и в доме появилась первая муха. Она пулей влетела в открытую форточку и, не находя выхода, заметалась по квартире. Муха непрерывно жужжала, делала круги, петли и кульбиты под потолком и периодически билась об оконное стекло. Я взобрался на табуретку рядом с подоконником, поймал муху на окне и стал ее рассматривать. Спинка и брюшко у мухи были изумительного зеленого цвета, гладкие и блестящие, словно полированные; у нее были прозрачные изящные слюдяные крылышки, упругие цепкие лапки и подвижный, влажный хоботок, а еще - круглые выпуклые глазки цвета спичечной серы, только чуть краснее и ярче. Это было настоящее произведение искусства,истинный шедевр, блистающий в ярких лучах весеннего солнца. Я разжал пальцы и перестал держать муху за лапки. Шедевр вырвался из моей руки и с жужжанием унесся в открытую форточку. Мне надолго запомнилась красота этой заурядной обитательницы городских помоек, но еще больше запомнилось мне, сколько жизни и энергии было запрятано в крошечном теле маленького насекомого. Правда, тогда я отнюдь всего этого не думал, я просто ощущал все это, ярко и непосредственно, как умеют чувствовать только дети.
       Потом потянулось длинное, невероятно длинное, очень  теплое лето с поездками на дачу, вкусной клубникой, а потом смородиной, помидорами и  яблоками, с собиранием медлительного рыже-полосатого колорадского жука с картофельных кустов, с купанием под прохладным душем, который папа сделал под летним навесом, с ночным костром,  выхватывавшим из темноты кусочек необъятной Земли, на котором собиралась по вечерам наша семья. Костер слегка потрескивал, со стороны пруда доносилось кваканье могучего лягушачьего хора, а в траве неистово стрекотали кузнечики. Мне казалось, что стрекотать так долго, так громко и настойчиво по собственной охоте нельзя - должно очень быстро надоесть, и поэтому я задумался, что же заставляет кузнечика так долго и самоотверженно стрекотать .
   Я очень рассердился на папу, когда он не захотел ответить мне на этот вопрос. Папа сказал, что я этого все равно не пойму, потому что я не знаю слова "инстинкт". Я стал спрашивать, что это такое, и папа мне сказал, что кузнечик сверчит по той же самой причине, по которой я сразу закричал, как только родился. Если я вспомню, почему я закричал, я сразу пойму, почему стрекочет кузнечик. А поскольку мой первый крик слышала мама, то и спрашивать лучше у нее.
   Это папа специально так сказал, чтобы отвязаться от меня, и чтобы я ему поменьше вопросов задавал, и я на него за это слегка обиделся. А кого же еще мне было спрашивать? Легко сказать "Спроси лучше у мамы". Мама кормит нас с папой вкусным завтраком, обедом и ужином, поэтому она часто занята на кухне, значит именно папа и должен отвечать на мои вопросы. Впрочем, я никогда не обижался на родителей подолгу. Хотя, и обижаться было, собственно, не за что. Нынче я хорошо знаю слово "инстинкт" и еще целую кучу умных слов, но что толку? Ведь знание слова "инстинкт" только обозначает явление, подводит под него категорию, но при этом никак не объясняет его суть, то есть, каким образом кузнечик знает, что ему надо стрекотать. А также, хочется ему стрекотать, или он это делает "через не хочу", по какой-то необходимости. Мне это и поныне неизвестно, думаю, что и зоологам тоже. Уж если невозможно вспомнить, что заставляло тебя кричать, после того как родился на белый свет, то влезть в шкуру кузнечика и понять, что его заставляет стрекотать - это и вовсе безнадежное дело.
       Но однажды вдруг на улице похолодало, и уже так и не стало тепло. Мы стали реже ездить на дачу и больше не оставались там ночевать. Потом пошли серые, затяжные моросящие дожди, листья стали желтеть и падать под ноги, воздух стал сырой и промозглый, и всякий раз, когда я выходил из дому, мама норовила надеть на меня длинный теплый плащ. Так наступила осень. Однажды серым осенним воскресеньем я слонялся по квартире с книжкой - я успел за лето научиться читать и сам не заметил, как у меня это получилось. На улице стояла угрюмая осенняя мгла, и от этого в комнате было ужасно темно, и я подошел со своей книжкой поближе к окошку, где было больше света. И тут я заметил, что кто-то ползет по подоконнику. Я положил книжку и шагнул за занавеску. По подоконнику с трудом ползла, даже не ползла, а еле-еле ковыляла большая муха. Может быть, это даже была моя старая весенняя знакомая. Я взял муху в руки и внимательно рассмотрел.
   Насекомое выглядело совершенно иначе, чем весной. Муха была грязная, сухая, уже почти и не зеленая, а какая-то вся серо-запыленная, тусклая, с помятыми коричневатыми мутными крылышками, уже не глянцево-гладкими, а шероховато-ворсистыми, и лапки у нее были уже не упругие, а жесткие как проволока. Муха больше не рвалась из рук, ее тельце было жестким и в то же время вялым, почти безжизненным. Та чудесная энергия, которая наполняла ее весной, исчезла без следа, и красота тоже поблекла неимоверно. И я неожиданно вспомнил тот самый табурет с двумя расстеленными полиэтиленовыми пакетами - старым и новым. Я огорченно положил муху и погрузился в чтение.
       Ближе к вечеру мама дала мне влажную тряпку и попросила протереть подоконники. Я зашел за штору и увидел на подоконнике давешнюю муху. Она неподвижно лежала на спине, задрав кверху скрюченные лапки. Я тронул муху. Она была сухая и жесткая и даже не шевельнулась. Теперь я точно знал, что значит быть мертвым, и что случилось в Харькове с дедушкой Гришей. Мне вдруг стало страшно. Но тут я снова подумал, что ни мама, ни папа этого не боятся, потому что если бы они боялись, то мама наверняка не послала бы меня протирать подоконник - ей было бы не до подоконника. Она тогда наверное лежала бы на тахте, прятала голову в подушку, боялась смерти и плакала. Но ведь мама послала меня протереть подоконник!
   Необходимость протирать подоконники странным образом успокоила меня, она каким-то образом придавала смысл жизни: ведь если можно вот так спокойно протирать подоконник, то можно не бояться смерти, потому что нет смысла протирать подоконник перед лицом неминуемой смерти. А если я его все-таки протираю, то после этого поступка просто глупо и нелогично продолжать бояться смерти!
   Я тщательно протер подоконник, после чего пришел на кухню и протянул маме грязную тряпку и мертвую муху.
    -- Ленька!- закричала мама -  Ну-ка быстро выкинь муху в унитаз!
    -- Мама, ты не понимаешь, она же мертвая! - сказал я.
    -- Ну и что мне ее теперь, на кладбище везти? - возмутилась мама, а потом рассмеялась - Ладно, давай сюда твою муху!
    Мама осторожно положила мертвую муху в пустой спичечный коробок и так же осторожно и торжественно положила этот импровизированный гробик в мусорный бак. Крышка мусорного бака показалась мне в этот момент вратами, отделяющими царство мертвых от царства живых. Похороны состоялись. Это проявление уважения к смерти подействовало на меня очень умиротворяюще. Я еще ни разу до этого не видел похорон, но видимо смысл этого ритуала был запрятан где-то в моем детском подсознании, и я почувствовал какое-то необъяснимое облегчение, которого наверняка бы не было, если бы я просто выкинул мертвую муху в унитаз, как обычный мусор. Я глубоко и одобрительно вздохнул и в знак благодарности погладил маму по руке.
    -- Какой ты все же у меня странный, Ленька! Прямо как и не мой сын, если бы ты не был так на нас похож, я подумала бы, что тебя в роддоме подменили - Мама нагнулась ко мне, чмокнула меня в нос и ушла в ванную полоскать белье, а я отправился в спальню - думать и осмысливать вновь полученный опыт и знания.
   Что я еще могу добавить к описанию своего первого знакомства с тем порядком, которому подчиняется наша жизнь? Через какое-то время после описанных выше событий я стал свидетелем нескольких похорон и впервые увидел мертвых людей, лежащих в гробу с восковыми лицами. Это случилось не в Москве, а у тети Марины в Липецке, когда мы с мамой ездили к ней в гости. Но ни новых знаний, ни новых страхов это мне не принесло. Я понимал, что с этими людьми случилось то же самое, что случилось с мухой на подоконнике, а еще раньше с дедушкой Гришей, и успокаивал себя тем, что со мной и с моими родителями это случится еще весьма и весьма нескоро. Поэтому я спокойно и бесстрастно рассматривал лица мертвых, стараясь протиснуться к гробу через толпу соседей, прохожих и местных мальчишек настолько близко, насколько позволяло приличие. Я чрезвычайно удивил этим свою маму, которая наблюдала за мной из окна вместе с тетей Мариной. "Какой ты у меня все же странный, Ленька!" - сказала мне мама. "Я думала, ты близко туда не подойдешь, а ты пролез, куда не надо, я боялась, что ты в гроб свалишься. Ну разве так можно?". Ну что ж, не знаю, что и сказать! Конечно, я и вправду был весьма странным ребенком.
 
   3. Неправильный жук
   Следующий толчок в развитии моих знаний об описываемой проблеме и моего мировоззрения я получил уже в школе, на уроке биологии. Как ни странно, это был маленький факт из зоологии, который я затем возвел в глубокий философский принцип, настолько для меня важный, что я поместил его в заглавие рассказа.
   Бывает, что восприятие мира человеком меняется чрезывычайно сильно, необратимо, и при этом почти мгновенно. Именно это и случилось со мной в школе на обычном, рядовом уроке зоологии. Мы разбирали анатомическое строение насекомых на примере жука-плавунца. Жук-плавунец был очень симпатичный. Сперва нам показали колбочку с мертвым заспиртованным жуком. Мы по очереди - парта за партой - вставали и шли к столу рядом с классной доской - смотреть на жука в колбе. Потом учительница убрала колбу с жуком в стол и стала объяснять нам схему, на которой жук был изображен гораздо крупнее, чем в колбе, чтобы всем было видно издалека, и при этом жук был изображен как бы в разрезе, с надписями и стрелками напротив внутренних органов. Наша учительница биологии, Анна Эдуардовна, рассказала про нервные ганглии, лимфатическую систему, трахеи, пищеварительный тракт, семенники, выделительные канальцы и жировое тело.
   Смысл существования этого последнего органа мой разум решительно отказывался понимать. В то время как выделительные канальцы улавливали в лимфе вредные вещества и выводили их наружу, это самое жировое тело помогало канальцам в их очистительной работе, по сути, дублируя их функцию, но при этом оно не выделяло шлаки из организма ровным счетом никуда, а просто накапливало их внутри себя, все больше и больше. Разумеется, в то время еще никто и слыхом не слыхивал об одноразовых шприцах, а тем более, об одноразовых тарелках, но одноразовые бумажные салфетки на столе я видел довольно часто и знал, как ими пользоваться, и какова их судьба сразу после использования . Аналогия пронеслась в голове моментально, и я в тот же миг почувствовал всю недолговечность, конечность и одноразовость жирового тела, которая делала одноразовым и всего жука. А жук, должно быть, весело плавал в пруду, не подозревая о скрытой в его теле ужасной беде, об этой безобразной, постоянно увеличивающейся свалке отходов внутри организма, которая рано или поздно приведет жука к катастрофе. Я ясно представил себе, как жировое тело, забитое до отказа, становится не в силах удерживать накопленные шлаки, неотвратимо разрушается, и поток яда, разливаясь по организму, убивает несчастного, ничего не подозревающего жука.
   Я подумал, что может быть, чего-то недопонял, и попросил учительницу повторить. Нет, я все понял правильно, и Анна Эдуардовна уже стала рассказывать о том, как жук развивается из личинки. Я поднял руку и дождался, когда учительница направит на меня указку, разрешая мне встать и задать вопрос. Я встал и уже собрался задать этот невообразимо тяжелый и трудный вопрос, и только встав, я понял, что ведь мне все уже понятно, и спрашивать, в сущности, нечего. Непонятно мне было совсем другое, а именно, почему природа может быть такой циничной и безжалостной, создавая заведомо одноразовые конструкции. Ведь жизнь - это счастье, а счастье должно быть вечным, хотя бы теоретически!
   Но я тогда еще не был взрослым философом и не умел задавать таких абстрактных вопросов, я умел лишь чувствовать и понимать мировую несправедливость, но еще совсем не умел выражать эти абстрактные мысли и чувства словами. И поэтому я сделал неслыханную и возмутительную вещь. Я сказал:
    -- Анна Эдуардовна! Мне кажется, жук спроектирован неправильно! Это жировое тело - это просто ошибка в конструкции, его не должно там быть, надо просто добавить жуку еще канальцев!
    Анна Эдуардовна уронила указку и рухнула, как подкошенная, на свой стул, не в силах сказать ни слова.
   На несколько секунд управление классом было потеряно, и растерянные одноклассники  зашикали и завопили на меня злобными и в то же время испуганными голосами:
    -- Борщ, ты чё, самый умный?
    -- Борщевский, тебя кто просил выступать?
    -- Борщ, ты точно в глаз получишь! - и все прочее в том же духе.
    Но тут Анна Эдуардовна пришла в себя, подняла указку и сказала, что жука создала природа в результате длительного эволюционного процесса, а не конструкторы на заводе, и что природе виднее, что в жуке должно быть, а чего нет, и какой жук на самом деле правильный.
   Таким образом, все кончилось тем, что у меня появилась еще одна кличка. Если раньше меня в классе называли "профессор филожопии" или "профессор прокислого борща", а для краткости просто "Борщ", то после этого случая  у меня появилась новая, крайне унизительная кличка: "Неправильный жук".
   Впрочем, одноклассники были глубоко правы. Я и на самом деле был не кто иной, как неправильный жук, и таковым остался. В то время как все нормальные, правильные жуки ползли по жизни, не задумываясь, куда и зачем они ползут, я никак не мог нормально ползти вместе со всеми и туда же, куда и все, а ползал отдельно ото всех по неизведанным дебрям странных проблем мироздания, которых никто кроме меня не замечал или просто не желал замечать.
   Странное проклятие лежит на детском мозгу. Можно думать о чем угодно, гораздо более смело и раскованно, чем взрослый, но - почти без слов, только на уровне чувств. Сейчас-то я могу сказать вполне точно, что именно меня повергло в тоску и уныние на том злополучномуроке биологии. Дело в том, что с тех пор как я открыл для себя страшную правду бытия - однократность жизни и тленность всего сущего - я постоянно вел с ней некую скрытую духовную борьбу, и в этой внутренней борьбе с идеей всеобщей тленности, я утешал себя мыслью,что старение и смерть живых существ - это всего лишь недосмотр природы, результат накопления мелких дефектов, которые в конце концов приводят к тотальному разрушению, и что можно предотвратить этот процесс, проводя ремонт и профилактику прямо на ходу, заменяя изношенные детали "запчастями". Я считал, что это вполне подвластно современной технике и медицине, а потому открытие рецепта бессмертия - это вопрос близкого будущего. Эта точка зрения также в изобилии высказывалась в научно-фантастических книгах, которые я поглощал тогда в неимоверном количестве. И вдруг эта спасительная мысль обнаружила свою полнейшую, абсолютную несостоятельность. Оказывается, природа не только не собиралась делать живые организмы вечными, но даже напротив - вполне определенно и принципиально заложила неизбежную смерть в их конструкцию.
   Наличие в жуке-плавунце жирового тела открыло мне глаза на конечность и невосполнимость жизненных ресурсов, на ограниченность срока, отпущенного на жизненный цикл. Я скорее почувствовал, чем сознательно подумал, что жизнь неимоверно близко соседствует со смертью, а созидание вплотную примыкает к разрушению, и разделить их совершенно невозможно. Конечно, можно извлечь из жука старое, отработавшее жировое тело, забитое шлаками и, поставить новое, свежее, выращенное искусственно. Но разве в этом дело? Где гарантия, что жировое тело или любая другая живая ткань является тем конечным материальным уровнем, по которому проходит самая внутренняя, самая интимная граница соприкосновения жизни и смерти? Нет и не может быть такой границы, потому что на примере жирового тела природа предельно ярко показала главную идею жизни - ее неотделимость от смерти; смерть является оборотной стороной всякой жизни, можно сказать, что смерть просто встроена в жизнь как взрыватель в бомбу, и извлечь этот взрыватель никак нельзя, потому что он диффузно пронизывает все тело этой бомбы, как соль пропитывает солевой раствор.
   И нет никакого способа узнать тайну жизни и сделать ее вечной, как нет способа понять, хочется ли кузнечику стрекотать, или что-то его заставляет это делать помимо его воли. Вот это и пронеслось в моей детской голове страшным, ошеломляющим, безмолвным вихрем, перед тем как я совершил свою отчаянную и нелепую эскападу.
   Этот изобретенный мной "неправильный жук" был результатом моего очередного отчаянного детского бунта против огромной, совсем не детской мировой несправедливости, против ужасного принципа жирового тела, который я открыл для себя в тот момент, и который, безусловно, лежал в основе всякой жизни, а не одного только жука. Конечно, все это я понял в полной мере, только вспоминая об этом много лет спустя. В своем нынешнем далеко не юном возрасте я сравнительно легко воспринимаю идеи материализма. Нынче, с высоты моих лет, тезис Аристотеля о тленности вещей и вечности природы кажется мне неоспоримым. Равным образом я отношу этот тезис и к индивидуальной жизни, а также и к индивидуальному сознанию.
   Мои теперешние мысли в этом плане созвучны замечательным строчкам Сергея Есенина: "Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть". Крестьянский поэт, совсем не философ, а как верно понял смысл жизни! Нынче у меня уже вовсе нет настроения бороться с идеей всеобщей тленности и разрушения, придумывая "тонкую философию интеллектуализма", как это делал Перси Шелли. А когда у меня была такая потребность, я был еще ребенком, и максимум того, что я мог сделать в этой неравной, трудной борьбе с приципом жирового тела, который тогда внушал мне необъяснимый ужас, - это изобрести "неправильного жука".
 
 
   4. Дядя Ваня
   Странное проклятие лежит на мозгу ребенка-философа:
Глубина мысли значительно опережает возможность высказать эту мысль словами, так чтобы тебя поняли взрослые. Особенно - если эта мысль абстрактная. Собственно говоря, для того, чтобы абстрактно мыслить, совершенно не нужно владеть набором абстрактных понятий, категориальным аппаратом и так далее. Нужно только всего навсего родиться со способностью к абстрактному мышлению, и тогда внутреннее чувство реальности, образы, ощущения, заменят вам этот аппарат и дадут возможность мыслить широко, глубоко и непредвзято, не привязываясь ни к терминам, ни к чужим мнениям. Одно только НО: вы не сможете поделиться ни с с кем другим наполяющими вас мыслями и чувствами, не зная слов, обозначающих те абстрактные понятия, которые вы легко и просто открыли для себя.
   Вообразите себе:
Вам дан божий дар с раннего детства тонко и абстрактно чувствовать мир, но ваш опыт, столь важный, тонкий, прочувствованный и проанализированный, отрезан от опыта других людей, вы отрезаны от общения, от социальной помощи, потому что вы еще не умеете в должной мере пользоваться языком, и поэтому не в силах передать никому, что творится у вас в голове. Ой, как я не завидую тому, кто родился с таким ужасным даром, потому что эти муки мне знакомы изнутри.
   К тому же, у таких людей с самого детства любой, самый простой жизненный опыт анализируется, обобщается и рождает ангелов и демонов, которые всегда и повсюду следуют за ними их безотлучной, личной гвардией, и демонов в этой печальной свите, к сожалению, значительно больше чем ангелов.
 
   Следующий мой опыт, продвинувший меня еще на один шаг в понимании описываемого вопроса, резко отличался от предыдущего. Если предшествующий мой опыт носил в большей степени логико-философский характер и пришел ко мне из сферы осознаваемых чувств, то этот опыт в корне отличался от предыдущего, ибо это был опыт инстинктивный, он был не результатом размышлений по поводу волнующих меня чувств и абстрактных идей, а следствием прямого наблюдения и сопереживания.
   У нас в подъезде жила семья работяг-алкоголиков. Пожилой дядя Ваня, когда-то в прошлом фронтовик, а в описываемое время опустившийся пьяница-пенсионер, подрабатывавший на выпивку как слесарь-сантехник, частенько бивал свою жену, дома и даже в подъезде. Мы слышали иногда на лестнице тяжелые удары и женский крик, но тетя Маруся, жена его, умоляла соседей не вызывать милицию. Дядя Ваня ходил вечно грязный, пьяный или похмельный, небритый и непотребный. Все к нему привыкли, как привыкли к грязному подъезду в плевках и окурках, с постоянно разбитой лампочкой и обгоревшими, помятыми почтовыми ящиками.
   Но вдруг однажды я увидел то, что меня глубоко и не по-детски потрясло: опрятно одетый дядя Ваня, не пьяный, не похмельный, а трезвый, и от этого почти чужой, шел по двору в новом пиджаке с медалями и орденскими планками, в отутюженной белой рубахе с галстуком, с невероятно бледным, значительным и торжественным лицом, на котором выделялись запавшие глаза и черные подглазья. Он прошел, пошатываясь, шаркая ногами, ни на кого не матерясь, даже ни на кого не глядя, а устремив взор как бы внутрь себя, с отрешенным и грустно- задумчивым лицом. Но выходя на тротуар, он неожиданно обернулся и оглядел наш двор и нас всех каким-то виновато-печальным взглядом, как будто он провинился и хотел попросить у нас прощения. Это длилось всего несколько секунд, затем взгляд его просветлел и как бы ушел в себя. Дядя Ваня повернулся и побрел, пошатываясь и шаркая ногами, дальше своей дорогой.
   Вот так и ушел дядя Ваня навсегда с нашего двора, полный торжественной и благородной скорби. Он скрылся в направлении троллейбусной остановки, и я никогда больше не видел его живым. Я нисколько не размышлял на тему, отчего произошла такая странная и значительная перемена в облике опустившегося соседа. Мне и не надо было размышлять, ибо мой инстинкт сразу дал мне однозначный ответ. Дядя Ваня скоро, совсем скоро должен был умереть, и он чувствовал подступающую смерть и готовился встретить ее достойно.
   Через день, когда я возвращался из школы домой, я увидел во дворе плотника дядю Сережу, которому я часто носил в его мастерскую в подвале всякие деревяшки, чтобы он мне что-то подпилил или подстрогал, и однажды мы с ним вместе сделали замечательный скворечник, то есть делал, в основном, дядя Сережа, а я ему помогал, как умел.Дядя Сережа сидел на лавочке, и на нем был надет костюм с орденом Отечественной Войны на пиджаке, хотя 9 Мая давно прошло. Подойдя поближе, я увидел, что он сильно и нехорошо пьян. Увидев меня, Дядя Сережа поманил меня пальцем:
    -- Поди сюда, Ленька!.. Я тебе что скажу...
Я недоверчиво подошел к нему. Дядя Сережа цепко схватил меня за плечи и подтянул к себе:
    -- А ну, Ленька, посмотри на меня, как ты на отца с мамкой смотришь!
    -- А вам зачем? - удивился я.
    -- Хочу вспомнить, как я сам на жизнь смотрел, когда малой был, такой как ты сейчас.
Я опять удивился:
    -- А что, разве не одно и то же?
    -- Нет, Ленька, совсем не одно и то же! - горестно сказал пьяный дядя Сережа, а затем вдруг притянул меня еще ближе к себе, так что я сильнее почувствовал тяжелый запах перегара, и тут его лицо исказилось хитрой, циничной и в то же время страдальческой ухмылкой:
    -- А дядя Ваня-то наш - того! Умер, значит... ...ровесник мой - сказал дядя Сережа, заговорщицки мне подмигивая и понизив голос до суеверного шепота - Вот так... жил человек жил... А для чего жил? А теперь, вот видишь, помер...
    -- А я знал, что он скоро умрет - сказал я.
Дядя Сережа резко отпустил, почти что оттолкнул мои плечи:
    -- Откель ты, малец, мог такое знать?!
    -- А он позавчера шел по двору, и я видел, что он уже сам знал, что он совсем скоро умрет. Он понял, что он зря так сильно пил, и он хотел, чтобы мы все его простили... Только он... никому ничего не сказал. Вы, дядя Сережа, пожалуйста, не пейте, как дядя Ваня, а то... - на этом "а то" я запнулся, мне было стыдно продолжать свою мысль, и я не закончив фразы и даже не попрощавшись, побежал к себе в подъезд.
   Итак, я подтвердил опытным путем свою очень важную догадку о смерти: она не только неизбежна физически, она не только отравляет человеческую жизнь знанием о ее существовании и неотвратимом приближении, но она также тайно гнездится где-то в человеке и может проявить свою власть еще при жизни,  заставить человека преобразиться и изменить его чувства и мысли. И с того дня я еще больше утвердился в мысли, что жизнь и смерть не отделены друг от друга, а взаимопроникающи, и что смерть может прийти раньше, чем уйдет жизнь, и позвать жизнь за собой туда, где жизнь кончается и остается только смерть.
   Потом, прочитав маленький рассказик Даниила Хармса под названием "Пакин и Ракукин", я даже стал иногда представлять себе, как смерть крепко держит жизнь за руку, как ангел смерти Ракукинскую душу, и ведет ее за собой. Вот только я не мог представить, куда именно смерть ведет жизнь, и что при этом чувствует жизнь: страх, отчаяние, обреченность, безнадежность? А может просто усталую и бессильную покорность? Или надежду на какое-то тайное избавление, на возрождение когда-нибудь в будущем? У меня до сих пор нет однозначного ответа на этот вопрос.
   Я могу только догадываться о том, что смерть, которую дядя Ваня принес с войны, напоминала ему о себе всю оставшуюся жизнь, заглядывала в глаза и вкрадчиво брала за руку. Дядя Ваня был простой человек, и защищался от нее как умел. Он так и не смог найти в себе нравственной силы жить, и потому все время находился в переходном состоянии между бытием и небытием, пропитывая свой мозг алкоголем. Но когда смерть подошла совсем близко и изготовилась к последней атаке, страх прошел, и дядя Ваня встретил ее с открытым забралом.
   После разговора с дядей Сережей я пришел домой, бросил портфель в угол, сел и задумался. Я вспомнил искореженный от старости целлофановый пакет, вспомнил старую, больную, смертельно уставшую от жизни муху на подоконнике. Я вспомнил тяжелое хриплое дыхание дяди Сережи, его коричневые заскорузлые руки, усталые блеклые глаза, и я вдруг понял, отчего напился дядя Сережа, который обычно выпивал редко и не помногу. Я понял, что ему не было жалко дядю Ваню. Просто он боялся смерти, как боится ее большинство людей, и поэтому он оглушил себя водкой, чтобы подавить страх, а потом увидел меня и инстинктивно обратился ко мне за помощью, чтобы я помог ему вспомнить его молодой взгляд на мир, чтобы удержать в себе жизнь, не дать затаившейся внутри смерти выскочить из своей зловещей засады. Право не знаю, помог ли я ему тогда.
   Дядя Сережа умер через год, летом, когда я был в пионерском лагере. Потом кто-то ночью взломал дверь в его мастерскую в подвале и украл его инструменты. Пустой подвал быстро захламили и загадили. Две младших дочери дяди Сережи одна за другой вышли замуж и уехали, а его вдову, тетю Марину, я еще много лет видел во дворе. Каждый выходной она надевала темный платок и с корзинкой в руке отправлялась на кладбище "навестить", как она говорила, покойного супруга. Это неожиданное по отношению к умершему слово "навестить" яснее ясного свидетельствовало, что не я один не мог примириться со смертью, и что ходила тетя Марина на кладбище в гости не к мертвому дяде Сереже, а к живому, как я сам когда-то в Харькове шел на кладбище навестить дедушку Гришу.
 
 
   5. Снаружи и изнутри.
   Я вдруг как-то неожиданно вырос, став выше и шире всех в классе, и также неожиданно окончил школу, хотя мне еще недавно казалось, что школа будет тянуться целую вечность. Школу я окончил всего с одной четверкой по математике, и из-за этой четверки не получил медали, которая досталась мальчику из семьи, лучше подходившей по анкете: собственно, с этой целью мне и вывели четверку за год. Это обстоятельство не дало мне возможности поступать на философский факультет МГУ, о котором я мечтал в старших классах, без риска быть призванным в доблестную Советскую армию, от одной мысли о которой у меня в спине вибрировал позвоночник и начинало тошнить, как тошнило, когда я первый раз в жизни попробовал водки на выпускном вечере. Я не слишком жаловал смерть даже в ее, так сказать, естественном варианте, а насильственная смерть, и тем более, смерть по приказу начальника, своя или чужая, казалась мне чудовищной и противоестественной вещью, существование которой в обществе я считал одним из самых страшных и уродливых атавизмов, оставшимся с тех доисторических времен, когда человек еще был примитивным дикарем с дубиной, не обремененным ни интеллектом, ни гуманистическими идеями.
   После некоторых размышлений я поступил в медицинский  институт, как наиболее близкий к той проблеме, которая меня одновременно угнетала и страшила, и в то же время странным, болезненным образом интересовала и притягивала меня всю мою сознательную жизнь. Я конечно понимал уже тогда, что врачом я работать, скорее всего, не смогу по складу своего характера, но меня привлекала возможность получить необходимые знания, а затем постараться поступить в аспирантуру и сделать проблему старения и смерти темой своих научных занятий. Таким образом, я погрузился в изучение анатомии, физиологии, биохимии, гистологии с эмбриологией, а затем и клинических дисциплин. В институте я узнал, как с возрастом меняется метаболизм, гормональный баланс, каковы функциональные и органические возрастные изменения в органах и тканях, какие из них поддаются медикаментозной терапии, а какие полностью необратимы, как например, атеросклеротическая бляшка.
   Я загружал свою голову массой сведений, но мне все время казалось, что все эти частные знания нисколько не приближают меня к пониманию главной проблемы, а скорее, напротив, еще больше отдаляют от нее. Все частные исследования подходили к проблеме как бы снаружи, притом с разных сторон, это были попытки нащупать отдельные, почти никак не связанные между собой, механизмы работы органов и тканей на разных уровнях.
   А я пытался найти общую идею - красивую теорию, которая объясняла бы видимые процессы "изнутри", так чтобы в знаниях прослеживалась не просто сумма фактов, а была бы некая внутренняя логика, чтобы знания отвечали не только на вопросы "что, как и когда", но и "почему и зачем". И я этой идеи нигде и ни у кого не находил. Ни целлюлярные идеи Вирхова, критикуемые с точки зрения марксизма, ни идея нервизма И.П.Павлова, которая марксизмом одобрялась, не казались мне удовлетворительным ответом на вопрос о том, что движет жизнью изнутри, что делает ее жизнью, и что лишает эту жизнь жизни, превращая ее в мертвое тело.
   Исследования возрастных изменений в тканях на субклеточном и молекулярно- генетическом уровне велись и обсуждались в рамках прежней, примитивной теории, с точки зрения которой процессы старения и смерть были всего лишь навсего результатом массы различных поломок и износа "деталей" организма на всех уровнях. Но я твердо знал, что это не так, я опроверг эту теорию еще в детстве.
   Я понимал, что природа достаточно универсальна, и принцип жирового тела наверняка воплощен не только в организме жука- плавунца, но и в человеческом организме. На мой взгляд,  видимый и изучаемый медиками и биологами процесс старения, вовсе не был процессом старения как такового, а был процессом ранней гибели не успевшего постареть организма, в результате его варварской, неправильной эксплуатации, которая в свою очередь была результатом отсутствия необходимой культуры и непонимания человеком своей собственной природы. Таким образом, то, что считалось в литературе процессами старения, я считал болезнью, а смерть от этой болезни, которую все принимали за старость, я считал насильственной смертью, но только не в результате однократного насильственного акта, а вследствие продолжительного и непрерывного насилия над организмом, не прекращающегося всю жизнь. Что же касается настоящего, истинного процесса старения и естественной смерти - по моему мнению это должен был быть некий интимный механизм, который до поры до времени способствовал жизни, как это делает жировое тело, а затем в какой-то момент, после израсходования имеющихся ресурсов, он должен был приводить организм к быстрой и безболезненной смерти.
   Исходя из принципа жирового тела, я считал вполне допустимым, логичным и разумным существование специального механизма, который реализует переход жизни в смерть наиболее гуманным, естественным, наименее травматичным для жизни способом, когда жизненный цикл завершен полностью. Я считал, что этот механизм до сих пор неизвестен только потому, что он просто никогда не успевает сработать, потому что человек живет в разладе с собственной природой, и природа мстит ему за это одним из видов насильственной смерти, в том числе и от "старости". Я никогда не забывал папиного эксперимента с водой и конфетой "Белочкой" и считал, что если жизнь и не должна быть вечной, то она, по крайней мере, действительно должна быть похожа на неторопливо и с удовольствием съеденную конфету между двумя вечными ровными потоками темных вод смерти и забвения - одним, приходящим из минус бесконечности к моменту рождения, и другим, начинающимся с момента смерти и струящимся в плюс бесконечность. А торопливые и неразумные люди отчего-то пытались проглотить эту конфету впопыхах, чтобы испытать более острое удовольствие, и в результате умирали гораздо раньше, чем могли бы, подавившись своей конфетой и испытывая все муки насильственной смерти, вместо того, чтобы, сделав последний глоток и последний выдох, просто и естественно погрузить свое сознание в поток забвения и метаморфоз, где оно незаметно растворится без следа.
   К своему большому разочарованию, я чем дальше, тем больше убеждался, что реальная жизнь вовсе не была конфетой, а была сделана по большей части совсем из иного вещества. Я пытался поделиться своими мыслями о принципе жирового тела с преподавателями, но не нашел в них ни отклика, ни понимания, ни даже простой доброжелательности. Меня, с моими поисками глобальной, объединяющей "внутренней" идеи, объясняющей загадку жизни и смерти, обвинили в объективном идеализме, телеологии, приверженности отжившей идее "мирового разума", попеняли, что я плохо учу марксизм-ленинизм и не знаю основных законов диамата, где все общие закономерности развития природы и общества объяснены убедительнейшим образом, раз и навсегда.
   Это самое "раз и навсегда" внушало мне большое подозрение и даже страх, потому что для меня в мире всегда было полно непонятных, загадочных вещей. Марксизм-ленинизм с его могучим триединством не давал мне решительно никаких зацепок даже для ответа на такой простой вопрос, почему стрекочет кузнечик: делает он это для своего собственного удовольствия, или что-то заставляет его стрекотать помимо его собственного желания. Более того, Энгельс прямо заявлял в Анти-Дюринге, что невозможно понять, каким видит мир пчела. Если великое, единственно правильное учение не могло мне помочь в решении такого простого детского вопроса, то что уже говорить об остальных. И если это учение - последнее и окончательное слово в науке, то выходит, что мы так никогда и не узнаем огромную массу интересных вещей.
   Как то однажды я попытался объяснить это заведующему кафедрой марксистско-ленинской философии, который был еще и проректором по учебной части, и в один "прекрасный" день зашел к нему в кабинет на кафедре, чтобы изложить свою точку зрения и задать несколько простых вопросов по этому поводу. Лучше бы эти вопросы никогда не приходили в мою неправильную голову! Лучше бы не спрашивать мне, как объясняется стрекотание кузнечика с марксистских позиций! Доктор философских наук, профессор Андрей Анатольевич Штырков счел мое скромное выступление издевательством над кафедрой, вылазкой врага и антисоветской провокацией и пришел в ярость. Дело запахло исключением из комсомола и отчислением из института.
   Мой бедный папа долго доказывал в ректорате, что я не связан с Западом, что я не враг народа и не провокатор, а просто всю жизнь был чудаковатым ребенком со странными и оригинальными взглядами на мир, "не от мира сего", что у меня даже в детстве была кличка "неправильный жук", и что не надо воспринимать меня слишком всерьез. Мой папа, к тому времени уже профессор и тоже зав. кафедрой, автор известного учебника по гидродинамике, говорил жалобным голосом и чуть не плакал. А я стоял, прислонив ухо к вентиляционной трубе и подслушивал разговор, и мне было стыдно, горько и обидно, как никогда.
   В конце концов, проректор пообещал моему папе в знак его заслуг как ученого и преподавателя, простить мне мою дерзость и не исключать меня из комсомола и не отчислять меня из института. Мы с папой вышли из здания ректората и, не сговариваясь, пошли домой пешком большими, быстрыми шагами, так как мы гуляли с ним по лесу. До дома было шесть длинных троллейбусных остановок или две остановки на метро. Мы шли молча, но где-то на середине пути папа вдруг взял меня за локоть и спросил:
    -- Ну и как ты думаешь, этот твой Андрей Анатольевич стрекотал насчет твоей идеологической диверсии, потому что ему так хотелось, или потому что что-то его заставляло, как ты считаешь?
    Я невесело усмехнулся, а папа скорчил мне рожу и показал, высунув изо рта, длинный ехидный язык, а потом отвернулся и снова замолчал на всю оставшуюся дорогу. Видать, на душе у него было неладно.
   С тех пор я понял, что мои демоны и ангелы - это мои сугубо личные провожатые и зарекся показывать их кому либо еще. Да, жизнь определенно не была на вкус конфетой "Белочкой", папа тогда в детстве изрядно преувеличил, видимо оттого он и был такой мрачный по дороге домой.
   Еще много раз мне приходилось обжигаться в те институтские годы.
   Один раз сокурсник продал мне краденый магнитофон, и я долго убеждал следователей, что я ничего не знал о его преступном происхождении. Мне удалось доказать, что я добросовестный покупатель, меня не посадили в тюрьму и даже не отчислили из института, но денег своихя так и не увидел, не говоря уже о мерзейшем осадке на душе, из-за которого я года два не мог слушать музыку - она тут же напоминала мне об этом треклятом магнитофоне.
   Потом был глупый, фальшивый, неудачный роман с Леночкой-Пеночкой.
   Лена Пенкина вдруг неожиданно стала оказываться рядом со мной на лекциях, мило и загадочно улыбалась мне и смотрела на меня влажными глазами, и от ее взгляда мое сердце начинало сладко трепетать и неровно биться, а все мое тело сводило в сладкой истоме. Ходили упорные слухи, что Леночка была девицей весьма не тяжелого поведения, но я не мог этому поверить. Лена казалось мне потрясающе красивой, а красота казалась мне самым искренним, что может быть на свете. Я пригласил Леночку в кино, потом в театр, дарил ей розы и пылал от ее нежных поцелуев, а она хохотала и говорила, что я совсем не умею целоваться.
   Как-то раз Лена попросила меня зайти вместе с ней в ее комнату в общежитии, ей что-то надо было забрать. Лена поискала что-то в тумбочке, а потом вдруг подошла и стала тискать меня и целовать, жарко дыша мне в лицо. Мы с ней стремительно оказались в постели, я даже не помню как и когда мы успели раздеться, и я неожиданно и быстро потерял свою девственность в соблазнительных объятиях Лены, которая сделала все за меня сама, деловито и решительно, безошибочно определив мою мужскую некомпетентность. Я даже не успел толком ни насладиться объятиями Лены, ни просто - понять и почувствовать, что произошло в моей жизни - так быстро это совершилось.
   Как и следовало бы ожидать более смышленому юноше, Леночка сказала через месяц, что она от меня беременна и хочет, чтобы я как можно быстрее с ней расписался. Я не возражал, я был влюблен в Леночку, но мне не понравилась ее чрезмерная деловитость, поспешность и настойчивость, что-то во всем этом было несколько фальшивое, нечистое, неестественное. Я это чувствовал, но изо всех сил старался об этом не думать.
   И вдруг мне нежданно-негаданно был нанесен удар по голове. В одном из лекционных коридоров две девочки - соседки Лены по общежитию - оглядываясь по сторонам, отозвали меня в сторону и сказали, что у них есть ко мне очень серьезный разговор. Оказалось, что Леночкино появление рядом со мной на лекциях, ее нежные поцелуи, короче, весь наш роман начался как раз после того, как Леночкина беременность неизвестно от кого (вероятных кандидатов можно было насчитать много) уже перевалила за три с половиной месяца, и об этом известно всем в общежитии и на курсе. Всем, кроме глупого и странного меня. И поэтому добрые (а может вовсе и не такие добрые) Леночкины соседки решили предупредить странного, чудаковатого профессорского сына, чтобы он не сделал еще одну большую глупость в своей жизни. Действительно ли они меня пожалели, или проявили свое женское коварсто в отношении Леночки, или просто решили сыграть роль "небесных судей" и посчитали, что в браке, построенном на обмане, нам обоим не будет счастья - каковы были их мотивы, что заставило их "стрекотать", я не знаю и никогда не узнаю, как и многое другое.
   Я поговорил с Леной, и она сперва отпиралась, но когда я сказал ей, что я все уже знаю, и что рано или поздно все подтвердится по срокам, она зарыдала и просила меня простить ее, говорила, что она успела меня полюбить, хотя сначала действительно хотела просто использовать. Леночка очень натурально рыдала, но когда я сказал, что безусловно, готов ее простить, что я уже ее простил, но жениться все же не намерен, ее глаза мгновенно высохли. Лена резко разжала обнимавшие меня руки, изругала меня площадными словами и гордо удалилась с видом оскорбленного достоинства, и с той поры ко мне даже не приближалась.
   Вскоре после этого, весьма вскоре, то есть в полном соответствии с тем, о чем меня предупредили, Лена взяла академический отпуск и уехала рожать к родителям в Брянск. Я потом довольно долго мучил себя вопросом, правильно ли я сделал, что не женился на Леночке. Лена получила бы московскую прописку, хотя нелюбимого, но мужа и отца своему ребенку. А у меня была бы уникальная возможность жить с очень красивой женщиной, конечно же, неверной и непорядочной, но все же иногда принадлежащей мне, и растить ребенка, который наверное не воспринимал бы мир столь же трагически, как я, пусть и не моего. Может быть, это отвлекло бы меня от моих невеселых мыслей и переживаний и, как ни парадоксально, сделало более счастливым, кто его знает?
   А вообще, ко мне не зря прилипла кличка "неправильный жук". Что-то во мне, наверное, действительно было неправильное, и поэтому я умудрялся притягивать к себе неправильных людей, неправильные события, всяческие недоразумения и огорчения, почти на каждом шагу. Такова, наверное, судьба человека, который родился философом, а не стал им по решению партии или по получению диплома о высшем образовании.  Настоящий философ, философ по рождению - это неправильный жук, умеющий тонко наблюдать за миром идей, чувствовать и запоминать, но не не приспособленный к суровой борьбе, к обману и насилию. Ой как не завидую я таким людям, потому что знаю, как тяжко им жить, и знаю это, к своему большому сожалению, изнутри. И надо сказать, не всем такие люди нравятся, потому что уж больно непохожи они на всех остальных. Поэтому всегда необходимо быть готовым к тому, что твое самое невинное замечание будет встречено в штыки, с изумительной ненавистью, просто потому, что подобная мысль больше никому не пришла в голову.
   Я до сих пор помню, как мы изучали латинские числительные (primus, secundus, tertius) на первом курсе, и меня обшикали и обхамили только за то, что я, услышав слово primus, немедленно вспомнил про нагревательный прибор с тем же названием. Как только меня не обозвали мои полуграмотные сокурсники, которые приехали поступать в институт из глухих деревень и были зачислены только потому, что такова была политика нашего идиотского государства.
   Этот неотесанный, замшелый народ поступал в медицинский институт с одной единственной целью: чтобы выучившись на доктора, всю жизнь ходить в чистом белом халате, быть обеспеченными и уважаемыми, и не гробить здоровье, работая механизатором или дояркой в колхозе. Их пещерному уму было совершенно чуждо абстрактное мышление, и поэтому они решительно не могли найти ничего общего между ревущим и коптящим примусом, на котором кипятился бак с бельем и палилась свинья, и словом primus из мертвого древнего языка, на котором давно никто не говорит. Кто-то из осуждающих меня одногруппников выразил также мысль, что латынь - это медицинский язык, а примус к медицине не имеет никакого отношения, и поэтому ни один придурок, кроме Борща, не вспомнил бы про обычный примус, изучая латынь.
   В конце концов, мнения всей группы свелись к тому, что мне необходимо заткнуться и не смущать народ. Мне было не к лицу сдаваться, и я на ходу сочинил историю о том, как в 1898 году два шведских инженера, Карл Хольмквист и Сванте Свантессон, сконструировали нагревательный прибор для полярных путешествий и дали ему латинское название "primus", так как в Швеции латынь изучают не только медики, и она не является там "медицинским" языком.
   Вася Хлимаков в ответ на мой псевдоисторический экскурс нагло заявил:
    -- Борщ, если ты такой умный, то что ж ты не в Швеции, а здесь с нами сидишь и на доктора учишься? Жил бы в Швеции, изучал там латынь, примусы изобретал, и нам голову не морочил всякой хуйней!
Группа выразила этим словам полное одобрение.
    Я отвернулся и замолчал, а тут как раз закончился перерыв и вошел преподаватель, которому я, собственно и хотел задать вопрос про примус-primus. Но так и не задал, потому что настроение было безнадежно испорчено.
   Возможно, я был не совсем прав, утверждая что такие люди, как я, вовсе никому не нравятся. На самом деле, такие люди многим все же нравятся, потому что только над ними можно всласть посмеяться, великолепно поиздеваться и посамоутверждаться безо всякой опасности для себя. Я старался помалкивать, но все время молчать я не умел, и мои безобидные глубокомысленные реплики на занятиях становились притчей во языцех, моя история с Леночкой- Пеночкой стала классикой похабного институтского фольклора, и много раз, когда я подходил к сокурсникам, веселый разговор со смешками мгновенно смолкал, что можно было объяснить только одним - смеялись, как всегда, надо мной.
   Что поделать, я был тяжел в общении, принципиален, медлителен... Я был угловат и мешковат, нудный, не догадливый и не обходительный по-житейски, безразличный к карьере, футболу и хоккею, алкоголю, модной одежде, поп-музыке - почти ко всему, что интересовало всех остальных. Мне от природы не было дано нужного инстинкта вести себя правильно, подобно всем правильным жукам. Мне было дано нечто другое, которое мне только мешало быть как все, и мне постоянно приходилось ломать себя, заставлять себя подражать поведению правильных жуков, напрягая свой интеллект, которому поневоле приходилось заменять отсутствующий инстинкт.
   Но отсутствие нужного инстинкта беспощадно замечалось теми, кто таковым инстинктом обладал, и столь же беспощадно наказывалось. Среди сокурсников считалось пикантной шуткой сделать мне какую-нибудь пакость - украсть  конспект лекций и выкинуть его в грязную урну, спрятать портфель или зачетку, так чтобы мне приходилось подолгу их искать, разлить в портфеле термос с кофе или искромсать бутерброд. Или толкнуть меня, когда я мочился в туалете, чтобы я окропил себе брюки. Или выбить из рук мороженое, неожиданно ударив по руке.
   Однажды  на занятии по гистологии я позволил себе осмеять нелепый ляп одного из сокурсников, заводилы всех пьянок и пивных походов, в которых я никогда не участвовал. Николай намертво забыл нужный термин из эмбриологии и назвал "инвагинацию" "ингаляцией". Я спросил, как он намеревается работать врачом, если до сих пор не отличает вагины от горла. За насмешку над неформальным лидером, мужской состав группы выкрутил мне руки, а затем меня подвели к урне, чтобы посадить в нее задом. Один единственный раз я озверел и крепко ударил мучителя ногой по ноге, а затем впечатал его корпусом в стенку. Парень упал. Я хотел помочь ему подняться, и в это время получил удар ногой в пах от второго мучителя, а остальные развели нас в стороны, после чего меня на время оставили в покое.
   Но отсутствующий инстинкт не давал мне ни одного шанса: я не мог или почти не мог ударить человека, тем более в лицо, и я это хорошо знал. Эта первородная "боль по человеку", великолепно описанная Шолоховым в "Тихом Доне", была тогда во мне необычайно сильна. И мои мучители это великолепно чувствовали, и при этом сами могли ударить человека в лицо легко и просто.
   Тем не менее, путем тщательных наблюдений и сопоставлений мне удалось выработать правильную стратегию поведения и со временем перестать быть объектом для постоянных насмешек и издевательств. При всем при том, я внутри так и оставался неправильным жуком, который всего лишь овладел искусством мимикрировать под правильных.
   Однако, за то время пока я еще не умел, еще только учился вести себя правильно и не показывать, что я не такой как все, мне успели нагадить в душу столько раз, что в ней не осталось живого места, и всегда, стоило мне подумать о чем нибудь хорошем, как немедленно вслед за этим вспоминалась какая-нибудь специальная, связанная с этим гадость. Эта гадость циркулировала по моему сознанию в неимоверном количестве, как шлаки по организму старого жука, и не находила выхода.
   Человеческая гадость, которую вплевывали в меня много лет подряд, накрепко засела во мне, стала моей второй натурой. Большая часть жизни стала у меня уходить на то, чтобы утихомиривать болевые точки в своей душе, яростно отплевываться от гадких воспоминаний, но они не утихали и не уходили из моей памяти. И именно это обстоятельство, именно это хроническое состояние моей души, загаженной моими правильными товарищами ради удовольствия посмеяться над неправильным жуком, привело меня к потрясающей разгадке, к тому что я наконец-то легко и просто нашел в человеке то самое "жировое тело", тот самый первичный, основополагающий элемент старения, который я долго и безуспешно искал, когда еще был совсем юным и наивным идеалистом. Всему свое время: цикл перехода снаружи вовнутрь свершился, и мое "жировое тело" наполнилось достаточно, для того чтобы моя мысль нашла правильный ответ.
   С этого момента я обрел способность видеть в своем внутреннем мире то, что никак нельзя увидеть, пока оно находится в мире наружном. Есть множество вещей в человеке, которые в принципе нельзя понять и даже заметить при наружном рассмотрении, то есть, просто глядя на других людей. Эти вещи, эти движения души можно обнаружить только внутри себя, и только после этого увидеть, что они есть и в других людях, наблюдая за их мимикой, интонацией голоса, поведением и т.д. Но и обнаружить их внутри себя - еще не значит их понять. Для того, чтобы их понять, то есть, суметь соотнести их природу и проявления с остальной, уже известной частью себя, нужны дальнейшие усилия.
   Поиск ответа на вопрос о том, что заставляет кузнечика стрекотать, который занимал меня с самого детства, растянулся на целую жизнь.
   И первое, что мне пришлось понять на пути к правильному ответу, это то, что правильный кузнечик стрекочет по причине врожденного энтузиазма, связанного с врожденной тупостью и спасительным непониманием бесполезности любого стрекотания перед грозным величием вечности. А неправильного кузнечика, не обладающего таковым энтузиазмом, заставляет стрекотать чувство безысходности перед этой непонятной и таинственной вечностью, которая зачем-то исторгла его на свет, и полное отсутствие альтернатив, а во многих других случаях ему приходится заставлять себя стрекотать усилием воли, просто чтобы казаться похожим на всех остальных и избежать мучений и неприятностей.
 
 
   6. Наркоз и пробуждение.
   На втором курсе института, когда мы изучали общую хирургию, у нас был небольшой ознакомительный цикл по анестезиологии. Нам объяснили общее устройство древнего наркозного аппарата под названием "Красногвардеец", показали жуткого вида резиновые маски и блестящие металлические интубаторы, которые вставляют в трахею, а потом немного открутили редуктор баллона с закисью азота и разрешили желающим  подышать из маски. Я, естественно, сразу захотел подышать.
   Минут пять я усердно вдыхал из маски воздух, пахнущий затхлой резиной, но сперва ничего не почувствовал, кроме легкого головокружения. Затем мой внутренний мир сделался как бы чище и прозрачнее, из него ушла та легкая неосознаваемая боль, которую я не замечал, и заметил только ее неожиданное исчезновение. Меня перестала беспокоить нога, слегка натертая новым, еще неразношенным ботинком, и раздраженная утренним бритьем кожа лица перестала саднить и стала казаться мне мягкой и шелковистой.
   Потом я вдруг осознал, что громкий пронзительный голос старосты нашей группы Веры Куковеровой больше не достает меня до самой печенки, а кажется вполне приятным и даже мелодичным, и сомнительного цвета потолок вдруг напомнил мне о бескрайнем небе, по которому плывут белые, пушистые облака. Но тут анестезиолог подошел ко мне, отобрал у меня маску, велел повернуть лицо к свету и осмотрел мой зрачок, после чего пробормотал:
    -- Вот народ эти студенты, стоит на пару минут отойти...
Я понял, что маску мне больше не дадут, и разочарованно отошел от наркозного аппарата к своей группе, которая конечно же, хохотала надо мной, как всегда.
   С тех пор прошло несколько лет, и как-то раз, уже доучиваясь на последнем курсе, я пришел домой, ощущая какую-то скверную тяжесть под ложечкой, которую я принял за голодный спазм. Я залез в холодильник, нашарил там банку, вынул из нее пару крепких соленых огурцов и с хрустом их съел, я всегда их очень любил. Но тяжесть под ложечкой от этого не прошла, а только усилилась, а затем меня неожиданно затошнило и вырвало несколько раз, но рвота не принесла облегчения, и вскоре я почувствовал, как неопределенная тяжесть в животе постепенно отливается в боль, как расплавленный чугун в форму.
   Боль осела справа внизу живота и не проходила, а потом стала дергать и пульсировать, а вслед за тем у меня стала понемногу подниматься температура. Я набрал "ноль три" твердой рукой и сказал диспетчеру, что я студент-медик, и что у меня классический аппендицит, который я сам себе и поставил. Диспетчер хмыкнула, после чего записала мой адрес и имя, и сказала, что бригада скоро будет. Молодая симпатичная врач уложила меня на диван, проверила симптом Щеткина- Блюмберга, спросила, как я заболел, и велела мне собрать все необходимые вещи и идти в машину скорой помощи.
   Из приемного покоя я почти сразу попал на стол.Я лежал на операционном столе и видел сосредоточенные глаза хирурга над краем маски. Сестра подала шприц с новокаином, хирург показал мне шприц и сурово сказал:
    -- Уколю! - После чего грамотно вонзил шприц и повел, посылая перед иглой струю новокаина.
    Профи! Я почти не чувствовал боли. Хирургу подали скальпель, потом зажимы... Меня затошнило сильнее. Какое-то время хирург с ассистентом возились в моем животе, время от времени они что-то говорили об отростке и о брыжейке.
   Затем хирург вдруг обратился ко мне приглушенным из-под маски голосом:
    -- Послушайте, больной, вы ведь студент-медик, так?
    -- Ну да - пробормотал я в ответ.
    -- Тут у вас такое дело - ретроцекальное положение отростка, поэтому-то вас так и тошнило. Длинный аппендикс, такой может аж под печень уходить. Так что, придется расширить операционное поле. Дадим наркоз.
    -- Наркоз, так наркоз - ответил я - Какой хоть наркоз-то?
    -- Премедикация - фентанил с дроперидолом, а наркоз - эфир с закисью азота - сказал анестезиолог - Какой студент любопытный пошел! - добавил он и воткнул шприц с премедикацией в прозрачный шланг моей капельницы.
       Анестезиолог некоторое время держал меня за нижние челюсти со стороны затылка, потом приоткрыл пальцами пошире мой правый глаз и глянул в зрачок, а затем взял со столика здоровенный интубатор и медленно-медленно стал подносить его к моему лицу. Я хотел сказать, что я еще в сознании и рано меня интубировать, но вдруг почувствовал, что язык прилип к небу, а затем неожиданно пропало мое внутреннее пространство - область мыслей, и область чувств - и осталась только огромная рука анестезиолога, которая все ближе подносила к моему лицу интубатор, разворачивая его горловиной к моему рту, и эта рука постепенно заслонила от меня весь оставшийся мир и исчезла сама.
   Первичное беспокойство появилось неожиданно, словно включили выключатель, и одновременно с ним включилось чувство времени, причем до этого момента время просто не существовало. Несколько мгновений первичное беспокойство было неопределенным, но в следующий миг стало понятно, что так уже было и раньше, хотя нельзя было определить, сколько времени прошло с того момента, как исчезло все, и до того момента, когда вновь появилось первичное беспокойство. Это могли быть столетия, а могли быть и минуты. Дезориентированность во времени была наиполнейшая: внутренние часы вдруг неожиданно пошли, но их тиканье никак не сопрягалось с внешним миром.
   Сам момент появления первичного беспокойства был гораздо более болезненным и неприятным, чем тогда, когда оно появилось в самый первый раз. Первичное беспокойство в этот раз было значительно сильнее, оно напрягало, требовало выхода, оно царапалось и рвалось, как котенок за пазухой, которого, по его котячьему мнению, слишком сильно и нетактично прижали к телу. Оно ясно давало понять, что что-то случилось, что-то появилось, и надо что-то срочно с этим делать.
   "Так это же я появился!",- пронеслась мысль, и в тот же момент вдруг откуда-то возникли осколки наружного и внутреннего мира: каких-то важных частей в обоих мирах еще явно нехватало. Вслед за тем появилась еще одна мысль: что до того, как я внезапно появился из небытия, меня просто не было, и если бы я умер на операционном столе, то я так никогда бы об этом не узнал, и скорее всего, вообще ничего бы не почувствовал, потому что чувствовать было бы уже некому.
   И наконец, главной и последней мыслью, перед тем как я погрузился в сон, последовавший за выходом из наркотического небытия, была мысль о том, что это глубинное внутреннее беспокойство, которое находится глубже обоих миров, внутреннего и наружного, гораздо глубже собственного "я", и появляется раньше "я" - это и есть сама жизнь, ощущаемая непосредственно, то есть то, как жизнь ощущает сама себя, безотносительно к сознанию, к пониманию собственной личности, индивидуальности, безотносительно к прочим высшим надстройкам. Первичное беспокойство - это базовый элемент субъективного мира, то, как жизнь ощущает себя, если так можно выразиться, "в общем виде". Это то, что чувствует новорожденный ребенок, котенок, щенок, даже ящеренок, сразу после рождения на свет. Жизнь есть беспокойство, а смерть - спокойствие. С этой мыслью я уснул, и с этой мыслью я затем проснулся.
   Позже я тщательно обдумал этот опыт, и пришел к выводу, что в самый начальный момент своего появления жизнь более всего свободна от частных деталей, в этот момент еще нет связи с внешним миром, нет частных внутрених ощущений - голода, жажды, иного дискомфорта, нет ничего в самый первый момент, кроме ощущения самого факта существования, и этот факт существования-то и приносит беспокойство, потому что его нельзя оставить без внимания, с ним необходимо что-то делать, и в этом как раз и заключается основа жизни - надо что-то делать, чтобы жизнь продолжалась, а что делать, жизнь подскажет в один из следующих моментов.
   Именно это ощущение изначальности данного ощущения сразу по двум параметрам - по времени его возникновения и по "глубине залегания" - позволяет назвать его первичным, ибо это то самое первое, что чувствует только что пробудившаяся жизнь, и то самое последнее, что перестает чувствовать жизнь угасающая. Таким образом, первичное беспокойство - это самое простое и абстрактное ощущение жизни из всех существующих ощущений. Жизнь продолжается, пока существует первичное беспокойство, этот первоначальный и универсальный генератор, запускающий жизненные процессы. Жизнь угасает тогда, когда пропадает первичное беспокойство. В момент его исчезновения наступает небытие, то есть, смерть.
   Таким образом, я понял природу и функцию первичного беспокойства и субстантивировал с его помощью одно из самых важных следствий принципа жирового тела. Следуя логике, взятой из принципа жирового тела, в человеческом организме обязательно должен существовать механизм, который определяет, на каком этапе остановить главный жизненный генератор, то есть, когда следует угасить первичное беспокойство, и который выключает первичное беспокойство в момент такой необходимости. Только в этом случае смерть можно считать не насильственной, а естественной, то есть, не тогда, когда ломаются системы жизнеобеспечения организма - сердечно-сосудистая, нервная и так далее - и жизнь мечется в агонии и не желает угасать до последнего момента, а когда жизнь заканчивает свою программу штатно, как компьютерное приложение, после чего жизненный генератор останавливается, и тогда смерть спокойно выключает в необходимом порядке все системы жизнеобеспечения одну за другой, после того как первичного беспокойства уже не существует.
   Грубо говоря, все должно происходить как в офисе, в котором электрик обесточивает в здании электросеть, выключая рубильники, когда все, находившиеся в здании, уже заблаговременно его покинули, и остановка всех систем уже не может никому причинить никаких неудобств.
 
 
   7. Бутылка муската.
   С тех пор как впервые возникло первичное беспокойство, вслед за которым появился мой внутренний и наружный мир, я был занят, в основном, исследованием мира вещей в наружном мире и мира идей во внутреннем мире. Но с какого-то момента я понял, что я всю жизнь пренебрегал изучением мира чувств, также находящихся во внутреннем мире. Дело в том, что я длительное время не мог научиться дистанцироваться от собственных эмоций по своему желанию, и это неумение не давало мне возможности изучать свой мир чувств спокойно и беспристрастно, а пристрастное внимание к нему было для меня чересчур болезненным. Впрочем, пристрастность и болезненность - обычное состояние философа. Философ потому и философ, что он умеет чувствовать абстрактную боль, тогда как обычные люди, не философы, умеют чувствовать только боль конкретную. Можно сказать, что философия построена скорее на боли, чем на мудрости, потому что для философа мудрость есть единственное средство если не преодолеть свою боль, то хотя бы защититься от этой боли, возвысившись над ней. Боль, таким образом, является первичным позывом и стимулом к получению мудрости, то есть защиты от этой боли. Те, кто этой боли не испытывает, не испытывают и потребности в защите, и поэтому философия им не нужна.
   Философ может замаскировать свою боль академизмом или утонченностью интеллектуальных построений, как Декарт, Гегель, Лейбниц или Шелли. Он может более открыто выказывать свою пристрастность как Монтень или Шопенгауер, но суть от этого не меняется. Абстрактная боль, боль по смыслу всех вещей и месту человека среди них, остается фундаментом всей конструкции, в которой стены и крыша существуют постольку, поскольку существует фундамент. Те же, у кого причиной философствования является не боль, а тщеславие или стремление властвовать над умами и подчинить себе людей - это уже не философы, а самые мерзкие и отвратительные типы политиков, маскирующиеся под философов, из которых особое отвращение у меня всегда вызывал Карл Маркс и те, кого изображают рядом с ним на кумачовых полотнах.
   Между тем, мой мир чувств со времени своего первоначального появления усложнился невероятно. Я насчитывал множество различных видов беспокойства, несколько отличающихся друг от друга видов страхов и тревог, капризное чувство неудовлетворенности, чувства любопытства, восторга, томления, нетерпения, азарта, пресыщения, брезгливости, множество различных видов желания и соответствующих видов удовольствия от удовлетворения этих желаний, а также несколько видов гнева, скорби, тоски, печали, грусти, приязни и неприязни, наслаждения прекрасным, ненависти и любви и их странных смесей - да что там, всего не перечесть!
   Все эти ощущения развертывались в моем внутреннем мире, влияли на мое тело, заставляя его то дрожать от гнева или от желания, то собираться в комок мышц от ненависти, то расслабляться от грусти и печали. Со временем, точнее, с возрастом, во мне постепенно поселился наблюдатель, который спокойно и холодно наблюдал за моими эмоциями со стороны, нисколько не сопереживая, но при этом тщательно фиксируя все мои чувства, а также и то, что их вызвало.
   Этот наблюдатель сохранял все мои чувства в своей безжалостно цепкой памяти, так что я потом легко мог пользоваться плодами его кропотливой работы. Но странное дело: в момент переживания самих чувств наблюдатель холодно делал свою работу, и тем нередко удерживал меня от эмоционального взрыва, зато впоследствии, при воспоминании об этих чувствах (и разумеется, о том, что их вызвало), я уже не мог найти внутри себя эту холодную, несопереживающую часть себя, которая помогла бы мне совладать с моими чувствами. Поэтому, в определенной мере для меня воспоминания о чувствах были тяжелее, чем вновь возникающие чувства сами по себе. Без этого холодного, серьезного, чуть ироничного наблюдателя я становился беспомощной жертвой собственных чувств, причем не актуальных, а давно прошедших. Именно по этой причине я всегда жил и продолжаю жить будущим и не люблю без нужды вспоминать о прошлом.
   Впрочем, еще позже, опять таки с возрастом, я придумал чрезвычайно эффективное средство от таких тягостных воспоминаний. Я назвал это средство "Универсальный успокоитель Алексея Борщевского" и пользовался им, когда воспоминания вгоняли меня в тоску, в гнев или в печаль. Пользоваться Универсальным успокоителем оказалось чрезвычайно легко и удобно. Надо было просто о нем подумать, и при этом не думать ни о чем другом кроме Успокоителя в течение по крайней мере пяти или семи дыхательных циклов. За это время волна тягостных чувств успевала схлынуть, и я вздыхал с облегчением. Я никогда не думал о том, как устроен Универсальный успокоитель, потому что боялся, что можно повредить его работе слишком пристальным и неуместным вниманием. Таким образом, Универсальный успокоитель дал мне возможность более глубоко и безопасно изучать мой внутренний мир, но при этом сам создал в этом внутреннем мире маленький заповедный уголок, в котором охота за чувствами и представлениями была строго запрещена.
   Несмотря на тесную взаимосвязь самих по себе чувств, телесных проявлений и внешних событий, я почему-то всегда предпочитал рассматривать пространство, в котором происходят коллизии чувств, как некое отдельное специальное вместилище, предназначенное для помещения внутри себя явлений эмоциональной жизни. Без сомнения, это пространство было каким-то образом связано с восприятием и памятью, в результате работы которых оно наполнялось своим эмоциональным содержимым. Кроме того, процесс мышления и порожденные этим процессом мысли также весьма сильно влияли на то, какие чувства появлялись в этом пространстве.
   Я не раз думал, насколько можно было бы проще и в то же время интереснее жить, если бы можно было по желанию объединять внутренние миры различных людей, создавать небольшие группы и целые ассоциации и дать возможность людям пользоваться чувствами друг друга, сравнивать их, бережно отбирать лучшее, создавать удачные комбинации, так чтобы всем было хорошо и приятно. Я безусловно соглашался с тезисом Шопенгауэра о том, что духовно одаренный человек достаточно легко находит удовлетворение в самом себе, и ему не нужен для счастья никто другой. Но, в конце концов, и сам  Шопенгауэр соглашался, что альтернативы этому экзистенциальному одиночеству, изначальной и в то же время конечной предоставленности самому себе, собственным мыслям и чувствам, нет ни ни у кого - ни у гения, ни у глупца. Таким образом, обращение духовной жизни в цель всей жизни и осознанное стремление к одиночеству, в противовес невольному экзистенциальному одиночеству и тоске - это всего лишь спасительная благодать, ниспосланная гениям.
   А как быть остальным? Довольствоваться поверхностным общением? Нет, определенно, в идее объединения человеческих чувств в созвездия было что-то будоражащее, я видел в ней великий прорыв, блестящее бегство от экзистенциального одиночества. Явная физическая неосуществимость этой идеи, как ни странно, не отнимала у нее в моих глазах ни грана ее вдохновенного романтизма, и до сих пор эта абстрактная идея почему-то заставляет мое сердце работать в учащенном ритме. Несколько позже я дал этому явлению название "мистическое слияние", правда потом я стал употреблять его для обозначения нечто другого. Но об этом позже.
   Вместе с тем, идея объединения чувств всего человечества в одно целое меня совсем не привлекала, потому что мне казалось, что если чувства всех людей объединить в каком-то общем пространстве, то не будет ни хаоса, ни даже коллизий, а скорее всего эти чувства растворятся в общей массе и взаимно нейтрализуют друг друга без остатка, как если смешать в одной склянке кислоту и щелочь.
   Идея объединения пространства мысли многих людей тоже казалась мне невозможной, и вызывала во мне безотчетный страх. Скорее всего, это была боязнь потерять индивидуальность своего мышления, так я как видел, что другие люди мыслят совсем по другому, чем я.
   А вот идея объединения чувств нескольких людей меня не пугала нисколько, потому что все равно мои чувства очень редко доставляли мне удовольствие. Мне даже приходило в голову не раз и не два, что если бы я сумел подключить свое пространство чувств к таковому пространству издевавшихся надо мной сокурсников, то они, обнаружив в своем внутреннем мире мою заплеванную ими же душу, без сомнения узнали бы дело своих рук и ужаснулись бы тому, что они наделали, и постарались бы скорее ее отлизать от своих грешных следов.
   Конечно, по зрелом размышлении я понял, что эта мысль являлась безусловным идеализмом. Скорее всего, отлизать мою душу пытались бы те, кто ее никогда не пачкал и вообще не любил пачкать чужие души. А те, кто любил поганить чужие души насмешками и издевательствами и умел от этого получать удовольствие, как получают его от посещения ресторана, те наверное бы почувствовали не жалость и не раскаяние, а отвращение, такое, какое чувствует насильник к использованной уже жертве, и попытались бы скорее избавиться от моей души как от ненужного тела этой жертвы, соскрести, смыть ее с себя, как грязь, которая вдвойне отвратительна, когда ты сотворил эту грязь сам, гнусно надругавшись над кем-то, и эта тайная, скрытая в тебе гнусность вдруг овеществляется в этой грязи, и ты видишь и понимаешь, что эта грязь есть твоя внутренняя, скрываемая тобой сущность, и это невольно заставляет тебя почувствовать отвращение к самому себе.
   Надо сказать, такие довольно нелепые мысли занимали меня весьма часто. Я видел, что люди издевались не только надо мной, но вообще друг над другом. Однажды я был свидетелем, как на вокзале какой-то парень смачно плюнул прямо в лицо стоящей на платформе женщине из окна отходящей электрички. Я потом долго вспоминал эту гнусно осклабленную после плевка харю, сладко причмокивающую от удовольствия и от ощущения безнаказанности.
   Видно было, что мерзавец обеспечил себе этим плевком хорошее настроение не только на всю дорогу, но и на весь вечер, и может быть, на весь завтрашний день. В голове пронеслось слово "хулиган", но как всегда, моей мысли было слишком тесно в рамках тех слов, которые приходят в голову первыми. Слова, которые первыми приходят в голову, никогда не объясняют сути вещей. Так и слово "хулиган" не объяснило причин плевка, а только  квалифицировало поведение мерзкого подонка с точки зрения допустимости в обществе. Я задумался над сутью увиденного и пропустил свою электричку, на которой собрался ехать на дачу.
   И вдруг неожиданно я понял, что этот самый плевок следует рассматривать как своего рода сакральный акт - то самое объединение человеческих душ, мира чувств, о котором я мечтал, да-да, того самого мистического, трансцендентного объединения внутренних миров, без слов, без жестов. Это и было такое объединение, правда, на очень короткое время, но все же объединение. И в момент этого объединения парень высвободил из своей души заранее подготовленную порцию дряни и вплюнул ее в чужую душу. Парень точно расчитал, что ответного плевка не последует - у женщины не будет времени вернуть вплюнутую в ее душу гадость обратно ни плевком, ни ударом, ни даже ругательством.
   Вот от этого-то он и испытывал такую острую радость, такой мистический восторг, такое безудержное ликование паука, только что впрыснувшего в муху порцию яда. Но это было еще не все. Я также вспомнил, что сокурсники издевались надо мной не потому, что мое поведение было чересчур странным, а главным образом, потому что у меня напрочь отсутствовал инстинкт самозащиты от таких плевков в душу. Люди глядели на меня и инстинктивно видели, что при моем весе в девяносто три килограмма и силе, достаточной для того, чтобы расплющить обидчика, даже без всякого умения драться, я никогда не ударю в ответ на издевательство и даже не выругаюсь.
   Таким образом, я понял очень простую вещь: душа человека каким-то образом должна самоочищаться, как и лимфа у жука, и один из возможных способов очистки души, имеющийся в природе - это собрать побольше грязи в своей душе и вплюнуть ее в душу того, кто слабее и не может противостоять этой агрессии. Конечно, не все умеют очищать свою душу подобным образом. Но я служил очень удобной плевательницей для тех из сокурсников, кто умел в нее плевать и находил в этом пользу и удовольствие.
   Что касается меня, то я всегда предпочитал очищать свою душу, слушая классическую музыку в концертных залах.
   Однажды мне по случаю подвернулись билеты в Большой зал консерватории, и я с огромным удовольствием прослушал сороковую симфонию Моцарта и Маленькую ночную серенаду. Как всегда я ушел с концерта в приподнятом настроении, и мне вдруг захотелось купить какого-нибудь хорошего вина, лучше всего муската, и выпить его вместе с  родителями. Родители иногда позволяли мне такой маленький разврат, и сами с удовольствием принимали в нем участие. Бутылочка хорошего вина обычно выпивалась за вечер под душевную беседу, и всем нам было очень хорошо, и я тогда чувствовал себя почти как в детстве на даче, сидя с родителями у костра после длинного, теплого, солнечного дня.
   Я зашел в винный магазин, встал в очередь, приготовил деньги и попросил бутылку муската "Лоел". Получив бутылку муската и расчитавшись, я вдруг заметил на витрине Бабаевский шоколад, который очень любила мама, и папа тоже всегда помогал ей его любить, когда дома был шоколад. Я сделал шаг назад, повернулся к прилавку и попросил отпустить мне пару плиток шоколада. Я не успел протянуть деньги, как неожиданно почувствовал толчок сбоку и, потеряв от неожиданности равновесие, больно ударился боком об острую железную стойку. А у прилавка уже стоял крепенький мужичок с массивным перстнем на среднем пальце правой руки и с нехорошими белыми глазами. Продавщица протягивала ему бутылку водки.
   По виду мужика, эта бутылка явно была не первой, но на ногах он еще держался хорошо и, видимо, умел пить. Я ошарашенно посмотрел мужику в лицо, и он перехватил мой взгляд своими злобными белыми глазами:
    -- Чего смотришь, интеллигент блядь ебучий! - заревел он пропитым басом, поставив бутылку на прилавок -  Вали отсюда на хуй, пидарас, а то тебе щас будет, блядь, шоколад!
    И вдруг, возможно под влиянием ощущений, полученных на концерте, что-то неожиданное произошло в моем внутреннем мире. Я подошел вплотную к мужику и сказал то, что сам от себя не ожидал:
    -- Если ты, подонок, сейчас не извинишься, то я тебя покалечу!
Мужик широко улыбнулся и примиряюще развел руками, а в следующий момент я качнулся на ногах и голова моя больно мотнулась на шее. Само ухо, в которое пришелся удар, как ни странно, не болело, но неприятно звенело.
    -  Еще въебать? - услышал я вторым ухом. Мужик все также широко улыбался уверенной и злобной улыбкой.
   И вдруг неожиданно все те плевки, которыми меня наградили товарищи за долгие годы, собрались в один большой плевок, и этот плевок привел в неистовое движение мое большое неуклюжее тело.Я резко схватил мужика за уши, рванул на себя и изо всех сил мотнул головой вперед, целясь лбом в его подлую улыбку. Попал я в переносицу. Удар получился сильный, больно было даже мне. На лице у мужика вместо улыбки появилась хорошо знакомая мне как врачу гримаса острой боли, и из обеих его ноздрей обильно хлынула кровь. Моя бешеная злоба не ослабевала. Я не ударил, а скорее даже изо всех сил толкнул своего противника ногой в живот. От толчка он пролетел несколько шагов, с глухим стуком ударился спиной и головой о бугристую стену, покрашенную темно-синей масляной краской, сполз по ней вниз и затих, сидя и свесив голову вперед и несколько набок. Из носа его бежала струйка крови и капала на рубаху и на пол.
   От очереди отделились трое и стали неторопливо подходить ко мне. В руке у одного я заметил нож, который он держал, прикрывая рукой, лезвием к себе, не очень длинный ножичек, но вредной бандитской формы, явно не из тех, которые носят с собой, чтобы резать хлеб и колбасу. Видимо то, что случилось в моем внутреннем мире, было очень серьезно, потому что я, вместо того, чтобы испугаться и убежать, схватил бутылку с мускатом, которая все еще стояла рядом на прилавке, и двинул ей об металлический угол прилавка, почувствовав резкий запах вытекшего вина. В моей руке оказалось грозное оружие. Я развернул его навстречу подходившим ко мне людям со злобными багрово-серыми лицами и сказал чужим хриплым голосом:
    -- Учтите, подонки, я врачом работаю, знаю откуда кровь пускать. Подойдете ближе - порежу как свиней!
Трое качнулись и встали, прячась один за спину другого, а затем, злобно ворча, отошли назад и присоединились к толпе.
       И тут внезапно я впервые в своей заплеванной жизни почувствовал вкус победы, я ощущал совершенно определенно, что я в этот раз не только вернул то, что в меня только что вплюнули, но и щедро поделился с подонками тем, что у меня было из старых запасов. Дерьмо вернулось к дерьму. Но при этом моя злоба все еще не ослабевала.
    -- Червяки! Мразь! Огрызки человечьи! - рявкнул я вслед ретировавшимся товарищам побитого мною подонка, а затем неожиданно сам для себя я вынул из кармана десятку и сказал продавщице:
    -- Мне, пожалуйста, бутылку "Лоела" взамен разбитой и две Бабаевских шоколадки.
Получив требуемое, я спрятал в пакет покупки и сдачу, собрал осколки, повернулся к стоящей рядом урне, бросил в нее разбитую бутылку и звучно плюнул в урну, глядя на очередь и вложив в оскорбительный звук плевка все свое презрение. Очередь промолчала, проглотив плевок.
       -- У вас кровь из уха идет, гражданин - сообщила мне продавщица и деловито спросила - Милицию будем вызывать?
    -- Спасибо, я вроде сам справился - ответил я, понемногу приходя в себя, доставая носовой платок и прижимая его к саднящему уху, покарябанному перстнем моего недавнего противника.
    Сам он, с оскаленным и залитым кровью лицом и рубахой, безуспешно пытался встать на четвереньки.У меня вдруг возникло неожиданное и безотчетное желание подойти и ударить его со всей силы острым носком ботинка по голове. Но тут я уже совсем пришел в себя и, извинившись перед продавщицей, вышел из магазина с пакетом, в котором лежали вино и шоколад, и с платком, прижатым к окровавленному уху.
   Дома родители поохали, повозмущались грубостью нравов, мама смазала зеленкой на моем распухшем ухе большую ссадину, которая все еще слегка кровоточила, и мы уселись пить мускат и закусывать шоколадом. Об инциденте в магазине больше не вспоминали. Говорили о разном, смеялись, и все было хорошо. И тут мне как всегда что-то подумалось, и я вдруг сказал:
    -- Папа, а признайся, ты все-таки был неправ, когда сравнивал жизнь с конфетой "Белочкой"! Как-то мало она мне ее напоминает.
    -- Папа, нимало не смутившись, ответил:
    -- Сынок, ты забываешь, что я не только ученый, но еще и педагог, студентов учу. Разве педагогично было бы, если бы я тебе маленькому сказал, например, что смысл твоей жизни состоит в том, чтобы ты вырос, и тебе дали в ухо в винном магазине?
    -- Нет, не педагогично - согласился я - А врать педагогично?
    Мама внезапно застыла как соляной столб, с недожеванной долькой шоколада во рту: я никогда раньше не говорил родителям таких слов.
    -- Что я тебе могу сказать, Алексей Валерьевич - ответил папа с мрачной миной на лице -  Ей богу, не знаю! Я сделал, как считал лучше. Когда у тебя будут свои дети, ты им все будешь объяснять по-своему. Только ты, сынок, врач, и тебе лучше знать, когда лучше сделать больно, если делать больно все равно когда-нибудь надо.
    Я накрыл папину руку своей рукой и крепко ее сжал, а потом осторожно взял папу за уши и потерся лбом об его нос и лоб. Мы когда-то так с ним в детстве бодались. Папа похлопал меня по плечу, а мама тем временем налила всем по полной рюмке. Хорошие все же у меня родители!
   Я выбросил пустую бутылку в мусорный бак и стоял минут пять, глядя на него и вспоминая детство, и все никак не мог понять, почему люди предпочитают использовать души других людей как мусорный бак для отходов из своей души.
   И вдруг меня озарила догадка: если люди пытаются очистить свою душу как жировое тело, то нужно что-то, в чем можно растворить накопившуюся грязь, а растворить эту грязь, видимо, можно только в другом "жировом теле" - в душе другого человека. Для того, чтобы избавиться от разрушающей душу грязи, нужно перебросить ее в чужую душу. Разрушающей, разрушение... Так ведь разрушение есть смерть, это очевидно. И тогда выходит, что каждый человек носит смерть в своей душе и стремится избавиться от этой смерти, отдав ее соседу.
   Так вот в чем был сакральный смысл плевка в лицо! Вот в чем был смысл площадных ругательств и удара в ухо! Помимо своей видимой и общеизвестной агрессивной и оскорбительной функции, все эти действия представляют собой не что иное как страшные ритуалы передачи смерти из души в душу. Я остолбенел от этой мысли. Как жутко и скверно устроены люди! Гораздо ужаснее, чем жуки. Я, конечно, до этого читал и про смерть вуду, и про астральное карате, и про карате по чакрам, когда боец передает противнику импульс смерти, не касаясь его тела. Но все это мне казалось оторванной от реальной жизни экзотикой.
   И вдруг я неожиданно для себя выяснил, что ритуал передачи смерти гораздо более распространен, обыден и обычен среди нас, вот только никто этого не видит и не замечает. Все так, к сожалению все именно так. Плевок в душу - это не что иное как порция смерти. Каждый полученный плевок убивает в душе часть желания жить, и согласно принципу жирового тела, совершенно очевидно, что должна существовать критическая масса полученных плевков, после которой желание жить пропадает совершенно и должна наступить смерть, не важно в какой именно форме она придет. В литературе и в жизни полно примеров, когда общество сообща заплевывало человека до смерти.
   Меня ни мало не заботило, что представляет из себя то поле, или особого рода эфир или эманация, в котором соприкасаются души людей в момент передачи смерти из души в душу,  потому что я всегда чувствовал это поле, эту эманацию непосредственно, внутренним зрением своей души. Смерть, исходящую от того подонка в винном магазине, я почувствовал внутри себя едва ли не раньше, чем увидел его белые глаза, источающие смертельную, ледяную злобу. Я знал, что теперь не успокоюсь, пока не найду ответа на вопрос, откуда берется смерть в живой душе, и что заставляет эту душу передавать ее дальше по этой страшной эстафете смерти.
 
 
   8. Загадки и парадоксы бессмертия.
   Надо сказать, что я окончил мединститут так же быстро, неожиданно и буднично, как когда-то школу. Мне вручили диплом  казенного темно-синего цвета, пахнущий типографской краской, и нагрудный академический знак, который военные фамильярно называют "поплавок". Я не ходил на выпускной вечер, который проходил в каком-то ресторане, потому что у меня не было ни малейшего желания иметь дело с пьяными сотоварищами- выпускниками.  Несмотря на то, что последние года два между нами воцарился мир, относиться друг к другу мы лучше не стали.
   Руководство института относилось ко мне не лучше чем мои товарищи, и поэтому меня, как молодого специалиста, направили в распоряжение Министерства социального обеспечения или попросту Собеса, где я должен был работать в доме-интернате для психохроников. В связи с этим меня отправили на годичную специализацию по психиатрии. Я залпом прочитал несколько учебников по психиатрии, выучил необходимые понятия, вспомнил терминологию, подзабытую со времен короткого учебного курса по психиатрии, и убедился к своему ужасу, что я полный невежда по части нормальной психологии человека.
   Моим куратором в это время была Эсфирь Александровна Юдович, заведующая отделением 2 "А" одной из загородных психиатрических больниц, где я числился врачом-интерном. Когда я сказал ей, что мне кажется очень трудным, странным и нелогичным изучать патологию человеческой психики, не зная психической нормы, Эсфирь насмешливо ответила:
    -- Молодой человек, как это вы не знаете нормы?! Вы что, всю жизнь на Луне прожили?
    Я вздохнул и ничего не ответил. Не мог же я сказать, что я наверное действительно жил на Луне, потому что до сих пор, например, не знал, норма это или патология, когда один человек намеренно и гадко плюет в душу другого человека, чтобы облегчить свою собственную душу. Впрочем, я не стал спрашивать об этом у Эсфири, памятуя давний инцидент на кафедре философии. Я решил, что если человек, отвечая на вопрос о земных делах, упоминает в ответе Луну, то лучше ничего больше не спрашивать и выяснить все самому. Апелляции к Луне я невзлюбил с детства.
   С тех пор, как я неожиданно для себя попал в психиатрию, проблема смысла человеческой жизни, проблема духовного бытия и принципов, лежащих в основе душевных движений, переросла для меня из внутреннего интереса в чисто практическую проблему. Я не чувствовал никакой уверенности, более того, не чувствовал за собой права лечить душевные болезни, не разобравшись в структуре и движущих принципах этого тонкого аппарата. Поэтому мое внимание привлекало все, что могло так или иначе направить мои мысли к пониманию этих процессов.
   Сколько я себя помню, моя странная память расставляла реперные точки в моей непонятной мне самому жизни не по формальным событиям, а по каким-то мелким фактам, которые приводили меня к пониманию новых вещей, проблем, давали мне новые идеи, и эти факты потом вспоминались непропорционально большими. А действительно серьезные формальные события, такие как окончание института, поступление на работу, даже юбилей отца,  как-то быстро мельчали, обесцвечивались и забывались, как в детстве забывалось вечером, что я ел утром на завтрак.
   Вот и из событий тех дней мне почему-то запомнился больше всего обрывок фильма, который я посмотрел на телеэкране. Фильм был по мотивам рассказа или повести братьев Стругацких, про странную компанию бессмертных людей, хранивших секрет источника, из которого они пили воду, которая и делала их бессмертными, бесконечно продлевая их жизнь. Трагедия лирического героя в этом фильме заключалась в ужасном открытии бесполезности бессмертия. Бессмертный человек, оказывается, не мог ничего более, как вечно пожирать бутерброды, лакать шампанское, волочиться за женщинами, юлить и подличать, и нисколько не развивался духовно за все долгие годы своего существования. Это настолько потрясло героя, что он со страхом и отвращением отказался от предложенного ему бессмертия.
   Меня тоже потрясла эта мысль. Я только-только прочитал старинный учебник по психиатрии, где чуть подробнее говорилось о стадиях развития человеческой души, о веселой легкомысленной юности, о сосредоточенной зрелости, о мрачной, скупой и рассудительной старости. Я прочитал несколько книг советских психологов - Выготского и Рубинштейна, где также говорилось о стадиальности развития психического мира человека в связи с возрастом, накоплением опыта, сменой глобального миропонимания. Выходило так, что ежесекундно, ежечасно человек должен был двигаться вперед, изменяться, накапливать опыт. Ну, положим, я это понимал и без Выготского и Рубинштейна. Человек обречен большую часть своей жизни стоять на распутье, и при этом на "распутном камне", лежащем у развилки дорог, как правило, ничего не написано о том, где что обретешь или потеряешь, да и о существовании самого камня и дорог тоже можно было только догадываться.
   Вероятно, человека толкает вперед ограниченность срока жизни: вперед, вперед, надо успеть! А что надо успеть? Вперед, вперед, неважно, что успеть - время покажет! И вот - бессмертие... Можно не торопиться! Можно вообще никогда не торопиться. Можно все отложить на потом. На вечное потом! Ура! Да здравствует спасительное бессмертие! Но зачем тогда жить?
   Примерно в то же время мне попался на глаза литературный журнальчик, в котором страницах на пяти подряд были собраны перлы - высказывания великих людей. По какому-то наитию я взял журнал, открыл его наугад и прочитал: "Человека, лелеющего большую мечту, подстерегают две большие неприятности: первая - не осуществить свою мечту, и вторая - осуществить свою мечту". Оскар Уайльд. Итак, папа был прав, человек обязательно должен испытать боль в этом мире, при любом развитии событий, и уберечь кого-либо от этой первородной, экзистенциальной боли никак нельзя, можно только ее отсрочить.
   Я захлопнул журнал, и мне почему-то захотелось выкинуть его в мусорный бак. Не каждый день мне приходилось делать такие мгновенные и мрачные открытия. Идеализм никак не хотел выходить из моей неправильной головы, и подобного рода моментальный умственный массаж иногда был для меня подобен сотрясению мозга. Я все еще слишком буквально подходил к папиному опыту с конфетой "Белочкой". Кроме того, я был еще слишком молод и не знал, как относиться к подобного рода черному юмору, воспринимая его чересчур серьезно. Так или иначе, но мне пришлось передумывать многие вещи заново. И как всегда, мне помог испытанный принцип жирового тела.
   Несмотря на свой идеализм и молодость, я в те годы уже хорошо понимал двойственность человеческого опыта, то есть то, что помимо опыта практического, помимо умения решать жизненные проблемы, помимо растущего теоретического багажа и практических умений, вообще всего того, что составляет умственный и житейский опыт, существует еще и опыт духовный, который безусловно, в большой степени зависит также и от умственного опыта, но обладает своим собственным бытием и подчиняется своим определенным законам.
   С некоторых пор я стал понимать, что эмоциональный, чувственный опыт накапливается в определенном замкнутом пространстве человеческой души. Попав туда один раз, чувство уже никогда не могло покинуть это пространство, разве что могло только измениться со временем, и поэтому я с некоторых пор начал сравнивать это пространство с жировым телом. Весь отработанный душевный материал, хороший или плохой, приятный или неприятный, со временем оседал в этом не видимом никакими научными приборами, но несомненно существующем пространстве, в этом неуловимом "жировом теле" чувственной памяти, и в конечном итоге, духовного опыта.
   Мне неожиданно пришло в голову, что с точки зрения принципа жирового тела весьма легко можно объяснить такую плохо объясняемую вещь как смысл жизни. Так вот, смысл жизни состоял в том, чтобы наполнить жировое тело индивидуальной чувственной памяти различными вещами, так чтобы со временем чувство его наполненности проявилось в самоощущении, и наконец, в какой-то момент исчезла потребность в его дальнейшем наполнении, как исчезает чувство жажды, когда жаждущий вдоволь напился. В этом смысле жизнь действительно можно было уподобить конфете Белочка, причем каждый имел возможность съесть только одну конфету. После того, как конфета съедена, должно остаться ощущение насыщения, достаточности и субъективной удовлетворенности, окончательности и законченности полученных ощущений.
   Конечно, при условии, что конфета была съедена правильно. После этого можно облизнуться, закрыть глаза и подготовить свой рот к долгому полосканию в прозрачной струе вечности, без вкуса и без времени. А если конфета была съедена неправильно? Поскольку другой конфеты получить нельзя, а процесс насыщения не был закончен, он вынужден был прекратиться по внешним причинам, и этот вариант завершения жизни должно трактовать не иначе как насильственную смерть. Итак, в случае, если жировое тело успеет наполниться до конца, жизнь станет излишней, и смерть милостиво заберет ее в свои владения. Здесь также существовали варианты. Ведь жизнь не была конфетой, и горького в ней было значительно больше, чем сладкого.
   По моей теории, должно было существовать как минимум два полярно противоположных варианта чувства "сделанности", окончательности жизни, субъективного отрицания жизни, потери необходимости в ее продолжении.
   Первым вариантом была сладкая форма отрицания жизни, то есть, сознание того, что жизнь удалась, и все было замечательно, и больше уже ничего не надо, потому что новые чувства в любом случае будут только мешать старым, а продолжать жить только воспоминаниями тоже не имеет смысла.
   Вторым вариантом была горькая форма отрицания жизни, то есть, понимание того, что жизнь категорически не задалась, внутреннего согласия не наблюдается, а налицо беспрерывная пытка, и эта личная трагедия окончательна и непоправима, и жить с этим ощущением дальше не представляется возможным. Реальные варианты окончания жизненного пути должны были находиться в континууме между этими двумя полюсами: что-то в жизни удалось, что-то нет...
   Но существовала еще одна, крайне важная вещь. По моим ощущениям, наиболее тягостным состоянием в жизни было не осуществить свою мечту и не не осуществить свою мечту, а третья, самая ужасная возможность, о которой не подумал Оскар Уайльд - не иметь своей мечты вовсе и страдать от этого. А потом наконец понять, что это именно отсутствие мечты всей жизни приносит боль, страстно хотеть найти свою мечту, искать ее и не находить. Я до сих пор не знаю толком, как правильно описать это ужасное "третье состояние", эту неустойчивость, непонимание смысла того, что внутри и вовне тебя, эту рвущуюся в душе страсть, которая не имеет возможности слиться с объектом этой страсти, потому что этого объекта еще не существует, потому что нет понятия о собственном предназначении...
   Но - нет! Это далеко не все, что чувствует человек в "третьем состоянии". Ведь то, что я пишу сейчас о "третьем состоянии", я пишу с позиции опыта, присущего зрелому человеку, и поэтому все, что я бы об этом не написал, будет восприниматься либо как трюизм, либо как плеоназм. Перо не в силах описать тягостное и скорбное чуство того, что жизнь никак не может начаться, и проходит мимо. "No one told you when to run, You missed the starting gun",- поет группа Пинк Флойд. Это то самое состояние, когда требуется экстренная и искренняя помощь, когда требуется освободить и канализировать сжигающую человека страсть, придать ей должное направление и убедить его в том, что это направление верное, а убедить нельзя никого, потому что человек может убедиться только сам... А он не может, не знает, как это сделать...
   Я думаю, что правильнее всех поведала об этом чувстве миру девочка из Латинской Америки, написавшая песню "Бесамэ мучо", потому что она обращалась в этой песне к миру из "третьего состояния". Ведь помимо любви существует еще страстное желание любить, тоска по любви, желание быть любимым и желанным. Мне кажется, что "Бесамэ мучо" написано не любовью, а именно этой страстной, сжигающей тоской по любви, в которой видится не просто страсть, а смысл и предназначение в жизни.
   Впрочем, я нисколько не настаиваю на том, что эта мысль верна, потому что это всего лишь то, как я сам это ощущаю, и поэтому я специально подчеркиваю, что я делюсь мыслями, основанными на такого рода ощущениях. Если ощущения мои не верны, то и мысли, на них основанные, тоже немногого стоят.
   Может быть, вся моя теория "жирового тела" стоит не более чем попытка Гёте построить свою собственную красивую оптическую теорию цвета, обязательно красивую, и в этом весь ее смысл. Из-за этого Гёте спорил с Гельмгольцем и ненавидел его, потому что он был обращен к этой проблеме не страстью, а рассудком, то есть, не как поэт, а как беспристрастный ученый. Но у меня есть и внутреннее оправдание: я не критикую ученых, которые подходят к этой проблеме с позиций Гельмгольца, и прошу читателя занести мои слова в протокол.
   Дожив до определенных лет, я стал чаще вспоминать свою юность и думать о том, как трудно быть молодым, когда внутреннее чувство далеко не всегда может подсказать, куда надо идти, а идти хочется страстно, хочется не упустить свое, а что свое, ты еще не знаешь, и никто не в силах тебе это подсказать, пока оно само не придет изнутри.
   Есть в английском языке такое слово savour, которое можно очень приблизительно перевести как вкушать или смаковать, или, если правильнее, в общем случае - наслаждаться каждым мгновеньем жизни, каждой каплей бытия. А ведь это то, что не умеет или почти не умеет делать молодежь. Бесспорно, это можно начать делать только в определенном возрасте, когда определились пристрастия, предпочтения и привычки, когда строй и порядок того, что уже накоплено в жировом теле, определяет строй и порядок дальнейшего течения индивидуального бытия. И сущность этого процесса, по моему мнению была не в том, как много вещей было уже накоплено в жировом теле или какие именно это были вещи. Субъективная значимость, достаточность жизненного и духовного опыта для того, чтобы перестать суетиться, рваться и метаться, искать и не находить, а жить размеренно и счастливо, или даже несчастливо, но все равно, в согласии с самим собой, определяется соотношением заполненной части жирового тела к его пустующей, еще не заполненной части.
   По моим ощущениям, для достижения чувства понимания своего жизненного пути, жировое тело должно было заполниться как минимум на треть. А до этого момента в душе молодого человека господствует это ужасное третье состояние, непонимание собственной природы. Страдания молодых людей, их непонятные и неожиданные самоубийства, глупые, нелепые и жестокие разборки друзей и влюбленных, сложности с родителями, бросание из крайности в крайность, идеализм, цинизм, максимализм, пофигизм, промискуитет, подверженность наркотикам - все это имеет одну единственную причину - чувство подвешенности, отсутствия внутренней опоры в виде устоявшегося смысла жизни, осознания себя самого, связи своего я с этим смыслом. А ведь хочется, ах как хочется наполнить жизнь этим смыслом до краев!
   Молодежь также часто пытается найти этот смысл, собираясь в банды и в стаи, живя по законам этой стаи и пытаясь заменить этим отсутствующий смысл собственной индивидуальной жизни. Все это пройдет, когда произойдет нужная степень заполнения, и третье состояние перейдет в сочетание первого и второго. Но пока этого не произошло, молодежь не может savour, не может смаковать непонятную ей жизнь. Напротив, она вынуждена торопливо заглатывать жизненные ощущения огромными, непрожеванными кусками, чтобы наполнить жировое тело как можно скорее и избавиться от тягостной неопределенности, от этого мучительнейшего третьего состояния.
   С точки зрения принципа жирового тела бессмертие было парадоксально нелепой вещью. В то время как смысл жизни, по моим убеждениям, прояснялся только при достаточной мере наполнения "жирового тела", бессмертие отождествлялось в моем сознании прежде всего с душевным бессмертием, то есть с "жировым телом" бесконечных, неограниченных размеров. Такое "жировое тело" всегда оставалось бы практически пустым, и поэтому самоценность чувств всегда была бы нулевой, а стало быть, смысла жизни нельзя было бы почувствовать вовсе. Никогда, во веки веков!
   Но зачем тогда жить в мучительном третьем состоянии, без всякого смысла, да и можно ли вообще назвать жизнью такого рода существование? В таких условиях формирование высших мотивов и ценностей попросту невозможно, а без них жизнь - это уже никакая не жизнь, а всего лишь способ существования белковых тел. Выходит, что бессмертный пожиратель бутербродов у Стругацких был мертв как минимум с тех самых пор как добрался до источника бессмертия? Видимо, так оно и было, ведь дыхание, сердцебиение и поедание бутербродов - это не жизнь, а лишь только необходимые предпосылки для жизни.
   А что же такое тогда жизнь? Ответ напрашивался сам собой: жизнь - это иногда приятное, а чаще болезненное и мучительное наполнение "жирового тела", а вовсе не конфета "Белочка". Но что же заставляет человека наполнять свое "жировое тело", невзирая на муку и боль? Без сомнения, это должно было быть первичное беспокойство, интимно связанное с чувством времени, точнее с чувством ограниченности времени. И наполнить "жировое тело" можно только один раз.
   Ну, а что будет с первичным беспокойством в случае бессмертия? Да его и не будет вовсе! Откуда ему взяться, если нет ограниченности времени, если впереди вечность. И при этом я хорошо знал, что первичное беспокойство - это основа жизни, это то, как жизнь непосредственно ощущает сама себя. Итак, выходит, что бессмертие - это отсутствие первичного беспокойства, то есть отсутствие жизни, то есть смерть. А скорее всего, даже и не смерть, а лучше сказать, "безжизние", потому что смерть - это то, что наступает после жизни, то, во что превращается жизнь, ее заключительный аккорд.
   Жизнь - это то, что является в то же время и смертью, но смерть проявляет себя не сразу, а только после наполнения жирового тела. Наполнение жирового тела - это небольшая, но существенно важная отсрочка между возникновением жизни и превращением ее в свою противоположность - смерть. Смерть забирает жизнь с собой, и вместе с жизнью она забирает ее результат - наполненное жировое тело.
   Таким образом, с некоторых пор меня стал занимать странный вопрос: что представляет из себя смерть и каким образом она использует бесчисленное множество жировых тел, наполненных человеческими радостями и горестями, изведанными за целую жизнь.
   Ну, а что будет, если дать физическое бессмертие высокодуховному человеку, сделать бессмертным только его тело, а остальное все оставить, как есть? Тогда человека будет двигать вперед "первичное беспокойство", как и положено, он будет наполнять свое "жировое тело" и не станет вечным пожирателем бутербродов. А что с ним будет дальше? Он выполнит свою жизненную программу, реализует и поймет себя, выскажет людям все, что он хотел, исчерпает все возможности духовного роста. И тогда начнется застой, духовное умирание. Душа не может стоять на месте, ей необходимо постоянное движение вперед. А двигаться уже некуда... Проблема Вечного Жида в усиленном варианте? Пожалуй! Почувствовав духовное умирание, такой человек будет изо всех сил стремиться избавиться от жизни. Конечно, его, как патриота, можно будет попросить еще пожить для страны, но ведь нельзя жить только для других!.. А для себя уже ничего не осталось...
   А если вечное физическое бессмертие получит диктатор, тиран? Пресытившись властью за много лет, он тоже почувствует начало духовной смерти, и скорее всего, разъяриться на подданных. Пожалуй еще захочет лишить жизни их всех и взять их вместе с собой в свою страшную могилу...
   Нет! Не получается у меня гармоничного бессмертного человека - все время какое-то уродство. Наверное, это не зря, и тогда выходит, что смерть делает жизнь правильной и гармоничной. Еще один парадокс! Сколько их таких еще появится в голове у "неправильного жука"?..
    
   9. Кое-что о мистических слияниях.
   Итак, я работал врачом-интерном в одной клинической психиатрической больнице. Та больница находилась в московском пригороде, и добирался я туда на электричке. Корпуса больницы располагались в живописной дубовой роще, и летом вся больница утопала в зелени. Я шел от платформы до больницы сперва по асфальтовой дорожке, потом по узенькой тропинке, проходившей по краю овражка, затем пересекал овраг по висячему мостику и оказывался в дубовой роще. Летом я шел через рощу с опаской, уворачиваясь от бомбежки и артобстрела - на вершинах дубов обитало несметное количество громадных черных оручих грачей. Зимой мне часто приходилось пробираться по глубокому снегу, если была метель, и больные не успевали прочистить дорожки лопатами.
   Название пригорода, впрочем как и номер больницы, где я работал, проходя интернатуру, неважны для повествования, а важно то, что там со мной происходило. А происходили там со мной разные вещи. Некоторые из них приходилось подолгу обдумывать, и не всегда придуманная версия объяснения событий меня устраивала. К описываемому моменту я уже закончил курацию больных в острых отделениях и, по плану моей интернатуры, перешел в хронические, где больные лежали подолгу. Это были сильно измененные шизофреники с более или менее выраженными дефектами личности, так называемые травматики с психопатизацией личности, то есть те, на чью психику повлияла перенесенная травма головного мозга, эпилептики с изменениями личности, ну и конечно, хронические алкоголики, наркоманы и токсикоманы.
   Вначале я попал в мужское отделение. Обстановка там резко отличалась от острых отделений - поскольку преобладал здесь не острый психоз, а дефект личности, здесь было поменьше надзора, несколько больше свободы для больных. Больные здесь жили месяцами и даже годами, знали друг друга, а иногда даже трогательно заботились друг о друге (впрочем, как выяснилось, это было больше характерно для мужских отделений). Часто в отделениях я слышал доверительные беседы больных, которые иногда переходили в своего рода совещание-практикум.
-- ...да хули ты мне бля рассказываешь, а то меня по утрам блевать не тянет! Как встану, стоит блядь глоток воды выпить, так блядь от самой жопы наизнанку рвет!
-- Ну ты фраер! А меня блядь не рвет! Меня не рвет, ебёна мать! У меня блядь дома весь туалет заблеван на хуй!.. ...ну так и как же ты поправляешься с утреца, ебёнать?
-- Да известно блядь, как! Сперва блядь покурить надо, чтобы душевную устойчивость обрести, потом обождать минут пять или десять. А там уже можно пивко, на хуй, маленькими блядь глоточками... только осторожненько блядь, не торопясь! Пивко с утра - это блядь ювелирная работа! Можно курить и пивко пить прямо между затяжечками, помаленьку. Затяжка - глоточек... А как пивко доехало - ты ж чувствовать должен этот момент, как тебя внутри блядь отпускает - ну и ты тут хуяк! - и сразу полстакана водяры вдогонку! Оба-на! А еще через пару минут еще полстакана - еблысь! Ну и заебись, сразу все пучком! Организм в полном твоем распоряжении - дальше пей, что хочешь. А до вечера дожил - там вообще проблем никаких, там блядь все уже как по маслу - там можно и портвешок, и яблочную блядь, слёзы Мичурина, да что друзья блядь нальют, или на что денег хватит! Вот как надо, понял, мудила?
-- Хули тут непонятного! Ты блядь умный, у тебя ума - только на залупу мазать! Когда это у меня с утра блядь дома водка стояла? У меня с утра уже и хуй давно не стоит!
-- А ты мозгами-то бля прокручивай, так и найдешь! У тебя мозгов и на залупу не хватит. Сам бля знаешь, днем друзья выручат, а уж с утра бля - там каждая миклуха сам себе маклай!
-- Умный ты блядь маклай! Если ты такой умный, хули же ты сюда-то блядь попал?
-- Ну ты бля и хуйнул! А стаж? У меня же блядь стаж, как у Клима Чугункина!.. Ну-ка спрячь кружку, фофан бля, видишь - Борменталь идет!
   Больные в хроническом отделении почему-то прозвали меня Борменталем. Ну конечно, понятно почему: по аналогии с моей фамилией. Вообще, некоторые матерые алкоголики сродни философам, народ вобщем неглупый и такой же несчастный. Впрочем, автор "Пигмалиона" подметил это гораздо раньше меня. Хотя папаша Элизы Дулитл, пожалуй, слишком легко переквалифицировался из алкаша в философы.
   Я подошел, сунул руку под стол и вынул кружку из руки больного.
    -- Что пьем? - поинтересовался я.
    -- Да вот, чайком балуемся - смущенно ответил больной.
    -- Николай Петрович, а можно мне вашего чайку глоточек попробовать?
    -- Если после нас не побрезгуете, отчего же нет! - ответил больной.
    Я поднес кружку ко рту и сделал глоток. Жидкость была страшно жгучей и терпкой, вызывая дикую оскомину.
    -- Ну как, доктор, вам наш чай? - спросил больной.
    -- Хороший чай, только крепкий очень - ответил я.
    -- Мы тоже ребята крепкие - ответил Николай Петрович, что впрочем, никак не соответствовало истине.
Пониженный вес, вялые дистрофичные ткани, алкогольная миокардиодистрофия, печень торчит из подреберья сантиметра на два, и край ее тверд как угол стола... Помрет мужик от цирроза, жалко... Уже мертв наполовину, хотя ничего не видит и не чувствует. Алкоголизм - дело добровольное, но в сущности, это тоже не что иное как насильственная смерть, точнее самоубийство.
       -- И все же я бы вам обоим, а особенно вам, Звягинцев, посоветовал лучше пить молоко или простоквашу. Вот ее и носите из магазина через вашу дырку в заборе, а не портвейн. И заварочки поменьше в чай кладите. Но ведь вы ребята взрослые, вам и решать, чем свою крепость укреплять - молоком или чайком этим вашим и прочей отравой. Что хотите думайте, ребята, а я бы так жить не стал, я бы или вылечился или повесился!
       Я брякнул кружку с "чайком" на стол и вышел из коридора, не оглядываясь. Не могу понять простой вещи: если человек решил совершить самоубийство, зачем растягивать процесс на многие годы, какое в этом удовольствие?
   Я вышел во двор, наполненный солнцем вперемежку с густой тенью от разлапистых дубов, позвать одного из больных, которых я курировал. Мне надо было задать ему несколько вопросов о самочувствии и записать в историю болезни этапный эпикриз. Во дворе угрюмые мужики в черно-серых больничных робах и с топорами в руках не торопясь, но ожесточенно, с мрачным мужским наслаждением рубили дрова. При больнице было несколько корпусов, в том числе и общежитие для младшего персонала, где стояли печи, которые топились дровами и углём. Я понимал, что в полутюремной закрытой больничной обстановке рубка дров, запах теплого дерева, свеженарубленные щепки и стружки, которые можно было помять в руках и понюхать - все это было таким же праздником души для больного, как стакан портвейна, за который грозило наказание уколом сульфозина, или полулегального чифиря, или термос, наполненный теплой водой с растворенным в ней тюбиком зубной пасты Поморин, за которые тоже, вобщем, не миловали..
   Мужики с отрывистым хаканьем рубили дрова, помахивая топорами, и пели какую-то мрачную, суровую мужскую песню, сливая голоса в унисон.
   Емуде, емуде, ему девушка сказа-а-ла,
   Не манди, не манди, Неман дивная река.
   Хххххак!!
   Толстое полено раскололось пополам и развалилось на стороны. Я подошел поближе и стал тихонечко слушать, стараясь не привлекать внимания.
   Как ябу, как ябу, как я буду с ним купа-аться,
   С толстым ху, с толстым ху, с толстым худенька така!
   Хххххак!!
   Я продолжал стоять, не двигаясь, как зачарованный. В песню тем временем подвалило еще несколько голосов.
   Хххххак!! Хххххак!!
   Охуе, охуе, ох уехал мой милё-о-нок,
   Прямо сра, прямо сра, прямо с раннего утра
   Хххххак!!
   Тут в песню неожиданно влез тонкий, стенающий тенорок. Тенорок жалобно взвыл и повел за собой басы:
   Ой пальцем в жо, пальцем в жо, пальцем в жёлтое коле-е-чко
   Тенорок стеняще надорвался на верхней ноте, взвизгнул и резко оборвался, вылетел из песни, как птица из клетки.
   С толстым ху, с толстым ху, с толстым худенька такаа-а-а-а! -
   мрачно, но в этот раз глубоко и мягко потянули-выдохнули басы и бережно уложили песню на траву, рядом с порубленными поленьями и щепой, подсвеченной солнечными бликами. Я подошел еще ближе и, прижмуряясь от солнца, глядел, как больные оттаскивают и укладывают свежепорубленные поленья. У солнца были густые, пушистые рыжие усы, как в детстве. Казалось, что даже воздух во дворе пах солнцем. А еще он пах запахами лета, автомобильной гарью из гаража, терпким мужским потом и теплым запахом дерева. У этих людей, отделенных от мира высоким деревянным забором, был свой кусочек лета, как бы отдельно отрезанный для них этим забором, и мне было немножко стыдно вот так стоять на этом солнечном дворе и подставлять лицо тому кусочку солнца, который предназначался не мне, а им. Ведь мое солнце было не здесь, а там - за оградой.
   Вдруг один из больных уронил топор на землю и уставился на свою руку, как будто это была неожиданно появившаяся змея. Я приблизился и увидел, что пальцы на его руке дрожат, кривятся, крючатся сами по себе, как в агонии, а лицо больного на моих глазах из багрово-сизого быстро становилось белым как мел. Дрожание неожиданно перешло на глаза больного, они заметались в орбитах, а затем закатились вверх.
    -- Р-р-р-а-а-а-а-а!!! - Из горла больного вырвался мощный утробный рев, и я едва успел подхватить его тело, перехваченное жесточайшей судорогой, чтобы уберечь от падения.
   Неожиданно я увидел рядом с собой сильные заскорузлые руки, которые приняли ношу из моих рук. Больной положил товарища на землю, тотчас ему сбоку в рот в промежуток между зубами с силой воткнули туго скатанный грязный носовой платок, чтобы он не поломал зубов, а двое навалились на ноги и на руки, которые трясла и подбрасывала судорога, уже перешедшая из тонической в клоническую фазу. Я хотел было помочь, но один из больных посмотрел на меня таким взглядом, что я почувствал себя лишним и некомпетентным в такого рода делах. Еще бы - ведь я не принадлежал к их братству боли.
   Эк тебя, Санёк! Ну ничё, Санёк, ничё, все нормально будет, все будет заебись!..
   Изо рта больного, которого только что сразил эпилептический припадок, обильно пошла пена. Обладатель тенорка в это время появился из корпуса, куда он успел сбегать, с носилками в руке. Больные сами уложили припадочного, руки и ноги которого все еще подрагивали, на носилки и унесли в корпус. Я стоял и чувствовал себя в этом отрезанном мире чужим и лишним.
   Неожиданно я  пришел в себя и вспомнил, что вышел во двор позвать своего больного.
    -- Янчова Александра я от вас заберу, где он у вас тут? - обратился я к больным.
Тощий мужик, гадко кривляясь, обернулся ко мне:
    -- Да вы чё, доктор, да его же при вас того... припадком хуйнуло... я хотел сказать, уебало его припадком... то есть извините доктор, я не хотел матом, я хотел сказать, ведь это же его вот только сейчас припадком ёбнуло, вы же это... вы же его сами это... вы же его аккурат за руки держали, когда его припадком-то пиздануло!
    Я махнул рукой на больного, чтобы он перестал материться и кривляться, но тут же сообразил, что это хорея, и не кривляться он не может. И не материться, видимо, тоже. Я вспомнил диагноз: копролалия. Наконец-то я пришел в себя окончательно и вспомнил, что упавший в припадке больной действительно был мой больной Александр Янчов, за которым я пришел во двор. Видимо, я так растерялся, впервые в жизни увидев grand mal, что забыл и лицо больного, и все на свете. Я решил постоять еще пару минут на солнце и пойти в корпус.
-- Вот она, блядь, болезнь как человека-то калечит! Какой человек на радость рожден, а какой и на муку! Только что ведь дрова рубил, песни пел, и сразу - еблысь! И припадком наебнуло! Вот хуйня-то какая, а, бля! А пальцы-то как дергались у него, ой блядь страсть какая! А потом всего перехватило, сердешного, аж до пены со рта! И ведь ни хуя тут -- ну ни хуя же тут, блядь, не лечат! Так блядь - одна хуйня эти ебучие таблетки с блядь уколами! Небось одни и те же таблетки всем хуячат, что от триппера, что от эпилепсии. А болезнь, она блядь свое берет!.. Ни хуя жизни нет в этой ебучей блядь больнице, ёбаный рот, только сиди и жди, когда тебя тоже вот так, блядь, ебулызнет!
   Мне надоело слушать завывания кривляющегося от хореи больного, которые почему-то напомнили мне Коровьевское "Хрусь, пополам!", и я пошел прочь со двора. Я зашел в палату, больной Янчов находился в состоянии сильного оглушения, лицо его было слегка синюшным, от него попахивало мочой (видимо, обмочился во время припадка), о припадке он ничего не помнил, говорил с трудом и вяло, но вобщем потихоньку приходил в себя. Я посмотрел на зрачки больного, чтобы не пропустить анизокорию, проверил пульс и давление, осмотрел зубы и ощупал кости конечностей на предмет переломов и отрывов сухожилй, которые нередко случаются во время сильных судорог, после чего ушел в ординаторскую, чтобы записать в историю время наступления припадка и то, как он протекал.
   Вернувшись домой, я как всегда стал обдумывать случившееся. Без сомнения, больные, по многу месяцев находившиеся в обществе себе подобных и в изоляции от здоровых людей, испытывали друг к другу какое-то особое отношение, вне зависимости от личных друг к другу симпатий и антипатий. Это было по-видимому не что иное как совершенно особое братство по боли, братство по увечью, которое и роднило их всех. И вот я застал их как раз в тот момент в их мрачной жизни изгоев, наполненной страданием, когда они испытывали некое радостное освобождение, короткую разлуку со своей болью, маленький лучезарный полет над своим уродливым кукушкиным гнездом, и эти взмахи топорами, эта мрачная полуматерная окаянная песня, сливала их души в едином порыве, сообщала им всем единый нерв и ритм. Я был готов поклясться, что это было гораздо сильнее, чем любой сеанс групповой психотерапии, будь то психодрама Морено или гештальт-группа или все что угодно.
   Это была групповая психотерапия, возникшая стихийно, сама по себе, именно та терапия, которая больше всего соответствовала характеру группы, которая была всего им нужнее. Я был готов поклясться, что та неведомая эманация, которую я условно называл жировым телом, в момент этой необычной терапии с песней и топорами, слилась у всех больных вместе, как цитоплазма в колонии вольвоксов, объединенная жгутиками, и в это самое время начинал действовать мощный очистительный механизм, который очищал эту эманацию неведомым образом. А припадок у Янчова? Был ли этот припадок случайным, или коллективная процедура очистки жирового тела инициировала этот припадок? Почему бы и нет! Сильные эмоции могут стимулировать истерический припадок, наверное и эпилептический припадок тоже может быть спровоцирован сильной эмоцией.
   Может показаться удивительным, но я страшно жалел, что тогда на больничном дворе на мне не было этой робы, не было топора в руке, и я совсем не знал слов этой мрачной песни. Мне кажется, что если бы я был одним из них в эти несколько важных минут, я бы понял что-то чрезвычайно ценное и значительное о нашей жизни, а так мне могут понадобиться долгие годы, и можно вообще так и не понять простой вещи, которая была совсем рядом с тобой и обошла тебя стороной.
   Примерно через пару недель, опять же в соответствии с графиком интернатуры, я перешел работать в женское хроническое отделение номер четыре.
-- Сука! Сука ебучая, стерва, манда! Вот только еще залезь блядь ко мне в тумбочку, только залезь! Я тебе блядь глаз на жопу натяну! Опять сухари с конфетами пиздила?! Еще раз блядь чего спиздишь - и я тебе суке всю харю раскровеню! Чего? Ааааааааа! Бля-я-я-я-я-я-я!
-- Ааааааааа!!! Падла хуева, пиздопроёбина! Отдай!!! Не трожь! Это мои, кому говорят! Ты чё делаешь! Отдай, убью на хуй, сука! Отдай, сука, пизда рыжая блядь! Ах, ты блядь когтищами царапаться?!! На-а-а-а-а, сука-а-а-а-а-а!! На, получи, прошмандовка, сука блядь манда!!!
   Подоспевшие санитарочки аккуратно растащили дерущихся, визжащих, женщин, уже успевших покрыть друг друга синяками и кровоточащими царапинами, спеленали обеих простынями и привязали каждую к своей кровати. Вообще я никак не мог поверить, но почему-то в женских отделениях царил не дух братства, а дух агрессии. Впрочем, мне говорили, что и в женских колониях наблюдается то же самое. В мужских отделениях я не видел между больными дружбы, но было какое-то мистическое мрачное взаимопонимание, было какое-то горькое  понимание необходимости прийти на помощь и часто - и готовность это сделать. Ничего подобного я не увидел в женских отделениях. Мне показалось, что здесь каждая пациентка жила один на один со своим безумием. Впрочем, вполне возможно, что на мои впечатления наложила отпечаток моя принадлежность к мужскому полу. Скученность, неопрятность, а также видимый невооруженным глазом напряженный сексуальный голод этих женщин еще более утяжеляли и без того безрадостную картину этого отделения.
   Как-то раз Лидия Ивановна, заведующая четвертым отделением, попросила меня посмотреть соматическое состояние одной больной, которой накануне ввели сульфозин, препарат, который весьма сильно ослабляет физическое состояние. Больная эта была молодая женщина по имени Ольга Пролётова. Она накануне подралась с другой больной и сильно ее изувечила. Санитарка вышла на пару минут из столовой, а когда вернулась, увидела у Ольги на щеке свежую царапину, а на полу лежала другая больная со сломанным предплечьем и несколькими сломанными ребрами. Побитую больную отправили в травматологию, а  победительнице сделали сульфозиновый крест, то есть ввели по кубику сульфозина в плечи и в бедра. Сульфозин - это тончайшая взвесь серы в персиковом масле, и при внутримышечном введении вызывает очень сильную боль в месте введения, а также общую астению и высокую температуру.
   Я вошел в палату, щелкнув трехгранником, и тихо приблизился к кровати больной. Она лежала, разметав по постели наколотые сульфозином руки и ноги, и лицо ее пламенело от сжигавшего ее сульфозинового жара. Заслышав шаги, она напряглась, и ее симпатичное лицо вдруг злобно исказилось. Но увидев меня, она сразу изменила выражение лица с озлобленного на приветливое.
    -- Присаживайтесь, Алексей Валерьевич, в ногах правды нет - сказала она приятным, чуть сипловатым голосом.
Я снял с шеи фонендоскоп и потоптался вокруг кровати, ища стул.
    -- Какой вы жеманный, доктор! - Ольга посмотрела на меня каким-то глубоким, странно волнующим взглядом - Что вы так уж боитесь присесть на девичью постельку?
Я присел на краешек кровати, попросил больную приподнять рубашку и принялся слушать сердечные тоны.
   Почти сразу же больная незаметно и мягко подвинулась и прижалась своим горячим боком прямо к моему бедру. Ее кожа жгла мое бедро даже через одежду. Затем больная неожиданно взяла мою руку, державшую фонендоскоп и слегка потянула за кисть, так что мои пальцы коснулись ее упругого коричневого соска. От этого прикосновения Ольга слегка вздрогнула и то ли вздохнула, то ли всхлипнула, коротко и глубоко. Я передвинул фонендоскоп.
    -- Ну как мое сердце? - серьезно спросила Ольга, снова близко заглянув мне в глаза, - Оно бьется?
   Моей руке, державшей фонендоскоп, неожиданно стало очень приятно, ощущение было, как в детстве, когда родители брали меня на руки из кроватки. И почти сразу я увидел, отчего стало приятно моей руке: Ольга гладила ее своей рукой нежно-нежно, и ее горячая рука была необыкновенно мягка и вкрадчива, она обволакивала мою кисть и запястье изнывающе сладкой истомой, и эти ощущения от руки неожиданно стали уходить в плечо и в шею, а оттуда вниз к животу и между бедер.
   Мне вдруг показалось, что у меня внутри что-то оборвалось, как бывает, когда падаешь во сне, и я вдруг ощутил, что мне сильно не хватает воздуха. Я глубоко вздохнул и вынул фонендоскоп из ушей свободной левой рукой. В это время Ольга, коротко ойкнув от боли, подняла другую руку и, взяв мою правую руку уже двумя горячими руками, мягко поднесла ее к своему лицу и прислонила ладонью к своей горячей щеке, а затем, слегка повернув голову, стала водить по моей ладони мягкими, нежными губами, изредка коротко прикасаясь языком и слегка прикусывая зубами подушечки моей ладони.
   Странно, но в таком мало подходящем месте, каким была вонючая, душная палата для душевнобольных, на меня вдруг снизошел такой порыв нежности и желания, которого я никогда не испытывал ни с Леночкой-Пеночкой, ни с кем из других женщин, которых у меня было в моей жизни, если честно, совсем мало. Почти не понимая, что я делаю, я протянул свободную левую руку и стал гладить и перебирать спутанные волосы Ольги, нежно водить пальцем по ее мохнатым бровям, и вокруг мягких, нежных губ, гладить подушечками пальцев завитки хрящей ее аккуратного уха, а потом веки и длинные ресницы.
   Вдруг Ольга неожиданно поймала мой палец губами и забрала его глубоко в рот, засасывая все глубже и слегка прикусывая зубами. При этом она закрыла глаза, по ее телу прошла волной легкая судорога, и Ольга коротко застонала, а затем она выпустила влажный палец на свободу, открыла глаза и снова посмотрела на меня этим глубоким, бездонным взглядом серо-зеленых глаз, в котором я тонул, как муравей в колодце. Я с огромным трудом заставил себя оторваться от этого взгляда и встать.
    -- Алексей Валерьевич, я надеюсь, вы меня не оставите своими заботами? - осведомилась Ольга.
    -- Да-да, я к вам еще зайду - торопливо сказал я и быстро вышел из палаты, судорожно вытирая палец об халат, чтобы не ощущать на нем влагу этой женщины и остудить себя.
   Меня трясло от возбуждения, и как ни ужасно это сознавать, от дикого, свирепого, никогда раньше не испытанного сексуального желания. Да, я хотел эту лихорадящую от сульфозина больную грязноватую женщину, желал ее, как ни одну женщину до нее, желал неистово и страстно. Как ни странно, ее боль и лихорадка не мешали этому желанию, а напротив, увеличивали его. Я видел ее боль, и я чувствовал, что эта боль и лихорадка не глушит, а напротив, странным образом подогревает ее нежность, обостряя ее, как пряные специи обостряют вкус пищи, и у меня немедленно возникло острое и сильное ответное чувство.
   Мне хотелось войти в эту женщину глубоко до боли, так чтобы изнутри ощутить ее боль и ее нежность. Я понимал, что почти не способен контролировать себя и сомневался, что мне удастся удержать себя в руках в следующий раз. И что самое смешное, я понимал, что она разбудила во мне это чувство играючи. А главное, я понимал еще и то, что и Ольга все это отлично знала сама и прекрасно видела мое состояние, несмотря на высокую температуру и боль.
   Я взял историю болезни и стал записывать терапевтический статус: тоны сердца ритмичны, умеренная тахикардия, в легких везикулярное дыхание, единичные сухие хрипы.... Я неожиданно перестал писать и открыл историю сначала. Итак, Пролетова Ольга Андреевна, год рождения... поступила в отделение... диагноз: последствие органического поражения ЦНС (перелом основания черепа и сотрясение мозга тяжелой степени), осложненное психопатизацией и алкоголизацией. Анамнез жизни: росла и развивалась нормально, в школе училась на хорошо и отлично, много читала помимо школьной программы, выступала в школьном драмкружке, замечательно рисовала. После школы - Строгановка, затем работала художником-оформителем в богатеньком "ящике", одновременно серьезно занималась живописью. Хорошая зарплата, много друзей, посиделки за полночь с вином и разговорами о жизни, искусстве и вообще... А потом работа запоями - долгие недели подряд все вечера и ночи с холстами, красками и мольбертами... По выходным - выезды на природу и н городские окраины с этюдником... Пять раз участвовала в коллективных выставках молодых художников, несколько работ были отмечены солидными дипломами. Потом - страстная любовь, а еще меньше чем через год - разрыв с любимым, завершившийся трагическим  броском под автобус с целью поставить последнюю точку над i. И результат - четыре месяца в отделении нейротравмы. После выписки - год на инвалидности. Потом инвалидность сняли. Восстановилась на работе в "ящике". Еще через полгода в характере больной стали отмечаться возрастающая неуживчивость, частые вспышки гнева, конфликтность, брутальность.  В этот период у больной начались периодические запои. В течение запоя выпивала более двадцати бутылок шампанского, более крепких напитков и суррогатов алкоголя не употребляла. Больную уволили из "ящика" за прогулы и появление в пьяном виде на работе. Устроилась художником- дизайнером на кондитерскую фабрику, вскоре потеряла работу и там, а потом устраивалась на работу и увольнялась еще несколько раз. В конце концов, устроилась рабочей в овощной магазин. Живет с матерью, отец умер от инфаркта семь лет назад. В последний запой стала продавать вещи из дома, произошел конфликт с матерью, перешедший в борьбу, мать вызвала психиатрическую бригаду, утверждала что была жестоко избита дочерью, демонстрировала ссадины и синяки. Больная в приемное отделении доставлена в средней степени алкогольного опьянения, ведет себя адекватно, конфликт с матерью не отрицает, но отрицает, что наносила ей побои. Против госпитализации не возражает, понимает, что надо лечиться... Я захлопнул историю болезни и ушел в себя.
   Как странно, мы ведь такие разные люди! Почему же прелюдия к  нашему мистическому слиянию произошла так неожиданно легко и быстро? В чем здесь причина? Я понимал, что то, что произошло между мной и этой странной женщиной с больной головой, это еще не само мистическое слияние, а только пролог к нему, а само слияние еще впереди, и оно неизбежно, и от понимания этой неизбежности между нами образовалась какая-то сверхестественная связь, и с того самого дня я начал покорно ждать развития этой связи, я ждал продолжения с мне самому непонятным мистическим чувством неизбежности, и в этом чувстве сочетались одновременно любопытство, надежда и некий подсознательный страх, который ни ко мне, ни к этой больной прямо не относился, но тем не менее, упрямо не желал исчезать.
   Скорее всего, это был страх того, что эта женщина может запросто перевернуть мою жизнь, и я не в силах буду что-либо сделать. Тем не менее, еще через несколько дней я начал сознавать, что я не только покорно жду продолжения этой странной связи, но и жажду его и буду рад воспользоваться любым случаем, если только он представится, а если не представится, то я начну этот случай искать. Я боялся этого случая и в то же время страстно жаждал его.
   Продолжение наступило во время моего дежурства по отделению. Вообще говоря, полагалось, чтобы один из врачей дежурил по обоим хроническим отделениям - мужскому и женскому - в выходные дни, и мне досталась одна из суббот, то есть с восьми утра в субботу и до восьми утра в воскресенье - ровно сутки. Я приехал рано утром, заступил на дежурство и начал свой обход с мужского отделения. Там было все спокойно, и больной Янчов мирно играл в шахматы с другим больным, тихим шизофреником по фамилии кажется Черемных или как-то похоже. Черемных рассеянно поставил коня, походив им как пешкой. Янчов поправил его, Черемных извинился, и игра продолжилась своим чередом. Я перекочевал в женское отделение и прошелся по палатам, оставив Ольгину палату напоследок. И там тоже все было спокойно.
   Наконец я зашел в палату, где лежала Ольга, и чувствовал, что мое сердце глухо ухает в грудной клетке. Ольга сидела на постели в опрятном свежевыстиранном халате, она видимо только недавно помыла голову, и волосы ее распушились. Я обратил внимание, что у нее красивые руки и изящная нежная шея с пульсирующей жилкой в области кивательных мышц. Глаза у Ольги были большие, серо-зеленые, с пушистыми длинными ресницами, но не загнутыми, а прямыми. У нее был прямой продолговатый нос с маленькой острой горбинкой и резким, но изящным вырезом ноздрей, чуть выдающиеся скулы и чувственный рот с сухими, немного потрескавшимися губами, обнажавший при улыбке ровные желтоватые зубы, которые из-за острых клычков имели хищные очертания, напоминая мне о каком-то небольшом хищнике - лисице или кунице.
       -- Здравствуйте, Алексей Валерьевич! - сказала Ольга и заглянула мне в глаза уже знакомым мне глубоким взглядом - Я вас ждала. Вообще, я вас уже давно жду. Мне бы очень хотелось с вами поговорить.
    -- Я взял стул у стенки и придвинул его к Ольгиной кровати.
    -- Да нет, не здесь. Если не возражаете, я хотела бы поговорить с вами наедине, ведь сегодня выходной, в ординаторской никого нет, и нам никто не помешает побеседовать.
    У меня неожиданно пересохло в горле, а сердце забилось сильными толчками. Не знаю, о чем думали пять остальных обитательниц этой палаты, но если бы они были способны нормально думать, то вероятно, они подумали о том же, о чем подумал я. Впрочем, они молчали, и те из них, кто способен был реагировать на мое появление, тупо ждали окончания обхода.
    -- Алексей Валерьевич, если вы не возражаете, я хотела бы нарисовать ваш портрет карандашом на бумаге. Я надеюсь, у вас найдется полчаса времени для больного художника?.
   Мы прошли в ординаторскую, и Ольга задержалась у двери, пропустив меня вперед, а затем закрыла дверь на щеколду и повернула ключ в замочной скважине. Я увидел это движение, и неожиданно вспомнил, что то же самое сделала Леночка-Пеночка, когда я пришел к ней в гости в общежитие. Но в этот раз все было не так, и я испытывал совсем другие чувства. Тогда я был, можно сказать, грубо изнасилован, так как Лена перешла к активным женским действиям, которые не имели ничего общего с нашими предшествующими платоническими поцелуями, и она преодолела эту "дистанцию огромного размера", не дав себе труда меня к этому сколько нибудь подготовить. Вот поэтому я и чувствовал тогда фальшь, хотя не мог понять, в чем дело. Теперь же я был подготовлен вполне и ясно сознавал, что то, что сейчас случится, должно случиться неизбежно и закономерно, и поэтому я не выразил никакого протеста, когда Ольга заперла дверь, метнув при этом на меня короткий, многозначительный взгляд.
   Я решился нарушить молчание:
    -- Вы знаете, Оля, вы мне напоминаете какого-то зверька, маленького но хищного, особенно когда улыбаетесь. Что-то типа лисицы или куницы...
    -- Я знаю, Алеша - Ольга неожиданно назвала меня просто по имени, как будто она была у меня в гостях, и мы были сто лет знакомы. До этого никто и никогда не звал меня Алешей. Родители всегда звали меня Ленькой, а в институте называли Лёшей, а чаще Алексеем, видимо из-за моих габаритов - Я знаю, Алеша. Только не лисица и не куница, а мюпсик.
    -- Мюпсик? - удивился я - Никогда не слышал про такого зверька.
    -- А про него и не надо слышать - ответила Ольга - На него можно просто посмотреть.
Ольга подошла ко мне очень близко и улыбнулась своей улыбкой хищного, но симпатичного зверька.
    -- Да, действительно мюпсик - согласился я, и вдруг неожиданно для себя порывисто обнял Ольгу и крепко прижал ее к себе.
   Ольгино тело было небольшим, упругим и крепким, и когда я прижал ее к себе, по ее телу прошла волной уже знакомая мне сладкая чувственная дрожь. Ольгины губы скользнули по моим губам, они были сухие и мягкие, я провел языком по ее ровным зубам, они были прохладно-скользкие и приятно отдавали запахом мяты. Ольга подразнила меня языком, отвечая на мой поцелуй, а затем мюпсик выскользнул из моих объятий, уселся на стул и неожиданно вновь превратился в серьезную Ольгу. Она сидела на стуле и опять смотрела мне в глаза своим странным взглядом.
    -- У вас найдутся карандаш и бумага? - спросила Ольга - Я действительно хочу вас рисовать. Не только рисовать, гм... но сперва рисовать! Потерпим полчаса ради искусства? Вы не возражаете?
    Разумеется, я не возражал.
   Ольга усадила меня на стул у окна, придирчиво подбирая поворот моей головы по отношению к свету, затем уселась напротив меня на стуле по-турецки, с листом бумаги, положенным на твердую папку, и заскрипела карандашом. Взгляд Ольги разительно изменился, он был теперь не глубокий, а скорее острый, царапающий. Ольгины глаза как бы слизывали изображение с моего лица. Это был взгляд не Ольги-женщины и не Ольги-мюпсика, это был взгляд Ольги-художника. Карандаш скрипел довольно бойко, но минут через двадцать моя шея начала постепенно неметь.
    -- Еще пять минут потерпите, Алеша, и все.
    -- Ничего-ничего, Олечка, работайте, я в порядке - ответил я и улыбнулся ей.
Ольга не ответила на улыбку, она была всецело поглощена работой. Наконец она слезла со стула и положила лист на стол.
   В первый момент я не узнал себя на рисунке, потому что ракурс был такой, в котором невозможно увидеть себя в зеркале. В следующее мгновенье я узнал свои черты. Да это без сомнения был я. Но... не совсем я. С рисунка на меня смотрело лицо философа, которому можно было дать на вид лет пятьдесят, но при этом все черты этого лица были определенно моими. И на этом лице было выражение мудрой, сосредоточенной печали, понимания жизни и как бы усталости от нее. Какими художественными средствами Ольга этого добилась, я не могу сказать, потому что я не художник.
   Портрет этот я бережно храню до сих пор, и надеюсь со временем стать похожим на него. В какой-то мере этот портрет, это выражение, для меня - точка отсчета. Мистическое слияние началось. Ведь Ольга ничего не знала про принцип жирового тела, да что там - она вообще меня не знала! Не знала, но почувствовала каким-то непонятным потрясающим чутьем, и сразу безошибочно ухватила главную идею моей жизни и сумела отразить ее в рисунке столь пикантно и оригинально за каких-нибудь полчаса.
   Я посмотрел на свой портрет и покачал головой: "Да, Олечка, вам палец в рот не клади!". Ольга посмотрела мне в глаза увлажнившимся взглядом: "Алешенька, за эту работу я расчитываю получить от Вас не только ваш палец! Вы меня понимаете? Скажите, Вы когда нибудь чувствовали настоящую тоску? А вас когда-нибудь держали подолгу взаперти? Нет, Вы меня не понимаете, я вижу по глазам. А Вы вообще хорошо понимаете женщин? Мне кажется, что ни капельки! Но это ничего, я вас сейчас научу." Последние слова Ольга не проговорила, а почти прошептала сквозь неопределенную, влекущую улыбку, медленно и сладострастно, глубоким, воркующим шепотом , таким же глубоким, как ее взгляд.
   Этот шепот прозвучал для меня как зов, как сигнал. Я словно лунатик пошел к Ольге навстречу и раскрыл руки чтобы ее обнять. Я не успел сомкнуть свои объятия, потому что Ольга слегка уперлась мне руками в грудь, не давая себя обнять:
    -- Подождите, Алешенька, вы забыли постелить нашу постель. Я хочу, чтобы вы меня уложили в постель, а не на казенный диван.
Я рванулся к шкафу, чтобы схватить простыню, но Ольга повисла у меня на руке и спросила:
    -- Алеша, вы куда-то торопитесь? Может быть, мне уйти?
    -- Нет, что ты, Оля! - испугался я.
    -- Тогда не суетитесь, пожалуйста! Я не люблю, когда такие большие мужчины так суетятся.
Ольга прильнула ко мне, и поцеловала меня мягко и нежно, а затем неожиданно слегка прикусила мне верхнюю губу и выскользнула из моих рук:
    -- Стелите простынку, а я заправлю одеяло в пододеяльник  - деловито сказала Ольга. Мюпсик умел обворожительно смотреть, нежно целовать и наносить тонкие, деликатные укусы.
   Я изо всех сил заставлял себя не спешить и чувствовал свое прерывистое дыхание. А Ольга напротив, умиротворенно возилась с постелью, любовно взбивая безобразный клочковатый ком казенной подушки и расправляя на ней наволочку. Наконец, постель была постелена, Ольга подошла ко мне и стала мелкими, отточенными движениями одной руки расстегивать пуговицы на моем халате сверху вниз, одновременно расстегиваясь сама другой рукой. Ольга несильно распахнула свой халат, и я увидел, что на ней нет трусиков. Значит, она все расчитала заранее. Затем она расстегнула мои джинсы, и я несколько смущенно сбросил их вниз к ногам и переступил через них. Ольга проделала то же самое с моими плавками, заставив меня переступить еще раз, а затем, распахнув мой халат и рубашку, она крепко прижалась ко мне всем телом. Соприкосновение нашей кожи из-под одежды чувствовалось остро, немножко по-воровски и намекало на что-то еще, гораздо более острое и волнующее.
   Ольгины руки взяли мои руки и повлекли их вниз, она положила мои руки себе на ягодицы:
    -- Алеша, приподнимите меня, я хочу чувствовать Вас внутри!
Я приподнял Ольгу руками за ягодицы, опираясь своей поясницей об массивный стол, она слегка развела ноги, и я почувствовал, как она поймав между  бедер моего утенка, медленно и сладостно погружает его в свою плоть. Почувствовав меня внутри себя, Ольга вдруг откинулась назад и посмотрела мне в глаза торжествующим взглядом победительницы, чуть насмешливо и иронично, а затем глаза ее закрылись, она глухо застонала, и вместе со стоном тело ее пронизала такая судорога, что вместе с ней вздрогнул и я, и при этом мне неожиданно вспомнился больной Янчов.
   Ольга крепко обхватила меня за шею и за плечи обеими руками, сильно прижалась ко мне своей упругой грудью с твердыми сосками, которые приятно щекотали мне кожу груди, впилась в мой рот глубоким хищным поцелуем и стала ритмично и глубоко работать бедрами. Гамма получаемых мной ощущений была такова, что я понял, что все отношения с женским полом, которые я имел до сих пор, можно считать недействительными. Действительной, реальной женщиной была только Ольга, которая превратилась в маленький живой ураган, и я находился в центре,  внутри этого урагана.
   Неожиданно ураган сменился полным штилем, Ольга обмякла, разжала объятия  и глубоко, но ровно и легко дыша, сползла с меня и встала на пол. На лбу ее обозначилась вертикальная морщинка между бровей, рот был влажен и полуоткрыт. Ольга рывком сбросила свой халат и знаком показала мне сделать то же самое. Затем Ольга улеглась на постель, увлекая меня за собой. В перерыве между серией поцелуев Ольга сказала:
    -- Алешенька, вот теперь мне понадобится ваш пальчик.
Она взяла мою руку и потянула ее, поместив ее у себя между бедер. Она удивительно мягко и точно показывала своими пальцами тот путь, который должен был проделать мой палец, в результате чего он оказался глубоко внутри. Там внутри, в принципе, было все то же самое, что я нащупывал там при пальцевом обследовании женщин на цикле по гинекологии. Но тогда на моей руке была грубая резиновая перчатка, и я не чувствовал ничего, а сейчас ощущения живой, влажной, горячей вибрирующей плоти, в которую был погружен мой палец, волновали меня почти также сильно, как когда там был предназначенный для этого орган.
   Ольга крепче обхватила бедрами мою руку, прижимая ее своей, и поцеловала меня сперва нежно и мягко, а затем жестким свирепым поцелуем, а вокруг пальца вновь начал бушевать живой ураган из Ольгиной плоти. Другой рукой Ольга гладила и ласкала моего утенка, низ живота и промежность, и ее быстрые нежные пальцы совершали разнообразные и совершенно бесстыдные движения, и от прикосновений этих бесстыдных пальцев, то сладких, то острых, по всему моему телу разливалось такое же бесстыдное, утробное, животное удовольствие, которого я пожалуй раньше никогда не испытывал за всю жизнь. В какой-то момент Ольга сделала резкий глубокий вдох, сильно развела бедра и вновь со стоном погрузила меня в себя. Сквозь стон Ольга произнесла:
    -- Теперь надо сильно, очень сильно! Алеша, будьте мужчиной, сильным мужчиной! Сделайте это свирепо и решительно!
   Я глубоко вздохнул и начал неистово работать тазом, Ольга возвращала мои движения с той же бешеной силой. В какой-то момент я почувствовал, что Ольга дышит в такт нашим возвратно-поступательным движениям, я прижался к ее лицу, впился губами в ее рот, глубоко погрузив язык Ольге между зубами, и  задышал носом, синхронно с ней. Дышать сразу стало намного легче и приятней, наше дыхание слилось, и было ощущение, что наши тела тоже полностью слились, и я перестал отличать, где Ольгино тело, а где мое. Так продолжалось еще какое-то время, во все возрастающем темпе, и неожиданно мой глубоко погруженный в Ольгу утёнок почувствовал, что влажный жар в недрах ее тела вдруг сменился на удивительную, потрясающе приятную прохладу, и одновременно Ольгино тело все завибрировало мелкой, сладостной дрожью , а вслед за этим я услышал свой собственный стон, меня спеленала судорога, и началось пульсирующее семяизвержение, такое сильное, что его каждый удар я чувствовал как выстрел. Ольга со сдавленным криком извернулась как змея, набросилась на моего утенка ртом, так что он оказался глубоко внутри, чуть ли не около горла, нежно взяла рукой мою мошонку, слегка сжала ее и сделала несколько резких судорожных глотков. С каждым своим выстрелом и ее глотком я извергал из себя океаны нежности и наслаждения. Наконец, мой утенок отдал все до последней капли, и мы улеглись на постели рядом, с сильно и часто бьющимися сердцами, все еще тяжело, возбужденно дыша и нервно, а потом все более спокойно и нежно лаская друг друга.
   Через какое-то время наши сердца умерили свой неистовый бег, дыхание успокоилось, и наши горячие тела тоже немного остыли. Мы лежали молча, спокойно и отрешенно. Я неожиданно почувствовал себя как в далеком детстве, как будто родители только что положили меня в кроватку, взяв перед этим на руки и приласкав. Все лишнее, тягостное, раздражающее ушло из моего внутреннего мира, мне казалось, что он вдруг странно уменьшился, что все тяжелое и враждебное, что произошло со мной за эти годы, произошло вовсе не со мной, а с кем-то еще. Исчез тяжелый внутренний камень, который я носил в своей душе много лет, уже почти и не ощущая его тяжести из-за этой многолетней привычки. Каким-то непостижимым образом я знал, что этот камень обязательно вернется на положенное место, и вернется очень скоро, но в этот момент я не хотел об этом думать и наслаждался только чудесным ощущением покоя и умиротворенности. Судя по Ольгиному выражению лица, она переживала то же самое. Так прошло минут десять.
       -- Алексей Валерьевич - негромкий, чуть-чуть сипловатый Ольгин голос неожиданно разорвал окутавшую нас тишину - Я вижу, вам сейчас хорошо со мной, но скоро вы меня проводите в отделение, умоетесь, придете в себя, и наверняка будете думать, что я ужасно испорченная дама. Соблазнила молодого врача. Можно сказать, почти изнасиловала. К вечеру вы будете думать, что я - нимфоманка и монстр и начнете меня бояться. Ведь правда, я права?
    -- Нет, Оленька, я так думать не буду - твердо сказал я.
    -- А почему не будете? Вы знаете, ведь у меня в этой больнице ужасная репутация! Вообще, у меня везде ужасная репутация. Так почему вы так уверены, что не будете обо мне плохо думать, Алешенька?
    Ольгин глубокий и значительный взгляд куда-то исчез, и она теперь теперь глядела на меня искоса и с прищуром, как будто хотела подсмотреть, что у меня в голове.
    -- А потому не буду, Олечка, что Вы меня рисовали целых полчаса, и нарисовали просто великолепно. Я, признаться, потрясен вашим талантом. И еще знаете, Оленька, я ведь знаю, как женщина себя ведет, если она просто хочет использовать мужчину, я однажды побывал в такой ситуации. Она тогда ведет себя совсем по-другому.
    -- А как я вела себя? Я хоть вообще Вам понравилась?
    -- Оленька! Вы вели себя очень искренне. И вообще вы потрясающая женщина!
    -- Спасибо, Алешенька! - Ольга коротко чмокнула меня в нос и потерлась щекой о мою щеку как кошка - Я уж думала, что так и не дождусь комплимента - Ольга сипловато хихикнула, и это хихиканье вдруг перешло в чуть слышный глубокий грудной смех, а смех неожиданно перешел в плач.
    Ольга вновь слегка вздрогнула, на глазах ее показались слезы, а плечи затряслись от подступивших рыданий, которые однако, были легки и почти беззвучны. Я забеспокоился:
    -- Оленька, Вам плохо?
    -- Алеша, какой Вы смешной, глупый человечек! Я плачу от того, что мне с Вами хорошо. Бедный вы бедный! Вы совсем не знаете женщин! Подайте мне, пожалуйста, мой халат. И между прочим, сколько времени? Пора возвращать заключенную в ее камеру.
   Я посмотрел на часы, быстро оделся и оглядел Ольгу. Мне показалось, что она чертовски похорошела, как-то вдруг посвежела, ее серо-зеленые глаза излучали какое-то таинственное свечение, и даже уголки рта, которые раньше были несколько опущены, приподнялись и расправились. Нет, Ольга совсем не улыбалась лицом, но казалось, что она улыбается какой-то тайной внутренней улыбкой, и эта скрытая внутри улыбка слегка просачивается наружу через невидимые щелочки. Ольга подошла к двери и отперла ее аккуратно и беззвучно. Теперь и на ее лице появилась легкая, чуть ироничная улыбка.
       -- Ну все, Алексей Валерьевич, я оставляю Вам легенду прикрытия - она указала рукой на рисунок - и смею надеяться, приятные впечатления на остаток дня. Мне было с Вами очень хорошо, спасибо Вам! - и Ольга легко шагнула в коридор и двинулась по направлению к отделению. Я шел следом за ней.
    -- Оля, вы разве не хотите меня больше увидеть?- как-то испуганно спросил я.
    -- Вообще-то мужчины обычно сами выражают желание и готовность вновь увидеть даму - невозмутимо ответила Ольга - Но поскольку Вы очень мало общались с женщинами, я прощаю Вам бестактный вопрос и возвращаю его Вам. Алеша, Вы хотите меня видеть?
    -- Конечно, Олечка, конечно хочу!
    -- Ну вот и ладушки - ответила Ольга -  Палату мою Вы знаете, адрес мой есть в истории болезни. Диагноз и все прочее тоже - тут взгляд Ольги помрачнел, голос ее стал глухим, и в нем прозвучала горечь.
   Мы подошли к двери Ольгиной палаты, в коридоре было пустынно и мрачно. Я отпер дверь трехгранником, и тут Ольга огляделась по сторонам и тихо сказала:
    -- Алешенька, нагнитесь ко мне, я хочу оставить Вам кое-что на память.
Я наклонил голову, и Ольга поцеловала меня своим, уже хорошо мне знакомым, мягким нежным поцелуем, и вдруг в конце этого короткого поцелуя она неожиданно и остро прикусила мне губу.
    -- Ну вот, теперь Вы мой, я Вас пометила - Ольга опять глянула на меня своим насмешливо-торжествующим взглядом, прощально и нежно провела рукой по моей щеке и нырнула в палату.
Я не стал туда входить, а просто закрыл дверь снаружи, запер ее трехгранником и побрел в ординаторскую.
   Во рту у меня был соленый привкус. Я провел пальцем по нижней губе и посмотрел на него. Палец был слегка красный от крови. Я слизнул с пальца кровь, и от этого прикосновения собственного языка к пальцу и от вкуса крови во рту у меня вдруг пошли мурашки по коже и сердце сладостно защемило, словно Ольга была все еще рядом. Я зашел в ординаторскую и закрыл дверь. Как всегда, мне предстояло обдумать то, что произошло. Такой был в моей жизни заведенный порядок.
   Но посидеть и подумать мне не пришлось. Меня вызвали по телефону в приемное отделение и попросили помочь. Там неожиданно привезли партию больных из межобластной больницы для временного размещения в нашей больнице, в связи с только что происшедшим у них пожаром. Все больные были мужчины: пожар был в мужском корпусе. Часть прибывших больных должна была пойти в наше отделение. Вот их-то я и явился описывать. Рядом сидели еще два наших врача, срочно вызванных из дому по телефону.
   Больных, напичканых на дорогу нейролептиками, по одному выводили из автобуса в приемный покой, я смотрел этапный эпикриз, наскоро написанный на бланках межобластной больницы чудовищным врачебным почерком (как курица лапой), коротко описывал статус при поступлении, и санитарочки уводили больных в лечебные корпуса.
   Мне запомнился один больной - тощий как жердь мужчина с желчным лицом, который, войдя в приемный покой, поднял руку со сложенными пальцами, как будто готовясь перекреститься, и стал шарить глазами по стене, словно ожидал найти там образа, но нашел там только портрет Ленина. Столкнувшись глазами со взглядом вождя пролетариата из-под кепочки, больной опустил поднятую для крестного знамения руку, грязно выругался и смачно плюнул в прямо портрет.
    -- Зачем вы это сделали?- удивился я.
    -- А то ты, доктор, не знаешь! Все знают, а ты не знаешь!
    -- Что знают? - не понял я.
    -- А вот, доктор, какая у тебя, для примера, зарплата?
    -- Зарплата? При чем тут зарплата? - я опять не мог понять, к чему клонит больной - Ну, сто тридцать пять рублей месячный оклад.
    -- А ты говоришь "не зна-а-а-ю"!"- передразнил больной паскудным, глумливым голосом, наподобие того, каким говорил булгаковский Коровьев-Фагот - Да если бы не этот пидор в кепочке, ты бы, доктор, сейчас пару тысчонок получал, яхту имел свою, и в отпуск отдыхать в Италию ездил. А меня из-за этого козла ебучего в психушку упрятали - вот тебе, доктор, и весь хуй до копейки! А ты говоришь "зачем"...
   Потом передо мной прошла еще целая вереница лиц и кратких описаний чужих несчастливых судеб, и к вечеру в голове у меня звенело как в гаршинском медном котле. Я прошел по обоим отделениям с вечерним обходом, оставив на закуску Ольгину палату. Я тихо зашел туда и неслышно ступая, по-воровски подкрался к Ольгиной кровати. Ольга спала и видела счастливый сон, между ее бровей обозначилась легкая вертикальная складочка, рот был слегка  приоткрыт, и я снова незримо почувствовал Ольгину внутреннюю улыбку, которая горела словно ночник и тихонько освещала ее сон. Быть может, она видела во сне меня... Я осторожно вышел из палаты и отправился в ординаторскую устраиваться на ночь. Я улегся в постель, и мне показалось, что она еще хранит мягкое живое тепло Ольгиного тела. С ощущением этого тепла я тихо и безмятежно уснул. До самого утра меня ни разу не разбудили, я спал, и мне снилась загадочная и манящая Ольгина внутренняя улыбка.
    
   10. Размышления о необходимости и полезности скорби и печали.
   Воскресным утром я вернулся домой после дежурства, поздоровался с родителями, отказался от завтрака, потому что меня досыта накормили на больничном пищеблоке при снятии пробы, и попросил только чаю. Затем я прошел к себе в комнату, уселся на любимый диван и решил для начала собрать свои разрозненные впечатления и чувства в кучу, а потом постараться эту кучу, по возможности, рассортировать.
   Как я и ожидал, камень в моей душе довольно скоро возвратился на свое место. Мне нисколько не пришлось напрягаться и вслушиваться в себя, чтобы почувствовать его присутствие, он сам недвусмысленно дал о себе знать. Но тем не менее, что-то все же произошло в моем "жировом теле", потому что теперь этот камень ощущался мной несколько по-другому, я бы сказал, не так тягостно, как раньше. Я не ощущал ничего, что бы указывало на то, что мой камень полегчал, его абсолютная тяжесть нисколько не уменьшилась. Да она и не могла уменьшиться: ведь все, что со мной произошло, то произошло, и этот камень, сцементированный из сотен неприятных осадков от неприятных жизненных событий, как зубной камень из зубного налета, был моим личным и пожизненным достоянием.
   Стало быть, дело было в чем-то другом. Вероятно, сладостное сознание того, что на свете существует женщина по имени Ольга, которая на короткий миг моей жизни вдруг стала мне очень близка, даже не сознание, а скорее, ощущение сумело за короткий отрезок времени укрепить в моей душе платформу, на которой лежал этот камень, так что его острые углы и грани, усиленные его весом, стали меньше травмировать мою душу. Для того, чтобы проводить такого рода ремонтно-восстановительные работы, камень необходимо было на это время убрать.
   Неизвестная мне психически больная женщина - по свидетельству наших врачей, жестокая, брутальная, вероятно умевшая яростно бить и безжалостно калечить, по какой-то странной прихоти вдруг пролила на меня океан напряженной, жаркой, волнующей нежности, и эта нежность могучей волной приподняла мой камень, подровняла под ним все углы, а когда она схлынула, мой камень улегся более удачно, чем раньше. Интересно, какой необъяснимой с научной точки зрения волшебной силой обладала эта странная женщина? Но какова бы ни была природа этой силы, я мог теперь с уверенностью сказать, что я был безупречно и беспредельно счастлив как минимум полчаса в моей жизни - вполне почтенный промежуток времени, чтобы быть благодарным прихотливому случаю и капризной судьбе (я вдруг подумал "похотливому случаю" и слегка улыбнулся, вспомнив наши с Ольгой жаркие любовные упражнения).
   Я подумал еще раз об изменившемся ощущении "камня" и вдруг понял, что не могу объяснить этот феномен на основе "принципа жирового тела". Напротив, мне предстояло каким-то образом переосмыслить и достроить сам этот принцип, чтобы сохранить его в работоспособном состоянии. Плохо, когда теория перестает объяснять факты, тем более столь важные и значительные.
   До меня довольно быстро дошло, что я чересчур бездумно, прямолинейно и механистично сравнивал глубины человеческой души с выделительным органом насекомого. Без сомнения, в этих глубинах происходили гораздо более сложные процессы, чем в жировом теле жука. Вполне очевидно, что радости и горести оседали в "жировом теле" человеческой души не изолированно друг от друга, а вступали в определенные отношения друг с другом, и текущее состояние обладателя "жирового тела" определялось общим балансом этих отношений. Мое неожиданное и страстное сближение с Ольгой повлияло на этот баланс таким образом, что мое "жировое тело" почувствовало себя гораздо более сносно, и моя жизнь стала казаться мне намного более осмысленной и терпимой.
   И была еще одна важная вещь. Там, под грязным, с желтыми потеками, потолком ординаторской, когда мы вдвоем с Ольгой лежали на казенной постели, отдыхая от жарких ласк, нахлынувшее состояние безоблачного и беспредельного счастья не только окатило меня волной радости и наслаждения, но еще и опустошило и уменьшило мой внутренний мир, не оставило в нем ничего, кроме самого себя. Я был счастлив и спокоен, я наслаждался этим состоянием беззаботно, как ребенок, потому что я обладал полнейшей внутренней уверенностью, что мое обычное состояние - с тяжким камнем на душе, со всеми тягостными болями и печалями, непременно и скоро ко мне вернется.
   А что бы я чувствовал, если бы я не был в этом уверен? Что, если бы вдруг это блаженство "застряло" в моих ощущениях и в моем "жировом теле" навсегда, что бы я тогда почувствовал? Радость избавления от страданий? Принесло бы мне удовлетворение это вечное счастье? Вряд ли, не уверен! Скорее всего, сначала я бы почувствовал беспокойство, затем некоторый безотчетный страх, а если бы я осознал, что назад пути нет, то возможно, мной бы овладела дикая тревога, и я бы запаниковал.
   Выходит, счастье - это кратковременное состояние, а печаль и неудовлетворенность составляет тяжелую, массивную оправу, почти полностью скрывающую этот маленький бриллиант, и поэтому он  может сверкать нам лишь изредка и недолго. Интересное открытие! Люди делали это открытие уже бессчетное количество раз, но мир устроен так, что каждый должен переоткрыть эту истину сам для себя. Пока эта истина находится в наружном мире, а не во внутреннем, то есть она только знаемая, а не ощущаемая, она не является истиной, а является всего лишь пустым звуком. Все надо пережить самому. Даже воображаемую ситуацию, когда человек вопит в панике: "Караул! Помогите! Мне плохо! Не могу избавиться от постоянного счастья в душе и вернуться к своим будничным печалям!!!".
   Так или иначе, но мне в этой воображаемой ситуации действительно было бы, отчего пугаться и паниковать. Ведь я теперь знал, что помимо приятного чуства наслаждения и радости, в полном и беспредельном счастье нет никакого иного позитива. В этом состоянии невозможно трезво мыслить, получать удовлетворение от своих дум, нельзя заниматься сосредоточенной деятельностью, потому что счастье легкомысленно и рассеянно. А для некоторых вещей, как например, для философии, глубокая и сокровенная печаль попросту необходима, как необходимы крылья для полета. Философией нельзя наслаждаться, от нее можно получать только горькое удовлетворение.
   Есть много способов поведать миру о своей печали - не только философия. Ольга-женщина убежала со мной от этой печали в интимные глубины древних отношений, связывающих мужчину и женщину с незапамятных времен. В пылу любовного экстаза Ольгино тело рассказывало мне о своей недавней печали. Как знать, может быть ее душа оглядывалась на печаль, от которой она убегала вдвоем со мной, и это являлось причиной стонов, содроганий и тонких вибраций ее чудесного тела... Ольга-художник нарисовала мой необыкновенный портрет, в котором тоже зримо присутствовала печаль.
   Однажды в метро я подслушал разговор двух интеллигентных женщин, преподавательниц консерватории. Одна из них возмущалась своей ученицей: "Она, конечно, талантлива, она просто блестящая пианистка, но послушайте, она наслаждается, играя Бетховена! Она ни капли не страдает! Я не могу этого понять, это чудовищно!". Вторая, та что постарше, отвечала ей с милой улыбкой: "Не волнуйтесь так! У меня были такие ученики. Ваша девочка просто еще не научилась страдать, но она обязательно научится. Все будет в порядке, все будет хорошо, вот увидите!".
   Я вспомнил этот разговор, и меня поразило, как я в то время не ухватил его сути: "человек научится страдать, все будет хорошо". Значит, страдать,  уметь страдать и скорбить, способность  чувствовать страдание - это не зло, а благо! "Во многой мудрости много печали, и умножающий познание умножает скорбь",- говорил царь Соломон. "Я жить хочу, хочу печали..." - писал Лермонтов. Через скорбь и печаль мы познаем жизнь, ее уродливость, ее красоту и их бесчисленные коллизии, и иного пути не существует. Можно еще вспомнить о чувстве юмора, но ведь хорошо известно, что от самого лучшего юмора часто хочется уже не смеяться, а рыдать, и смех до слез в этом случае - это единственное средство не пролить эти слезы вовсе без смеха.
   Что может быть более прекрасного для живого человека, чем тонкое понимание жизни! Но жизнь трагична по своей природе, и выходит, что преимущество имеет тот, кто лучше и тоньше чувствует этот трагизм. И без печали и страданий тут не обойтись. Счастлив тот, кто может их испытать и отложить их результат в той таинственной субстанции, которую я условно называл "жировым телом".
   А когда психическая болезнь ломает в душе способность чувствовать обычную человеческую печаль, в искалеченной болезнью душе развивается anaesthesia dolorosa psychica - ужасное, кошмарное состояние, которое переводится на русский с латыни как "скорбное чувство бесчувствия". Судя по описаниям больных, anaesthesia dolorosa psychica по своей тяжести во сто крат превосходит любое мыслимое чувство человеческого горя, боли и скорби. Это тяжкая, невыразимая ничем, непереносимо тяжелая скорбь по утерянному раю, полному простой человеческой печали.
   Я хорошо умею чувствовать и скорбь, и печаль, и это значит, что я гораздо более счастлив, чем все остальные. Тогда почему я так долго чувствовал себя таким несчастным? Наверное потому, что не умел пользоваться тем преимуществом, которое мне дала природа. Тут я почувствовал как бы некий удар мысли: зато этим моим преимуществом умели пользоваться другие - те кто надо мной издевался. Ведь если человек не может чего-то сделать сам, он старается, чтобы это сделал за него кто-то другой.
   Если чувства человека тупы от природы, и он с рождения не умеет чувствовать жизнь, ее красоту и печаль, не умеет страдать, то такой человек не умеет и радоваться. Его одолевает скука и злоба, и его тянет причинить боль другому живому существу, чтобы это существо испытало те крайне необходимые ему страдания, которых он сам не в силах испытать. Видимо в этом и заключается природа издевательств, объектом которых я и сам был длительное время. Издеваясь над живым существом, тупой жестокий человек с черствой душой получает возможность близко наблюдать страдания жертвы, чувствовать их всем своим существом. В этом и заключается причина всех "беспричинных" издевательств людей друг над другом. Мучитель и жертва в момент мучения связаны незримой духовной связью, и мучитель страдает вместе с жертвой, пьет каждую каплю ее страдания и наслаждается страданиями жертвы, потому что не может наслаждаться своими страданиями, в которых ему было отказано природой. Если сравнивать способность страдать со способностью синтезировать белок, то всех людей можно поделить на хищных и травоядных. Я был типичным травоядным, а те кто издевался надо мной - были хищниками или паразитами.
   И еще одна интересная вещь: вообще-то, в мире существует милосердие, и иногда оно удерживает людей от издевательств над слабым или от презрения к падшему. Но как выяснил я за долгие годы, на неправильных жуков милосердие не распространяется. Мне кажется, что это опять-таки связано с дихотомией наружного и внутреннего мира и связанного с ними различного опыта. Человеку легче простить и понять то, что он знает изнутри, чем то, что наблюдается лишь снаружи, и от этого оно чуждо, непонятно, и вызывает не сочувствие, а неприязнь. Можно простить пьяницу, потому что многим это понятно и близко, многие пережили это сами. Можно простить труса, подлеца, лгуна... Это такие понятные и близкие сердцу пороки! А вот неправильного жука нельзя простить. Нельзя, потому что он посмел родиться не таким как все. Его нельзя понять, ему нельзя посочувствовать, потому что он не такой как все. Неправильный жук обречен подвергаться жесточайшему остракизму, как только правильные жуки обнаружат, что он неправильный. И в ответ неправильный жук может только замкнуться в себе, уединиться в своем внутреннем мире и познавать природу вещей в одиночку, в компании книг. И это горькое пожизненное вынужденное одиночество - удивительно питательная среда для самосовершенствования, философских открытий, творческих прорывов... Конечно, я не утверждаю, что именно эти люди и только в таких обстоятельствах приносят в мир новые идеи, есть масса других примеров. Но настоящему философу, возможно, гонения могут пойти на пользу. Убедившись в том, что он может расчитывать только на себя, что он остался без социальной помощи, человек гораздо легче сможет перешагнуть через планку общественных стереотипов, запретов, предписаний. Он сможет тогда легко поломать все эти внутренние запреты и мыслить свободно и независимо ни от кого и ни от чего. И в этом сила страдания и одиночества. Они подавляют страх и придают решимость и твердость духа.
   Интересный вывод получается из всего этого: выходит, страдание правит миром людей, совершенствует этот мир, заставляет человека глубже его узнавать, понимать природу вещей, тонко чувствовать красоту. И еще выходит, что радость и наслаждение - это только краткий отдых, позволяющий на время забыть о страдании, чтобы потом вновь со свежими силами к нему вернуться, а истинное наслаждение без страдания почти невозможно.
   Жаль только, что правильным жукам не дано правильно понять всех этих вещей. С моей точки зрения атеиста по рождению, Иисус был не болеее чем неправильным жуком, но не просто неправильным, а неправильным в квадрате, потому что просто неправильные жуки не имеют привычки громко жужжать и обращать на себя всеобщее внимание. Правильные жуки - иудеи посчитали его жужжание вредным и опасным для общества и попросили римского прокуратора примерно его наказать. Римляне, согласно обычаям того времени, прибили неправильного жука длинными ржавыми гвоздями к большой, воткнутой в землю деревяшке. Потом какой-то проходимец назвался апостолом Павлом и придумал красивую легенду о том, что это была искупительная жертва, которую сын божий принес своему отцу во искупление грехов всех правильных жуков. В результате была основана целая религия, и уже два тысячеления правильные жуки умиляются на пришпиленного к деревяшке неправильного жука, который согласился пострадать, чтобы не пришлось страдать всем правильным. Все правильно, все так и должно быть. Правильный жук всегда ищет лазейку, чтобы увернуться от своей доли страдания и переложить его на кого-нибудь другого. И неправильный жук - это наилучший кандидат. Народ равнодушен к страданиям Джордано Бруно. Он терпел пламя костра, защищая научную истину. И другие неправильные жуки типа Вольтера или Спинозы тоже не пользуются особым спросом. А вот Иисус нужен всем и каждому, потому что он с радостью и блаженством позволил пришпилить себя гвоздями к куску дерева за них за всех.
   Неизвестно, что на самом деле произошло в древнем Иерусалиме в далекие времена, но вполне очевидно, что тот, кто представил этого несчастного в легенде как ходатая по делам всего неправедного человечества перед высшими силами, благодаря усилиям которого можно после смерти отвиливать от наказания за учиненные при жизни большие и малые пакости, был исключительно умным проходимцем и отъявленным негодяем. Одной религией в мире стало больше, а милосердия и человечности не прибавилось ни на грош. Неправильного жука пришпилили к кресту и не снимают уже два тысячелетия, а смотрят на него и умиленно крестятся, а тем временем детишки собирают "гербарий из бабочек" и аккуратно наклеивают их трепещущие крылышки на школьный картон.
 
 
   11.  Ссора и примирение.
   Через пару дней я подошел к Лидии Ивановне и попросил ее дать мне больную Пролетову, которая меня заинтересовала, для курации. Лидия Ивановна с сомнением покачала головой:
    -- Это очень непростая больная, Алексей Валерьевич. Молодая, симпатичная, о-очень неглупая, коварная, и временами очень жестокая... Вы часом в нее не влюбились? А вы ее историю уже смотрели, в курсе, какой у нее диагноз? Смотрите, я не буду Вас ни от чего предостерегать, доктор, но не советую Вам подпускать ее близко к себе. Эта женщина может вас так обжечь, что придется всю жизнь дуть на обожженное место. Вы знаете например, что у нее черный пояс по джиу-джитсу? Она еще до болезни долго занималась в какой-то подпольной студии. У нас ее все санитарочки побаиваются. Не дай Бог ее обидеть - может искалечить. Навыки-то все остались, физическая сила хорошая, а в состоянии аффекта она себя совсем не контролирует. Недавно она в столовой сломала два ребра Верочке Фандюшиной, бредовой больной, которая вдруг полезла к ней царапать лицо - что-то ей, должно быть, в бреду примерещилось... Ладно, берите, больная интересная, разбирайтесь, доктор. Только - поосторожнее и поделикатней. И ни в коем случае не оставайтесь с ней наедине, у этой больной наверняка расторможенность влечений. Лежит довольно давно, мужчину тоже не видела давно - может запросто начать Вас домогаться, а если Вы начнете от нее отбиваться, может разъяриться и Вас порядком изувечить. Ну что, не передумали, доктор?
    -- Нет-нет, я ее беру - ответил я.
    -- Уж не влюбились ли Вы, Алексей Валерьевич?
    Я слегка покраснел.
    -- А может, Вы с ней уже влюблялись, доктор? Она ведь у нас орел-девка. Нет?
    Я покраснел еще больше и кашлянул в ладонь, чтобы скрыть смущение.
    -- Ладно, как бы там ни было, я Вам все сказала, остальное прочтете в истории. Успехов Вам доктор, и не теряйте головы, а то потом еще и Вас лечить придется.
Я поблагодарил заведующую отделением и пошел за Ольгиной историей болезни. Саму Ольгу я решил позвать после того как обойду всех, чтобы можно было поговорить подольше.
   Я решил не заходить в этот раз в седьмую палату, где лежала Ольга, а вместо этого послал за ней дежурившую в тот день Нину Васильевну, нашу санитарочку. Та пришла через несколько минут и сообщила, что Ольга наотрез отказалась идти:
    -- Села на кровати, смотрит букой, я от греха подальше, решила к ней близко не подходить. Может, сами до неё дойдете, Алексей Валерьевич? Она на мужчин как-то лучше реагирует.
   Я прошел в седьмую палату. Больная Балабанова как всегда стояла у окна и грозила пальцем редким прохожим. Юдина сидела на постели у Бибиревой и тихонько раскачивалась. Бибирева как всегда онанировала, и рука у нее была в крови. Хайруллина спала, уткнувшись носом в подушку. Ольга сидела на кровати, сплетя ноги в позу лотоса, и лицо ее было крайне мрачно и неприветливо.
    -- Зачем вы пришли, Алексей Валерьевич?- хмуро спросила Ольга каким-то жестяным сиплым голосом - Уходите, я Вас прошу, у меня очень плохое настроение, и я совершенно не хочу Вас видеть. Я никого не хочу видеть.
    -- Олечка, давайте поговорим, может быть Вам станет легче - предложил я.
    -- В пизду все ваши разговоры! Я никуда не пойду. Тут буду сидеть - сипло отрезала Ольга и отвернулась от меня.
    -- Оленька...- начал я.
    -- Ольга Андреевна! - оборвала меня Ольга.
    -- Оленька, что с вами случилось? Почему Вы так изменились ко мне?
    -- Алексей Валерьевич, какие у меня теперь с Вами могут быть разговоры? О моей болезни? Так я вас вовсе не просила быть моим лечащим врачом, и говорить с Вами о своей болезни вовсе не собиралась. Набирайтесь опыта на других больных. И пожалуйста, оставьте меня как можно скорее, если не хотите, чтобы я Вам сильно нагрубила.
   Я вдруг обнаружил, что в Ольге есть не только внутренняя солнечная улыбка, но еще есть и внутренняя черная грозовая туча, и эта туча собиралась громыхнуть громом и опалить меня молнией. Но я почему-то не испугался ни грома, ни молнии.
    -- Оля - сказал я как можно ровнее и убедительнее - Я вовсе не собираюсь говорить с Вами о вашей болезни без вашего на то желания. Я взял вас в число моих больных с одной единственной целью - чтобы иметь возможность Вас чаще видеть. Поверьте, я просто скучаю без Вас.
    Больная Юдина, которая прислушивалась к нашему разговору, не переставая раскачиваться, внезапно соскочила с постели Бибиревой, которая не переставала онанировать, подбежала к нам, и встав между мной и Ольгой, отрывисто пролаяла басом:
    -- Выеби ее, доктор! Выеби ее! Выеби!
    -- Выебет, когда надо будет, тебя не спросит - бесцветным голосом ответила Ольга и вдруг молниеносно и мягко, как кошка, вскочила с кровати и слегка толкнула Юдину обеими ладонями. От этого короткого несильного толчка больная отлетела на пять шагов и с размаху рухнула на свою кровать.
    -- Совсем наглость потеряла! Вот подойди еще к моей кровати, узлом завяжу! - прорычала Ольга, хищно оскалившись, и крылья ее носа затрепетали.
    -- Ой! Ой! Убила! Убила! Насмерть убила! - испуганно басила Юдина, в страхе пряча под подушку сальное лицо, покрытое обильной растительностью.
   Наконец Ольга повернулась ко мне:
    -- Алексей Валерьевич! Вам очень любопытно, насколько я сумасшедшая? Действительно ли я такой монстр, как Вам меня описали? Да, я теперь не такая как была до сотрясения, я знаю, я теперь иногда бываю чересчур жестокой и не могу себя сдержать. Но вы же видите - мне приходится выживать в этом содоме, где считается, что меня лечат, хотя если запереть сюда здоровую бабу месяца на два с этими красавицами - Ольга обвела рукой палату - так у любой здоровой крыша съедет набекрень. Я удовлетворила ваше любопытство? Очень хорошо! А теперь идите, я с Вами прощаюсь.
   Я понял, что если я сейчас вот так, ни о чем не договорившись, уйду из палаты, то я потеряю Ольгу навсегда. Эта мысль была столь невыносима, что я неожиданно почувствовал тяжесть за грудиной, как при стенокардии, и легкую резь в глазах. Затем я неожиданно обнаружил, что  щеки у меня стали мокрые. Я вдруг понял, что я расплакался как мальчишка. Я медленно-медленно повернулся, как во сне, и не глядя побрел прочь из палаты. И тут что-то помешало мне идти.
   Я поднял голову и посмотрел сквозь слезы на неожиданное препятствие. Этим препятствием оказалась Ольга. Она стояла, преграждая мне выход, поднявшись на цыпочки, и тянулась лицом к моему лицу. Я нагнулся. Ольга обняла меня за шею, медленно, осторожно и сладострастно слизнула слезы с моих щек и несколько раз нежно провела языком по векам. На лице ее появилось какое-то неопределенно-томное выражение, и я сразу вспомнил, как я слизывал кровь с пальца. Я почувствовал, как Ольга, полузакрыв глаза, переживает, впитывает в себя соленый вкус моих слез, так же как я ощущал и впитывал соленый вкус крови из маленькой метки, которую коварный мюпсик оставил на моей губе.
       -- Боже мой, как Вы чудовищно, неисправимо глупы! Вы чуть не погубили наши отношения. Ведь для меня Вы были единственным человеком, для которого я все еще была здоровой и желанной, а Вы лишили меня этой последней отрады своей глупостью. Ну хорошо, что это оказалась всего лишь глупость. Глупость я готова простить, я не прощаю лишь осознанную злонамеренность. В следующий раз лучше думайте, что Вы делаете. Вы знаете, Алеша, болезнь меня действительно многого лишила, в том числе чуткости. Если бы не Ваши слезы, я бы ни за что не догадалась, что Вы просто большое неразумное дитя ростом под потолок. Ну ладно, Алексей Валерьевич, идемте в вашу ординаторскую. Будем общаться...
    
   12.  История голландского дядюшки и легенда о матрешечных самураях.
   Ольга сидела напротив меня на стуле, сложив ноги по турецки.
       -- Итак, Алеша, я готова говорить с Вами на любые темы, кроме своей болезни, а также слушать Вас, при условии, что Вы не будете себя вести как голландский дядюшка, а то мне этот дядюшка просто ужасно надоел.
    -- А у вас есть дядюшка в Голландии? - спросил я.
    -- Теперь уже не в Голландии, а в Америке. Он переехал три года назад - ответила Ольга - Но вообще-то я имела в виду не своего родственника, а английскую пословицу. У них Dutch uncle означает не просто голландского дядюшку, а эдакого большого знатока жизни, который всем неустанно раздает бесплатные советы.
    -- А что в этом плохого? - удивился я.
    -- Ну во первых, то, что его никто не просит давать эти советы. А во вторых, в Голландии эти советы, может быть, еще чего-то и стоят, но ведь он дает их не в Голландии, а там, куда он приезжает погостить. И думает, что там, куда он приехал, все прямо как у него в Голландии".
       -- А какое отношение это все имеет ко мне, Оленька? - спросил я.
    -- А вот какое: Вы когда нибудь слышали про Внутреннюю Монголию?
    -- Что-то такое читал, но уже не помню..
    -- Ну хорошо, не в этом суть. Суть в том, что голландский дядюшка не обязательно живет в Голландии. Он может жить в любом месте. Понимаете, каждый человек живет в своей Внутренней Голландии. Поэтому советы каждого человека хороши только для его Внутренней Голландии, но никак не для моей, потому что моя Внутренняя Голландия - это совсем другая страна. Вы помните, как Виктор Цой пел: "Мы все говорим, что мы вместе, Но никто не знает в каком". Так вот, каждый живет в своей Внутренней Голландии, или Внутренней Англии, или Внутренней Франции, неважно, как ее назвать. Понимаете, каждый живет в своей внутренней стране. Мы живем в этой стране в одиночку и встречаемся с другими людьми на границе. Иногда мы приглашаем на свою территорию того, кто нам понравился, вот так как я недавно пригласила Вас. Но ведь мы пускаем его к себе, чтобы ему у нас понравилось, а не для того чтобы он давал нам советы, как переделать нашу страну, чтобы она стала напоминать его собственную.
    Я понял, к чему клонит Ольга и ответил:
    -- Оленька, поверьте мне, живите, как Вам нравится, я вовсе не собирюсь наводить свои порядки в Вашей внутренней Голландии. Важно, чтобы Вам самой в ней хорошо жилось.
    -- Алешенька, Вы опять не поняли. Только голландскому дядюшке хорошо живется в своей внутренней Голландии. Вот он и дает советы от избытка собственного счастья, которое на поверку оказывается вовсе никаким и не счастьем, а обычным сытым, чинным и благопристойным бюргерским благополучием. Вы были когда-нибудь в Голландии?
    -- Нет, никогда не бывал - ответил я.
    -- Побывайте там обязательно. Тогда Вам многое, из того, о чем я Вам говорю, станет намного понятнее. Вы вообще когда-нибудь бывали за границей?
    -- Увы, ни разу - огорченно вздохнул я.
    -- Побывайте в Голландии, съездите обязательно! Вы еще только будете подлетать к Амстердаму, и уже поймете, что там все по-другому, чем там, где Вы привыкли жить. Россия - она даже из иллюминатора самолета все равно Россия. Все узнаваемо до боли, даже с высоты: пустоши, чащобы, редкие дороги вкривь и вкось, раздолье... А в Голландии каждый метр земли используется, все по струночке, дороги, автострады как густая сетка, все распланировано, дома, машины, все чистенькое, блестящее, как игрушечки... И люди живут и говорят по-другому, и не только говорят, но и думают по-другому. А теперь представьте себе, что все это справедливо и для каждого отдельного человека, для его внутренней Голандии. Представьте, что внутри каждого человека - целая страна, и эти страны все такие разные... Представили?
    -- Представил.
    -- А теперь скажите, разве в каждой стране жить хорошо?
    -- Понятно, не в каждой - согласился я.
    -- А теперь представьте себе, что в вашу не очень процветающую страну вваливается такой вот голландский дядюшка и начинает вас поучать, как вам жить в своей стране. Я всегда говорила своему дядюшке: "Поучайте лучше ваших паучат!". Он в конце концов обиделся, и теперь пишет очень редко.
    -- Ну хорошо, Оленька. Допустим, Вам плохо жить в своей внутренней Голландии. Иностранным советникам Вы не доверяете. Своему правительству - тоже. А вы не подумывали, например, об эмиграции?
    -- Бедный, бедный Алешенька, какой Вы наивный! Мы с вами все невыездные! Да и если бы была такая возможность, Алеша, неужели бы Вы так легко бросили свою родину, с которой вы связаны всей вашей жизнью, всей вашей болью, и поехали жить к голландскому дядюшке? Меня приглашали. Я долго раздумывала, но все же не поехала, и пожалуй, не жалею.
    -- Оля, а почему вы пригласили меня в свою страну? Ведь Вы меня совсем не знали!
    -- Алешенька, а можно я Вам не буду отвечать на этот вопрос?
    -- Почему, Олечка?
    -- Как Вам сказать... Когда-то давно я училась тай-чи у китайского учителя. Он заставлял нас медитировать стоя и сидя, по сорок минут подряд, под специальную китайскую музыку. Я однажды спросила у него, что это за музыка, и как переводятся слова. Учитель мне сказал: "Это тайна культуры". Я попросила объяснить поподробнее, и он объяснил: "Много говорить - уже не тайна". Пусть у моей страны тоже будет для Вас своя тайна. У каждой женщины должна быть тайна.
    -- Оля, а у меня есть для Вас какая-нибудь тайна? Ведь если бы не было, я бы не получил у Вас визу в Вашу внутреннюю Голландию.
    -- Тонко подмечено, Алеша! Ну как Вам сказать - и да, и нет. То есть, тайны нет, потому что я вижу, что Ваше жизненное кредо - это постараться все понять о жизни, все разложить по полочкам. Вы рано устанете от жизни, Алеша, вам когда-нибудь станет скучно и неинтересно жить, если Вы будете стараться все понять, и не научитесь оставлять для себя маленькие тайны. А ваша тайна в том, что я вижу в Вас сильное желание понять все на свете, прежде всего себя самого, и не понимаю откуда это желание берется, и зачем это Вам надо.
    -- Я и сам не знаю, зачем мне это надо, со вздохом признался я - Просто мне кажется, что если я пойму, отчего мне подчас так тяжело и больно жить, мне от этого станет легче.
    -- А вы уверены, Алеша, что станет именно легче, а не еще тяжелее?
    -- Нет, не уверен - ответил я без колебания.
    -- И все-таки вы продолжаете пытаться все понять. Ведь так?
    -- Так, именно так. И Вы знаете, Оля, я уже не могу жить без этой тяжести. Это я обманываю себя, что мне станет легче, а на самом деле причина, вероятно, какая-то другая. Я, Олечка, сам не знаю, какая.
    -- Вот за это, Алеша, вы и получили визу в мою страну - серьезно сказала Ольга без тени улыбки на лице, но я явственно ощутил бьющую из какого-то таинственного источника Ольгину внутреннюю улыбку.
    -- Скажите, Оля, а почему вы сейчас не улыбнулись вслух? - спросил я.
Ольга нисколько не удивилась вопросу:
    -- А зачем вслух? Вы же и так чувствуете, что я изнутри улыбаюсь... И все же, Алеша, что самое главное в жизни Вы хотите узнать?
   Я помолчал, а потом довольно долго рассказывал Ольге про принцип жирового тела, и про то, как я всю жизнь пытался и продолжаю пытаться решить для себя загадку жизни и смерти, странным образом взаимосвязанную с процессом накопления духовного опыта, и притом решить ее каким-то странным, непонятным, неизвестным науке способом. Ольга слушала меня очень внимательно.
   Мы помолчали вместе какое-то время.
   Затем Ольга нарушила тишину:
    -- Мне кажется, Алеша, что Вы ищете решение проблемы в стороне от этой проблемы, там где его просто быть не может. Хотите я расскажу Вам одну японскую легенду?
Я кивнул.
    -- Мне рассказали ее уже давно, и рассказал мне ее один человек, который был чем-то похож на Вас и был мне очень дорог. Так вот, это легенда эта довольно древняя, она рассказывает об одном японском мыслителе по имени Дзинтаро Мицуяги. Рассказывают, что Дзинтаро жил более полутора тысяч лет назад в небольшом селении, название я уже забыла, да это и неважно.
   Дзинтаро был небогат, но происходил из довольно знатного рода, и мог весьма преуспеть в жизни. Но его не интересовала ни власть, ни слава, ни женщины. Его интересовал вопрос, что есть в жизни истина, и как ее найти. И вот однажды он надел дорожную одежду, взял посох и немного еды и отправился странствовать под видом монаха. Дзинтаро прошел пешком всю Японию, не раз был в Китае, много повидал, беседовал с настоятелями храмов, наставниками дзеновских общин, просто с умными людьми, и дожил до сорока лет, так и не женившись и не заведя детей, и все ему казалось, что он самого-то  главного в жизни все еще не знает.
   И вот однажды он, уже совсем отчаявшись, пришел в храм и принес немного золота, что он унаследовал от родителей. Он положил это золото к ногам древней бронзовой статуи Будды, и сказал. "Я не прошу тебя ни о чем другом, но дай мне только один раз поглядеть на истину". И вдруг бронзовый Будда зашевелился, взял Дзинтаро за руку и сказал ему: "Хорошо, я покажу тебе истину, только закрой глаза и не открывай, пока я тебе не скажу". Дзинтаро закрыл глаза, его ноги оторвались от земли, и в лицо ему ударил холодный ветер, и ему показалось, что они летят где-то высоко-высоко. Потом его сандалии вновь коснулись земли, и тогда Будда отпустил его руку и сказал: "Теперь открой глаза, Дзинтаро". Ну, Дзинтаро открыл глаза и увидел, что они стоят на склоне огромной горы, а высоко над ее вершиной стоит прямо в воздухе самурай с мечом, и на него со всех сторон летят беды и печали, а иногда и радости. И тот самурай беспрерывно работал мечом, отражая беды и и печали, а радости старался не трогать, но только не всегда ему это хорошо удавалось.
   "Так где же истина?"- спросил удивленный Дзинтаро. "А ты посмотри вокруг того самурая, может и еще чего увидишь",- ответил бронзовый Будда. Дзинтаро послушно стал смотреть, и заметил, что самурай тот стоит внутри другого, гораздо большего самурая, и тот наружный самурай тоже размахивает мечом, рассекая им горести и печали, и внутрь него попадают лишь осколки, и эти осколки отбивает своим мечом внутренний самурай.
   Тут бронзовый Будда взмахнул своим веером, и Дзинтаро понял еще много вещей. Он понял, что внутренний самурай ничего не знает про наружного самурая и никогда ничего про него не узнает, потому что ни его взгляд, ни его меч не дотягивался до внутренних границ наружного самурая.
   Внутренний самурай не знал ничего о тех бедах и опасностях, которые отражает наружный самурай. Он не умел их даже увидеть, также как он не мог видеть наружного самурая. И если бы наружный самурай пропустил беду внутрь, и она бы обрушилась на внутреннего самурая, то внутренний самурай никогда бы не узнал, что принесло ему смерть, и ничего бы не мог поделать с ней своим мечом. Иногда так и случалось, но через некоторое время вместо погибшего внутреннего самурая появлялся новый.
   А сам наружный самурай тоже был внутренним для следующего наружного самурая и тоже про него ничего не знал. Дзинтаро также понял, что если бы вдруг внутренний самурай узнал о существовании наружного самурая, и знал также, что он никогда не узнает того многого, что знает наружный самурай, он бы от огорчения немедленно вонзил в себя меч.
   Тут бронзовый Будда взмахнул веером еще раз, и взгляд Дзинтаро расширился до невообразимых пределов, и тогда Дзинтаро увидел самого наружного самурая. Этот самурай был бесконечно огромен, и он стоял неподвижно целую вечность, опустив свой меч. Он совсем не обращал внимания ни на радости, ни на печали, потому что они его не касались и пролетали сквозь него, как будто его и не было вовсе. Он знал их все наперечет, от момента возникновения и до самого конца их существования. Он сам, можно сказать, и был этими радостями и печалями. Он был одновременно и всем, и ничем. Его меч был бесконечно быстр и бесконечно длинен, и он мог бы рассечь все радости и печали одним единственным, бесконечно коротким ударом. Но он не видел необходимости в этом единственном ударе, и поэтому не спешил пускать в ход свой всесильный и страшный, но бесполезный меч. Все внутренние самураи вынуждены были непрерывно вращать своими мечами, и лишь самый наружный самурай был обречен стоять с опущенным к ногам мечом до скончания века, потому что он знал окончательную истину.
   И когда Дзинтаро все это понял, он хотел попросить бронзового Будду перенести его домой, и вдруг увидел, что он стоит уже не на горе, а снова в храме, и его золото лежит, как он его положил, у ног Будды, а рядом лежит богато украшенный самурайский меч с дарственной лентой, иероглифы на которой были написаны тончайшей кистью с необыкновенным искусством. Тут бронзовый Будда поклонился Дзинтаро, усмехнулся, после чего замер неподвижно и вновь превратился в бронзовое изваяние. Дзинтаро обратился к Будде с горячей благодарственной молитвой, после чего взял подаренный меч и уж не пытался больше никогда искать истину в последней инстанции.
    Тут Ольга слегка улыбнулась:
    -- Говорят, что после этого Дзинтаро открыл небольшую торговлю, завел семью, и прожил много лет в достатке и в радости.
    С последними словами Ольга подошла ко мне, положила мне руки на грудь, коротко поцеловала меня в краешек губ, слегка куснула за подбородок, игриво заглянув в глаза, и направилась к двери. Я догнал ее и хотел поцеловать более основательно, но Ольга поняла мои намерения и мягко, но решительно отстранилась.
    -- Не сегодня, Алешенька! Я не люблю любить на бегу. Давай отложим до следующего раза. Ага?.
Я кивнул и молча проводил Ольгу в палату.
    
   13.  О том, какие выводы можно сделать, увидев смерть лягушки в пасти змеи.
   Прошло несколько дней с того дня, как Ольга рассказала мне японскую легенду о матрешечных самураях. С тех пор мы виделись еще два раза, но оба раза в ординаторскую приходили другие врачи, которые либо беседовали со своими больными, либо делали записи. Поэтому мы с Ольгой смотрели друг на друга как конспираторы и вели светскую беседу, сидя на "пионерском" расстоянии.
   Лидия Ивановна, зайдя как-то в ординаторскую по своим делам, вдруг остановила взгляд на мне и сказала:
    -- Алексей Валерьевич, а я хочу Вас поздравить.
    -- С чем?- удивился я.
    -- С профессиональным ростом. Очень вы хорошо лечите наших девочек, особенно Олю Пролетову. Не знаю уж, что Вы с ней делаете, можете мне не говорить, но она стала намного мягче, улыбается, даже шутит. Просто не узнать девку. Вы уж, как уйдете из нашего отделения, не пропадайте совсем, навещайте нас, и к Оле нашей зайдите. Сами у меня ее попросили, сами ее приручили, так уж не пропадайте! Помните, доктор, как там у Экзюпери: ты должен чувствовать ответственность за тех, кого приручил. Если у нее дальше все пойдет, как сейчас, я ее, пожалуй, недельки через две-три выпишу. Мне кажется, у вас симпатия взаимная. Так что, не бросайте ее совсем.
    -- Лидия Ивановна - ответил я - Вообще, Ольга - девушка с характером, и неизвестно, кто из нас кого к себе приручил. Но она мне действительно нравится, и я не собираюсь обрывать с ней знакомство. Я даже надеюсь продолжить его после Олиной выписки.
    -- Ну вот и чудненько - сказала Лидия Ивановна, после чего еще раз на меня очень внимательно посмотрела, как будто видела впервые, и вышла из ординаторской.
   Я много раз вспоминал японскую легенду, рассказанную Ольгой, и никак не мог взять в толк, чего не видит внутренний самурай из того, что видит наружный. Ну, положим, с самым наружным все было понятно. Если ты можешь все и чувствуешь все, и знаешь все, то тебе уже ничего не надо. Но вот что обозначает эта бесконечная матрешка из самураев, вот это вопрос.
   Вечером я уселся смотреть телевизор, и щелкая каналами, набрел на передачу про жизнь дикой природы, какой-то американский или, что более вероятно, судя по акценту диктора, английский фильм. Вначале показали, как маленький, но зубастый крокодиленок впился своей хищной пастью прямо в брюхо большой рыбине, которая безуспешно пыталась удрать от его зубов. Потом я на какой-то момент отвлекся от экрана, а в следующий момент я увидел на нем большую пеструю лягушку, сидящую на дереве, и к этой лягушке осторожно подползала сверху небольшая желтая змейка. Подползя поближе к жертве, змейка открыла пасть и ухватила лягушку за голову. Как ни странно, лягушка продолжала сидеть на ветке и только крепче вцепилась лапами в ветку. Змея подержала лягушачью голову в пасти, после чего выпустила ее, чтобы схватить жертву поудобнее. Лягушка в этот момент вполне могла спрыгнуть с ветки и избежать гибели, но она явно не понимала, что с ней сейчас произойдет. Змея развернулась поудобнее и бросилась в новую атаку, которая оказалась более удачной. В пасти змеюшки исчезла вся лягушачья голова и передние лапы. Только тут лягушка поняла, что дело плохо и стала отчаянно лягаться задними лапами, которые тоже постепенно исчезали в змеиной пасти. Наконец, сытая змея флегматично выбросила раздвоенный язык и уползла прочь из кадра.
   Я выключил телевизор и задумался. Думал я недолго. Мне пришло в голову, что если бы это была моя лягушка, я бы сумел ее защитить от змеи, потому что я видел змею и исходившую от нее опасность, а лягушка просто неспособна была ее видеть. Я вспомнил, как на кафедре физиологии в мединституте аспирант, проводивший у нас одно из занятий, рассказал, что лягушачьи терморецепторы реагируют только на динамические изменения температуры и никак не реагируют на абсолютные значения температуры. Это доказывается двумя садистскими опытами. В первом из них лягушку кидают в кастрюлю с кипятком, и лягушка выпрыгивает. Во втором случае ее сажают в холодную воду и медленно подогревают до кипения. Лягушка сидит спокойно, пока не сварится заживо.
   Человек воспринимает не только динамику температуры, как лягушка, но и ее абсолютные величины, как все теплокровные животные. Можно сказать в этом смысле, что каждый человек носит в себе лягушку. Человек таким образом является наружным самураем по отношению к собственной "внутренней лягушке": он замечает внешний круг опасностей - тех, которых "лягушка", спрятанная в человеке, не замечает в силу своей несовершенной природы.
   Потом я подумал об аквариумных рыбках, которых разводят аквариумисты. Понятно, что их благополучие и безопасность сильнейшим образом зависели от их хозяев, о существовании которых они даже и не догадывались. Вспомнился анекдот о том, как верующая в Бога аквариумная рыбка убеждает рыбку-атеиста уверовать: "Бог есть, ибо кто-то же меняет воду в аквариуме!".
   А чем я отличаюсь от этой рыбки? Я могу верить в Бога или не верить, но я точно также могу не видеть многих очевидных опасностей, да и вообще множества всяких вещей, скрытых от меня навеки ввиду ограниченности моего разума и чувств. Положим, я не могу видеть ренгеновских лучей, но могу наблюдать их с помощью приборов. Но разве это принципиальное отличие? Кто может доказать, что приборы и научно-техническое развитие способны расширять наш разум и кругозор до бесконечности? И если существует предел, а он непременно должен существовать, то я ничем не отличаюсь от рыбки. И если существует более совершенное существо, чем человек, то человек никогда не будет в состоянии понять ни его разума, ни его чувств, как рыбка не в силах вообразить что такое человек и понять человеческую природу. Для этого наша рыбка должна как минимум стать человеком, и притом не самым глупым.
   Единственное отличие - это то, что человек может понять, что он не все может узнать и понять, а рыбка об этом, вероятно, не думает. Но что это меняет? Человек понял это грустное обстоятельство и придумал "вещь в себе", а что придумала рыбка, мы знать об это не можем, также как мы не можем знать, стрекочет ли кузнечик для собственного удовольствия или из чувства долга.
   Жаль, что я не читал Гегеля даже в переводе, и знаю про его "вещь в себе" только через призму ублюдочного марксизма, который, по всей видимости, кастрировал и опошлил его идеи, впрочем, не его одного. Козьма Прутков тоже, помнится, изрек афоризм "В мире существуют вещи, о которых мы ничего знать не можем, но мы не можем знать, что это за вещи". Может быть, крестные отцы Козьмы Пруткова решили спародировать Гегеля? Я, конечно, исключительный невежда, ибо я не владею датами и не знаю даже, кто из них выразил эту мысль раньше.
   Итак, смысл японской легенды мне теперь ясен. Она говорит об ограниченности возможностей любого конечного разума, потому что всегда найдется разум, превосходящий его по своей мощи. В то же время бесконечный разум уже ничем не отличается от бесконечной природы, и тем самым отрицает сам себя, ибо сливается с ней без остатка. Бесконечный разум и бесконечная природа - полностью изоморфны, и тогда одна из этих сущностей становится ненужной. Таким образом, вечный удел познающего разума - это неполнота знаний, их локальность, временность, динамика и бесконечное развитие (и не обязательно по восходящей).  Разум - это часть психики, а психика - это отражение не всей бесконечной природы, а лишь некоторой ее конечной части, именно той, которая существует здесь и теперь, и притом не дальше наружного самурая, то есть конструктивного предела возможностей данного психического аппарата отражать внешнюю реальность.
   Емкость и быстродействие человеческой памяти, интеллектуальный потенциал и эффективность, одним словом, все слагаемые человеческого разума, его ресурсы, а следовательно и его познающие способности, ограничены природой, также как ограничена емкость и способность к регенерации у невидимого "жирового тела" - аккумулятора духовного опыта.
   Итак, ни один разум принципиально не в силах охватить и понять смысл всего сущего, и это должно быть очевидно. Поэтому, если бы люди жили одним разумом, они должны были бы ужасно страдать от недостатка этого смысла. Но тем не менее, страдают почему-то лишь философы и отчасти поэты, а остальные люди вполне неплохо устраиваются в жизни. Значит, существует нечто, что придает смысл человеческой жизни, и это нечто отлично от разума.
   Так что это за нечто, придающее человеческой жизни ее смысл? Понятно, что это нечто - человеческие чувства. Но чувства отнюдь не находятся в прямой зависимости от внешних впечатлений. В умных психологических книжках я прочитал, что чувства - это результат опосредования внешних впечатлений внутренней природой человека. Таким образом, жизнь человека имеет смысл постольку, поскольку он сопоставляет и развивает свою внутреннюю природу через посредство внешней среды, и именно внутренняя природа является определяющей согласно Шопенгауэру. Согласно Шопенгауэру, человек одаренный имеет преимущество перед человеком богатым, ибо богатый человек с бедным, убогим внутренним миром, наслаждающийся тем лучшим, что могут предоставить ему за его деньги, подобен тому, кто пьет наилучшее вино, страдая от вкуса желчи во рту. В наше время бы сказали "нюхает цветы в противогазе".
   Итак, жизнь одаренного человека заключает в себе больше смысла. А что подразумевает одаренность? Ум, интеллект? Да нет, вовсе не обязательно. Не все гении умны. Далеко не все таланты многогранны. Тогда что же? Художественые способности? Опять нет. Как тогда быть с математиками, физиками, философами? Так все-таки что общее присуще всем без исключения одаренным людям? Единственное, что может быть общего для всех талантов - это способность проникать в суть определенного круга вещей и способность к творчеству, способность самовыражаться, реализовывать свой талант и получать от этого счастье. И не только проникать в суть уже существующих вещей, но и создавать что-то новое. Именно это приносит счастье, и поэтому можно в какой-то мере считать счастье критерием таланта.
   Но тогда скотник Василий, который выпивает с утра литр самогона, после этого ревет как скотина, за которой он ходит, и в завершение замертво падает мимо кормушки с сеном, потому что по кормушке попасть не может - тогда и он тоже талант, потому что он счастлив. Что самое парадоксальное - этот придуманный мной на ходу (а может даже и непридуманный) скотник Василий действительно талант в своем роде, потому что он умеет жить в согласии со своей природой и находить в этой жизни удовольствие. Просто его талант несколько другого качества, чем прочие таланты. А почему мне приходится считать его талантом? А потому что путем логических рассуждений выяснилось, что разум нельзя считать мерой таланта, ибо разум несовершенен и не поддается оценке, и тогда мерой таланта можно считать только счастье. Скотник Василий проник в суть алкогольного опьянения, наслаждается этим состоянием, и - счастлив! В этом и заключается его талант. Но тогда талантлив также и больной прогрессивным параличом, находящийся в постоянной эйфории, потому что он тоже ощущает себя вполне счастливым. Парадокс налицо!
   Таким образом, не только разум, но и счастье никак не может служить мерой таланта. Более того, если враждебные обстоятельства мешают человеку реализовывать его талант, то его талант принесет ему уже не счастье, а как раз наоборот - несчастье! Ум тоже может принести много неприятностей, стоит вспомнить бессмертную комедию Грибоедова. Хотя - нет, не просто ум, но еще и интенция, желание использовать этот ум не так, как принято в обществе. Непонятные стремления, чуждые обществу идеалы. Именно они, соединяясь с ярким умом, приносят горе его обладателю. Несомненно, Чацкий - тоже своего рода "неправильный жук". А вот Глумов в комедии Островского до поры до времени вполне успешен, и разоблачизм в его пьесе отнюдь не закономерность развития духовных устремлений героя, а простая случайность, выдуманная автором, чтобы вывернуть и героя, и общество наизнанку и хорошенько прополоскать их грязные кишки.
   С другой стороны, страдания и несчастья человека могут быть равным образом вызваны отсутствием или недостаточностью его ума и таланта. Сложные это всё вещи, и поэтому прямой и однозначной зависимости тут быть не может. Тут необходимо разбираться на более тонком уровне: Понятия "счастье", "ум" и "талант" слишком уж общие, за каждой из них стоит море различных вещей, и с каждой из них необходимо разбираться отдельно, а потом увязывать их вместе. Только так, может, и удастся что-нибудь понять в этом непростом деле.
   К чему же мы в конце концов пришли? К тому, что на уровне обыденных понятий нет абсолютно никаких зацепок, ничего определенного в плане того, чтобы выделить и обосновать абсолютные внешние критерии таких сущностей как "ум", "талант" и "счастье". В обыденной жизни наличие их у субъекта решается на уровне интуиции и закрепляется общественным мнением. Но ведь это мнение не всегда стопроцентно верно, и к тому же его всегда можно поколебать и даже круто изменить - стоит приложить соответствующие усилия.
   Есть определенная разница в общественном восприятии счастья и таланта. Если вопрос о таланте непременно несет общественное звучание, ибо любой талант безусловно нуждается в оценке и признании, то вопрос о счастье носит сугубо личный характер. Талант может зарубить или дать ему пробиться бездушный чиновник, подписав или не подписав бумагу, разрешающую выставку или зарубежные гастроли. А вот в достижении личного счастья чужой человек не поможет. Другой человек может помочь стать счастливым только в одном случае - если его душа настолько родственна твоей душе, что становится возможным "мистическое слияние", как произошло, смею надеяться, у нас с Ольгой- по крайней мере я так это ощущал и продолжаю ощущать.
   В плане таланта, всегда говорят еще об историческом критерии - мол, потомки оценят. Но история - дело случая, и потомки могут просто потерять или бездумно растоптать то, что сделал самый яркий талант, или странным образом возвеличить серую посредственность на многие века.
   Но по каким критериям оценивают талант? Вот, произведения Баха пролежали больше сотни лет, пока к ним неожиданно не проявили интерес и стали их играть. А ведь могли бы и не проявить этого интереса никогда! Почему-то говорят, что мол, предки понять не могли, а мы, дескать, потомки до них доросли и поняли. Да враки по-моему это все, типичная лесть самим себе! Какие мы хорошие, умные, всё понимающие. Баха слушаем, Ван Гога разглядываем, скоро начнем учить в массовом порядке санскрит и эсперанто от избытка умиления тем, какие мы культурные. А в сущности, развитие культуры вполне могло пойти совсем в другую сторону, и Бах был бы тогда не более популярен среди широкой публики чем Гендель или Глюк, и слушали бы его только немногие любители.
   Без сомнения, какие-то объективные вещи, невидимые никаким прибором, но тем не менее существующие не менее реальным образом, чем планеты и звезды, должны находиться во внутреннем мире талантливого человека, которые и отличают его от не талантливого. Опять-таки на уровне обыденных понятий - это красота, гармония, поэзия души... Но мы не умеем видеть эти вещи внутри человека и поэтому называем их субъективными. Еще и как субъективными! Иной раз человек и сам не может разглядеть их внутри себя, пока случай ему не поможет, не подтолкнет куда надо. А может, куда не надо... А может, никогда и не подтолкнет...
   А чтобы талант получил признание, необходимо, чтобы эти субъективные вещи стали объективными не в философском, а в обыденном смысле этого слова. В том самом недвусмысленном смысле, что она, эта самая внутренняя красота, еще должна уметь выразить себя, донести себя до всех, и это выражение должно совпадать с теми стандартами на красоту, которые господствуют в обществе, или быть столь сильным и впечатляющим, чтобы пробиться к людским сердцам и создать новые стандарты, новое понимание, может быть новую эпоху.
   Даже объективный талант, самый признанный, самый бесспорный, в конечном итоге все равно субъективен. Его отличие лишь в том, что он субъективен уже для многих, он коллективно субъективен, а непризнанный, невыраженный талант - это талант, который существует лишь для одного его обладателя, если он вообще о нем знает. Ведь талант может существовать для его обладателя только в самой тяжкой своей форме - в форме страдания, неудовлетворенности той жизнью, которой он живет. И несчастный обладатель неизвестного таланта может не ведать долгое время, как ему вырваться из тисков этих страданий, пока не представится случай. А случай может не представиться никогда...
   Таланту нужны поклонники. Быть поклоником таланта - это тоже талант. Это тоже страдание, это тоже неудовлетворенность, страсть. И при этом отсутствие собственных выразительных средств, в сочетании с умением понимать материализованный в произведениях искусства (и не только в них, а можно сказать, во всем) пыл чужой талантливой души, умение преодолеть это свое страдание, понять страдание чужое, и вместе с автором шедевра возвыситься над этим страданием, заставить на какой-то момент свое сердце биться синхронно с тем, кто сумел разгадать твою душу и ее порывы, ни разу в жизни тебя не увидев, вообще не зная, что ты есть на свете. И это тоже - вариант мистического слияния, неведомые плоды которого наполняют неведомое "жировое тело" духовного опыта.
   Могут ли одни только чувства питать талант? Разумеется, нет. Может ли только один разум питать талант? Скорее всего, тоже не может. Даже ученому нужна интуиция, полет воображения, нужна страсть. Эйнштейн говорил,что образное мышление и воображение играло огромную роль в его научной деятельности. Фейнман утверждал то же самое. Эйнштейн играл на скрипке, Фейнман - на ударных в джазе... Менделеев расскладывал пасьянсы и клеил чемоданы, Резерфорд носил на шее будильник на веревочке, будильник громко тикал, а Резерфорда прозвали крокодилом из-за сказки про крокодила, который проглотил будильник. Менделеев разложил свой главный в жизни пасьянс, Фейнман и Эйнштейн сыграли то, что хотели. Интересно, кого хотел Резерфорд разбудить своим будильником? ...Впрочем, я отвлекся от темы повествования.
   Итак, получается, что талант - это не только обладание замечательным разумом и богатыми чувствами, но и еще способность соединять одно с другим, и именно это соединение создает наивысший накал жизни и страсти в человеке и позволяет создавать шедевры, способные пробуждать в других людях способность хотя бы на время испытать те же чувства и те же мысли, тот же восторг,  упоение и страдание, то же мистически глубокое понимание реальности, которое испытывал сам автор шедевра. За это их любят. За это их иногда обожествляют. За это их порой страшно ненавидят.
   А счастье - счастье, по видимому определяется тем, насколько успешно объединились между собой разум и чувство, чтобы человек мог выразить себя вовне. Например, тому же скотнику Василию приятно напиваться до изумления, этим он выражает себя, и вполне доволен и жизнью, и собой, и другими. Ему также вполне хватает его разума, потому что он знает, где достать самогон. Что с того, что его "самурай" -  "более внутренний", чем, например, у меня или у Ольги: ведь свое дело он делает не менее, а даже более эффективно, чем у меня и у нее, и в каком то смысле скотник Василий счастливее нас!
   Что поделать - за все надо платить. Как пошутил кто-то из физиков в рубрике "физики шутят", "чем выше поднимаешься, тем глубже увязаешь". Скотник Василий платит за веселое и непотребное состояние, в котором он проводит большую часть своей малосознательной жизни, всего лишь муками похмелья и больной печенью. А я, да и Ольга, как очевидно - одним словом, все мы, "неправильные жуки" - платим экзистенциальным страданием и одиночеством за умение чувствовать "абстрактную боль", за понимание бренности и тленности всего того, что притягивает "правильных жуков" и заставляет их упоенно жужжать, стрекотать и трепетать крылышками. И это перманентное, неотъемлемое от жизни страдание заставляет "неправильных жуков" все глубже заглядывать внутрь себя, прислушиваться к себе, чтобы услышать дуновение ветерка обманчивой вечности, чтобы запомнить этот звук, и с болью, с кровью, в муках выражать его на бумаге, на холсте, в нотном ряду, в песне, в пляске, в исступленном любовном танце... Или в поэме, в романе, в философском трактате... Одним словом, в обращении к современникам и в послании к потомкам. А может быть, просто в отчаянном послании никому - послании в породившую тебя, недолговечного, таинственную вечность...
   Особенно страшно это делать, когда ты один, и когда это неведомое, которое измучило тебя до предела, в конце концов прорывается наружу, отрывает тебя от "правильных" дел, подчиняет себе твой разум и швыряет тебя в зыбкую пучину полнейшей неизвестности. Самое страшное в этот момент - это не полновесные укусы "правильных жуков", подравнивающие тебя под всех, а мучительнейшие укусы твоих собственных сомнений - не мираж ли, не иллюзия ли все это, не понапрасну ли губишь ты свою жизнь?
   Но если это всего лишь иллюзия, то почему она столь реальна, столь мучительна, почему так тяжело с ней расстаться, почему сопротивляющийся разум, страх и здравый смысл, даже объединивши вместе свои усилия, не могут, бессильны похоронить эту иллюзию в твоей душе, а она только сильнее разгорается в ответ?
   Я думаю, что человеческий разум никогда не получит ответа на этот вопрос. И тем не менее, я принужден идти по своему скорбному пути, не требуя ответа, потому что не идти - еще страшней. Я принужден всю жизнь разбираться в том, как функционирует "жировое тело" духовного опыта, зная, что разум не в силах этого понять, и при этом будучи не в силах оторваться от этого занятия. Видимо, такой уж у меня неудачный талант, возможно, не у меня одного. Ой как не завидую я людям, обладающим таким ужасным даром, потому что я знаю, каково с ним жить, непосредственно изнутри.
   Выходит, что аккумуляция духовного опыта путем только интеллектуального познания действительности, путем развития одного только разума, попытка взвалить ответственность за счастье и благо на один только интеллект - обречена на неуспех. Человек не является рациональным существом, напротив, он лишь по видимости рационален, а на деле он иррационален, - и не в силу своих убеждений, иллюзий, привычек, традиций или особенностей общественного развития, - он иррационален просто в силу своей природы. Значит, существует еще что-то, что не может быть "понято" в смысле "познано", а может быть только "прочувствовано". Ну да, недаром же сущесвуют слова "истина" и "красота". Но между тем и другим не лежит пропасть, то и другое как-то связано между собой. Уметь найти эту связь и показать ее всем остальным так, как не показывал до того никто другой - вот это и составляет суть, ядро любого настоящего таланта.
   Итак, духовный опыт, который определяет для человека смысл, качество и субъективную ценность жизни, полноту его счастья, завершенность этого счастья, завершенность самой жизни и готовность к смерти как высший этап понимания своего мистического слияния, уже не с другой душой, а со всем миром, с вечностью в своей душе - этот духовный опыт находится в какой-то тонкой неведомой субстанции, которую я условно называл "жировым телом" ввиду конечности, невосполнимости ее ресурсов, невозможности ее регенерации, отката назад, невозможности начать что-то снова, и эта субстанция не находится в ведении разума, хотя вероятно, имеет с ним какую-то связь. И в этой субстанции действуют свои законы. И эти законы необходимо изучать...
   Стоп! Засада. Опять "изучать"? Опять свалить все на разум, на рациональное объяснение феномена красоты? Чушь! В том то все и дело, что "изучать" это самое "жировое тело" НЕВОЗМОЖНО. Его можно только чувствовать. Умные были люди Вундт, Титченер и прочие интроспекционисты. Как они хорошо понимали все эти тонкие вещи! А в нашем Институте Психологии Академии наук СССР это и понимать некому. Там теперь все работают с моделью "человека-оператора", который сидит в танке или в самолете и стреляет по вражеским леталкам и стрелялкам.
   Увы, в наш технологический век Человека превратили в придаток к гусеницам, пушкам и ракетам. Он теперь уже даже и не Человек, а "человек-оператор". Провели замеры, построили математическую модель и конструируют панель приборов, такую чтобы человеку- оператору было удобно летать, ездить, маневрировать, рассстреливать и давить гусеницами менее совершенные конструкции, в каждой из которых тоже сидит "человек-оператор". Бред! И этим бредом занимается почти весь Институт Психологии Академии наук. Вундт и Титченер отдыхают. Зачем разбираться на тонком уровне в собственном счастье или несчастье, изучать какое-то "жировое тело" духовного опыта, которого и нет вовсе? Убей всех врагов и будь счастлив. Как все-таки еще несовершенен человек!
   А я, неправильный жук, тем временем радуюсь, что подобрался к таинственному "жировому телу"  еще на волосок ближе, решив очередную задачку со многими неизвестными. По крайней мере, мне теперь понятно, что наполнение "жирового тела" духовного опыта зависит не от абсолютной величины разума индивида и не от абсолютной величины его таланта (еще вопрос, можно ли их измерить!), а скорее от баланса внутренней природы человека и окружающих его внешних обстоятельств.
   Хм! Гениально! Экий я осел! Это же надо столько мудрствовать, чтобы в конце длинных заумных рассуждений родить в муках всеми затасканный трюизм! Но видимо, не все так просто, что люди с древних времен, столько веков подряд не могут уйти дальше этого трюизма в решении проклятого вопроса о смысле жизни и предназначении человека. Вероятно, и мне не удастся продинуться далеко вперед. Где ты, мой спаситель, мой милый бронзовый Будда, где мне тебя искать и о чем просить? Молодец, Оленька! Хорошо она меня этой японской легендой уела. И про голландского дядюшку мне теперь тоже все ясно. Умнющая женщина эта Ольга! И тоже несчастная. Отчего все-таки так бывает, что ни ум, ни талант не впрок, а только во вред?..
    
   14.  О том, как незначительные вещи влияют на женскую судьбу.
   Лидия Ивановна выписала Ольгу, как и обещала мне, через две недели, и я проводил ее домой. Ольга ни в коем случае не хотела, чтобы я провожал ее до самого дома, а тем более, заходил к ней, но я настоял, и она с видимой неохотой позволила мне войти в лифт вместе с ней. Мы поднялись на седьмой этаж. Ключей от дома у Ольги не было, и нам пришлось долго звонить, стучать в дверь, потом снова звонить. Когда мы уже совсем отчаялись, и я хотел предложить Ольге пойти ко мне, за дверью вдруг послышались быстрые шаркающие шаги, и дверь со скрежетом приоткрылась, лязгнув цепочкой.
    В открывшемся просвете мелькнула пола цветастого женского халата, а затем появилось лицо нестарой еще женщины, и на этом самом лице, казалось, застыло обиженно- брюзгливое выражение с явным оттенком  враждебности и недоброжелательности. Физиономия напомнила мне картинку- иллюстрацию из старого учебника психиатрии "Склочник-кверулянт, пишущий донос": такие же брюзгливые складки вокруг губ, такие же недобрые колючие глазки, выглядывающие из-под насупленных бровей, как пулемет из амбразуры.
    Черты этого лица смутно напомнили мне Ольгу, и я понял, что это была ее мать. Она посмотрела на Ольгу мрачным рыскающим взглядом, и недоброжелательное выражение на ее лице еще усилилось.
    -- Что, неужто вылечили уже? - голос женщины был под стать ее лицу, вязкий и холодный, как придорожная грязь поздней осенью - Что-то уж больно быстро! Могли бы и подольше подержать. Без тебя-то как хорошо было, прямо рай!
Женщина перевела взгляд на меня:
    -- Ба! Она еще и хахеля с собой привела, совсем совесть потеряла!
    -- Ты может, дверь откроешь, а разговоры потом? - хмуро ответила Ольга голосом, который не сулил ничего хорошего. И, повернувшись ко мне, сказала несколько более мягко:
    -- Алеша, пожалуйста, идите домой, я вам позвоню.
    -- Нет, я не уйду, пока не увижу, что у тебя все в порядке - ответил я и сам удивился своей решительности.
    -- Ну, как знаете - ответила мне Ольга каким-то тусклым деревянным голосом, а затем вновь повернулась к двери, и тут в ее голосе неожиданно звякнул металл:
    -- Ну что, долго еще нам за дверью стоять?
Дверь скрипнула, лязгнула и открылась.
    -- Заходите, Алеша - сказала Ольга голосом, уже не деревянным и не железным, а просто полным грустной иронии и, пропустив меня вперед, вошла следом за мной в узкий полутемный коридор.
    -- Зина, кто это там?- раздался мужской голос.
    -- Да кто, кто!..- с досадой прошипела Ольгина мать, прошлепала через коридор в своих тапочках без задников и скрылась.
   Зайдя в коридор, я огляделся, и увидел, что квартира, судя по расположению ее дверей, двухкомнатная, с изолированными комнатами. Ольга зажгла свет и сняла обувь, и тут из ванной комнаты показался в облаке сигаретного дыма крупный коренастый мужчина лет за пятьдесят, в шикарном махровом халате, и встал, не здороваясь, посреди коридора. Ольга попыталась его обойти, направляясь к дальней двери, где, по-видимому, была ее комната, но он решительно загородил ей дорогу:
    -- Ты зачем сюда припожаловала? Тебе было говорено, чтобы твоей ноги тут не было! Или снова в дурдом захотела? А то смотри, мы хоть сейчас тебя туда определим, вместе с хахелем твоим - оглянуться не успеешь! Пара синяков - и все дела. Не хочешь обратно в психушку - быстро собирай вещички и, как говорится, в дальний путь на долгие года.
    Гадкий мужик напомнил мне что-то такое, против чего помогал только Универсальный успокоитель. Мерзкие плевки вновь зашевелились на дне моей души, и я вдруг почувствовал себя как когда-то в винном магазине, когда во мне закипело бешенство после того как  меня оскорбили и ударили.
    -- Оля, отчего это твой папа так с тобой не любезен? - притворно удивился я
    -- Какой еще папа? Мой папа семь лет как умер - ответила Ольга, недоумевающе глядя на меня. Она знала, что я это знал.
    -- А тогда кто же тебе этот гражданин в халате? Отчим?
    -- Да нет, он мне вообще никто! Мне он никто, а вот мамка моя жить без него не может.
    -- Понятно, Олечка. Без него не может, а без тебя может - резюмировал я - А наш герой это понял и потому "пришел сюда навеки поселиться". И сейчас высказывает тебе претензии на твою жилплощадь, и его не смущает, что он тебе - никто, и не имеет абсолютно никаких прав тобой командовать. Н-да, Олечка! Квартирный вопрос очень испортил москвичей, Воланд был в этом абсолютно прав. А это ваше никто мне очень не нравится, потому что оно - дрянь.
    Я сморщил губы и хотел сплюнуть, но вспомнил, что это не магазин, и урны рядом нет.
    -- Слушай, козляра, ты бы шел отсюда, по добру по здорову, дверь сам знаешь где, вот и мотай побыстрее, пока тебе лицо не помяли - обратился ко мне мужчина, почесывая широкую грудь под махровым халатом. Он явно чувствовал себя хозяином, а Ольгу и меня - незваными гостями. Я посмотрел на его волосатые руки, для убедительности сжатые в кулаки, и сказал:
    -- Ну вот, Олечка, все мне теперь понятно, каким образом ты оказалась четвертом отделении. Этот подлец, стоящий перед нами, избил твою мать и быстренько ушел, а твоя любящая мать, согласно задуманному плану, вызвала психбригаду и свалила все побои на тебя. Те приехали, проверили по шифру, увидели, что ты состоишь на учете в психдиспансере и неоднократно лежала в ПБ, и увезли тебя с собой. Ловко придумано. Жестоко, подло и расчетливо. А ты, Оля, пожалела мать и не стала ей портить медовый месяц. Так было дело?!
    Ольга молчала, растеряно глядя мне в глаза. Я посмотрел в лицо Ольге, а затем на оторопевшего мужика.     -- Так и было!- сказал я скорее себе, чем Ольге или кому-то другому.
    -- Алеша! - Ольгин голос приобрел умоляющий оттенок - Вам вправду лучше поскорее уйти. Не надо Вам ввязываться в это дело. Я не думала, что все так скверно обернется. Но, как бы то ни было, это мои проблемы, и я их сама решу.
    -- Нет, Оля, поскольку я сюда пришел вместе с тобой, то это теперь уже и мои проблемы. Ты знаешь, Олечка, я драться не умею, но если эта гнида в халате будет тебе угрожать и сейчас отсюда не уйдет, то разбить его голову об стену у меня, надеюсь, сил хватит.
    Гнида, не долго думая, размахнулась, и кулак скользнул по моему плечу, которое я успел подставить. Я кое-как сумел перехватить руку и крепко сжал ее за кисть.
    -- Колюня, не махайся на него, а вдруг он не с больницы, а то посадит еще! - предостерегающе сказала Ольгина мать, появившись на пороге кухни.
    -- Щенок еще, таких как я сажать! - прохрипел Колюня и размахнулся другой рукой, но его опередила Ольга.
    Она стояла, не принимая участия в ссоре, но увидев движение руки Николая, мягко взвилась в воздух, и нога ее совершила резкое хлыстообразное движение, кончик ее стопы коснулся Колюниного паха и отдернулся назад. Мужик согнулся пополам, скрючился и сел на пол. Ольга быстро и мягко, по-кошачьи придвинулась к нему и коротким жестким движением врезала ему ребром ладони наотмашь сзади по шее. Колюня с хаканьем выпустил воздух, как при ударе топором, и упал лицом на пол, а Ольга, как ни в чем ни бывало, встала в прежней позе. Ольгина мать стояла на пороге кухни и тихонько плакала сухими глазами, судорожно уперев костяшки пальцев в щеки, всхлипывая и едва слышно подвывая.
    Минут через пять Николай пришел в себя и начал медленно разворачиваться из скрюченного состояния, как разворачивается свернувшийся в минуту опасности ёж. Удивительно, как быстро изменяет подлецам их наглость и апломб, когда они встречают неожиданное и серьезное сопротивление. На мужика жалко было смотреть, хотя мне, честно говоря, было его совсем не жалко.
    -- Так вот, Колюня, или как там тебя - наставительно сказал я. Я действительно из психбольницы, и я работаю там врачом. И хотя я пока не могу доказать в суде, что в действительности произошло в этой квартире в день Олиной госпитализации, но я использую все средства, чтобы испортить тебе жизнь в этой квартире и сделать ее невыносимой. Короче, Колюня, где дверь ты знаешь, вот и мотай отсюда со всей скоростью по месту прописки. А если ты, урод, заявишься сюда еще раз, то я лично порекомендую Олечке тебя убить или на всю жизнь искалечить - это как раз то, что ты заслужил. А она потом полечится у меня - не сильно долго - поправит здоровье, и я ее выпишу. А вот тебя, гнида, с кладбища уже не выпишут. Так что мотай поскорее, подонок!
    Николай кое-как встал, поохивая, потирая шею, сгибаясь и хватаясь за отбитую промежность, а в промежутке между стонами вопил, обращая свои взгляды на кухню, где стояла с окаменевшим лицом Ольгина мать:
    -- Ну, Зинуля, все! Спасибо тебе, Зина! За все спасибо! За любовь, за ласку, Зин, за заботу! За доченьку твою особое спасибо! Ты думаешь, я себе бабу не найду? А ты еще придешь ко мне потом, еще придешь! На пузе приползешь и подолом полы мыть будешь! Только я теперь в гробу видал и тебя, и твои котлеты картофельные, и платье твое в горошек, и твою отрыжку, и твою квартиру, ебись вы все по нотам! Ищи вот теперь, кому по вечерам сиськи-то в руки пихать, когда перед теликом сидишь!
Вполголоса бормоча угрозы, жалобы и ругательства, Николай оделся, собрал чемодан и ушел, выматерившись напоследок и демонстративно хлопнув дверью. Ольгина мать молча сидела на кухне, ни во что не вмешиваясь, положив локти на кухонный стол и подперев щеки руками. Лицо ее почернело, а глаза горели лютой ненавистью и неукротимой траурной злобой, но она продолжала молчать.
   Я прошел по коридору, направляясь вслед за Ольгой в ее комнату, и вдруг увидел лежащий на полу красный прямоугольник, очертания которого мне показались очень знакомыми.
    -- Оля, это не ты паспорт потеряла в суматохе?- спросил я.
    -- Нет, Алеша, я свои документы уже давно дома не храню.
    -- Тогда чей это паспорт тут на полу валяется?
    Ольгина мать неожиданно сорвалась с места как кошка и метнулась в коридор, но я уже и сам понял, кто потерял паспорт. Ольгина мать нырком нагнулась к полу и резко выбросила вперед руку, чтобы схватить документ, но я наступил на него ногой, чуть не отдавив ей пальцы, и сухо скомандовал:
    -- А ну, быстро сядьте на место!
Женщина злобно посмотрела на меня, и я вдруг увидел, как ненависть на ее лице сменилась страхом, она отшатнулась, ушла на кухню и уселась на свою табуретку, не проронив ни слова. Видимо, что-то пугающее появилось в выражении моего лица.
   Я сунул паспорт в карман и прошел в Олину комнату. Ольга сидела на сером полосатом диванчике в своей любимой позе, скрестив ноги перед собой и положив руки на бедра. Посмотрев на меня, она сказала:
    -- Алеша! Я вас таким никогда не видела! У вас на лице такое выражение, как будто вы хотите кого-то убить.
Я вытащил из кармана паспорт и энергично потряс им в воздухе:
    -- Не кого-то, а конкретно вот его, это самое "никто", которое завелось в твоем доме! Оказывается, клопы и тараканы - не самая опасная и не самая мерзкая живность, которая заводится в квартирах.
Я глубоко вздохнул, стараясь расслабиться, вспомнил про Универсальный успокоитель и постарался не думать ни о чем, кроме Успокоителя в течении пяти вдохов и выдохов. После этого я почувствовал себя более сносно. Гнев почти разжал сжимавшие меня тиски. Сев рядом с Ольгой на диван, я уже более спокойно вздохнул, затем открыл паспорт, изучил его содержание, а также пробежал глазами справку из домоуправления, вложенную в паспорт, после чего резюмировал:
    -- Щелдаков Николай Викторович, русский, пятидесяти двух лет, москвич, вдовец, имеет дочь Анну двадцати шести лет, дочь прописана у отца.
Ольга скучающе зевнула.
Я еще раз пролистал паспорт и обнаружил за его обложкой небольшую фотографию молодой женщины, похожей на Николая, с маленьким ребенком на руках.
    -- Оля, ты зря зеваешь, ты так прозеваешь квартиру. Ты же видишь, какой это мерзавец! Он же тебя хочет из дому выгнать, чтобы прописаться к твоей матери, а свою квартиру - своей дочери с внуком оставить!
    -- Алеша! - в Ольгином голосе появилось легкое раздражение - Он же не Вас хочет выгнать ихз дому, а меня! Давайте я сама буду с этим разбираться, а! В конце концов, Вы мой доктор, а не мой адвокат!
    -- Боже мой, Оленька, как же с тобой трудно! И когда ты бросишь свою дурацкую привычку называть меня на "вы". Мы же уже не в больнице, а дома, у тебя в гостях!
Я бросил взгляд на Ольгу.
    -- В гостя-а-а-а-х...- протянула Ольга, и вдруг неожиданно залилась смехом - Алешенька! Нет, это бесподобно! Положительно, ты просто прелесть! Хорошенькие "гости" получились, со скандалом и мордобоем! И зачем ты вмешивался? Он же тебе чуть лицо не разбил, хорошо, что я рядом стояла. Ах ты, мой рыцарь! Ужасно ты смешной.
Ольга со смехом поцеловала меня в краешек губ, как всегда слегка прикусила за подбородок и легко спрыгнула с дивана. Я подошел к окну, отдернул плотную штору и огляделся в комнате. Кроме дивана, в Ольгиной комнате стоял большой старомодный письменный стол с двумя массивными тумбами, настольной лампой и затейливым пресс-папье из черного мрамора, платяной шкаф с полуоткрытой дверцей, на которой тускло поблескивал край внутреннего зеркала, книжный шкаф, беспорядочно и пестро заполненный книгами разнообразного формата и цвета, книжные полки, уставленные книгами и журналами, на одной из полок высился большой голубой глобус, на другой стояла изящная китайская фарфоровая ваза. На стенах висели репродукции старинных голландских гравюр в простых картонных рамках. Середину паркетного пола в комнате закрывал плотный ковер с неярким восточным орнаментом. В свободном углу, дальнем от окна, ближе к входной двери стоял массивный деревянный этюдник, а рядом с ним мольберт. Чуть поодаль в том же углу лежал пыльный оранжевый баскетбольный мяч, волан для бадмингтона, теннисная ракетка в чехле и боксерский мешок, который, видимо, часто били, судя по его потертому виду.
    -- Оля, почему в истории болезни написано, что ты продавала вещи из дому, чтобы покупать вино? Я вижу, что все вещи на своих местах.
Ольга усмехнулась и покачала головой:
    -- Ну как, в последний раз, когда мне приспичило выпить мой ящик шампанского, я продала пару своих картин, которые жили у меня в комнате вон на той стене, где сейчас пусто, а деньги оставила у себя в столе. А голова-то дырявая и к тому же болела уже не на шутку. Короче, я забыла стол запереть. Тут мамка с Николаем увидели, что картин на стене нет, сразу поняли, залезли ко мне в стол, пока меня дома не было, и денежки мои тю-тю! Я велела матери деньги отдать, а они мне говорят: "Ты психбольная, а психбольным деньги ни к чему". Ну, а мне, сам понимаешь, обидно, да и организм требует свой ящик - вынь да положь. Я дождалась, пока мамка уйдет, вынула из серванта ее любимый фарфоровый кофейный сервиз и продала на рынке - короче, восстановила справедливость, правда всего лишь на десятую часть, за картины-то я получила раз в десять больше... А потом закупила свой ящик шампанского и уселась вот тут,  на этом самом коврике, праздновать День Треснутых Черепов.
    -- Праздновать, прости, что?
    -- То, что слышал. День Треснутых Черепов - это я выдумала себе такой праздник. Не может же приличная девушка выпить ящик шампанского просто так, без повода! После травмы и операции меня головные боли доконали. Я жить не могла. Временами ничего, а временами - хоть вешайся. Таблетки помогали плохо. Потом вместе с болью стало приходить плохое настроение - тоска и какая-то непонятная злоба на весь мир, когда хочется всех поубивать, начиная с себя. И вот, когда я пребывала в этом тусклом состоянии, подружки меня как-то раз угостили шампанским. Первый фужер влили почти насильно. А потом я выпила за вечер две с половиной бутылки, и все сняло как рукой - и боль и тоску. Хоть в опере пой, хоть в космос лети. Радость, облегченность!.. Ну вот, девушка обрадовалась, закупила ящик, благо средства были, с той поры и пошла эта традиция. Вот уже года три как я отмечаю этот праздник, где-то примерно раз в три месяца. Иногда по полгода не праздную. Зато в промежутках между загулами не делаю ни глотка спиртного. Даже глядеть на него противно. А вот как только организм подаст сигнал - вот тут и начинается оргия с вакнахалией.
    -- Ты хочешь сказать, с вакханалией?
    -- Если бы я так хотела сказать, я бы так и сказала. А "вакнахалия" - это так Кнюша говорит, подруга моя. Она скульптор, довольно известный. Мы иногда празднуем вместе, когда у нас фаза совпадает. Только она предпочитает коньяк. Если мы с ней собираемся вдвоем, то празднуем День оленевода.
    -- Почему именно оленевода?
    -- Ну как-то по ассоциации: коньяк, шампанское, световые эффекты крайнего Севера...
    -- А что это за имя такое - Кнюша?
    -- Это не имя, это фамилия. Ее зовут Маринка Кнюшко. Марина Семеновна. А я зову ее просто Кнюша, а когда злюсь на нее, то Кнюха.
Я вдруг вспомнил, что пару лет назад видел на выставке во Дворце молодежи изящные маленькие глиняные скульптуры, изображавшие забавных человечков и животных, с табличками, на которой значилось имя скульптора: Марина Кнюшко. Эти статуэтки мне тогда очень понравились: у каждого человечка и зверюшки был свой, узнаваемый и непохожий на других характер. Особенно понравилась мне маленькая ящерица, изящно застывшая с поднятыми передними лапами и выражением крайнего удивления на мордочке. Я минут пять думал, что могла увидеть эта ящерица, что заставило ее так удивиться, но так и не придумал.
    -- Оля, а ты не спрашивала у своей Кнюши, чему удивилась ящерица?
    -- Ну как же я могла не спросить? Я целый год Кнюху пытала, пока она не раскололась. Однажды, когда мы были уже хорошо уквашенные, Кнюха вдруг вспомнила, как я рассказала ей легенду про ваятеля и ящерицу.
    -- А что это за легенда?
    -- Это японская легенда. Значит, дело было так: однажды давным-давно в Японии один ваятель увидел на холме ящерицу, которая играла и резвилась на солнце. Она была так изумительно красива, что ваятель изваял ее из камня. Ящерица получилась, как живая, и ваятель продал ее за большие деньги. Тогда ваятель изваял новую ящерицу, и ее тоже немедленно купили. Слава о замечательной ящерице прокатилась по всей Японии, и ваятеля даже призвали к микадо, и он постепенно стал богат и всеми уважаем. Каждый день ваятель ходил на тот холм, и ящерица казалась ему все более прекрасной. Красота и гармоничность ее облика действовали на него столь сильно, что однажды душа ваятеля не выдержала, и в ней поднялись и стали бушевать демоны. И тогда ваятель в помрачении ума схватил камень и убил ту ящерицу. В тот же миг все его изделия потеряли прежнюю красоту. Никто с того дня не хотел покупать ящериц, вытесанных из камня, и ваятель в короткий срок вновь впал в безвестность и нищету.
    -- Оля, я что-то все еще не понимаю, чему удивилась ящерица.
    -- А ты слушай дальше и не перебивай. Когда я рассказала Кнюше эту легенду много лет назад, еще в Строгановке, она ужасно ей не понравилась. Кнюша даже побледнела, так испугалась. И вот, чтобы больше не бояться, она сочинила свою собственную легенду про ящерицу. Это - неправильная ящерица. Кнюша ее так и называет: "неправильная ящерица". Только она много лет про это никому ничего не говорила.
    -- А чем она неправильная? - насторожился я.
    -- А тем, что она увидела своего ваятеля сразу после того, как он ее изваял. Правильные ящерицы никогда его не видят, а неправильная - увидела. Вот от этого у нее на морде такое изумление. Она никак не может понять, кто такой этот ваятель, зачем он ее изваял, и что она теперь должна делать. Ты представляешь, какая тварь эта Кнюха! Столько лет никому ничего не рассказывать. Она ведь только случайно по большой пьянке раскололась! Хорошо, что мы решили в тот день отпраздновать вместе.
    -- Олечка! А ты знаешь, как называются твои празнества? Это ведь не алкоголизм, это - дипсомания.
    -- Знаю, Алеша, конечно знаю. Я все уже про свою болезнь прочитала. Все хорошо, да только "бито" назад не вынешь. Голова дырявая, штопанная, как что ни называй, а порой с ней приходится туговато. Иногда и празнества не помогают. Вот тогда приходится ложиться в больницу, приводить голову в порядок. Я обычно всегда сама просила своего участкового психиатра в диспансере положить меня на месячишко к Эсфири Александровне. Она меня любит, я ей подарила с полсотни своих эскизов и карандашных набросков. Однажды я нарисовала ее в виде юной принцессы, танцующей на роскошном балу, так она просто была в восторге! Я над ней, признаться, немножко подхихикнула этим рисунком, а она не поняла... Ну что поделать, не хочет женщина стареть!..
    А вот в последний раз я прокололась. Намыла я тогда яблочек, груш, дыньку порезала, поставила свой ящик поближе и уселась вот на этот коврик праздновать. Села девушка, расслабилась, дверь не закрыла. А мамка тем временем обнаружила пропажу сервиза. Стала голосить, на меня ругаться, какая дочка стерва, а тут еще Николай ей лицо подсветил со злости в нескольких местах - он ведь уже все мамкино имущество описал до последней вилки, и вдруг такая пропажа обнаружилась. Ну я сижу, поправляю здоровье, и мне все сугубо фиолетово. А они, видать, тем временем кое о чем договорились. Ну а потом, как в песне Высоцкого "Тут они подъехали, показали аспиду"... Мать побитая голосит, дочка сидит на полу рядом с выпивкой и закуской, и уже хорошая-хорошая. А Николая и след простыл. Расслабилась девушка, вот и поплатилась! Положили меня в четвертое отделение, как в мусорную яму кинули. А там сами знаете, какой контингент в четвертом. У Машки Корякиной и Надьки Комраковой по три ходки было до того, как они в четвертое попали, и статьи совсем не детские. А у Вали Липатовой - ходка всего одна, зато какая!
    -- А какая? Это же принудчицы и судебные больные, я их истории не смотрел, они в сейфе хранятся.
    -- А вот такая. Изнасилование, Алеша. Поймали за городом мужика, перевязали ему яйца и прыгали на нем часов шесть, по очереди. Под конец кирпичом ему член натирали, чтобы стоял... Валька говорила, мужик-то уж помер, а они все на нем елозили, до того они в раж вошли... Да, съездил мужчинка в лес за грибами! Вот какие у нас девочки отдыхают, Алексей Валерьевич! Правда тебе-то что! Я видела, как Валька тебе масленые глазки строила и лизнуть пыталась. Валька симпатичная. Ты ей нравился. Вообще, ты там всем нравился... Ходит такое глупое дитя в белом халате, ростом под потолок, интеллигентный, ладони большие, нежные, розовые, а губы пухлые.... Вот и я, грешная, не удержалась... Только это они с тобой такие все ласковые. А между собой... Законы волчьи, как в тюрьме.  Не поставишь себя как надо - будет плохо. Вот и пришлось маленько подмолотить - надо было как-то выживать. Не хотелось выйти из этого гребаного четвертого отделения без половины зубов и со шрамами.
Я помолчал, а потом мне пришла в голову мысль:
    -- Олечка, теперь тебе ложиться в больницу необязательно, у тебя теперь я есть.
    -- Ну и?
    -- Я же могу тебе весь курс дома проколоть. Вены у тебя отличные, вон они прямо под кожей. Препараты купить - не проблема. Кроме того, есть еще один способ облегчить твое состояние.
    -- Какой же?
    -- Ты знаешь, во многих случаях беременность, роды и кормление грудью могут дать положительные результаты. Это большая физиологическая встряска для женского организма, и часто после нее проходят многие болезни, которые в девичестве не дают покоя.
    -- А что потом с ребенком делать?
    -- Как что, Оля? Будем его вместе растить!
    -- Так что, Алеша, ты хочешь от меня ребенка? Это правда?
    -- Правда, Олечка. Конечно, правда!
    -- Ты же меня почти не знаешь.
    -- Зато я тебя очень хорошо чувствую, а это даже важнее. Это значит, что и наш ребенок будет нас хорошо чувствовать, а мы его. Я так чувствую своих родителей, вообще мне с ними ужасно повезло. Это так редко бывает, когда чувствуешь другого как продолжение себя!..
    -- Верю, Алеша! Я тоже тебя сразу почувствовала, как только ты вошел тогда в палату, еще раньше, чем ты меня - Ольга мягко прошла к двери и тихонько накинула крючок на петлю.
    -- Зачем это, Оля?
    -- Как зачем? Будем репетировать зачатие. Или ты уже передумал? - Ольга наклонилась к шкафу, вынула с нижней полки аккуратно сложенную простыню и стала расстилать ее на полосатом диванчике.
    Я вздохнул и стал раздеваться, последовав Ольгиному примеру. Неожиданно я вспомнил об Ольгиной матери и беспокойно повел взглядом вокруг. В ответ Ольга, уже раздетая, также молча и значительно показала мне глазами на дверной крючок, мягко провела руками по моей груди, сверху вниз, до бедер, и слегка толкнула меня на диван. Я улегся на спину, а Ольга легко улеглась на меня. Улегшись, она плавно и широко развела бедра и приложила мою ладонь к своей влажной, горячей киске с коротенькой шерсткой, и я почувствовал, как она раскрывается под моей ладонью все глубже и глубже. Ольга мягко взяла мою руку, потянула вверх, и моя ладонь оказалась на ее груди. Я стал тихонько ласкать ее соски, и они стали острыми и твердыми. Ольга развела бедра еще шире и погрузила в себя моего утенка. Не сводя бедер вместе, она сжала моего утенка внутренними мышцами промежности, мягко и нежно, горячим влажным кольцом, и это кольцо плавно и ритмично передвигалось по всей его длине вверх и вниз, от корня до головки и назад. В ответ на мой удивленный взгляд Ольга сказала:
    -- Это элемент тантрического секса, рекомендуется специально для зачатия. Древние считали, что эта техника обеспечивает наиболее полное семяизвержение у мужчины.
    Ольга говорила, водя пальчиком по моим губам, а бедра ее работали совершенно независимо, в своем прежнем ритме. Мне становилось все сладостнее и приятнее, и я стал искать Ольгины губы, чтобы впиться в них страстным поцелуем, но она ловко увернулась от моих губ и отодвинула свое лицо подальше:
    -- Нет-нет! Не сейчас, Алеша! Сейчас сосредоточь внимание на своем животе, бедрах и промежности. И при этом внимательно смотри мне в глаза, чтобы я чувствовала, что ты чувствуешь.
Я смотрел Ольге в глаза и пытался помогать ей в ее танце живота, но она отрицательно покачала головой, и я замер и стал прислушиваться к своим ощущениям. Приятное, сладостное ощущение в промежности плавно переходило на бедра, живот, затем на грудь, кончики пальцев рук и ног, я весь наполнялся им до предела, а волшебное кольцо все также легко, упруго и неторопливо скользило вдоль моего утенка в прежнем ритме, как бы накачивая меня этим ощущением все больше и больше. Упругий пульсирующий ритм танцующих бедер неожиданно оформился в мелодию, которая вдруг зазвучала у меня внутри. Я тотчас же узнал ее. Это было "Болеро" Равеля. Ольгины внимательные улыбающиеся глаза, не мигая, смотрели сквозь мои глаза и казалось, фиксировали все мои ощущения, и от льющейся из этих глаз прямо мне в душу Ольгиной внутренней улыбки, от ее все понимающего взгляда, сила моих ощущений увеличивалась еще вдесятеро. В какой-то момент я почувствовал, что невероятное наслаждение заполняет меня с такой силой, которую я уже не способен выдержать. Мне вдруг показалось, что из комнаты выкачали весь воздух, и мое сердце сейчас остановится.
    Ольгин взгляд вдруг изменился, в нем усилилось выражение напряженного внимания, глубокой женской таинственности и ожидания чего-то совсем близкого, что произойдет уже в следующее мгновение, и в это следующее мгновение мне показалось, что я умираю от чудовищно сильного наслаждения, несовместимого с жизнью. Мое сердце остановилось, воздух в комнате пропал совсем, остался вакуум, и мое тело лопнуло в этом вакууме с такой неимоверной силой, с какой лопается перекачанная шина грузовика. Это был настоящий взрыв. Точнее, это был направленный взрыв моего утенка прямо в Ольгу.
    Ольгины колдовские глаза вернули меня к жизни, и я вновь почувствовал свое тело. Закачанное в меня Ольгой под высоким давлением наслаждение теперь мощной струей возвращалось из моего тела в недра Ольгиной плоти, вместе с горячим пульсирующим потоком моего семени. Ольга, не переставая смотреть мне прямо в глаза, медленно приблизила лицо ко мне и поцеловала меня глубоким влажным поцелуем, и вместе с этим длиным, непрекращающимся поцелуем она плавно и крепко сжала бедра, и издав через нос низкий, вибрирующий, воркующий стон, еще крепче прижалась ко мне и приняла глубоко внутрь себя весь кипящий поток, без остатка. Да, эта женщина была совсем не Леночка-Пеночка.
   Мы снова полежали, как тогда в ординаторской, испытывая состояние опьянения и легкости. Ольга лежала на мне, не выпуская моего утенка из себя, слегка вздрагивая, и гладила мое лицо, шею и плечи. Наконец мой утенок обессиленно сложил крылышки, опустил клюв и выпал из гнезда. Ольга осторожно сползла с меня, легла рядом, а затем протянула руку и вернула ее назад с маленьким пушистым розовым полотенечком, которое она аккуратно положила между бедер, после чего плотно свела бедра и изящно переплела ноги между собой.
    -- Как ты думаешь, Оля, кто у нас с тобой родится, мальчик или девочка?
Ольга глубоко вздохнула, затем хмыкнула и озадаченно посмотрела на меня:
    -- Вообще-то, пока никто. Я же тебе объяснила, что сегодня у нас с тобой только репетиция. У меня сегодня абсолютно безопасный день: завтра должны месячные придти. Ну а дальше, если ты не передумаешь, можно будет когда-нибудь повторить.
Ольга взъерошила мои волосы, игриво куснула меня за нос и встала, удерживая ладошкой полотенце между покачивающихся бедер, открыла шкаф и вынула оттуда китайский шелковый халатик, весь в ажурных драконах и каких-то необыкновенных рыбах с человеческими глазами. Ольга надела халатик, завязала длинный шелковый пояс, и подождав, пока я оденусь, отперла крючок. Мы вышли в коридор. На кухне никого не было. Во всей квартире никого не было, кроме нас. Ольгина мать, видимо, ушла к Николаю молить его о прощении.
   Мы с Ольгой постояли под душем, нам вдвоем было очень тесно стоять в небольшой ванне, особенно учитывая мои немаленькие габариты, что все же не помешало нам изласкать и излизать друг друга, стоя под струей теплой воды, пока у нас не заболели губы и языки. На моей груди, плечах, спине и даже на бедрах и на ягодицах остались следы Ольгиных зубов, которые она в экстазе погружала в меня иногда даже чуть сильнее, чем мне хотелось бы. После водных процедур и взаимного эротического массажа мой бедняга утенок висел как охотничий трофей и уже не думал поднимать клюва. Ольгина киска тоже получила все, что хотела. Мы кое-как втащились на кухню, вскипятили чайник и заварили себе по пакетику чая. Ольга сидела на том самом табурете, где еще недавно сидела ее мать, и я вдруг подумал, что счастье иногда играет с людьми ужасно злую шутку. Например, в этой маленькой квартире мать и дочь не могли быть счастливы одновременно. Когда мы поднимались в лифте, Ольгина мать была еще счастлива со своим Николаем. А теперь счастлива Ольга, но несчастна ее мать.
    -- Сама виновата! - грубовато сказала Ольга, перехватив мой выразительный взгляд на табурет - Мужчину в любом возрасте надо выбирать осмотрительно. А она влюбилась как дура в этого жлоба, и он ей крутит как хочет. Пока он меня не трогал, я терпела. Ну, если бы он меня просто обворовал, я могла бы еще простить. Но он после этого еще и использовал мою собственную мать как орудие, чтобы избавиться от меня. Хотел выкинуть меня из моего же дома, как ссаный мешок! Мать у меня - влюбчивая старушка, я в нее пошла. Но все равно я не могу понять, как она, после того, как он набил ей лицо, согласилась вызвать психовоз и сдать меня своими руками... Нет, мамке я мстить, конечно, не буду, я надеюсь, что она одумается, а уж вот ее Ромео я доставлю несколько очень неприятных минут!
    -- Оля, что ты собираешься делать?
    -- Алеша, я же сказала - это сугубо мои проблемы!
    -- Оля, обещай мне, что ты этого жлоба не будешь увечишь! Обещаешь? Ты же не хочешь, чтобы тебя положили на принудлечение?
Ольга открыла рот, набрала воздуха, и кажется, собралась сказать что-то резкое, но вдруг легко выдохнула, и в ее глазах загорелись какие-то дьявольские искры:
    -- Хорошо! Обещаю, Алешенька. Клянусь, я его даже пальцем не трону! Тебя это устроит?
    -- Вполне. - ответил я.
    Меня вполне устроило это обещание, но мне не давали покоя эти бесенята в Ольгиных глазах, которые, впрочем, быстро пропали.
    -- Значит, если я его не трону, ты не будешь на меня в претензии?
    -- Конечно нет, Оля. Да ты пойми, я прежде всего за тебя боюсь!
    -- А ты не бойся. Кто боится, того всегда бьют. Ладно, мы еще об этом поговорим когда-нибудь.
   Я переписал данные с Колюниного паспорта себе в записную книжку, чтобы внести дополнительные данные в историю болезни и восстановить истину. Мы поговорили с Ольгой о ее планах на жизнь, и она сказала, что пока не планирует уходить из овощного магазина.
    -- Руки, конечно, в грязи, зато моей голове там комфортнее, а голова у меня теперь - самое слабое место. Там ей напрягаться не надо, перед начальством тоже выслуживаться не надо, а руки можно после работы помыть и на ночь кремом помазать.
    -- Оля, а ты точно мать не тронешь, если она придет и начнет скандалить?
    -- Во-первых, не трону, а во-вторых - не начнет. Николай об нее уже ноги вытер, так что теперь она придет вся в растрепанных чувствах, и ей будет не до скандала. Выпьет своих успокоительных таблеток и спать ляжет. Он ведь уже не первый раз об нее ноги вытирает. И каждый раз она приходит чуть живая, пьет свой элениум горстями, потому час рыдает, а потом ложится и спит как сурок.
    -- Не больно-то ты ее любишь!
    -- Это у нас с ней взаимно. Ладно, Алеша, поздно уже, мне бы в комнате убраться и что-нибудь приготовить на обед. Мы с матерью раздельно питаемся, у нас даже полки поделены в холодильнике.
   Да, не все дети живут с родителями душа в душу, как я! Жаль, что у Ольги не сложились отношения с матерью.
   Ольга проводила меня до лифта, и пока он поднимался, долго и пристально смотрела мне в глаза, как будто пытаясь рассмотреть что-то в глубине моих мыслей. Лифт со стуком причалил к этажу. Ольга привстала на цыпочки, я нагнулся, и она нежно пощекотала языком мои веки и ресницы, коротко поцеловала в губы, как всегда в самый краешек, и сама закрыла за мной дверь старинного лифта.
   Я поймал себя на том, что был почти рад тому, что пришла пора расставаться. Как ни хорошо мне было с Ольгой, все же я так привык оставаться на какое-то время с собой наедине, что даже любимая женщина не могла сразу изменить эту мою многолетнюю привычку.
 
 
   15.  История профессора Шура-Бура.
   Придя домой, я уселся на свой собственный диван, и по своему всегдашнему обыкновению глубоко задумался. Я снова и снова вспоминал недавно пережитое мной ощущение подступающей смерти, и неожиданно в моем мозгу родилась странная аллегория: физическое тело человека должно отдать семя, родить новую жизнь и после этого умереть. Мозг, в идеале, должен породить идею, которая переживет этот мозг, вызвавший ее к жизни, на многие века. После рождения идеи мозг тоже может позволить себе умереть. Может быть, это ощущение смерти на высоте оргазма, которое я испытал перед тем как с неистовой силой бросить в Ольгу свое семя, может быть это ощущение не случайно, а имеет специальное значение, то есть каким-то образом информирует "жировое тело" о выполнении одной из глобальных жизненных задач, порождении новой жизни, продлении и усовершенствовании рода?
Информирует для чего? Скорее всего для того, чтобы подготовить "жировое тело" человека к восприятию настоящей смерти - физической, а не условной, аллегорической. Возможно, жуткий характер старых дев, вошедший в эпос различных народов, как раз и объясняется тем, что они не прошли через оргазм и родовые муки, и поэтому их души, не подготовленные к смерти, не защищенные от нее щитом новой жизни, которую они успели произвести на свет, кривятся, опаляемые ее подступающим дыханием, как березовая кора в костре...
   Мне вдруг вспомнилось стихотворение Роберта Бернса в переводе Маршака:
   Прикрытый лаврами разбой,
И сухопутный и морской,
Не стоит славословья.
Готов я жизнь отдать свою
В том жизнетворческом бою,
Что мы зовем любовью!
   Есть в этом стихотворении большая жизненная правда, насчет отданной жизни. Многие мужчины умирали или получали инфаркты и инсульты во время неистовых занятий любовью, которое требует наивысшего напряжения душевных и физических сил. Физиологи измерили пульс и артериальное давление в различные моменты полового акта и обнаружили, что они могут достигать предельных и даже запредельных величин. Плюс сильнейшее эмоциональное напряжение, плюс вегетативная и гормональная буря в организме. Не зря в наивысшей точке оргазма иногда приходит ощущение, подобное подступающей смерти. Я испытал это чувство перед самым моментом взрыва семяизвержения, и Ольга прочла это в моих глазах. Она каким-то образом об этом знала. Такие же ощущения, почти равные по силе, приходят в момент рождения замечательной идеи. Это называют звездным часом. Еще я читал, что музыканты иногда почти что кончают во время страстной, вдохновенной джазовой импровизации.
Что общего между этими столь различными актами сотворения нового? Видимо, общее - это твой личный выстрел в вечность, это твой маленький для вечности, но огромный для тебя самого прорыв из настоящего, где ты живешь, в будущее, где тебя еще нет и никогда не будет. Это передача эстафеты тайн и загадок от старой, умирающей жизни к новой, только рождающейся. И такой прорыв требует отдачи всех сил, и даже больше того, что есть. Отдать все силы, бросить в будущее свое семя и умереть... Видимо поэтому ощущение смерти - это в то же самое время и аллегория рождения. Физическая смерть в этом смысле - тоже в какой то степени аллегория. Сам момент физической смерти индивида можно рассматривать как последний, окончательный, трудный и мучительный оргазм, происходящий при последнем, окончательном слиянии человеческой души с Вечностью.
С точки зрения Вечности время существует только как "сейчас" или "давно" - ведь ты для нее существуешь как единый миг, как один короткий, единственный, мучительный выстрел в неизвестность, и Вечности абсолютно все равно, сколько ты прожил на белом свете и что ты ел утром на завтрак. В детстве я был гораздо ближе к Вечности, чем теперь. Тогда я все это чувствовал сердцем постоянно и непосредственно, а теперь сознаю умом только иногда, когда я специально об этом думаю. Можно даже сказать, что в детстве, до того момента как я узнал, для какой цели служит мусорный бак, я жил непосредственно в Вечности, а теперь я живу в вихре зыбкого настоящего, и этот быстротечный вихрь несет меня, вырвав из океана Вечности, а я тоскую об этом океане, мучаюсь разлукой с ним, и боюсь в него возвратиться, ибо это возвращение - моя смерть. Но чего я боюсь? Если смерть - это возвращение в Вечность, почему я должен ее бояться? Чего я, в конце концов, боюсь, смерти или мусорного бака? Надо будет над этим хорошенько подумать.
   Я разделся, вынул из кармана пиджака записную книжку, переложил ее в портфель и вдруг мне пришла в голову идея съездить по месту прописки Николая и поговорить с его дочерью, чтобы она повлияла на отца, и он оставил в покое Ольгину семью. Я решил, что вреда от этого разговора быть не должно, а если умело его построить, может быть и польза. Николай, видимо, любит свою дочь, и если мне удастся ее убедить, она должна суметь повлиять на отца.
   Ночью мне снилась Ольга. Она стояла у мольберта с кистью в руке перед свежезагрунтованным холстом и собиралась нанести первый мазок. Из окна вглубь комнаты падал ослепительный косой луч солнечного света. Ольга улыбалась, слегка нахмурившись, и ее улыбка из-под нахмуреных бровей и косой луч солнца из-за плотной шторы составляли какой-то странный дуэт... Ольга положила краску на холст, и тут из-под полосатого диванчика выбежала маленькая изумрудно-зеленая ящерица и удивленно уставилась на Ольгу. Ольга увидела ящерицу в луче света и вдруг неожиданно замахнулась на нее пустой бутылкой от шампанского.
    -- Оля!! Не надо-о-о!!! - отчаянно закричал я - Не убивай ящерицу!!!
Ольга подбежала ко мне и, взяв меня за плечо, тревожно спросила:
    -- Ленечка, какую ящерицу? Что с тобой?
Я просыпался долго и мучительно, повторяя "Оля, не убивай ящерицу!", пока не проснулся окончательно и не сообразил, что это мама нежно трясет меня за плечо:
    -- Ленечка, проснись! Какую ящерицу? Что тебе приснилось?
Я наконец проснулся окончательно и сказал:
    -- Это ящерица из японской легенды, я когда-нибудь вам с папой расскажу.
    -- А кто такая Оля?
    -- Это моя знакомая. Мама, можно я буду спать дальше, а расскажу все потом?
    -- Да когда спать-то сынок? Утро уже, на работу тебе пора!
   Двадцать пять минут в электричке пронеслись между смыканием и размыканием век как одно мгновение, и в это мгновение я снова увидел маленькую изумрудную ящерицу, застывшую в удивленной позе. Я пришел на работу как всегда к девяти утра и как всегда прошел в ординаторскую через мужское отделение.
-- Ефремыч, подь сюда!
-- Чего?
-- Ебут в чего! Большая дырка! Ты зачем у меня пачку чая спиздил из-под матраца?
-- Бля буду, Петрович, я не брал!
-- А кто взял? Кроме тебя некому, остальные на уколы уходили.
-- Ну не брал, Петрович, хули ты своим бля не веришь?
-- Не брал, говоришь? А хули ты тогда вертишься как шкурка на хую?
-- Ну на стакан блядь отсыпал и на место положил, ну чё ты блядь доебался!
-- А говоришь бля не брал -не брал!.. Пизда тебя родила!
-- Ну ты заебал, Петрович, сказал же, блядь, на стакан отсыпал и на место положил. Пошарь получше.
-- А, вот она блядь, нашел! Ефремыч, а ты до хуя отсыпал! Пачка почти полная была.
-- Да ладно бля говниться-то! Ты сколько раз у меня отсыпал, забыл? А то сразу, блядь - пизда меня родила!.. А сам-то ты что блядь, из жопы вылез?
  
Я не дошел до ординаторской нескольких шагов, когда меня перехватил Николай Борисович Зимин, заведующим отделением 1 "А". Это был талантливейший врач, психиатр от Бога. Он начинал с самим Кербиковым, и не стал знаменитостью только из-за пристрастия к алкоголю. Николай Борисович сильно выпивал, не скрывая своего болезненного пристрастия и утверждая, что дозы адекватны, и что только постоянная умеренная алкоголизация позволяет ему держать под контролем последствия тяжелой фронтовой контузии с деформацией черепа. На лысом затылке Зимина действительно была вдавленная неправильной формы ямка. Зимин, здороваясь со мной, моргнул мне и пошел к выходу, не оглядываясь. Я прошел за ним, дошел до первого "А" и зашел к нему в кабинет.
    -- Я Вас слушаю, Николай Борисович.
    -- Так, что, наивный мой мечтатель, профессор Шура-Бура к нам прибыл. Вчера вечером положили. Можешь побеседовать, пока он у меня. Думаю, тебе будет очень интересно. Другой случай вряд ли представится.
    -- А кто такой этот профессор Шура-Бура? - из вежливости поинтересовался я.
    -- Эх ты, Лёша! Ты и про Шуру-Буру ничего не знаешь? Ты вообще еще ни хуя в жизни не знаешь! Наивный ты, Лёша, как ребенок! Ладно, между нами: это больной от органов. Только я тебе ничего не говорил, Лёшка! Если где чего по наивности ляпнешь, я сделаю круглые глаза и с говном тебя съем, скажу что вообще с тобой не говорил. Ты меня понял? Хорошо понял?
    -- Понял, Николай Борисович. Буду молчать, как рыба об лёд. Большое спасибо.
    -- Ты это, Лёшка, вот что! Не хуй меня благодарить, а как наговоришься и отпустишь больного, принесешь мне в обед четвертиночку беленькой. "Пшеничная" будет в самый раз, но я и на "Русскую" не обижусь. Вообще-то, можно было с тебя и поллитровую содрать за такой редкостный экземпляр, ну да ладно, я добрый. Все, я пошел, оставляю тебе кабинет до обеда, больного уже ведут. Бутылочку положишь вот сюда в сейф, держи ключ. Сейф закроешь, ключ положишь в стол, вот этот ящик. Смотри, Лёшка, ключ с собой не унеси!
Зимин еще раз коротко и фамильярно подмигнул мне, и его водянистые серые глаза вновь приняли сумрачное, колючее выражение. С этим выражением на лице он и вышел из кабинета.
   Санитарочка привела больного почти сразу после ухода Зимина. Профессор оказался худощавым интеллигентным мужчиной лет пятидесяти. У него было живое, энергичное смуглое лицо, цепкий взгляд и небольшие, очень красивые руки. История болезни лежала на столе. Я успел прочитать: "Шура-Бура Валентин Георгиевич, пятьдесят один год. Диагноз: вялотекущая шизофрения в стади обострения".
    --  Здравствуйте, Валентин Георгиевич! - сказал я - Меня зовут Алексей Валерьевич, я врач-интерн, хотел бы с вами побеседовать.
    -- Очень приятно, Алексей Валерьевич. Николай Борисович меня предупредил вчера вечером, что Вы проявили ко мне интерес. Ну что ж, доктор, я Вас слушаю, задавайте Ваши вопросы.
    -- Мне сказал Николай Борисович, что вы - известный ученый. Вы не расскажете мне об этом поподробнее?
    -- Не расскажу. Но если попросите рассказать, то расскажу с удовольствием.
Я рассмеялся:
    -- Так я уже попросил.
    -- Так я уже рассказываю. Итак, я - доктор психологических наук, профессор, работаю заведующим лабораторией методологии и теоретической реконструкции познавательных процессов в Институте Психологии Академии Наук СССР. Защитился пять лет назад. Тема докторской диссертации: "Механизмы рефлексивного мышления и их роль в достижении единства интеллекта и аффекта". И четыре года, как я официальный шизофреник.
    -- Валентин Георгиевич, Вас сейчас что-нибудь беспокоит? Голоса, нехорошие мысли, настроение?
    -- Меня сейчас беспокоит исключительно одна вещь: что всемирный психологический конгресс в Беркли, куда приглашены также философы и кибернетики - специалисты по искусственному интеллекту, проходит без меня. Мой доклад будет зачитывать мой американский коллега Майкл Лапойнт. А я лежу здесь и занимаю койку в остром отделении, потому что у них пока не хватает смелости положить меня в хроническое к алкашам и уголовникам с разбитыми головами. Впрочем, Алексей Валерьевич, может быть Вам этого знать и не надо.
    -- Валентин Георгиевич, а за что они Вас, ну вобщем, как оно все получилось?
    -- А вы почитайте историю болезни - там все должно быть подробно написано.
    -- Меня интересует Ваша версия.
    -- А Вы уверены, Алексей Валерьевич, что она Вас действительно интересует?
    -- Не был бы уверен - не задавал бы вопроса.
    -- Ну что ж, Вы пока вполне логичны. Тогда я отвечу на Ваш вопрос. Органы проявили ко мне интерес, когда я впервые поехал на симпозиум в Станфордский университет, уже в звании профессора. Меня вызвали в первый отдел, и товарищ полковник быстро по-деловому проверил мой военный билет, а потом начал рассказывать, на кого я должен обратить внимание, какая информация их интересует, с кем мне следует познакомиться на банкете и как надо задавать вопросы. Я перебил товарища полковника и объяснил ему, что я не имею к разведке ни малейшего отношения и иметь не собираюсь. Полковник сначала решил, что он ослышался, а когда понял, что я отказался твердо, прошипел, что я сам зарубил себе карьеру, что мне еще придется сильно пожалеть. Как ни странно в Станфорд я тогда съездил, очень удачно выступил, визу получил легко, и я подумал, что все обойдется. Но оказалось, что я просто плохо знал, как работают органы. Через полгода, когда я уже думать забыл об этом разговоре, в институтской столовой со мной за один стол сел инженер Нестеренко с первого этажа, они там работают в лаборатории по какой-то закрытой тематике от Минобороны. Сидели, рассказывали анекдоты, и тут Нестеренко вдруг сказал какую-то непристойность по поводу моей жены, с которой он, как он утверждал, состоял в интимных отношениях. Он показал мне какую-то омерзительную фотографию и тут же убрал ее в карман пиджака. Я потерял контроль над собой и ударил его кулаком по лицу, затем повалил на пол и хотел отобрать у него это мерзкое фото. И тут внезапно появились санитары и скрутили меня, не дав мне и слова сказать. Вот так я впервые появился у Николая Борисовича в отделении.
    -- А что дальше? Почему Вы не могли доказать, что Вы психически здоровы? Что это была провокация?
    -- Именно потому, что это и была тщательно спланированная провокация. Передо мной извинялись двадцать раз, говорили, что не сомневаются, что я психически здоров, но все же настаивают на психологическом обследовании. Пригласили военных психологов, потому что все гражданские тесты я хорошо знал. Большую часть из них адаптировали с американских оригиналов в нашем институте. Ну а те не мудрствуя лукаво, провели простейшие исследования, а затем задали мне основной вопрос, ради которого они и приехали:
    -- Вы верите в правильность единственно верного марксистско-ленинского учения?
Я ответил честно, что я, как ученый, ничего на веру не принимаю, а в этом самом единственно верном учении нет ничего, что можно было бы отнести к области научно доказуемых вещей.
    -- Ну что ж, профессор, придется Вам ставить шизофрению. Параноидной формы Вам будет многовато, а вялотекущая будет в самый раз. Для того ее в Институте Сербского и придумали, как раз для таких как Вы.
Я у них, естественно, спросил:
    -- А на каком основании Вы мне ставите шизофрению? Ответ был просто блестящий по своей нелепости:
    -- Потому что Вы отказываетесь верить в единственно верное марксистско-ленинское учение. Это ненормально.
Ну, я им разумеется задал еще один вопрос:
    -- А как же миллионы американцев, французов, англичан, которые в это учение не верят? Они что, тоже все шизофреники?
И Вы знаете, что мне ответил товарищ военный психолог с погонами подполковника?
    -- Могу только догадываться - пробурчал я.
    -- Товарищ военный психолог заявил мне: "Не думайте, что мы этого не понимаем. Американцы и французы живут в Америке и во Франции, где нас нет. Поэтому они могут не верить. А там, где мы есть, там надо верить. Поэтому у нас все нормальные люди верят. Верят, потому что боятся не верить. А вы вот не боитесь и не верите. Это не нормально. Мы считаем, что это отсутствие боязни - это от душевного нездоровья. Придется немного Вас подлечить, чтобы Вы стали как все. Нам нужны хорошие ученые, но прежде всего нам нужны патриоты. А патриот - это прежде всего психически здоровый человек. Мы Вас немного полечим, для вашей же пользы". С  тех пор, как только мне присылают приглашение на очередную международную конференцию, так у меня начинается обострение моего психического заболевания, и мне мягко предлагают лечь к Николаю Борисовичу на месячишко и поправить пошатнувшееся здоровье.
 
 

To be continued

    
    
    
Оценка: 6.92*14  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"