Шульгин Андрей : другие произведения.

Кликун-трава

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  I
  Мне тяжело с ним. Я ненавижу его убежище - измождённого вида комнату, затерявшуюся в чехарде дверей и окон унылой многоэтажки. Я ненавижу его самого, ненавижу его руки, обрывающиеся широкими ладонями, расставленными в бесконечность, будто автодорожные указатели "STOP". Ненавижу глаза, шарящие в моей душе с проворством пальцев умелого карманника. Ненавижу ноги, эти два столба с жёлтыми вечно лущащимися ногтями, которыми он беспрестанно меряет пространство своей убогой комнатушки. Вот как сейчас, например.
  Я сижу несмело облокотившись на спинку полоумного стула, а он расхаживает вокруг и нам обоим кажется, что длинная и узкая, словно горло астматика комната, не что иное, как широченные армейский плац, - наверное, такое расстояние отмерили за этот вечер его неумолимошагающие стопы. Я чувству себя жертвой. И как всякая потерявшая веру жертва, я готов полюбить своего мучителя.
  Его голова описывает дугу, деля горькое пространство комнатушки надвое. Он наклоняется ко мне и звонко хлопает своими ресницами. Этот звук, точь-в-точь такой же, какой издавали металлические набойки на новых сапогах оренбургского генерал-губернатора, жившего за полтора столетия до нас. Он начинает говорить, но я ясно чувствую, что слова, из которых он составил сегодняшнюю речь, уже были сказаны многие годы назад, - от них остро пахнет плесенью и чужим вниманием. Чьи же, это слова? Я теряюсь в догадках, и мне почему-то кажется, что слова принадлежат всё тому же оренбургскому генерал-губернатору. Может быть, они сорвались с сановных уст, когда генерал-губернатор, перегнувшись через край балкона, пикантной архитектурной деталью выступающего над первым этажом его резиденции, спесивый и грубый, распекал своих нерадивых помощников, а быть может, он шептал их юной кокетке, из-за любопытства, пришедшей на ночное свидание в губернаторский сад.
  Слова продолжают литься, и я с надеждой и остервенением всматриваюсь в полутёмное лицо своего изувера. Я не хочу этих слов, но они с жадностью цепляются за мои уши, взявшись за руки водят хороводы, заставляя вдумываться в смысл. Слова говорят о том, что нет нужды бояться ада и посмертного наказания, это выдумки недалёких оптимистов, которым во все времена не хватает мужества на правду. Слова говорят о многовековом лицемерии, тяжёлыми цепями лязгающем на шее у человека. Они говорят и о нас самих - пустых ничтожных существах, выдумавших ад и смерть для того, чтобы не признаться самим себе, что они уже в аду. Да-да, слова повторяют эту фразу несколько раз кряду. Именно, - то, что окружает нас и есть ад, а мы не более чем умершие грешники. Мы не помним наших грехов, но обречены страдать из-за них без конца. Не в силах вынести эту безутешную муку, люди, а вернее умершие грешники, выдумали для себя жизнь, которой и называют вечные адские страдания. Они выдумали и какой-то ад, только лишь для того, чтобы не замечать ада этого, - во сто крат более мучительного и страшного, чем любая человеческая фантазия. Они придумали также, что, того далёкого и неведомого ада можно избежать, но как тщетна и безобразна эта мечта, если знать что никакими силами невозможно вырваться из ада этого.
  Униженный осознанием самообмана, я что-то лепечу в защиту традиционных воззрений на жизнь, но он, даже не желая слушать, обдаёт меня презрительной ухмылкой, выкидывая вперёд себя длинную сухую руку с выставленным пальцем, которым водит у моего носа, и я думаю, что точно таким движением, - коротким и властным, - государственный муж из Оренбурга, бросал на расправу с крестьянским бунтом раскрасневшихся от жаркого степного солнца солдат. И я хочу закричать, что ненавижу его и генерал-губернатора, что пусть они катятся куда хотят, и что ноги моей больше не будет в этой комнатёнке с узкими стенами и корявым воздухом, но вместо этого издаю какое-то бормотание, а голова моя - о ужас! - сама делает несколько кивков сверху вниз, молчаливо подтверждая формальное согласие с доводами собеседника.
  Я, лихорадочно и неправдиво, давая поймать себя на лжи, выдумываю поводы, из-за которых должен немедленно уйти отсюда. Подымаюсь со стула, посылающего мне на прощание презрительный скрип, и быстро направляюсь к двери. Уже на пороге, мучимый добродетельностью, я оборачиваюсь и вижу его, стоящего посреди комнаты, усталого и гордого, каким, мог бы стоять и генерал-губернатор, на опустевшем после смотра войск плацу, расстегнувший тяжёлый от орденов мундир и тусклым преисполненным мировой грусти взглядом наблюдающий как меркнет в лучах заката его Оренбург.
  
  II
  Лето печёт, зноем дышит. Реки пьёт, да поля колосит. Зверей дурманит, леса сушит, птиц из гнёзд выгоняет, ягоды на кустах силой земляной наливает. И везде, куда глаза хватает - в полях и чащобах, в болотах и степях, на пригорках и под ними, везде из земли травы зелёные выпирают, с ветрами о чём-то шелестят-шепчутся, - да разве ведомы те речи людям грешным.
  Вон подле старых селищ, заброшенных, будто кресты крохотные из земли пробиваются, то листья Разрыв-травы к солнцу тянуться, цветы на себе распускают, словно огоньки малые. Приложи Разрыв-траву к замку любому, к двери дубовой-несворотимой - вмиг сила волшебная сорвёт препону с петель, да замок отворит-хрустнет, откроет пред человеком, лихим ли, добрым ли, утробу дома всякого - заходи что хочешь твори, хозяин-барин. А там, на берегах озёрных, стрела длинная с цветом багровым, над гладью водной взлетела, колышется на ветру, путника к себе манит, это Плакун-трава, кто найдёт её, корень глубокий подкопает, да сохранит-высушит, не пронять того нечистой силе, никогда и ни за что. А на самом озере, цветком большим и душистым под солнцем палящим распахнувшимся, цветёт Одолень-трава, качает её озеро тёмноглазое, баюкает, хранит, ибо знает, что тому, у кого Одолень-трава никакая болячка нестрашна, и таланты всякие сами просыпаются, хочешь иконы мажь, а хочешь торгуй-загребай, везде удача тебя ждёт. В полях, сквозь марево белесой дымки пробивается жёлто-голубой цвет Сон-травы, только не дымка то вовсе и не туман вокруг стеблей тонких вьётся, то сны людские над травой густятся, чей сон к траве притянет, тот человек ночью ближайшей увидит то, что сбудется обязательно. А лихое?, доброе?,- тут Сон-трава не в ответе. В лесах же, Прострел-трава кустится, с ней ни пожар нестрашен, ни раны жуткие. Захиреет огонь в том доме, где под бревном Прострел-трава сберегается, в пожарище смрадное не обратится, а раны у хозяев вмиг загоятся, следа не оставят. Там же, в лесах угрюмых, Перенос-трава лето встречает, темны листья ее, будто мысли вещуна-злыдника, да только тому, у кого она в кармане ни одна река, ни озеро, ни болото застойное-гнилушное могилой вечной не станет. Отовсюду его Перенос-трава выручит, на суху землю выведет. А неподолёк Перенос-травы, в овражках неглубоких, Сава-трава к земле жмётся, неказисты и жалостны листочки её сухонькие, в полвершка росту-то, но неприведи страннику случайному с нею повстречаться - ум из головы его вон выйдет. Так и будет всю жизнь блаживать, сердешный. Но вот если со знанием да делом к Саве-траве подойти, - станет она любому охотнику верной подмогой, - на след зверя жирного-пушистого выведет. А вот тот, у кого в одёже Блекота-трава зашита сам быстрее и ловчее любого зверя дикого станет. Бежать сможет без устали, снедь зубами рвать раз в седмицу будет, на всякое дерево высокое да тонкое, в один присест, заберётся.
  Шелестят травы, над землёю подымаются, силу таят. Солнцу летнему, яриле пекучему листья да цветы свои подставляют, дурманом льют, зверей да людей чарами шелудят. Но вот гаснет ярило-солнышко, сумерками умывается, ко сну собирается, закатом прощается, рассвета ждать велит. Наступает тьма безглазая-вязкая, звёзды над деревами светом нездешним маются, забулдыгу подгулявшего на себя смотреть заставляют, да вздыхать горько-болестно. Замирает всё, словно не живое, а чьей-то рукой ловкой-умелой на картине масляной выведено. Не тишина, будто, а кисель тягучий... Только недолго тишь благодатная над лесами и полями, оврагами и буераками, простоит. Шевельнулось что-то, от земли будто оторвалось, ввысь понеслось к самим звёздам белолицым. А во все стороны, как круги по воде стоячей, только эхо разносится "Ух, ух, ух...". Дрыгают зори в такт уханью светом своим, вниз щурятся. Что это? Кто уханьем-роптаньем тишину боломутит, звёзды высокие щекочет? То Кликун-трава, что прозвана так за глас свой ночной, на зори ухает-кликует. Любы они ей, неба ночного странницы, как завидит их среброоких, бросает ввысь кличь свой, ухабистый. Силы в той Кликун-траве, не меряно, ни одному человеку не покорится-уступит, сорвать себя не даст, отринет прочь от себя, насилу кости потом соберешь. А сама видом будто человек, всё при ней - стебель толст и могуч всё одно, что стан мужика-трудяги, два листа широких, по бокам вгору рвутся до зорь достать блажат, как руки в молитве возведённые, цветок бубоном ворсистым на ветру колышется, что человек главою буйною раскачивает, а под землёю два корня крепких-узловых врозь расходятся - ноги-раскоряки это, не иначе. Такая она, Кликун-трава, для всех трав прочих, что отец родной.
  
  III
  Кликун подпоясался рассветом, за плечи перекинул запах леса, и шагнул из чащобы бурой на дорогу. Дорога бесшабашно вилась под ногами и уводила в степь. Кликуну было легко и задорно шагать в этот ранний час, цепляя шершавыми ладонями утреннюю негу. Из травы придорожной, из островков леса шерстящихся прохладой посреди опалённой равнины, переливались разноголосыми бубенцами голоса птах ранних, словно благословляющих Кликуна на задуманное.
  Когда солнце, огненной монетой катившееся по небу, и всё обильнее крестящее землю лучами жара, было уже недалеко от своей вершины, впереди дороги забредила серыми стенами облупленная хата. Кликун прибавил шагу, царапая зеницами края халупы, в надежде ещё издали разглядеть, есть ли кто там живой.
  Когда Кликун уже был рядом, из хаты вышла женщина, толи молодая и толи старая, наклонив голову в бок, стала смотреть на приближающегося гостя. Кликун спросил холодного кваса и скрылся вслед за хозяйкой в нутре кособокого дома. Золотистый квас тёк по устам, а глаза гостя елозили по хозяйке.
  - Сердешная, тебе лет-зим сколько? - брякнул Кликун сквозь квасной кувшин.
  - А по-разному. - Не дивясь вопросу, ответила хозяйка, и сняла с себя всю одежду. - Вот, видишь, одна грудь как у девки юной, а вторая что у старухи столетней, скажи теперь, сколько годов мне.
  Кликун отложил кувшин и припал, промокшими в квасе, губами сначала к одной груди женщины, потом к другой. Из молодой груди в рот Кликуну брызнули слёзы незамужних перезрелых девок, а из старой слёзы овдовелых старух.
  - Ну, а муж есть у тебя?
  - Есть, идем, покажу.
  Они вышли во двор, и хозяйка повела Кликуна к колодцу, сбросила в тёмный зёв бадью и неспешно стала выпрастовывать её наверх. Когда деревянная бадья стояла перед ним, в светлом лоснящемся на солнце кругу воды Кликун увидел чьё-то лицо, корчащее ему мерзкую рожу.
  - Вот он, ненаглядный мой - выцедила промеж зубов женщина, горько, с надрывом, плюнула в бадью, и одним махом выплеснула воду на землю. - Все зубы скалит, охальник. Я ему устою. - Потом хозяйка перевела взгляд на Кликуна, и тому показалось, что на глазах её пророс колючий тёрн, такими острыми они были. - А тебе вобще что? Зачем выспрашиваешь?
  Кликун ничего не ответил, а пошёл на стоящий неподалеку сеновал, и стал спать, до ночи.
  Звёзды щекотали Кликуну ноздри, нежно дышали в уши. Он открыл глаза и улыбнулся среброоким красавицам, затем выгнулся, затрепетал телом и ртом пустил в небо гулкий клич "Ух, ух, ух...". Зори задребезжали в ответ холодным светом. Кликун поймал один лучик, и намотал себе на палец. Получилось светящееся кольцо.
  Дверь в доме, где жила женщина, была незаперта, Кликун вошёл, хозяйка лежала голая на печи и смотрела на него. Он потеребил её за груди, и хотел лезть на печь, но женщина отогнала его, коротко бросив сквозь тьму:
  - Мужа жду, ложись на полу.
  Как раз в это время дверь скрипнула и на пороге хаты возникла тёмная фигура, Кликун посветил ей в лицо блестящим кольцом и узнал давешнюю рожу из бадьи. Муж-из-колодца полез на печь, а Кликун, принеся со двора охапку соломы, прилёг на пол. Во тьме он спросил:
  - Есть ли житьё?
  - Нету житья нам. - Хрипнул поперёк горла муж-из-колодца.
  - У других, есть житьё?
  - Где там.
  - А где житьё ваше?
  - У Мироеда в брюхе.
  - А где тот Мироед?
  - В деревне, баб лапает, горючку хлыщет, мужикам в рожи харкает, к амбарам замки прилаживает, псов своих злющих-холёных мясом кормит.
  - Извести бы.
  - Спи лучше. Думаешь, до тебя охотников не было. Куда там, были... тока ни одного не осталось.
  Кликун промолчал, сделав вид что спит. А потом, и вправду заснул, ему снился вкус слёз высосанных давеча из груди женщины, во сне всё путалось, и ему казалось, что из молодой груди точатся слёзы овдовелых бобылих, а из старой - слёзы незамужних старух. Потом и вовсе привиделось, будто это его собственные слёзы, только выплаканные не из глаз, а, наоборот, затёкшие в глаза с щёк, и неведомо как попавшие в чужие груди.
  
  IV
  Мироед хохотнул утробой, рыгнул лицом и тупым пальцем выбил глаз облупленному мужичонке. Глаз потёк по мужичонкиной щеке, скатился на грудь, пачкаясь о не стираную рубаху, перетёк на живот, а оттуда устремился уже на землю. Склизко шмякнувшись, глаз перевернулся и уставился на прежнего своего владельца. Мироед хлопнул по нему дебелым сапогом и раскатал в пыли, обратив в мокрое пятно.
  Мужичонка плешиво улыбнулся, проблеяв:
  - Гневаться не вели, радетель.
  - Видишь меня!? - Загремел Мироед в мужичонкины уши.
  - Вижу, радетель. Лучше прежнего.
  - И то! Вторую зеньку я тебе оставлю, пожалуй. Чтоб меня видеть мог. Во. А то вовсе боягузить перестанешь, от рук отобьешься, стервец. - Мироед выкрутил губы в улыбку давая понять что сменил гнев на милость. - А теперь иди, и не бедокурь.
  Отпустив мужичонку Мироед побрёл к своему дому, расписным теремом, торчащим над остальными деревенскими развалюхами, и только тут заметил, что палец его замаран в ошмётках мужичонкиного глаза. Он сунул палец в рот и со смаком обсосал.
   Время в деревне Мироеда шло через пень-колоду, то замирало, то неслось словно вприпрыжку. Дни, месяцы, годы будто играли в чехарду, меняясь местами не по правилам. Вот и вчера в деревне была ещё суббота, а сегодня вместо выходного дня наступила среда. И люд деревенский, скрипя и охая, пошёл на поля. Только Мироед рад был, и немудрено, - все, что выпестуется на полях тех, да руками потресканными-задублёнными собрано будет, у мироеда в амбарах осядет.
  Люб был Мироед до добра, очень люб. Когда видел, как урожаи крестьянские в его закрома текут, запускал пальцы кочевряжестые в бородёнку хлипенькую и вытягивал тоненьким, от нахлынувших чувств, голосочком:
  - Добро, добробушко моё сладкое, теки-теки, заполняй до краёв сундуки Мироедовы, хранись у меня навечно.
  И от заклинаний этих ещё толще делалась струя добра, наполняющая амбары Мироеда.
  В палатах мироедовых в жару всегда прохладно, а в холод тепло. Перины у него мягкие и комнат много. Жёнка его любила на тех перинах тело своё нежить, жир разростать. То на одной перине бока пролёживает, затем на другой. Тем и день свой занимала - из комнаты в комнату, с перины на перину переползала. Одним днём, подобравшись к одной из перин, жёнка вдруг обнаружила саму себя уже возлежащую на перине, подивилась, пошла в комнату соседнюю, глядь - и там она, и в следующей, и в следующей. С тех пор во всякой комнате, со всякой перины подымалось кверху пузо мироедовой жёнки.
  Мироед как раз поднёс к запёкшимся устам добрый стакан горючки собираясь опрокинуть живительную влагу в бездны своего нутра, как на пороге выросла, будто из-под земли, фигура Кликуна. Мироед в удивлении отставил стакан:
  - Хто?
  Кликун в два шага подошёл к Мироеду, съелозил с перста блестящее невиданным светом кольцо, кинул на стол:
  - Хош проторгую?
  Мироед замигал с подозрением в сторону Кликуна.
  - Коробейник штоль?
  - Не маши помелом. Будешь торг вести, али нет?
  Мироед уткнул стоеросовые глаза свои в кольцо.
  - Блещит больно. У-у, вещь...
  Тут со всех комнат мироедовского терема грохнул, враз десятками глоток, голос жёнки:
  - Да хто там такой!? Какой паразит сон мой поганит!?
  Мироед лапанул кольцо со стола, и кинулся в ближайшую комнату, бросив через плечо:
  - Счас, тока жёнки поглядеть дам.
  Какое-то время до Кликуна доносилось бормотанье, жёнка, по всему видать, восхищалась кольцо, о чём-то науськивая Мироеда со всех своих перин, то и дело слышались обрывки речей: "Ох, вещь..."; "Облапошить дурня..."; "Темна дождаться и сгубить..."
  Наконец вышел Мироед. Он пристальным, палящим насквозь, взглядом уставился на Кликуна и важно обронил:
  - Что просишь?
  - А давай так, я тебе кольцо сияющее, а ты мне все те дни воскресные, что у людей отобрал. Ведь у тебя их много скопилось, на год, верно, хватит, что зря добру пропадать.
  - Э, брат. - Мироед наскоро глотал удивление. - Да пошто тебе дни воскресные, пущай себе лежат народ не баламутят, а то роздых он вреден, привыкнешь к нему, глядь - а и работать некому. Давай я тебе три сребряные монеты дам, и ладно будет.
  - Нет мне нужды ни в трёх монетах сребряных, ни в трёх десятках. Только на воскресения кольцо меняю.
  Мироед призадумался.
  - А вот, что, мил человек, скажу тебе, - вон смеркается ужо, а давай завтрева дождёмся, там и решим, оставайся у нас - постелю, как гостя дорогого приму, а пока мы с жёнкой потолкуем, подумаем, может вправду, отдам тебе из закромов своих пару дней воскресных. А? Ты как?
  Кликун сделал вид, что согласен.
  Ему отвели самую маленькую комнатушку, без окон, какая сыскалась в мироедовском тереме. Кликун лёг на голые доски лежанки и стал ждать. Около полуночи в дверях комнатушки возникла тёмная фигура Мироеда с топором в мохнатых руках. Кликун привстал на лежанке и молвил:
  - Я вот, что, хозяин, тут думу думал, да решил - отдам тебе кольцо так. За доброту твою.
  - Эка! Как так? Хм... ну давай тогда. - И Мироед быстро протянул свободную от топора руку. - Давай скорей!
  - А меня губить не станешь?
  - Да с чего ты это удумал? Я чесной человек, а топор это так, для защиты - малоль впотьмах людей лихих, вот и ношу с собой. Давай кольцо!
  - Постой, добрый человек. Я тебе ведь о кольце ещё всё не рассказал. Кольцо ведь это непростое. Видал, как блестит? А потому и хранить его по особенному надо, а то свет чудесный померкнет. Вот так.
  - Это как же по особенному? Говори!
  - Вот возьми его. - Кликун вложил в руку Мироеду кольцо. - И заховай у своей жёнки в бабском месте, только так оно света дивного не потеряет.
  - Виданоль! У жёнки... Да как же... А, ладно! В бабское место говоришь? Поглядим. - И Мироед исчез с порога комнаты.
  Кликун слышал как Мироед разбудил жёнку, что-то втолковывал ей, а затем, кряхтя, стал шерудить цыкая на взвизгивающую бабу. Потом всё успокоилось. Но тишина не продлилась долго, скоро изо всех комнат потёк раскатистый храп. Жёнка спала, спал, видимо, и Мироед. Кликун встал с лежанки, и как можно тише постарался скользнуть во двор. Там он воздел голову к небу, узрел любые звёзды и, блеснув зеницами, закликал нутряным гласом "Ух, ух, ух...". Зори дрогнули своими лучами пронзительными.
  Вмиг этот, заревела, застонала сила неприкаянная в тереме мироедовом, то жёнка его вопила во все глотки свои, видя как растёт пузо её, болью на шматья раздираемое. А пузо всё надувалось и нестерпима была уже резь огневая, и зря носился вокруг, стеная и охая, проклиная гостя злокозненного сам Мироед. Лопнули пузы жёнкины, жаром невиданным обдали, а из пуз тех, - из каждого пуза, по зори палящей выкатилось, давай по терему кататься, всё на пути истлевать. За миг вспыхнул пламенем ясным терем мироедовсий, за ним амбары с добром, весь двор будто свеча ярая. А в серёдке пожарища невиданного, прыгала-извивалась, рыганиями матерными захлёбывалась, криками помощи надрывалась, фигура Мироеда, огнём облапленная.
  
  
  V
  Мне снилось будто я Христос, будто мне заломили руки, и повели на суд, и там меня били и, огромная чёрная фигура нависала надомной, требуя отречения. И я отрёкся. Уста мои хулили Отца моего и братьев моих. Я ползал на коленях, в крови и блевотине, вымаливая прощение, лобызая чёрные начищенные сапоги с новыми набойками, гулко отбивающими такт по камням прокураторского двора. И меня простили. Меня помиловали и выпустили на свободу, решив назавтра казнить другого. Мне снилось, как я, шатаясь на надорванных ногах, шёл улицами древнего города, пряча лицо. И как, переночевав на пустыре, я очнулся и увидел, что по улице двигается процессия приговорённых, а вокруг в толпе зевак рыщут мои ученики. И я возненавидел их, за веру. А потом, накрыв размозженное лицо ветхой тряпицей, я встал и поплёлся вслед за процессией. Я хотел догнать трёх преступников и стать в один ряд с ними, но силы оставили меня, я отстал. И уже за городом, когда колонна из солдат и приговорённых, почти достигла вершины горы, я упал на смрадную пыль дороги и от безысходности и отчаяния залился слезами.
  Звонит телефон, а я распятый на своих снах не могу протянуть пригвождённую руку, к трубке. Телефон продолжает свою невыносимую трель, но, наконец, я дотягиваюсь до него и с надрывом выпаливаю "Алло?". Я прижимаю трубку к щеке и, с последней надеждой приговорённого к смерти, вопрошаю в неизвестность: "Алло?", - а с другого конца мне отвечает знакомый и ненавистный голос. Он требует, чтобы сегодня я пришёл к нему, он хочет посвятить меня в новую теорию, выдуманную этой ночью от бессонницы и жажды ненавидеть. Но я устал от него, я кричу в трубку, что мне некогда, что хочу отдохнуть, чтобы он никогда больше не тревожил меня по утрам. Но он не сдаётся, он настаивает, и тут я понимаю, что говорю вовсе не с ним. В этом прерывистом дыхании, в высоких нотках самодовольного голоса, в приказном, не терпящем возражения тоне, я, - и в этом нет сомнения! - узнаю своего мучителя из сна.
  И я опять кричу в механическую раковину, в хищной мембране которой потрескивание невидимых электронных частиц перемежается с густым дыханием визави. Я кричу через назойливый треск, будто сквозь пыль веков, и голос мой, многократно отразившийся от тоску и ничтожество этого мира, несётся по вселенной пронизывая сердце каждого, хоть раз жившего под седыми небесами Земли. Я кричу, что вырванное у меня признание, не более чем секундная слабость того, кому уготована вечность. Я кричу, что невозможно оболгать сущее, чей чистый свет пребывает вне всякой лжи, а значит, чист и я. Я кричу, что нет большей пытки, чем испытание собственной виной, а потому я могу быть лишь благодарным ему за зверства, бросившие меня в пучину предательства. И я кричу, что он зря потратил столько времени на пытки, что там в, его городе, где безжалостное солнце дышит на камни жаром проклятия, где люди мучимые безысходностью ходят на казнь как на цирковое представление, что там, где боги ниспровергаются в низины собственного ничтожества, там, - я и он останемся навсегда, мы превратимся в тени, и будем грезиться со стен убогих построек всем живущим, напоминая о некогда разыгравшейся драме. Мы оба пленники этого города, этих людей и друг друга.
  
  
  VI
  По деревням околичным, по хуторам одиноким, со степью в молчанку играющим, по слободам неприкаянным, по дорогам изгибистым да по трактирам расхристаным, везде да повсюду плясал на людских языках Кликун. Сказывали, друг другу, пересказывали, и заново историю начинали про погибель Мироеда в лапах пламени. Ликовал народ, Кликуна славил.
  На пепелище терема Мироедова, средь головней чёрных, костей закопчённых - гуляли крестьяне, добра остатки шарили. Амбары расколотили - несли-тащили пожитки мироедовские в свои хаты каличные. Теперь где самовар пузатый, серебренным боком блестит-играет, сверх скатёрки конопляной подранной, где ларчик росписной-лаковый, под скамьёй грубой нетесаной, богатства свои таит. А дни выходные воскресные теперь каждый день. Сиди дома - лясы обтачивай, глотку лужёную горючкой доброй окатывай. Без Мироеда людям не жизнь настала - благодать.
  А по ночам из хат выходили люди - в небо дивилися. А там, в небе тёмном ночном плясали без роздыху огоньки дивные, цветами разноблесными перемаргивались, узоры выводили мудреные, - то дочери звёзд были, что в чреве жёнки мироедовской от кольца чудесного народилися, да терем в пепел обратили. Трепетали дочери звёзд, огницы удивительные, на людей светили, радостью их сердца озаряли. Парням и девкам, что парами впотьмах скитаются - светом сказочным в лугах стелили. Гуляк на ногах нестойких - до порога хаты доводили. Пастухам хлопотным - скотину пропавшую, в темени заблудшую, отыскивали.
  А ещё сказывали, что в городе золотокупольном, за стенами толстыми-каменными, прознал-де обо всём ставшемся сам генерал, что в губернаторах ходит. Сказывали, мол, стучит сапожищами о пол блестящий, во дворце своём, машет кулачищами по ветру, очами молнии пускает. Грозится, кары лютые сулит, Кликуна изловить хочет, рать свою подымает, крестьянам расправу готовит. Да только где он губернатор этот - далеко, чай не дойдут до их кута глухого псы его верные, смерды окаянные. А свобода, она тут - веселись мужик, пой, пей, о лихом не тужи.
  Кликун же отлёживался на сеновале что подле хаты одинокой с боками косыми. Ночами бархатными со звёздами играл, кликал на них, дышал в небо вздохами тёплыми. А днём, слезал с сеновала да шёл прямиком к хозяйке. Приняла та его. Прелесть грудей своих подарила.
  Говорила она Кликуну:
  - Человек ли ты, иль хто, знать мне неведомо. Но раз пришёл - будь.
  Как-то Кликун спросил её о детях, - неужто не было. Она же отвела за дом, где нестойко на сухой земле стояли четыре чахленьких деревца.
  - Вот они детушки мои. Как родятся, несу их сюда - землицы сверху накидаю, глядь, через год деревцо торчит, к небу ветки тянет. А им так лучше видать, что человек - умирает, на части распадается, дух испустил, и где он? - а дерево оно растение стойкое, много лет расти будет, даже если срубят его, глядишь, вновь прорастет. Вот вишенка эта - доченька моя ненаглядная, три годочка ей уже, а этот тополёк да два дубочки - сыновья любимые. Вот так и живём.
  - А муж знает, что ты детей своих в землю закапываешь?
  - А то! Знает, конечно, только ему дела до того нет, ему в колодце хорошо.
  Кликун наклонился до дерев, вслушиваясь в шелест листьев. Вишенка шелестела о любви своей не встреченной, ибо нет любви среди деревьев, а только среди людей. Мучалась, жалобилась братьям своим. А те, - тополь и два дубочка, вздыхали, в ответ, о судьбе несчастливой, о наказании деревами быть, да поделать ничего не могли. Утешали сестру свою единоутробную, тем что не выпадет им никогда унижений и страданий как у людей и стоять им много лет возле дома родительского, во степь смотреть.
  Одной ночью к стогу, на котором Кликун лежал, на звёзды дивился, с огницами шептался, подошёл Муж-из-колодца.
  - Эй, спустись-ка, потолкуем с тобой.
  Когда Кликун спрыгнул на землю, Муж-из-колодца завёл разговор:
  - Думаешь, я там, в колодце как оказался? Я ж раньше как все был - сеял, пахал, хмельным по дорогам валялся. А потом тоска меня взяла, хоть в колодец лезь. Вот и полез. Сижу с тех пор.
  - А тоска?
  - Тоска наверху меня караулит. Только из колодца выйду - она тут как тут, в глаза заглядывает. Вот я и думаю, как тоску во всём мире извести?
  - Трудную ты задачу себе удумал. Пока ты там, в колодце своем хоронишься, жёнка детей ваших в землицу закапывает, жизни лишает.
  - А и пусть, не жизнь, здесь, среди людей, мука только. Лучше деревом быть. Говорю тебе - тоска. Я пока в колодце сидел всё представить тужился, откуда она берётся, тоска эта. Думаю - она ведь родится где-то, а значит, есть у неё отец и мать. Мать, стало быть, это земля - ведь под землёй её нету, тоски-то, я точно знаю, день-деньской в колодце сижу, а её нет. Сверху поджидает. Я когда как все был, только выйду в поле пахать, а тут тоска, и так за душу возьмёт, волком завыть можно. Оттого-то мы, крестьяне, самый горемычный народ - тоска нам всего ближе.
  - Ну, а отец-то хто?
  - Погодь ты, счас скажу - отец тот генерал, что во дворце сидит да нами повелевает. Он команды свои паскудные отдаёт, от тех команд земля тяжёлою делается и родит тоску, а крестьянин землицу-то мять-пахать начинает, тоску из неё сердешной выворачивает, и оттого ему жить худо.
  - А как тоску победить-то хочешь?
  - А-а. Тут смётка нужна. Я так надумал - без отца-то мать родить не сможет, если отца-генерала извести некому будет тоску зачинать.
  - А вдруг от кого другого тоску уродит?
  - Вот! И я также кумекал, вдруг - думаю - окромя генерала другой такой прыткий сыщется, что тогда делать. А вот что, - надо так дело поставить, чтобы земля матушка тока от крестьянина зачать могла. Во. Он ей властелин быть должён. А чтоб от крестьянина погань какая уродилась, так того быть не может.
  Муж-из-колодца почмокал губами, как бы оценивая всё им сказанной, а потом продолжил:
  - Ты это правильно сделал, что Мироеда сгноил. Так ему кровососальнику и надо, да только не в Мироеде дело, не он враг наш первостатейный. Генерал тот во сто крат злобней будет. Вот кого извести если - мужикам благодать навеки.
  - Да где ж он, генерал? Где хоронится?
  - В городе вестимо. Да только до города самого ходить нужды не будет, народ сказывает, - скоро он сам сюда пожалует, чтоб мужиков урезонить, по порядкам мироедовским вновь жить заставить. Так что знай, как встретишь его - он есть наш враг самый лютый.
  С теми словами Муж-из-колодца помахал Кликуну рукою и отправился восвояси. А Кликун ещё долго пялил на звёзды глаза, подмигивал огницам, да над словами услышанными думал. И сквозь тьму непроглядную виделся ему чей-то суровый лик, с которым Кликуну - любимцу звёзд и посланнику трав волшебных, ещё предстояло вступить в брань.
  
  
  VII
  Народ простой, люд чёрный тянулся к Кликуну. За советом шли, за делом добрым. Кликун никому не отказывал, чем мог, помогал. Кого от болезни злой избавит, кому, как вещь пропавшую отыскать укажет.
  Как-то позвали Кликуна в село окрестное, помочь мужику, что с лошади перекинулся. Кликун приложил ладонь болящему на лоб - кости враз и зажили, тело силами наливаться стало. Потом пили горючку с мужиками, за жизнь разговоры точили.
  Завечерело, Кликун пошёл из деревни. Навстречу по дороге брела неказистая фигура старика. Старик подался к Кликуну:
  - Не ты ли, тот, кто народ от душегуба проклятого, Мироеда, спас? Кто, сказывают, людям помогает, недуги исцеляет?
  - Верно, сказывают. А ты кто такой будешь?
  - Я путник бездомный, бедняк безотрадный. Может и меня, излечить сумеешь?
  Странник протянул из хламиды, надетой на его тело, руку. На руке зияло чёрное пятно.
  - Болит очень. Мочи нет терпеть.
  Кликун положил на пятно свою ладонь. Под его ладонью пятно вдруг заходило ходуном и будто ужалило, Кликун отдёрнул руку.
  - Что, жжёт? То-то и оно, всех кто притронется, обжигает. Сколько лекарей смотрело, да поделать нихто ничего не смог.
  - Откуда у тебя?
  - Мал я ещё тогда был, бегал по саду нашему, далеко от дому забежал - смотрю, будто стоит девка без одежд, персями нагими, из стороны в сторону, водит. Волосы чёрные-чёрные распущенные, до самой земли достают. Заприметила меня, и ну пальцем к себе манить. Я сначала убежать собрался, а потом такое любопытство взяло, - дай, думаю, подойду, подивлюсь хоть, на красу такую. Подхожу, значит, а она руку мою берёт, к устам прикладывает да целует. И такая боль меня прошибла, что памяти вмиг лишился. А как сознание воротилось, смотрю, лежу на землице один, девки той не видать уже, только на руке отметина такая осталась. Так с нею и живу, болит вот только.
  - А деву эту, ещё встречал когда-нибудь?
  Лицо старика, скорчилось рожей. Взор блеснул. Заговорил быстро.
  - Да вижу я, помочь ты не можешь. Я не в обиде, столько лет прожил, так никто средства целебного от пятна проклятущего найти не сумел. Видать так и помру. Ты мне о другом поведай - откуда ты такой удалой взялся? Сила твоя, где родилась?
  - Сила моя от трав да звёзд, а пришёл я на помощь роду людскому, чтобы житьё им дать.
  - А разве не было, у них, людишек-то житья? Смотри, плодятся до сих пор, песни поют, горючку хлещут. Чем ни житьё? А?
  - Не житьё у них, а мука сплошная. Ради них я Мироеда сгубил, который дни воскресные по амбарам своим попрятал.
  - И как? Счастливы теперь людишки-то?
  - Не всё я ещё сделал для счастия ихнего. Мироеда погубить мало вышло, сказывают где-то в городе ещё генерал есть, вот когда над ним восторжествую, тогда не будет больше мучителей-душегубов, вольная жизнь настанет.
  Старик вроде задрожал всем телом.
  - Суров он, говорят, генерал тот. Сам кого угодно в бараний рог скрутит.
  - А я на войну и пришёл, за кем победа за тем и доля людская будет.
  Старик дёрнул глазом, сморщился и процедил:
  - Ладно, добрый человек, спасибо, что помочь мне хотел. Пора мне, может свидимся ещё, как знать.
  Кликун и моргнуть не успел, как фигура старика исчезла куда-то в густеющих сумерках. В памяти остался лишь сверлящий взгляд странника, который бросил он на Кликуна в последний миг их свидания.
  
  VIII
  Целовали солдаты пыль дорожную. Причащались зноем летним. Молитву сапог своих кирзовых, на память вызубривали. Строем ровным, у неба, панихиду выпрашивали. К горизонту шагали. Сквозь степь, солнцем опаленную. Сквозь усталость, души обветрившую. Сквозь тяжесть сердца, тоской надорванного. Сквозь печаль, приказами злыми взрощёную.
  Шли солдаты из города златокупольного. По степи шли, где ветра шаманят. К мужикам шли, что законы забыли.
  Кишки им выпустить шли, память вернуть.
  За колонной солдат, катилась коляска парой белых коней запряжённая. А в коляске сам генерал. Сквозь лицо его суровое, проросли морщины, узорами путанными. Волосы седые, голову в плен взяли. Усмешка недобрая, губы его бороздит. Грудь под орденами тяжёлыми еле вздымается. Грозен он. Пощаду никому не готовит.
  А вот и первое село. Бегут солдаты, мужиков давят, насквозь штыками колют. Бабам волосы от голов отрывают. Кровь течёт со стонами вперемешку.
  Генерал приказом рыгает:
  - Ставить дёргачи. Будем грехи отпускать.
  Застучали молотки по дереву. Мужикам смерть сколачивают. Со страхом взирают крестьяне, как над землёй их матушкой, над домами их родными, крюкастые виселицы вырастают, сквозь петли хищные на мир зарятся.
  Потекла вереница мужиков, солдатами понукаема, к грехоотпускницам деревянным. Хрипят крестьяне в обьятьях петель верёвочных, бьются в судорогах, с жизнями прощаются. Шипит генерал, смертью насытившийся. Вздыхают солдаты, от работы тяжкой умаявшиеся. Воют бабы вдовства вкусившие.
  Кончена расправа. Генерал приказ даёт дальше идти. Покидают село казненное. Село что сиротинушкой осталось. Где мужики, с виселиц занозистых, миру языки синие-распухшие выставляют. Дразнят мир, жён своих бывших дразнят, детей малолетних. Ибо с живыми им общего не иметь боле. Посреди степи, село распятое в рыданиях сотрясается. Не утешить ничем горе. Не просушить глаза вдовьи. Не сомкнуть рты детские. Маяться селу вовек, по степи седой, по лесам корявым, - нигде покоя не найти, ничем боль не затушить.
  А молва о расправе пошла гулять. Быстрее чем солдаты генераловы путями-дорогами пробирается. В уши людские, стоны мужиков предсмертные кладёт, души их точит, на войну зовёт. Ершат мужики злость, зубы скалят. Пики острят, топоры зубрят, кистени катают, шестопёрами воздух чешут.
  Дошла весть о расправе кровавой и до Кликуна. Поперхнулся он ненавистью к генералу, и слугам его. Вышел в степь на звезды взором оперся. Глазами блеснул, закликал "Ух, ух, ух...", да только не к игре призывал он теперь среброоких красавиц - к мести. Отозвались звёзды, распороли лучами сребряными брюхо ночи. Кликун к тем лучам потянулся, взял в руки как два меча, вокруг себя взмахнул - озарилась степь светом разящим, твари всякой смерть посылающим.
  Нагнулся Кликун до земли, шелестом по степи да лесу пошёл, травы волшебные тревожа. Ответили ему травы - ароматами дикими к Кликуну потекли. Собрал он ароматы трав волшебных, согнул в руках - щит из них сделал. Поднял его над головой - ни пробить щит такой ни пулей свинцовой, ни саблей звонкой стальной, ни штыком крепким. Тому, что руками человеческими творилось не справиться с силой трав чудотворных.
  А мужики уже с солдатами генераловыми рубятся. Звон стоит. Хрип стоит. Слова матерные по степи перекатываются. Ни выдержать мужикам натиска солдатского. Не устоять без подмоги. Спешит к ним Кликун.
  Идёт во степи бой, а чуть поодаль, на пригорке коляска генералова стоит, пассажира своего одинокого прячет. Хохочут кони белые ржанием диким, ноздри раздувают, будто мир втянуть хотят. Всё отсюда генерал видит, видит, как теснят мужиков солдаты, видит, как Кликун к ним на помощь идёт, как мечами своими взмахивает, щит над головою подымает, видит, как бегут солдаты - псы его верные, в страхе. Как летят их головы срубленные. Не остановить Кликуна ни за что, ни кому.
  Тут слышит генерал, будто завёт его кто, окликает вроде. Голову генерал поворачивает, - а рядом дева нагая прекрасная стоит, улыбается ему, грудями из стороны в сторону водит. Нахмурился генерал, усталость смертная лицо его сковала, очи чёрные деву щупают.
  - Пришла. Я знал.
  - Как не придти могла, наречённый мой! С помощью к тебе спешу, в минуту трудную не оставлю.
  - Устал я. Скоро ли свобода?
  - Потерпи, дорогой мой. Не долго осталось, а пока делай, что надобно и не думай что будет.
  Подошла дева к генералу, щёки старые руками тонкими гладит, к устам его припадает, целует страстно. Только стонет генерал:
  - Больно мне. Тяжки поцелуи твои.
  - Знаю я, да сколько лет уже терпишь. Потерпи ещё немного.
  Дева голову поворачивает, на поле боя смотрит.
  - Бегут?
  - Бегут, стервецы. Кликуна испугались.
  - Немудрено, что испугались. Тебе с ним в схватку вступить придётся. Только ты Кликуна одолеешь.
  - Вестимо...
  Заржали кони белые, глотки открыли, слюнями на ветру полощут, генерала подзадоривают.
  Гнал Кликун солдат генераловых, по степи, по пригоркам да оврагам. Далеко вперёд ушёл, погоней увлёкся, мужиков своих позади оставил. И не было, казалось, спасения слугам генерала, всех смерть верная ждала. Да только видит, Кликун, как шагом суровым к нему человек идёт. В кителе с погонами, ордена на груди звоном исходят. За лицо морщинистое память Кликуна хватается, свербит о чём-то. Замедляет Кликун бел, мечи опускает, смельчака сквозь удивление разглядывает.
  - Ну что, Кликун. Узнал ли меня?
  - Узнал я тебя странник нищий, горемыка безотрадный, генерал кровожадный, душегуб ненасытный, пёс спесивый.
  - Хорошо, что узнал. А на лай твой я не обижусь, - не почину. Да и будет у нас с тобой время, ещё, потолковать, кто из нас пёс спесивый.
  И прежде чем мечём Кликун взмахнул, прежде чем щит поднял, блеснула в руках генераловых молния яркая, Кликуна в очи ясные поразила, Кликуну руки обожгла, Кликуну ноги подкосила. Кликуна памяти лишила. Кликуна беззащитным сделала. Отобрала у него мир звёзд среброоких да трав волшебных.
  Хохочет генерал, смехом чёрным.
  
  
  IX
  Шаги... новые кованые набойки бьются ополоумевшим гулом о бетонные ступеньки моего подъезда. Он поднимается... одышка грузного тела, лишает мою душу страсти любить. Он на лестничной клетке... обрюзгшая шея поворачивается из стороны в сторону, ища мою квартиру. Он звонит...
  Я вжимаюсь в холодную пустоту комнат. Я превращаюсь в тишину. Я словно младенец навеки замёрзший во чреве матери.
  Властная рука всё также вдавливает кнопку звонка в стену.
  Потом он теряет терпение и начинает бить сапогом в дверь, и мне кажется, что его нога пройдя сквозь дубовую доску дверного проема, достаёт до моих рёбер. Я зажимаю себе рот, стараясь не закричать от боли.
  Нога устаёт, теперь он лупит в дверь кулаком. Он рычит. Я задыхаюсь в молчании. Его грудь вздымается от злобы и до меня долетает скрежет орденов, трущихся друг об друга. Он - оренбургский генерал-губернатор, пришедший по мою душу. Он оставил свой жаркий степной край, двухэтажную дворец с чудесным парком и фонтанами, он шёл по сверкающему железобетонному городу, не обращая внимание на сигналившие автомобили и блики реклам. Он искал меня. Он нашёл меня. Он хочет жертвы...
  Быть может, в его карманах, спрятаны молоток и гвозди, а у двери подъезда прислонён к стене деревянный крест.
  Генерал-губернатор припадает к двери и тяжело дышит. Он устал. Расплывшееся стариковское тело капитулирует перед крепостью дубовой двери. И в этот миг, с содроганием и чувством стыда, я осознаю всю его ничтожность. Беспомощный старик, задохнувшийся ненавистью.
  Мною овладевает чувство, в подлинность которого я отказываюсь верить. Жалость. Я борюсь с искушением открыть дверь, обнять широкие плечи затянутые в китель. Я хочу завести его к себе, усадить в кресло, подать стакан воды. Я уже представляю, как он униженный и сентиментальный, горько вздыхает, жалуясь мне на превратности губернаторской доли, и как мы, ночь напролёт, беседуем с ним о жизни, проникаясь неподдельным теплом друг к другу.
  Я вслушиваюсь в происходящее за дверью, - звуки долетающие до меня вызывают ассоциацию со всхлипываниями плаксивого ребёнка. Неужели он и вправду плачет?
  Шаги... Он уходит...
  Я бросаюсь к окну и прислонясь к стене, краем глаза, стараясь не зацепить тонкие занавески, гляжу вниз. Я вижу, как по двору бредет, шатаясь и прихрамывая, одинокая стариковская фигура, низко согнувшаяся под тяжестью огромного деревянного креста, непосильной ношей громоздящегося на её спине.
  Теперь плачу и я...
  
  
  Х
  Ночь землю лижет. Сны по небу гонит. Кружит темнотою.
  Ночь прижала, к земле человека, что пробирался степною тропкою. В очи ему заглядывает. В уши шепчет. Волосы ерошит. Только не хочет он с ночью играть, дальше путь держит.
  Ночь его лабиринтами темноты водит, с пути сбивает. А человек всё одно по дороге пробирается. Через ночь идёт, через степь идёт. Дорогу нужную прокладывает. Кривляется ночь, в тихом танце бешено бьётся. Над путником смеётся-дразнится. А человек идёт. Шипит ночь вослед путнику, погубить грозится, запутать тропки ему вовеки. А человек идёт.
  Вот домик неказистый посреди степи вырастает, из темноты брезжит. Идёт к нему путник, впотьмах дверь шарит. Открыта дверь. Заходит. В полутёмной комнатёнке на печи лежит Муж-из-колодца и жёнка его разногрудая. Смотрят на гостя.
  - Признали?
  - Воды-то сколько утекло. Мы уж думали - нет тебя, Кликун, на свете белом, сгноил генерал в застенках своих.
  - Не такой он выходит страшный, ваш генерал.
  - Как жив-то остался?
  - Суждено, значит.
  - А с лицом что?
  Кликун облапил правую щеку, скривился и обронил меж зубов:
  - Отметина.
  Женщина слезла с печи и, прикрывшись ветхою простынёй, стала собирать на стол. Кликун и муж-из-колодца, опорожнив бутыль горючки, молча жевали, наблюдая, как пьяные хороводы кружатся по комнате. Наконец тишина стала томить Кликуна.
  - Мужики как?
  - Худо. А бабам и того горше. Вдовами пооставались.
  - Всех что ли перевешали?
  - Не-е, кое-кого пощадили. Шоб детишек строгали. Ходят спины чешут, до сих пор у них спины зудят, от порки прошлогодней.
  - А ты?
  - А меня им недостать было. Я ж в колодце.
  Кликун уронил голову на стол и затих.
  Он проснулся от шума, будто стучал кто. Муж-из-колодца спал, как и Кликун, головою на столе, Жёнка его дремала на печи. Кликун заводил осоловевшей головой по сторонам. Снова стучали. В окне, озарённом тусклым свечением только начинающегося рассвета, билась чья-то рука. Кликун поднялся со стула, и нетвёрдыми ногами шагнул к двери.
  - Желанный мой!
  Кликун отшатнулся.
  - И тут нашла! Уйди!
  - Мы теперь с тобой навеки вместе. След от поцелуя моего, щёку твою украшает.
  - Клеймо это позорное, вот что!
  - Знак, это. О том говорит он, что ты избранник мой.
  - Врёшь! Я посланник трав волшебных и звёзд дальних. Во мне сила их.
  - Нет в тебе, Кликун, больше силы их. Теперь только моя сила. Ведь это я повелела тебя из темницы генераловой выпустить. Я свой поцелуй на щеке твоей оставила. Мой раб ты.
  - Врешь! Врёшь! Врёшь!
  Кликун бросился прочь и бежал долго пока не рухнул от усталости в мякоть луга. Предрассветная роса остудила его. Сквозь стебли и листья вилась тонкая струйка аромата волшебных трав. Кликун зашелестел на языке трав, речью длинной. Потом стал ждать. Травы молчали. Кликуну показалось, будто он врастает лицом в землю. Он перевернулся на спину и увидел над головой бледное мерцание, в рассветном, небе среброоких звёзд. Как они играли, когда-то! "Ух, ух, ух..." застонал Кликун в белёсое небо. Звёзды чуть дрогнули лучами. "Ух, ух, ух..." заблажил опять Кликун. Звёзды больше не отзывались.
  Кликун закричал.
  В середине дня, когда солнце пекло степь, он вернулся к дому с боками косыми. Невдалеке от дома пробивались из-под земли к небу пять молодых деревцев. Четыре деревца были потолще, пятое совсем недавнее. Кликуну почудилось, будто оно зовёт его. Он опустился пред совсем тонким стволом на колени, отказываясь верить.
  - Доченька твоя. - Раздался из-за спины голос хозяйки. - С полгода как народилась.
  Кликун резко обернулся к ней, но ничего не сказал. Лишь голову опустил ещё ниже. Он думал о том, что дочь его навеки останется в том царстве, из которого изгнан он. Что огненный поцелуй пролёг вечной пропастью между ними, через которую никому из них никогда не перейти.
  Как бы в такт его мыслям, деревцо, с веточки тонкой, обронило листик, покружив он упал к Кликуну на колени.
  
  
  XI
  Губернаторский дворец закатил очи к солнцу. С балкона взирал генерал, на Город. Генерал чувствовал себя старым. Очень старым. Старше Города. Старше солнца. Старше степи. Он зябко кутался в полы мундира. Трогал бляхи орденов.
  Солнце жгло крыши Города, танцевало на куполах церквей, но генералу было холодно. Холод тёк по его морщинам, проникал внутрь.
  - Что согреет меня?
  - Ваше высокоблагородие?.. - вытянул тупую харю денщик.
  - Молчи Семён. Не поймёшь.
  - Ваше высокоблагородие, на плац ехать, построение смотреть, изволите?
  - Нет.
  - Ваше высокоблагородие... эта... как же... как же, не ехать? Без вас не начнут.
  - Почему это?
  - Дык!.. ведь высокоблагородие вы... генерал-губернатор!
  - Вот, Семён, возьми китель мой, да в нём на плац езжай, за губернатора будешь. - Генерал накинул на плечи денщика свой китель.
  - Да как же это! Ваше высокоблагородие!
  - Молчать!!! - Взревел генерал. - Выполняй приказ, дурень!
  Генерал наблюдал с балкона, как за ворота его дворца выкатывается экипаж, запряжённый парой белых, в коляске бледный от страха, ехал денщик, генеральский китель на котором был похож, скорее, на саван.
  Генерал поднял голову и стал смотреть в небо, будто ожидая ответа. Небо прозрачной волной перекатывалось над седой головой генерала. Ему подумалось, что там, в самых небесных высях, его фигура и лицо с застывшей маской вопроса на нем, видятся такими малыми, что будь там - в небесах, он сам, не различить ему ни за что одинокого страдальца стоящего на балконе, ни сам балкон, ни даже дворца, с балкона которого страдалец взирает на небо. И он, и его дворец, сольются в единое пятно с Городом и ни разобрать в пятне этом, где страдающие и счастливые, любящие и ненавидящие, молящие и проклинающие. Только пятно. Только Город.
  Холод жёг генералу кости. Он сделал привычное движение руками, каким, многие годы, запахивал китель, но ладони скользнули лишь по шёлковой рубахе, оставив липкое отвращение от неисполненного ритуала. Генерал, как-то уж совсем по-стариковски, вздохнул и вышел с балкона.
  Парк, куда спустился генерал, казался безлюден. Генерал прошёлся дочиста выметенными аллейками, слушая как звяканье новых набоек сапог, о плиты дорожек, въедается в плоть тишины. Постоял у фонтана ощерившегося вокруг себя мордами каменных львов. Из пастей львов с неутомимой безрассудностью вылетали струи воды. Влажная прохлада мраморного парапета облизала генералу зад. Сидя на краю фонтана, он, кряхтя и задыхаясь, стягивал с ног сапоги. Подкованные металлом кожаные сапоги полетели в воду. Генерал отёр пот со лба, и поставил замотанные в портянки стопы на землю. Возле фонтана рос большой розовый куст, чтобы длинные побеги не сломались под собственной тяжестью, садовники подпёрли куст палкой. Генерал схватил её обеими руками и, крякнув, вырвал из земли. Два стебля розы, переломившись, ударились крупными вызревшими бутонами о плиты аллеи, ветер помёл алые лепестки по парку.
  Скрипнула калитка. Опирающейся на палку генерал всё дальше уходил от дворца. Он шёл по Городу. Дома расступались перед ним, как опешившие театральные зрители уступают дорогу нежданно выбежавшему в зрительный зал, актёру. Раскалённые камни мостовой обдавали его дыханием презрения, пытались ужалить сквозь тонкие портянки за ноги, но он не чувствовал жара. Мерные удары палки о мостовую выбивали глухой ритм, словно бьющая в тугой бубен ладонь шамана. Заворожённый этим ритмом Город с молчаливой исступленностью провожал своего генерала. Уже у городской черты его догнала кавалькада мальчишек и пара увязавшихся за ними дворняг. Мальчишки бежали следом, страстно дыша сопливыми носами, выкрикивали на всю улицу:
  - Генерал уходит! Генерал-губернатор уходит! Ха-ха, с палкой! Босой! Как попрошайка! Генерал попрошайка! Ха-ха!
  Собаки лаяли.
  Когда улюлюканье мальчишек и лай, остались далеко за спиной, перед генералом распростерлась бурая степь, перерезанная шнуром дороги надвое.
  Навстречу ему шёл Кликун. Они стали друг против друга.
  - Ну вот... вот снова свиделись. В последний раз уж, наверное.
  Кликун открыл рот, пошарил там пальцами, извлёк на свет божий маленький лист. Всё ещё зелёный.
  - Опять, иуда, скитальцем бездомным прикинулся? Над мужиками потешаться идешь. Как тебя, грешника старого, земля носит?
  - Нет... навсегда ухожу.
  - Как так, навсегда? Кто ж тебя из дворца губернаторского отпустит?
  Генерал задрал рукав рубахи и показал Кликуну руку, между жил и волос, где раньше темнело страшное пятно, теперь было чистое место. Генерал ухмыльнулся и тронул пальцами щёку Кликуна, как раз там, где зияло пятно поцелуя. Кликун весь сморщился.
  - Я уже не её. Отпустила. Теперь ты, слуга.
  - Не быть мне слугой! Запомни, не быть!
  - Было время и я так думал... Только, что ж... Вот, срок пришёл, сама меня отпустила. Тебя на моё место избрала.
  - Почему же меня?
  Понурил голову генерал, тихо буркнул:
  - А меня почему?
  И побрёл, не оборачиваясь, по дороге пыльной. Кликун долго смотрел ему вслед, когда фигура генерала стала маленькой, вдруг закричал через всю степь:
  - Стой!
  Генерал обернулся.
  - Куда? Куда идёшь ты?
  Генерал неопределённо взмахнул рукой в направление убегающей вдаль дороги.
  - Ты вот, что! По дороге этой, если идти никуда не сворачивая, будет домик одинокий, кособокий. А возле домика пять деревцев молодых. Ты вот, что, - подойди к ним, постой рядом, самое маленькое деревце, то дочь моя.
  Генерал издали покивал головой, повернулся и вновь побрёл по дороге.
  Кликун стоял, не двигаясь с места, до тех пор, пока фигура генерала окончательно не скрылась из виду.
  XII
  На третий день у меня закончились сигареты. Обрывала нити терпения, никотиновая жажда сосала нутро. Я припал к двери, и весь обратился в слух. С лестничной клетки упругим потоком лилась тишина. Я открыл дверь.
  Возле подъезда меня тоже никто не караулил. С опаской, оглядываясь по сторонам, я поспешил к ближайшему киоску.
  Зажатый в ладони тугой прямоугольник сигаретной пачки, подействовал как хорошее успокоительное. Я разогнул шею, впервые, с тех пор, как покинул убежище, поднял голову над плечами и, на всякий случай, поскрёб кончиками пальцев скользкую полиэтиленовую плёнку сигаретной коробки.
  - Молодой человек!
  Я вздрогнул.
  Женский голос, был невообразимо приятным, будто крупная жемчужина перекатывалась по мягкому ворсу бархатной ткани, тем не менее, я предпринял запоздалую попытку его не заметить, не стал оборачиваться и уже собрался идти дальше.
  - Молодой человек!
  Я обернулся.
  Красивая. Подстать своему голосу. И какие длинные волосы.
  - Извините меня, но телефон разрядился, а звонок срочный, можно с вашего.
  Я похлопал себя по карманам.
  - Вы тоже меня извините, но я свой дома забыл.
  - Жалко... что же делать...
  Я понял, что не могу, вот так посреди улицы расставаться с возможным счастьем.
  - Я живу тут рядом. Если звонок срочный можете зайти ко мне. Как вас зовут?
  Тут только заметил я, что обеими руками она прижимает к животу какой-то свёрток. В пёстрый клеёнчатый пакет, был завернут небольшой предмет цилиндрической формы. В пальцах сжимающих свёрток чувствовалась какая-то особенная цепкость и напряжение. Мне почему-то подумалось, что случись сейчас, что-нибудь экстраординарное, упадёт бомба, или огромные волны невиданного наводнения накрою наш город, последнее что она сделает, это выпустит из рук свой пакет.
   Утро заползало в комнату сквозь тонкие щёлочки жалюзи. С полчаса я не открывал глаза, слушая, как дышит рядом чужое тело. Потом тихо выбрался из ложа, на цыпочках отправился на кухню. В серых углах квартиры пряталась от лучей рассвета память о страсти, посетившей двоих этой ночью. Я попил воды и выкурил сигарету. На полу видимо ещё со вчерашнего дня стоял тот самый загадочный сверток, что сжимала она в руках в момент знакомства. Любопытство разыгралось внутри. Я склонился над ним. Кулёк был, немного развёрнут, и в глубине его темнел какой-то предмет. Поколебавшись немного, я запустил туда руки. Удивление коснулось краем своего крыла моей души, в моих ладонях был обыкновенный цветочный горшок, с землёй, с небольшим смешного вида отростком тянущимся вверх. Я поднёс горшок к окну, мутное рассветное свечение явило моим глазам короткий зеленый стебелек с большим бубоном на вершине и два широких листа.
  Мягкая кожа коснулась моей щеки, по плечу побежала струя шелковистых волос. От неожиданности горшок чуть было не выпал из рук, я не слышал, как она подошла.
  - Извини, я тут оказался слишком любопытным, вот, полез в твои вещи.
  - Нестрашно, дорогой. Теперь они и твои тоже.
  - А что это?
  - Растение, очень редкое, говорят даже волшебное.
  - Волшебное? Интересно. Впервые вижу такое. - Люди зовут его, Кликун-трава.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"