Штурман Дора Моисеевна : другие произведения.

Городу И Миру. Заключение

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Жизнь продолжается, а в книге необходимо в какой-то момент поставить последнюю точку. Между окончанием книги и ее выходом в свет произойдут многие события, на которые автор уже не сумеет отозваться: книга будет в руках издателей, а затем - читателей. Мы не исследовали в ней ни публицистических книг Солженицына ("Архипелаг ГУЛаг" и "Бодался теленок с дубом"), ни публицистических глав "Красного колеса": для этого понадобились бы годы работы и тома текста. Но и рассмотренное нами свидетельствует: перед нами писатель, чей опыт и чьи мысли об этом опыте бесценны не только для его родины, но и для всего человечества. Отсюда название этой книги: "Городу и миру" - "Urbi et Orbi".

  ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  Urbi et Orbi
  Жизнь продолжается, а в книге необходимо в какой-то момент поставить последнюю точку. Между окончанием книги и ее выходом в свет произойдут многие события, на которые автор уже не сумеет отозваться: книга будет в руках издателей, а затем - читателей. Мы не исследовали в ней ни публицистических книг Солженицына ("Архипелаг ГУЛаг" и "Бодался теленок с дубом"), ни публицистических глав "Красного колеса": для этого понадобились бы годы работы и тома текста. Но и рассмотренное нами свидетельствует: перед нами писатель, чей опыт и чьи мысли об этом опыте бесценны не только для его родины, но и для всего человечества. Отсюда название этой книги: "Городу и миру" - "Urbi et Orbi".
  Сегодня на родине Солженицына и во многих странах, следующих или вынужденных следовать советским путем, нельзя открыто читать его книги. Но их можно читать на Западе и во многих странах "третьего мира". И это чтение на соответствующих языках могло бы сослужить человечеству великую пользу, если бы не те предостерегающие от доверия к Солженицыну ярлыки, которые лепят на него поверхностные или недобросовестные ценители его творчества. Я не говорю о полемике по поводу художественных достоинств "Красного колеса", представляющей диаметрально противоположные мнения. Но Солжениќцына сплошь и рядом изображают реакционером, ретроградом и шовинистом-ксеќноќфоќбом, в то время как перед нами религиозный моралист, либерал в классическом смысле этого слова и убежденный центрист в политике.
  Но понятие "центрист" в приложении к Солженицыну должно быть дополнительно оговорено и осмыслено. Пребывание в центре политического и мировоззренческого спектра данного общества слишком часто связывается в представлении наблюдателей и в реальности с отсутствием четкой позиции, с пассивностью, с колебаниями то вправо, то влево (последнее - чаще, ибо левый край сегодня как правило и активней и массивней правого), с политической бесхарактерностью и расплывчатостью. Солженицын в "Красном колесе" и в публицистике беспощадно обнажил эти качества центристов XX века - российских дооктябрьских (с октября 1917 года началось их истребление и частичное изгнание) и современных западных. Вместе с тем он настойчиво говорит о желательности "средней линии" политического поведения. Что он при этом имеет в виду? Прежде всего - линию очень четкую, самостоятельную, не поддающуюся искажающим инородным влияниям и притом способную учесть и освоить все ценное, что есть в других течениях общественной мысли и политических движениях. Поведение активное и последовательное, цель которого - сочетание устойчивости человеческого и общественного бытия с необходимыми переменами и развитием. Идеал такого центризма - гражданская, личная и экономическая свобода, не переходящая в разрушительную потребительскую эйфорию, в преступное своеволие и разнузданность, терроризирующие нынешний мир.
  Солженицыну по душе работоспособный, мускулистый и энергичный центризм (может быть, к нему приближаются, не всегда последовательно, Р. Рейган и М. Татчер), способный реализовать свои идеалы и цели и защитить их от агрессии извне и изнутри своего общества. Основа такого движения для Солженицына - духовное просветление, моральное самосовершенствование, неустанный нравстќвенный рост всего общества (каждого человека) на религиозной основе. Но и соответствующее законодательство, и соответствующая линия поведения исполќнительной и судебной власти.
  У Солженицына нет полной уверенности, что человечество нащупает этот спасительный путь, но у него есть надежда на это. И есть убеждение, что иначе миру сему - погибель.
  Горячее всего Солженицын надеется на то, что коммунистическое затмение сойдет с его родины. Как это ни парадоксально звучит, одним из самых главных показателей органичности или косметичности перемен, происходящих в Советќском Союзе, является отношение кремлевских правителей к творчеству Солженицына в его полном объеме. Если все, что написано Солженицыным, вернется на его родину и будет там издано массовыми тиражами, это будет означать, что КПСС отказалась от той "монополии легальности" (Ленин), которая была краеугольным камнем ее господства семьдесят лет. Дело в том, что творчество Солженицына полностью отрицает партийную версию мировой, русской и советской истории, партийное толкование революции, коммунизма и социализма, партийный муляж Ленина. Солженицын отвергает мировоззрение, тактику и стратегию коммунизма как в его наиболее общих принципах, так и во всей бытовой конкретности этого движения и учения. Взамен Солженицын формулирует свое толкование исторических событий и общественных течений, свою систему ценностных координат. Оставаясь самими собой, вручить своим подданным феномен, имя которому - творчество Солженицына, правители СССР не могут. Это породило бы в подвластном им обществе необратимые мировоззренческие процессы. Духовная ночь, семьдесят лет стоящая над народами СССР, начала бы рассеиваться: вернув Солженицына, не было бы причин не возвратить других, тоже полностью.
  Насколько реален такой поворот событий, пусть судит читатель.
  6 сентября 1987 года
  
  POST SCRIPTUM
  
   Когда была уже набрана эта книга, увидели свет материалы, не коснуться которых при технической возможности сделать это в книге о публицистике Солженицына нельзя. Я имею в виду интервью писателя западногерманскому журналу "Spiegel" (Љ 44 от 26 октября 1987 г., стр. 218-251) и юбилейный доклад Горбачева к семидесятилетию октябрьской революции, опубликованный в советских газетах 3 ноября 1987 года. Что связывает, а точнее - противопоставляет друг другу эти материалы, мы увидим в дальнейшем. Сначала обращусь к первому из них.
  Интервью, взятое у Солженицына Рудольфом Аугштейном, еще не опубликоќвано по-русски. Цитировать Солженицына в обратном переводе с иностранного языка на русский невозможно. Поэтому я буду пересказывать слова Солженицына по возможности близко к тексту, как и реплики его собеседника.
  Разговор посвящен, в основном, циклу романов "Красное колесо", что и отмечено в подзаголовке интервью. Но слова, вынесенные в его заголовок, набранные крупным шрифтом и принадлежащие Солженицыну, относятся к восприятию его творчества разноязычной критикой и потрясают своим трагизмом: "Man lügt über mich wie über einem Toten" - "Обо мне лгут как о мертвом" - иначе эти слова перевести невозможно. Солженицын произносит их в следующей связи: размышляя об имперских амбициях Петра I, который втиснул в двадцатилетний срок преобразования, требовавшие, по убеждению Солженицына, двухсот лет естественного развития, писатель рекомендует себя вообще не сторонником эскалации имперской власти. Я не знаю, что Солженицын имел в виду: свою приверженность к развитию России преимущестќвенно в ее этнических границах или к истинно равноправному федеративному объединению ряда граничащих наций. Но в этой точке беседы Аугштейн заметил, что Солженицына считают на Западе "великодержавным шовинистом". И именно по этому поводу Солженицын в двух репликах подряд повторил, что о нем "лгут как о мертвом". Упорное стремление как набирающих силу русских шовинистов ("Память" и близкие к ней лица и течения), так и ряда альтернативных авторов изобразить Солженицына великодержавным шовинистом - часть этой лжи. К такому выводу привело нас непредвзятое прочтение публицистики Солженицына, и я рада, что он декларативно констатирует тот же вывод. Но до чего же горестно звучит эта констатация: "Обо мне лгут как о мертвом". Может быть, она кого-нибудь устыдит - как из числа хулителей, так и из клики тенденциозных и недобросовестных эпигонов, бесцеремонно эксплуатирующих часть идей Солженицына в целях глубоко ему чуждых.
  Второй пример лжи, не предвидящей отпора, лжи "как о мертвом", связан со статьей "Наши плюралисты".
  Аугштейн хорошо знаком с расхожим стереотипом идеологического образа Солженицына, кочующим из эмигрантской прессы в западную и обратно. Поэтому в конце беседы он задает писателю вопрос об его отношении к плюрализму взглядов и мнений. Солженицын отмечает своевременность этого вопроса и рассказывает следующую историю: после смерти Генриха Бёлля "Der Rheinische Merkur" опубликовал его переписку с астрофизиком из Бохума Теодором Шмидт-Калером. Как писал Бёлль, его русские друзья сообщили ему, что Солженицын предал анафеме плюрализм, который он, Солженицын, считает наихудшим злом на свете. При этом Бёлль сослался на статью "Наши плюралисты", которой он сам не читал (она вышла на русском, английском и французском языках, но не была опубликована на немецком). Бёлля, которого Солженицын называет своим другом, информировали об этом его русские друзья, и он умер в убеждении, что Солженицын стал врагом плюрализма. Солженицына это крайне удручает.
  Аугштейн замечает, что заголовок "Наши плюралисты" выглядит отстраняюќщим, создающим дистанцию. И Солженицын совершенно однозначно констатирует то, что мы предположили при разборе этой статьи. Он говорит: "Это же ирония". И далее замечает, что ни в одном месте статьи не выступил против плюрализма как такового, снова и снова подчеркивая сугубо иронический характер термина "плюралисты" в своей статье. По его словам, он хотел только показать одну определенную группу эмигрантов, которые настойчиво искажают русскую историю и при этом в отношении самих себя охотно пользуются термином "плюралисты". Значит, с нашей стороны не было ошибочным утверждение, что в статье Солженицына вокруг определения "плюралисты" везде ощущаются не поставленные автором кавычки. Аугштейн прямо спрашивает Солженицына, является ли тот сторонником свободы мнений в политической жизни. И Солженицын, ответив однозначно утвердительно, цитирует самого себя: "Да, разнообразие - это краски жизни, и мы их жаждем, и без того не мыслим" (X, стр. 134).
  То, что Бёлль, мнение которого Солженицыну дорого, ушел из жизни, видя в нем врага плюрализма, нанесло Солженицыну несомненную травму, тем более глубокую, что объясниться уже нельзя.
  Писатель приводит еще один неприятный для себя пример искажения его позиции прессой. В "Stuttgarter Zeitung" можно было прочесть, что Солженицын свою статью о так называемых "плюралистах" направил против евреев. Между тем в статье присутствует специальная оговорка: "...все говоримое тут о плюралистах отнюдь не относится к основной массе третьей, еврейской, эмиграции в Штаты" (Х, стр. 146). И Солженицын напоминает об этой оговорке Аугштейну, добавляя, что подавляющая часть еврейской эмиграции не согласна с группой, которую он критикует, а занимает собственную, противоположную позицию. Немецкая газета этого его замечания вообще не приняла к сведению; и она в своей интерпретации адресованности "Наших плюралистов евреям, к сожалению, не одинока. Заключая свой ответ на вопрос Аугштейна, Солженицын подчеркивает, что он протестует против такого ограничения плюрализма, когда ему говорят, что плюрализм должен царить лишь в строго заданных рамках, узаконивающих четко определенный комплекс идей, а вне этих рамок он неприемлем.
  Аугштейн замечает, что такова была позиция Розы Люксембург, требовавшей свободы для инакомыслящих, но только внутри партии. И никакой свободы для некоммунистов. Напомню, что Бухарин в свое время требовал свободы дискуссии для руководящей элиты партии в сочетании с полным единомыслием на партийной периферии, не говоря уже о беспартийных. Сегодня (1987), на фоне появления в СССР все большего числа "неформальных объединений", особенно часто молодежных, в советской прессе все настойчивей звучат руководящие призывы и указания ввести рвущееся к жизни разнообразие в определяемые комсомолом и партией рамки. Мировое квазилиберальное мышление современности тоже имеет свой набор идеологических штампов, и Солженицын фактически отстаивает свое право мыслить шире этого стандарта воззрений.
  Одним из таких выходов Солженицына за пределы квазилиберального комплекта идей является в его беседе с Аугштейном обращение к центральной для "Августа Четырнадцатого" теме Столыпина. Касаясь далеко не всех аспектов этого многопроблемного интервью, мы затронем тему Столыпина, потому что в ней раскрывается отношение Солженицына к либерализму как таковому - отношение, чуждое стандартизованному мышлению тех, кого он называет "плюралистами". Солидаризуясь со Столыпиным, необходимое предваќрительное условие фундаментальной либерализации российской жизни начала века Солженицын видит в экономической и гражданской эмансипации крестьянќского сословия (Замечу в скобках: не существует ли некоей исторической симметрии и не является ли сегодня условием неподдельной, структурной либерализации СССР воссоздание класса индивидуального фермерства, свободного и кооперироваться, но по своему, а не по государственному усмотрению?).
  Солженицын ставит вопрос о том, кто был в пореформенной России сторонником общинной системы землепользования, стеснявшей всякую личную экономическую инициативу, - кто был, следовательно, реакционером. И отвечает, что реакционерами были, во-первых, представители высших кругов, во-вторых, - социалисты, потому что община уже была прообразом колхоза, прообразом социализма. Либералы же, образованные слои пошли на блок с социалистами. Аугштейн обращает свое внимание на портрет Столыпина, висящий у Солженицына над столом. И Солженицын взволнованно говорит, что Столыпин возглавлял энергичную группу специалистов и государственных деятелей, хотевших разрушить систему общинного крепостничества. Столыпин стремился создать сельскохозяйственную систему западного типа с самостоятельќными крестьянами, чему Солженицын горячо сочувствует, - где же здесь почвеннический консерватизм, который ему упорно приписывают? "Кто же здесь был либералом и кто реакционером? Столыпин был либералом!" - повторяет Солженицын, подтверждая очередной раз то, что мы выше говорили о характере его собственного центризма и либерализма. Он соглашается с Аугштейном в том, что Столыпина ненавидели крайне правые и крайне левые. Руководящая идея Столыпина состояла, по Солженицыну, в том, чтобы освободить крестьянина от экономической зависимости, - тогда бы он стал гражданином. Сперва нужно было создать гражданина - затем возникло бы гражданское сознание. На замечание Аугштейна, что в России не было среднего слоя (придающего, скажу от себя, социальной системе устойчивость), Солженицын отвечает, что потому Столыпин и создавал эту, в известной мере, новую систему единоличных хозяйств (хуторов, отрубов) "по западному образцу...".
  Напомню, что, когда в 1927-1930 гг. Сталин полемизировал с Бухариным, главным доводом первого против продолжения НЭПа было утверждение, что еще немного - и "кулак" (прочно стоящий на ногах фермер) скажет: "Припустите меня к власти". Экономическая эмансипация привела бы к эмансипации гражданской и политической, от чего надежно страхует коммунистиќческую власть коллективизация сельского хозяйства при всей самоочевидности ее экономической нецелесообразности.
  И снова, в конце своего рассуждения о судьбах российского и советского крестьянства, Солженицын объясняет, почему он столько внимания уделяет Столыпину и в этом разговоре, и в своей книге: по его представлению, это был настоящий либерал, который стремился раскрепостить экономику, а вместе с ней - и гражданское сознание. Трудно не оценить злободневности этих размышлений Солженицына для нынешней ситуации в СССР.
  Обратимся к тому, что говорит Солженицын Аугштейну о своей публицистике и о своих романах.
  По мнению Солженицына, политическая публицистика отличается от художестќвенного произведения тем, что автор речи или статьи должен отстаивать одну определенную точку зрения. Тогда перед ним оказываются те или иные оппоненты, тоже отстаивающие свою определенную точку зрения, так что поневоле изложение позиции всегда будет идти по одной линии. Политическая публицистика линейна, в то время как художественное восприятие действительќности объемно, предлагая даже не трехмерность, а десятки направлений мысли. Поэтому Солженицын, по его словам, в политической публицистике чувствует себя сильно стесненным, из-за чего он четыре с половиной года назад от нее отказался.
  Что ж, можно только глубоко пожалеть об этом, потому что публицистика Солженицына во всей ее совокупности представляет собой явление многомерное, многоаспектное, широкий и глубокий источник идей и преломлений действительќности - источник, этой книгой отнюдь не исчерпанный. Но, пожалуй, наиболее горько заставляет сожалеть о себе тот факт, что Солженицын в этом интервью говорит о своем решении не продолжать эпо-пею "Красное колесо" дальше мая 1917 года. Вот как развивается в его разговоре с Аугштейном эта тема. Писатель замечает, что он как художник сказал о русском самодержавии, русском государстве и его обществе начала XX века вещи подчас куда более горькие, чем ему противопоставляют иные публицисты, причем публицисты в российской истории некомпетентные. Аугштейн отвечает на это вопросом о том, как получилось, что Россия оказалась в руках большевиков. Чтобы рассказать об этом, говорит Солженицын, он должен продолжить литературную серию своих исторических "узлов". Но одно замечание он делает тут же: он характеризует коммунизм как феномен, не ограниченный одной нацией. Коммунизм говорит об интернационализме, называет себя интернациональным и представляет собой, по определению Солженицына, не что иное, как интернационал-соќциќаќлизм. В этом определении (коммунизм - интернационал-социализм) содержится и сближение большевизма с нацизмом, и одновременно их противопоставление друг другу по одному из ведущих признаков: и тот, и другой - социализмы, но один из них - расистско-националистический, а другой - интернационалистский.
  Далее следуют уже знакомые нам размышления Солженицына о том, что большевизму проложила дорогу февральская ситуация, полностью лабильная и анархическая, что аналогичные переходы произошли в ряде стран, что ход истории определяется совокупностью массы факторов... И вдруг - совершенно неожиданное заявление Солженицына о том, что такого огромного количества "узлов", которое он задумал ранее, он писать не должен. Сначала он ссылается на то, что в наше время люди меньше читают, что надо считаться с терпением читателей, затем - на свой возраст (Солженицыну 69 лет - так ли уж много?), не позволяющий ставить перед собой новые большие задачи. Но ведь задача показать октябрьские события 1917 года для Солженицына не нова, и материал для ее решения собирался писателем годами!
  А далее сказано, что книга окончится описанием событий 5 мая 1917 года по старому стилю и что к этому времени Россия была готова к захвату ее большевиками, так что, дойдя до этой точки, писатель в известном смысле выполнил свою задачу.
  Но ведь впереди еще остаются провалившийся июльский (по новому стилю) путч большевиков, корниловское движение и его роковое предательство Керенским, раздоры в среде большевиков перед переворотом - целый ряд моментов, когда весы истории колебались (в том числе, и после переворота), когда ход событий не был предопределен однозначно. И читатель-друг (а таковых - множество) с нетерпением ждет интерпретации этих событий Солженицыным.
  Следующее высказывание Солженицына я приведу сначала по-немецки, как оно опубликовано, а затем - в буквальном его переводе, чтобы ни в чем не исказить его смысла.
  "Natürlich hätte ich Lust, wäre es sehr interessant weiterzuarbeiten: der Oktoberumsturz und was im Jahre 1918 kam. Aber dazu wird es nicht mehr kommen".
  Вот буквальный перевод этих строк: "Естественно, мне хотелось бы и было бы очень интересно продолжить работу: октябрьский переворот и что произошло в 1918 году. Но до этого уже не дойдет".
  Я с горечью отказываюсь от истолкования этих загадочных для меня слов.
  Аугштейн задает Солженицыну вопрос о том, питал ли он когда-либо надежду, что советское государство с помощью интеллигенции изменится под властью сознательно действующего правителя. Но Солженицын, рассказывая историю своего отношения к режиму, оставляет этот вопрос без ответа.
  Обращусь еще к одному моменту интервью. После того, как Солженицын решительно отказывается от приписываемой ему претензии быть первым и единственным правильным истолкователем российской истории XX века, настаивая лишь на твердости и определенности своих убеждений, Аугштейн спрашивает его, есть ли надежда, что он вернется назад, в Россию. И Солженицын (в очередной раз) отвечает, что все его книги вернутся на родину, что таково его твердое убеждение. Сегодня они, по его словам, текут на родину маленьким ручейком, но ему достоверно известно, что каждый экземпляр прочитывают, по меньшей мере, сто читателей - и очень интенсивно. "Каждый экземпляр!" - повторяет он.
  "А вы сами?" - настаивает Аугштейн.
  Солженицын, однако, отказывается гадать, доживет ли он до своего личного возвращения на родину. Раньше, чем его книги, он, по его глубокому убеждению, вернуться не может. Сначала должны вернуться его книги, а потом - он, повторяет он снова. И заключительное его замечание: книги неподвластны времени, а их автор ему подвластен.
  
  Могут ли сегодня вернуться на родину Солженицына его книги - все, обязательно включая и публицистику?
  Выше мной было сказано, что, оставаясь самими собой, вручить своим подданным целостный феномен, имя которому - творчество Солженицына, правители СССР не могут. Они ищут путей оздоровления социалистической ситуации - Солженицын эту ситуацию отвергает, от ее самых отдаленных литературно-теоретических истоков до ее отечественного и планетарного будущего.
  Современная советская легальная публицистика, допущенная соизволением свыше, чтобы открыть народу глаза на то, в каком критическом состоянии принята новым руководством под свою власть страна, чтобы мобилизовать народ на задействование прекрасных потенций социализма, тоже опасна для режима, для строя. Само количество, само тематическое разнообразие этой лавины частных разоблачений и обличений подводит читателей к опаснейшей для социализма грани системного обобщения. Вплотную к нему подходят и некоторые публицисты, но не делают последнего шага: нельзя. Отсюда - изобилие в прессе руководящих окриков, велящих писать и о здоровых, перспективных, светлых чертах советского образа жизни, о достижениях "перестройки" и "ускорения". Дозволенная к прочтению, недавно еще запретная, художественная литература, как и драматургия, и кинопродукция, привязываются услужливой критикой в их обличительных тенденциях к определенным историческим лицам, к отдельным периодам, к издержкам в целом победного и положительного процесса. Неприятие не лиц и акций, а процесса как целого, системы и - тем более - теории как таковых гнездится в глубоком подтексте многих ныне легализуемых произведений и может быть воспринято или не воспринято адресатом. Послание же Солженицына читателю переводит писательское неприятие учения и системы как таковых из подтекста в текст. Он необратимо перешагивает вместе с читателем через грань между частным случаем и обобщением, бесповоротно отказывая марксизму-ленинизму, коммунизму, социализму в их претензиях на историческую правоту, на возможность, оздоровившись, осчастливить народы СССР и человечество.
  Между тем юбилейный доклад Горбачева 2 ноября 1987 года показал, что Кремль не отказывается ни от одной из этих претензий. Если ко всему созданному до сих пор Солженицыным можно поставить эпиграфом призыв "Жить не по лжи", то все со-держание этого установочного выступления Горбачева в его полном, исчерпывающем объеме укладывается в одно короткое слово - "ложь". Лишь два сравнительно второсте-пенных момента омрачают ликующую победную реляцию, безоговорочную апологию теории и практики марксизма-ленинизма в СССР и на всей планете, провозглашенные Горбачевым в его речи. Первый из этих двух негативных моментов - внезапно нашедшее на Сталина затмение, заставившее его без вины репрессировать "многие тысячи коммунистов и беспартийных" ("многие тысячи", а не десятки миллионов, и в короткий период, а не - задолго до Сталина - с 1917-го по 1950-е годы массово, а затем выборочно). Второй печальный момент - конец брежневского правления, когда таинственным образом возник "застой", поставивший страну на грань кризиса. Все остальное было "прекрасно и удивительно" (по Маяковскому): и октябрьская революция, и гражданская война, и "военный коммунизм", и доля советского крестьянства, и коллективизация с индустриалиќзацией, осуществленной рабами ГУЛага, и борьба Сталина с оппозициями, и его руководство в войне. Теперь главная задача - "развитие социализма, продолжение идей и практики ленинизма". "История у нас одна, она необратима. И какие бы эмоции она ни вызывала - это наша история, она дорога нам". И не руководство СССР претендует на то, чтобы навязать всеми средствами роковой опыт своей истории остальному человечеству, а "империалисќты" и "неоколониалисты", обирающие "третий мир", угрожают явно и тайно бастиону светлого будущего планеты.
  Несуществующая "действительность" описана Горбачевым в лучших традициях марксистско-ленинской фразеологии, вполне по Орвеллу. Реальность опущена и пренебрегнута. И опять мы приходим к выводу: в этой замолчанной реальности нет места книгам и публицистике Солженицына, а значит, и ему самому. Если Солженицын не выборочно, не искаженно, не в отдельных фрагментах, а целостно и свободно будет возвращен в отечественную реальность, это будет свидетельствовать, что изменилась сама реальность. Но тогда невозможны станут победные реляции, составленные в последовательных традициях орвелловской "новоречи", подменяющей действительность псевдожизнью и псевдоисторией. Время покажет нам, к чему мы близимся.
  3 декабря 1987 года
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"