Шоларь Сергей Владимирович : другие произведения.

Златушко, глава 1-5

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Общий, пополняемый


   ЗЛАТУШКО
  
  

Люди слепы и святы в своей слепоте;

как только они начинают видеть, их

святость превращается в кощунство.

(Авт.)

  
  

* * *

  
   ... Много лет прошло с тех пор, когда он ушел от людей и поселился среди скал, в пещере; высоко в горах, там, где начинается небо. Все это время провел отшельник в медитации и размышлениях о сущности мироздания. И в осознании вселенной, в полетах к небесам он отрекся от всего земного, забыл о жителях долины, - так же, как они позабыли его. Когда человек остается наедине с величественным закатом над океаном - разве помнит он о мелких обитателях на дне морских впадин - червях и медузах?
   Только изредка совершал отшельник прогулки по окрестным скалам. Весной, когда горы просыпаются, от ледяной шапки на Айхар-Калу оторвалась и рухнула в ущелье лавина. Побывав на месте схода, на самом краю пропасти, там, где ледяные глыбы разворотили пласт породы, отшельник обнаружил особые камешки, которых никогда еще не встречал - гладкие и округлые, похожие на застывшие черные капли; размером чуть меньше голубиного яйца. Очистив находку от грязи, старик долго любовался золотыми искрами, играющими в агатовой глубине. "Вот неплохие кости для четок: возьму их себе" - подумал отшельник.
   Сразу нашлось два камня. Как внезапное прозрение, как откровение вселенской тайны пришло понимание, что каждый из камней имеет свою сущность, что вот этот - заключает в себе человека и его сердце, а этот - небо и его солнечную корону. Мудрец назвал их Махтор и Аллит.
   Побродив на месте разлома, отшельник, кроме первых двух, нашел еще три таких же камешка. Один их них обозначал луну и звезды на ночном небосклоне. Имя его - Халл. Следующий камень вобрал в себя огонь и воздух, и был назван Ан-кайат. Еще один означал воду, растения и животных. Его мудрец назвал Бэйлир.
   Но этих дарватов* показывалось мало для четок. Отшельник стал искать по окрестным склонам такие же черные капли. И только через несколько дней, на другой стороне ущелья, он поднял камень, подобный найденным раньше. Этот получил имя Ройшан - cила и красота. Еще через день пришла удача - отыскались сразу два камня-близнеца - Хат и Морм, обозначающие жизнь и смерть.
   Сколько не искал старик еще такие камни - больше найти не получалось.
   Последний камешек нашелся спустя три месяца, уже летом. Случайно. И где: никак бы не подумалось - перед самым входом в пещеру! Тысячи раз проходил пустынник по этому месту, но никогда не ожидал увидеть здесь сокровище. И дано было последнему камню имя - Эллямиран, что означает тайну и предначертаность судьбы.
   Так камней стало девять. И это число - от девяти стихий, составляющих сущность вселенной.
  
   Долго находились камни в руках отшельника. Неизвестно как, каким способом он просверлил в них дырочки и продел нитку, сплетенную из волокон саркула.
   Теперь, размышляя, мудрец перебирал дарваты, передвигая их по нитке. Махтор, Аллит, Халл, Ан-кайат, Бэйлир, Ройшан, Хат, Морм, Эллямиран...
   Но камни не желали оставаться просто четками, или украшением. Обладая темным ожерельем, мудрый старик все меньше думал о тайнах мироздания. Его мысли непроизвольно повернулись, и больше не стремились вверх, к чистому и холодному небу. Они потекли вниз, туда, где кипела жизнь...
   Камни оказались тяжелыми. Они просились в путь, тянули на дно, прочь от неба. А мудрец-отшельник, сам того не замечая, стал их рабом.
   И решил он спуститься в долину.
   Пустынник пришел в город и стал говорить на площади:
   - Человек - бог для самого себя, творец и вместилище всех богов. Все что вокруг тебя - лишь тени на песке, а так же мокрицы и черви. Оторвись от дна, стань сильным!
   Вот камни силы.
   Махтор. Человек - это зверь. Стань зверем и будешь свободным. Стань зверем и убей, потому что другой - слабее, и мешает тебе. Расчисть свою дорогу от мусора.
   Аллит. Солнце - только для тебя. Оно должно принадлежать избранным, отбери его у нищих. Пусть не пачкают небесное сияние нечистотами.
   Халл. Небо - пастбище луны. Ночь - время справедливости сильного. Убей того, кто считался сильнее тебя!
   Ан-кайат. Пусть огонь горит внутри зверя, и отражается в его зрачках! Забери огонь себе. Ешь его, и не оставляй крошек для попрошаек.
   Бэйлир. Вода принадлежит и служит сильнейшему! Пусть она будет границей круга силы.
   Ройшан. Сила в звере! Он могуч и умен, а потому всегда бесподобен.
   Хат. Достоин жизни только зверь.
   Морм. Только сильный достоин не стать едой.
   Эллямиран. Не спорь с тайной. Не думай о лишнем. Живи, и не трать времени на пустопорожние сомнения. Путь зверя предсказан, и это его судьба.
   Махтор, Аллит, Халл, Ан-кайат, Бэйлир, Ройшан, Хат, Морм, Эллямиран.
   Так говорил пустынник - мудрец. И говорил он совсем не те слова, которые хотел сказать. Потому что за него говорили камни зла.
   Но люди не поняли пророческих слов. Посмеялись над оборванцем и забросали его нечистотами. "Возвращайся в скалы, безумный старик. У нас есть свои боги, и других нам не нужно".
   Тогда мудрец спросил у людей: "Что же вам нужно? Что дают вам ваши боги?" Смеялись люди еще больше и говорили: "Принеси нам настоящие сокровища: золото и камень бдолах. Тогда мы дадим тебе хлеба и молока, а еще дадим женщин и провозгласим пророком". Долго потешались над бывшим отшельником жители долины, называя глупцом и шакалом, отчего-то считая, что шакал - глупее людей.
   Только один караванщик из Арды пожалел безумного, взял его за руку и вывел из толпы, принял в свой шатер, дал еду и кров. И долгими вечерами выслушал все, о чем говорил безумный старик.
   Но недолго прожил пустынник среди людей. Он скоро умер, потому что люди выпили из него спокойствие гор. И перед смертью он вручил камни силы и их имена роду караванщика.
   Так черное ожерелье оказалось в руках людей и появились дахрадараты - хранители камней.
  
  
  

1. Ханаанка

  
   Не вовремя, ох, как не вовремя вышел в море турецкий купец! Видать, сильно спешил, не предусмотрел, что здесь, на пути из Трапезонта в Стамбул могут выпрыгнуть, как шайтан из кувшина, казацкие чайки. Знал, что в Крыму разбойничает молодой Титур-атаман, но по своему разумению рассчитывал - далеко сейчас запорожцы. Пошалят, пожгут татарские аулы проклятые гяуры и вернутся в Сечь, бражничать и прогуливать награбленное. Да и не посмеют напасть у самого побережья Порты, чуть не под носом у всего султанского флота!
   А вот они - десятка полтора челнов. Посмели. Летят по морской груди, ощетинились пиками, метнули в небо малиновый башлык. Заходят от солнца, идут под парусами широким полукругом. Отрезают от ветра.
   - Вах, шайтан, - всматриваясь из-под ладони в наплывающую россыпь казацкой флотилии, обреченно сплюнул хозяин галеры - пожилой, маленький и злой турок. Брезгливо сморщив лицо, люто заорал на комитов - погонщиков рабов: - Давай, давай, шевели этих дохлых собак!
   Чаще защелкали и захлопали бичи из воловьей кожи, в который раз проходясь по голым спинам скованных цепями гребцов. Но разве можно больше разогнать такую громадину? Тяжелое судно продолжало неспешно давить волны, натужно шевеля длинными веслами. А купец, еще раз оценив глазом расстояние, отделяющее галеру от нападавших, тревожно глянул на вход в покои, устроенные в корме, как будто там прятались все сокровища Османской империи.
  
   Режут небо белые птицы, задевают крылом морскую воду. Гудит натянутая парусина, ветер срывает с верхушек валов и кидает в лицо соленые брызги. Летят, спешат, догоняют турка запорожские дубы*; скрипят уключины, жадно цепляются весла за волну, с каждым взмахом приближая битву.
   На одной из чаек, лихо удерживаясь стоя на качающемся и летящем над волнами носу лодки расположился атаман, - тот самый, которого османы прозвали Титуром, Тит-шайтаном - незаймайковский куренной Свирида Титаренко. Действительно, оглядываясь на славу, которая гремит о нем по черноморскому побережью - молод еще казак: черноусый, высокий, статный. Силен - нечего сказать - силен! Как будто вся сила древнего Черноморья собралась воедино в этой поджарой и плечистой фигуре. В лице Титура - в изгибе бровей, в прищуре глаз, в резких скулах; в том, как он по-волчьи подергивает щекой, будто улыбаясь, обнажая клыки, и во всем, всем облике атамана угадывается лихая, огненная, дикая удаль, способная выйти и в азарте положить в одиночку десятерых, а вдесятером - сотню. И сейчас эта мощь рвалась вперед, вперед, вперед - туда, где на морских валах неуклюже переваливалось неприятельское судно. Как будто запах крупного зверя манил хищника; как будто матерый вожак стал на кровавый след подранка.
   - Все, хлопцы, они - наши! - полуобернувшись, кинул через плечо атаман. Опять обратился к приближающейся галере. Подождал еще минуту. Хлопнул по плечу гармаша: - Пали!
   И в сторону гребцов:
   - Наляжь, наляжь, братчики! Сейчас славно погуляем!
   Жиденько бахнула носовая пушчонка, посылая в сторону галеры сигнальное ядро.
   - Стой, басурманин! Сдавайся!
   Не хочет. Надеется убежать.
  
   Нет, не успеть тяжелой купеческой бастарде* уйти к побережью, под защиту султанского флота. Казаки загнала османа, как охотничья свора кабана. Уже приблизились на пушечный выстрел.
   Увидев, что сражение неизбежно, на галере взяли в разворот, встречая нападающих жерлами носовых пушек.
   Грянул залп. Целая туча порохового дыма поползла над волнами. Турецкая куршея* не в пример казацким носогрейкам - там и ядро раз в десять тяжелее, и дальность...
   Атаман оглянулся, резанул взглядом по своей флотилии. Перелет: османские ядра ушли выше, кое-где продырявив паруса и взбив далеко за кормой водяные столбы.
   - Ого! Что ж за купец такой важнецкий? Аж пять гармат* у них с морды, - выдохнул кто-то из старых запорожцев. - Успеют еще раз стрельнуть - много наших перебьют.
   Но Титур сейчас ничего не слышал. Только скрипнул зубами и перехватил рукоять сабли.
   Ближе и ближе. Уже и рука сама нащупывала древко пики, и глаз примерялся, как запрыгнуть... Но под самым турком рявкнул еще один встречный залп. Теперь били наверняка. Бухнуло орудийным басом, свистнули в небе ядра, и... гахх!
   Ах, чтоб тебя!
   Поднялась столбами и отхлынула морская вода. Попали, бесовы дети...
   Черпнула воду разбитой скулой одна из чаек, склонилась набок парусина. Другая стала, разметались весла... Окрасилась морская пена красным, потянулись в волнах багровые ленты, головы и руки тонущих...
   - Слаава!! - страшно закричали казаки на уцелевших челнах. И от этого крика наверняка дрогнули поджилки у тех, кто собрался защищать купца.
   С обеих сторон захлопали мушкеты.
   Ближе, ближе......
   - Поддай, хлопцы, еще поддай! - задорил казаков куренной, хотя гребцы и так рвали жилы, орудуя веслами. - Готовь барды!
   Сквозь пороховой дым выросли перед глазами тяжелые галерные крепежи, разгляделись бледные и перекошенные лица османов...
   - На гаки, братья!!
   Мелькнули крюки на веревках, упали в галеру, цепляясь за борта. Затрещали ломаемые весла, ударились чаечные носы в деревянный галерный бок...
   В миг казацкие лодки облепили турка со всех сторон.
   - Славвааа!!
   - Алллааа!!
   В пороховом дыму заблестели сабли, ощетинились пики. Пошла грызня! Эх, выноси, святые угодники, чтоб тебя в беса дидька кусь....
   Пальба, крики, треск! Звон клинков! Тяжкий хрип и выдох от погружаемого в самую грудь острия... Казаки, по своему обычаю скинув свитки и обнажившись по пояс, держа сабли в зубах, прыгали по скользким галерным веслам, карабкались по канатам, пробиваясь на высокую палубу, иной раз выносимые обратно на копьях, или падая в воду с пулей в груди.
   На купеческом судне оказалось много народу. Защищались османы дружно и решительно. Особенно эти, в белых колпаках-берках. Казалось, еще непонятно, хватит ли у казаков запала одолеть зачем-то оказавшихся на купеческом судне нескольких бесстрашных янычар, судя по котлу - бёлюков, из личной султанской гвардии. Сбились в кучу на корме, спина к спине - попробуй подойди... Ух, басурманские морды! Здоровые, черти... Знатно рубятся!
   По-видимому, они сопровождали кого-то очень важного. Застигнутые внезапной атакой, янычары махали ятаганами как оглашенные, как черти, до последнего. Много чубатых голов покатились по палубе, много казацких душ отлетело прямо в рай... Но внутри галеры вдруг послышался жуткий вой. Это внизу, в трюме, гребцы - галерные рабы, почуяв скорое освобождение, грызли зубами цепи и рвали на куски ненавистных хозяев.
   - За казацкую славу!! Бей басурманов!
   Налегли сечевые братчики, подняли на пики последнего султанского пса.
   Все. Все закончилось. Наша взяла!
  
   На залитых кровью палубных досках, вымаливая пощады, пластались среди трупов несколько оставшихся в живых купеческих слуг. Не обращая внимания на недобитых комитов*, запорожцы хлынули в трюм, к пороховому складу, на корму. Незадолго понеслись обратно в казацких руках тюки с материей, бочки с вином, пороховые короба...
   Из трюма, плача от счастья, полезли к свету измученные рабы.
  
   Богатая добыча, знатная! Но где главная драгоценность на этой галере? За кого так отчаянно бились янычары?
   На корме несколько сечевиков сгрудились у полотняной двери.
   - Ну-ко! - раздвинув плечом отчего-то оробевших товарищей, в роскошный покой, устроенный в кормовой части галеры ввалился сам атаман.
   - Эко здесь диво... - непроизвольно вырвалось у Титаренка. Не выпуская из руки обагренной сабли, Свирида смахнул изгибом локтя кровь, сочащуюся из оцарапанной турецким клинком скулы.
   - Что ж это такое?.. - удивился казак.
   Вот кого сопровождали янычары из личной охраны султана Ибрагима! Вот так птица... Неужели просто какая-нибудь рабыня-наложница? Нет, что-то здесь не так... Угадывалось, что не просто женщину для постельных утех везли в Стамбул с таким почетом.
  
   Титаренко зачем-то стянул с головы шапку. Непроизвольно втянул ноздрями воздуха. Сквозь запах порохового дыма, человеческого пота и свежепролитой крови, принесенных с собой запорожцами, из шатра повеяло непонятным и чуждым духом. Нехорошим, отвратным, и в то же время опьяняющим, как та трава, что любят курить из длинных кальянов басурманы. Нет, нет... Это как стена; как будто толкает в грудь - прочь, и в то же время - иди ко мне...
   Почудилось атаману, что здесь устроено... гнездо для змеи. Вот так сразу показалось, только глянул на обитательницу покоя и все, что ее окружало.
   Она полулежала на ковровых подушках, и, казалось, спала, хотя глаза турчанки оставались открытыми и обращенными к вошедшим.
   Будто сонное забытье овладело запорожцами. Поплыли звезды, и огонек в кадильнице распался на радужки... Пахло церковным ладаном, и какими-то восточными благовониями...
   Но скоро пахнуло ветром, потянуло гарью - казаки, оставшиеся на палубе, уже поджигали галеру.
   - Атаман, турки! Турецкий флот показался! - тревожно позвали сверху.
  
   Титаренко очнулся. Тряхнул головой. Решительно нахлобучил шапку, которую до этого мял в руках. Глянул еще раз очень внимательно на турчанку. Что-то его заинтересовало, что-то он заметил: острием сабли осторожно отодвинул край материи, скрывающей стопы девушки-змеи.
   На ногах оказались тонкие, но по виду - очень крепкие кандалы.
   - Гляди, закована по рукам и ногам, - разглядел тоже кто-то из казаков у входа. - Видать, неспроста...
   С палубы опять позвали:
   - Свирида, уходить нужно! Турки приближаются!
   Титур уже все решил. Стремительно развернулся к выходу, махнув широченным шароваром:
   - Все в челны! Уходим! Басурманов - в воду, галеру - утопить! - привычно скомандовал атаман.
   - А с этой что делать? Тоже - под волну? - спросил кто-то из казаков, показывая на турчанку.
   - А эту - не трожь. Я сам.
   Титаренко обернулся назад, решительно шагнул к полонянке. Подхватил на руки. Понес вверх, на палубу.
   - На, держи, посади ее между весловыми, - проворчал Титур, передавая свою ношу через борт галеры в чайку. - Гляди, кайданами* не зацепи...
   Оглянулся на горизонт, где явно вырисовывались темные точки, готовые превратиться в османские военные корабли. В последний раз оглядел пылающую и кренящуюся набок бастарду.
   - За казацкую славу! Так вам и надо, проклятые басурмане! Все, уходим! Ставь парус! Весла на воду!
  
  

* * *

  
   Всякий, кто верхом подъезжал или подходил пеший с левобережья к Днепру, стремясь оказаться у паромной переправы на Хортицу, непременно встречал на своем пути эту корчму. Знаменитая была корчма, скажу я вам! Именно корчма, а не шинок какой-нибудь. Тут можно было найти все, что нужно для уставшего путника, пробирающегося из Валахии в Донские степи, или горделивого польского пана, едущего куда-то по поручению своего круля. Находили тут приют и чумаки, едущие в Крым за солью, и торговые люди, добирающиеся из далеких восточных стран в Угорщину или Неметчину. Но, конечно, самыми частыми гостями здесь бывали казаки, всё это сечевое рыцарство.
   Путник, обнаруживший это заведение, первым делом обращал внимание на высоченный дымарь, возвышающийся над обшарпанной соломенной крышей, накрывающей длинное и низкое строение с крошечными оконцами. На вытоптанном широком подворье, обнесенном плетенной из лозы огорожей, сразу виднеется коновязь. Дальше, в глубине, приютились конюшня, хлева и множество сараюшек. Возле настежь раскрытых ворот раскинула ветки старая яблоня, отступили вдоль забора вишняки. На подворье свободно гуляют куры, у колодца с журавлем в луже вывернула толстое брюхо супоросная свинья, копошатся поросята, а вечно заспанная и неопрятная девка гоняет хворостиной сердитых гусей. Возле тына обычно стоят пара-тройка чумацких возов, у которых задумчиво пережевывают сено медлительные волы; из-под возов слышится богатырский храп подгулявших со вчера казаков.
   Войдя в дверь корчмы, посетитель обнаруживал несколько грубо сбитых столов и лавок, беленые стены с облупившимися петухами и закопченный низкий потолок, а так же устойчивый дух сивухи, табачного дыма и прокисшего теста.
   - Чем могу услужить ясному пану? А не хочет ли пан выпить пацьорок горелки и закусить паляницей или съесть миску борща с пампушками? Или пан желает переночевать в светлице? - так встречает гостя сам хозяин корчмы, Мойсей, которого все привычно называют Мойше, или просто Мойша. Так и говорят: "в корчме у Мойши". Это средних лет еврей, высокий, худой, с торчащими из ноздрей крючковатого носа и из оттопыренных ушей рыжими волосами, одетый в извечную засаленную безрукавку и узкие панталоны.
   Но не только тем знаменита корчма, что в ней всегда готовы были для подорожных вино, хлеб и кров. Как известно, на днепровском острове Хортица, где стоит Запорожская Сечь, строго-настрого запрещено появляться женщинам. Так что даже если кто из казаков ясак* из похода приводил, то переправлять полонянок на остров и не думал. Вот и выходило, что в корчме временами появлялись закутанные в платки и покрывала женские фигуры, сопровождаемые обладателями редкостной добычи, а так же заезжали иной раз скупщики живого товара. Где-то там, в задних комнатах корчмы, творились тайные дела.
  
   Ее так же привезли из похода запорожцы. Молодой, но уже известный по всему Дикому полю из-за своей небывалой военной удачи куренной Незаймайковского куреня атаман Титаренко, важно выпуская дым из люльки* и поблескивая серьгой в ухе, договаривался с Мойсеем:
   - Ты уж гляди, не обмани. Полонянка не простая, а первая красавица из гарема самого султана, - не моргая глазом, врал атаман. - Cмотри, крепко вяжи - она скаженюча, кусается, что твоя кошка... Не подпускает. - Титур явил свежие царапины на выдубленном ветрами лице. - Как приедет этот, Сулейка-татарин, не продешеви. Знаю я ваше племя: продашь за двадцать, а скажешь, что пять! - казак многозначительно потряс перед лицом корчмаря изгрызенным чубуком.
   - Ой, вэй, та что ты такое говоришь, казаче? Мойше обманет? Да Мойше сам себя скорее обманет, чем такого славного рыцаря... Мойше лучше продаст за пять, а отдаст двадцать, только чтобы угодить такому знаменитому пану атаману! - сладко подпевал казаку мудрый корчмарь.
   Услышав лесное для себя слово, Титаренко тут же подобрел и заказал три ведерных сулеи горелки для всей компании по поводу счастливого возвращения из похода.
  
   Выпив немало оковитой, казаки - товарищи "пана атамана" сначала затянули песню, потом потребовали музыкантов и вжарили гопака под скрыпку и бубен. Веселье пребывало в самом разгаре, когда кто-то из казаков вдруг закричал:
   - А где эта турчанка? Пускай для нас спляшет!
   Атаман сразу насупился, глянул исподлобья на крикуна, но ничего не сказал. Выпустил целое облако дыма из своей трубки. А пьяный, между тем, дыша сивухой и луком, уже полез обниматься с Титуром.
   - Свиридо! Эх, Свиридо! Ты вот вроде молодой, а умом - как старый. Мы за тебя - хоть турка, хоть ляха, а хоть и... дидька лысого разорвем! Выпьем, братья, за нашего куренного атамана!
   Пошла по кругу глиняная кружка.
   - За казацкую славу! Пей, гуляй, ничего не жалей, чтоб аж чертям в пекле стало жарко! Что нужно казаку? Пика и сабля. А все остальное должно пропить и прогулять, до последней нитки! Ничего не жалко! Где турчанка? Мойша! Мойша, свинячье ухо!! Веди сюда басурманку!
   Корчмарь, все кланяясь и льстиво улыбаясь разгулявшимся "панам казакам", глянул вопросительно на главного. Но Титаренко ничего не сказал; сидел, нахмурив брови и тяжело опустив пудовые кулаки на стол. Погодя зыркнул на еврея:
   - Чего стоишь? Веди сюда девку. Пусть спляшет разок - не убудет. Видишь, товарищество требует.
   - Ага, ага, сейчас, - замельтешил корчмарь и скрылся за дверью.
   Его не было долго. Казаки уже и забыли о своей прихоти, все поднимая и поднимая кружки. Только атаман как-то тревожно поглядывал на дверь.
   Выскользнул, появился тихонько Мойша, и сразу кинулся к Титуру, зашептал ему что-то на ухо.
   - Что? - встрепенулся атаман, не дослушав шепот корчмаря, - не хочет? Как это - не хочет? Что такое не хочет?
   Куренной встал, стряхнув у себя с плеча прикорнувшего пьяного казака, тут же свалившегося под стол.
   - Ну-ко, где она? - грозно нахмурил брови. - Веди, где ты ее спрятал?
   Чуть не вынеся головой низкую притолоку над дверями, Титур, оттолкнув Мойше, едва успевшего открыть замок, ворвался в комнатку, где на соломенной подстилке сидела, по-турецки скрестив ноги, полонянка.
   - И что это панна брезгует... - грозно начал казак, но тут же осекся, встретив перед собой черные жгучие глаза. Холодком повеяло по спине бесстрашного атамана.
  
   Еще в дороге, возвращаясь на Сечь, Титур, вспоминая о пленнице с турецкой галеры, вот так же вздрагивал и невольно холодел в душе. Но его влекло, манило к этой странной турчанке. Так мальчишка, преодолевая детскую боязнь перед каким-нибудь пауком, ловит самого большого и страшного, помещает его в коробочку, и потом отчаянно хвастает, пугая таким дивом девчонок.
   Уже на Днепре, на последней ночевке перед возвращением в Сечь, Титур велел поставить для турчанки шатер. Когда утомленные походом казаки уснули, оставив только вартовых, Свирида глубоко вздохнул, сглотнул слюни, на всякий случай перекрестился, и пошел к ней.
   Она сидела на корточках перед углями в жаровне, и, тихонько раскачиваясь, то ли выла, то ли пела какую-то заунывную песню без слов. С нее давно сняли османские цепи; но по рассказам тех, кто ее охранял, турчанка была все время будто пьяной. Видать, напоили ее особым зельем османские торговцы людьми; за тысячи лет научились обращаться с непокорными рабами. Казалось, что она даже не видит, кто перед нею. И в этой своей отрешенности и глухоте пленница еще больше напоминала спящую змею - необычайно красивую и в то же время опасную.
   Титаренко, потоптавшись у порога, крякнув пересохшим горлом, решился тогда. Шагнул ближе. Напряженно и осторожно присел рядом с пленницей, расположившись чуть сзади, так, что видел только затылок под накидкой и плечо. Отчего-то не хотелось встречаться с нею глазами. В ноздрях защекотало от какого-то незнакомого, сладко-пряного запаха, исходящего от волос турчанки.
   Так просидели они молча некоторое время.
   - Ты... это... Кто ты? Откуда? Из каких земель? - собравшись с духом, начал Титур, потому что нужно было как-то начинать. И сам удивился своему голосу. Показалось, что это не атаман говорит, чей рык на поле боя слышен всегда чуть ли не на десять верст, а пищит и хрипит придушенный зверек.
   Пленница продолжала выть свою песню.
   Титур вдруг разозлился. "Что с ней панькаться?" - взорвалось в голове. "Тоже мне - цаца..." Он решительно положил руку ей на плечо, пытаясь развернуть в свою сторону. Обхватил другой, почувствовав под тканью женскую грудь... И вдруг увидел перед собой ее лицо.
   Медленно, не сразу набрал высоты животный визг. Но, родившись, звук, выходящий из горла турчанки, рванул воздух. Казалось, что даже угли в жаровне приникли от этого вопля и поспешно потухли. Перед Титуром явился оскал дикой кошки, или тигрицы, готовой вонзиться клыками в горло. У атамана даже в глазах потемнело. Не понял Свирида: когтями ли вонзилась она ему в лицо? А может, каким-то колдовским ветром ударило? Ураганом, яростным смерчем, который подхватил и в момент вышвырнул грозного атамана Свириду Титаренка из шатра заморской ведьмы.
  
   Вот и сейчас, здесь, в корчмовой каморке-тюрьме... Ее глаза. Ох и глаза! Страшные глаза. Раскосые, разрезом наподобие изогнутого сабельного лезвия. Цветом как бархатно-темная ночь, украшенная сияющими звездами.
   Некоторое время атаман молча тонул в черном огне, отчаянно пытаясь что-то придумать, выдавить из себя что-то спасительно-грубое. Но чувствовал, чувствовал, что его сила - ничто по сравнению с тем, что заключается в этой женщине. Ему как будто упала на плечи ледяная скала, как будто закопало по самое горло в раскаленный песок. А он - маленький и тщедушный человечишка, ставший перед глазами грозного хищника...
   Но вдруг внутри проснулось и укололо прямо в сердце самое сильное, что есть в волевом и далеко не робком мужчине - гордость и самолюбие. "Или я не казак?" - прилило к лицу и вспыхнуло огнем. "Что ж я спасовал перед бабой?" - засвербело и заставило встрепенуться. "Надо было ее сразу утопить" - подошла поздняя догадка.
   - Гахх! - даже зарычал Титур, тряхнув головой. И сразу нашлись те самые грубо-спасительные слова:
   - Что же ты, бесова лялька, такое творишь? Или тебе мое слово - не указ?
   Полонянка, молчавшая до сих пор, на всем пути от берегов Порты, вдруг заговорила.
   - Мах арат пхетрия уль масан. Укханум втхед илькура...
   Услышав, наконец, связные слова пленницы, Свирида удивился и растерянно захлопал глазами. Ему показалось, что в голосе турчанки нет сейчас угрозы. Как будто кошка, укусив и оцарапав, вдруг принялась мурлыкать, и чуть не тереться пушистым и мягким боком, не обращая внимания на притворно суровые оклики считающего себя хозяином.
   Не выпуская из виду турчанку, выгнув вопросительно-удивленно бровь, Титур позвал:
   - Мойша!
   Позади тут же явился корчмарь. Он отлучался недалеко - просто подслушивал у двери.
   - Мойша, что она говорит? - спросил Титаренко.
   - Не знаю, пане атаман. Это какой-то ханаанский язык, я не понимаю. Но постой, я спрошу у нее по-своему...
   Корчмарь спросил, и турчанка ответила. Затем она стала говорить, по-видимому, на другом языке, слегка запинаясь и подбирая слова, глядя на казака, но так, чтобы услышал Мойше.
   - Что, что она говорит? - тревожно спрашивал Титур у еврея во время этого монолога. Но Мойше, напряженно вслушиваясь в слова пленницы, только махал ладонью: сейчас, сейчас, я и сам не все разумею...
   - В общем... она говорит... я и сам многого не понял... - наконец начал рассказывать корчмарь, шевеля от напряжения пейсами возле ушей.
   - Да не тяни ты, рассказывай, а то сейчас узнаешь плетки! - взорвался атаман.
   - В общем, она говорит о каких-то пророчествах... Камни, камни... Ага, вот. Ее везли к султану... Ему предсказали, что камни способны завоевать весь мир... Но судьба вмешалась, и занесла ее в эти степи... Она говорит о том, что на этой земле нужен царь и ты можешь стать великим царем. Только... ты должен ей... - Мойше замялся, испуганно глянул на атамана, вроде раздумывая, говорить, не говорить? Но все-таки выдавил: - только ты должен забыть своих диких запорожцев, поклониться камням и во всем подчиниться... ну,.. той, что носит камни. Она называет себя дахру... дайхрада...
   - Чтооо? - взревел казак, выпрямляясь, и ударяясь головой в низкий потолок. От этого еще больше рассвирепев, шагнул к пленнице, хватая ее за шею. - Камни? Дарахря? Ах ты ж змеиное жало! Дурахря? Царь, говоришь?? Чтоб я, своих кровных братьев, чтоб преславное вольное товарищество... как последний Иуда - предал?? Заради какой-то басурманской ведьмы?..
   Атаман сгреб рукой, потянул и тряхнул турчанку за ворот. Треснула материя. И этот тихий треск пушечным выстрелом отдался в самое сердце казака. Опять ударило, но не так, как тогда, в шатре, а в тысячу раз больнее. Как будто змеиные зубы вонзились и прыснули ядом в живую плоть. Показалось, что потемнел белый свет, грянул гром, сверкнула молния.
   Из-под ворота турчанки покатились черные камешки.
   Атаман отдернул руку. Его захлестнуло ощущение страшной беды, которая вот только случилась.
   Мойше кинулся собирать бусины.
   - Архаш иль каддура! - страшно закричала турчанка, опять превращаясь в разъяренную тигрицу.
   - Архаш иль харрат! Ширрхатан! - кричала она, когда Титур, не помня себя, выбегал из комнаты.
   Войдя в залу, где продолжали гулять запорожцы, атаман первым делом налил и опрокинул в себя целую кружку горелки. И, наливая вторую, вдруг заметил, как покраснела и стала вздуваться волдырями кожа на правой руке.
   - Гуляйте, братья, без меня, - наспех объявил куренной и прожогом кинулся прочь из корчмы. На самом пороге его остановил Мойше.
   - Что делать с этим? - сказал корчмарь и протянул на ладони несколько блестящих камешков. - Может, отдать ей?
   Титур торопливо сгреб черные бусины покрасневшей рукой и бросил в табачный кисет. Сопровождаемый хозяином корчмы, атаман поспешно вышел во двор, вывел коня из стайни. И, уже взлетев в седло, спросил:
   - Что она кричала напоследок?
   Мойша глубоко вздохнул, и укоризненно покачал головой.
   - Она кричала... Что ты теперь проклят. Весь твой род погибнет, а ты умрешь, как собака, от тоски.
   Начиналась небывалая, страшная гроза. Гремело, небо раздирали ветвистые молнии. Ветер гнал пыльные столбы и вырывал куски из соломенной крыши. Титаренко в сердцах сплюнул, и, ударив коня, поскакал сквозь хлынувшие дождевые струи прочь, к речной переправе.
   Мойсей постоял немного, глядя с крыльца вслед атаману, бормоча что-то про себя и поглаживая по тому месту на поясе, где обычно прячут деньги. "Зачем обижать бедного еврея?.. Хоть ты и трижды атаман, но заплати за горелку - и можешь ехать. За все в мире нужно платить. Разве один камешек стоит целых трех сулей горелки?.."
   Затем корчмарь зыркнул на грозовое небо, покачал головой, поцокал осуждающе языком и вернулся в дом.
  
   Гроза бушевала все сильнее. Но никакие потрясения: ни гром, ни молния не могли остановить разгулявшихся запорожцев. В корчме по-прежнему рекой лилась горелка, в густом табачном тумане казаки лихо отплясывали и ревели песни. Кое-как пробившись мимо потных танцоров, Мойсей пробрался на заднюю половину и на цыпочках подкрался к двери, за которой помещалась пленница. Прислушался, прислонившись ухом к дверным доскам. В комнате было тихо.
   "Неужели удавилась?" - ужаснулся еврей, представив, что Титур поднимает саблю и требует с него двадцать золотых за продажу ясака. Торопливо отпер замок...
   Полонянка не удавилась. Она все так же сидела на корточках, и застывшим взглядом смотрела в единственное в комнате крошечное оконце. За окном полыхали молнии, отражаясь в слюдяных стеклышках, отбрасывая на лицо турчанки загадочные тени.
   Мойсей облегченно вздохнул. "Ну и хорошо, и славно" - радостно шевельнулось у него внутри. "Надо бы ставни закрыть, видишь, как полыхает. Но ладно, не стану ее будоражить". Он уже собрался потихоньку выйти из комнаты и запереть дверь, когда пленница вдруг заговорила, причем на понятном еврею языке.
   - Так должно было случиться. Камни давно просились на волю.
   Мойше на всякий случай осклабился, закивал согласно головой, вроде рассчитывая своим беспечным видом еще больше умиротворить пленницу, думая про себя: "Надо ее быстрее сплавить на чужие руки, а то натворит эта бешенная ханаанка беды". Но вслух произнес:
   - Да, чему быть, тому не миновать. Скоро поедешь обратно, в свою Туретчину. Вот только приедет один хороший человек. Там тепло, виноград растет, хурма, щербет...
   Но притворно-сладкие слова корчмаря вызвали лишь легкую гримасу на лице полонянки. Она посмотрела на еврея, как на выползшего из щели на свет рыжего таракана:
   - Нет, никуда я не поеду. Буду пока здесь.
   И вновь помрачнела, как будто на ее лицо изнутри хлынула беспросветная чернота.
   - Распалось ожерелье Силы. Куда я пойду без святыни? Останусь здесь. Пока не решу, что делать дальше.
   Мойше пожал плечами - как знаешь, так и делай. И собрался выйти. Но турчанка снова заговорила:
   - Я знала, что так случится. Были знамения. Только не думала, что это произойдет здесь, в этой дикой стране. Что ж, кто-то за это поплатится. Большой кровью умоются эти степи...
   Особенно ярко сверкнула молния за окошком, отбросив на лицо пророчицы багряную тень. Она продолжала говорить, по-видимому, не особенно заботясь, слышит и понимает ли ее слова корчмарь.
   - Не так важен человек, разорвавший древнее саркуловое волокно. Он свое найдет, и тысячу раз пожалеет, что не уверовал в Силу. Но в одних руках камни не удержать. Они разойдутся в разные стороны и повсюду породят великое зло. Их сила будет заражать сердца, и превращать людей в шакалов и ворон. Теперь здесь нарушен ход вещей... На целые столетия погрузится эта земля во мрак.
   Нет, гроза пройдет. Так же будет светить солнце, и сиять небо. Но зло будет вылезать повсеместно... Когда дарваты в одной цепи - это сила, способная управлять миром. Но поодиночке - камни превращаются в обман. И никому этого не изменить.
   Турчанка умолкла. А Мойше, холодея между лопатками, вытаращив глаза от изумления, всматривался в ее облик.
   По мере того, как слова о черных камнях выходили из ее уст, пленница изменялась. Свет от всполохов выхватывал все новые лики пророчицы. Это уже была не юная красавица-горянка; корчмарю показалось, что теперь перед ним - арабская женщина в возрасте, почти старуха. А вот за женским ликом выглянуло покрытое шрамами лицо воина. Затем опять - прекрасное женское лицо, но совершенно другое. И сквозь него проступили черты изможденного старика, - лик, похожий на обтянутый дряблой кожей череп...
   - Смотри!
   Мойше вздрогнул и посмотрел на то, что держала в руке турчанка.
   - Это Ан-кайат. Камень огня и воздуха. Он один пожелал остаться у меня. Вот это моя судьба...
   Корчмарь зачем-то схватился за пояс, как будто у него тоже имелся свой секрет.
   - Ничего, ничего... не надо, я не понимаю. Не надо никаких чудес, - замахал руками Мойсей. Его сотрясал озноб. Из услышанного и увиденного он понял одно - плакали его денежки. Ой, вей! Приведешь покупателя, а она возьмет и превратится в старуху, или еще хуже - в того мерзкого старика... Кто ее захочет покупать? А Титур - вернется, как пить дать вернется, и потребует денег...
   - Все, все, отдыхай, а то на завтра у прекрасной пани будет бледное лицо, - пролепетал корчмарь, бочком, бочком ретируясь за дверь. Повернул ключ в замке. Передохнул.
   "Вот несчастье... Задаст она мне жизни. Скорее, скорее бы ее продать".
  
   Как Мойсею этого не хотелось, но продать пленницу так и не удалось. Вскоре после этих событий грянула большая война. Никто из перекупщиков в корчме не появлялся. Атаман Титаренко как в воду канул; говорили, что он со своими запорожцами подался куда-то в Валахию, или Трансильванию, воевать с турками за польского короля.
   Так и осталась полонянка на руках у рыжего корчмаря.
  
   Ее звали Дарва. Она оказалась не турчанкой, а какого-то неизвестного племени, персидских кровей. Пленница обмолвилась, как называется этот древний и сейчас малочисленный народ, живущий у истоков Ефрата, но Мойсей не запомнил. Назвал ее про себя просто - ханаанка, язычница, так же, как издревна называли евреи всех персов.
   Девушка вполне сносно разговаривала на иврите; она и раньше, на своей родине, немного знала этот язык. Потом выучилась даже на местном наречии, по-украински...
   Поначалу Мойсей боялся ее выпускать из коморки. Была она как чумная; видать, переживала о потере своих камешков. Но со временем прижилась, показалась обычной; непохожей обликом на местных жителей, с особым гонором, однако вполне понятной, из человеческой плоти и крови. Никаких перемен обличий, так испугавших корчмаря, за ней больше не наблюдалось. Нужно сказать, что к добрым хозяевам гордая полонянка относилась с некоторым почтением; а нрав - кому какое дело до нрава чужинки?
   В атаманском городке ее имя переиначили, называли Дорой. Говорили: "цыганка Дора из корчмы". И впрямь, похожа на цыганку: очень смуглая, в роскошной гриве иссиня-черных волос. На удивление всех, кто видел бывшую полонянку, привыкших к виду щуплых и кривоногих татарок, она - высокая, широкоплечая, длинноногая. Какая-то неизъяснимая грация и легкость в ее походке. Как выйдет, пройдется, гордо подняв голову и выпрямив спину, надменно и отчасти презрительно игнорируя взглядом встречных, так сразу чувствуется: нет, это не наша, не местечковая, а из каких-то благородных господ. Персидская царевна, одним словом.
   Нужно сказать, что вызывало удивление и другое: персиянка не была мусульманской веры; не праздновала Дарва ни христианского, ни, тем более, иудейского бога, не ходила ни в какую церковь. Язычница - как есть язычница! Когда-то в разговоре обмолвилась о боге Астраде, пророке Заратустре, магии. Взамен отобранных Титуром нашла где-то поблизости, завела себе новые камешки. Потихоньку стала гадать для поселянок из атаманского городка, предсказывать судьбу. И, нужно сказать, очень быстро на этом прославилась. Камешки "цыганки Доры" на удивление точно рисовали картины ближайшего и, наверняка, отдаленного будущего, принося Мойсею неплохой дополнительный доход в виде кур, гусей, а иногда - и золотых монет из рук узнавших свою судьбу.
   Ох, какие чудеса творились руками цыганки! Казалось, для нее нет ничего тайного или невозможного. Скажет: будешь замужем - глядишь, и сваты приехали. Или скажет - будешь к весне вдовой - так и случится. Порчу страшную напустить, "поделать", скрутить человека в бараний рог - не было никогда большей мастерицы, чем цыганка Дора.
   Но не только мелкие ворожбы удавались язычнице. С ее появлением во всей округе стали твориться чудные дела. Как будто с появлением заморской ведьмачки проснулись древние кости земли, полезла к свету нечисть... То змеи выползут среди зимы, а то воронье вдруг нападет на путника. Поговаривали, что в ярах появились привиды и волкулаки; на погостах многие могильные кресты упали, а на могилах треснула земля. Врали даже, что в степи зверье и птицы заговорили по-человечьи. Вот точно: рассказывал Тимко Зозуляк, что слышал от одного справного казака, а он уж ей-ей никогда не брехал - вот вам истинный крест... встретил в плавнях кабана, лежащего точь-в-точь как запорожец в подпитии, и ругающегося по-человечески последними непотребными словами! По-татарски!
   Вот так-так. Эхх, чего народ не выдумает. Известно другое: и на Сечи, и во всей Украйне поселились, навалились тяжким игом страшные беды и несчастья. Пронеслось, как мерзкий кажан с церковной колокольни слово "уния". Может, по наговору ворожеи, а может, и от чего другого, посильнее и поважнее, чем камешки цыганки Доры...
  
   Прошло полгода. Крепко прижилась Дарва в еврейской семье. А Моисей уже перестал и думать о том, чтобы продать бывшую пленницу. Особенно после того, как та, которую он называл язычницей, спасла его от лютой смерти.
   Докатилась беда и до Мойсеевой корчмы. Дело было зимой; изрядно снегу тогда навалило, сугробы намело. Зимой многие запорожцы расходились по кошам: рыбачили в прорубях, смолокурничали, били зверя по ярам и плавням. А некоторые собирались в шайки и промышляли на дорогах. Как-то наскочила подобная ватага в корчму; уже под утро. При оружии, частью конные, частью на двух санях. Видно, дознались гайдамаки, дошло до них, что невиданно разбогател корчмарь Мойша. А как же: из самого Киева, и из Батурина приезжали к ворожее, оставляли целые сокровища за помощь в сердечных делах.
   Забарабанили ногами и рукоятями сабель в дверь.
   - Открывай, бесов жиду!! Атаман Завирюха приехал! Як не откроешь, то вынесем дверь, спалим сучьего сына!
   Пришлось открывать.
   Ввалились человек десять, в кожухах, бородатые. Сразу затребовали горелки, поросенка, курей. А как наелись и напились, накинули Мойше на шею аркан, начали нагайками стегать.
   - Ты нам должен. За шо? А за то, что живешь на нашей украйне! Где золото, жиду? Признавайся, где прячешь?
   Разошлись по комнатам и погребам; под детский плач и крик стали вытягивать, что было ценного, грузить в сани. Толстую Сурку кто-то привалил сапожищем в живот, чтоб не выла. На сносях была жена корчмаря, упала и затихла.
   В комнатке у Дарвы тоже побывали. Никого не оказалось здесь, только узкая лавка и старый пустой сундук, корешки какие-то, травы засушенные...
   Уже и рассвело, когда Мойше потащили на аркане на улицу, в снег; окровавленного, раздетого до исподнего, босого. Перекинули веревку через заиндевевший сук, стали натягивать петлю:
   - Говори, где золото спрятал? Говори, пока не повесили!
   Несчастный Моисей только еще больше посинел и глаза выпучил, уже ничего и сказать не может. Вытянулся весь в петле, задрал голову к небу, пускает пену от удушья, еле-еле цепляется пальцами ног за мерзлую землю...
   - Кончай жида! Вешай! Надо жиденят вырезать и хату спалить, концы в воду!
   Вдруг сзади выстрел из мушкета. Пошатнулся атаман Завирюха, завалился на снег, плеснув из-под шапки красным. Следом еще раз грянуло: схватился за грудь еще один казак.... Оглянулись гайдамаки: из их же мушкетов палит, что заряженными в санях по-пьяному делу бросили. А там и копыта топотнули, взрыли снег - из-за облачка порохового дыма на буланом жеребце атамана явился всадник, блестя саблей в руке. В два шага приблизился, наскочил. Петро Сорокун только успел заслониться, а он сверху как рубанет - так и упала рука в снег! Еще раз ударил, сшиб Андрия Закарлюку, что веревку с пленником натягивал, толкнул конем еще кого-то, затоптал под копыта.
   Кинулись гайдамаки в разные стороны бежать по снегу от верной смерти. Не углядел никто со страху и пьяных глаз, что на коне - баба; вон, косы черные развеваются. А она, отогнав разбойников, спрыгнула с коня, достала из-за пазухи черный камешек на нитке, обмакнула его в лужу крови, вытекшую из-под головы атамана Завирухи, и забормотала какие-то слова. Тут же повеяло ветром; поднялась такая метель, что света белого не увидишь.
   Вот так и спасся корчмарь от лютой смерти. К тому времени и вартовые из городка подоспели, но никого уже и не поймали. Да и стоит ли кого ловить? В такую метель в степи едва ли кто выживет.
   Персиянке достался после разбойников боевой трофей: четверо коней, двое саней, мушкеты, сабли. Моисей не возражал, когда Дарва сговорилась через пару недель с конеторговцем и продала почти все это добро, купив взамен себе молодую чистокровку, вороную кобылицу. Дорого, конечно, заплатила, не хватило даже, но Моисей по такому случаю расщедрился и дал взаймы, под "божеский" процент. Так в стойле у корчмы поселилась Ияса.
  
   Весной, когда зацвела старая яблоня на подворье, Дарва собрала в дорожный мешок свои камешки, немного еды, пристегнула трофейную саблю и два пистоля.
   - Да, да, - расчувствовался на прощанье Мойсей, - я все понимаю. Волшебные камешки, пророчества... Суламифь, дети, идите, попрощайтесь с Даруней... Бог с тем процентом - потом отдашь. Езжай, ищи свою судьбу.
   Помолчал, наблюдая, как бывшая полонянка лихо махнула в седло.
   - А что мне сказать атаману Титуру, если он появится? - все-таки вспомнив, жалобно поскулил корчмарь.
   - Я сама его найду, - мрачно бросила Дарва.
   Она даже не оглянулась. Топотнули копыта, застоявшаяся Ияса рванула с ходу в карьер, унося в степь черную всадницу.
  
  
  
  
  
  

2. Чудная

  
   Широко раскинулось Дикое поле. Разлеглось, расстелилось, плеснуло необъятно от седого Днепра до самого Черного моря. Раскрылось, развернуло грудь под вольные ветра. Отсюда - и до горизонта, до самого небокрая.
   Сколько кинешь глазом - драгоценным убором украшена земля. Золотая, кругом золотая степь под синим небом. Зацвел бессмертник, расплескались молочаи да пахучие кашки, вспыхнуло желтыми искрами перекати-поле. Редкие перелески выбежали на склоны яров и курганов, укрылись невестиной фатой из белого цвета акаций. Дальше, к полудню, перелесков все меньше, а то и совсем исчезают, холмы разравниваются; только степь лежит ровнехонько, будто божия ладонь, да некошеные травы в человеческий рост.
   Запах цветов и молодой земли. До самого нутра пронимает степной дух, пьянит, будоражит, как вроде вдыхаешь сразу все эти просторы вместе с небом и облаками. Раскинуть руки - крылья, расправить грудь, чтобы поместилось это все внутри... Был бы добрый конь - эх, догнать бы этот весенний ветер, встретить лицом тугой и пьяный воздух, чтоб мелькала навстречу и ложилась под копыта молодая трава! Не нужна застоявшемуся скакуну плеть - несет сам, пластаясь над землей в шальном и радостном беге. Напрямик, только небо впереди, быстрее, быстрее! Прямо к белому облачку на краю небесной синевы...
  
   От бродов через речку Дожу, с полночи на полудень перерезает равнину, тянется по взгоркам едва приметными тележными колеями шлях на Крым. Если стать на вершину кургана и заслониться ладонью от щедрого полуденного солнца, можно увидеть, как вдалеке ползет по этому торному пути медлительный чумацкий обоз, либо пронесется на рысях казачий разъезд, вспугивая из придорожной травы выводки дроф и фазанов. А вот... ага, вот, вот... еще показались.
  
   Неспешно тянут волы, скрипит деревянное колесо. Три телеги, запряженные медлительными круторогими парами. На возах - десятка три селян. Кто едет, а кто пешком рядом идет, топчет траву постолами. Мужики пьяненькие, парни, девки, ребятня, бабы в праздничных уборах. Глянет кто из местных гречкосеев - сразу узнает, скажет: наши, Покровские. Из церкви возвращаются, из городка Буярчука, что стоит на бродах. Еще бы: сегодня - Великодний праздник!
   В этом году Пасха выдалась поздняя, как никогда. Уже и зацвело все, и трава вовсю забуянила; уже и первый сенокос незадолго. Неделю назад, слава Богу, дождик прошел хороший, а на самое праздники потеплело и заяснилось.
   Ну и Слава Богу!
   Христос воскресе!
   По пути и похристосались, и разговеться успели, и чарку уже которую по кругу пустили. Народ постарше, постепеннее, - в основном бабы - на задние телеги взобрались. Песни поют, да по-соседски лясы точат. Прямо на возах, пока волики тянут неспешно, разложили свяченого.
   Молодежь разместилась на передней фуре. Там по-своему веселятся: чокаются крашанками, в "гуляй-поле" и "пасынка" играют; парни к девкам, как водится, женихаются.
   Праздник пресветлый великодний! Воистину воскресе!
  
   Ульяна, Свириды Титаренка внучка, к молодым отчего-то не идет. Спряталась среди хуторских баб, на последнем возу, затаилась тихонечко рядом с пожилым и молчаливым дядькой - погонщиком волов. Не поет Ульяна песен. И разговор бабий течет мимо нее. Не заметно, чтобы увлекло панночку общее веселое и праздничное настроение.
   Утопила взгляд в степь, губы поджала. Молчит. О чем-то ей своем мечтается под мерный скрип колес.
   Не вышла дедова любимица ни ростом, ни статью. Казалось бы - панночка, богатейка, наследница дедовых сундуков и табунов, а среди хуторских и не заметишь сразу. Да, сними с панночки дедовы наряды - ничем среди хуторян не выделишь.
   Ульяна в красавицы не годится. Улька она и есть Улька: нескладная, какая-то угловатая. Росточком кажется невысокой, бледненькая, во все лицо веснушки рассыпаны, как вроде кто гречневой кашей побаловался. А уж худюща, прямо былиночка, одни кости; как говорится, ни сзади, ни спереди... Только коса у Ульяны знатная - золотисто-соломенная, длиннющая, в руку толщиной. Глаза панночки редко кто и видел, все в землю опущены на людях. А кто рассмотрел, то удивился: глазищи в пол лица, синие-синие, как поле волошковое. Говорят, у бабушки Сени такие были, пока по-старчески не выцвели.
   Хуторских Ульяна все как будто сторонится. Тихоня еще та, будто прячет чего. Как скажет ей кто-то о чем-то, спросит, так Улька улыбнется растеряно, заскромничает, и ответить не знает что. Молчит, все больше молчит.
   Посмеиваются над ней в Покровке, чудной называют. Кто по-доброму усмехнется, пожалеет сироту, а кто, особенно бабы-завистницы, и ядовито - как же, не от мира сего девка... Хоть и панского роду. Бывает, мальчишки бегают за ней гурьбой, дразнят: "Улька - дулька". А она и не отвечает, опустит голову, заторопится как-то бочком, бочком, плечи опустит... А если и ответит, то все невпопад, еще больше потехи для урвителей. Забьется в терновник и плачет.
   Один дед ей защитник. Бывало углядит, что не так, махнет культей, крикнет сердито - разлетятся мальчишки, как стайка воробьев. А Ульяна...
   Какая-то она... не такая как все. Вроде и выросла из детского возраста, уже и в девках считается, а еще мечтания всякие, куклы да коники деревянные на уме. .
   Ну... такая она. Чудная, как есть чудная.
  
   Ой, как на нее сейчас хуторские поглядывают! Еще бы: облачена сейчас Ульяна необычно для поселян - особым, панским убранством. Как пестрая синичка, или птичка - красногрудка среди серых куриц.
   Вот как, вот как на Великдень вырядил старый сотник Титур свою внучку! Как настоящую, самую прешляхетнейшую панночку.
   Откуда-то из темного нутра кованых железом сундуков появился на свет сыпанный сусальной бляшкой по алому бархату очипок, тонкий турецкий полушалок, желтые сафьянные сапожки. Одних перстней золотых по две штуки на каждую руку, да в ушах кульчи с турецким полумесяцем. Бус и намист целый жгут из настоящих монет и ценных висюлек всяческих.
   А самое главное - свитка.
   Ох, какую свитку припас дед Свирида для молодой панночки! Прямо гром, а не свитка. Можно сказать даже, не покривив душой и ни разу не помянув дидька, что это не свитка, а настоящий угорский кунтуш*. Одна материя чего стоит! А выточки, воланы на плечах, мелкая складка по спине! И все это бито, как морозом, серебряной ниткой. Пуговиц в четыре ряда - чистое серебро! Вот так свитка!
   Это ничего, что чуток великовата одежка для тщедушной Ульяны. Как говорится - на вырост: длиною чуть не до пят, и рукав, и в талии раза четыре обернуться можно. Небольшой заштопанный порез на груди, с порыжелыми краями - это от прошлых владельцев замечательного кунтушика. Если всмотреться - след от былого удара клинком. А если не всматриваться, то и не видно ничего. Чудесная свитка, богатейшая!
   Действительно, на первый взгляд - поставь сейчас рядом какую-нибудь киевскую или даже варшавскую кралю, одетую по последней моде - никак сотникова внучка не осрамится.
   Есть, припасено у деда добра в сундуках. Знатный был когда-то казацкий атаман.
   Скажите мне, вот только скажите - кто не знает старого сотника Титаренка? Нет, по правде, положа руку на сердце - неужели не слышали? Точно - не слышали? Вот это да... Значит вы - приезжий в этих местах, и ровным счетом ничего не понимаете в жизни. Вы, наверное, какой-нибудь остолоп - полящук или дикий галичанин, а может быть даже... москаль. Ну-ка, дайте посмотреть на вас, добрый человек - кацапская борода у вас до пояса имеется? Капуста от щей в усах застряла? Нет? Вроде - нет. Человек, как человек, разумный на лице, вполне шляхетного вида... И свитка на вас справная, и шапка, и шаровары под стать... Так что ж вы об атамане Титуре не слышали?
   Деда Свириду знают все в окрестных слободах, да и в самом городе Буярчуке о нем наслышаны. Выдающаяся личность в этих степях. Знаменитейшая. Даже буярчуцкий дьяк, проезжая в монастырской бричке мимо его господы, отчего-то бледнеет, снимает шапку и кланяется, хоть бы старого атамана и не видно на подворье. Правда, потом, проехав уже порядком, оглядывается воровато, втихомолку крестится и сплевывает. Причем сплевывает аккурат под плетень тетки Мотроны, стараясь попасть в пеструю курицу, привычно копошащуюся у дороги.
   Знаменитая личность однорукий Титаренко. И вправду: славный был когда-то лыцарь*; не боялся ни степи, ни татар, ни турок, ни самого черта. Полторы тысячи сабель под бунчуком* держал. Не давал спуску ворогам - до сих пор, наверное, в Крыму и Туретчине им татарчат пугают. Титур-ага, Тит-шайтан - вот как атамана крымчаки прозывали. Это сейчас он старый совсем, сгорбился мало не до земли. Рука правая высохла до локтя. А когда-то был - орел!
   Как соберутся покровские, в праздник какой-нибудь, или просто вечером на посиделки, ухватит дед чарку-другую и начнет рассказывать. Как казаковал на Сечи с атаманом Сирым, как ходил на чайках с побратимами аж до Кафы. И про турецкую ведьму вспомнит, которая ему руку закляла, и про битвы, и про то, как выручал его верный Каурый от татарской погони. Даа, было...
   Наслушавшись деда Свириды, кто-то возьмет и спросит: отчего так? В чем здесь закавыка? Почему у других такой удачи не получается?
   Ну, ну... Неужели еще не догадались? Да любой хуторской житель ответит точно: знался Титур в молодости с нечистой силой. Голову на отсечение - знал заветное слово, заговор для степных примар. Оттого не брала его ни пуля, ни сабля; не было для атамана в Диком поле равных в бою. А как же: рядом с живыми казаками у него бились с ворогом привиды, призраки степные. Вот так и было, истинная правда, не встать с этого места!
   Однако хуторским бабам поверишь - сам себя обманешь. Все там истинная правда, или только половина - то никому не ведомо. Людям языки не укоротишь - пусть тешатся всяческими сказками. Вот, к примеру, говорят: видели в степи черную всадницу. Появляется вместе с грозой; на вороном коне, огромная, страшная, а из глаз молнии бьют. И как будто это та самая турчанка, которая деду руку заколдовала; ищет свои черные камни. А как найдет - тут и всему конец, настанет великая беда и светопреставление.
   Вот так. Люди так говорят. Стоит ли в такие сказки верить?
   Одно точно известно: есть у деда в тайном сундуке универсал, привилегий от самого короля на оседлость и володение землей с речкой и покосами. Каким-то неведомым способом, за особые заслуги (говорят, где-то Валахии, на Дунае - выручил, спас из лютой сечи то ли самого короля, то ли Коронного гетмана) был возведен бывший запорожский куренной в рыцарское достоинство и стал записным шляхтичем.
   Да, старый Титур - знатная личность. Одно худо - одиноким остался на старости. Действительно, как проклял кто. Как будто в отместку за былую военную удачу накинула когда-то нечистая сила старому сотнику аркан на шею, схватила за сердце костлявой рукой - и душит, душит... Как будто черное облако окутало атамана. Страшно, дико, нелепо погибали все, кто был возле него, кто был ему дорог.
   Старший сын, Дмитро, уже будучи в чине подхорунжего в реестровом полку, погиб от удара молнии. Возвращался домой казак, спешил, застала его в степи гроза. Спрятался от дождя под деревом. Там и настигла его небесная стихия...
   Младшего, Тараса, сожгли живьем татары во время набега. Сам Свирида тогда отлучался из Покровки, поехал с Ксенией на дальний выгон, за плавни. Увидел только, что взметнулся над хутором дым. Отвязал лошадь от телеги, помчался напрямик. И не успел.
   Тогда же, в тот набег, татары захватили и увели в полон невесток с внучатами. Прискакал Свирида на хутор, запалил коня. Покровка пылает... Кинулся старый атаман к околице. А в степи уже и след набежчиков простыл. Вдруг - из придорожных терновых колючек писк! Посмотрел Свирида в чащу, а там - глазищи синие, родные... Вытащил кроху-внучку, прижал к груди. Видно, удалось Ульяниной маме, уже ведомой на татарском аркане, отбросить от себя, спрятать дитя. Чтоб не досталось басурманам.
   Погоня за татарами ничего не дала. Зажгли тогда позади себя степь крымчаки при встречном ветре, и ушли. Ушли безнаказанно.
   Сколько ни бился, не искал Титаренко родню - так и не нашел. Недавно и половину свою - бабу Сеню, Ксению - похоронил. Одиноким да бесприглядным остался старый атаман. И дворянское достоинство, и добро нажитое, и табуны, и покосы - все не в радость.
   Одна только внучка осталась, Ульяна. Одна из всей родни и сбереглась.
   Пуще глаза оберегает ее теперь старый атаман, как наседка над цыпленком вьется. Ни в чем не знает отказа девчонка.
   Гляди, это она и есть, сотникова внучка - та, что в сусальном очипке и роскошной свитке.
   Ох, какая свитка!
  
   Вот сейчас одна из кумушек, расположившихся за спиной у панночки, в который раз дотянулась, пощупала, потерла между пальцами плотную ткань невиданной одежки.
   - Вы посмотрите, только посмотрите, кума, - в какую падейку вырядил свою внучечку пан сотник! Вот так падейка! Ох, ох, какая... Как новая. Гляди... Не могу налюбоваться... Обложена галуном - по низу и по рукавам, и на вороте... ну-ку, ну-ка... гладью вышито! Точно - гляди! Знатный покрой...
   Тетка Горпина, похожая на щуку в платке из-за необычайно широкого, усеянного мелкими острыми зубами тонкогубого рта, завистливо покачала головой, поцокала языком, уронив даже нитку слюны. Если б такое можно, запросто пробила бы худенькие плечи панночки взглядом, как гвоздем.
   Не сумев уколоть обладательницу роскошного наряда, дородная щука принялась зло шевелить локтями, устраиваясь удобнее, подвигая на телеге соседок - таких же пышных хуторских теток в цветастых праздничных платках.
   - Ой, кума, а не затянуть ли нам песню...
   За спиной Ульяны, на возу, опять пошла по кругу мерка с оковитой.
   Закусив, тетка Горпина не утерпела, повернулась еще раз к дорогому убранству хуторской панночки.
   - Нет, поглядите, вы поглядите - знатная падейка, ой знатная... Такая важная падейка бывает только у панны полковниковой в Буярчуке, или у дочки полкового писаря! А полушалок, полушалок - чистый шелк!
   Горпина нервно поправила у себя на лбу бабью праздничную, не первой свежести тороковую хустку* в крупный маков цвет.
   - Та вы уже всядитесь, или так будете пихаться и шевелиться, будто как курица на яйцах, прости Господи! Приберите ногу! Прямо отдавили все! - другая тетка, Даруня, возмущенно пошевелилась в соломе, отбивая от вторжения щукообразной кумы свое исконно нагретое место на покрытой рядниной соломе.
   Рябоватая Даруня скоро отвоевала простор, как следует пихнув локтем куму. Сразу подобрела, подхватила разговор.
   - Да, наряды знатные. Видать, у деда в сундуках много добра всяческого напрятано, - поддакнула, глянув в свою очередь на панский кафтан.
   По-другому, воровато и тайно еще раз кинув глазом в спину обсуждаемой панночки, зачастила в полголоса, продолжая коситься на дорогой кунтуш и турецкую шаль:
   - Наряды-то знатные. Как же - шляхта они. Паничи. Только панночка у нас - хлипкая, как сморчок какой-то, прости Господи... Ой, кума Горпина, думаю, что больная она чем-то. Вот вам крест - больная. Прямо прозрачная, бедняжечка, ветерок подует - унесет... Смотри - худоба какая? И еще, - ой, Господи... - Даруня вздохнула и дернула бровями, затянув по-куриному глаза веками и клюнув подбородком вниз, для убедительности. - Похоже, похоже: с причудами она. Как на голову хворая...
   - Ага, ага, с причудами, - злорадно согласилась Горпина. - Видишь - праздник, Пасха светлая, а она смурная сидит, как сыч...
   - Нумо, будьмо! - пошла чарка по кругу.
   Перекрестились, выпили, крякнули, покривились по-бабьи, закусили свяченым.
   - Христос воскресе!
   - Воистину...
   Похристосались.
   Тетки на среднем возу затянули песню.
   А Даруне, вошедшей во вкус, задетой до самого бабьего нутра некоторой тайной вокруг пана сотника и его внучки, не терпелось поделиться. Продолжала шептать в самое ухо Горпине:
   - И поддеечка останется, и добро сотниково пропадет... Вот я и говорю: окрутит Мотря вдовца... Поделает - как пить дать поделает. Наведет чары.
   Кума вытянула шею и боязливо заглянула в передний воз, где маячила, как каменная глыба, широкая спина Ульяниной мачехи.
   - Деда окрутит, а сироту со свету сживет. А это все она, она, Мотря. Порчу наложила. А чем не ведьма эта Мотря? На Купала в прошлом годе кто по речке ходил? Или не свела черного козленка у старой Тарасихи? - частила Даруня, боязливо оглядываясь на Мотрону, не обращая совершенно никакого внимания на сидящую недалеко Ульяну...
  
   Люди в Покровке все больше суровые, степным ветром да военными невзгодами потрепанные. Оно и так, жизнь такая: чуть заворонишься - пропало, ветром унесло. Тут иные бабы - вроде мужиков. Все хозяйство тянут: и покосы, и жатву, и огороды... А при случае и постоять могут за свое.
   Тетка Мотря - баба дебелая, черноротая. Только тронь! Уж она-то ответит сразу. В маленьких глазах на широком медном лице под низко насупленным платком - жесткая решимость и какая-то своя тайная задумка. Не зря, ой не зря Мотря вокруг старого Свириды крутится. Кланяется низко и подобострастно, все норовит овдовевшему старику угодить. По-соседски и в хате прибирает, и обстирывает, и за скотиной ухаживает. Верно, окрутить решила вдовца, метит в дворянки, хутор прибрать к рукам. А заодно и Ульку надумала вывести в люди, уму-разуму научить, замуж пристроить. А может, и сплавить с глаз долой, чтоб не мешала панствовать...
   - Вот-вот, и у меня несушку извела, - услышав, что говорят о Мотроне, ввязалась в разговор еще одна соседка, баба Феня, малюсенькая и сморщенная, как печеное яблочко. - Такая была несушка - загляденье, а не курица. Так ихний иродов Рябко мою птичку и потрепал... Ну, зашли к ней куры в огород - так что ж они разве много поклевали? А Мотря кричит - кыш, кыш, как будто бы ей черти на хвост соли насыпали. И комьем бросается. А собака ихняя - как наскочит... Ведьма, как есть ведьма, - согласилась Феня. На всякий случай перекрестилась, - Прости Господи, в светлый праздник греха наберешься с этими панами...
   - Ну-ко, вы, сороки! Растрещались тут! - не вытерпел дядька Перевий, сидящий на козлах. Глянул сбоку на молчаливую панночку.
   - Ты, дочка, чего тут с нами, стариками, скучаешь-кукуешь? Видишь, что молодежь вытворяет? Эх, мне бы твои года... - дядька пошевелил усами, умильно-пьяно разглядывая забавы молодых.
   - Шла бы к ним. Что тебе бабьи пересуды... Видишь - вечереет. Скоро уже и в Покровку приедем.
  
   Не слышит сейчас Ульяна ни доброго дядьку, ни бабьих сплетен за спиной. Засмотрелась в степь, о своем о чем-то мечтает...
   Нехорошо ей; ой как нехорошо и невольно в чужой одежке. Вся эта роскошь и красота, все эти щедроты от былой удачи и военной добычи атамана Титура тяжкими веригами обременили плечи, пригнули вниз, заставили прятаться от завистливого людского глазу. Ульяне подчас представлялось, что на этой телеге везут мертвеца - ее саму, лежащую в гробу. Красивый гроб, красивый покойник, нечего сказать: в свитке и сафьянных сапожках... Только в гробу лежит живая; живая, но связанная... Дедушка сказал - одень вот такое - значит нужно одеть. Сказал - езжай, значит нужно ехать. Дедушку ослушаться никак невозможно.
   Но душно, невольно Ульяне среди бабьих разговоров-пересудов, посреди запаха сивухи и сытых отрыжек. И Пасха пресветлая не в радость, и весенний цвет не для души... Больше всего хочется сейчас остаться одной. Вырваться из гробовой свитки, спрыгнуть с телеги, скинуть дедовы прикрасы, выбежать в степь - далеко-далеко, чтоб никого не видеть. Раскинуть вольно руки, упасть на цветочный луг... Или стать на самую верхушку кургана, чтобы ветер в лицо, чтобы облака белыми лентами над головой...
   Чудится панночке... Эх, чудится, видится...
   Широко раскинулось Дикое поле.
   Скачут по степи буйные кони, догоняют ветер. Взрывают, бьют траву острые копыта. Вытягиваются в струны лебединые шеи, развеваются гривы. А в табуне, впереди всех - один приметный. Самый красивый и быстрый, мастью особый. Будто золотом облитый, с искрой; грива, хвост, да чулки на бабках - снежно белые. Бешено косит на бегу черным глазом, бежит, как будто летит над землей...
   Это ее конь. Она уже и имя ему дала - Золотой, Златушко... Знает Улька точно, что есть такой конь. Знает и все. И во сне приходил, прямо как наяву. Вот бы увидеть хоть разочек...
   Верится ей, что однажды покажется тот табун в степи за околицей. Подойдет к селу. И, думается, что непременно на закате солнца... Станут кони на багровом луче, затопчут под копыта небокрай... Выбегут люди смотреть на диво... А она кликнет своего Золотого, и отделится он от солнечного диска, подойдет к ней неспешно в самые руки... Эхх...
   Ульяна глубоко вздохнула, чувствуя, как ее наполняет тоска. Такое, наверное, бывает у птицы, которая задержалась на земле с перебитым крылом, когда ее стая потянулась в теплые края... В курятнике - тепло и сытно, но хочется, ах, как хочется увидеть чудесные страны... Далеко, там, за небокраем.... Края, из которых рождается солнце...
   - Здравствуй, Златушко... А я так ждала....
  
   У неё на губах еще оставался привкус мечтательной улыбки, когда она наткнулась глазами на глумливую личину Степана, Мотриного сына, теперь идущего рядом с телегой. Тетки на ее возу покатывались со смеху, прикрывая щербатые рты и тишком косясь на панночку. Степан нелепо размахивал руками, корчил рожи, и всячески валял дурака.
   - Златышка, Златышка, Златышка! - выкрикивал шутник.
   До Ульяны не сразу дошло, что смеются с нее. И Степан изображает не кого-нибудь, а ее саму, забывшуюся в своих фантазиях, ненароком выдавшую выражением лица, жестами и показавшимися окружающим нелепыми словами происходящее в мечтах...
   Ульяна опустила голову.
   - Ой, смотрите, она проснулась?
   Степан легко заскочил на телегу, насильно подвинув Ульяну, усаживаясь рядышком.
   - Но, но, ты что бузишь? Вот сейчас кнута! - ощетинил усы и нахмурил брови дядька Петро, увидев такой непорядок. Смеяться, право, не грешно, но уважение должно быть.
   - Это ж моя невеста! - осклабился Степан. - Нареченная!
   - Но, но, нареченная! - проворчал дядька, но уже не так уверенно. В сердцах хлестнул по воловьим спинам - Гей-гей! Ледачие...
   Пробормотал сердито:
   - Кому и хромая кобыла - нареченная...
   - Праздник же, Пасха превеликая! - Степан сыто рыгнул. Обратился к Ульяне: - Ну что, невеста, похристосаемся?
   Схватил больно за плечи, притянул к себе. Ульяна молча уперлась руками ему в грудь, пытаясь высвободится, отвернуться.
   - Чего личико воротишь? Что не нравлюсь? Ну-ко, давай целуй жениха в честь праздника!
   Глаза у него круглые, как у совы, водянистые и блеклые. Вроде молодой, а выглядит старым; лицо раскраснелось от выпитой водки. Ульяна непроизвольно глянула на Степановы губы. Похожи на мясистую куриную гузку, среди мокрых сосулек жидких усишек и рыжей поросли на подбородке. Причем гузку, из которой вот-вот исторгнется пометом.
   - Или ты в светлую Пасху не веруешь? Ведьмовства от деда набралась? - так, чтобы все слышали, спросил Степан, обдав Ульяну смрадным дыханием. Прищурил ожидающе и недобро глаз.
   - Христос воскресе!
   Ульяна неловко пошевелилась в руках у Степана, растеряно и беспомощно глянула назад, на теток за спиной. А те, как одна, насторожились, затаили смех, и уставились на панночку веселыми волчьими искрами...
   - Воистину воскрес... - прошептала Ульяна, глянув еще раз на Степановы губы. Где-то в желудке зародился и пошел к горлу гадкий ком.
   - И что? - ожидающе выговорил Степан.
   Ульяна, закрыв глаза, потянулась и дотронулась уголком рта к чему-то мокрому, пахнущему сивухой и гнилью... Потом еще, и еще - троекратно, по христианскому обычаю...
   Затишье разрядилась криками хуторян.
   - Оооо! - закричали хуторские на всех трех телегах. - Воистину! Христос воскрес! Наливай!
   Заговорили все сразу, поднимая очередную мерку с водкой, чавкая, закусывая и брызжа слюной...
   Ульяна старалась не смотреть на своего названого жениха. Думала только, чтоб женишок быстрее оставил ее. А Степан, недолго выждав после вынужденного "христосания", вдруг схватил девчонку и вонзился в ее губы хищным укусом. Ульяна затрепыхалась, пытаясь освободиться, чувствуя, что он одновременно с целованием полез рукой ей за пазуху...
   - Но, но! - крикнул дядька Перевий, опять замахиваясь кнутом. Но Степан уже оставил Ульяну, соскочил с телеги, и отпрыгнул на безопасное расстояние.
   - Нету там ничего! - крикнул "жених", обращаясь к хуторским девчатам на передней телеге. - Нету! Вот такое вот! - Степан скрутил фигу из самых кончиков пальцев, показывая, что у Ульяны совсем нет груди. - Ни цицки, ни пицки! Как на жердине. Проспорили!
   Девки и ребятня на переднем возу зашлись в одобрительном хохоте.
   Ульяне вдруг подошло и стало не хватать воздуха. Она неловко соскочила с телеги и побежала в степь, путаясь в длинных полах злополучной дедовой свитки.
   Так и шла до самой Покровки пешком, позади всех, сколько ее не звали обратно.
  
  

* * *

   После Пасхи совсем житья не стало Ульяне. Деду Свириде все немоглось. И вроде ничем особенным не болел старый казак. Но душило его что-то; крутило, выворачивало... Как будто у него внутри, в самой середине груди горело и пекло. Тяжко, тоскливо стонал дед по ночам, как словно издыхающий старый пес...
   Ульяне и страшно было, и тревожно. Что-то должно было случиться, что-то приближалось. Часто просыпалась она от дурного сна: входит к ним в хату черная женщина, цыганка - не цыганка: страшная, будто на пожаре обгоревшая. Протягивает костлявую руку и говорит: отдайте мое приданное! А рука - нет руки, только кости и обгоревшие клочья мяса... Ульяна вскидывалась и просыпалась в холодном поту. Нет, нет, это только сон... Дедушко мается на постели за печью...
   Что это? Что за дурной знак?
   Днем Свирида еще пытался вставать. Тяжко опираясь на клюку, бродил по селу, ни с кем не разговаривая, не отвечая на приветствия. Как-то разом и в единочасье сгорбился старый сотник мало не до земли; как потянуло что-то вниз, как будто нательный крест на шее стал пудовым...
   Добредет дед до околицы, станет у плетня и смотрит в степь... Долго-долго стоит и смотрит. Будто седобелая птица полететь хочет; но крылья уже не те...
  
   Тетка Мортя основательно и надолго перебралась в сотникову хату. Скоро и справно перебрала на себя все хозяйство. Все горело и спорилось в ее руках. Вроде все по уму - и обхожено, и накормлено. Ульяна терпела и не подавала виду. Но две вещи в этой дородной и сильной бабе ей показывались непереносимыми. Первая - картина того, как Мотря убивает птицу. Как-то взялась тетка показывать Ульяне, как правильно резать гусей.
   - Гляди: берешь за крыло... - тетка вытянула и сложила вместе крылья у бьющейся и вырывающейся гусыни, пригнула набок и наступила ногой. Ульяна, оглянувшись, отчего-то удивилась: насколько широка и мощна Мотря сзади, вот так наклонившись. Как глыба; вдвоем не обхватить... - Тады бери его за зябры... и режь вот здесь, по жиле... - Мотря неспешно перерезала птице горло. - Видишь, вся кровь уходит куда надо...
   Дальнейшего вида птичьей казни Ульячна не выдержала, сбежала за дом. И долго тряслась в ознобе, стараясь куда-нибудь деть свои руки, на которые попали горячие красные брызги...
   Другое же, с чем Ульяна никак не могла примириться, это теткины разговоры о скорой свадьбе со Степаном.
  
  
   Над полем уже потемнело небо, проглянула сквозь сумрак первая вечерняя звезда. Степь притаилась, загадочно вздыхает, переговаривается на языке птиц да сверчков... Безумно распахлась маттиола, где-то недалеко зовет перепелка: "спать пойдем!" Над атласной ночной темнотой проглянула еще бледная луна, вылила первый ковшик молока на степные травы. Тоненькая девичья фигурка стоит возле загорожи. На плечах и на волосах улеглось лунное сияние.
   Опустилась Ульяне на плечо тяжелая рука. Вздрогнула девчонка, испуганно глянула.
   - Что ты, что ты! Не боись, детка...
   - Да что вы, диду, я не испугалась...
   Свирида тяжко оперся локтем на тын рядом с внучкой.
   - Закат сегодня красный. На завтра как бы не задождило. - Только раз глянул старый казак внучке в очи, а вроде всю душу сразу вызнал, до дна вывернул...
   Опять Ульяна к степи тянется. Вышла за край села, как будто ждет кого-то, или встречает... А глаза у самой заплаканные: тетка Мотря сегодня огрела, рассердясь, мокрой половой тряпкой, перетянула прямо по лицу. Только деду этого говорить нельзя, осерчает, разволнуется...
   - Знаю, дочка, о чем мыслишь, кого в степи высматриваешь, - Свирида присел, кряхтя, на пнину, оперся рукой и культей на посох. - Степной дух тебя тревожит. За грехи наши восстали древние кости земли. Только ты не бойся... Бог не допустит, защитит от бесовского наваждения. И на хуторских ты не смотри, не обращай внимания. Пусть себе говорят. Они сами по себе, глухие да слепые...
   - Дедушка, почему я не такая, как они? Ничего-то у меня не получается... За что ни возьмусь, - все из рук валится, все невпопад. Непутевая я какая-то... Может, не стоит и жить-то на свете?
   - Что ты, что ты, дочка такое говоришь. Каждому свое... Будет и у тебя счастье и радость в жизни...
   Помолчали. Смотрят вдвоем, как на небе звезды зажигаются.
   - Душно мне, дедушко, на хуторе. Как вроде в могиле тесной, в склепе темном. Рвется моя душа туда, - Ульяна говорит, не глядя на деда, утопив глаза в игру светлячков в степи, зацепившись взглядом за красную тучку на горизонте. - Вот вышла бы на кручу, на самый край, присела бы, поджала руки под коленками - крепко-крепко, потом кааак выпрыгну, как выпрямлюсь, расправлю руки - и полечу... Я птицей хочу быть, деда... Чтоб небо божие увидеть, чтоб не душно и не темно, к солнышку ближе. Чтоб суженого своего сверху увидеть, горлицей на плечо к нему...
   Дрожит всем телом. Так ей себя жалко стало, вот такую, маленькую, непутевую, под этими далекими звездами на огромном небе... Ни постоять за себя, ни защититься... Чем, как? Вот этими тоненькими ручками? И сказать ничего не могу, и рожа отвратная, век бы не видела... И помочь никто не поможет, сгинула в лютой неволе моя матушка...К горлу тугой комок подбирается, уже подошел под самый верх, слезы сами навернулись и затуманили глаза. Хорошо - темно, никто не видит...
   - Вот вы говорите - сила есть в степи. А какая она, эта сила? - сквозь слезы слова с трудом выговариваются, дрожат. - Что же она не отвела беду, не оборонила маму и отца?
   Молчит дед, насупил брови.
   - Не греши, дочка, не гневи бога. Что есть, то есть, и тому радоваться надо... - Заметно, что дед не знает, что и сказать. Сколько прожил, повидал, а не хватает мудрости житейской, чтобы правде перечить, чтоб девчонке слово правильное сказать. А сказать что-то надо, успокоить, обнадежить...
   Опять помолчали. Каждому свое думается.
   - Деда, а что будет, если лошади во сне снятся? Вот мне все время снится, что я коня золотого встречаю в поле... - Ульяна как-то уже справилась со своим горловым комком, на другое разговор перевела.
   - Лошади, детка, это к переменам. - Свирида и рад перемене разговора. - Как мелькает и несется мимо всадника дорога, так и жизнь твоя потечет в другую сторону. Выйдешь замуж, поставим хату, будешь жить счастливо, в совете да понимании...
   Задумалась Ульяна над дедовыми словами. Спросила у себя: так ли? Этого ли тебе, Ульяна, хочется? И сама себе ответила: нет...
   - Нет, дедушка, неправда Ваша. Мне другое надобно. Мне бы вольным духом напитаться досыта...
  
   Свирида все еще сидел неподвижно, уставившись в землю. Затем достал трубку, кисет. Привычно справляясь одной рукой, набил табаку. Но выкресать огонь никак не получалось. Ульяна перехватила кремень, чиркнула раз и два, раздула, поднесла трут к трубке. Дед запыхтел дымом.
   - На, вот.
   Старик пошевелился, одной рукой неловко, путаясь в вороте, стянул с шеи некий грузик на нитке. В темноте не видно было, что за подарок приготовил старый казак своей внучке.
   - На, одень на шею. Кх, кх... Одень. Нет ничего сильнее этого камня. Один он у меня остался, последний, - старик на миг замер, как будто еще сомневаясь: отдавать? Не отдавать? Но все-таки отнял от себя, вложил Ульяне в ладонь, как будто избавился от чего-то очень дорогого и в то же время тяжелого.
   Ульяна ощутила, что в руке у нее как будто оказался кусочек льда.
   - Ничего, ничего, он всегда холодный, даже под рубахой. Носи его - потом привыкнешь.
   Может, Господь смилостивится, наделит счастьем и удачей. А мне уже недолго...
   По дрогнувшей, тяжко дрогнувшей руке старого сотника, и по волнению в глухом и как будто чужом голосе угадывалось, что подарено нечто действительно важное.
   Ульяна надела на шею нитку. И ощутила тяжесть и холод посреди груди.
   Старик вдруг поперхнулся дымом и закашлялся, схватившись здоровой рукой за грудину. Внутри у него хрипело и булькало. Ульяна мягко положила руку ему на плечо.
   - Пойдем, дедушка, завечерело уже. Как бы к вам хворь какая не прицепилась...
  
  
   3. Каменная баба
  
   На хуторе всего с полтора десятка хат. Отгородилась Покровка от степи, притаилась от Дикого поля за густыми терновыми зарослями по берегу яра. Рассыпала беленькие мазанки в низине, спрятала горбики камышовых крыш под яблоневый майский буйноцвет. Тихонечко подобралась вишневыми садами и огородиками к самым вербам на берегу Дожи. Вдоль реки, по низине, до самых бродов - камышовые метелки да осока. Прошлым летом в плавнях опять от татар прятались; слава богу, прошли стороной супостаты, на хутор не заворотили.
   Три раза выжигали Покровку дотла. И крымчаки были дважды, и свои, крещеные как-то заглянули. Вон, на покалеченных яблонях до сих пор гарь на коре просвечивает сквозь молодую листву. Ну, если что, бабы тот час ребятню в подол - и к речке, в камыши. Так и убереглись. А хаты отстроили, поставили заново, толокой взялись и выгнали еще лучше. Свежим камышом накрыли, а по беленым печкам да по стенам и узоры всякие красивые, и петухов разноцветных намалевали.
   И все бы хорошо, но есть, есть какой-то тайный знак над селом. Как будто простерла над Покровкою свое крыло та самая Черная всадница. Где-то глубоко, в людских сердцах затаилась тьма; спряталось, ждет своего часа. Тишком, понемногу раскидывает зло свою паутину, захватывая все больше и больше людских помыслов и поступков....
   Откуда это взялось? Что здесь такого, что притягивает тьму?
  
   Стала над Покровкою ночь. Полная луна торжествует и плывет по ночному небу, щедро разливая свое серебряное сияние на степь. В этом призрачном свете заметно, что от зарослей, окружающих яр возле Покровки отделилась темная фигура. Заторопилась к реке, вскоре опять нырнув в прибрежные непролазы... Кто это? Зачем бродит ночью по диким местам?
   Луна любопытно заглянула в реку. Но под густыми зарослями на берегу не видно ничего. Только сама звездная королева зеркалится и серебрится в узкой ленточке воды. Полюбовавшись на свое отражение, ночная красавица прилегла щекой на случайно подвернувшуюся тучку, продолжая разглядывать степь, решив непременно дождаться разгадки...
   А ночная странница показалась прилично погодя, довольно далеко от хутора. И даже не сама показалась при луне, а обнаружилась дымком от костра, что закурился над зарослями. Кто-то разжег огонь в том месте, где река выгибает колено, а из прибрежных колючих кустов выглядывают головы древних скал. Не в силах удержаться, луна осторожно заглянула сверху через переплетение темных ветвей: что же там происходит?
   Куда же спешила темная путница?
  
   На месте разрушенного древнего алтаря лижет темноту красноватыми язычками небольшой костерок, курятся горьким дымом колдовские травы... Рядом мечется на веревке и жалобно блеет козленок, предчувствуя скорую свою судьбу. Черная фигура кружится и играет тенями вокруг огня, как будто сплетая из сгустков тьмы паутину вокруг камней, разложенных по кругу...
   Песня ли это слышится в ночной тишине? Или это кричит выпь? Луна прислушалась. И вздрогнула, как будто услышала и почувствовала нечто...
   Давно, давно не звучали в ее царстве эти слова. Давно не пели люди волчью песню Дикого поля...
  

* * *

  
   Случилось это через несколько дней после дедова подарка, на Троицу, перед вторыми покосами. Ульяна в ночь спала тревожно; раз по разу вставала с постели, шла босиком к окошку: не светает ли? Окошки в дедовой хате совсем крохотные, слюдяные стеклышки величиной с блюдце, четыре штуки крестом... Мало что и видно. Вот и бегала хозяйка чуть ли не с полночи, проспать опасаясь. Уже и умылась, и косу расчесала, и заплела. Только-только затеплилось на восходе, первый петух озвался захрипшим со своего куриного сна кукареку, панночка накинула свитку, взяла котомку и выскользнула из спящего дома.
   - Рябко! Рябко! Пойдем на речку!
   Из конуры у ворот выглянул дворовой пес. Вылез, потягиваясь и зевая, одновременно приветственно махая хвостом. Узнал хозяйку. Увидев, что она уже вышла за калитку, удивившись немного этому (куда бы в такую рань?), Рябко затрусил следом.
   На улице еще и свету не показывалось, еще только звезды на небе начали бледнеть и гаснуть, когда босые Ульянины ноги, едва касаясь набухшего росой подорожника у тропинки, вынесли ее за околицу села.
   Выйдя за овраг, она заворотила к речке. Там, меж осокой и кустарником, спрятанная под широкими росистыми листьями лопухов, по самому берегу вьется едва приметная тропинка, протоптанная рыбаками. Кто не знает, никогда бы не придумал искать здесь проход. Но Улька уверенно направилась в самые заросли, наугад находя тропинку, иногда сгибаясь и ужом проскальзывая под нависшими над дорожкой колючими плетями шиповника. Видно, не раз хаживала она по этому берегу, вверх по течению Дожи. Рябко обогнал хозяйку и торжественно бежал впереди, принюхиваясь к следам, иногда скашивая глаза и поглядывая через плечо на Ульяну: идет ли? Так, правильно? Ну, побежали дальше...
  
   Троица - праздник пышный, к тому же воскресенье. На праздники работать грех. Обычно поутру в воскресные дни хуторские приходят к деду, он читает Евангелие. Ульяна любит слушать, как дед Свирид читает... Сядет девчонка тихонечко где-то в уголке, подопрет рукой щеку и все-все запоминает. Перед глазами представлялись и избиение младенцев мерзким Иродом, и тайная вечеря, и страсти Христовы... Жалко ей становилось Иисуса, и всех святых великомучеников жалко. Как представит себе, что в ее руки тоже вбивают гвозди, так и страшно становится, и плакать охота... Как-то в хлеву нашла старый гвоздь и даже попробовала кольнуть себя в запястье... Больно. Бедненький Иисус, настрадался... Только зачем они этот крест везде вспоминают, на крест молятся? Ульяна часто пристально рассматривала серебряный крестик, висевший у нее на груди. А вдруг бы Иисуса не распяли, а, например, повесили, то они бы и на виселицу молились бы?
   Хуторяне особой набожностью никогда не отличались, но в такие дни в поле не шли, косу и вила в руки не брали. Разве что скотину обходили и сидели по домам, а то и вечером по кумовьям да по сватам в гости сходились, угощались наливками да оковитой. Вот тут для Ульки и наставало мучение! Соберутся тетки в повязанных наверх концами праздничных платках, девчата в лентах да намистах, и начинают сплетничать, панночке кости перемывать. О чем им еще озаботиться, как не о сотниковой внучке? Еще и зовут: ты бы посидела с нами, поговорила, - что людей сторонишься? А хуже того, как Степан заявится с нынешними своими дружками-малолетками, да навеселе...
   Вот и сегодня они будут праздновать. Пока за всех кумовьев чарку не перепьют, свиного холодца с хреном да вареников с вишнями не наедятся, - не разойдутся. Но Ульяна выпросила вчера у деда кусочек счастья для себя. Разрешил дед, дозволил таки сходить на дальнюю кручу по Доже, собирать травы... Уж как наставлял, предупреждал: в степь не заходи, чужих опасайся, костров-дымов не разжигай... Дед бы и сам пошел, несмотря на весь этот Мотрин праздник, да неможется. Расхворался, совсем расхворался старый казак...
  
   Целый день одна! Свободная душа, только степь да травы, да речка журчит...
   Спешит девчонка. Быстро-быстро петляет тропка под ногами, вверх-вниз по откосу. Казалось бы, куда торопиться, целый день впереди. Нет, знает она, что нужно быстрей, не зря поднялась так рано. Вот уже совсем засветлело на восходе... Успеть бы...
   Птицей взлетела Ульяна на кручу, ту, что обрывом в степь выходит. Едва отдышалась. Бросила котомку, обернулась лицом к восходу и замерла...
   Так вот ради чего она так раненько сорвалась и спешила по колючим непролазам! Задумалось встретить солнышко, посмотреть с кручи, как выходит оно над небокраем.
  
   Восход в степи стоит того, чтобы оторвать кусочек сна, чтобы продрогнуть и замочить ноги в холодную росу. Роса - это ничего, неважно, незаметно, тут же забудется и растает перед величественным...
   Вот на востоке начинают бледнеть, наливаться розовым светом ленты облаков. Они как занавеси, что открываются перед входом в великолепный шатер, где царствует небесный владыко. Свет все ярче и сильнее вырывается из-за земли. Внезапно, всегда внезапно, будто мечом первый луч прорезает темное небо, побеждает и превращает в ничто побледневшую и потерявшуюся луну. Становится виден, чувствуется, расширяется безмерно перед глазами весь этот огромный купол над полем, наполненный бирюзовым прозрачным воздухом.
   И еще один луч прорезает небо, а за ним и еще, исходя от невидного пока могучего источника. Свет расходится от востока, накатывает на темный ковер степи, выхватывает тени узгорков... И, вот! Над линией горизонта показался тоненький ярко-золотой краешек. Сразу вспыхнуло все! На головах холмов, на траве, на каждом листочке загорелось и заиграло золото! Еще немного, и победительный свет заливает, толкает, будит, поднимает к небесам... Расстилает от себя по степи золоченую дорожку. Роса на траве засверкала миллиардами бриллиантов. Грянул птичий хор, приветственно закивали головками цветы, степь ожила и улыбнулась... Даже седые камни прижмурились, подставляя заплаканные росой лица под поцелуи небесного властелина... Здравствуй, солнышко, здравствуй, мир, здравствуй, новый день!
  
   Над степью, на самом краешке обрыва неподвижно стоит тоненькая фигурка. Рассвет позолотил и ее, ласково обнял теплым лучом. Замерла Ульяна, не в силах оторваться от развернувшегося перед ней великолепия. Она чувствует свет и тепло у себя на лице, на своих щеках-веснушках, играет-жмурится на солнечный диск и через щелочки между ресниц ей в глаза попадают золотые искры.
   Рябко расположился рядом, поглядывая то на степь, то на свою хозяйку, принюхиваясь к воздуху. Пока вроде все спокойно. Для верности даже лизнул росу на камне, сорвал и пожевал особую лечебную траву... Пока все хорошо.
   Ну, вот, солнце показалось во всей красе и все выше поднимается по небу. Засияло, приняло свой царственный лик! Теперь на него и не глянешь. На лице Ульяны вдруг заиграла улыбка. Нет, не только от солнышка. От солнышка, и от чего-то другого, хорошего и приятного. Сегодня! Сегодня что-то случится! Не может быть, чтобы день, который начался так хорошо, не принес какой-нибудь радости. Осознание этого толкнуло изнутри, заставило затрепетать и забиться сердце. Это будет сегодня!
   Что ж, будет - так будет. Оно, счастье, само найдет, если захочет. А пока нужно приниматься за работу.
   Не теряя радости и солнца в глазах, Улька запрыгала вниз по косогору, спускаясь к речке.
   Хорошо-то как! Самое главное, не стоит над головой эта постылая тетка Мотря, не нудит: ледащо, бестолковщина, вот невестка мне достанется... Тьфу на них. Пусть сама и целуется со своим вонючим Степаном. Почему-то эта мысль буйно развеселила Ульяну, она представила тетку Мотрю в венке и фате прямо поверх засаленного платка и бабьей поддевки, а рядом ее рыжего Степана - жениха с цветком на шапке во главе свадебного стола. Пьяные осоловевшие рожи кричат: "горррь-ка!" А они поднимаются и целуются, далеко вытягивая вперед жирные от колбасы губы. Фу! Вот и пусть!
   Ульяна почувствовала, как во всем ее теле, в каждой частичке взыграла кровь, какие-то искры озорства и удали начали покалывать изнутри. Эх, хорошо! С разгону зачем-то топнула на зеленых лягушек, нежащихся по берегу: брысь! Обиженные жабы нехотя и тяжело попрыгали в воду, сохраняя на физиономиях серьезное выражение. Видя такое настроение хозяйки, Рябко пришел в совершенный восторг: кинулся гоняться за лягушками, радостно взлаивая, шурша в осоке и расплескивая грязь на кромке берега мокрыми лапами.
  
   Дедовы травы нашлись быстро, мать-и-мачеха густо проросла по мочагам на берегу. А вот чтобы нарвать аира, пришлось лезть в воду, в болотную грязь. Дед просил, чтобы с корнем: в корне аира - вся лечебная сила. Так что скоро Ульяна вымокла с ног до головы. Как ни подтыкала подол, как ни береглась, все равно выпачкалась вся черным жирным илом, ноги выше колен облепила зеленая ряска. Вода в реке еще холоднющая! И комары искусали: вроде рано еще, а их уже на мелководье целые полчища... Зато травы нарвала целый сноп, еле подняла. Привычно набрала под локоть мычки*, закрутила перевесло*, увязала. Теперь надо все это донести до Покровки. Свежая трава тяжелая.
   Лечебную траву нельзя сушить на солнце. Вот принесет Ульяна свою охапку, дедушко сразу всю переберет, свяжет в пучки и пошлет внучку на чердак, привязывать все это сено к бантинам*, перекладинам под камышом... Как высохнет - вот это будет уже лекарство, от головы и от рези в животе, от разных других хворей. Дедушка знает.
  
   Солнце вышло уже к полудню, когда Ульяна закончила собирать травы. Оглянувшись, она вдруг заметила, что ушла довольно далеко от знакомой кручи; сюда, вверх по Доже, она еще ни разу не доходила. Здесь река выгибала колено, вода закручивалась в спрятанном за осокой темнодонном омуте. Старые вербы склонили над водой седые головы, уронили свои ветки-волосы в поросшую кувшиночными листьями заводь. Дальше рукав обступили непролазные чащи.
   Бросив свой сноп на землю, Улька решила на этом месте передохнуть, и, как надумается, скоротать остаток дня до вечера. Уж больно полянка красивая, с этими старыми вербами и кувшинками. Со стороны степи берег обступил густой орешник и акация, пчелы гудят над рясными цветами бузины... По дну небольшого яра журчит чистый ручеек, спеша отдать свою струйку воды реке.
  
   Как только Ульяна увидела ручеек, ей тут же надумалось непременно найти и родник, из которого этот ручеек вытекает. Прямо толкнуло что-то, потянуло за сердце. Не столько пить захотелось, как почувствовалось: это непростой родник, его нужно найти обязательно. Что-то такое разлито в этом месте, какой-то тайный смысл вдруг показался в кустах лещины, в буйных зарослях бузины, в ярко зеленой траве... Как-то по-особенному загадочно заглядывает сюда река через протоки в осоке...
   Вон и следы лошадиных копыт на берегу. Может сюда и тот самый золотой конь приходит на водопой?
   Оставив свою котомку и связку травы у берега, кликнув Рябка, Ульяна осмотрелась, и, пригнувшись, взялась пробираться вдоль ручейка, раздвигая руками колючие заросли, низко сплетенные над оврагом. Кто-то протоптал и сюда тропинку. Вот явные и свежие следы босой ноги на влажной земле.
   И чего понадобилось незнакомому путнику в этой гущине?
   Ульяне вдруг по-особенному остро укололо: одна. Вон там река, дальше - плавни, вот сплошной зеленый покров... Здесь, наверное, и зверье всякое водится, и даже волки... А до Покровки, до дедушки - далеко, очень далеко. И запах какой-то - будто свежей кровью, или паленым мясом... Сердце вдруг бухнуло набатом - тревожно!
   Но укололо и сразу отпустило. Что-то заставило Ульяну пройти дальше по дну оврага, потянуло, повлекло под колючие акации...
   Чуть выше стали попадаться камни, целые валуны. Оказалось, что из-под одного из таких валунов, застрявшего в берегу оврага, и вырывается ключик хрустально чистой воды. Оглядевшись, и ничего необычного не увидев, Ульяна вроде успокоилась. Напилась из ладони холодной до ломоты в зубах ключевой водички, и совсем уже было собралась вернуться на берег. Но почему-то решила заглянуть за особенно густое сплетение шипастых ветвей. Вроде запах дыма оттуда... И Рябко в ту сторону насторожился, стал принюхиваться, даже зарычал. Раздвинула листья ... и обомлела. Вся ее душа брызнула куда-то вниз, даже в глазах потемнело от испуга. Из-за веток на нее глянуло страшное нечеловеческое лицо...
  
   Девчонка отпрянула назад, отпустила ветки. Непроизвольно рванулась убежать к речке, подальше от чудовища... И тут же больно запуталась волосами в колючках. Казалось, дикая маслина держит нарушительницу тайны, поймала за косу. По спине прошиб холодный пот, поползли мурашки. Внутри тот час же расползлась жгучая пустота, подняла, заставила судорожно отдирать волосы от шипов...
   А затем... А затем, освободив косу, Ульяна передумала убегать. Осознала, что увидела всего лишь каменную бабу. Вокруг стояла звонкая тишина, нарушаемая лишь журчанием родниковой водички на камне. Страх потихонечку оседал, прятался, взамен ему народилось любопытство и стало захватывать все большую ее часть. "Интересно, а что же это за штука?" - засвербело в мозгу.
   - Да она же каменная... Не бойся, Рябко, пойдем, посмотрим.
   Ульяна протиснулась через кущи, подобралась близко к загадочному камню.
   "Действительно, можно и испугаться невзначай доброму человеку, когда увидит такое чудо" - подумала Улька, вторично разглядывая испугавшее ее изваяние.
   Теперь уже почти безбоязненно разглядывая древнего идола, с грубо высеченным лицом и женскими чертами, подмытого водой со склона и оттого покосившегося, Ульяна почувствовала другое. Не страх, а какую-то тайную силу, исходившую от этого места. Как-то по-особенному укололо посреди груди, там, где расположился дедов камешек. Что-то шептало внутри: вот оно. Вот тайна и разгадка твоей жизни на этом свете... Девчонка пошла ближе, дотронулась до шершавого и склизкого гранита... Провела пальцем по выбитому в камне обращенному вниз полукружию, с короткой линией посредине, обозначавшему женскую грудь с соском, и зачем-то потрогала себя...
   Сколько же лет простояла здесь эта баба? Сколько людей прошло мимо нее, оставляя каждый крупицу своей души, выливая на камень кто светлую надежду, кто печаль и тоску, а кто и лютую злобу...
   "Это же я!" - от чего-то подумалось вдруг Ульяне. "Вот такая же каменная баба. Вот помру, и превращусь в истукана, буду стоять среди степи..."
   "Да, буду стоять. Если сегодня ничего не случится". И почему-то полыхнуло тоской, исконной бабьей кручиной...
  
   Чи я ще живая? Чи серце знiмiло?
   Чи прагне мiй дух до блакиттi небес?..
   Нi, не лiтатимуть кам'янi крила.
   Нiколи ще кам' яний дух не воскрес...
  
   Вот выйду замуж за Степана, нарожаю детей, и стану, как Мотря, такой же каменной бабой...
  
   Наконец, Ульяна отвлеклась от гранитного лица и огляделась. Вокруг болвана вытоптана трава, поломаны ветки, след от кострища. Да, кто-то здесь был и совсем недавно. Мухи роятся над бурыми подтеками на камнях, вроде кровь разлита, перья птичьи разбросаны, как будто лиса курицу задавила, или голубя... Рябко сюда и не пошел: стоит на краю поляны, прижал хвост и нервничает отчего-то, повизгивает и тревожно смотрит на хозяйку. Наверху, в ветках деревьев над головой послышался шорох. Улька подняла глаза; верхушки акаций обсела целая стая черноризых здоровенных ворон, настороженно переговариваясь на своем каррркающем языке. Прямо как в Буярчуке возле церкви. Там тоже колокола как зазвонят, так целая туча взлетает.
   - Явилась, карролева. Тревожно. Тревожно. Гнезда станет разорять...
   Девчонке опять стало не по себе. По спине в который раз пополз холодок.
   Вон как смотрят. Не зря все это. Что-то должно случиться. На всякий случай Ульяна потихоньку зашептала молитву, подняла руку для крестного знамения... как вдруг вся черная стая разом поднялась; захлопали крылья, вороны с шумом взмыли в небо, огласив округу истошным карканьем...
   Ульяна отступила, даже присела от испуга, закрылась руками. Зыркнулось вверх, вверх, на ворон... Что, что там? Зачем они...
   Опустила глаза...
   Ледяной ветерок по коже превратился в судорожный холод. Как будто в бреду, словно невзаправду... Так не бывает!
   В воздухе запахло дымом - палеными перьями. Возле идола, там, где минуту назад была только кучка остывших углей, коптит красноватым пламенем непонятно откуда взявшийся костерок. А у огня склонилась... лохматая, грязная, похожая на обугленную головешку...
   Та самая цыганка из снов.
   Пошевелилась, неспешно повернулась. Перед самыми глазами Ульяны стало темное лицо с провалом беззубого рта.
   - Иди, иди сюда, - по-старушечьи шамкая, притворно ласково позвала нищенка. - Иди, погрейся у огонька!
   И потянула зазывающее руку. Прямо к ней, так, что Ульяна заметила траурные ободки на длиннющих грязных ногтях...
   Взлаял, и захлебнулся визгом Рябко, как будто его кто-то тяжко пнул под самый дых.
   Ульяна вдохнула... и не выдохнула. Последнее, что ей увиделось на этой проплешине у каменного изваяния - глаза старухи. Опасные, жгучие, и в то же время пустые и скользкие, маслено-черные лужицы, жадно тянущиеся к чему-то на груди Ульяны...
   Отступила: даже не она, а ее тело само по себе, непроизвольно рванулось из-под этих глаз. От этого огня, от идола, от когтей этой страшной, страшной бабы... Не разбирая дороги, напролом, через колючки и коряги Ульяна кинулась убегать.
   Прочь!
   Не помня себя, оставляя на колючках немало волос и клочьев рубахи, Ульяна выскочила на берег, на ту полянку, где она раньше оставила котомку и связку травы. Скорее, скорее! Скорее отсюда! Домой, в Покровку, к дедушке! А где же свитка, где же дедушкины травы?
   На речном берегу все изменилось. Ульяна не узнала совсем недавно бывшего приветливым места. Поляны не было! Исчезли куда-то вербы, мягкие заросли лещины и поющие пчелы. Со всех сторон стала непроходимая стена из жестких колючек, оставляя только узкий проход прямо к темному речному омуту. Как будто дикий шиповник и крапива поспешили растоптать ручеек; съели цветочную ладонь, захлестнули шипастыми петлями. Наступили грозно: вот-вот дотянемся; сейчас схватим и тебя...
   Куда бежать?
   Отчаянно поискав взглядом выход, и не найдя для себя другого пути, девчонка рванула к омуту, к самой кромке берега. Оглянулась, убедившись еще раз, что дороги нет... И ступила в воду, угадывая, жадно высматривая спасение за рекой, на том берегу. Шаг, еще шаг ... На дне - засасывающая топкая грязь. Вода поднялась до пояса. Еще шаг - до груди. Мешает - вздулась пузырем рубашка... Вода холодная и... тяжелая. Скорее, скорее...
   - Куда же ты от бабушки убегаешь? - послышалось позади. Ульяна оглянулась, мельком увидала черную фигуру у самой воды, торопливо шагнула еще... И не опомнилась, как нога, потеряв опору, заскользила вниз.
   Речная вода обожгла холодом, хлынула в лицо и сомкнулась над головой.
   Опп... Ахх! Забилась, забарахталась, схватила ртом... Чувствуя, что оглохла, что ее переворачивает, влечет, и тянет вниз, вниз, на дно...
   Толкнуло, схватилась...
   Темно. Нужно оттолкнуться! Коряга! Еще рванулась, чувствуя, как что-то ее схватило, и держит, держит! Это камень, ниткой зацепился... Дышать, дышать! Ххох... Вода стала кругом, сдавила, и вместо воздуха хлынула в горло, в грудь...
   Воздуха, воздуха! Рванулась еще, и еще... Как же это? Ахххх...
   Слабее, тише...
   И, замирая, увиделось, как вверху, на зеленый и мутный слой воды наползла чернота. Поплыло все, и погасло...
   Тишина.
  
   Тишина.
   Муть и глухота.
  
   "Иди, иди к нам" - послышались голоса. Глухо, как будто из-под ватной толщи. Мелькнула рыбья чешуя, и водоросли-волосы... " Ты - наша. Теперь ты с нами" . И потянулись болотные пальцы, и дотронулись к лицу. "Отдай, подари нам дневное светило... Камень Аллит... Теперь ты наша. Как мы... Отдай, отдай нам камень"
   "Отдай..."
   Муть и глухота.
  
   И вдруг блеснуло!
   Как будто светлый меч прорезал толщу темноты. Коснулся глаз, дотронулся до груди, встряхнул и заставил встрепенуться тело. Ульяна внезапно очнулась. И увидела, как над ней, в столбе речной воды, в черной тени как будто кто-то выжег сияющую белым светом воронку.
   Солнце, солнышко, всепобеждающий небесный властелин нежданно вмешалось, разглядело беспомощную носительницу черного дарвата. И протянуло свой луч, заглянуло на самое дно темного омута.
   Все еще немая, Ульяна потянулась, и поплыла вверх, вверх, к свету, разрывая паутину водорослей, сквозь жабий шепот и ползущую горечь донного ила...
  
   Серый густой туман... Не то утро, не то вечер, - не поймешь. Из сплошной ватной стены показываются сухие стебли трав, мимо глаз почему-то пролетают желтые скрученные листья... Идти тяжело, и некуда, и не хочется... Ноги сами переступают, тяжеленные, непослушные.
   Вода? Нет, не вода.
   Эй, кто там? Там, за стеной тумана кто-то есть, возится кто-то большой, шуршит между сухой травы. Вот опять... Отчетливо слышны шаги, даже не шаги, а топот, веско стучат о землю копыта. Чувствуется как мелко содрогается земля, вот опять, топ-топ... Сквозь туман раздается вздох и фуркание. Фурр...Позванивают конские треножные пута.
   Пошире раскрыть глаза. Проглядеть через туманную пелену. Может так: помочь бровями, натянуть кожу на лице... но глаза остаются слепыми, полными тумана. Опять вздох за стеной. Топ-топ...
   Нужно обязательно его найти. Увидеть, дотронуться...Нужно идти... Там, в тумане, скрывается что-то очень важное. Шаг, еще шаг... Под ногами вязкое и топкое; ах, как трудно переставить ногу...
   Он уходит. Отчетливо слышен каждый его шаг, слышно, как он на ходу рвет траву, пасется... Хрусь-хрусь... Неторопливо и безразлично он отдаляется, уносит важное. Ну почему... Эй постой! Да, нужно крикнуть... Эххх... Да постой же! Нужно громче. Как можно громче. Постой! Нет, не слышно. Туман ворует звуки, злорадостно и издевательски отвечает эхом.
   Он уходит. Он уходит и уносит что-то очень важное. Вот он вздохнул где-то там, за туманом еле слышно... Все...
   Перед лицом падает лист. Долго-долго цепляет взгляд, кружит, кружит... За ним полетели еще листья, много, вот их становится очень много, они уже засыпали до колен. Нужно освободить ногу, сделать шаг, разбросать эти листья-пересуды. Нет, это уже не листья, а змейки копошатся у ног, обвили руки, сдавили грудь... Не хочу.
   Не хочу быть змейкой. Не хочу!! Прочь! Помогите! Помоги мне, мама... Нет никого. Не хочууу....
   Копыто ударило совсем рядом. Вот он! Прямо вот здесь за стеной тумана. Опять приблизился.
   Нужно протянуть руку и погладить его по мягкой шерсти... Отпустите, змейки. Дайте поднять руку. Он же здесь! Да прочь же, пошли вон! Ахх...
  
   Ульяна вскинулась и проснулась, еще вздрагивая от своего сна. Непонимающе посмотрела на руки: что, исчезли, наконец, змейки? И ноги вроде освободились...
  
   Солнце уже склонилось к закату, на траве лежат длинные тени. Она лежит в траве: над верхушками степных став полыхает небо. Недалеко, в низине, съежились заросли по берегу реки.
   "Ой, что это я в открытую степь забрела? Да еще и здесь уснула!" - спохватилась Ульяна. "Отчего рубашка мокрая, изорвана и измазана в болотной тине?"
   Вскочила на ноги. Глянула вокруг...
   И застыла, не в силах осознать увиденного.
   Совсем рядом - в двух шагах стоит и смотрит черными атласным глазом самый настоящий конь; белогривый, золотой масти...
  
  
   4. Утопленница
  
   Цвiте терен, квiтне ясний.
   Листя опадае.
   Хто в любовi не знаеться
   Той горя не знае.
  
   Протяжно и широко льется песня над степью, хватает за душу, вынимает сердце из груди... Цви-и-и-тэ тэ-э-рэн... Там дальше поется о женской доле, о неудачном замужестве, о том, как тяжело и скучно быть одной, как мучает сердце измена и равнодушие... Действительно, какой тут сон, если милый загулял, поехал искать другую... А вот еще есть такая песня... И вот эта вспомнилась...
   Помимо напева и мелодии вслушайтесь в слова. Это ж надо такое... Такое... Представить себе - и мороз по коже. А еще говорят, из песни слов не выкинешь...
   Называется песня "Їхали козаки". И действительно, ехал казачий отряд через село. Повстречалась на улице казакам молодая девушка, Галина. "Ой, ты, Галя, Галя молодая". Веселые казаки заговорили девушку, "пидманули", забрали с собой, воспользовавшись ее доверчивостью. В пути натешились ею, а затем стали думать, что с Галей делать дальше. И придумали. Привязали к дереву, обложили хворостом и подожгли... Вот так. "Горит Галя, горит молодая!" - вот так и поется. Даа, повеселились...
  
   Эх, хорошо празднуют в украинском селе! Вот Троица святая наступила, торжество Единения Господа Бога Отца, Сына и Святого Духа. Троица - один из заглавных праздников всех православных. Не зря даже когда на Сечи принимали в казаки, кошевой обычно вопрошал:
   - Что, во Христа веруешь?
   - Верую! - отвечал пришедший.
   - И в Троицу Святую веруешь?
   - Верую!
   - И до церкви ходишь?
   - Хожу!
   - А ну, перекрестись.
   Пришедший крестился.
   - Ну, тогда иди в какой сам знаешь курень...
  
   Обычай праздновать Троицу идет еще от Ветхозаветной Церкви, когда дома и синагоги украшались зеленью в Пятидесятницу в память того, как при Синайской горе все цвело и зеленело в день, когда Моисей получал скрижали закона. Сионская горница, где на апостолов сошел Святой Дух, в то время, по общему обычаю, тоже была украшена ветвями деревьев и цветами. В этот праздник вспоминают и явление Аврааму Троицы в Мамврийской дубраве, поэтому украшенный зеленью храм напоминает и ту дубраву. А еще цветущие ветви напоминают нам о том, что под действием благодати Божией человеческие души расцветают плодами добродетелей.
   По народному календарю Троицын день называется зелеными святками. В этот день в Буярчуке и повсеместно в церквах прихожане выстаивали обедни с букетами луговых цветов или ветками деревьев, дома украшались ореховыми листьями. Полевые цветы, побывавшие в церкви, засушивали и хранили за иконами для разных надобностей: их клали под свежее сено и в житницу, чтобы не водились мыши, в норы на грядах от землероек и на чердак, чтобы устранить пожар. Пол в церкви, а так же и в каждом доме устилали свежей осокой (всякий, выходя из церкви, старался захватить ее из-под ног, чтобы примешать к сену, вскипятить с водой и пить как целебную). Из листьев деревьев, стоявших в церкви, некоторые вили венки и клали их в горшки при выращивании рассады капусты. Орех, по неимению берез в степи стал символом праздника, вероятно, потому, что он один из первых одевается в яркую нарядную зелень. Не случайно существует поверье, что именно орех обладает особой силой роста и что нужно эту силу использовать. Ореховые ветки укрепляли на стенах, выставляли в окнах, закладывали за образа. Запах получается особый, Троицкий: свежей зелени, лампадного масла и лета. Чуть горьковатый ореховый запах праздника.
   Воскресенье, Неделя. А что, разве мы турки какие темные, некрещеные? Как сотворял Господь Бог мир, так на седьмой день отдыхал от трудов своих. И людям отдыхать наказал. Оттого и день такой - не-деля, делать ничего нельзя.
   Сегодня в Покровке празднуют Троицу, как все православные повсеместно. Поутру посходились к деде Свириде, послушать святое Писание. А как же: и нам Слово Божие на святой праздник приятно... Разместились кто где: кто - стоя, а кто постарше - на лавку примостился. Как скажет Свирида - помолимся! - так и встают все, осеняют себя крестным знамением на образа, поклоны кладут.
   В эту Троицу в церкву, в Буярчук, из Покровки много народу не поехало, разве что Гарбузиха подалась еще с двумя бабами, на пароконной телеге. Наказали им провезти свяченого на все село.
   Ребятня позади возится, озорничает. Там Степан верховодит со старшими, все никак из детства не вылезет.
   "...И когда приблизились к Иерусалиму и пришли в Виффагию к горе Елеонской, тогда Иисус послал двух учеников..."
   Дед Свирида читает тяжело, медленно выговаривает слова. Отдаляет строчки от глаз, щурится, хмурит брови. Глаза старческие ослабли у сотника. Вдалеке видит хорошо, а вблизи буквы сливаются. Важно слюнявит дед на языке два пальца, указательный и средний, переворачивает ими ветхие страницы Евангелия. Вроде и не к месту, не про Троицу писание, а про вербное воскресенье, но дед читает подряд, где в прошлый раз остановился, оттуда и продолжает.
  
   "... Привели ослицу и молодого осла..."
   Позади сдавленный смешок. Дед строго посмотрел на молодежь, продолжает читать:
   "...и положили на них одежды свои, и Он сел поверх их. Множество же народа постилали свои одежды по дороге, а другие резали ветви с дерев и постилали по дороге;
   Народ же, предшествовавший и сопровождавший восклицал: осанна Сыну Давидову! благословен Грядущий во имя Господне! осанна в вышних!
   И когда вошел Он в Иерусалим, весь город пришел в движение и говорил: кто Сей?
   Народ же говорил: Сей есть Иисус, пророк из Назарета Галилейского..."
  
   Читает дед хуторянам Матфея, а сам думает об Ульяне. Тревожно что-то, предчувствие нехорошее, эхх, зря дозволил одной в степь...
  
   - Та не хропи ты, прямо как вепрь дикий, прости господи... - Палажка люто зашипела и толкнула кулаком в бок своего мужа, Ивана. - С утра уже слипы залил...
   Маленький и тщедушный Иван, на прозвище Гуска, действительно сейчас выпустил в хате ужасный храп вперемешку с запахом дегтя от сапог и вчерашней сивухи. Аж баба Килина, что дремала рядом, вздрогнула и чуть не подскочила, посмотрела на Ивана округлившимися испуганными глазами. Не нарочно, конечно, так уж получилось. Вот так всегда: как только дед Свирид брал в руки книгу и произносил первое слово, Ивановы веки тот час наливались тяжелейшим свинцом, их неудержимо тянуло одна к другой. Нет, он по-честному намеревался не пропустить божественное слово. Уже и старательно нацеливал лицо прямо на чтеца, и брови поднимал высоко, пытаясь удержать предательские глазные шторки. Но в сражении бровей и век непременно побеждали последние, тянули вниз и подминали под себя свет очей Ивана Гуски.
   Что удивительно, как только заканчивалось чтение, Иван тут же оживал, как вроде и не нападала на него никакая сонливость. Прямо чары какие-то...
   Гуски, Иван да Палажка живут на хуторе давно, уже и никто не помнит, когда поселились. Пришли откуда-то из-за Подола еще до первого набега. Бедно живут, хата старая покосилась совсем, даже лошади нету. Такой уж Иван хозяин непутевый, и к чарке прикладываться любит. На Сечь почему не пошел? Да какой из него казак! Все по медокурням нанимается, как браги нальют, так и там остается. Заявится домой, вот тут становится казаком, в драку лезет, норов свой показывает.
   У Ивана желтоватое лицо, прокуренное табачным дымом из люльки. Оно, Иваново лицо, похоже на сморщенное и подгнившее яблоко. Брови косматые, чуть ли не от бровей начинается темная спутанная шевелюра, подрезанная "под горшок". Как скажет что-то, или засмеется, так видно, что в шеренге коричневых гнилых зубов не хватает впереди штуки три, только темные дырки-щербы. Руки у Ивана особые, заметные: вот сейчас он сложил их на груди, поверх праздничной вышиванки, так видны большущие негнущиеся и узловатые ладони, пальцы заканчиваются черными ободками ногтей. В глазах вечная тоскливая сивушная муть.
   Да, горелка много зла натворила... А ребятни своей двенадцать штук, попробуй - прокорми. Палажка из сил выбивается, жилы из себя тянет, а никак к ладу хозяйство не приведет.
   - Да чтоб тебя... Говорила ж - постой, нечего до лавки гопу прикладывать... Ирод... Кровопивец!
   На Палажкин свист бабы немедленно обернулись, сочувственно закачали головами, закрученными в праздничные платки. Не приведи Господь такого мужа!
   Палажка - баба еще моложавая, хотя похожа больше на запаленную клячу. Из-под платка выбиваются волосы с проседью, на лице - тоже сетка морщин, а под полотняной латаной рубашкой, заметно, висят чуть не до пояса высосанные многочисленным потомством груди. Хотя брови на праздник не забыла сажей подмазать, и в глазах, где-то глубоко-глубоко, тлеет какой-то диковатый огонек, как у строптивой дикой кобылы...
   - ...Помолимся, восславим Господа нашего Иисуса Христа, Сына Божьего. Аминь. - Свирид на сегодня закончил чтение, закрыл книгу. Повернулся к образам, истово перекрестился...
   - ...Христос Заступник, отец небесный, пошли людям благодать и разум, сохрани и обереги моё дитя, рабу божию Ульяну...
  
   В Покровке живут все люди пришлые, с разных концов великой Украйны бедой да горем сорванные. Самый старший - дед Савва. Откуда он, где, в каких местах родился - неизвестно. Когда-то давно пришел он со Свиридой и еще тремя казаками сюда, на берег Дожи, в голую степь. Забили они первый колышек, поставили курень на речном берегу. Савва и тогда уже был не молодой, а нынче, наверное, за сто перевалило. Никто же не считал, живет себе да живет, дай ему Бог здоровья. Вот только бабы, иногда, осердясь, кричат:
   - Куда ж ты прешься, старый черт? Как за стол, так первым лезет, а как за скотиной посмотреть, так глухой...
   А дед Савва в их сторону:
   - Ась? - ладонью ухо наставляет - не слышит вроде. И уже себе чарку и налил...
   - Чтоб были вы все здоровеньки...
  
   После полудня начали выносить на улицу столы. Праздничный стол - самая главная часть праздника, или как здесь говорят, "свята". Стол обычно располагается в длину; сиживали, знаем. Чем длиннее стол, тем больше праздник. Конечно, как кому по карману и по хозяйству: бывало, что и побольше сёла сразу все за один стол садились, свадьба ли, или другое... Покровских немного, привыкли праздновать вместе: летом столы обычно расставляют прямо на улице, под вишнями, зимой да в непогоду так у кого в хате.
   Святковый стол (не путать со святками, на Украйне что ни праздник, то свято) украшают блюда, или как здесь говорят, "стравы". На сорок святых сорок страв на стол поставь. Ну, и на Троицу, как сегодня, - тоже, конечно...
   Первое и главное праздничное блюдо - заливное, холодец. Как появится холодец - значит, уже и праздник наступил. Он бывает нескольких видов: нежный куриный из петуха, крепкий и твердый говяжий, свиной со свиных ратычек, рыбный из щуки с красными кусками морковки... Холодец - первейшая закуска. Как нальют тебе из запотевшего куманца (это такой глиняный круглый кувшин, как бублик, с дыркой посредине) местной оковитой, сладковатой, на меде и смородиновом листе настоянной, как тяпнешь ее из расписного глиняного пацьорка, ухнешь, крякнешь - так к холодцу и потянешься. Тут тебе и капусточка квашенная, и помидоры соленые, и яблоки моченые. Баштанный арбуз моченый из бочки - тоже очень хорошо... А по сезону - так и свежее все, прямо с огорода: укропчик, петрушечка, огурчик пупырчатый... Кто-то из казаков привез особые семена из Туретчины, вот теперь в Покровке перец болгарский появился. Можно и брынзой закусить, овечьей, со слезой, она тает во рту, как масло; или творогом соленым с чесноком и укропом, горкой в полумиске, с калиновой ягодкой сверху...
   На столе обязательно рыба: окуня, печеные в кукурузной муке, с хрустящей корочкой, или караси, разомлевшие в сметане. Роскошно разлеглись колбасы: сальная, кровяная, чесночная; на черешневом дыму, запеченная в печи... Рядышком заманивает розовая копченость, нарезной балык, полосатый нежнейший подчеревок, и, конечно, сало...
   А там, глядишь, и горячее несут. Или голубцы, гречневые, в капустном или виноградном листе; или вареники, с той же капустой, с творогом, с горохом, засыпанные густым слоем шкварок в сметанном разливе. Под такую закуску и не углядишь, как пацьорки подходят один за другим, разве что заметишь: как захотелось петь, - значит, душа уже согрелась и взвеселилась, почувствовала праздник и просится на волю...
   Обычно однорукий Перевий начинает густым басом, неспешно и уверенно:
  
   Iхав козак за Дунай,
   Сказав дiвчинi - прощай!
   Ти, конику вороненький,
   Скачи, вигравай!
  
   И отвечает, зачастило женским, тонко и жалостно, подхватили бабы:
  
   Краще було, краще було не любити
   Краще було, краще було не ходити
   Краще було, краще було i не знати,
   Чим тепер, чим тепер, - забувати...
  
   Сегодня вроде все получилось у Мотри. А что, разве не хозяйка? И наготовила, и напекла, и на стол поднесла... Ешьте, пейте... Кто ж еще озаботится, чтобы праздник был до путя, чтоб не соромно от людей?
   Аж вспотела. С самого утра не присела. Не молода уже, вон спину как ломит и в ногах тяжесть. Оно, конечно, бабы помогли, и посносили, и возле печи простояли... Но главное, никто не скажет, что Мотря Чернобаиха недоглядела, что хуже, чем у других. Внутри гордость приятная разливается, похвала самой себе...
   Мотрины года уже не те, уже и к земле близко. Была когда-то в молодости, как орлица небесная, а нынче - как гусыня старая. Половина волос седых. Эхх, время, времечко... И жизнь прожила, и не нажила ничего...
   Соседки как возьмутся обсуждать, так и скажут: у Чернобаихи зимой снега не выпросишь. Все копит, собирает, все в сундук... Вечно в засаленной поддевке, вечно прибедняется... Повырывать бы злые языки. Для себя ли? Для сына, пусть лучше живется, чем мне...
   Мотря овдовела давно, еще только-только на хуторе появились первые хаты. Оторвалась тогда от родни, привез ее пышноусый Чернобай в степь. Молодая тогда была, статная, брови шелковые. Осенью приехали они в Покровку, а весной подался казак в поход. Как позвали Василия товарищи-побратимы, так и вскочил на коня, не посмотрел даже на причитания и слезы молодой жены. Они тогда всегда вместе в степь ходили, те, кто и хутор зачинал-закладывал: дед Свирида, дед Савва, (ну, тогда они еще дедами не были), Евдоким Перепелица покойный и Вася Чернобай, самый молодой...
   Степана родила летом. Дитятку два месяца только, а уже заезжий принес весть: осиротели Мотрона и Степанко, полег казак Василий в Диком поле, полетела его душа в рай. В первой же стычке получил шальную пулю в сердце. Схоронили в братской могиле в степи. Как услышала Мотря такое, так и лишилась сознания, дитя из рук выронила. Соседи водой отливали.
   Познала вдова одинокая лиха полной чашей: и мерзла, и голодовала... Вот так всю жизнь и промыкалась, на чужбине, одна с дитем, так и состарилась.
   Молодые, они что? Все бы на ветер, все напрасно. Понаряжаются в ленты, нацепляют намист и бус. А ума и мудрости жизненной где возьмешь? Даже сготовить борщ, или вареники сварить - кто лучше Мотри умеет? На праздник приготовить - к кому за советом бегают?
   Вот сегодня, к примеру. Кто скажет, что Мотря не хозяйка?
   Да никто не скажет!
   Как начнут бабы за столом щебетать, так и разливаются медом. Слушает Мотря вроде в пол уха, что бабы говорят, а на самом деле жадно ловит простенькую лесть.
   - Ой, какие вкусные получились у вас голубцы, кума Мотря, чем это вы их таким заправляете?
   - Свахо, подайте мне вон те крученики... Мммм... Вот так крученики, в жизни таких не пробовала...
   - Ой, та зачем вы мне столько наливаете... Я еще и то не выпила, а уже и запьянела... - Кума Горпина (вот уже язва черноротая) масляно блестит глазами, хохорится, вроде скромничает. А сама зорко наблюдает, что за столом не так.
  
   С Горпиной Перевиихой у Мотри старые счеты. Они, Горпина и Мотря, и похожи в чем-то одновременно, и разные совсем. Примерно одного возраста (если, конечно, кто-то может определить года пожилой, но еще вполне крепкой женщины), одинаково уважаемые на хуторе хозяйки. Но если Мотря - прямая и немногословная, суровая на вид и вечно сердитая, то Горпина - прямая ей противоположность. Она с виду так и лучится добродушием и щедростью, всегда наговорит-нащебечет всяких ласковых словечек... А в глазах - трезвый расчет и готовность утопить ближнего в ложке воды. В глаза будет тебе соловьем разливаться, медом по ушам мазать, а как выйдет за порог - тут же возьмется обсуждать и обливать грязью. Из-за этого Мотря и Горпина - лютые враги, есть у них о чем вспомнить...
   - Та что это вы, кума Горпина, такое говорите? Вы налисничков попробуйте, еще и не пробовали, с творожком, со сметанкой... Сготовила вот, думаю, и так нечего на стол положить, по бедности нашей...
   - Ой, нет, наелась уже... Уж так уже наелась. Разве что один, попробовать... - Горпина ухватывает деревянной ложкой очередной кусок и, широко разевая рот, запихивает целиком. Жует, по-старушечьи смарщивая губы.
   Мотря аж удивилась ненароком: и поместилось же...
  
   А за столом уже шумно и жарко, кто-то на том конце затягивает:
  
   Ой, гарна я, гарна
   Як тая горлиця...
  
   - А где же это Ульянка, что-то не видно панночку нашу? Хоть бы поела, а то такая уже худенькая... Вы ее, наверное, не кормите совсем... - Горпина прожевала кусок, и, как только у нее освободился рот, воспользовалась своим языком-бритвой.
   Довелось Мотре выкручиваться - не выкручиваться, а говорить, как есть:
   - Та уж где-то пошла по степи веяться, прости господи. Ни себе, ни людям. Кто как работает, так и ест. Сколько раз говорила: становись, дочка, в работу, учись, как хозяйствовать. А у них, молодых, только ветер в голове...
  
   Да, крепкие женщины живут в украинских селах. И приготовить, и прибрать, и мужика накормить да на ум поставить. И слово бойкое сказать, и песню спеть. Ничего, что года уже не те, и тяжкий труд на плечах висит, бабой называют. И высока, и сильна, брови черные, очи карие. Как поведет взглядом, как пройдется - так и понятно, кто на хуторе главный. Какой там казак устоит! Есть что-то такое, из древности за хуторянками значится, от каменных баб да от родовых божеств... Не зря говорят, что в украинском селе что ни баба, то ведьма...
   Тьфу ты, лукавец, чуть не согрешил на святой праздник...
   А что, не было разве такого, что баба оказалась сильнее целого войска? Не слышали истории о Мартынской ведьме? Правда-правда. Было это все.
   Как-то зимой удалось Крымским татарам прорваться через пограничные заставы вглубь Украины, на внешний Подол, называемый Побережьем. Там они ограбили несколько местечек во время ярмарка, захватили множество скота и другого добра, перебили многих поселян. И так они умело и быстро провели свой набег, что ни один из казачьих отрядов, высланных для поимки разбойников, не мог их поймать. Уже возвращались татары в Крым, отягченные многочисленной богатой добычей.
   На своем пути в Крым наскочили крымчаки в одно маленькое село на Краю Дикого поля, хутор вроде Покровки. Не было больше им риска быть остановленными, лежала перед ними прямая дорога в свои улусы. И по жадности своей, по злобе, ограбили походя одинокую вдову, увели последнюю корову... Ой, как убивалась перед ихним старшим, агой-мурзой, старая хуторянка, просила или оставить корову, или и ее саму убить... Без коровы зимой - голодная смерть. Посмеялись только татары. Мурза, брезгливо скривив скуластое лицо, поцокал языком, плюнул сквозь зубы и произнес:
   - Какой глупый старуха-варуха... Если ты, старый баба, был молодая, хади ясак, а так никто не хочет пачкать саблю.
   Пнули ногой старуху басурманы и потянулись в степь. А хуторянка затем встала, сверкнула очами, и, воздев руки к небу, забормотала вслед разбойникам какие-то слова...
   В тот же день, к вечеру, над степью вдруг разыгралась сильная метель. Снег валил на землю, как вроде прорвалось небо. Тяжелые мокрые хлопья через пару часов укрыли землю слоем по колено, затем по пояс, а снег все шел и шел беспроглядной стеной...
   К утру татарский отряд вместе со всеми украденными табунами безнадежно застрял посреди степи. Малорослым татарским лошадям снег доходил до шеи, так что вскоре посреди белой пустыни торчали только лошадиные головы... К вечеру второго дня ударил сильный мороз и превратил мокрый снег в лед. Некоторые из татарских воинов пытались спастись, по своему обычаю вырезая еще живых лошадей и коров, и прячась в их внутренностях, надеясь согреться теплом остывающих туш... Но это помогло не надолго. Окрепший мороз и ветер не пожалели своих пленников, так же, как и они не пожалели несчастную старуху. Не спасся никто.
   По весне нашли в степи близко полтысячи татарских трупов и множество павшего скота... Страшной ценой отплатила хуторянка за одну украденную корову.
  
  
   Мужиков за столом мало, вот разве кто? Ну, дед Свирида в голове стола, Перевий Богдан с ним, Андрий Пышновус, дед Савва вот сидит, глухой, как пень, ухо ладонью направляет, чтобы разговор услышать, да Иван Палажкин. Степан вот еще. И все. Остальные в кошах да в степях.
   - От так, куме Богдане, такие вареники знатные может только ваша жена сготовить. Ну еще и моя, конечно... Ну, гайда, наливай... Будьмо!
   Дед Савва, сверкая залитыми горелкой старческими глазами, тренькая на бандуре, завел один из нескончаемых рассказов о своих казацких подвигах. Его мало кто и слушает. Но деду вроде слушатели и ни к чему, он давно уже привык разговаривать сам с собой, по причине глухоты своей беспросветной. И все вспоминает об одном знаменитом походе...
   - Вот вы говорите - Царь Московский, Царь... А там, на Московщине, своих же людей держат наподобие худобы, скота, торгуют им на ярмонках...- Савва ударил пожелтевшим и сморщенным кулаком по столу, многозначительно нахмурил брови. Нос деда Саввы с каждой поднятой чаркой все больше напоминал спелую сливу. - Видел я этих московцев, - бороды, как метелки, или как засувки печные, вот так вот, - дед показывает рукой, насколько огромными ему показались бороды русских, - аж до пояса. Ага, точно, так и ходят... Дикие они, живут по болотам да лесам беспросветным, не знают даже еды человеческой, - борща и вареников не пробовали никогда... Какой-то "щий" едят... Чуть что, так падают друг перед дружкой на колени, бьются головой об землю, особливо перед болярами своими... Тьфу! Были бы вы сейчас в Московии, так не сидели бы вот так за столом, а распродали бы вас по ихним воеводам-паничам. - Савва строго оглядел сидящих за столом, икнул и принял еще оковитой вместе со всеми, разгладил длиннющие седые усы.
   ...Шли мы походом на Новгород-Сиверский. Война была с московцами. Они первые начали войну, вошли на Украину со всеми своими воеводами, болярами, думными дьяками и многими окольничими, стольничими и прочим панством, переправились через реку Десну возле города Севска и стали у Сиверца легерем. Захотели московцы перехватить царевича своего, Дмитра, которому поляки пособляли на царствие Московское стать. Что говорите? Нет, не признавали они своего царевича, говорили, что он самозванный... Говорили, что этой какой-то москвитянин, который жил при доме воеводы Сандомирского Юрия Мнишека, назвался Московским царевичем Дмитрием, о котором летела давняя поголоска, что он в малых годах убит по злой воле Боярина тамошнего Годунова, который в Москве царствовал. И этот, который называл себя Царевичем, утверждал и манифестовал, что он действительно Царевич, который спасся от смерти через убийство другого младенца, и на место его поставленного. Я сам слышал этот манифест, читал нам войсковой писарь.
   Было одного только нашего войска, казаков рейстровых и охочекомонных шридцать тысяч, и поляков шридцать. Ась? Что говорите? Да, по тридцать... А керовал над ляхами Коронный Гетман Калиновский, а над нами - Наказной Гетман Заруцкий Йван, полковник Сиверский.
   Так вот, подошли мы к Новгороду-Сиверскому, и тоже стали лагерем на Соленом озере. Надо сказать, что сиверцы поляков-ляхов не уважали совсем, потому что от правления епископа ихнего Мжайского и протопопа Пашинского отобрали проклятые упырцы - униаты два монастыря: мужской Успенский, и на Ярослав-горе - женский, Покровский, которые превратили первый в Базилианский кляштер, а второй в кляштер Доминиканский.
   - Что, куме Богдан, будьмо? - дед Савва перекинул в себя чарку горелки, для смачивания горла, зажевал холодным, пробежался пальцами по струнам и продолжил свой рассказ:
   - С первых дней случались от двух лагерей только пробные перестрелки и шармицеры. Наконец, открылась генеральная баталия с польской стороны. Надо сказать, что от нашего лагеря начинались глубокие и порослые лесом овраги, которые когда-то наполнялись водой и окружали Новгород. Правый из них назывался Ладийной пристанью, по ладьях, которые туда заплывали, когда вода в реке Десне стояла выше, а левый - назывался Ярославским протоком, или ручьем, из-за течения его возле Ярославовой горы. Пользуясь этими рвами, ночью была введена в них малоросская пехота. По-пластунски подобрались мы на мушкетный выстрел к самым вражеским окопам. Утром ударили казаки с трех сторон на лагерь Московский. После долгой битвы взяли мы русский лагерь приступом, выбили московские войска с укреплений и погнали по склону горы, в реку Десну. Там неприятель разделился надвое: одна часть их, пользуясь лесами и оврагами, стали убегать вверх по реке, до местечка Гремячьего, и там переправились через Десну. А другие кинулись вниз, к городу, вошли в него и успели закрыть за собой ворота от наседающей польской конницы.
   Поляки в погоне за московитами приступили к городу и начали его осаду. А мы отступили к Преображенскому монастырю, стали там лагерем. Говорили, что наш полковник, Заруцкий, послал к городскому Голове есаула, с предложением объявить всех убежавших в город московитов военнопленными и ворота открыть. Однако не послушались сиверцы, а тайно, по своей склонности к северным варварам, выпустили московцев нижними воротами и дали им возможность переправиться через реку.
   Полькое войско, высадив ворота, ворвалось в город и, выискивая бородатых москалей, начало уничтожать всех подряд; а, узнав, что московцев выпустили из города, обратили весь свой шал на горожан. Убийство над новгородцами случилось всеобщее. Нещасные те горожане, будучи совершенно безоружными и без малейшего сопротивления, только крестились и молились Богу и своим убийцам. Но рассвирепевшие ляхи без малейших сомнений закалывали свои жертвы; женщины и девчата были снасильничаны и зарезаны, младенцы возле убитых матерей в крови ползали по улицам - те были подняты на копья, а других хватали за ноги и разбивали головы о стену. Выбив всех людей к ноге, ляхи разграбили и подожгли город. Говорят, до сих пор на этом месте так и стоит пустыня...
   Старого казака уже давно никто не слушал. Девчата затянули веселую песню, и в их сильных и звонких голосах потерялось и утонуло тихонькое треньканье старой бандуры. А дед Савва все сидел, вроде и не видел никого, и не слышал. Утопил глаза в одну точку, затих, видно вспомнилось... И почему-то упала из старческого глаза мутноватая капля в чарку с горелкой...
  
   Завечерело. За столом еще вовсю поют, а Свириду не до песен. Все чаще поглядывает старик в степь, тревожится, выглядает внучку. Мотря и еще бабы пошли встречать и доить коров; гости уже и лыка не вяжут.
   Закурил дед древнюю свою люльку-трубку, встал из-за стола. Медленно пошел к околице, туда, где вместе с Ульяной смотрели в поле. И где это она? Не случилось бы чего... Стемнело совсем...
  
   Наступила ночь. Гости разошлись по домам, по дороге продолжая петь. Ульяна так и не появилась.
   Свирида места себе не находит.
   - Мотре, а не приходила ли Ульяна?
   - Нет, не приходила. Шли бы спать, пане, ночь на дворе...
   Какой тут сон! Послал Мотрю к бабам, кинулись по хатам, поднимать хутор, искать девчонку по округам... Позажигали огней, разбрелись вдоль речки, до кручи. Мужики все пьяненькие, еле на ногах держатся.
   -Что? Татары?! Та я, сейчас... Шаблюку мне, рррубать!...
   Еле-еле пояснили пьяному Ивану Гуске, что и как...
   Дед и сам рвался пойти, но Мотря уговорила - куда вам, сидиде уж...
   - Вот уж если где-то шляется проклятущее дивчисько... Вот розгу надо будет брать! Говорила же - нечего было ее отпускать!
   Далеко за полночь сошлись покровские обратно в село.
   Не нашли. Нет нигде Ульяны, и на кручах смотрели, и возле речки, и даже за камыши вглядывались...
   - Поутру опять пойдем, надо дальше искать, по берегу... И в степи поглядеть, может, крымчаки наведались? Вроде дымов на дозорах не пускали. Разве что шпигуны татарские, небольшим числом, они ясак не упустят. По следам лошадиным будет видно...
   Чуть только задребезжало утро, опять сошлись сельчане к Свириде на подворье, явились заспанные Андрий, Иван... Оседлали дедовых лошадей, выехали в степь.
   - Утопла! Утопла Ульяна! - раздался вскоре крик, и у Свирида упало и умерло сердце, потемнело совсем в глазах... Возле дальнего омута нашли Ульянину свитку, и след от босой ноги маленькой, к воде, к омуту... А на берегу, недалеко, - вон, Степан углядел: котомка, свитка ее и вязанка травы...
   Кто-то растерянно подал деду в руку деревянного коника...
   - Тела еще не нашли. Туда хлопцы с крючьем пошли...
   К вечеру со дна омута выловили Ульянин серебряный крестик.
   - Глубоко там. И дно все корягами устлано, течение под корни уходит в разные стороны... Надо бы из мушкета поверх воды выстрелить. Утопленник, он всегда от выстрела всплывает. Хоть похоронить по-людски... А то всплывет через три дня, если течением не снесет до самого Буярчука...
   Достал Свирида омертвевшими руками из скрыни мушкет, дал и мешочек пороху, пошли стрелять...
   Так и не нашли.
  
   Как услышал Свирид "утопла" так и сжалось все внутри, омертвело. Не уразумелось даже, не сложилось понимание, что нет больше Ульяны. Вспомнился почему-то тот набег, полыхнуло затаенной болью...
   Сидит Свирида за пустым столом, тяжко оперся на столешницу, кулаки сжал... Очи невидяще в угол смотрят. Мотря заглянула раз и два, спросила что-то.
   Не слышит дед...
  
  
   5. На золотом коне
  
   Поначалу Ульяна непонимающе и сонно уставилась на лошадиную голову, спокойно раздувающую тонкие ноздри и прядущую ушами совсем рядом. Затем захлопнула глаза, прижмурилась посильней. В груди шально и мощно бухнуло сердце и застучало, как набатом. Что же это... Как это... Не может быть! Да нет же, нет, это неправда...
   Уже почти уверовав с закрытыми глазами в то, что золотая лошадь ей показалась со сна, Улька приоткрыла ресницы и поглядела в то место, где ей привиделся Златушко. И очи ее распахнулись широченно от удивления! Конь... действительно был... есть!
   Вот он!!
   Золотой красавец стоит боком, полускрытый крупом в высокой траве всего в нескольких шагах, спокойно рассматривая девочку, принюхиваясь к воздуху. Вот он опустил голову, выгнув шею, и ударил передним копытом, выбив фонтанчик земли; как бы кланяясь и говоря: здравствуй, Ульяна. Черный глаз озорно и лукаво глянул на совсем растерявшуюся хуторянку...
   Девочка ошеломленно продолжала сидеть, замерев и вытянув лицо. Внутри уже и не было ничего, моментально все прошлые мысли и чувства развеялись, выветрились, выбросились куда-то далеко, оттесненные могучими толчками сердца.
   Так прошло некоторое время. Ульяна встала и неверными шагами пошла к своему гостю, не замечая ничего вокруг. Приблизившись, она еще секунду постояла в нерешительности, а затем тихонько дотронулась ладонью к золотистой шерсти на шее лошади, погладила белую гриву. Это прикосновение пронзило ее, как ток: по всему телу прошлось нечто совершенно незнакомое.
   Из руки, утонувшей в мягкой шерсти, полилось ощущение тепла, чувство прикосновения к чему-то большому и сильному. Эта волна тут же наполнила ее всю; поменялась кровь на какое-то горячее расплавленное золото, по коже прошлись покалывающие искры... Тепло разлилось в груди, заиграло в ватных ногах, сползло вниз и остановилось в потаенном месте внизу живота...
   Ульяна почувствовала, как ее сокровенное, так внезапно ставшее явью, подошло под самое горло, расширилось, вытеснив из глаз непроизвольные слезы... Капая прозрачной водой из глаз, она вдруг стала выпутывать из длинной лошадиной гривы где-то случайно застрявшую колючку, вдыхая самый прекрасный на свете лошадиный запах... Здравствуй, Златушко... Ты пришел... ко мне... А я так ждала....
   Так она и стояла бы долго, плача от радости и переживая встречу, боясь неосторожным движением спугнуть свое счастье. Однако Золотой нетерпеливо переступил копытами и сделал мимо нее несколько шагов вперед, показавшись весь, явив свой великолепный круп, заканчивающийся пышным беловолосым хвостом. Златушко оказался большой, высокий, с длинными сухими ногами и поджарым животом. Улька при своем росточке едва могла бы заглянуть ему на спину. Мастью он действительно особый, будто светлое золото разлито ровно по спине и груди, чуть светлее к подпахам. При каждом шаге под тонкой нервной кожей играют мышцы, отчего золото переливается и блестит; голова небольшая, с темными ноздрями и черными выразительными глазами с яркой искрой внутри, гордо посаженая на могучей шее с длинной белой гривой.
   Конь опустил голову и принюхался к земле. Тихонько фыркнул, с шумом выпустил дыхание.
   - Ульяна.... - вдруг отчетливо услышала в собственном сознании девушка.
   - Ульяна! - позвало опять и Улька, потихоньку уже начавшая привыкать к своему счастью, забыла и удивиться...
   Золотой застыл, насторожено подняв и повернув голову, утопив опять глаз в девчонку. Как бы спрашивал, пытливо и внимательно наблюдал: услышала ли? Готова ли поверить?
   И Ульяна поверила. Поверила, наконец, что это не сон, что ее Златушко - вот он, рядышком... И он ее зовет. Ее зовет степь, эти бескрайние просторы, залитые солнцем... Ее зовет синее небо и птичьи крылья, величественный восход и багровый закат... Все сразу поняла и впитала в себя Улька. Отдалась этому чувству сразу и насовсем. Не зря сегодня освободилась от старого, надоевшего, крест отдала водяным духам. И поверила, крепко-накрепко поверила, что сегодня встретила свою судьбу. Вот она. Это судьба смотрит на нее внимательным и ласковым взглядом, ждет ее ответа.
   - Я слышу... - прошептали непослушные губы. - Я иду.
   Золотой еще раз взрыл землю, нетерпеливо и настойчиво.
   - Степь зовет! Не медли.
   Ульяна вдруг поняла, что ей нужно делать. Неизвестно откуда, но в голове ясно сложилось: нужно сделать так.
   Не отрывая глаз от Золотого, она стянула через голову рубашку, в которой была, вдруг явив на дневной свет свое полудетское, совершенно молочное тело. Показались худенькие ноги, западинка меду ними с капелькой светлых волосиков, пупок на впалом животике... Обозначились худые ребра, по-подростковому чуть искривленные от неправильной осанки, выпрыгнули едва обозначившиеся белые горбики грудей с маленькими розовыми сосками... Ульяна осталась голой, оставив только нитку с камешком на груди.
   Она откуда-то знала: нужно отбросить лишнее, одежда будет мешать. И совершенно забыла, что никогда бы в жизни не разделась вот так донага, а еще в открытой степи, перед случайным чужим глазом... Как наваждение какое, как во сне.
   Оставив снятую рубашку на траве, тут же о ней забыв, Ульяна в два стремительных шага приблизилась к Золотому, птицей взлетела и очутилась у него на спине. Вроде сила какая подняла девчонку и забросила на высокого коня.
   И вдруг еще одна волна совершенно новых, незнакомых ощущений наполнили ее всю. Даже глаза прикрыла Улька на короткий миг, переживая эту перемену.... Сразу ощутила кожей на внутренней стороне бедер и сокровенным местечком теплое живое тело, крепче прижалась к щекотливой шерсти. А затем внутри лопнула еще какая-то преграда, стало совсем легко и вольно....Отчаянно тряхнула головой, откинула назад рассыпавшиеся волосы... Набрала полные руки мягкой гривы, выпрямила спину, даже пятками ударила - вперед! Златушко тут же сорвался с места и понес...
   Буйный восторг почувствовала Ульяна, как только Золотой помчал ее на своей спине в степь. К этому восторгу чуть подмешивался поначалу страх и неверие в происходящее. Земля и трава остались далеко внизу, на коне она почувствовала себя очень высоко. При каждом шаге скакуна ее подбрасывало еще выше, и она все боялась упасть, крепче цеплялась за гриву, сжимала голыми ногами лошадиные бока. Ни седла, ни уздечки... Но затем, очень быстро, наездница свыклась с движением, с шагом коня, перестала опасаться падения. Она поняла точно: Золотой ее никогда не сбросит, он чувствует всадника сам, и никакого седла и уздечки ему не надо.
   Ветер бросился ей в лицо, затрепал волосы, зацеловал грудь и колени прохладными прикосновениями. Златушко нес все быстрее, переходя на бешенный галоп, пластаясь над травами и приближаясь к закату над горизонтом... И чем быстрее летел конь, всадница на нем все больше переставала чувствовать сама себя, и думать забыла о чем-то другом, как кроме о этом полете, соединяясь телом и помыслами со своим Золотым.
   Где-то краем глаза Ульяна видела, что мимо них проносится степь, течет под копыта сплошной пестрой лентой. Удивительно быстро мелькают округи: нет, такой бег обычному коню не под силу, нет на земле такого скакуна, который смог бы вот так пронестись по воздуху...
   Все ближе и ближе небо. Прямо возле лица заклубились и потекли назад облака. Еще немного, и они вдруг влетели прямо в закатный солнечный диск.
   Когда Ульяна стала снова видеть, упала с ее глаз пелена ярчайшей багровой вспышки, все вокруг совершенно переменилось. Наездница вдруг не почувствовала своего тела: она свободно парила в ярком золотом свете. Неизъяснимая легкость возникла в ее руках и ногах; она больше не сидела на коне, а вроде летела над ним, держась только за гриву. Златушко продолжал свой бег, но, глянув вниз, Ульяна не увидела под копытами земли, лишь клочья тумана проплывали и оставались позади. Казалось, что золотой конь и его всадница бесконечно падают с неизмеримой высоты и в то же время не приближаются к земле.
   Над головой развернулся необъятный небесный купол. Что удивительно, этот купол светился россыпью звезд, мерцающих из темной высоты. От золотого коня исходил удивительный свет, соперничая с блеском звезд;оня исходил удивительный свет; казалось, это сияние, подобно крыльям несло их над землей, отсвечивая и подкрашивая золотом туманные пряди внизу.
   Незнакомое и радостное чувство полета подхватило Ульяну и вошло в нее, заставив заиграть и запеть каждую частичку. Лечу! Я лечу! Свободна! Появилось чувство, что можно запросто сейчас отпустить конскую гриву, отделиться от своего скакуна и лететь рядом, совершенно свободной. В душе родилось и полилось наружу через кожу вот такое же яснопламенное сияние, которое исходило от золотого скакуна....
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"