Сюр Гном : другие произведения.

Жук по имени Жак или история одной любви

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Жук по имени Жак или история одной любви
  Сюр Гном
  Светлане Кушнарёвой посвящается
  
  Иллюстрация Ирины Смирновой
  
  
  
  Глава первая
  
   Жак
  
  Все были жуки, как жуки, а этот... не по годам маленький, щуплый, с угловатыми неоформившимися конечностями, выпученными глазёнками и вдвое больше обыкновенного сенсорными усиками, - он походил на странного мутанта, карикатурную пародию на собственное отражение. Отражение это явственно читалось в глазах его сверстников, в уничижающих взглядах и едких, насмешливых замечаниях или, напротив, в нарочитом незамечании, глухой отстранённости.
  
  Но главное было не в этом. Будь Жак только лишь несуразен, со сколь угодно отталкивающей внешностью и повадками, - вряд ли это повлекло бы за собой столь тотальное неприятие. В конце концов, существовали десятки и сотни видов жуков и других насекомых самых разнообразных форм и расцветок, так что особой ксенофобией никто из них не страдал: чего только они не видели, с кем только не сталкивались...
  
  Нет, дело было совсем не в этом, а в том, что Жак был... другой. Инаковость его проявлялась во всём - от мельчайших деталей поведения до глубинных, нутряных матриц психики. Что здесь было причиной, а что следствием, - не смог бы сказать никто, и меньше всего - он сам, ибо сам он никаких патологий за собой не замечал. Ход его мыслей и поступки, эмоции и их проявление, - представлялись ему, как раз таки, самым естественным и логичным, а неприятие его окружающими порождало поначалу не более, чем лёгкое недоумение и смутную досаду.
  
  Но время шло и повальное отчуждение воздвигло вкруг него глухую стену одиночества. И хоть в одиночестве том было Жаку уютно, как дома, мало-помалу стало оно отравлять ничем незамутнённую радость его бытия, и наивное недоумение всё больше сменялось горечью.
  
  "Что же во мне такого, что так отличает от всех? - в сотый раз спрашивал себя Жак. - Причём, отличает настолько, что даже самые дружелюбные и открытые сторонятся меня. Даже те, кто и сами слывут чудаками и идут наперекор общему мнению, - даже они не желают иметь со мной дела! Что же тут такое, что не так?"
  
  Жак искал ответа везде, внутри и вне себя... Но ответа не было. Или был. Но заключался он в том, что Жак просто был ИНЫМ. Вот и всё.
  
  Первой и самой главной чертой его инаковости, чертой, вселявшей постоянную тревогу за него у родных, а добрую его матушку Жаклин попросту повергавшей в тихий ужас, - была полная его неспособность заботиться о собственной безопасности. Жак напрочь отказывался понимать: что вообще имеется ввиду и что от него хотят. Самые наглядные примеры не имели на него, казалось, никакого воздействия. А ведь, речь не шла о каких-то преднамеренных сумасбродствах, презрении опасности, как таковой или пуще того, - сознательном стремлении к смерти и боли. Вовсе нет.
  
  Сверстники любили предаваться опаснейшим играм: жестоким поединкам, грозящим ранениями и травмами, прыжкам с головокружительной высоты, соревнованиям на ловкость и быстроту, силу и выносливость, да и просто всевозможным авантюрам, имевшим цель уже сейчас, в ранней юности, - выявить прирождённых лидеров, а всем прочим показать удаль молодецкую.
  
  В игры эти Жака, естественно, не принимали, но он, частенько, наблюдал за ними из близкого закутка, и сам с собою проделывал те же смертоносные трюки. Впрочем, у него они получались вдвое опаснее и рискованнее, т.к. был он один-одинёшенек, никаких подстаховок не имел, да и выбирал, казалось, самые немыслимые из них. "Дружки", конечно же, видели всё это, видели и... старательно не замечали.
  
  Но дело не ограничивалось только лишь играми. Бредя лесом или переправляясь вброд через бурный ручей, пересекая враждебные территории долгоносиков, полосатиков или желтышей, а то и владения ужасных болотных жаб, - он проявлял не то невозмутимое хладнокровие, не то несусветную глупость, но так или иначе, - не выполнял и элементарнейших правил безопасности, да и простой осмотрительности: не только открыто и беззаботно ковылял на своих несоразмерных ножках, поминутно останавливаясь и засматриваясь на что-то, то ли лежащее под ногами, то ли за горизонтом, а то и, казалось, вовсе неразличимое глазу, - нет, он ещё и напевал при этом песенки собственного сочинения, полностью отдаваясь переливчатым трелям, так...словно именно в такие моменты только лишь и бывал по-настоящему счастлив...
  
  А ещё у него была мечта: он хотел летать.
  
  *
  
  Многочисленная родня старалась, как могла, привечать его по доброте душевной, но то давалось ей столь натужно, требовало таких неестественных усилий, что ограничивалось самым необходимым, так что большую часть времени Жак был предоставлен самому себе.
  
  Отец Жака, - Жан, - был жук простой, незатейливый. Отличаясь огромным ростом и силой, он к тому же, обладал двумя устрашающими клешнями, одну из которых украшали острые пилообразные зубья. Впрочем, применение им Жан нашёл самое что ни на есть мирное: он был дровосеком. Лучше и искуснее его было не сыскать во всей округе и многие прибегали к его услугам при малейшей необходимости: постройка дома, возведение изгороди, проложение моста над ручьём или очищение участка от жёстких стеблей вездесущих сорняков, - Жан был везде и всегда незаменим. В обмен же за свои услуги получал он, практически, всё необходимое для жизни и пропитания себя и своей многочисленной семьи: супруги Жозефин, семерых детей (из которых Жак был самым младшим), тёщи Жужи и пра-пра тёщи Зи-Зи, а также бесчисленных приживал из близкой и дальней родни.
  
  Приходя домой, Жан, как правило, пребывал в умильно-расслабленном состоянии духа, как то и подобает главе благополучного семейства, предающемуся заслуженному отдыху после многотрудных забот земных. Он рассеянно гладил обступающих его детей и столь же рассеянно воспринимал их рассказы о прошедшем дне. Настоящее их воспитание он справедливо возлагал на хрупкий панцырь своей дражайшей половины.
  
  Жозефин же, матушка Жака, - была существом тонкой душевной конституции, всё в ней дышало изяществом и чуткостью к восприятью всякой красоты. Ласковая, мечтательно-задумчивая, она была прекрасной женой и матерью, посвящая всю себя заботам о доме, хозяйстве и уходу за детьми, из которых наиболее выделяла Жака, безошибочно угадывая в нём многие черты себя самой. Он являлся непрестанным предметом её опеканий, неизменно одаривался вкуснятиной, огораживался от всех домашних обязанностей и любые шалости сходили ему с лапок вполне безнаказанно. Выговаривая за неразумность иль чрезмерную беспечность, она неизменно была мягка и снисходительна, так что упрёки её походили скорее на ласки, нежели на укор, а наказаний не следовало вовсе.
  
  Бабушка Жуля, мать Жозефин, - вот уж который год была парализована, потеряв три из четырёх своих нижних конечностей в одно из достопамятных наводнений, многие лета тому и, прикованная к постели, почти не интересовалась происходящим.
  
  Многие из родни, однако, считали своим святым долгом наставлять Жака на путь истинный.
  
  - Эх, какой ты, всё же, романтик, погляжу я на тебя, - говаривала его прапрабабушка Зи-Зи, и в её скрипучем старческом ворчаньи слышались одновременно откровенное раздражение и плохо скрываемая зависть. - Летать ему восхотелось, видишь ли! Ишь! Да ты посмотри на себя: какой из тебя летун?! Ни крыльев, ни подкрылок в тебе! Тощий, зелёный, ножки несуразные, усики не в те стороны растут... Панцырь, и тот не отвердел... А всё туда же, лететь ему, видите ли, приспичило! Да ты сначала ползать научись, как положено и как то подобает твоему роду-племени, семью не позорь! А то ползёшь, как мурашка какой: дёрнешься-остановишься-подпрыгнешь-застынешь.. По сторонам глазеешь, на никчемности засматриваешься... Помяни моё слово: до добра это не доведёт! Слопают тебя, али растопчут, ты и оглянуться не успеешь. Вот когда вспомнишь ты о своей прапрабабушке Зи-Зи, да только поздно тогда будет!
  
  Но Жака было трудно смутить такими речами.
  
  - Скажи, бабушка, а ты летала? Не сейчас, сейчас ты уже старая и толстая, а раньше, когда молодой была и...
  
  Зи-Зи глухо застрекотала подкрыльями - гневно и протестующе. Вопрос Жака поверг её в настоящую бурю чувств.
  
  - Мало ли что когда было... Ну да, может, когда и летала... по молодости лет да по глупости. И что? Что мне с того вышло, а? Ни-че-го! Блажь одна да и только!
  
  - Но ты же видела мир сверху и... и тебя подхватывал ветер и нёс... и у тебя были крылья! Расскажи мне: как это - иметь крылья?
  
  - Не дури мне голову, я тебе не мотыль какой или, прости господи, муха, - Зи-Зи зашипела и презрительно сплюнула длинной зелёной струёй. - Наш удел - ползать! Ползать, понятно тебе?!
  
  И она нарочито поворачивалась к Жаку задом и скрывалась в глубине дупла, где было её логовище.
  
  
  Жуан, - троюродный кузен Жака, - пытался образумить его по-своему.
  
  - Знаешь, друг мой Жак, - начинал Жуан доверительным тоном, - только между нами мужчинами, лады? - и заговорщицки подмигивал Жаку.
  
  - Очень скоро ты вступишь в пору отрочества и откроешь для себя упоительный мир женских особей со всеми их прелестями. По всему видать, из тебя выйдет знатный жук, настоящий кавалер. Самочки будут так и виться вкруг тебя в надежде обратить на себя внимание и заслужить твоей милости. Ты уж не теряйся тогда, не дай соблазнить себя первой попавшейся, но выбери самую того стоящую, воплощение женственности и очарованья: с округлой грудью, переливчатым панцырем, хорошо развитыми железами, крепкую, здоровую и стройную. И тогда - очень скоро - ты познаешь ни с чем несравнимое блаженство соития, - последнее слово Жуан произнёс еле слышным завораживающим шепотом, так что Жак, не поняв ни слова, почти поддался чарам, почти поверил.
  
  - А потом, - продолжал Жуан, - у тебя будет ещё много других самок, десятки, сотни, самых разных - худых и толстых, молоденьких и не очень, опытных и искушённых в любовных утехах и совсем ещё несмышлёнышей, едва вышедших из детства, которых будешь учить ты сам.
  
  - Ах! Какое это восхитительное чувство - сливаться в единое целое на волнах экстаза и страсти, тонуть в безумстве желаний, исходить соками...
  
  И Жуан мечтательно закатывал глаза.
  
  - По моим расчётам, ты уже и сейчас не должен оставаться равнодушным к женским прелестям. Я в твоём возрасте... Да вот, хотя бы, глянь на эту молоденькую Жанну. Ну да, она ещё не вполне оформилась, ножки не до конца покрылись мохотью, не научилась ещё по-настоящему подкидывать зад, да и панцырь... Однако, уже вполне хороша, любознательна и готова для экспериментов. Ты не находишь?
  
  Но Жак не находил.
  
  Стремление семьи наставить блудного отпрыска на путь истинный было столь велико и заразительно, что к делу подключился даже Жерар, - сам крупный оригинал и аутсайдер.
  
  Жерар жил в пещере на недоступном утёсе, где, хоронясь от превратностей земных, предавался отшельничеству и философским изысканиям. Не гнушался он и эпистолярного жанра, увековечивая опусы на кусочках сухой коры собственным желудочным соком. Впрочем, "увековечивание" продерживалось недолго: с первыми дождями и сыростью письмена его размывались и блекли, так что к весне становились по большей части полностью нечитаемыми. Сие, однако же, ничуть не заботило Жерара, относившегося к подобного рода напастям вполне стоически и усматривавшего в них не более, чем частное проявление неумолимого Рока и бренности всего сущего. Куда более занимал его сам процесс творенья и чисто эстетическое наслаждение от начертания замысловатой вязи значков на недолговечном, крошащемся материале, нежели их дальнейшая судьба.
  
  "Я творю не для современников и, тем более, не для сомнительных потомков! - любил восклицать Жерар, патетически вздымая клешню, и голос его исполнялся благородного пафоса. - Нет, не для потомков, но для одного лишь Космоса! Для Космоса, и потому ещё, что не могу иначе: он - суть стихия и порыв, над коими не властны побужденья и мотивы, он...", - и будучи не в силах облечь в слова очевидный, но не поддающийся определению предмет своего обожания, - он разводил лапками в немом восторге и застывал в столь откровенно картинной позе, что даже наиболее скептически настроенные слушатели проникались невольным преклоненьем пред непостижимым для их жалких умишек воплощеньем гениальности.
  
  И вот, Жерар пригласил Жака в свою обитель.
  
  Жак необычайно обрадовался приглашению, - ведь то было поводом для ещё одного дальнего путешествия. По мере восхождения к Скале Отшельника, Жак подолгу останавливался, пристально оглядываясь окрест и всякий раз поражался заново необъятности, открывавшихся пред ним просторов. Он примечал новые виды трав и цветов, почвы, камней и мхов, впитывал незнакомые ароматы, грезил...
  
  Жерар, стоя на верхушке скалы, заметил Жака ещё издали и зорко следил за его приближением. Будучи непревзойдённым психологом, он многое понял по одному лишь поведению кузена, по его реакциям на окружающее, и безошибочно это интерпретировал. Тактика разговора со своим юным родственником стала ясна ему до мелочей: пред ним был типичный случай Романтика, а значит...
  
  - Дорогой мой Жак, - промолвил Жерар после хорошо выдержанной глубокомысленной паузы, - смотрю я на тебя и вижу себя самого... Да, себя самого в ранней юности... Ах, какое это было время! Та же неуёмная любознательность, то же восхищение миром, доверчивость, мечтательность... как всё это прекрасно! И ты, конечно же, больше всего на свете... хочешь летать! Я прав?
  
  - Да, да! Вы правы, дядя Жерар, больше всего на свете! - взволнованно воскликнул Жак Он был счастлив от того, что нашёл, наконец, родственную душу, жука, который не только поймёт его, но и поддержит, наставит, благословит. - А вы сами, вы - летали?
  
  - Ну конечно же летал, Жак, конечно же, - улыбнулся Жерар и огладил клешнёй несуществующую бороду. - Это было естественным и само собой разумеющимся воплощением юношеских чаяний. Но... видишь ли, - и Жерар вновь прибег к продуманной паузе, - дело в том, что в то время я увлекался поэзией: писал стихи. Потому-то я и летал. А когда перешёл на прозу... Причём, заметь: переход этот был вполне закономерный и осознанный, - полёты, как-то сами собой снизошли на нет. Ты понимаешь?
  
  - Не-ет, дядя Жерар, - отвечал Жак в растерянности. - Я...
  
  - Видишь ли, надобно тебе пояснить коренное различие между поэтом и прозаиком. - И Жерар, оседлав любимого конька, пустился в упоённо менторский тон.
  
  - Разницу между поэзией и прозой можем мы уподобить различию меж мотылём или, скажем... стрекозой какой и... жуком. Мотыль, порхая верхами, отдаваясь порывам ветров и собственных прихотей, видя мир в изменчивом, переливчатом свете своих странных глаз - фасеточных, многомерных и неоднозначных, - с одной стороны наделён даром постижения картины вцелом, этакой способностью к обобщённым озареньям, внезапным, неожиданным вспышкам, вполне непредсказуемым даже для себя самого. Это чарующе, не спорю... Однако же, с другой стороны, озаренья эти столь же отрывочны и недолговечны, сколь и неподконтрольны, а значит, - не имеют сколь-нибудь ощутимой реальной ценности. В редкие миги гениальных откровений ему кажется, будто он охватил и осознал весь феномен мирозданья, всю тайну собственного естества. Но уже в следующий миг понимание это затуманивается и рушится, как песочный домик, сменяясь другим - прекрасным, зовущим... и столь же мимолётным... И так без конца. Летун являет собою прообраз поэта.
  
  - Ибо поэзия, друг мой, - это способность к гениальным, кратким и ёмким моментальным обобщениям, облачённым, к тому же, в непогрешимую оправу формы и ритма, слога и размера. Поэзия интересуется чувствами и эмоциями, пробуждаемыми от лицезрения вещей, и в очень малой степени - самими вещами, кои необходимы ей не более, как фон, атрибутика действия, точка отталкивания. Она не описательна, понимаешь? Да и как может она быть таковой? Ведь мотыль, порхая в выси, не в силах, - сколько бы ни старался, - разглядеть в точности детали тычинок и пестиков, конфигурацию песчинок или узор чешуек на одной, отдельно взятой шишке, я уж не говорю о её внутреннем строении. Засади его за такую работу - и он очень скоро зачахнет с тоски: это всё равно, что пообрывать ему крылья...
  
  - Проза же.. проза - это искусство познавания деталей. И вот тут-то в полную меру встаёт пред нами образ... жука. Да, милый мой Жак, жука! Ибо кто же, как не жук способен на методичное, хладнокровное и упорядоченное изучение частностей, на глубинный анализ структур, на неспешное, дотошное выявление цепочек причин и следствий, а значит - на проникновение в наиболее скрытые, тонкие, труднодоступные механизмы мирозданья, на открытие истины! Летая, ты способен увидеть дальние горизонты, но не в силах ничегошеньки в них разглядеть, а тем более, постичь.
  
  - Понимание сего приходит с годами, но чем раньше - тем лучше. Все мы, - каждый по своему, - переболели жаждой полётов, как и кропанием юношеских стишков. Но жизнь, Жак, опускает нас на землю и заставляет ползать. Сперва, мы тяготимся этим, бунтуем, нас оскорбляет уподобление пресмыкающемуся и лишённому свободы существу... И лишь с годами приходит к нам благотворное осознание того, что это, столь ненавистное нам ползанье, - есть ни что иное, как наше земное предназначенье. Да, мой Жак, - предназначенье! Ибо цель существования - познание мира и себя, а единственно возможный к тому путь - проникновение в детали, от частного к целому, и лишь чрез них - к постижению глобальных взаимозависимостей. Взрослея, мы переходим с поэзии на прозу и это правильно. Случить наоборот - и мир бы рухнул.
  
  - Я искренне надеюсь, да что там надеюсь, - нисколько не сомневаюсь, что именно это и случится с тобою и, по прошествии очень короткого времени, ты будешь вспоминать себя-нынешнего с лёгкой снисходительной улыбкою, умудрённой настоящим земным опытом, прозой жизни. И тогда тебе откроется истина: счастье - не в том, чтобы летать, Жак, а в том, чтобы ползать, да, ползать!
  
  Жерар довольно кивнул самому себе и припечатал последние слова ударом клешни, давая понять, что нравоучения окончены и можно переходить к неофициальной части визита.
  
  - А сейчас, мой милый, как насчёт того, чтоб слегка подкрепиться? Внизу, небось, распустили слухи, что Жерар - этакий анахорет, предающийся самоистязаниям... Не верь, друг мой, клевета! Я, хоть и отшельник, но вовсе не подвержен неуместным перегибам, отнюдь. Посты и умерщвление плоти никак не способствуют, на мой взгляд, вознесению духа. И в доказательство, позволь предложить тебе разделить со мною скромную трапезу.
  
  И Жерар принялся выкладывать на плоский камень один за другим искуссно свёрнутые листья, приговария с плохо скрываемой гордостью:
  
  - Ничего не поделаешь, кулинария - моя страсть... Вот эти вот - с начинкой из муравьиных яиц, эти - с живыми личинками (видишь, как они шевелятся под листом), а эти - с мочёными мокрицами под желудочным соусом... Должен тебе сказать...
  
  Жак смотрел на эти редкостные деликатесы и неодолимая тошнота набухала в нём, как болотная жижа в половодье, грозя выплеснуться наружу оскорбительной зловонной струёй.
  
  - Простите меня, дядя Жерар, но я вегетарианец, - успел он выкрикнуть на едином дыхании, и со всех ножек, ретировался восвояси, кубарем скатившись со Скалы Отшельника.
  
  Когда первый шок, наконец, миновал, то вместе с покинувшей его тошнотой ушли и последние крохи пиетета пред величественным и благородным Жераром.
  
  Быть может, всё ещё могло бы повернуться иначе, но судьбе было угодно уберечь Жака от прозы жизни.
  
  ***
  
  Как-то раз, в почти уже непроницаемых вечерних сумерках, ковылял он густым бором, когда в дупле дерева, под которым он как раз проходил, послышался взволнованный щебет: это проснулись три птенца филина от дневного сна навстречу ночному бодрствованию. И каждый из них спешил рассказать свой сон папеньке.
  
  - Я, я, я, - щебетал один из птенцов, - я видел сон, как-будто я лечу! Лечу и лечу, с ветки на ветку, с ветки на ветку, и вдруг вижу: прямо подо мной - птенчик летучей мыши! Висит на лапках, раскачивается и поёт песенку. Про то, как он раскачивается и поёт песенку. Про то, как он раскачивается, а над ним лечу я. Представляете?! Он песенку про меня сочинил! А я подлетаю к нему, и кружусь вокруг, а он увидел меня - и тут же новый куплет к песенке присочинил: как я кружусь вокруг него в такт его песенке. И так нам обоим весело стало, и так дружно и хорошо, что я даже забыл, что мне бы надо бы, вообще-то, его съесть..., - и филинёнок закончил свой рассказ на тихой, удивлённо-ласковой ноте.
  
  - А я, а я, а я, - заверещал второй, - я видел сон почти совсем такой же! Я тоже летал и летал вокруг того же дерева и завидел птенца летучей мышки и, по-моему, он даже собирался запеть песенку... но я ему не дал: тут же спикировал на него и хвать его коготками, и давай его рвать клювом!... а он... чуть пискнул и затих. А внутри он оказался совсем не певчим, но зато очень мясистым и вкусным. По-моему, я до сих пор сыт! Но чувствую, что очень скоро опять проголодаюсь! - закончил он свой рассказ вполне недвусмысленно.
  
  - Я...я видела очень страшный сон, - тихо прощебетал третий птенец, и по тембру голоса Жак понял, что это самочка. - Я сидела на той же ветке, что и все и просто смотрела вокруг, на то, как кружатся тени и ветер ласкает шорохи... И вдруг надо мною зависла одна очень сильная тень. Огромная, глубокая, тёмно-чёрная... КТО-ТО. И эта КТО-ТО стала снижаться и покрывать меня всю, без остатка, и я хотела взлететь и вырваться из-под тени, но обнаружила, что у меня нет крыльев! Может, они совсем исчезли, а может просто отнялись, но лететь я в любом случае не могла, и тогда я застыла, как комочек мха, как нарост на ветке с узором перьев, - застыла и только и ждала, что ужас окутает меня всю и возьмёт и не оставит следа... И у меня даже не было сил пискнуть, чтобы проснуться...
  
  - Пап, скажи, пап, - пропищал первый птенец, - как же такое может быть?! Чтобы мы, все трое, одновременно, сидели во сне на одной и той же ветке и с каждым из нас происходили там совсем разные вещи? Ну со-вер-шен-но разные! И что же тогда происходит с самим этим местом на самом деле? И что же тогда "на самом деле"?! - и птенец закончил на ещё более растерянной и недоумённой ноте, чем прежде.
  
  Отец-филин выждал миг, мигая своими невероятными глазищами, и молвил:
  
  - Каждый видит свой сон, дети мои. В этом-то всё и дело, что "на самом деле" - не существует. Реальность слишком богата на возможности и вероятия, чтобы уложиться в какой-нибудь один сон. Ни один из нас не в силах вместить её всю, один только великий Фил. Мы же способны высновиживать из неё лишь свои собственные, крохотные обрывки настоящего, и каждый из нас - свой, такой, какой больше всего подходит, гармонирует с его сиюминутным настроем или складом души или смутными, неосознанными наитиями. И если наития эти сбываются, тогда сон называют "вещим".
  
  - Ты, Филипп, летал в той реальности сна, где мышонок поёт песенки и дружит с тобой. Ты высветил именно этот кусочек великой Истины потому, что именно он и был наиболее тебе созвучен. Ты поступил хорошо и правильно, не съев мышонка, тем самым ты приобрёл друга и познал радость. Однако, не забывай, что и питаться тебе необходимо. А питаемся мы, - что уж тут поделаешь, - всегда кем-то...
  
  - Ты, Феоктист, высновидил ту реальность, где филины, как им и положено, поедают летучих мышей. И повёл себя в полном с ней соответствии Ты всё сделал правильно и даже остался сыт... И всё же... всё же, думается мне, тебе следовало бы дать этому мышонку возможность спеть свою песенку... Кто знает, - быть может, даже твоё сердце дрогнуло и прониклось бы немного симпатией, хотя бы настолько, чтоб... избрать себе кого-то другого на ужин.
  
  - А ты, Фрея, выплеснула в сон все свои страхи и они обрели реальность. Теперь от тебя самой зависит: возобладает ли реальность сна над сном яви или же ты найдёшь в себе силы побороть всё то, что отняло у тебя храбрость и веру. Потому, что только обретя веру, - ты обретёшь крылья. А раз обретённые - они тебя уже не покинут, вот увидишь! - и отец-филин нежно погладил её крылом.
  
  - Каждый видит свой сон, дети мои, каждый - свой. Один только великий Фил, - Творец всего сущего, - снит нас всех, полностью и одновременно, и в его огромном, всеобъятном сне есть место для всех крохотных сновидений каждого из нас. И вот что удивительно: они, - такие разные, - тем не менее, отлично уживаются там друг с другом. И то есть непостижимое чудо...
  
  *
  
  Жак застыл, как зачарованный, слушая эту беседу, и оставался так ещё долго после того, как стихли филиньи голоса.
  
  Две услышанные фразы не давали ему покоя, звуча вновь и вновь: "Обретя веру, ты обретёшь крылья" и "Каждый видит свой сон."
  
  Жак не только запомнил эти слова, но превратил их в некий тайный лозунг, гимн души, в то, самое сокровенное и потаённое, что есть в каждом из нас, из чего черпаем мы силы, для чего растём. Он повторял их на все лады, рисовал им напевы, рифмовал, пробовал на вкус, жил ими...
  
  О вере и крыльях он не рассказывал никому, хоть очень быстро многие и так поняли, чем именно бредит этот полоумный Жак.
  
  Зато о снах он говорил постоянно.
  
  Когда матушка Жозефин, в очередной раз предостерегала его от опасностей и пренебрежения ими, он отвечал ей:
  
  - Со мной там ничего не случится: это не мой сон.
  
  Когда взрослые, мало-помалу уяснили себе, о чём речь и что именно имеет ввиду этот сомнительный отпрыск их семейства, то неизменно спрашивали его:
  
  - Да откуда же тебе знать: твой или не твой, да ещё наперёд? Кабы каждый из нас знал место и час собственной смерти, - уж мы б завсегда избегали её, будь уверен!
  
  - Я просто знаю, вот и всё, - отвечал Жак, разводя усиками, - я не родился и не живу для того, чтобы сгинуть в болоте или в чьём-то клюве. Я живу для того, чтобы летать!
  
  И он вновь отправлялся в ещё один из своих бесконечных походов, неизвестно зачем, куда глаза глядят.
  
  Он называл их "экспедициями вглубь страны", - отражая этим понятием неопределённую, но неотвязно преследующую его идею некоей тайно влекущей, неясной ему самому, но чёткой цели.
  
  "Детские игры! - скажете вы, - блажь позабывшего повзрослеть бездельника, не более!"
  
  Возможно...
  
  Но возможно, и нет...
  
  
  ***
  
  
  Глава вторая
  
  Грю
  
  Однажды, прокладыввая свой путь в дебрях дремучих трав, Жак увидел... гусеницу. Он знал про этих странных существ, но ещё ни разу не видел ни одно из них воочью. Гусеница была маленькой и изящной. Зеленовато-жёлтая, с сиреневыми обводами и потемнениями на конечностях, она вся светилась каким-то внутренним светом, и свет этот, казалось, сочится наружу, зависая на каждом её волосике искрящейся каплей. А так как волосики покрывали её всю, с головы до пят, то искрилась она вся, непереставая, и мерцающие волны, пульсы и сжатия пробегали по ней с каждым плавным телодвижением, даже легчайший ветерок, - и тот шевелил искорки и россыпи...
  
  Жак был очарован наповал, так и застыл, не в силах пошевелить и усиком. А гусеница, тем временем, удалялась. Мягкое мерцание всё больше скрадывалось темнеющей зеленью, растворялось в полу-тенях, таяло... Жак почувствовал, что вот-вот - и он потеряет всё на свете, что у него отберут нечаянное его счастье, что...
  
  И он решился.
  
  Он догнал гусеницу, нежно дотронулся до неё передними лапками и обнюхал. От неё исходил удивительно тонкий, пряный, чуть кисловатый аромат.
  
  - Послушай, Гусеница, - сбивчиво и взволнованно залепетал Жак, - пойдём со мной... Я буду заботиться о тебе, кормить, ухаживать... Я... я просто не могу с тобой расстаться!.. Вот и всё..., - и он сник в растерянности, ожидая приговора, как несчастный влюблённый.
  
  Гусеница ничего не ответила Жаку, но покачала головкой в сложно-плавном движении, которое Жак незамедлительно расценил, как знак согласия.
  
  Он подхватил её лапками, осторожно прижал к груди и повернул к дому. Гусеница уютно свернулась колечком в объятьях Жака и замерла, убаюканная мерным раскачиванием шагов этого непонятного ей существа, от которого исходила пьянящая волна теплоты и добра.
  
  Спроси Жака в тот момент: что же он, собственно, собирается делать дальше, для чего всё это? - он бы вряд ли сумел дать вразумительный ответ: он и сам не знал, не знал ничего кроме одного: никогда и ни за что не готов он расстаться с этим чудом во плоти, пленительным, завораживающим, необъяснимым.
  
  *
  
  Территории своего племени Жак достиг в глубоких сумерках, совершенно незамеченным прокрался задворками мимо жилищ сородичей, к дальним, заброшенным его пределам, - захолустному, никем не посещаемому пустырю.
  
  Там приметил он укромное местечко, со всех сторон окружённое густым колючим кустарником в ошметьях давнишней, запылённой паутины. О лучшем убежище трудно было и помыслить.
  
  Жак бережно опустил гусеницу на землю и принялся оборудовать её новое жилище. Он трудился долгие часы, и в призрачном лунном свете, - если приглядеться пристально, - можно было различить странное, никем не виданное дотоль действо: жука, усердно строящего домик для другого, совсем не похожего на него самого существа.
  
  Незадолго до рассвета работа была завершена и Жак, вконец измотавшийся, поднял спящую гусеницу и перенёс её на мягко пружинящее ложе, сплетённое им из растительных волокон и подвешенное на подобие гамака на упругих паутинных нитях. Люлька плавно переходила в такие же стены, сходившиеся овальным куполом, и всё сооружение вцелом напоминало некую удивительно законченную в своей гармоничности каплю, живую и полую изнутри, с узким округлым входом, запирающемся на искусно прилаженную и полностью неразличимую дверку.
  
  Жак знал, что гусеницы питаются листьями, и натаскал в домик целые охапки свежей зелени самых разнообразных растений, каких только мог сыскать, ведь он не знал вкусов своей избранницы. А затем, совершенно обессиленный, он обнял спящую гусеницу и погрузился в сон.
  
  *
  
  Солнце тончайшим рассеянным светом просочилось в каплю жилища и разбудило Жака.
  
  Гусеница сладко посапывала, едва шевеля бесчисленными ножками..
  
  - Доброе утро, радость моя, - прошептал Жак, зачарованно глядя на неё.
  
  Гусеница открыла круглый глаз цвета ореховой свежести, воззрилась на Жака, потянулась и огляделась вокруг, оценивая своё новое жилище. По виду её Жак понял, что она осталась более, чем довольна.
  
  - Как тебя зовут? - спросил её Жак, - у тебя же есть имя, правда, ведь?
  
  Гусеница к тому времени уже принялась за утреннюю трапезу, избрав один вид листьев, наиболее ей приглянувшийся. В ответ на вопрос Жака она прекратила есть, повернула к нему свою изящную головку и, казалось, что-то промолвила. Слов Жак не разобрал, подобье звука едва прошелестело над ним на грани восприятья, но подсознание услужливо восполнило недослышанное и Жак вообразил, что понял: гусеницу зовут Грю.
  
  "Грю, - повторил Жак про себя и ещё раз, вслух, - Грю... какое дивное имя!"
  
  ***
  
  Вот так и случилось, что Жак, впервые в своей жизни, полюбил. А полюбив, ощутил внезапно сладостное, ни с чем не сравнимое досель чувство: потребность в заботе о другом существе. И было вовсе неважно, что существо это нисколько не походило на него самого, но было нежным, беззащитным, полным очарования и прелести. Было неважным даже то, что оно, казалось, никак не отвечает Жаку взаимностью, лишь позволяя ему быть рядом, изливая ласку. Неважно, ибо само лицезрение Грю наполняло его неизбывной радостью, тихим счастьем. О большем он и не мечтал.
  
  И Жак, вдруг, неожиданно для себя самого, стал проявлять внимание к вещам ничуть не тревожившим его прежде. Ответственность за другого выдвинула на первое место соображения безопасности.
  
  Подходящее ли место избрал он для жилища Грю? Достаточно ли оно прочно и устойчиво? Есть ли в непосредственной близости вдоволь необходимых кормов? И, - главное, - не грозят ему несчислимые, неведомые хищники, пожиратели гусениц?
  
  И Жак стал методично исследовать близлежащий пустырь. Странно, но именно это место, лежащее буквально у него под носом, оставалось до сих пор вне поля его зрения: поиски Жака устремлялись к таинственному и дальнему, а близкое само по себе подразумевалось привычным, а стало быть - не интересным.
  
  Стоял самый разгар лета и пустырь сплошь порос почти непроходимыми зарослями жёстких колючек. Гиганскими причудливыми башнями вздымались они в неразличимое поднебесье, погружая низины в трепетно-ажурный полумрак. Жак с трудом прокладывал путь сквозь эти лабиринты прозрачных теней и всё больше дивился окружающему.
  
  Никогда ещё не видел он такой ломкой, до крайней степени хрупкости, сухости, выжжености, полного отсутствия влаги и зелени. Любое его движение вызывало далеко разносящийся округ шелестящий шорох. Передвигаться бесшумно тут было попросту невозможным, настолько всё было шершавым, заострённым, трущимся о самое себя.
  
  Жак сообразил, что хоть он сам и выдаёт своё присутствие, но то же самое верно и по отношению к любому иному существу, а значит, у хищников нет особых преимуществ пред жертвами. И он полностью обратился в слух.
  
  То тут, то там раздавалось стрекотанье и шорохи: пустырь вовсе не был пустынным, на нём обитали многие виды живого, но, как вскоре убедился Жак, в подавляющем большинстве своём, не представляющие никакой опасности, ни для него, ни для гусеницы: кузнечики, сверчки, несколько видов жуков и ещё более мелких букашек, муравьи, осы и... бесчисленные пауки.
  
  Пауки, были главными обитателями пустыря, его полновластными хозяевами. Полотнища паутины, - старые, порваные, обвисшие, и совсем новые, поразительно симметричные, объёмные, - словно невиданные живые паруса слабо пошевеливались под неощутимыми порывами жаркого марева, будто целью своей ставили улавливание не чего-то материального, но самого воздуха и света, ветра и влаги...
  
  Очень скоро Жак обнаружил, что даже обрывки старой паутины не вполне утратили своей клейкости и, после того, как его ножка опуталась одним из них так, что он насилу сумел выпростаться, - стал с удвоенной осторожностью обходить любой из них.
  
  Самих пауков Жак не боялся, ведь они смогли бы причинить ему вред после того лишь, как он окончательно увяз бы в их сетях. Но змеи и особенно, ящерицы могли представлять настоящую опасность. А любую опасность Жак примеривал отныне не к себе самому, а к... гусенице. Каково ей - мягкотелой, сочной, не обладающей ни защитным панцырем, ни крепкими жвалами и клещами, ни зазубренными шипастыми колючками на жёстких ножках, - каково ей жить, бороться и выживать в этом иссохшемся, остроугольном и одновременно - столь предательски-клейком мире?!
  
  Да и вряд ли тут обитают гусеницы, - размышлял Жак, - ведь гусеницам необходима свежая зелень, а тут...
  
  Но он ошибался.
  
  Сенсорные усики Жака уловили слабое, едва ощутимое пострекиванье. Оно несло в себе нечто судорожное, нестройное, и Жак тут же определил: кем бы ни было существо, издающее эти отчаянные звуки, - то был призыв о помощи, крик терпящего бедствие.
  
  Он двинулся на звук и скоро различил в глубине паутинной чащобы слабое подрагивание и, приглядевшись, к полному своему изумлению, увидел... гусеницу.
  
  Она была крохотной, совсем маленькой, едва появившейся на свет. Быть может, этим и объяснялась её неопытность, обернувшаяся бедой. Внешне она ничуть не походила на Грю и была монотонного, светло-салатового оттенка, с чуть наметившимися сегментами и волосяным покровом. Гусеница напрочь завязла в старой паутине, облепившей большую часть её тоненького туловища, и сейчас, неуклюже перевернувшись на бок, беспорядочно сучила ножками, лишь усугубляя и без того плачебное своё положение, и то и дело издавала жалобный, прерывистый писк.
  
  Сердце Жака преисполнилось щемящей жалости и он, было, стремглав ринулся на выручку, но во время опомнился: паутина грозила не меньшей опасностью и ему самому. Тогда он стал действовать осмотрительно. Выверяя каждый свой шаг, медленно двинулся вперёд, отводя в сторону клейкие нити, а где надо - перекусывая или перепиливая их острыми щетинистыми зубьями передних лапок.
  
  Так добрался он до гусеницы. Завидя Жака, она, несомненно, ужаснулась, приняв его за невиданное чудовище, пришедшее за своей добычей и, приготовившись к страшной смерти, затрепетала, но ужас объял её всю и она застыла, безуспешно попытавшись свернуться колечком в паутинных тенетах, лишь тонкий, на грани слуха, панический писк выдавал в ней нечто живое.
  
  Жак предельно осторожно отделил кокон с гусеницей от остального сплетения нитей, прижал его к груди и принялся прокладывать дорогу назад. Делать это стало сложнее вдвойне, ибо теперь передние лапки его были заняты, бережно придерживая драгоценную ношу.
  
  Он медленно полз сквозь чащу предательских волокон, не забывая при этом нашёптывать своему свёртку что-то успокоительно-ласковое. Так они и добрались до нового жилища Жака... его и Грю...
  
  *
  
  Едва отдышавшись, Жак взялся за устроение ещё одного домика для своей новой питомицы. Недавно приобретённые навыки очень помогли ему и в короткий срок он соорудил новую подвесную колыбельку-каплю, устлав её мягкой травой и не забыв положить внутрь несколько - по его мнению - особенно приятно пахнущих цветков.
  
  Нежно, едва касаясь, он очистил гусеницу от паутины и крепко держа её в лапках, вскарабкался в домик, уложил на ложе и заботливо укрыл пушистым листом-покрывалом. Гусеница, казалось, спала, обессиленная всеми перепетиями этого дня, и никак не реагировала на проявленную к ней заботу.
  
  Наскоро подкрепившись чем-то сочно-пряным, имевшим вид набухших зелёных почек, Жак только сейчас по-настоящему вспомнил про Грю и заспешил в их общий домик.
  
  Грю оказалась на месте и в полном здравии: новое местообитание явно пришлось ей по вкусу. Но особенно обрадовало Жака то, что Грю его узнала. И не только узнала, но устремилась ему навстречу, встала на хвостик, изобразив некое взволнованно-волнообразное телодвижение, опустилась, нежно потёрлась о его панцырь и ткнулась мордочкой в то, что должно было заменять Жаку лицо. Более откровенного излияния чувств было просто невозможно измыслить: сами сородичи Жака почти так же проявляли переполнявшие их нежность и ласку, и Жак, растроганный, с повлажневшими глазами и млеющим сердцем, повёл Грю на их общее ложе, где, тесно прижавшись друг к дружке, они погрузились в сладостные виденья.
  
  ***
  
  Глава третья
  
  Метаморфоза
  
  
  Проснувшись по утру и задав свежий корм Грю и своей новой питомице, имя которой он пока не сумел выяснить, Жак задумался: что же делать дальше? Одна мысль о том, чтобы вновь проникнуть вглубь паутинного царства наполнила его тело дрожью, а сознание жутью. Однако, оставлять без внимания близлежащие территории Жак тоже не был готов: всё в нём возмущалось при мысли о том, что вот здесь, совсем рядом, лежат полностью неизведанные, невиданные земли, быть может, таящие в себе... да всё, что угодно!
  
  И Жак решил исследовать пустырь по внешнему периметру, по границе зелёных трав, имея в намерениии обогнуть его полностью.
  
  Линия, опоясывающая пустырь вилась неправильной извилистой дугой, и Жак двигался вдоль неё, подмечая всё новое и необычное. Впрочем, такого почти не наблюдалось: и почва и растения и разнообразнейшие виды насекомых, практически не отличались от хорошо ему знакомых, ведь исследуемая местность лежала в непосредственной близости от отчего дома.
  
  По подсчётам Жака, прекрасно ориентировавшегося в пространстве, он был уже близок к наиотдалённейшей точке своего похода, т.е. находился прямёхонько по противоположную сторону пустыря, - когда впервые ощутил нечто необычайное.
  
  Сперва - запах, нет, запахи, множество переплетающихся друг с другом, несомых ветром запахов. Они колыхались пряными полотнищами, вполне материальные, почти осязаемые, густые и одновременно прозрачные, как дымка, едва уловимые и навязчивые, - они будили в Жаке целый фейерверк ассоциаций, столь же мимолётных и переменчивых, как и они сами. Жак не ощущал в них опасности, лишь очень сложную, бесконечную в своём многообразии... жизнь.
  
  Да, вот оно, - ароматы источались спелой, переливающей через край, благоухающей всеми цветами спектра... жизнью.
  
  Жак приблизился к источнику этого чуда и понял, что стоит на краю безбрежного, простирающегося куда ни глянь, цветущего летнего луга. Летний луг, не более того. Но какая же то была картина изобилия и спелости, насыщенности и благости, востоженности ликующего бытия!
  
  Сотни и сотни видов живого ползали, летали и прыгали, щебетали и стрекотали, жужжали и свирестели, или просто цвели, колыхаясь под густым, настоенным на солнце полудня, нескончаемым летом.
  
  Жак замер оглушённый, предельно открывшись всеми сенсорами и уловителями, отдавшись без оглядки благоуханьям, звукам и ветрам, раскрывшись навстречу всему сущему. Он внимал, проникался... пьянел...
  
  В этот момент он настолько перестал быть жуком, настолько проникся цветочно-стебельно-душистым, и сам источая нечто нектароподобное, - что ввёл в заблуждение... бабочку. Она появилась ниоткуда, внезапным, неуловимым кружевом, объяла каскадом восторженных всплесков, опахнула пряным бархатом, он ощутил на непроницаемым ранее панцыре прикосновение чудных невесомых лапок...и...
  
  ... и Жак исчез. А вместо него возник невиданный хитиновый цветок, с тычинками чувствительных бугорков и пестиками усиков, сочащийся нектаром, отдающийся, дарящий...
  
  Неким неведомым дотоле зрением Жак видел бабочку, сидящую у него на спине, созерцал чудо... и не в силах был поверить в его всамделишность.
  
  Впервые в жизни Жак видел бабочку. Нет, он конечно же, тысячи раз замечал вблизи и издалека различные виды мотыльков, - дневных и ночных, лесных, луговых и приозёрных, всегда провожая удивлённо-восхищённым взглядом эти хрупкие порхающие созданья, дивясь их легковесной крылатости, - но... никогда ещё не видел он Бабочки!
  
  А бабочка, и впрямь была удивительной. Огромные опахала крыльев ласкали самих себя бархатистым кармином. На этом роскошном фоне, как на богатейшей парче, покоились два волшебных глаза, в точности повторяющих формой сами крылья, но очерченные глубоким фиолетом снаружи и нежнейшей сиренью - внутри. Глаза были бездонны, и при каждом колыханьи крыл, казалось, смеживали веки в сладкой истоме. Сами же крылья редко, время от времени, смыкались в поцелуе, столь сладостном, что их владелице требовалось чуть заметное усилье, дабы разомкнуть бархатистые объятья, вновь приоткрыв миру всю прелесть распростёртых крыл.
  
  Бабочка погрузила хоботок в отверстие одной из надлобных желез Жака, сочащихся секретным нектаром, и вязкая жидкость потянулась из него по хоботку, как по хрустальной трубке. И Жак утонул, полностью растворился в блаженстве. Он не только никогда не ощущал, но даже не в силах был вообразить что-либо подобное.
  
  Все его гормоны, ферменты и железы проходили стремительные метаморфозы, глубинная суть, само его естество претерпевало потаённые изменения, что-то бурно развивалось, росло, перерастало самое себя, истаивало, и порождало иное, - ничуть досель не знакомое, и всё же, своё, родное...
  
  Несколько бесконечно долгих мгновений Жака попросту не было. Но вот, вечность спустя, бабочка выпростала хоботок, застыла в неге и, едва ощутимо оттолкнувшись от панцыря, взлетела. Пряная волна обдала Жака снаружи и внутри, обдала и схлынула.
  
  И тогда - опять же, впервые в жизни, - Жак познал, что значит: быть оставленным благодатью. Цветочное его обличье осыпалось разноцветной пыльцой и он обнаружил себя... жуком. Жуком, тупо застывшим истуканом посреди неудержимо-чужого праздника. Запахи, звуки и голоса мало-помалу стали доноситься до него, проникать в сознанье, возвращать в тело.
  
  Он оглядел себя с головы до пят и горько усмехнулся. "Господи, - воскликнул Жак про себя, - какой же я... твердотелый!" Всеми окончаниями своей несуразности ощутил он собственное несовершенство: коленчатость лапок, заострённость суставов, непроницаемость панцыря, замкнутую герметичность всех своих форм, свою замурованность в себе. Какой ярый контраст являло всё это окрылённой открытости, прозрачности, трепетной, благоухающей невесомости!
  
  Жак покачнулся, дабы удержаться на ногах от потрясенья, сделал шаг и... Он вслушался в себя, вслушался ещё.. и понял, что.. изменился.
  
  Нет, благодать не прошла для него бесследно, она преобразила его. Он расправил ножки и ощутил их упругую крепость. Корпус его раздался вширь, железы увеличились чуть ли не вдвое, хитиновое покрытие украсилось переливчатой бирюзой с золотыми искорками по бокам...
  
  В несколько кратких, наполненных до краёв жизнью мгновений, из неуклюжего, угловатого подростка Жак превратился в зрелого отрока в расцвете сил.
  
  "Так вот, оказывается, что значит быть жуком!" - вновь воскликнул Жак и почувствовал смутное, нарождающееся движение где-то в глубине, под панцырным покровом, там, где надлежало быть... крыльям.
  
  Он притопнул ножкой - и земля отозвалась теплотой и упругостью, пробуждая чувство удивительной гармонии, уверенности и мощи. Правильности.
  
  *
  
  Жак продолжил свой путь вдоль окоёмки пустыря, по границе двух, столь несхожих миров: цветущего, изобилующего жизнью луга и высушенных до крайних пределов джунглей, - царства странного сочетания колючей колкости и клейких, смертоносных паутинных нитей.
  
  Со зрением Жака тоже, казалось, произошла метаморфоза: он стал видеть зорче, выпуклее, объёмнее. Любая деталь высвечивалась рельефнене, контрастнее, комья земли виделись не только единым целым, но конструкциями составляющих, некими кристаллическими структурами, где даже мельчайшие крупицы зернились сложностью, а травинки, листики и крохотные былинки поражали глубинной, всепроникающей, непрерывно пульсирующей в них жизнью.
  
  "Уж не впитал ли я часть бабочкиного зренья? - подумал Жак, - неужели она видит мир именно так? Что он есть - сдвиг в моём видении: следствие произошедшей со мной внезапной метаморфозы повзросления или... или же я сподобился приобщиться, - пусть сколь угодно ничтожно, убого, - к чуду восприятия этих удивительных, невесомых, полу-прозрачных существ, воплощающих всё прекрасное? Неужели я, бесконечно малой своей частью, стал... бабочкой?!"
  
  Жак не знал.
  
  Он обошёл уже большую часть окружности и вот-вот должен был подойти к собственному дому, полностью обогнув пустырь, когда прямо перед собой увидел... гусеницу. Третью гусеницу в своей жизни.
  
  И вновь была она совсем иной, ничуть не походя ни на переливчато-сияющую Грю, ни на ту, другую, ровно-салатовую. Эта была вдвое больше, но казалась короче из-за своей толщины и тучной покатости сегментов. Она была насыщенного пунцово-малинового цвета, с иссиня-чёрной головкой и кончиком туловища, вся сплошь в нарядном мерцающем убранстве торчащих во все стороны волосков.
  
  Гусеница и Жак заметили друг друга одновременно, и по реакции на него гусеницы - спокойной и любопытно-заинтересованной, - Жак подумал, что скорее всего, перед ним взрослая особь, и что он далеко не первый жук, которого она видит в своей жизни.
  
  Его предположение подтвердилось, когда гусеница, не дожидаясь приветствия с его стороны, сама издала серию мелодичных звуков, в которых Жак, - с поразившей его лёгкостью, - без труда распознал вполне понятную и членораздельную речь:
  
  - Я - Гунта, - произнесла гусеница, - и я, как ты видишь, гусеница. А ты кто?
  
  - Я - Жак, - ответил Жак, лишь чуть-чуть помедля, но тут же, распрямив ножки и выпятив грудь, - и я жук! - добавил он со смутившей его самого гордостью.
  
  "Чем ты тут так гордишься?! - укорил он себя, - подумаешь, жук!"
  
  - Вижу, что жук, - сказала Гунта, подползла поближе и приподняла головку, словно желая разглядеть его получше, - Но какой именно? Жуки всякие бывают... даже очень..., - добавила она, в задумчивости растягивая слова и была в этой её растянутости некая двусмысленная тайна, полу-намёк на что-то, что лежало за прелелами...
  
  - Я..., - Жак попытался ответить на вопрос гусеницы, но понял внезапно, что и сам не знает, какой же он жук? Что сказать ей? Что принадлежит он к роду ползунов-короедов? или что он из семейства жёсткокрылых? или что он сын всем известного Жана-дровосека? или...
  
  - Я - собиратель гусениц, - услышал Жак собственный голос. Это откровенное, да ещё и публично произнесенное вслух признание настолько застигло врасплох его самого, что он застыл, поражённый немотой.
  
  "Боже мой, - промелькнуло у него в голове, - что она на это подумает?! Ведь она может, чего доброго решить, что я..." И он поспешно добавил:
  
  - Я их почитатель! Я собираю гусениц, ухаживаю за ними, оберегаю, строю им домики и кормлю самым отборным кормом. Чтобы с ними ничего не случилось. Ничего плохого. И чтобы всегда их видеть. И любоваться. Потому что... потому что я их люблю!... Очень! - И вконец смутившись собственной тирадой, Жак замолчал в ожидании приговора.
  
  Гунта повела своей изящной головкой и в движении этом можно было уловить и благосклонную похвалу и тонкое кокетство и мягкую снисходительность.
  
  - Правда? - произнесла Гунта, как показалось Жаку, на две октавы нежнее и переливчатее прежнего, - это очень приятно. А меня ты пригласишь к себе? Построишь мне домик? Будешь заботиться? Я очччень люблю, когда обо мне заботятся. И балуют! Я кажусь тебе красивой?
  
  - О! - воскликнул Жак вне себя от радости. - Ты изумительна! Я построю тебе самый красивый домик! И буду выполнять любые твои желания! - Жаку казалось, что о большем он и мечтать не смеет и в тот момент он совсем позабыл о своей любимой Грю.
  
  - Ну что ж, я принимаю твоё приглашение. Веди меня к себе. Надеюсь, это недалеко?
  
  - Нет, нет, это совсем недалеко, мы уже почти на месте. Вот увидишь, тебе у меня понравится!
  
  И Жак поспешил к месту своего нового обитания, а Гунта, ничуть не отставая, переливалась за ним следом.
  
  *
  
  Достигнув жилища, Жак, даже не дав себе передохнуть с дороги, тут же взялся за работу по устроению домика-капли для Гунты.
  
  "Ах, как же она прекрасна! Как чудесно, невероятно очаровательна!" - пришёптывал про себя Жак, бросая среди работы укромные взгляды на Гунту, тихо свернувшуюся под широким тенистым листом, погрузившись в сладкую дрёму. И он приложил все усилия к тому, чтобы её домик вышел особенно прочным и просторным, красивым и изящным, под стать его обитательнице.
  
  Когда работа подошла к концу, Жак осмотрел дело лапок своих и сам залюбовался тем, что создал: домик Гунты трепетал меж небом и землёю огромной зеленовато-серебристой каплей, поражая совершенством пропорций, гармоничностью линий, законченностью контуров и деталей. Это был шедевр.
  
  Жак постоял ещё чуть, неспособный оторвать глаз, и разбудил Гунту.
  
  - Вот, - сказал он гордо, - вот твой новый домик. Я построил его для тебя, для тебя одной. Я очень старался. Тебе нравится?
  
  Гунта оглядела шедевр, явно оценила его по достоинству, но вслух сказала:
  
  - Может быть... может быть и понравится... попозже. Посмотрим, какой он внутри...
  
  - Ах, внутри! - всплеснул лапками Жак, ужаснувшись своей забывчивости: он совсем ещё не занимался внутренним убранством. - Сейчас..., - бормотал он, лихорадочно метаясь то за тем, то за этим, - сейчас, милая моя Гунта... вот... я настелю травяной пух... вот эти метёлочки, они и мягкие и пряные и сочные... А теперь листочки - для свежести. А цветы - для аромата... и красоты. А вот эти, вот, листья - идеальны для постели и чудесны на вкус, я уверен, тебе понравится. Всё, готово!
  
  И он широким, хоть и несколько изнурённым жестом, пригласил Гунту в её новое жильё.
  
  Грациозно посверкивая серебристыми иголочками на пунцовом фоне туловища, она взобралась по тонкой подвесной веточке в приготовленный для неё домик и скрылась.
  
  Жак постоял немного, прислушиваясь: всё было тихо. Тогда он осмелился взобраться наверх и заглянул внутрь. Гунта лакомилась нежными побегами, возлегая на мягком пуховом ложе.
  
  - Тебе понравилось? - робко спросил её Жак.
  
  - Вполне приемлемо..., - произнесла Гунта с полным ртом. Она даже не обернулась в его сторону.
  
  Жак спустился на землю Только сейчас он обратил свой взор на собственное жильё и вспомнил, что оно не только его... даже прежде всего - не его, а... Грю.
  
  "Грю! - вскричал он про себя, - как же быстро успел я про тебя забыть!", - и он поспешил домой.
  
  Грю лежала, свернувшись клубочком в дальнем, наиболее затенённом углу, вовсе не там, где располагалось их общее ложе. Едва различимая в полу-тьме, недвижимая, она скорее угадывалась, излучая всем своим существом одиночество и грусть, покинутость и... обиду.
  
  Жак тихо подошёл и присел рядом.
  
  - Я ждала тебя весь день, - сказала ему Грю, и Жак впервые чётко расслышал каждое её слово и понял смысл так, словно раз и навсегда обучился языку гусениц. "Значит, дело было не в Гунте, а во мне самом! Это я сам постиг их язык! Как часть моей метаморфозы? Или то дар бабочки?" - мысли, вне зависимости от желания Жака, роились в его голове, а лапки сами собой потянулись к Грю и нежно погладили ворсистую спинку.
  
  - Я знаю, Грю, милая моя, - прошептал Жак виновато, - но у меня много дел. Видишь ли, я собираю гусениц. Собираю и строю им домики-капли, забочусь о них, любуюсь... Вы все такие разные! Я не встретил ещё двух одинаковых... Сегодня я нашёл Гунту. И построил ей домик. Она очень красивая, но... но не такая, как ты. И сколько бы я ни находил новых гусениц в будущем, - ни одну не полюблю я так, как люблю тебя. И ни с одной не буду делить ложе. Обещаю тебе, Грю!
  
  - Обещаешь? Правда? - Грю приподняла головку и с надеждой вгляделась в Жака.
  
  - Ну конечно же! - взволнованно заверил её Жак, - я всегда буду только с тобой, с тобою одной, обещаю тебе! - он обнял Грю, прижался к ней, а она обвила его всего, тепло и мягко и, уже погружаясь в сон, Жаку показалось, будто матушка заботливо укрывает его, маленького, ласковым одеяльцем.
  
  *
  
  Жак спал, спал и видел сон. Во сне он был... бабочкой. Огромные полу-прозрачные сиреневые крылья несли его, невесомого, сквозь кружево солнечных лучей, сквозь златое сиянье, к ещё большим лучам и сияньям, и ветер, - голубой и прохладный, - овевал его усики чистой радостью, упоеньем полёта. И в целом мире не было большего счастья, чем это.
  
  Жак ещё витал на просторах снов, когда розовый свет утра окрасил его жильё. Он открыл глаза, не ведая в первый момент ни кто он, ни где...
  
  Образ бабочки запечатлелся в Жаке животрепещущим слепком, неким грядущим прообразом его самого, преобразив в носителя чего-то нездешнего, чудного, то ли хранителя волшебства, то ли владельца заповедного знания, тайного и запаянного в себе, как капля янтаря, как капля в янтаре, как...
  
  "Когда-нибудь я непременно стану бабочкой, - с удивившей его самого убеждённостью сказал Жак, - она, ведь, и так уже живёт во мне частью. Я должен лишь выносить её, раскрыть себя так, чтобы она смогла распустить крылья и... полететь. Только-то и всего."
  
  ***
  
  Глава четвёртая
  
  Жульен и Мурза
  
  У Жака были уже три гусеницы и день теперь начинался с заготовления корма, очистки жилья, собирания росы для питья.
  
  Лишь только Жак покончил со всем этим и присел подкрепиться каким-то сочным клубнем, как на его укромном участке объявился первый визитёр.
  
  Им оказался никто иной, как его старший братец Жакоб, - известный хитрец и проныра. Ничего удивительного, что именно он и отыскал его тайное убежище.
  
  - Ба, кого я вижу! Не иначе, как наш дорогой Жак! Отыскалась пропажа! Да знаешь ли ты, что тебя уже третий день ищут?! Что матушка вся извелась в тревоге? Не ест, не пьёт, вся с ног сбилась тебя разыскивая... А он - знай сидит себе на пенёчке, закусывает, как ни в чём не бывало... И что это ты тут вообще делаешь, а? - И Жакоб подозрительно повёл усиками, обнюхивая пространство.
  
  - Вот погоди, заявишься ты домой! Такую взбучку получишь, какой ещё не видывал! Я и сам приложу к тому...
  
  Что-то подсказало Жаку, что он должен встать. Просто встать и выпрямиться во весь рост на окрепших ножках, выставляя напоказ лучащийся переливами панцырь, мощные хитиновые пластины, жирно мерцающие железы, гордо вздёрнутые антенны... просто встать.
  
  Так он и сделал.
  
  Ехидные излияния Жакоба прервались на полу-слове. Он, словно, подавился тем, что клокотало ещё в его глотке, подавился и застыл, немо воззрясь на братишку-Жака, хилого, угловатого, вечно маленького Жака, упорно отказывавшегося взрослеть, умнеть и...
  
  - Жак? - с недоверием к собственным глазам пробормотал, наконец, Жакоб, - это ты, Жак?
  
  - Жак, - подтвердил Жак сочным, вибрирующим от собственной силы баритоном, - он самый.
  
  - Я... я, пожалуй, пойду... расскажу матушке о радостной вести, - с заиканием проговорил Жакоб и поспешно ретировался.
  
  Жак усмехнулся и сладко напряг конечности: день начинался неплохо.
  
  "Отправлюсь-ка я к лугу", - подумал Жак, и воспоминание о вчерашнем вновь наполнило его сладостным трепетом. Цветущее изобилие тянуло его неизъяснимо.
  
  По уже знакомой дороге вдоль колючего царства он очень скоро достиг того места, где повстречал Гунту.
  
  Жак шёл по широкой тропе, проложенной бесчисленными поколениями муравьёв, но их самих нигде не было видно. Сделай он несколько шагов вправо, сквозь жёсткие пыльные травы, - и попадёт в дебри паутины, влево - и он в буйных пахучих джунглях, полных стрёкота, жужжанья и сотен нераспознаваемых шорохов...
  
  День был чудесный: ясный, свежий, ветреный, и ароматные порывы то и дело проносили над головой Жака неразличимые крылатости, - не то насекомых, похожих на лепестки, семена и споры, не то семена и споры, похожие на живые, трепещущие на ветру лепестки... Жак вдыхал всё это, подолгу засматриваясь на невидимое, манящее, зовущее...
  
  - Ой! - раздался совсем рядом возмущённый голосок. - Осторожно!
  
  Жак глянул перед собой и увидел... гусеницу. Она была в полу-шаге от него, предостерегающе выставив вперёд переднюю часть туловища с продолговатой головкой. Крупная, в полтора раза больше Жака, она была густо-оранжевая, с зеленоватым отливом иголок и чётко выраженными сегментами.
  
  - Ещё бы чуть-чуть - и ты бы на меня наступил!
  
  - Прошу прощения, - сказал Жак, - я... засмотрелся... Меня зовут Жак и я...
  
  - Жак?! Что за чудное имя?! - воскликнула гусеница. - Никогда не слышала! А меня зовут Гуссель, понимаешь?
  
  - Понимаю, Гуссель. Очень... приятное имя! - Жак и впрямь попробовал его на вкус и ощутил густоту, пряность и чуть заострённую кисловатую округлость.
  
  - И что же мы тут поделываем... Ж-А-К?! - Гусеница явно была настроена воинственно. А может, то была лишь защитная реакция?
  
  - Я... я, собственно... именно тебя и искал! - нашёлся Жак и у него тут же выстроилась стройная цепочка доводов. - Вчера я встретил Гунту и построил ей домик, - сказал он вполне обыденным тоном, как нечто само собой разумеющееся. - Так вот, эта Гунта, - весьма, надо сказать, самовлюблённая особа, - обмолвилась о тебе. Да, именно о тебе. Сказала, что проведай о том Гуссель, - она бы просто лопнула от зависти! Представляешь? Именно так и сказала! "Гуссель, - говорит, - сможет теперь только мечтать о таком чудесном домике, о такой изысканной еде, такой мягкой постельке, о таком внимании и заботе! Но не будет у неё никого, кто бы о ней позаботился так, как заботишься ты, Жак, обо мне!"
  
  - Но Гунте было невдомёк, что именно тебя-то я и искал всё это время. Именно тебя. А Гунта... Гунта просто подвернулась раньше. Но это не значит, что я не построю тебе домика. Построю и ещё какой! - вдвое больше и удобнее, чем её! Клянусь всеми усиками! - воскликнул Жак с пылом и ударил себя лапкой по грудному панцырю, вспыхнувшему при этом золотисто-изумрудными переливами.
  
  Гуссель стояла завороженная словами и видом своего нового рыцаря, явно задетая за живое.
  
  - А.., - промолвила она осторожно, - а это далеко? Я имею ввиду...
  
  - Совсем близко! Рядом! Буквально в...
  
  - И ты и вправду построишь мне домик, и он будет красивее, чем у той... другой? И ты будешь меня баловать?
  
  - Слово Жака! - торжественно провозгласил Жак и осенил себя замысловатым пассом передних лапок.
  
  Спроси его: откуда появилась в нём вся эта словесная изощрённость, внезапное глубинное понимание вездесущей женской психологии, сдобренное даже некоей долью лукавого коварства, - Жак не в силах был бы ответить. То ли во время вспомнились ему повадки кузена Жуана, - профессионального соблазнителя и знатока дамских сердец, - то ли само бурное возмужание Жака было тому виной...
  
  - Ну что ж... - протянула Гуссель с хорошо разыгранной задумчивостью и жеманно повела головкой, - пожалуй, я приму твоё приглашение... на первое время... а там посмотрим...
  
  ***
  
  Жак был в самом разгаре постройки домика для Гуссель и как раз тянул очередной гибкий прутик для каркаса, когда его сенсорные окончания уловили чьё-то пристальное к себе внимание. Он обернулся и... обомлел.
  
  Всё его многочисленное семейство, включая дальних-придальних родственников и их родственников, выстроилось безмолствующим рядом, и разинув рты взирало на него, Жака. Разве что, бабушка Жуля отсутствовала.
  
  Жак инстинктивно выпрямился, расправил лапки, выпятил грудь и застыл в ожидании.
  
  Несколько долгих мигов не происходило ничего. Наконец, вперёд выступил его отец Жан.
  
  - Жак, сын мой, - произнёс он с незнакомой доселе Жаку интонацией - уважительной и торжественной, - я... очень рад твоему возмужанию. Мы думали, что ты исчез, а ты... вырос. Ты стал настоящим жуком, я всегда знал, что придёт время, когда я смогу тобою гордиться. И вот оно, пришло.
  
  Жан был столь немногословен от природы, что сия непривычная тирада вконец его измотала.
  
  - Позволь узнать, милый Жак, - учтиво обратился к нему кузен Жуан, - чем же это ты тут занимаешься? Каким таким грандиозным проэктом? Поведай нам: чему решил посвятить ты себя и в какое русло устремить всю ту буйную, изобильную энергию, коя пробудилась в тебе столь чудесным образом в миг твоего возмужания? Откройся нам, все мы полны любопытствующего участия!
  
  "Они и вправду, ждут от меня ответа, - понял Жак, и мысли его лихорадочно закружились в поисках наиболее правдоподобной лжи, но не нашли ничего лучшего ничем неприкрытой правды: всё равно не поверят! - решил он про себя. - А даже, если и поверят.. будь, что будет!"
  
  - Я... я строю воздушные домики, - произнёс Жак, как можно более спокойным, обыденным тоном, словно нет и не было ничего естественнее этого для любого, случайно взятого жука.
  
  - Воздушные... домики... - повторил за ним Жуан так, словно от самого повторения это таинственное словосочетание прояснится и обретёт смысл. - А... что это такое, позволь узнать. И для чего?
  
  - Я называю их воздушными, потому, что они подвесные, - охотно пояснил Жак. - Три уже готовы, вот, глядите. Видите эти продолговатые травянистые капли? Вот это они и есть. Я как раз занимался постройкой четвёртого, когда...
  
  Внимание всех присутствующих переключилось на "воздушные домики". Кое-кто просто пялился на них, а кое-кто - рассматривал с чисто профессиональным интересом, ведь жуки издавна славились своими инженерно-строительными талантами.
  
  - Весьма и весьма искуссно выполненные конструкции, - промолвил Жозеф, червероюродный дядя Жака, крупный специалист в области архитектуры вообще и подвесных мостов - в частности. - На вид они поражают гармоничностью и простотой, но при этом обладают несомненно высоким коэффициентом прочности. А какова их цель, позволь полюбопытствовать?
  
  - Это домики для гусениц, - ответил Жак с чувстом обречённого, которому уже нечего терять, а посему отречение от истины теряло смысл. - Я собираю гусениц и строю для них домики. А подвесные они главным образом, ввиду соображений безопасности и... (Жак хотел добавить, что тем самым затрудняется бегство самих гусениц, но вовремя понял, что те с лёгкостью смогут его услышать, особенно Гуссель, опасливо затаившаяся где-то в кустах неподалёку) и недосягаемости, - закончил он, вполне осознавая, что ничего этим не объяснил.
  
  Воцарилась тишина.
  
  "Пытаются переварить непереваримое", - констатировал Жак с некоторым, удивившим его самого злорадством.
  
  - Домики для гусениц, - глубокомысленно промолвил Жозеф, кивая головой, - понимаю... Ты вознамерился создать не менее, чем воздушную плантацию! Плантацию по выращиванию гусениц! Ты ловишь их с целью откорма и продажи, разумеется. Как изысканное явство. Гениально! Ге-ни-аль-но! Милый Жак, ты превзошёл все наши...
  
  - Нет! - вскричал Жак и торопливо замахал лапками, в панике озираясь на домики. - Нет, нет, нет! Вы не поняли! Я вовсе не откармливаю их на продажу и не готовлю к поеданию! Как можно даже возомнить такое?! Да я и сам вегетарианец. И я не ловлю их, а... нахожу и приглашаю к себе. Они приходят ко мне добровольно. Я строю им домики, ухаживаю за ними, балую вкусным кормом и мягкой постелью, заботой, лаской... и всё это просто потому, что... - слово "люблю" Жак не способен был вымолвить ни за что на свете, нет, не перед этой аудитоией! - потому, что они мне нравятся. - Закончил он, и прибавил. - Я получаю удовольствие от их созерцания. А забота о них наполняет меня радостью.
  
  И вновь воцарилась тишина.
  
  "Ну вот, - подумал Жак, - вот оно и настало. Неизбежный миг превращения придурковатого подростка во вполне оформившегося взрослого придурка."
  
  Он видел, как по толпе прошло движенье, как некоторые закачали головами, на устах других заиграла неудержимая ухмылка, третьи явно отдали предпочтение жалости, четвёртые... и лишь его добрая матушка Жозефин в умиленьи скрестила лапки на груди, а глаза её лучились ничем не замутнённой гордостью.
  
  Тишина ширилась, набухала, обрастала собой, грозила вырваться наружу... чем? шквалом насмешек? обвинений? тотальным, пожизненным отлучением?
  
  Где-то послышался смешок... ему ответил другой...
  
  И тогда вперёд выступил Жильбер-Жоакин-Старший. Патриарх Рода, глава Совета Старейшин и непререкаемый авторитет во всех семейных, клановых и прочих спорах и недомыслиях.
  
  Это был гиганских размеров жук (ведь жуки растут непереставая, и чем старше они - тем крупнее), он был настолько древен, что даже прапрадеды самых старых из соплеменников Жака не помнили времена его юности. Панцырь его покрывала благородная седая патина, а кое-где, в разошедшихся от времени пластинах, пророс зеленоватый мох. Жильбер-Жоакин опирался на увесистую клюку, но делал это, скорее, в знак своего положения и власти, нежели в силу потребности.
  
  Он приблизился к Жаку, отечески похлопал его по спине и обернувшись к притихшей толпе, молвил:
  
  - Слушай меня, народ. Вы стали свидетелями знаменательного события. На моей памяти подобное случилось лишь однажды, но столь давно, что только я один о том и помню. И сейчас я поведаю вам о былом с тем, чтобы уразумели вы настоящее. Располагайтесь поудобнее, рассказ будет долгим. - Он сел сам, подождал пока рассядутся остальные и начал.
  
  *
  
  - То было во времена великих междоусобиц, когда жуки воевали не только с ящерицами, что кое-кому и сейчас покажется естественным, - но и друг с другом. Рогачи шли на златобоков, янтарики на усачей, панцырники на хвостоперов... Более того: внутри самих родов и кланов брат вставал на брата, сын на отца... Всеми, казалось, овладело одно необузданное безумие, страсть к бессмысленной, беспричинной агрессии, бойне, самоуничтожению.
  
  И, быть может, вовсе не случайно, именно тогда всё вокруг подверглось нашествию и внешнего врага: устрашающих огненных муравьёв. Они, в отличие от нас, безумцев, двигались великолепно организованной армией, спаянными рядами, где царили дисциплина, порядок и дальновидный расчёт. Прекрасно оснащённые смертоносным ядом, жгучими укусами челюстей, зловещими клешнями, вездесущие и всепроникающие, - они гнали пред собою волну панического ужаса, а позади оставляли голую землю, покрытую тысячами сухих, высосанных оболочек того, что ещё недавно было живым.
  
  Но даже эта сокрушительная напасть не в силах была приостановить внутренние распри: безумие охватило всех и каждого, отказываясь подчиняться любым доводам рассудка. Помню, как наименее затронутые им, или, напротив, наиболее к нему чуткие, - в попытке избежать умопомрачения, спешили укрыться в горах и пустынях, пещерах и глухих дебрях, дабы в одиночестве, вдали от всего живого сохранить здравомыслие. Они-то и положили начало традиции наших философов-отшельников.
  
  Сам я был тогда зеленеющим подростком и вовсю играл в войну с реальными и мнимыми противниками. С ещё несколькими такими же отпетыми дружками, я сколотил свою банду. С нами не было никакого сладу и очень скоро мы прослыли настоящим бичом всей округи: занимались разбоем и набегами, избивали, насиловали, глумились над слабыми и беззащитными, вовсю упиваясь вседозволенностью произвола. При этом сам я был искренне убеждён, что повальное безумие никак не затронуло меня самого и доказательством тому была, якобы, моя верность и преданность членам банды, только им одним. Помнится, я ещё гордился собой...
  
  Мы возомнили себя настолько всесильными, что решили выступить, не больше не меньше, против самих огненных муравьёв. И стали искать с ними встречи. Они тогда были заняты уничтожением богатых густонаселённых районов в некотором отдалении от мест нашего обитания и потребовалось время прежде, чем стычка между нами состоялась.
  
  Наконец, мы всё же наткнулись на их передовой отряд, состоявший из нескольких сотен особей, не более того. Из сражения живым вышел лишь я один. Да и то чудом, просто, как раз в тот момент, когда на меня навалились десятки врагов, облепив со всех сторон, и принялись рвать пластины, жечь кислотным ядом, выкалывать глаза, - им был дан внезапный приказ перегруппироваться и спешно двигаться дальше. Их безупречная дисциплина спасла мне жизнь...
  
  На самом-то деле, то было моё первое и единственное настоящее боевое крещение. Я был потрясён глубиной зверства, жестокостью насилия, полной его бездушностью, не имеющей под собою ничего, кроме голой жажды убийства. Домой я вернулся другим жуком. Пелена спала с моих глаз, и я впервые увидел всю окружающую меня жуть. Увидел и осознал. А безумие тогда было в самом разгаре и охватило, казалось, всех и вся, не только на земле, но и воздухе. Пернатое царство было затронуто им ни чуть не меньше нашего и всё чаще воздух оглашался злобным клёкотом и мольбами о пощаде, а землю устилали кровавые перья.
  
  А я... я смотрел на всё это и душа разрывалась. Во мне боролись два противоречивых стремленья: с одной стороны, инстинктивно, я хотел сбежать от всего, заснуть и проснуться в ином, ни чуть не похожем на наш мире, где никто никогда и не слыхивал об убийствах и насилии, где всё живое не занимается поеданием друг друга, а просто... живёт. Понимаете? Просто живёт... А с другой стороны, именно мои боль и жалость к соплеменникам, да и ко всему вокруг, требовали не отстранённости, а, напротив, вмешательства, некоего активного действия.
  
  Жильбер-Жоакин задумался и, казалось, полностью ушёл в воспоминанья.
  
  - Вы знаете, дети мои, - промолвил он тихо, приоткрыв тяжёлые веки, - нет ничего случайного в этом мире, ничего... Всё взаимосвязано и проявляет себя тогда, когда потребно, пусть нам, ущербным, и видится иначе...
  
  Я тогда, помнится, всё больше посвящал себя одиноким прогулкам. То ли подсознательно ища избавления от всего этого кошмара в насильственной смерти, то ли просто предаваясь бесцельным скитаньям и размышленьям ни о чём , пока не доводил себя до полного изнеможения, и не забывался в беспамятстве под случайным кустом...
  
  И вот, в одной из таких прогулок забрёл я, как-то, в глухую чащобу, настоящий бурелом, непроходимый и, казалось, вымерший. Присев под кочкой, я, очевидно, задремал, т.к. пробудился от совсем близкого шороха и потрескивания. Звуки были очень характерными, ошибиться в них я не мог: именно такие издают жуки нашего племени, продираясь сквозь чащу или выполняя другую тяжёлую работу, когда клешни помогают ногам. Я поднялся, пошёл на звук и моим глазам предстала необычайная картина. Молодой по виду жук (тогда я ещё не опознал его) очень сосредоточенно и деловито строил... убежище. То, что это именно убежище не вызывало сомнений: узкий, хорошо замаскированный лаз вёл вниз и вглубь, под корни гиганского поваленного дерева. Жук то и дело выносил из глубины землю и прочий сор, а внутрь нёс мягкий мох - идеальный настил и изолятор от жары, холода и влаги. Он самозабвенно ушёл в работу упорно отказываясь замечать моё присутствие, пока я открыто не заявил о себе. Только тогда он обернулся, обмер и застыл в неподдельном ужасе. Ибо он узнал меня. А я узнал его. Это был Жульен.
  
  Жульен в нашем роду считался за придурка. Это был молодой жук, почти подросток, неуклюжий и угловатый, который, казалось, напрочь увяз в детстве. Наделённый обликом мечтателя, неистребимой беззаботностью и инфантильной наивностью, он был тотально неприспособлен к выживанию вообще, а в наш суровый век - и подавно. Частенько, я со своими дружками измывался над ним во всю. Мы любили подловить его и начать издеваться, а то и мучать по всякому, стараясь при этом, однако, не нанести ему сколь-нибудь значительный урон. Почему? А потому, что мы берегли Жульена, т.к... играли в него. Да, он был не только мишенью для насмешек и всеобщим мальчиком для битья, но и ставкой в игре, своеобразном тотализаторе, а ставили мы на то: как скоро и какой именно смертью загнётся этот простофиля? Любой жук, - да и не только жук, - мог внести свой вклад, и ставки, помнится, поднимались непрестанно...
  
  - Пожалуйста, умоляю вас, - взмолился Жульен, - не убивайте его! Сделайте со мной, что хотите, только не убивайте его!
  
  - Кого не убивать, мой милый Жульен? - ответил я и - помимо воли, - в голосе моём проскользнули старые, хорошо знакомые нотки снисходительного высокомерия, высокомерия, наигранно ласкового, готового в любой момент обернуться грубостью, надругательством, насилием. Нет, ни на что такое я был уже не способен, но Жульен, ведь, этого не знал. Для него я был всё тем же ужасным Жильбером, один голос которого повергал в трепет и куда более крепких духом жуков, чем он...
  
  Жульен понял, что сморозил глупость, но было уже поздно.
  
  - Так кого же там я не должен убивать, а? - я чуть повысил голос и Жульен, дрожа всем телом, боязливо указал куда-то вбок от себя, в глубокую тень под разлапистыми сучьями.
  
  Я подошёл ближе, пригляделся и, к полному своему изумлению, увидел импровизированные носилки, точнее, грубо сработанную волокушу из жёстких стеблей с хомутом, а на ней... на ней, кое-как прикрытый одеяльцем из травяного мха, лежал... огненный муравей!
  
  Сперва я подумал, что он в беспамятстве или в глубоком сне, но когда я осторожно отогнул одеяльце, дабы рассмотреть его получше, муравей тяжело сдвинул голову, глянул на меня мутными глазами, и сделал слабую попытку встать, но лишь слегка дёрнулся изломанным тельцем. Три из четырёх его ножек были переломаны в нескольких местах и из них сочилась густая бурая жидкость. Грудь его была вмята, челюсти деформированы, грозные жвалы торчали острыми углами... Я знал невероятную живучесть огненных муравьёв, но этот, по всему видать, был уже не жилец.
  
  - Он долго не протянет, - сказал я после краткого молчания. - Кто это его так? И где ты его нашёл?
  
  - Я был у ручья, - ответил Жульен чуть спокойнее, видя по моему виду, что немедленная расправа раненому не грозит. - И я всё видел своими глазами. На него наступил лось. Он пил у ручья, но его испугал внезапно налетевший овод, лось встрепенулся, взметнул копыто и... вот... прямо в него. А он... он просто сидел у ручья и, как и я, загляделся на отражения в воде... Я знаю, потому, что ни к какой армии он не причастен, я даже думаю, что он дезертир...
  
  - Почему ты так считаешь?
  
  - Ну... не могу объяснить... но так мне кажется... я это чувствую... Я не знаю языка огненных муравьёв, да и не в том он состоянии, чтоб говорить... но я знаю, этот муравей - не воин. И не может им быть. Он такой же, как я, только... только муравей... Вот и всё. И я решил попытаться его спасти... и выходить. Сейчас, вот, готовлю ему убежище и...
  
  Жульен говорил, а во мне одно чувство сменяло другое со скоростью осеннего шквала, когда ветер гонит разноцветные листья и вертит их всеми сторонами сразу, так что не углядеть... Ненависть, месть, жалость, тоска, омерзение, опять ненависть, милосердие, симпатия...
  
  - И как же ты собираешься его выхаживать, Жульен? Взгляни на него: он безнадёжен! Ты только продлишь его агонию...
  
  - Я вправлю ему суставы, - торопливо заговорил Жульен, - я умею, я уже вправлял как-то раз... потом я отыщу целебные травы, и пережую их и сделаю кашицу и наложу компрессы и повязки и... и сам уход, забота... это тоже очень важно, я знаю! Он ещё молодой и сильный, он справится! Я в это верю! Пожалуйста, позволь мне его спасти! Он никому не причинит вреда! Да и раньше не причинял, я знаю! - Жульен говорил жарко, убеждённо, всегдашняя стеснительность слетела с него, как не бывало, я впервые увидел его в новом, незнакомом обличьи.
  
  Будь то всего несколькими неделями раньше, до той злополучной схватки, - я не задумываясь перекусил бы шею этому муравью собственными челюстями и заставил бы Жульена наблюдать, как я глумлюсь над останками его товарища, грозя ему самому ещё худшей расправой за подозрение в предательстве... А сейчас... Сейчас я вновь укрыл муравья одеяльцем и сказал:
  
  - Я помогу тебе, Жульен. Ни на миг не верю я, что ты сумеешь спасти жизнь этому бедняге, но... я помогу тебе. А там - будет то, чему суждено быть. Ну-ка, покажи мне, как ты строишь своё убежище? Ага, правильно, коридор поворачивает под острым углом и идёт вниз... Но ты сделал его слишком узким на повороте, ты можешь повредить своему другу, когда будешь стараться протиснуть его вглубь. Вот смотри... - и я принялся расширять проход своими мощными клешнями.
  
  *
  
  Так мы стали обладателями общей тайны. Жульен полностью переселился в убежище и круглые сутки ухаживал за муравьём. А я приходил с утра пораньше и оставался там большую часть дня: собирал травы и коренья, на которые указывал мне Жульен, готовил запас перевязок, заботился о еде и свежей воде для них обоих, в общем, помогал, как мог.
  
  Жульен оказался не только на редкость самоотверженным и заботливым, но ещё и удивительно искуссным врачевателем. Он сумел срастить переломанные конечности муравья, наложив на них повязки и жгуты, пропитанные целебной кашицей и обтянув гибкими упругими обручами, прочными и эластичными. Это была не просто тонкая, кропотливая работа, но настоящее мастерство. Ещё более сложные операции он проделал со жвалами, челюстями и лицом своего подопечного, придумав целую хитроумную систему растяжек и зажимов, фиксировавших голову муравья, тем самым позволив проводить точные манипуляции с его членами и дав его организму возможность восстановливать самое себя. Всё это время муравей питался особым животворным соком, изобретённым Жульеном из десятка различных плодов и ягод. Жульен готовил его сам, тщательно проверяя пропорции и свежесть каждого составляющего, и впрыскивая в глотку муравью прямо из своей собственной.
  
  У нас и раньше ходила пословица "Заживает, как на муравье", но этот огненный превзошёл все самые смелые ожидания. Очевидно, у него и вправду был очень сильный и молодой организм. А может, причиной всему была забота Жульена? Или его чудодейственные снадобья? Не знаю, но муравей поправлялся и креп на глазах, так что скоро смог уже двигать повреждёнными конечностями, сидеть, вставать, ходить... правда, медленно, осторожно опираясь на палочку. Последними пришли в норму его челюсти и тогда он впервые заговорил.
  
  Голос его оказался тоненьким, с неким кисловатым оттенком, но удивительно переливчатым, хоть язык его и состоял, казалось, из одних коротких, резких на слух фраз.
  
  Его слова неизменно сопровождались красноречивой жестикуляцией, порывистой и вдохновенной, ярко отражавшей пламенную природу его племени.
  
  Очень скоро мы поняли, что его зовут Мурза. Именно это слово он повторял вновь и вновь, неизменно тыкая себя при этом в грудь.
  
  На этом моё познание его языка и закончилсь. Я оказался вполне невосприимчив к чужим наречиям. Но Жульен продвинулся много больше. Он всё ловил на лету, с необычайной радостью и воодушевлением, ибо жаждал глубокого, по-настоящему осмысленного общения со столь отличным от него самого, спасённым им существом.
  
  Спустя короткое время можно было стать свидетелями поразительной картины: жук и огненный муравей, стеснённо опирающийся на палочку, взяв друг дружку под лапки, прогуливаются под нежарким солнышком, доверительно нашёптывают что-то и согласно кивают. Частенько Мурза забывался, взмахивал лапкой в ажиотаже и кривился от боли в травмированных суставах.
  
  По мере углубления их контакта, я заметил, как Жульен меняется: он стал задумчивым, с резкими перепадами настроения, то взбудораженным и не в меру весёлым, то, вдруг, апатичным, а то и откровенно несчастным. Он почти перестал есть и спать, и его, ещё не вполне оформившийся панцырь, грозил рухнуть внутрь самого себя, настолько он понурился и исхудал.
  
  Дни слагались в недели, Мурза выздоравливал и мы, все втроём, понимали, что прощание неизбежно: с нами Мурза оставаться не мог в любом случае.
  
  Я считал себя весьма проницательным, видел глубокую привязанность Жульена и Мурзы друг к другу и приписывал удручённость моего юного товарища именно их скорому расставанью. Но как же мало, оказывается, я знал на самом деле.
  
  Как-то раз я застал Жульена в особенно подавленном состоянии духа, вид его был ужасен: лицо позеленело, под глазами круги, а сами глаза, казалось, провалились в пропасти надбровных пазух и сейчас сверкали оттуда мрачным, лихорадочным блеском. Жульен весь содрогался от бившего его напряжения, челюсти его свело, говорить он не мог вовсе. По всему было видно, что он на грани нервного истощения и опасной болезни, так что я испугался за него не на шутку.
  
  - Жульен, милый мой, так нельзя, - ласково обратился я к нему. - Я знаю, ты очень привязался к этому Мурзе, мне и самому он симпатичен, но...
  
  - Мурза - не "он", - простонал Жульен, насилу расцепив челюсти, - Мурза - "она". Это самка. Самка огненного муравья. И мы любим друг друга!
  
  Я застыл в шоке от услышанного, а Жульен продолжал.
  
  - Да, я люблю её! Любил с самого начала, с первого взгляда, ещё когда положил, беспамятную и исковерканную на носилки, ещё не зная тогда, что это - она. Я полюбил само существо, вне зависимости от его пола и уж конечно, вида! Ты думаешь, я сошёл с ума, да? Что только безумец способен полюбить чуждое? Оценить его красоту и гармонию, изящество и грацию? Ты ошибаешься! Напротив, только полностью разумный и способен на такое. А вы, вы все - уроды, ущербные, замкнутые на самих себе уроды! Что же удивительного в том, что вы так упоённо, самозабвенно уничтожаете друг друга! Откуда в вас взяться любви?!
  
  Жульен весь пылал от кипевших в нём страстей. Он едва отдышался и продолжил.
  
  - А потом, потом, когда она заговорила и мы стали понимать друг друга... передо мною открылся новый мир. Совершенно непохожий на мой собственный, странный, поразительный, невероятно манящий. Мурза - дочь крупного военачальника. Ничего удивительного, что огненные муравьи, отправившись в военный поход, могущий продлиться долгие месяцы, а то и годы, взяли с собой свои семьи, включая слуг, рабов и домашнее хозяйство... Ведь, в противном случае было бы поставлено под угрозу само продолжение рода. К тому же, их самки и сами отличные воины, уступающие самцам, разве что, в силе и весе, но никак не в храбрости.
  
  - Но не Мурза! Ещё тогда, в изувеченной и бессловесной, я сразу уловил в ней инаковость, близкую своей собственной. Это не поддаётся объясненью, но что-то в изломе конечностей, в умиротворённости склонённой головы, в самом приятии боли и страданий, говорило мне о полном отсутствии жестокости и тяге к насилию, о смиренности и добре... И я не ошибся! Оказывается, Мурза и впрямь - иная. Она наотрез отказалась участвовать в боевых действиях, даже просто в разведывательных рейдах. Сперва она мотивировала это слабым здоровьем, всевозможными недомоганиями, страхами, она даже пыталась сознательно покалечить себя... Когда же всё стало известно, - она открыто заявила о своей неспособности причинить боль другому, о любви ко всему сущему, вне зависимости от его видовой принадлежности.
  
  - У огненных муравьёв в таком случае суд короток. Лишь высокопоставленное положение её отца спасло Мурзе жизнь, но существование её превратилось в сплошную пытку. Особенно над ней издевались самки, нигде не давая проходу, устраивая частенько групповые истязания...
  
  Я слушал Жульена и со стыдом вспоминал себя самого.
  
  - ... и Мурза поняла, что единственная возможность выжить заключается для неё в бегстве из собственного племени. Так она превратилась в муравья-одиночку, в вечную скиталицу. Она брела, сама не зная куда, зачарованная мнообразием и красотой мира, пока... пока её не настигло лосиное копыто.
  
  - Мы много говорили обо всём на свете, - продолжал Жульен, - и поверь мне, Жильбер, во всём мире нет более близкого мне по духу существа. Никто так тонко не улавливает гармонию окружающего, не ценит его красоту, не преклоняется пред всем живым. Да, я знаю, очень и очень многие из ползающих и летающих питаются друг другом. Такова их природа. Но даже тогда это можно делать без ненужной жестокости, не усиливая страдания жертвы, щадяще. Я и Мурза согласны во всём этом. Мы гораздо ближе и роднее друг другу, чем представители наших же видов нам самим. А муравей, как таковой, - вообще видится мне самым прекрасным и гармоничным существом на свете. Что же удивительного в том, что мы познали взаимную любовь? И что в этом преступного, скажи мне, Жильбер?
  
  Но я был в полнейшей растерянности, даже я, пресыщенный насилием и безумством, не знал, что ответить ему на такое.
  
  - А где Мурза? - спросил я его, не найдя других слов. - Почему его... эээ... её нигде не видно?
  
  - Мурза спит. Она отдыхает после операции, - тихо промолвил Жульен.
  
  - После операции? Ещё одной? Но мне казалось, что всё уже позади, что она вполне оправилась и...
  
  - Это была не совсем обычная операция. Хоть она, быть может, целительнее всех предыдущих. Даже спасительна. Ибо её цель - избавить от жестокости и насилия. Раз и навсегда. - И Жульен смолк.
  
  - Я ничего не понимаю, - сказал я, - поясни.
  
  - Я ампутировал Мурзе атакующие клешни - главное орудие убийства у огненных муравьёв. И я выжег кислотой её ядовитые железы. Они расположены на внутренней стороне жвал и превражают укусы её соплеменников в необычайно болезненные, а часто - смертельные. Всё это я сделал, разумеется, с её согласия. Более того, Мурза умоляла меня об этом. И я согласился.
  
  До меня постепенно стал доходить смысл услышанного. И вся его серьёзность. "Эти двое, - подумал я, - идут до конца. У них всё на самом деле, это не игры двух подростков."
  
  - Что вы собираетесь делать дальше? - спросил я Жульена, сам будучи уверен, что услышу в ответ нечто вроде: "Жить вместе в любви и радости до скончания наших дней." Но я ошибся и на сей раз.
  
  - Мы уже всё обдумали. Было бы, конечно, чудесно забыть всё и вся, уйти восвояси, туда, где нас не найдут ни муравьи, ни жуки, ни прочие. И жить, предавшись любви, просто жить... Но это слишком просто, непозволительно просто и... недостойно того времени, в которым все мы живём. И мы решили, что посвятим свои жизни чему-то большему. Каждый из нас возвратится в свой мир, в свой род и племя, и приложит все усилия к тому, чтобы прекратить этот пир смерти, чтобы пробудить в сердцах своих собратьев хоть крупицу милосердия и сострадания, остановить жестокость, изгнать безумие. Просто... собственным поведением являя пример тому, что жить можно и иначе.
  
  Я молчал. Своими последними словами Жульен потряс меня куда больше, чем всем предыдущим. Я был восхищён им. Ибо понял, что он, нет, оба они, он и Мурза, - совершили подвиг.
  
  *
  
  - Я провожу Мурзу до границ обитания её сородичей, - сказал мне Жульен через несколько дней. - Провожу и вернусь.
  
  На следующее утро я стал свидетелем незабываемой сцены, я и сейчас вижу её, как на яву. Жук и муравей медленно бредут к восходящему солнцу. Они идут в обнимку, в полной гармонии плавных движений, словно исполняют некий странный, необычайно интимный танец, полный им одним понятного смысла. И то было неизъяснимо прекрасно.
  
  *
  
  Жульена не было пять дней. Он вернулся спокойным, серьёзным, враз повзрослевшим. И тут же принялся за работу. Оказывается, у него уже был хорошо продуманный план и в его осуществлении ему требовалась моя помощь.
  
  Никто из наших сородичей не знал о произошедшей со мной метаморфозе, все продолжали видеть во мне прежнего грозного Жильбера, способного на любое сумасбродство и насилие. Стычка с огненными муравьями, из которой я единственный вернулся живым и невредимым, лишь прибавила мне престижа и боевой доблести. В их глазах я превратился в героя. Раньше меня просто боялись, сейчас - ещё и гордились и уважали. У моего слова был вес. На это мы с Жульеном и рассчитывали.
  
  Мы потребовали созыва Совета Старейшин нашего Рода, и Жульен, - впервые в жизни, - предстал пред всеми в совершенно новом облике: возмужалым и трезвым, но удивительно воодушевлённым, охваченным одной, всепоглощающей идеей-страстью. Он говорил о бессмысленности убийства, об охватившей всех нерациональной ненависти ко всему чуждому, о самоубийственности безумства...
  
  Когда Жульен окончил, вперёд выступил я. Как мне помнится, я сказал лишь одну короткую фразу: "Я, Жильбер, бывший глава банды громил, головорез и бандит, присоединяюсь к Жульену и говорю вам: хватит!"
  
  Старейшины долго молчали. Затем стали высказываться, один за другим, медленно, с трудом подбирая слова. Чувствовалось, что они в растерянности и сомненьях. Их главный аргумент был прост и сводился к следующему: если мы, в одностороннем порядке и внезапно прекратим всякое насилие, то нас попросту уничтожат, съедят без оглядки... Ведь никто не знает, что мы вдруг из живодёров превратились в миролюбцев... Вот если бы это произошло повсеместно, со всеми и по всеобщему согласию... Но где там! Разве желторотики, к примеру, на такое пойдут? Да никогда в жизни! Эти уроды предпочтут быть вырезаными все до единого, но не откажутся от бойни. А головохвосты? Те вообще не поймут, о чём это вы им вещаете, слопают с потрохами... И так далее...
  
  Единственное, на что согласились старейшины, так это вернуться к обсуждению вопроса в будущем, "при благоприятных на то обстоятельствах."
  
  И всё же, зерно было брошено. Межвидовые распри продолжались полным ходом, но внутри племени положение стало менятся. На наших глазах происходил сдвиг в состоянии умов: стихали грабежи и насилие, снизились ссоры, возросла взаимовыручка. Это не замедлило сказаться на дисциплине и согласованности в действиях против внешних врагов, что тут же повлекло за собой ряд значительных военных побед над соседями.
  
  И тогда, Жульен и я поняли, что настало время второго этапа.
  
  *
  
  Мы переговорили с главой старейшин и, получив его согласие, отправились в путь с нашей новой миссией. Она была крайне деликатна и отнюдь не безопасна: нам предстояло, - не больше, не меньше, - под видом парламентёров обойти все известные нам близлежащие земли, обращаясь ко всем населяющим их живым существам, всем родам, племенам и видам - ползающим, порхающим и плавающим, - с одним единственным, простым, предельно ясным воззванием: "Прекратите войну! Положите конец безумию! Хватит! Иначе в этом мире не останется никого и ничего живого, а победитель будет последним из несчастных."
  
  Не стану утомлять вас подробностями наших странствий. Они и вправду оказались полны опасностей, не раз и не два казалось нам, что спасения нет, что жить нам осталось считанные минуты. Но всегда, в самый последний момент, что-то нас выручало. На нас нападали, брали в плен, пытали, насмехались, изгоняли с улюлюканьем и срамом...В нас видели шпионов, диверсантов, безумцев...
  
  Но нас слушали. И это было главным. Никто и не надеялся на скорую победу.
  
  А потом... потом мы наткнулись в лесу на раненого желторотика. После неудачной схватки с мокрухой, он лежал, беспомощный, со вспоротым брюшком, не в силах пошевелиться, и просто ждал смерти, жуткой и долгой агонии. Но агонии не наступило. Не наступило, потому что Жульен его спас. Спас и поставил на ноги, как сделал в своё время с Мурзой.
  
  В стан желторотиков мы вошли втроём. Впервые нас приняли, если не как друзей, то хотя бы, как тех, кто не желает зла. По настоянию спасённого был созван местный совет старейшин и мы предстали пред ним с нашим неизменным призывом.
  
  Совет заседал более двух суток и вынес решение: желторотики прекращают войну. Да, прекращают все виды насилия и становятся первыми, кто официально заключает с нами мирный договор. Не соглашение о перемирии, а договор о мире, дружбе и взаимопомощи.
  
  Как стало известно много позже, они пошли на это совсем не потому, что враз прониклись идеями Жульена о всеобщем братстве, вовсе нет... Просто, желторотики были в крайне бедственном положении, на грани истощения всех ресурсов, когда под угрозой стояли даже их тайные урочища с личинками... Их теснили всё дальше, во всё более неблагоприятные для выживания места, и само их существование находилось под угрозой. Всего этого мы тогда не знали, но какое это, в сущности, имело значение?
  
  *
  
  Сейчас всё, о чём я повествую кажется вам мало понятным, едва ли не смешным. Вы смотрите вокруг себя, на ваших добрых соседей, которые, как и вы сами сотни раз на день приходят на выручку друг другу, и вам даже представить трудно, что эти вот самые желторотики и рогачи, головохвосты и мокрухи, ясноглазки и синебоки, - могли быть лютыми, непримиримыми врагами, ведущими тотальную войну на уничтожение. Но, поверьте мне, так оно и было.
  
  Желторотики и мы позаботились придать нашему договору самую широкую огласку. Сперва его расценили, как чисто военный союз двух племён, что породило спешные попытки подобных образований и у многих других, что уже само по себе шло нам на пользу, т.к. впервые за долгое время породило межплеменной диалог и сотрудничество.
  
  Но очень скоро всем стало очевидно, что наш союз с желторотиками не преследует никакой обманной или тактической цели, а стратегия у него одна: просто жить в мире, положив конец безумию.
  
  Тогда, медленно и постепенно, к нам стали присоединяться другие. И безумие было побеждено, уступив место здравомыслию, да нет, - просто самой жизни.
  
  Мы так никогда и не узнали какова была судьба Мурзы и что произошло в стане огненных муравьёв. Но, подозреваю, что что-то там произошло несомненно. Ибо в один прекрасный день до нас дошли слухи, что огненные муравьи прекратили военные действия и опустошительные походы. Какое-то время они ещё оставались на захваченных территориях, но вели себя на удивление мирно, даже дружелюбно... а потом и вовсе снялись и отхлынули назад, в том направлении, откуда так внезапно появились.
  
  Вести, доходившие до нас из мест их коренного обитания, сообщали об их вконец изменившемся нраве и готовности всегда приходить на помощь. Так, что отныне всё живое видело в их лице могущественных заступников.
  
  - Да... мир полон чудес, - Жильбер-Жоакин улыбнулся в усы, - и начало всему этому положили два беззвестных маленьких существа: жук Жульен и самка огненных муравьёв по имени Мурза. Ну... и я, ничтожный, в меру своих сил.
  
  Позже, когда был торжественно провозглашён всеобщий мир и создан Совет Всех Племён, существующий и по сей день, и в котором заседаю и я, как представитель нашего Рода, - мне было присвоено ещё одно имя: Жоакин, - в честь Жоакина-Великого, отца-прародителя нашего.
  
  Жильбер-Жоакин выдержал долгую паузу. Стояла полная тишина.
  
  - Я к чему всё это? Да к тому, что вот, стоит перед вами Жак, удивительно напоминающий мне Жульена моей молодости. Жак, который из безотчётной любви своей к гусеницам стал возводить им домики. Он проявляет заботу о совершенно непохожих на него самого существах... Понимаете? Он делает это просто потому, что усматривает в них... красоту. Я знаю, многим из вас это кажется смешным, бесполезным, быть может, достойным презренья. Возможно, кое-кто из вас даже видит в нём безумца... Но именно так по началу относились и ко мне с Жульеном. Разве не безумием было спасать врагов и призывать к миру среди безумия? Но взгляните вокруг, на наш цветущий, благоустроенный мир и спросите себя: что лучше - он или всеобщая бойня и ненависть?
  
  - Я надеюсь, что кое-кто из вас меня услышал. Услышал и понял. Будь я помоложе, - и сам присоединился бы к Жаку. Помогал бы ему чем мог... Да слишком я стар для такого, и могу лишь наблюдать пристально за тем, кем движет любовь к живому... просто потому, что оно прекрасно. Кто знает, какой новый виток развития породит Жак, как в своё время Жульен породил свой...
  
  Ещё какой-то миг толпа сохраняла молчание, а потом вдруг разразилась криками и возгласами:
  
  - Я буду помогать тебе строить домики, Жак!
  
  - И я!
  
  - И я !
  
  - А я буду искать гусениц!
  
  - А я - заготовлять корм!
  
  Жак представил себе, во что превратится его детище, его личная, такая интимная, скрытая от всех глаз и ушей любовь, - и содрогнулся.
  
  - Нет, нет! - вскричал он поспешно, - не надо! Спасибо вам всем, но - не надо! Я вполне справляюсь сам, поверьте мне. Я очень благодарен, но... оставьте всё, как есть.
  
  - Делайте, как он просил! - вступился за него Жильбер-Жоакин. - Помощь бывает разной. Иногда самая лучшая как раз и заключается в том, чтобы не мешать, а просто обеспечивать условия, при которых другой мог бы творить задуманное. А теперь, дети мои, пора нам идти по домам, мы и так уже помешали Жаку.
  
  Нехотя, с перешёптываниями и ропотом, толпа стала расходится. И вот уже остались трое: Жак, Жильбер-Жоакин и Жозефин, матушка Жака, она, оказывается, принесла сыну гостинцев.
  
  - Спасибо тебе, Жильбер-Жоакин, - молвил Жак, - не знаю, чтобы они со мной сделали, если б не ты... Но, скажи мне... скажи мне одну вещь. Что было дальше с этим Жульеном? Ты ничего не сказал про него...
  
  Жильбер-Жоакин улыбнулся.
  
  - Жюльен...он стал врачом и знахарем, прожил долгую, полноценную жизнь, повсюду неся добро и сострадание. Многие наши соплеменники обязаны ему жизнью. У него было немногочисленное, но чудесное потомство и твоя прабабушка Зи-Зи является его пра-пра-пра... внучкой... А значит и ты, Жак, дальний, но прямой его потомок.
  
  Жильбер-Жоакин помолчал и добавил:
  
  - Но и это ещё не всё. Самое удивительное заключается в том, что после своей смерти.., - я знаю, ты не поверишь мне, но я повторяю лишь то, что сам слышал от улитки, которой сообщил уж, а тот подслушал у хамелеона, а хамелеоны, как известно, знают всё на свете... Так вот, после смерти Жульен родился снова, но уже... огненным муравьём! Да, да, именно так, ведь как раз этого он и жаждал больше всего на свете.
  
  Говорят даже, что уже в бытность свою муравьём, он во всём старался следовать тем же принципам: проповедовал милосердие и ненасилие, отказ от бессмысленной жестокости, терпимость ко всему чужому и инакомыслящему.
  Ну, а потом след его и вовсе затерялся средь живого. Ведь оно, по сути своей, безбрежно и нескончаемо.
  
  Вот так.
  
  ***
  
  Глава пятая
  
  Буря
  
  С этого дня всё изменилось. Открытых помощников у Жака не было, но тайные появились.
  
  Самым необъяснимым образом, по утру, у домика Жака и Грю, где он проводил ночь, как правило обнаружились заботливо сложенные запасы корма и строительных материалов, мягких трав и мха, цветов и росы, - в общем, всего необходимого для поддержания должного уровня услуг. Жак был искренне рад всему этому, т.к. число гусениц и их домиков росло непрестанно и он уже давно стал подозревать, что обязан столь частому нахождению всё новых и новых, опять же, неким невидимым и тайным своим доброжелателям. Они, как бы случайно, подстраивали так, что Жак натыкался на гусениц, - обычно, редкостных, причудливых расцветок, с удивительными узорами и переливающимися ворсистыми иглами. Среди них не было ни одного повтора, все были разными, и Жак понимал, что случайно такого произойти не могло, что кто-то, какие-то неведомые помощники, самым тщательным образом подбирают для него особых и избранных, превращая его собрание в шедевр. Эти "кто-то" должны были прекрасно знать и помнить всех гусениц до единой ( а число их, включая Грю и Гунту, уже перевалило за третий десяток), - а значит, они наведываются в домики и наблюдают за ними в отсутствие Жака.
  
  И действительно, все признаки указывали на то, что во время его походов кто-то посещает гусеничный городок (так сам Жак окрестил место своего обитания: слова "ферма" или "плантация по выращиванию гусениц" застревали у него в горле: "Как можно, - говорил он себе, - называть это "фермой"?! Ведь на ферме выращивают то, что идёт в пищу! Или, по крайней мере, то что продают и от чего получают выгоду... Я же просто даю им возможность хорошо и удобно жить... А себе самому - возможность наслаждаться ими. И я готов делать это всегда, из года в год... Интересно, насколько большой может вырасти гусеница? Что будет с Грю через год, два, пять? И потом... Ведь у них должна быть и какая-то общественная жизнь... Или нет? Неужели они не заводят семей, не выращивают сообща потомство? Я ни разу не слышал от них ни о чём подобном... И не замечал ни малейших различий между мужскими и женскими особями... Все гусеницы неизменно говорили о себе в женском роде... Как странно... И как же тогда у них всё это получается?"
  
  Ответов не было. На распросы Жака гусеницы реагировали странно... Казалось, они вовсе не понимают о чём он говорит. А может, они лишь разыгрывали недоумение? Прикидывались непонятливыми, а на самом деле... на самом деле скрывали от него некую страшную тайну? Нечто потаённое и запретное?
  
  Жак не знал. Эти мысли посещали его всё чаще, по мере увеличения числа его питомиц, но не заставляли что-либо изменять в происходящем: гусеницы были полностью довольны своим существованием и никак не заявляли о каких-то новых, неизвестных ранее потребностях. Вообще-то, они оказались существами весьма замкнутыми, погружёнными в себя, к тому же, - себялюбивыми, самодостаточными и..., - Жак боялся признаться в этом самому себе, - ограниченными и бесконечно... земными. Ни разу не слышал он ни от одной из них рассуждений на общие темы, ни философии, ни поэзии, ни романтики... Да, они были красивы и грациозны, вполне сознавали это и умело использовали, но... круг их интересов исчерпывался заботами об обильной пище, свежем питье и мягкой постели. Получив всё это, гусеницы имели обыкновение спать сутки напролёт, лелеять собственное тучнеющее тело и... молчать. Казалось, они постоянно прислушиваются к неким тайным процессам в себе самих и только это и заботит их по-настоящем, как... "как беременные, ожидающие потомства самки", - подумал как-то раз Жак и его поразила точность такого сравнения. Их скрытность и таинственность притягивали и бесили Жака одновременно, ведь сам он был совсем не таким - пылким, открытым, порывистым мечтателем. Но особого выбора у него не было, и он, мало-помалу, научился принимать всё, как есть или, по крайней мере, казалось ему, что принимает.
  
  Грю составляла некоторое исключение. Нет, и она не заслушивалась философскими рассуждениями Жака, её не вдохновляли тирады и признания; на восторженные описания картин их будущей жизни она отвечала неизменным... молчанием. Молчанием и редкими, рассеянными ласками. Она постоянно уклонялась от ответов на любые вопросы, касающиеся будущего и собственной природы, а если Жак бывал особенно настойчив, - ограничивалась странной, двусмысленной улыбкой, в которой Жак усматривал то скрытое обещание, то - неизбывную грусть и сокрушённость, а то - смиренную покорность пред неизбежным.
  
  И всё же, Грю была иной. Жак поминутно восстанавливал в памяти развитие их отношений, сравнивал её с другими и не мог не видеть различий. Ни одна, даже самая дружелюбная и открытая из гусениц, не встречала его приход столь неподдельной радостью, ни у кого так не сверкали глаза и бурная смена чувств не сопровождалась такими вспышками искр, волнами трепета пробегавших по чуткому ворсу, ни одна так не ластилась и не тёрлась об него своим нежным тельцем. А однажды, когда Жак вернулся домой особенно уставший и без задних лапок свалился в глубокий сон, он, проснувшись среди ночи от необычного тепла, обнаружил, что с головой укутан травяным покровом, служившим, обычно, мягкой постелькой Грю, а она сама, зябко свернулась калачиком на голом полу. Тогда, помнится, Жак встал и перетащил часть травы назад, заботливо укрыв Грю. "Нет, - говорил себе Жак, - простым дружеским участием такого не объяснишь. Это много больше. Это любовь..."
  
  Так, по крайней мере, хотелось ему верить, и с его стороны - так оно и было.
  
  ***
  
  Лето, пройдя апогей изобилия, заклонилось к закату. Дни стали прохладнее и облачней, солнечный свет мягче и ласковей, а ночи - ощутимо прохладней.
  
  Жак уже не находил больше новых гусениц, сколько не искал, и вдвойне сосредоточил свои усилия на обустраивании быта тех, что были. Он понимал, что домики, построенные им для своих любимиц, хороши для лета: они были лёгкими, гибкими, покачивались под ветерком и хорошо проветривались. Но выдержат ли они зиму?
  
  И он вновь развернул грандиозное строительство. Для постройки новых, прочных домов у него не было времени, да и вряд ли такая задача была бы по силам ему одному. И он задумал получше укрепить уже существующие. Внутри каждого домика он решил соорудить двойной настил из плотного мха. Тёплый и мягкий, он был полностью водонепроницаем и являл собой идеальный изолятор. Жак намеревался оббить мхом не только пол, но и сужавшиеся в овальный купол стены. Работа увлекла его необычайно и оказалась гораздо более кропотливой и трудоёмкой, чем виделась поначалу.
  
  А потом пришла гроза. Она разразилась ночью, налетя внезапным, оглушительным шквалом. Домик Жака и Грю заметался под ветром, как пустая ореховая скорлупа. Ни один из них в жизни не испытывал ничего подобного и, перепуганные насмерть, они тесно прижались друг к дружке, судорожно пытаясь ухватиться за что придётся, но всякий раз их отшвыривало, вертело и било об стенки, как два пустотелых семечка в полом стручке. Очень скоро домик дал течь и оба ещё и вымокли. Жак не любил быть мокрым, всему предпочитая тёплую сухость, хоть и переносил влажность вполне безболезненно. Но для Грю, как оказалось, это было иначе. Хоть капли воды и скатывались с её ощетинившихся ворсинок, не проникая вглубь, сама она дрожала непрерывной мелкой дрожью, вмиг похудев и осунувшись, став жалкой и совсем несчастной.
  
  Гроза стихла лишь под утро и когда Жак, с первыми лучами бледного солнышка выбрался наружу, глазам его предстало плачебное зрелище.
  
  Ни один домик не перенёс грозу безпоследственно. Два из них сорвались с канатных подвесок и сейчас, полураздавленными лежали в грязных лужах. Вид остальных был немногим лучше. Почти все дали течь и насквозь вымокли. В некоторых образовались огромные бреши, другие перекосились и съёжились или, наоборот, развевались по ветру раскорёженными прутьями.
  
  Несколько мгновений Жак стоял недвижим, в полном шоке от увиденного. Его детище, плод всех его усилий и средоточие чаяний оказалось неспособным перенести первое же серьёзное испытание. А его любимицы... что с ними?!
  
  Из состояния ступора Жака вывел стон. Он доносился из одного из поверженных наземь домиков, и Жак тут же устремился туда.
  
  С трудом проникнув внутрь сквозь расплющенную дверь, он увидел Гризель - чудесную гусеницу, ярко-пурпурную, с тёмно-фиолетовыми крапинками, протянувшимися в два ряда по всей длине спинки. Нет, сейчас она была почти неразличимо серой, а крапинки замерли неживыми чёрными точками. Когда-то Гризель поразила его своей грациозностью, она обладала на редкость весёлым нравом и частенько веселила Жака непредсказуемыми шалостями.
  
  Но сейчас... Жак едва поднял отяжелевшее от воды тельце. Безформенной меховой шкуркой свесилось оно с его лапок и только слабый стон говорил, что глубоко внутри этого комочка ещё теплится жизнь. Жак выволок Гризель наружу и сделал единственное, что мог: заботливо уложил её на относительно сухое, защищённое от ветра корневище, в надежде, что она обсохнет и согреется, и что это уже само по себе вернёт ей силы. На большее сейчас он был не способен. Из другого поваленного домика он вытащил Галь - крупную тучную гусеницу некогда охристо-жёлтую, а сейчас - буро-коричневую от облепивших её грязи и сора. Её состояние было чуть получше, она была в сознании, но, очевидно, в шоке, т.к. только то и делала, что тупо глядела округлевшими немигающими глазами, не в силах вымолвить и слова.
  
  Затем Жак принялся за осмотр остальных домиков и по окончании был в почти полном отчаяньи, едва ли не большем, чем при первом взгляде на постигшее его бедствие.
  
  Три гусеницы были мертвы. Герта висела, пронзённая насквозь острым прутом, на который её швырнул собственный дом. Гаретта была раздавлена защимившими её ветками каркаса. Гульфа захлебнулась в луже, образовавшейся в просевшем полу её жилища.
  
  По крайней мере ещё 16 гусениц были ранены или в шоке. Восемь домиков пришли в полную негодность и нечего было и думать об их восстановлении.
  
  Считанные гусеницы сохраняли относительное здравие и освобождали Жака от необходимости немедленной о них заботе, кроме, разве что, самого насущного. Среди них, к огромному его облегчению, была и Грю.
  
  Жак стоял пред всем этим разгромом и не знал что делать. Он вспомнил Жульена, своего далёкого предка. Но Жак не был врачевателем, он не знал ничего из того, что знал Жульен, к тому же... не имел ни малейшего представления о том, как устроены гусеницы, что и где у них расположено, что для них главное и опасное, а что - второстепенное? Он клял себя последними словами, что не позаботился расспросить их обо всём раньше, но было уже слишком поздно.... впрочем... и он побежал к Грю.
  
  Она лежала под ворохом относительно сухого мха, тщетно пытаясь согреться.
  
  - Грю, милая, как ты себя чувствуешь?
  
  - Мне холодно...
  
  - Укрыть тебя ещё? Или, может, - Жака вдруг осенила простая мысль, - давай я тебя разотру, а? Видишь, какие у меня ворсинки на кончиках лапок? Они могут быть жёсткими, как щетина, а могут - мягкими и гибкими - как захочу. Давай, тебе будет приятно.
  
  - Хорошо, - согласилась Грю, - только осторожно...
  
  - Ты что-то повредила себе внутри? Есть какое-то место, которое отзывается болью?
  
  - Я... я ушиблась... вот здесь, - и Грю показала на свой бок, - и ещё здесь. И ты должен гладить меня только от головы вниз, слышишь? Ни в коем случае не иначе!
  
  - Хорошо, хорошо. А скажи мне, Грю, где расположены твои жизненно важные органы? Это я , чтобы ничего случайно не задеть и не повредить... Ну, голова, я понимаю, а ещё что? Что там вообще у тебя внутри?
  
  - Откуда же я знаю? - раздражённо ответила Грю, - я в самой себе не ковырялась!
  
  - Но... я тоже не ковырялся... но знаю... Это и понятно: голова, глаза, усики, клешни, сенсорные придатки, железы, сердце, желудок... Любой жук знает такие вещи с младенчества. К тому же, всегда, ведь, есть и у кого спросить: родители, старшие...
  
  - Что такое "родители"? - спросила Грю уже более спокойно, постепенно согреваясь.
  
  - Ну как же?! Твои отец и мать, те, кто тебя породили и выростили... Разве ты не знаешь своих родителей? Или у вас это... по другому? - Жак понимал, что вновь ступает на запретную почву, но оно того стоило.
  
  - Нет... ничего такого я не знаю. Кто меня породил? Никогда над этим не задумывалась... я была всегда... с тех пор, как начала быть. Вот и всё.
  
  - Ну хорошо, а твой собственный опыт? Ведь ты живёшь уже не один год...
  
  - Что такое "год"?
  
  - Год - это промежуток времени, за который сменяются все четыре сезона: весна-лето-осень-зима, - ответил Жак, почувствовав себя при этом старым учителем или нянькой, наставляющей новорожденного.
  
  - Никаких таких сезонов я не знаю. Зима?
  
  - Ну да, зима. Вот сейчас мы в лете, уже в самом его конце: видишь, какая была гроза? Это к осени. А зима - это когда вокруг очень холодно и нету свежей зелени, совсем нету, понимаешь? Ни трав, ни цветов, ничего. И везде снег. И всё что есть - под снегом.
  
  - Ни цветов, ни зелени? И холодно? Жуть! Нет, я бы такого не выдержала! Снег... что такое "снег"?
  
  Жак был в полном недоумении. Объяснение всему этому могло быть лишь одно: гусеницы появились на свет только этой весной или даже в начале лета. Поэтому-то они и не знают ещё ни о какой зиме... Но как же тогда... Он не представлял себе, как такие нежные, ничем незащищённые создания способны перенести зиму, если даже одна единственная гроза...
  
  И ещё понял Жак, что никакой помощи от Грю он не добьётся.
  
  "В конце концов, - говорил он себе, - всё живое состоит из одного и того же. Рана есть рана, боль - боль... Надо исходить из самых общих, верных для всех предпосылок".
  
  Жак выбрал наиболее крупный из неповреждённых домиков и решил превратить его в лазарет. С величайшим трудом удалось ему перетащить туда семерых из раненых. Ещё двое были в столь тяжёлом состоянии, что он не рискнул сдвигать их с места. А легко раненые получали уход в своих собственных жилищах.
  
  О внутренних повреждениях гусениц Жак не имел ни малейшего представления и все свои усилия сосредоточил на внешних ранах и любых видимых отклонениях от нормы. Он уже понял, что главным оздоровляющим фактором для гусениц являются тепло и сухость, и постарался, как мог, обеспечить их. Нежный массаж также действовал благотворно, но Жак понимал, что всего этого мало. Тогда он отправился на поиски целебных трав, таких же, какими лечился и сам: других он попросту не знал, - в надежде на универсальность реакций всего живого.
  
  Собрав необходимые растения, он принялся их пережёвывать и делать кашицу, сдобренною собственной слюной, обладающей сильным антисептическим действием. Предварительно очистив раны от грязи и сора, он тщательно смазал их получившейся мазью, а затем наложил листы какого-то растения, гибкие и глянцевые, очень удобные для перевязок, и склеил всё это капельками сосновой смолы, которую припас ещё загодя для строительных работ. Но и этого ему показалось мало и он решил добавить в рацион гусениц сок красных ягод, славящийся своими бодрящими и восстановительными свойствами.
  
  Закончив всё это, Жак почувствовал усталость, какой ещё не испытывал ни разу в жизни. Из последних сил добрался он до своей постели, бросил взгляд на Грю, довольно сопевшую в тёплом углу, и свалился с лапок. У него не осталось сил даже задать свежего корма гусеницам. "Ничего, - подумал он, - как-нибудь..."
  
  "Только бы не было дождя этой ночью, - была его последняя мысль, - ещё один дождь - и конец. Такого им не выдержать"
  
  И он провалился в сон.
  
  *
  
  Но дождя не было. Напротив, с первыми лучами солнца, брызнувшими в его прохудившееся жилище, Жак подумал, что утро выдалось на зависть тёплое и ясное, день обещал быть по-настоящему жарким, а сам он чувствовал себя бодрым и полным энергии.
  
  Первым делом он бросился в лазарет - проведать тяжело раненых. Трое были мертвы, в том числе и Галь. Никакие заботы Жака не в силах были спасти их от ужасных ран и переохлаждения.
  
  Но остальные были не просто живые, а на удивление окрепшие. Все они оказались голодны, что служило лучшим признаком выздоровления.
  
  Жак обошёл остальные домики и нашёл состояние их обитательниц вполне удовлетворительным. Положение уже не казалось ему столь уныло безнадёжным. Он задал свежего корма и росы, наскоро почистил наиболее грязные жилища и... вспомнил, что ему надлежит сделать кое-что ещё.
  
  Он вынес наружу тела умерших гусениц, присоединив их к тем трём, что скончались ещё вчера. Они казались почти невесомыми, сухими и шершавыми, как лоскутки змеиной кожи. "Как странно, - подумал Жак, - куда же подевалась вся их тучность? перемигивание искринок ? блеск глаз? Как можно так стремительно измениться?!"
  
  Жак знал что такое смерть. Не раз натыкался он на трупики насекомых и других существ, охолодевшие, изъеденные, полуистлевшие... Но никогда ещё не был свидетелем драмы перехода живой материи в свою противоположность. А тут...
  
  "Как хрупко, однако же, всё живое! - поразился он, - сколь мало требуется для разрушения красоты!"
  
  Ему представился образ, воплотивший в себе всё, что дышит, движется и стремится быть. Это странное, ни на кого не похожее, не принадлежащее ни к какому конкретному виду, но вобравшее в себя их все нечто, трепетно балансировало на одной ножке, вдохновенно и изумлённо, восторгаясь и недоумевая безграничностью мирозданья и невероятностью факта собственного бытия. А мироздание, - заботящееся и безучастное, всеохватное и эфемерное, - текло сквозь него и переливалось, обдувало ветрами и волнами запахов, световспышками и россыпями частиц, то слагаясь в сложнейшие узоры, то распадаясь на составляющие, изначальное и непостижимое, и оставалось лишь смириться с этой его непостижимостью и с собственной ничтожной уникальностью и... продолжать балансировать, балансировать на одной ножке, всеми силами стараясь сохранить это до нельзя хрупкое, мимолётное равновесие под названием "жизнь".
  
  Жак и сам не заметил, как встал на задние лапки, натянулся и застыл в чуткости, воспарив в себя до почти полного исчезновенья...
  
  Некий шум, диссонансом достигнув сперва ушей, а затем и сознанья, заставил его низвергнуться на землю. Он огляделся и увидел, что рухнул ещё один из его домиков. К счастью, пустующий, т.к. он принадлежал одной из тяжело раненых гусениц, пересенных им в лазарет.
  
  Но ясно было одно: следует немедля приступить к реконструкции жилищ и превращению их в зимние квартиры, иначе...
  
  Жак уже успел, - или так ему казалось, - решить для себя эту задачу: прежде всего надлежало укрепить сами домики тройными растяжками, намертво привязав их не только к ветвям, но и к земле. Затем он намеревался обшить каждый из них оболочкой из мягкой, гибкой коры, полностью водонепроницаемой, и лишь в последнюю очередь заняться внутренним их утеплением мхом, пухом и птичьими перьями.
  
  Он вполне представлял себе весь гиганский объём работы и уповал лишь на сухие, солнечные дни, каждый из которых дал бы ему благословенную отсрочку.
  
  Ему пришла в голову ещё одна мысль и он спешно отправился в самую чащобу пустыря, в Паутинное Царство.
  
  Прошедшая буря нанесла и ему непоправимый урон. По мере углубления в заросли он видел, что почти все паутинные круги изодраны в клочья и свисали сейчас рваными, безобразными полотнищами, ничем не напоминая грозные, чутко-трепетные ловушки. Отсыревшие нити не липли к лапкам и перестали представлять собой угрозу.
  
  Жак решил научиться у пауков искусству крепления и вязания нитей. Он бродил по пустырю, запоминая углы натяжения, рисунок симметрий, распределение веса, соотношения расстояний... И всякий раз поражался заново гениальной простоте исполнения.
  
  "Да..., - подумал он, - вот было бы здорово договориться с пауками! Они бы укрепили мои домики, а я... А что дам им взамен я? Гусениц? О, да, они очень обрадуются гусеницам! Они их съедят!"
  
  И Жак, ужаснувшись, отказался от мысли наладить отношения с этими кровожадными зодчими.
  
  Вернувшись домой, он тут же принялся за работу: стал нарезать длинные упругие стебли для тросов и более тонкие растительные усики - для крепёжного материала. Попутно он собирал кору для оболочек, мох, перья и пух, - короче, всё, что попадалось под лапку и могло сгодиться в дальнейшем.
  
  Он складывал стройматериалы аккуратными штабелями и по мере их накопления в нём росли уверенность и безпричинная радость, словно упорядочение хаоса снаружи само по себе привносило гармонию в душу.
  
  Солнышко припекало совсем по летнему и через несколько часов интенсивной работы Жак почувствовал себя проголодавшимся и уставшим. Он наскоро пожевал что-то бело-пахучее и сочное, и тут же свалился под раскидистым листом так, словно не спал целую вечность.
  
  Проснулся он уже под вечер, когда закатные лучи окрасили тени в глубокий кармин, а притихшая на день зелень зашепталась в неясном предчувствии ночи.
  
  Жак сладко потянулся, встал и осмотрел своё строительное хозяйство. Что такое? Или ему кажется? Да нет, всё верно: штабеля едва ли не удвоили себя! Вот этой, вот, горки мха вообще не было, перья и пух заботливо укрыты широченными листьями, чтоб не разлетелись и не вымокли в ночной росе ("как это я сам не сообразил!" - воскликнул про себя Жак), - а вот - пять огромных стручков, доверху наполненных свежей смолой!
  
  Кто же он - этот невидимый, вездесущий помощник?!
  
  Жак был почти уверен, что он - тот же, кто ответственен за появление корма, а может, и самих гусениц...
  
  Как могло случиться, что при всей своей наблюдательности, он так ни разу и не заметил ни его самого, ни даже явных следов его присутствия?
  
  И Жак решил во что бы то ни стало раскрыть эту загадку.
  
  Но сумерки сгущались, ночью уж точно ничего не предпринять, а значит всё следует отложить до утра. Он сделал вечерний обход больных, удостоверился в их здравии, добавил кое-где корма и питья, и отправился домой, к своей Грю.
  
  Она мирно посапывала под ворохом тёплого пуха и Жак тоже устроился, было, на ночлег. Но сон не шёл.
  
  Он лежал на спинке, подложив лапки под голову и следил за мельканьем звёзд в щелях прохудившегося купола.
  
  Картины прошедших месяцев проплывали в его памяти и он мог лишь дивиться их ёмкости и глубине. Сколько всего произошло за это время! Как изменился он сам и сколь широко распахнулся пред ним мир за одно короткое, удивительное лето!
  
  Нахождение Грю... обнаружение пустыря... Паутинное Царство... строительство первого домика... поиски гусениц.. Бабочка... полёт... метаморфоза... собрание Рода... Жильбер-Жоакин... Жульен и Мурза... и вновь - Бабочка...
  
  Это воспоминание наполняло Жака неизъяснимым трепетом. Слияние с иным существом, блаженство полёта, преображение, - ничто не в силах было передать то неописуемое чувство восторга, что стало частью его самого и, - Жак это знал наверное, - навсегда изменит его жизнь, нет, уже изменило.
  
  Каким-то потаённым уголком сознанья, Жак понимал, что всё связано. Его любовь к Грю, восхищение гусеницами вообще, извечное томленье по полёту, благодать, ниспосланная Бабочкой... - всё выстраивалось в некую ускользающую от пониманья, но удивительно естественную цепочку. Казалось - ещё чуть, одно крохотное интуитивное усилье, - и последний камешек мозаики станет на своё место, картина обретёт цельность, загадка разрешится... Но именно этого "чуть" и не хватало, цепочка вновь распадалась на отдельные картинки, на мельтешенье образов, на дрёму...
  
  ***
  
  Глава шестая
  
  Невидимка
  
  Птичьи трели разбудили Жака одновременно с первыми лучами солнца и он сладостно потянулся от избытка бодрости и силы.
  
  Традиционный обход, раздача корма, смена перевязок, - и вот уже он стоит на строй-площадке. Новых материалов оказалось даже больше, чем он предполагал.
  
  Так-так... Ну-ка, посмотрим... И Жак самым тщательнейшим образом принялся исследовать все следы, истинные и мнимые, всё, что прямо или косвенно могло выдать невидимку.
  
  Но за ночь это место успело посетить не одно живое существо. Цепочки следов и шлейфы запахов накладывались друг на друга, а обильная утренняя роса умудрилась смазать и перемешать их до полной нераспознаваемости.
  
  Тогда Жак обратил свой взор к самим заготовкам. Он решил изучить их методом дедукции, от частного к общему и наоборот, как тому учил его некогда дядюшка Жерар.
  
  Жак спиливал стебли при помощи собственных пилочек: на двух его передних лапках имелся ряд удивительно острых щетинистых зубьев, которые отлично подходили для этого дела. Они оставляли очень характерные отметины на древесных срезах. И он решил сверить свои с теми, что на "подарочном" материале.
  
  Так и есть, невидимка несомненно принадлежал к его роду-племени: никто иной был просто не в состоянии подделать такие, вот, скошенные загогулины, что оставались на срезе после зубьев этих природных пил.
  
  Однако, разница, всё же была: отметины "помощника" были меньше и слабее Жаковых, часто рваные и неровные. Такие мог оставить какой-нибудь неопытный подросток, не обладающий ещё необходимыми в этом деле навыками, да и ростом был он поменьше Жака. Жак подумал, что будь это, к примеру, его отец Жан, - срез был бы вообще гладким, без малейших зазубринок: профессиональный дровосек, Жан срубал стебли одним резким, выверенным ударом своих могучих клешней, а пуская в ход пилы, делал это столь мастерски, что срез получался ровным и блестящим, одно загляденье! А тут... Жак попытался представить себе этого неведомого доброжелателя, неумелого, но столь настойчивого и вдохновенного, и удивился ещё больше: какой же надо обладать самоотверженностью и преданностью делу, чтобы будучи таким маленьким, неопытным и щуплым, - трудиться, не щадя себя , да ещё и так искусно заметать следы...
  
  Стоп! Что-то тут не так... Если он имеет дело с несмышлёным подростком - откуда у него такие виртуозные способности к сокрытию собственного присутствия? Откуда столь верное понимание необходимых потребностей его, Жака, и особенно - его подопечных гусениц? Словно... словно этот "некто" знает и любит их не меньше... не меньше его самого!
  
  Да разве подобное возможно?! Жак был в полном недоумении. Никто, ни один жук его племени ни намёком не давал ему знать о своём пристрастии к гусеницам или желании помочь. Собственно говоря, ни один из них даже не подошёл к нему после того, как Жильбер-Жоакин попросил их оставить его в покое... Разве что, матушка его, Жозефин, изредко навещала с гостинцами да вестями, а как-то раз Жак и сам наведался домой, дабы успокоить всех сразу, предотвратив, тем самым, нежелательные визиты к себе самому.
  
  "Значит, - сказал он себе, значит я просто не всё знаю. Есть кто-то, кто предан гусеницам ничуть не меньше меня самого. Невероятно, но факт! Иного объяснения просто не может быть..."
  
  Жака несколько покоробило то, что его любовь к гусеницам оказалась не уникальна, что нашёлся ещё кто-то такой же. "Но почему же он так старательно скрывается? Ну, ясное дело, боится, что я его изгоню, не приняв помощи... Вот он и приходит тайно... любуется гусеницами, а заодно и помогает, чем может... О, нет, я не изгоню его, не теперь, после всего, что он сделал, он сполна доказал свою преданность! Да и работать сообща и полезнее и веселее..."
  
  Веселее? С каких это пор возжаждал Жак веселья через общение с себе подобными? Он поймал себя на этой мысли и честно признался себе, что пресыщен одиночеством, что истосковался по простой приятельской беседе, дружескому обмену мыслями и чувствами, что в нём самом растёт потребность поделиться хоть с кем-то, хоть с одним живым существом, всем тем огромным и волнующим, что переполняло его все эти долгие недели.
  
  И он решил во что бы то ни стало выследить невидимку.
  
  ***
  
  Что-то насвистывая себе в усы, самой непринуждённой и беззаботной походкой, на какую только был способен, Жак направился к ближайшей роще, где он, как правило, собирал кору и мох.
  
  Кустарниковый лес и травяные заросли - места где он ( и его таинственный помощник) собирали гибкие стебли для натяжных тросов и пахучие травы для настила, оказался в прямо противоположном конце.
  
  В этом и заключалась хитрость Жака: он был уверен, что невидимка за ним следит и, удостоверившись, что Жак отправился в рощу, - не замедлит использовать его отсутствие, чтобы самому наведаться в домики или в лес, отдалённый на достаточно безопасное расстояние.
  
  Жак свистел, пел и вообще, производил как можно больше шума. Добравшись до рощи, он принялся за заготовку коры и мха, ведь делать это всё равно было необходимо. Найдя огромный вогнутый кусок коры, представлявший собою идеальную естественную полость, он стал загружать его кусочками поменьше, прокладывая их сухим мхом. Затем он просверлил в передней стенке корытца два отверстия, продел сквозь них гибкий упругий стебель ползучего растения и получилась замечательная волокуша. Жак накинул на себя хомут и потянул. Хоть и с трудом, ему, всё же, удалось сдвинуть с места свою ношу.
  
  Но тут, вместо того, чтобы впрячься в волокушу и, подбадривая себя ритмичными понуканьями, медленно, в поте панцыря своего, тянуть её к домикам, - Жак проворно высвободился из пут и что было мочи припустил наутёк!
  
  Сперва он углубился в рощу и по широкой дуге стал прорезать её наискосок, быстро удаляясь от любого места, где мог бы предположительно находиться, не будь он... хитрым.
  
  "Нет, - говорил себе Жак, - ты хоть и водил меня за ус, но потому только, что я сам давал тебе это делать. А вот сейчас не дам! Хватит, наигрались! Я покажу тебе, кто из нас хитрее!"
  
  Выскочив на опушку рощи с другого её конца, Жак продолжил свой бег по периметру воображаемой окружности, в центре которой находились его домики.
  
  Никогда в жизни не бегал Жак быстрее! Даже когда спасался от банды разнузданных подростков, грозивших показать ему цвет его собственных внутренностей; даже когда столкнулся нос к носу с ужасным и кровожадным ящером-жукоедом, грозой всей округи, даже когда... Ну, в общем, никогда!
  
  Он прекратил свой бешеный бег лишь достигнув цели: стратегической точки между его домиками и кустарниковой чащобой. С пригорка просматривалась вся местность в обе стороны. Появись невидимка в его лагере или выйди он из лесу - и он тут же его обнаружит, тот просто не сумеет спрятаться!
  
  Жак уселся на верхнюю кочку, вытирая лапками вспотевший лобик, и стал ждать.
  
  Долго ждать ему не пришлось.
  
  На опушке леса показалась... вязанка. Да, вязанка гибких прутьев. И вязанка двигалась. Она была настолько огромной, что не было никакой возможности разглядеть существо, несущее её на себе.
  
  Но существо это, несомненно было.
  
  И Жак стал осторожно спускаться с пригорка наперез вязанке.
  
  Бесшумно подкравшись сзади, он, сколько мог, набрал воздуха и рявкнул во всю мощь лёгких:
  
  - Стой, негодник!
  
  Вязанка на миг застыла и... рухнула. Очевидно, у существа под ней враз подломились ножки и теперь оно лежало распластанным, погребённое под тяжестью собственной ноши. А ноша, полностью рассыпавшись на составляющие, сначала замерла, а потом принялась нелепо барахтаться в самой себе до тех пор, пока не сумела выпростать наружу одну заднюю лапку.
  
  Лапка была вполне знакомой Жаку: у него и у самого была точно такая же, разве что, чуть побольше.
  
  - Вот я тебя и накрыл! - удовлетворённо констатировал Жак. - Вылезай, парень, игры в невидимок закончились.
  
  Вязанка вновь забарахталась. И вдруг, невесть как, из-под неё выскользнула махонькая фигурка и со всех ножек припустила к лесу. Попытка невидимки остаться таковым была столь неожиданной и отчаянной, что в первую секунду Жак опешил и только и делал, что смотрел во след беглецу. Но вскоре он опомнился и пустился следом.
  
  Он так разогнался, что налетел на того у самой опушки, почти не разглядев. "Невидимка" понял, что пойман окончателно и, смирившись с неизбежным, понуро застыл.
  
  Только тут Жак и сумел впервые по-настоящему его рассмотреть. Рассмотрел и... замер в изумлении. Потому что это был никакой не "парень". Это была девушка. Молодая самка.
  
  Жак мог бы поклясться, что в жизни не видел её прежде, хоть она и принадлежала несомненно к его же роду. Потому что, если б увидел - запомнил бы точно. Она была... да, она была прекрасна. Жак признался в этом самому себе сразу, со стыдливой обречённостью. Идеальные пропорции, нежнейшие тона расцветки панцыря, грациозные ножки и усики - это было совершенство его вида.
  
  - Так..., - только и смог промолвить Жак, - ну и ну... И кто же ты есть?
  
  - Я - Жульетта, - ответила девица, и голос её оказался совсем подстать её наружности: тихий, певучий и нежный.
  
  - Жульетта? Как могло случиться, что я никогда тебя не видел? И даже не слышал, что ты существуешь? Ведь мы из того же рода, верно?
  
  - Да, мы из того же рода.
  
  - Где же ты обитаешь?
  
  - Мои родители погибли в Великом наводнении. И большая часть родни - тоже. Я живу у... дедушки...
  
  - У дедушки? И как же зовут твоего дедушку?
  
  - Ну..., - Жульетта смутилась, - он не совсем мне дедушка, а пра-пра... Его зовут Жильбер-Жоакин...
  
  - Что?! Ты внучка Жильбера-Жоакина?! - Жак был потрясён. Но кое-что это, всё же, проясняло. Жильбер-Жоакин жил очень уединённо, на отшибе, у священного Урочища Предков, коего и был хранителем. Допускались туда лишь старейшины Рода, да и то - в дни особых тайных церемоний. Сам Жак не бывал там ни разу.
  
  - И ты живёшь... с дедушкой... в Урочище?
  
  - Да, в Урочище. Я забочусь о нём, веду хозяйство, ну... и вообще...
  
  - Так вот почему я тебя ни разу не видел!
  
  - Ты видел меня много раз. Но ... не замечал. Никогда не замечал..., - молвила Жульетта грустно.
  
  - Как?! Когда?! Не может быть!
  
  - Может. А я тебя заметила давным-давно, ещё зимой. Я часто ходила за тобой следом, в твои бесконечные одинокие походы. И в лес, и на болота, и в горы. Я знала все твои потайные тропинки и укромные сторожки, твои излюбленные места уединения, всё... Например, то поваленное дерево у ручья, на коротое ты любил взбираться и смотреть с него в текущую воду... И тот красный куст с такими маленькми мушками, которым ты восторгался, и... И я слышала все твои стихи и песни, которые ты сочинял и пел самому себе... и всему вокруг. И про гусениц я знала с первого же дня, как только ты нашёл Грю...
  
  - Но... - Жак был в шоке. - но почему же ты никогда не обнаруживала себя?! Я бы...
  
  - Ты бы меня прогнал. Просто прогнал бы и всё. А так... так я, хотя бы, видела тебя, слышала, чувствовала. И, если что, даже могла бы прийти на выручку. Ты не думай, - поспешно добавила Жульетта, - я могу! Я очень-очень многое могу! Меня дедушка научил! Он всё-всё знает! А потом, потом я и сама училась... просто наблюдала... и за мурашками, и за улитками, и за пауками... А особенно - за летающими! Мотыльки и стрекозы и бабочки...
  
  - Бабочки..., - только и мог промолвить Жак.
  
  - Да, бабочки. Знаешь, чем ты привлёк меня с самого начала? Я случайно подслушала твой разговор с... их было трое. Они насмехались над тобой, обзывали жалким мечтателем, неумёхой, задирали тебя по всякому... А ты... ты сказал им тогда: "Я живу для того, чтобы летать! Летать, понятно вам?! А не ползать!" И тогда они навалились на тебя всем скопом, подхватили, и один из них сказал: "Сейчас ты у нас полетишь!" - и они швырнули тебя с кочки и ты покатился вниз и катился и катился... пока не застрял под корневищем... Но тогда я ещё не могла прийти тебе на помощь. Тогда... я просто расплакалась и убежала и рассказала всё дедушке. А он успокоил меня и рассказал про твою семью и её предков, даже про Жульена, в память которого дали мне имя. И ещё он сказал... он сказал, что если ты очень-очень сильно захочешь, то и впрямь сможешь летать. Так и сказал! И добавил ещё, что верит в тебя. Вот! С этого всё и началось. Потому что... потому что, я и сама всегда мечтала... всегда мечтала о том же... - Последние слова Жульетта промолвила уже еле слышным шепотом. Но Жак услышал.
  
  - Ты мечтала... летать? - спросил он тихо и услышал, как колотится его сердце.
  
  - Да, - кивнула Жульетта, - больше всего на свете.
  
  ***
  
  - Если ты закрепишь вот эти две растяжки лучеобразно, а не поперёк, то увеличишь угол захвата и крепость, - сказала Жульетта. - Так пауки делают.
  
  - И то правда, - согласился Жак немного подумав.
  
  Они работали над починкой домиков уже вторую неделю. Работа продвигалась втрое быстрее, прямо таки, невиданными темпами. Казалось, их взаимная близость высвобождает некие необъяснимые, скрывавшиеся в них самих силы и энергии.
  
  Если раньше заботы о гусеницах приносили Жаку светлую радость и удовлетворение, то теперь они одарили его счастьем.
  
  Погода стояла щадящей, и кроме пары мягких, едва накрапывавших дождиков, держалась сухой и безветренной. С каждым днём, однако, становилось всё холоднее и по всему было ясно: время на исходе, настоящая осень уже совсем близко, а за нею - зима.
  
  Они распределили меж собою работы так, что ни один не задерживался в простое, и когда заканчивал что-то своё - брал часть забот другого. Как правило, Жак занимался внешними конструкциями, требовавшими большей физической силы, а Жульетта отвечала за всё, связанное с изоляцией жилищ корой, мхом и пухом, их внутренним оформлением и убранством.
  
  Жак видел: она делает это от всего сердца, вовсе не только потому, что жаждет помочь Жаку, нет, она и впрямь любила гусениц. Иногда Жаку казалось, что она привязалась к ним едва ли не больше его самого, - такую заботу и ласку проявляла она к каждой из них, так терпеливо сносила все их капризы и придирки, так самоотверженно ухаживала за ранеными...
  
  Но не это было для Жака главным. Главным стала сама Жульетта.
  
  В перерывах и после изнурительного рабочего дня, они присаживались где-нибудь на солнышке и говорили. Говорили не переставая, обо всём на свете. О томительных мечтаньях, о красоте и необъятности мира, о грустном, смешном и страшном. Они делились тайнами и чувствами и поражались удивительному их совпадению, схожести самих себя друг другу. Часто бывало, что и слова оказывались излишни: достаточно было просто прислушаться. Прислушаться к источаемым ими волнам вибраций, к тончайшим колебаниям в ферментах, к трепету усиков и сенсорных окончаний... И каждый чувствовал и понимал состояние другого. Именно это - невысказанное, недосказанное, самое потаённое и так безошибочно угадываемое, - и сближало их больше всего.
  
  Как-то раз, в такую, вот, минуту, Жак решился рассказать Жульетте про Бабочку. И про всё, что произошло после, про метаморфозу. Он начал издалека и долго подбирал слова от волнения.
  
  Когда он закончил рассказ, то почти лишился дыханья и слёзы стояли у него в глазах. Жульетта молчала, не произносила ни звука, и когда Жак, наконец, обратил на неё застланный слезами взор, то увидел, что и та плачет. Плачет тихо, светлыми, прозрачными слезами счастья.
  
  Вот тогда-то они и обнялись по-настоящему в первый раз. Они обхватили лапками друг друга, сплелись усиками и застыли на долгую вечность, слившись в единое существо, существо удивительное, непонятное им обоим, неземное. Ибо оно парило. Да, парило, унесясь далеко-далеко от земли, от неба, от всего на свете. Пред их общим взором проносились пятна красок и абрисы невиданных существ, цвета зачаровывали красотой, контуры всепроникали себя, свет пронизывал глубочайшие сути, высвечивая истинность, неся в даль, в жизнь... упоительно и... непередаваемо прекрасно.
  
  *
  
  - Что это было? - прошептала Жульетта, когда они вернулись на землю.
  
  - Это была любовь, - ответил ей Жак. - Любовь и те миры, которые она открывает.
  
  ***
  
  Свои ночи они проводили не вместе, ведь Жульетте надлежало ухаживать за Жильбером-Жоакином. Незадолго до литургии заката, когда всё вокруг замирало, окрасившись в густо-оранжевый и золотой, они расставались. Но до этого подолгу стояли, зачарованные, взявшись за лапки, такие же золотые, как и всё вокруг.
  
  А потом Жак возвращался в свой домик, свой и Грю.
  
  После того, как он и Жульетта обрели друг друга, ему казалось, что он исполнился лишь ещё большей нежностью к своей любимой гусенице, и это было так естественно: ведь нежность переполняла его, изливалась через край, требовала приложения. А приложением был весь мир. Жак отдавал свою любовь всему живому - камням и ветру, росинкам и лоскуткам желтеющей травы, каждой древесной чешуйке, каждому комочку земли.
  
  И окружающее отвечало ему тем же. Никогда ещё не ощущал Жак такой всеохватной благости и заботы. Казалось, будто его взяли под опеку, причём не один, пусть и сколь угодно могущественный властитель, а всё мироздание, как таковое. Куда бы ни шёл он, что бы ни делал, - всё получалось, находилось и спорилось, не только легко и просто, но ещё и ладно, изящно, красиво.
  
  "Это оттого, - говорил себе Жак, - что я счастлив. Счастье, - это, наверное, такая штука, которая не живёт сама по себе, а только со всем вместе. Когда ты занимаешь своё, единственно правильное место среди этого "всего", - ты вписываешься в целое, и целое это, благодаря тебе, обретает законченность, а вместе с нею и самое себя. Вот оно и отвечает тебе тем же, благодарит за приобретённую осмысленность. И дарует счастье. Нет, что-то я опять запутался... Так что же пришло раньше? Счастье или обретение своего места? А может, сначала... просто пришла любовь, а потом уже..."
  
  Жак не знал как долго может длиться такое счастье. Но интуитивно подозревал его скоротечность. Просто... просто потому, что мир состоял из бесконечного, нескончаемого движения, а движение - это, ведь, всегда изменение, значит... что-то должно было произойти.
  
  И оно произошло.
  
  
  ***
  
  Глава седьмая
  
  Эпидемия
  
  Как-то раз, встав по утру и отметив про себя, что больно уж оно хмурое и сырое, Жак отправился в свой обычный обход.
  
  Вот уже недели две, как он заметил, что гусеницы потребляют всё меньше и меньше пищи и почти перестали двигаться. Большую часть времени они проводили в ленивой полу-дрёме, спать отправлялись засветло и спали беспробудно и подолгу.
  
  Их домики давно уж переоборудовались к зиме и были укреплены, утеплены и изолированы водонепроницаемыми прокладками. В них было тепло и уютно.
  
  С каждым утром Жаку становилось всё трудней будить своих питомиц. Многие реагировали на его попытки их растормошить с неприязнью и раздражительностью, другие просто перестали его замечать и, казалось, спят на яву, ничуть не осознавая происходящее.
  
  Сегодня, вскарабкавшись в первый же домик, Жак оглянулся по сторонам и... не нашёл никого. Это был домик Готты - дородной гусеницы шикарного, густо-карминного цвета. Даже в полу-сумерках её тучное тело светилось, ярко выделяясь на сизом пуху ложа. Но сейчас Жак не увидел ничего похожего. "Где же она?!" - в недоумении воскликнул он и обвёл пристальным взглядом каждый уголок домика. Никого. Тогда он приблизился к её постельке и... увидел.
  
  С первого взгляда ему показалось, что Готта просто с головой зарылась в пух так, что он укрыл её всю и пурпурно-красное тело лишь едва просматривалось из-под него. Жак подошёл вплотную и понял, что это не пух. Тело Готты покрылось густой сетью паутинообразных нитей. Они были сероватого цвета, отливали ртутью и казались неживыми, мертвенными.
  
  Торопливо, судорожно, Жак принялся срывать их с Готты и поразился их гибкой неподатливости.
  
  "Боже мой, - воскликнул он, - это ещё что за напасть?! В жизни не слыхивал ни о чём подобном!"
  
  Кое-как ему удалось очистить Готту от нитей. Она была жива, дышала глубоко и ровно и казалась крепко спящей. Растормошить её Жаку так и не удалось. И он спешно направился в следующий домик.
  
  Обойдя с два десятка жилищ, Жак уже не сомневался: это болезнь! Страшная, заразная болезнь, эпидемия!
  
  Большинство гусениц были уже затронуты ею и в той или иной степени спелёнуты жутким саваном. Он появился вдруг и ниоткуда, у нитей, в отличие от паутинных, не было видимого источника, и казалось, словно гусеницы сами же их и вырабатывают. Они окутывали их плотным, непроницаемым покровом и было видно, как некоторые из гусениц ещё слабо ворочались внутри, в попытках вызволиться, но большинство успело покориться недугу, и теперь они лежали недвижные, бездыханные, едва живые.
  
  Когда Жак острыми щетинками клешней разрезал нитяной панцырь, гусеницы никак не среагировали на его усилия. Он прикасался к ним лапками, гладил, шептал ласковое, старался разбудить - всё напрасно.
  
  Но ещё более поразили его те, кто не полностью утратили способность к сопротивлению, не окончательно впали в мёртвый сон. Эти, вместо того, чтобы помогать ему освободить себя от убийственной паутины, казалось, лишь противятся этому! Они слабо, в пол-шёпота огрызались, всячески стараясь помешать Жаку, а одна - маленькая юркая Гримза, - даже укусила его! Такого не случалось ещё никогда!
  
  Жак не знал, чего же в нём больше: негодования? отчаянья? обиды? Он не понимал ровным счётом ничего! Потом он опомнился и со всех ножек побежал к Грю.
  
  Утром она была столь тиха и неприметна, что Жак, как-то даже, не обратил на неё внимания. Теперь же, когда он ворвался в домик и увидел её, едва виднеющуюся из-под нитяного покрывала, его пронзила разрывающая надвое боль утраты.
  
  Лихорадочно, не помня себя, принялся он срывать непослушными лапками жуткие нити. Он рвал их, резал и кромсал до тех пор, пока не обнажилась прелестная головка.
  
  - Грю, милая моя, просыпайся! Это я, Жак! Ты слышишь меня?
  
  Грю с трудом разлепила один глаз, мутно повела им и прошептала:
  
  - Идиот...
  
  ***
  
  Жульетта, появившись по утру, как обычно, неся на себе груду припасов, нашла Жака в состоянии близком к невменяемости. Он сокрушённо ходил меж домиками, качал головой, заламывал лапки в отчаяньи и что-то непрерывно бормотал в усы. Он обвинял себя в тупости и непонимании, в невнимательности и халатности, в неспособности помочь и спасти то живое, за что был в ответе.
  
  С дрожью в голосе поведал он Жульетте о постигшей гусениц болезни, в тайной надежде, что она знает что-то, чего не знает он сам, ведь не раз и не два случалось уже, что она изумляла его своими познаниям в самых разных областях: быть внучкой Жильбера-Жоакина - не проходит бесследно, особенно если ты и сам по себе любознателен и восприимчив.
  
  Вместе они вновь осмотрели гусениц. Нитяные оболочки росли на глазах. Теперь уже не было ни одной, кто не была бы затронута ими, а те, кого болезнь настигла первыми, скрылись под ними полностью, словно нарастили вкруг себя искусственный стручок из полу-твёрдого пуха. И стручок этот уплотнялся с каждой минутой.
  
  - Я не знаю, что это такое, - сказала, наконец, Жульетта в глубоком раздумьи. - Ничего подобного я ни разу не видела и даже не слышала о таком. Но мир необъятен, а виды жизни в нём - неисчислимы. И я уверена, что всему этому есть очень логичное объяснение. Ты знаешь, мне, почему-то кажется, что это не болезнь...
  
  - Не болезнь?! А что же тогда? Ведь в ней нет ничего... ничего здорового...
  
  - А вот мне кажется, что есть. Подумай: все гусеницы "заразились" этим почти одновременно. А до этого - почти перестали есть, но зато подолгу спать. Понимаешь?
  
  - Нет, - чистосердечно признался Жак.
  
  - Это что-то, что присуще им всем, как виду. И, - я уверена, - это "что-то" связано с погодой: с похолоданием, с приближением зимы. Я думаю, что если бы в этом году выдалась холодная и дождливая осень, то всё началось бы гораздо раньше. А так - нам просто повезло: тёплые и сухие недели дали нам возможность закончить перестройку домиков, а гусеницам позволили пребывать в относительном бодрствовании. Но... я уже давно думала об этом... Не приходила ли тебе в голову мысль, что... что гусеницы вовсе не нуждаются ни в нас, ни в каких-то наших заботах, а? Ни в особенно калорийной пище, ни в изысканных лакомствах, ни в удобствах, ни даже... в самих домиках...
  
  - Что ты такое говоришь?! - возмутился Жак. Его ошеломила возможность того, что все его усилия, на самом-то деле, были никому по-настоящему и не нужны.
  
  - Жак, - сказала Жульетта ласково и погладила его по панцырю, - Жак, милый, пойми: гусеницы прекрасно живут и выживают и без чьих-то забот. У них, как и у любого другого вида, есть для этого всё необходимое, предоставленное им самим миром. Да, они существа нежные, избалованные и привередливые, они любят комфорт, лакомства, да и просто внимание к себе, кто же этого не любит? Но по-настоящему им это не необходимо. Вот и этот их нитяной покров... ведь, судя по всему, они сами его и выделяют. И я думаю, это их собственный способ подготовить себя к выживанию в условиях зимы, без всяких наших домиков...
  
  - Но..., - Жак был потрясён этой мыслью, - но почему же тогда ни одна из них даже не упомянула об этом?! Ни намёком, ни...
  
  - А не подумал ли ты о том, что они и сами ничего не знают? Что это первая в их жизни зима? Ведь ты же сам говорил: даже Грю не в силах была поведать тебе ничего ни о себе самой, ни о своей семье... Понимаешь? - у них просто нет памяти о таких вещах. Но интуитивно, сами не зная зачем и почему, они следуют собственной тайной природе, просто знают, как и когда вести себя тем или иным образом, и всегда - правильно, в соответствии с внешними условиями. Потому-то они и сопротивлялись твоим попыткам помешать им укутаться нитями... Попробуй посмотреть с этой стороны на их "недуг" и ты увидишь, как всё становится на свои места.
  
  ***
  
  Прошло несколько дней. Непогода разгулялась вовсю. Холодные дожди с ледяными порывами ветра лили почти непереставая.
  
  Домики стойко выдерживали ненастье и ни один из них не дал течь. А внутри... беззвучно покоились стручки с гусеницами. Они стали полностью непроницаемыми и твёрдыми, как окаменевшие зёрна или гиганские семена, но при этом, казалось, лишились всего своего веса, став и впрямь, не тяжелее пуха.
  
  Жак слонялся, как неприкаянный по своему смолкнувшему, лишившемуся жизни царству, и не знал куда себя деть. Все его заботы и хлопоты враз исчерпали себя, а с ними исчез и смысл существованья, наполнявший его все последние месяцы.
  
  Он снова и снова вспоминал слова Жульетты, всё больше внутренне соглашаясь с их правильностью. И всё же... всё же он чувствовал и нечто ещё... некую недосказанность, невероятную, не вмещающуюся в осознание тайну, стоящую за всем произошедшим, тайну, проникнуть в которую было выше его сил, он лишь чуял незримое её присутствие.... что-то такое... нет, словами этого не объяснишь.
  
  Но это "что-то" не давало ему покоя.
  
  Жак знал, что самому ему эти мучительные раздумья не разрешить, и что есть лишь одно существо в целом мире, которое сможет ему помочь. Нет, то не был Жильбер-Жоакин, он и сам не знал ничего конкретно, Жульетта неоднократно с ним советовалась.
  
  Это был Черепах.
  
  Черепах был мудрецом-всеведом. Считалось, что он жил вечно и вообще не знал что есть смерть. Звери, птицы и насекомые, большие и малые, - все шли к нему за советом. И некоторые его получали. Советы Черепаха были удивительно мудры, точны и исчерпывающи, но! Давались они далеко не всегда: Черепах сам, по одному ему известным знакам, решал: оказывать ли помощь тому или иному существу и в какой форме. Рассказывали, что главы кланов и старейшины родов и племён неоднократно уходили от него с пустыми лапками, так и не дождавшись от мудреца никакой реакции на свои вопрошания. Иные же, вовсе, вроде бы, неприметные, ничем не выделяющиеся личности, получали быструю и щедрую помощь.
  
  Черепах жил у дальнего болота и путь к нему был и долог и опасен, особенно сейчас, в пору осенней распутицы. Но не это было для Жака главным: единственным, что ещё удерживало его, была уверенность в том, что Черепах просто не захочет его выслушать, даже взглянуть на него не соизволит!
  
  Но другого выхода он просто не видел.
  
  Наконец он решился, т.к. понимал: если не сейчас - то уже никогда: скоро грянут настоящие заморозки, два раза уже выпадал мокрый снег, вот-вот выпадет настоящий, глубокий, и тогда... до весны дороги окажутся непролазными.
  
  Идти к Черепаху следовало немедля.
  
  ***
  
  Жульетта принялась, было, отговаривать его, взывая к логике и здравому смыслу, ссылаясь на опасность и главное - на бесполезность такого похода, но быстро поняла, что Жака не переубедишь. Тогда она тут же взялась помогать ему в спешных приготовлениях и собрала припасы в дорогу: лёгкую, но очень калорйную пищу: муравьиные яйца и особую сухую кашицу из цветочной пыльцы, сока питательных трав и тёртых ягод. Такая смесь способна была поддерживать силы даже в самых долгих и изнурительных походах в условиях переохлаждения.
  
  Отправиться вместе с ним Жульетта не могла: ей надлежало заботиться о Жильбере-Жоакине, и было решено, что в отсутствие Жака она будет наведываться и проверять, всё ли в порядке с гусеницами, нет ли каких изменений. Хотя оба они понимали, что изменений не будет.
  
  *
  
  Стояло раннее утро, пасмурное и морозное. Шёл непрерывный мелкий дождь с мокрым снегом. Жульетта проводила Жака до входа в лес. Там они застыли надолго в прощальном объятьи.
  
  - Я вернусь, - сказал Жак. - Вот увидишь, вернусь. Даже не сомневайся!
  
  - Я знаю, что вернёшься, иначе и быть не может. Ведь я верю в тебя и жду.
  
  Но на сердце у обоих было неспокойно.
  
  
  ***
  
  
  Глава восьмая
  
  Путь к Черепаху
  
  По расчётам Жака, путь к Черепаху должен был занять около четырёх суток. При условии, что всё будет хорошо.
  
  Но в первый же день он понял, что не уложится в график. Лес стоял топкий, набухший осенними дождями, а кое-где и вовсе по-колено в воде. Ручьи разлились, смешались в половодьи. Вода была грязной, бурой, несла бесчисленный сор и трупики мёртвых животных. На счастье, сор этот образовывал частые запруды, по которым Жак, с величайшими предосторожностями и перебирался через ручьи.
  
  Основные враги Жака - змеи и ящерицы, - по большей части уже давно впали в зимнюю спячку и не представляли опасности. Но были ещё птицы. Вернее всего было бы едва передвигаться днём, подолгу отсиживаясь в сухих убежищах, а большую часть пути проделывать по ночам, но Жак не обладал хорошим ночным зрением, образ жизни его вида был дневным, к тому же ночами всё покрывалось тонким слоем льда, тонкого и очень ненадёжного, с трудом оттаивавшего поздним утром. Но главное было даже не это: ночами деревенели не только его конечности, деревенел он сам - его желания, мысли, рассудок. Жак знал об этом и всеми силами противился напасти: он старался устроиться на ночлег таким образом, чтобы первые солнечные лучи, - на которые была, впрочем, очень слабая надежда, - или, хотя бы, просто утренний свет, упали бы на него и хоть чуть разогрели. Но это значило, спать полу-открытым ветру, холоду и прочим напастям...
  
  Вечером первого дня, полностью измотанный тяготами пути, Жак решил устроиться на ночлег под огромным стволом поваленного бурей дерева. По-видимому, это спасло ему жизнь, т.к. ночью поднялся жуткий ветер, ломающий сучья и сыпящий градом старых шишек, любая из которых с лёгкостью размозжила бы ему голову, останься он на открытом месте.
  
  На следующий день резко упала температура и ночной иней уже не расстаял по утру. С одной стороны, это облегчило путь, сделав многие места более проходимыми... не будь Жак так заморожен холодом. Он двигался очень медленно, поминутно останавливаясь, разминая лапки, пританцовывая и проделывая все знаемые им упражнения для разогрева. Он распевал бодрые песенки собственного сочинения, песенки про летнее солнышко и цветущие луга, про неописуемую красоту бабочки и мечты о полёте... Ему казалось, что он поёт во всё горло, на самом же деле, едва слышно бормоча что-то себе в усы. Изо рта его валил пар.
  
  Вечером второго дня он был близок к отчаянью. Ещё бы чуть - и он повернул бы назад. Но этого "чуть" так и не достало.
  
  А на следующее утро выпал снег. Он был сухой, жёсткий, тонким, хрустящим слоем покрыл всё вокруг и он понял: этот - уже не расстает.
  
  И он изо всех сил заторопился вперёд.
  
  *
  
  На исходе пятого дня он понял, что сбился с пути. Лес кончился ещё день назад и по всему, болоту давно бы следовало появиться. Но его не было. Вокруг раскинулась плоская, ни чем не нарушаемая равнина, полого спускающаяся к смутно маячившему закатному солнцу.
  
  С выпадением снега температура, хоть и не поднялась, но у Жака появилось чувство некоего, если не тепла, то покоя. Его лапки по прежнему немилосердно мёрзли, но отогревать их оказалось много легче, чем когда они вымокали в ледяной воде.
  
  Запахи зимой замерзают. Весной и летом они парят в изобилии, смешиваясь и переплетаясь, и выделить из них какой-то один, нужный, бывает неимоверно сложно именно ввиду этого их изобилия. Зимой же всё иначе: те немногие, что пересиливают холод и остаются зимовать, раздаются пронзительно и резко, низко стелясь над землёю и оставляя по себе далеко ведущий след.
  
  Жак решил выследить болото по запаху. Он знал, что на самом-то деле, болото состоит из бесчётного их количества: запахов тины и гнили, цветущих и умирающих растений и мириадов живых существ, обитающих на его просторах. Летом болотные испарения бывали тяжёлыми, дурманящими и чувствовались очень далеко от самого болота. Но зимой... Жак не знал.
  
  Поворачиваясь во все стороны и максимально напрягая сенсорные усики, он стал вживаться в запахи. По-началу он не ощутил ничего. Но вот, ветер на миг изменился, подул резко и неожиданно откуда-то сбоку и до Жака донёсся запах, который нельзя было спутать ни с одним другим. Он был лишь слабым подобием того, густого и дурманящего, но это был, несомненно, запах болота.
  
  И Жак двинулся влево, в сторону заходящего солнца.
  
  *
  
  Через сутки, к вечеру шестого дня, он достиг Большого Болота.
  
  В исследовательских походах своей юности Жак нередко посещал болота, но то были малые, близкие и знакомые болота, многие из которых - были просто заболоченными затоками, низинами или крохотными лесными озерцами. Но и там он сумел сполна осознать всю их коварность и ненадёжность.
  
  Сейчас же пред ним простиралось Большое Болото. Настоящее, бескрайнее, жуткое.
  
  Над болотом висел туман. Ядовитые испарения и газы ещё боролись с наступающими на них холодами и болото лишь у самых своих берегов покрылось тонким слоем льда. Дальше начинались заросли незнакомых, невиданных Жаком растений, кочки, поросшие пучками жухлой травы, устрашающие чёрные топи.
  
  Жак никогда ещё не был на Большом Болоте и вся его информация о Черепахе основывалась на слухах и рассказах о рассказах. Он отдавал себе отчёт в том, что очень многое в них - преувеличение или просто выдумки, ведь большинство передавалось из вторых, третьих и десятых уст и особо полагаться на них не приходилось.
  
  Да взять, хотя бы, описания самого Черепаха. Все сходились на том, что он невероятно, просто немыслимо огромен. Но одни описывали его, как гиганский округлый холм, поросший лесом, другие - как гору, покрытую странными ромбовидными пластинами с симметричным орнаментом, а третьи клялись, что он - пещера, из которой высовывается неописуемых размеров голова, сморщенная и страшная.
  
  Лишь в одном все соглашались меж собой: Черепах обитает у болота. У, а не в нём. Да и как смогло бы болото, - пусть и сколь угодно огромное, - выдержать на себе лес, а тем более - гору или пещеру?!
  
  Значит, Черепаха следовало искать вдоль берега. Причём, этого, а не противоположного: Жак был уверен: обитай Черепах по ту сторону этих бескрайних хлябей, - никто бы из его родных краёв до него не добрался бы и слухи о великом мудреце обитали бы в совсем других землях.
  
  Но куда идти - влево или вправо? Жак не знал запаха Черепаха, да и есть ли у него вообще - запах?
  
  И он решил взобраться на наиболее высокое дерево, дабы обозреть окрестности, ведь гору, - как он решил справедливо, - так просто не спрячешь.
  
  Туман и начинающие густеть сумерки затрудняли видимость, и всё же, где-то справо от него, на границе зрения, Жаку померещилось нечто округлое, громоздящееся громадой и более тёмное, чем всё остальное окрест. Но начинать поход в сумерках и искать неведомо что в темноте, на краю болота Жак не решился, и он дал себе отсрочку до утра.
  
  Устроившись у самого берега и с головой зарывшись в рыхлый, хоть и промёрзлый перегной, он, впервые за последние дни уснул в относительном тепле.
  
  *
  
  Встав по утру, Жак не мешкая отправился в ту сторону, где вчера заприметил сумрачное "нечто".
  
  Вскоре он обратил внимание, что неподалёку от берега тянется широченная полоса почти ровной, кем-то утрамбованной земли. Растительность на ней была примята, многие травинки вырваны с корнем и, там и сям, на громадном отстоянии друг от друга, чётко обозначились невероятных размеров вмятины, словно мягкая почва, не в силах выдержать чудовищного веса, просела под тяжестью.
  
  Сердце Жака заколотилось от волнения: он понял, что напал на следы Черепаха, причём, совсем свежие. И он продолжил свой путь вдоль борозды, не зная, следует ли ему больше радоваться или опасаться?.
  
  Впрочем, долго ему размышлять не пришлось.
  
  Путь ему преградило... Жак не мог понять, что же это такое. На первый взгляд, то была скала. Но если скала, то странная. Коричневато-серая, выпуклая, она уходила ввысь, и её шершавая, растрескавшаяся поверхность проросла кустами и небольшими, искривленными деревьями. Из-под густой поросли проступали контуры рельефного орнамента на подобие того, который рисуют на камнях мхи и лишайники.
  
  Но скалой это быть не могло. Причём, сразу по двум причинам.
  
  Во-первых, "оно" не доходило до земли! На высоте нескольких ростов Жака "скала" обрывалась изогнутой линией, то округло загибающейся внутрь себя, то, наоборот, выгибающейся наружу вычурным каменным козырьком. А под ней, насколько он смог прочувствовать, что-то было, но царившая там кромешная тьма и сознание того, что над тобою нависают чудовищные горы, - не давало Жаку решиться сунуться вглубь.
  
  А во-вторых... во-вторых, "скала" двигалась. Нет, она не сдвигалась с места, не шла, но Жак явственно воспринимал её сотрясения, передававшиеся и растительному покрову: деревца и кусты колыхались в такт внутренней дрожи при полном внешнем безветрии, являя резкий контраст всему окружающему. Был ещё и запах. Он шёл из-под "скалы" и Жак сказал себе, что никогда не встречал ещё подобного ему: густой и тяжёлый, он, в то же время нёс в себе невероятную сухость и ветхость. Так могли бы пахнуть выбеленные на ветру старые кости - что-то очень древнее и очень чистое...
  
  Жак решил обогнуть "скалу" по широкой продолговатой дуге. Описав полный полу-круг вдоль каменного изгиба, он поравнялся с тем, что по его представлениям соотвествовало переду, если то, к чему он подошёл прежде было задом.
  
  "Скала" выпукло громоздилась ввысь и Жак приподнялся на задних лапках, задрав голову и всматриваясь в нечёткие очертанья. Ему показалось, что где-то там, на неимоверной, заоблачной высоте, он и впрямь различает некий темнеющий зев, подобье пещеры.
  
  Внезапно "скала" задрожала, чуть сдвинулась с места и из-под её нижней кромки выдвинулся гиганский, неохватных размеров столб. Он был покрыт коричневато-серыми потрескавшимися пластинами, плотно налегающими друг на друга, как чешуйки у шишек, обрамляясь внизу несколькими громадными костяными наростами, каждый из которых превышал Жака величиной.
  
  Жак в трепете наблюдал за этим чудовищем и краем сознания понял, что перед ним - гиганская, неописуемо огромная нога с коготками на ней. Он был вполне знаком с обликом обыкновенных черепах и признался себе, что всё вцелом полностью могло бы им соответствовать. Дело было только в размерах.
  
  - Черепах! - возопил он, обретя смелость. - Черепах! - во всю силу озябшего голоса, ведь он знал: как бы громко не кричал он, - вряд ли до Черепаха донесётся и слабый шорох.
  
  В "пещере" зародилось движение, и вот уже из неё появилось нечто продолговато-бесформенное, громадное... Оно вытягивалось всё больше, и по мере его высвобождения на свет, Жаку приходилось отходить всё дальше и дальше - и от объявшего его страха и от желания охватить картину вцелом.
  
  И Жак увидел. Узкая голова на подобие змеиной, но в десятки раз больше, вытянулась на нескончаемо жилистой шее. Дряблые складки кожи, как сухие листья свисали с неё, колыхаясь в такт движеньям. Голова была уродлива... и в то же время гармонична. Словно-каменные пластины, покрывавшие череп и лоб, набухли припухлостями и бородавками, и пучки травы и мха гнездились по их трещинам. Вид Черепаха поражал любое воображенье, но ужасающим он не был.
  
  Голова склонилась на бок и на Жака воззрился один, необъятный, как солнце, изжелта-коричневый глаз. Вот, огромная морщинистая заслонка опустилась и сокрыла его из виду. Спустя секунду-другую она поднялась и солнце замерцало вновь: глаз моргнул.
  
  Костяные пластины разошлись, в нижней части головы прорезалась узкая безгубая щель и раздался голос. Жак ожидал чего-то грубого, режущего слух, но ошибся: голос Черепаха оказался тихим, вкрадчивым и больше всего напоминал шелест сухой листвы под осенним ветром. Слова проистекали медленно, неспешно, но очень внятно и Жак подумал, что так и должна говорить скала или гиганское дерево, обрети они внезапно дар речи.
  
  - Ты ли это звал меня, жук? - спросил Черепах и глаз его в упор уставился на Жака.
  
  - Да, это я звал тебя! Я проделал очень долгий путь, целых семь дней! Только, чтобы найти тебя...
  
  - Семь?! Ты сказал - семь дней? - вопросил Черепах, возвысив голос и Жак почувствовал, что глаз буквально прожёг его насквозь проницательной требовательностью. Под таким взглядом и голосом лгать было немыслимо. Впрочем, Жак и не собирался лгать, как раз наоборот.
  
  - Да, семь дней. Я пришёл к Большому Болоту через Старый Лес, а потом была степь и...
  
  - Так ты из залесников, значит, - промолвил Черепах утвердительно, - так и я думал. Недавно мне привиделся сон. Мне снилось, что удивительно малое существо из залесников отправилось в путь с целью получить от меня совет. И пробудет в пути ровно семь дней. Да, семь дней. Отправилось, рискуя замёрзнуть насмерть в зимнюю стужу. А значит, я должен ему помочь. И не потому только, что оно рисковало ради этого собственной жизнью, но и потому ещё, что существо это, судя по всему, необыкновенное. И помощь ему окажется куда ценнее и полезней, чем кажется. Ну что ж, значит , это ты и есть. Что же побудило тебя отправиться в столь опасный поход, когда зима на носу и лучшее, что мог бы ты для себя придумать в эту пору - это поглубже зарыться в уютное логово и коротать морозную темень в тёплых снах о весне.
  
  Жаку показалось, что глаз слегка усмехнулся, добрый и располагающий к откровенности.
  
  - Можно, я расскажу по порядку, с начала? - спросил Жак.
  
  - Можно.
  
  И Жак стал рассказывать. Он хотел начать рассказ с того, как нашёл Грю, но, как-то само собой вышло, что он и вправду начал с начала, со своей семьи, отца и матушки, с того, как понял, насколько не похож он на остальных, что он - "иной", и как поняли это и все остальные, и как стал он изгоем, объектом насмешек и издевательств; рассказал про свои одинокие походы и про заветную мечту летать, во что бы то ни стало - летать!; про то, как нашёл Грю, как был сражён её красотой, и как построил для неё домик в стремлении удержать подле себя; и как стал искать и находить всё новых и новых гусениц, составивших целую колонию - цель и смысл его жизни, средоточие бытия...
  
  А потом он спохватился, что позабыл о самом главном и рассказал о неземном существе - Бабочке, о слиянии в одно, и полёте и удивительной метаморфозе, изменившей его внешне и вутренне... Он рассказал о Жильбере-Жоакине и о Жульене; о своём таинственном помощнике, о буре и о смертях... отчаяньи, надежде и вере...Он поведал Черепаху о Жульетте и о том, как впервые познал любовь.
  
  И только под конец, совсем выдохшись и, как показалось ему, спутанно и невнятно, Жак рассказал, о том, что, собственно, и привело его к Черепаху - о странной эпидемии, постигшей гусениц, упрятавших себя в непроницаемые белёсые стручки...
  
  - Жульетта успокаивала меня, уверяя, что это вовсе не болезнь, а что-то естественное и нормальное для всех гусениц, как вида, но... мысль, что есть нечто, чем я мог бы помочь, но чего не знаю сам - не даёт мне покоя. Они слишком дороги мне и я в ответе за них, даже если сам и не очень для них важен. Вот поэтому я и пришёл к тебе. Скажи, что случилось с моими гусеницами? И что мне со всем этим делать?
  
  Секунду стояла тишина. Глаз Черепаха, не мигая следивший за Жаком на протяжении всего рассказа, подёрнулся охристой плёнкой и, казалось, задремал.
  
  А затем произошло страшное. Око покрылось непроницаемым кожухом, голова Черепаха запрокинулась к верху, пасть разверзлась и всё сотряслось в раскатах жуткого, ни что не похожего гуда, словно гром, не переставая бил в гиганский вселенский барабан, желая протаранить небо.
  
  Жак в панике зажал лапками ушки, втянул все свои сенсорные усики, тщетно пытаясь оградиться от этих немыслимых, всесотрясающих вибраций. Он, как мог, вжался в землю, чувствуя, как на него сыпятся листья, иголки, сухие веточки и мелкие камушки, сорвавшиеся с кручи под названием "Черепах".
  
  Жак не знал, чего ожидать от Черепаха: мудрец был непредсказуем, могло произойти всё, что угодно или не произойти ничего. Но за короткое время их знакомства, Жак успел проникнуться к нему необъяснимой симпатией и доверием. Теперь же он был повергнут в полнейшее смятение: реакция Черепаха была не только ужасающей и внезапной, но и совершенно неясной для Жака по своему значению. Что... это значит?
  
  И лишь когда громоподобные раскаты стали мало-помалу стихать и достигли вполне приемлемого для Жакиных ушек уровня, - он, к крайнему своему изумлению, угадал в них... смех, да, неудержимый хохот! Черепах смеялся. Это несколько успокоило Жака, но растерянности от этого не убавилось.
  
  - Уффф...,- выдохнул Черепах, насилу отдышавшись, - ну и рассмешил же ты меня, жук-залесник по имени Жак. Уж и не помню я - когда так веселился в последний раз... Значит, ты проделал весь этот путь навстречу наступающей зиме, в поисках неведомо кого и где, для того... для того, чтобы узнать почему гусеницы прядут коконы?!
  
  И он разразился новой серией громовых раскатов, чуть потише прежних.
  
  Жак стоял ни жив ни мёртв. Он вполне понимал, что поход его провалился, что ничего он от Черепаха не добьётся, что мотивы его поступков, все его устремления и мечтанья - и впрямь смехотворны, да, смехотворны, как и он сам - мелкое, ничтожное, ничего не стоящее нечто, никчемная крупица жизни. Чего же иного достоин он , как не этого уничижающего хохота великого мудреца!?
  
  А Черепах, тем временем, окончательно отсмеявшись, заговорил почти обычным своим голосом. И было в этом голосе столько теплоты и нежности, столько... что Жак ... растерялся окончательно.
  
  - Вижу я, сон и вправду не обманул меня. Ты, действительно, удивительное существо, Жак, если способен на подобное. И можешь по праву собою гордиться. Ибо я, Черепах, горжусь тем, что удостоился знакомства с таким, как ты. Узревать великое в малом и ценить красоту - уже само по себе чудесно. Но ты ещё и полон доброты и готов поступиться всем, даже собственной жизнью во спасение любимых. Причём, любимые эти могут быть вовсе не схожи с тобою самим. Не скажу, что это первый случай в моей жизни, - она слишком длинна для такого, - но... такие, как ты - явление редкое, даже исключительное.
  
  - Твоя Жульетта была права: то, что постигло гусениц - не болезнь, а самая обычная закономерность. Ты знаешь, конечно, что у каждого живого существа свой срок жизни. Многие живут не более года, несколько месяцев или даже один день. Но за это короткое время они успевают пройти весь путь своего развития - молодость, зрелость и старость, и вполне успешно исполнить своё земное предназначенье. То же самое у других занимает долгие десятилетия и даже столетия. Такие, например, мы, черепахи. Я не усматриваю в этом особой нашей заслуги: важно не сколько ты живёшь на этом свете, а как, и что успеваешь сделать за отмеренное тебе время. Достоинства или никчемность не измеряются возрастом и не зависят от величины, внешнего облика или видовой принадлежности. Да ты и сам это прекрасно знаешь и чувствуешь.
  
  - Гусеницы - существа быстротечные и, несмотря на их медлительность и неуклюжесть, век их короток - весна и лето. Но... удивительное заключается не в этом, а в том, что с наступлением холодов они не умирают, а... изменяются. Окутывая себя непроницаемым нитяным покровом - коконом, - который сами же и вырабатывают и который ты ошибочно принял за проявление болезни, - они впадают в зимнюю спячку. В спячку странную и ни чуть не походящую на ту, которой спят медведи, рыбы или даже вы, жуки. Потому что зимой внутри коконов происходит ряд таинственных метаморфоз, о которых даже я ничего не знаю.
  
  - Однако, метаморфозы эти должны быть по истине удивительными! Потому что по весне, с наступлением тёплых дней, внутри коконов пробуждается новая жизнь. Она выпрастывается наружу, почти так же, как то делают жуки из своих личинок, но... - и тут наступает самое поразительное! - из коконов появляются не гусеницы, а... бабочки! Да, мой друг Жак, бабочки! Каким именно образом происходит это чудо - повторяю, о том не знаю даже я. Но факт неоспорим: гусеницы засыпают гусеницами, а просыпаются бабочками! Во всём мире живого едва ли найдёшь ты более невероятное преображение, чем это. Что же удивительного в том, что плодом его являются крылатые насекомые, столь поразившие твоё воображенье неземной грацией? Ты прав, Жак, они не только воплощение идеи полёта, но полёта, полного красоты и гармонии. Законченность черт, изящество, трепетная чуткость, - всё это издавна восхищало и меня самого, меня - бесконечно живущую неподъёмную громадину, тело которой и само даёт приют многим видам живых существ.
  
  - Ты никогда больше не увидишь своих гусениц, Жак. Пойми это и свыкнись с этой мыслью. Гусеницы исполнили свою роль и прекратили быть гусеницами. Ты вложил в них все свои заботы, тепло и преданность, создав почти идеальные условия для того, чтобы зима прошла для них в тепле и безопасности. Большего не в силах был бы сделать никто. И ты будешь вознаграждён за это. Вознаграждён сполна. По весне из твоих домиков появятся на свет десятки грациозных летуний. Предполагаю, что они, как и породившие их гусеницы, будут самых разных расцветок, размеров и форм, но все до одной - красивы, каждая - своею собственной, неповторимой красотой.
  
  Черепах задумался, устремив вдаль взгляд огромных, как солнца, ласковых глаз, и молвил:
  
  - В который раз изумляюсь я, насколько всё в этом мире взаимосвязано: ты грезил о полётах, боготворил бабочек, а влюбился... в гусениц, и сам не подозревая, куда заведёт тебя и чем обернётся твоя влюблённость. Ты посвятил им всего себя и... бабочка одарила тебя редчайшей благостью сплетения живого, побудив к твоей собственной метаморфозе... Ты, позабыв всё на свете, отдался заботам о своих подопечных, стараясь спасти их жизни и... ты обрёл Жульетту и настоящую любовь. Это ли не истинное чудо? Счастливый же ты жук, Жак-залесник, скажу я тебе! Счастливый на зависть!
  
  И Черепах по-доброму усмехнулся.
  
  Сказать, что Жак ошеломлён услышанным, - значило не сказать ничего. В самых буйных своих фантазиях не смел он и предположить чего-либо подобного.
  
  "... гусеницы превращаются в... бабочек?! - Жак был настолько поражён этой мыслью, она казалось ему столь невероятной и... столь немыслимо прекрасной, что само размышление над ней порождало неизъяснимый восторг. Но ведь, если гусеницы, эти очаровательные, но такие земные существа, грациозные и неуклюжие, напрочь лишённые хоть каких-нибудь ножек, не говоря уж о крыльях, много приземлённее его самого..., - если они превращаются в... бабочек! - то тогда... тогда возможно просто всё! Тогда, ведь, и он ... и он сам может..."
  
  - Скажи... скажи мне, Черепах..., - Жак смущённо ковырял лапкой землю, стыдясь своего вопроса, вопроса, впервые касающегося себя лично. Он казался неуместным, почти унизительным после всего услышанного, но... он ничего не мог с собой поделать: неизвестность томила его, он должен был знать ответ, обязан знать! - а я? Я смогу когда-нибудь летать? Пусть не так, как бабочки, я понимаю, такое для меня недостижимо, но хоть как-нибудь, как угодно, лишь бы взлететь! И расправить крылья и почувствовать, как ветер обвевает тебя, всего, со всех сторон, и несёт и... и увидеть мир сверху, широко и далеко-далеко... и быть чуть ближе к солнцу. Скажи мне, Черепах, я смогу?
  
  И, высказав, наконец, самое сокровенное, Жак застыл, онемев. Он ждал ответа, как приговора на жизнь иль на смерть.
  
  А Черепах вновь рассмеялся. На сей раз тихо и ласково.
  
  - Ну конечно же, Жак, ты полетишь, как же иначе? Жуки, подобные тебе имеют для этого всё необходимое, и крылья и подкрылья... Просто... просто ваш вид исключительно редко ими пользуется: лишь отдельные особи, в моменты крайней опасности, способны задействовать скрытый в себе потенциал, и то лишь - на очень короткое время. Но это вопрос не приспособленности, а выбора: твои сородичи сознательно избрали для себя полностью наземный образ жизни, предпочтя его полётам. Тысячи и тысячи поколений твоих предков развивали в себе искусство ползать и, разумеется, преуспели в том сполна. А крылья, за ненадобностью, всё больше превращались в неиспользуемый придаток, скрывшийся под огрубевшим панцырем.
  
  - Но они не исчезли, Жак, они есть. Есть они и у тебя, как и у любого жука твоего вида. Но ты, в отличие от большинства, не забыл об их существовании. А значит - лишь от тебя самого зависит: сумеешь ли ты пробудить их к жизни и насколько. Но подумай вот о чём: представь себе, что ты - гусеница. Да, гусеница, укрытая коконом собственного панцыря, под которым притаился зародыш будущей, зреющей в тебе бабочки. Дай ей выпростаться наружу - и ты полетишь! Я нисколько в том не сомневаюсь, ведь у тебя есть крылья! Расправь их - и ты познаешь полёт!
  
  - А теперь тебе следует не мешкая отправляться в обратный путь: я чувствую приближение непогоды, а дорога тебе предстоит не близкая... Честно признаться, я с трудом представляю себе, как, столь крохотное существо, смогло вообще добраться до меня сквозь холода и стужу, когда все ему подобные давно уже спят в тепле и видят сны... А ведь, обратный путь будет ещё труднее...
  
  - Нет, нет, Черепах, он будет легче, много легче! Ведь я знаю теперь, чего мне ждать и к чему стремиться. А ради этого стоит жить! Спасибо тебе за всё и... я обещаю тебе: я полечу!
  
  - Я знаю, жук по имени Жак, ты полетишь! И всю свою жизнь, - сколько бы она не продлилась, - ты посвятишь всему живому, всем бесчисленным его видам, даруя им заботу и любовь. И черпая в них красоту. Сейчас такие, как ты - очень редкие, но, я знаю, их будет становиться всё больше и больше, пока когда-нибудь, когда сотрутся всякие следы и даже память об именах Черепаха и Жака-залесника, - их станет так много, что остальные поймут внезапно, что иначе и жить нельзя. Поймут и изумятся: как же это они не понимали этого раньше?
  
  - А теперь ступай. Да, ещё одно. Зайди за мою левую заднюю ногу. Там, под панцырем, ты найдёшь склад муравьиных яиц. Возьми столько, сколько сумеешь унести. Тебе будет сытная еда в дороге, а от мурашек не убудет, я разрешаю. Ну же, ступай! И помни: ты полетишь!
  
  
  ***
  
  
  Глава девятая
  
  Дорога обратно
  
  Жак был в пути несколько часов, когда ощутил резкое похолодание. Порывы ветра дули ему навстречу и, как ни старался он удержаться, судорожно цепляясь за жёсткую снежную корку с кое-где торчащими из неё сухими травинками, - шквалы опрокидывали его навзничь и тащили за собой.
  
  Жак не сдавался, всякий раз, изловчившись, он вскакивал и продолжал путь, понимая, что в движении - жизнь. Его цель была достичь леса: там будет и теплее, и ветер потише, и укрытие найдётся. Но до леса было ещё далеко и очень скоро он понял, что к ночи ему никак до него не добраться.
  
  А потом повалил снег. Он явился одиночными снежинками и на какое-то время Жаку показалось, что холод ослаб и ветер стих. Но нет, снег всё усиливался, порывы ветра проснулись вновь, и теперь то был уже настоящий буран. Он свирепел с каждой минутой, остервенело швырял в Жака ледяные иглы, резал, свистел, крушил. До заката было ещё далеко, но вокруг потемнело, как в глубокие сумерки.
  
  Существа гораздо крупнее и выносливее Жака, и те не смогли бы противостоять столь необузданному разгулу. А ведь он был все лишь малым жуком, ничуть не приспособленным для чего-либо подобного...
  
  Очередной шквал подхватил его и понёс куда-то, в жуткую, воющую на все лады темень. Несколько раз он чувствовал, как ударяется обо что-то невидимое, кувыркается, катится, вновь оказывается в воздухе, теряя опору... Свистопляска ветра, снега и визга лишила его всякой ориентации, он потерял землю и небо, верх и низ, он забыл кто он, куда и откуда идёт, и одна лишь мысль ещё не покинула окончательно его коченеющее сознание: "Я должен выжить для того, чтобы полететь, выжить во что бы то ни стало!"
  
  С неимоверной силой его швырнуло оземь, стукнуло обо что-то особенно твёрдое, и он почувствовал резкую боль в передней лапке. "Я сломал лапку, - подумал Жак, - теперь мне уж точно никуда не дойти." А буран, тем временем, запихнул его в какую-то щель, узкую складку земли, покрывшуюся ледовой коркой, запихнул и... оставил, казалось, вовсе позабыв, уносясь дальше, в поисках новых жертв и забав. Наступила относительная тишина, даже вой ветра снизился до вполне приемлемого. Только снег валил непереставая.
  
  Жак попробовал повернуться, сдвинуться с места, но всё тело тот час пронзила нестерпимая боль. Он глянул на свою лапку и ужаснулся: она была не просто сломана, но безнадёжно изуродована: суставы вывернуты, клешня раздроблена, хитиновый панцырь висел клочьями...
  
  Спорить с очевидным было бессмысленно: это был конец. Через несколько мучительно долгих минут холод скуёт его тело, он оцепенеет и превратится в... во что? в комок оледенелой тверди? в камушек? в щепотку праха? "Да ни во что, - ответил себе Жак, - я просто перестану быть. А по весне, расстаявшие снега снесут в ближайший ручей землю и сухие травы и среди них будет и крохотная крупица чего-то, что некогда было Жаком-залесником, ничтожным существом, обуянным смехотворной жаждой летать"...
  
  Жак чувствовал, как искорки жизни покидают его гаснущее сознание, уступая место мерцающим образам. Они сменяли друг друга, манили теплотой и чистотою красок, звали... Вот, он идёт по цветущему лугу и буйство запахов пьянит восторгом... Вот он находит Грю и впервые любуется переливами световых волн на её ворсинках... Вот к нему подлетает Бабочка... восхитительно, до невероятия прекрасна... Она садится на панцырь, погружает хоботок глубоко в потаённые железы Жака и... он перестаёт быть...
  
  "Давай полетим! - шепчет Жак в упоении, - Бабочка, давай полетим!"
  
  И они полетели.
  
  ***
  
  "Пии-и, - пробивается в сознание Жака ниточка звука. - Пии-ик!" Жак мысленно отмахивается от этого назойливого писка, но писк не смолкает, режет слух и нервы, пронзает насквозь...
  
  Нет, так летать невозможно, решительно невозможно! И Жак насилу расщепляет одеревеневшие веки, дабы избавиться от досадной...
  
  Глаз. Чёрный блестящий глаз воззрился на него в упор, а вокруг - нечто мохнатое, с резким мускусным запахом. Глаз чуть отодвинулся и Жак различил такой же чёрный блестящий носик и два пучка расходящихся от него усиков.
  
  "Да это же мышь, - вяло сообразил Жак, - неужели и мыши летают?"
  
  - Пии-и-с! - вновь пропищала мышь. - А ну просыпайся давай! Пи-и-и!
  
  - Да проснулся я, проснулся, - простонал Жак, с сожалением поняв, что полёт придётся временно отложить. Впрочем, как и смерть.
  
  - Ты кто? Говори давай! Ты кто?! - вновь пропищала Мышь.
  
  "Боже мой, - воскликнул Жак про себя, - до чего же назойливое существо!" Он хотел, было, сказать, что он - бабочка или на худой конец, гусеница, но...
  
  - Жук я, вот кто, - сердито пробурчал Жак, - неужели не видно?
  
  - Вижу, что жук, не слепой! - взвизгнула Мышь и Жак понял, что на самом-то деле это мышонок, совсем ещё маленький и от того - бойкий и бесцеремонный мышонок. - Жуков много, а ты кто? Я только одного ищу!
  
  - А ты кто? - спросил Жак не без издевки. - Ходят тут всякие, умереть не дадут...
  
  - Я - Мышат! - гордо заявил Мышат, став в позу и картинно указав на себя лапкой, словно любая букашка на свете не могла не знать о существовании его исключительной особы. - А вот ты кто такой?
  
  - Я Жак, - устало сказал Жак в надежде, что хоть теперь его оставят, наконец-то, в покое.
  
  - Жак-залесник?!
  
  - Ну да, Жак-залесник, кое-кто зовёт меня и так, а что...
  
  - Так тебя-то я и ищу! - вскричал Мышат. - Это я тебя нашёл, понятно? Я, я, я! Все ищут, со всех лапок сбились, а нашёл я! Ха! Хи! Пи-и-ик!!
  
  - Да хватит тебе пищать-то! Все уши мне пропищал! Кто это "все", кто меня ищут? И зачем?
  
  - А затем. Черепах всех по миру разослал спасать тебя от бурана. Сказал: "Найдите жука по имени Жак-залесник и помогите ему. Самому ему никак домой не добраться. А добраться ему очень нужно!" Вот! Так и сказал. И все отправились на поиски. А нашёл тебя я! Я - Мышат, нашёл Жака-залесника! Ха! Пи...
  
  - Прекрати пищать! - взмолился Жак, понявший, наконец-то, что к чему. - Послушай, Мышат, это, конечно, здорово, что ты меня отыскал, но ты сделал это чуть-чуть поздновато. У меня сломана лапка, видишь? Я уже никуда не смогу дойти. Да и замерзаю я...
  
  - Ты уже не замерзаешь! - уверил его Мышат, и Жак и вправду почувствовал, как к нему возвращается некое подобие тепла. Может оттого, что Мышат заслонил собой вход в щель, куда затиснуло Жака, временно отгородив его от ветра?
  
  - И лапку твою мы починим! - пообещал Мышат, - даже не сомневайся! Ты, главное, хватай меня за хвостик и держи покрепче! А то опять потеряешься! Я тебя в нашу норку затащу.
  
  Жак ухватился здоровой клешнёй за тонкий хвостик Мышата и волосики на нём напомнили ему ворсинки на теле гусениц. А Мышат, вместо того, чтобы вылезать наружу, стал разрывать лапками запорошенную снегом заднюю стенку трещины, в которую занесло Жака, так что очень скоро в ней обнаружился узкий проход. Чуть глубже он резко повернул вбок, потом ещё раз и, наконец, закончился крепкой деревянной дверкой. Мышат требовательно постучал в неё лапкой и добавил для верности: "Пии-ис!"
  
  Дверка распахнулась, Мышат шагнул внутрь... и Жак обнаружил себя в просторной земляной зале. Он был хорошо знаком с подземными жилищами своих сородичей и ещё нескольких видов насекомых, но по сравнению с ними мышиные апартаменты казались просто дворцом. В покатых, искусно сглаженных сводах были устроены ниши, лежанки и столы, а предметы утвари были многочисленны и разнообразны. От центрального помещения во все стороны расходились туннели и, по исходящим от них запахам, Жак определил, что один вёл к продовольственным складам, другой на кухню, третий - в отхожее место и т. д. Помещение освещалось зеленоватыми гнилушками. Однако, всё внимание Жака привлекли обитатели: семейство Мышата состояло из не менее двух десятков членов, и Мышат среди них был, едва ли, не самым младшим.
  
  - Ма-а! - возопил Мышат при входе, - я нашёл его! Жук-залесник по имени Жак! Вот, глядите, самый настоящий залесник!
  
  И Мышат широким жестом указал на Жака, всё ещё державшего в клешне его хвостик.
  
  - Это я отыскал его, я, Мышат!
  
  - Помолчал бы уже, Му-мус! Научись говорить "мы", как то и положено мышам, а то всё "я" да "я"! Ты что, Ящерка? Или Ястреб какой, упаси господи?
  
  Крупная мышь, строгая и очень хозяйственная на вид, приблизилась к Жаку.
  
  - Это моя мама Муся, - успел пискнуть Мышат и ретировался на задний план под цыкающими взглядами старших..
  
  - И не какая она не твоя, а наша! - возмутился сзади чей-то, такой же писклявый, голосок.
  
  - Так ты и есть тот самый Жак-залесник, это правда? - спросила Муся приветливо. - Тут уже все вконец переполошились, боялись, - не найдём. Черепах нас за такое по головке бы не погладил... Но раз это ты, то всё в порядке. Впрочем, не совсем. Ты, я вижу, холодный, голодный и...
  
  - Он раненый, у него лапка сломана, - голос Мышата пробился из-за спин, обступивших Жака мышей.
  
  В норке было тепло, даже очень тепло, нет, жарко! Жак чувствовал, как стремительно оттаивают его заиндевевшие конечности, как изуродованная правая клешня наливается густой желтоватой сукровицей, болезненно пульсирует, гулко отдаваясь в голове, пронзая резью, полня тошнотой... Он хотел ответить, что да, это он и есть, жук-залесник и, что, спасибо, и как он рад и... Но он глянул на свою лапку и...
  
  Ножки его подкосились, рассудок упорхнул и Жак плюхнулся в самый настоящий шоковый обморок.
  
  
  ***
  
  - Коленная чашечка раздроблена, сухожилия разорваны, причём - в нескольких местах..., - донёсся до Жака чей-то сухой голос.
  
  - Да..., - вторил ему другой, такой же сухой и бесстрастный, - подвижность, скорее всего, утеряна. Но конечность вцелом спасена.
  
  Голоса шелестели над Жаком, как ворох опавшей листвы и, мало-помалу, достигали сознанья. Ощущение осени усиливалось ещё и пронизывающим холодом. Холод исходил из одной точки, где-то вверху груди и растекался по всему телу. Но, странное дело, он не сковывал зимней стужей, а наоборот, бодрил, проясняя чистотой и резкостью.
  
  Жак разлепил веки и увидел над собой... зелёное солнце. Небольшое, неяркое, оно перемигивалось внутренним светом, глубоким и мягким, как заводь пруда в летний полдень, и Жак, почему-то, сразу успокоился и раскрыл глаза пошире.
  
  Он лежал на высоком столе, покрытом плотным листом, а над ним склонились в одинаковых позах две неимоверно вытянутые фигуры. Вначале Жак подумал, что виной тому некое искривление зрения: уж больно они были деформированы - угловатые и утрированные, с бесконечно длинными, палочкообразными конечностями и узкими головами, - они были насквозь зелены той пронзительной зеленью, что обитает, разве что, в молодой листве спелой весною.
  
  На первый взгляд фигуры не напоминали Жаку никого... и всё же...
  
  Погоди, погоди... да это же! ... Жак во всю распахнул глаза, попытался порывисто вскочить, спастись, но...
  
  - Похоже, наш пациент пробудился раньше срока! - молвил один... - Мы переоценили глубину его обморока, надо было, всё же, вкатить ему дозу, как я и предлагал...
  
  - Лежи, лежи, Жак-залесник, - успокаивающе сказал другой. - вставать тебе сейчас очччень не рекомендуется! Наскакался...
  
  - Вы..., - промолвил Жак дрожащим от страха голосом, - вы - богомолы?!
  
  - Ну да, богомолы, а что, не видно? Уж не возомнил ли ты, что мы тебя съесть собрались, а? - молвил один из них и в его иззелено-чёрных глазах промелькнуло что-то, что с большой долей фантазии можно было принять за ироничную усмешку. - Мы не питаемся ранеными жуками.
  
  - Только здоровыми, - в тон ему поддал второй и оба, уже вполне откровенно, рассмеялись.
  
  - Мы хирурги, Жак. Понимаешь? Лекари. Ты потерял сознание от шока и мы решили не мешкая этим воспользоваться и произвести исследование. Ножку твою мы спасли, будешь ходить на всех черырёх, хоть и прихрамывая. А вот клешню пришлось ампутировать... Ты уж извини, но ничего другого не оставалось: она была изувечена непоправимо и грозила заражением всему организму. А без неё...мы понимаем, это большая потеря..., но у тебя, ведь, остаётся ещё одна...
  
  - Меня зовут Богумил, - сказал один из хирургов.
  
  - А меня - Богуслав, - сказал Богуслав.
  
  - Вы братья? - пробормотал Жак в растерянности, - настолько неотличимыми казались ему оба.
  
  - Все богомолы - братья, - сказал Богуслав с улыбкой.
  
  - Да, брат Жак, - добавил Богумил.
  
  Жак понял, что должен бы почувствовать от этих слов необыкновенное тепло, но... ему всё ещё было холодно... ужасно холодно...
  
  - Почему мне так холодно? - спросил он.
  
  - Мы прижгли льдом место ампутации, - пояснил Богуслав. - скоро это пройдёт. Но тогда появится боль, впрочем, ненадолго. На жуках всё заживает быстро, а организм у тебя молодой и сильный.
  
  - Иначе ты бы уже давным-давно окочурился и без нашей помощи, - бодро добавил Богумил.
  
  А Жак... Жак, почему-то, вспомнил Жульена. Но не Жульена-хирурга, спасшего жизнь Мурзе, не Жульена-лекаря, посвятившего себя врачеванию чужих недугов, а того Жульена, который ампутировал клешни и выжег ядовитые железы своей возлюбленной, враз изжив в ней всё смертоносное. Ампутировал по её же настоянию.
  
  - Послушайте меня, Богумил и Богуслав, - сказал Жак тихо. - Я очень благодарен вам за всё, что вы для меня сделали. Но я хочу попросить вас о кое-чём ещё. Ампутируйте мне и вторую клешню. Прямо сейчас.
  
  - Что ты такое говоришь?! - воскликнул Богуслав. - Вторая клешня полностью здорова! Ты отлично сумеешь ею пользоваться, у неё уйма применений, вы ведь, и пилите ею, и хватаете, и режете, к тому же она - грозное оружие. Без неё ты будешь совершенно неприспособлен к жизни!
  
  - Вот именно, - сказал Жак. - Я не хочу быть приспособленным к жизни. Я не хочу нападать. Никогда и ни на кого. Я и так не питаюсь живыми существами и не приемлю насилия. А орудие... да, клешня смогла бы на многое сгодиться, но... я не хочу быть уродливым, кособоким калекой. Достаточно того, что я буду хромать. Я видел достаточно жуков, потерявших одну клешню: их постоянно перекашивало на бок, они были дисгармоничны и... уродливы, к тому же... к тому же, без обеих клешней я стану гораздо легче...
  
  - Но зачем тебе становиться легче, не понимаю...
  
  - Для того, чтобы взлететь...
  
  - Для того, чтобы взлететь?! - хирурги переглянулись с одинаковым пониманием в глазах: всё ясно, бедняга бредит.
  
  - Я в своём уме, - заверил их Жак, как можно более убедительным тоном, - не верите - спросите Черепаха, он вам всё подтвердит. И я прошу вас ампутировать мне вторую клешню. Сейчас!
  
  - Я не мясник! И не палач! - возмутился Богуслав. - Я не уродую здоровых и не обрубаю конечности просто потому, что...
  
  - В данном случае тебе придётся это сделать, - раздался голос за их спинами. Голос был низким, очень низким, каким-то шершавым и настолько беспрекословным, что ослушаться его казалось просто немыслимым. - Я только что от Черепаха. Он наказал исполнить любую просьбу Жака-залесника, любую, - слышите! - и как можно скорее доставить его домой: надвигается ещё один буран, много сильнее прежнего. Мы уже всё подготовили к отправке. Вы сделаете ему операцию и усыпите его. Обо всём остальном позаботимся мы.
  
  Жак, прикованный к своему ложу и глядящий в низкий земляной потолок, так никогда и не узнал, кто же был обладатель этого повелительного голоса.
  
  Богомолы вновь переглянулись. Один из них приблизился к Жаку, держа в лапке комок голубоватого мха.
  
  - Вдохни это, Жак-залесник, - приказал он. - Вдыхай глубоко и считай до десяти.
  
  - Один, - послушно сказал Жак и вдохнул. На него повеяло чем-то пряным, густым и одновременно прозрачным. - Два. Три. Четыре.
  
  Сознание его затуманилось.
  
  - Пять, - и он провалился в небытие.
  
  ***
  
  Стояла глубокая ночь. Он очнулся от слабого ощущения, что его куда-то волокут. Впрочем, чувство было отстранённое, словно то происходило вовсе не с ним, а с каким-то другим, совершенно чужим ему жуком. Он видел его сверху и сбоку, в странном ракурсе и с голубоватой, мертвенной подстветкой. Жук был спелёнут с головы до пят во что-то мягкое и тёплое, приковывавшее его к тростниковым носилкам. Носилки крепились к хвостикам двух маленьких мышей, в одной из которых он признал своего знакомого Мышата.
  
  Его волокли, как ему показалось, много дольше, чем то требовалось для выхода наружу в прежнем месте. И действительно, когда, пройдя бесконечной чередой туннелей и ходов, они вышли на поверхность, Жак обнаружил, что находится в совсем незнакомой местности. Это был глубокий овраг, одна сторона которого, защищённая от ветра, была почти чиста от снега и щетинилась заиндевевшими травами.
  
  У выхода из подземелья их ожидало несколько взрослых мышей и ещё каких-то существ, которых Жак затруднился разглядеть в полутьме.
  
  На плотно утрамбованном снежном пяточке нетерпеливо топтались, перебирая лапками два огромных ворона.
  
  Холод стоял жгучий. О таком говорят, что он жалит, как осиный рой. Несколько минут неподвижности - и ты приростаешь ко льду, спаиваешься с ним, сам превращаясь в лёд.
  
  Жак был укутан так, что наружу выдавался только его носик и часть головы, но холод прокрался и к нему, что окончательно вернуло его в сознанье.
  
  - Меня везут домой? - еле слышно пробормотал он.
  
  Но его услышали.
  
  - Да, Жак-залесник, - сказала ему мышь. - Ты отправляешься домой. Но тебя не повезут, а полетят. Очень скоро ты уже будешь на месте. И всё с тобой будет хорошо: так сказал нам сам Черепах, а кому же верить, если не ему? - Жак узнал в говорящей Маму-Мусю.
  
  - Спасибо вам за всё, - тихо проговорил он. - Если бы не вы... вы спасли мне жизнь...
  
  - Вот ещё, скажешь тоже! Спасли жизнь! Мы просто искали тебя и нашли, ведь так повелел Черепах. А насчёт того, что тебе оказали помощь и всё такое, - так, ведь, это же самые простые вещи! Здесь, в округе Черепаха, уже давным давно только так все и живут. Иначе мы уже не умеем. Да и у вас научатся, может, благодаря тебе и научатся...
  
  - Хватит уже рразговорр-ры рразговарр-ривать! - прокричал один ворон. - Замёрр-рзнем! Врр-раз! Крр-репите давайте, живо!
  
  Он подскакал к волокуше Жака, глянул на него, склоня голову и сказал:
  
  - Меня зовут Варр. А вот он - Ворр. - И он кивнул в сторону второго ворона. - Мы отлетим тебя домой. Ворр будет нести тебя в лапках, а я - дорогу показывать. Но для этого я должен и сам её знать. Итак, где же твой дом, Жак-залесник?
  
  - Мой дом..., - Жак растерялся. Он никак не мог сообразить, как же объяснить очевидное кому-то, совершенно незнакомому с их краями. Иногда, окончательно потерявшись в одном из своих походов, он расспрашивал дорогу домой у любого встречного, но там все знали общие ориентиры и даже называли их одинаково: Лесное болото, Жёлтый ручей, Мятная заводь... А тут...
  
  - Я... я шёл сюда семь дней, - сказал Жак, - но, вообще-то, должен был идти четыре. Я прошёл поле или степь у болота, а до этого всё время шёл лесом. Я живу по ту его сторону, там, где он кончается и начинаются... эээ... маленькие леса, отдельные друг от друга. Там, около Большого леса, есть луг, а рядом - такой большой пустырь, весь в сухих колючках и дебрях паутины, там сотни, тысячи пауков и...
  
  - Какие сейчас пауки, дуралей? Какой луг?! Зима же вокруг, пурга! Всё в снегу... В общем, ладно, перелетим лес, а там поглядим что к чему. А дом-то твой как выглядит, это-то ты, хоть, знаешь?
  
  - Дом... он... он, как капля... нет, как стручок. Продолговатый такой, коричневый. Он на тросиках натянут, в воздухе, между деревьев. Там много таких, несколько десятков. Я их для гусениц построил и...
  
  - Ты строил домики для гусениц?! - изумился Варр. - чудеса! А для чего?
  
  - Варр! - гаркнул на него Ворр. - Сам же говорил: хватит рразговорр-ры рразговарр-ривать! А сам! А ну, кррепите давайте! Пурр-рга идёт!
  
  Ворр встал над волокушей с Жаком, расставил лапки пошире и она оказалась точнёхонько меж ними. Мыши и ещё кто-то неразличимые принялись споро крепить носилки к лапкам Ворра. Затем Жака укрыли ещё одним одеяльцем, красным, из тончайшего, но удивительно тёплого пуха.
  
  - Ну вот, всё готово, - прокаркал Варр. - А ну, Ворр, попррр-робуй взлететь!
  
  Жак ощутил резкий толчок и тут же - ветер от взмахов Ворриных крыльев. Ворон осторожно поджал лапки и Жак почувствовал, как прижимается к подбрюшным перьям. Ворр растопырил их, втянул лапки поглубже и Жак, вместе со своим импровизированным ложем, погрузился в мягкость подпушья. Ворон, конечно, не гусь, но Жаку это погружение показалось сладчайшим из чувств.
  
  Ворон мерно взмахивал крылами и, подгоняемый упругим ветром, быстро нёсся к лесу, навстречу рассвету. А Жак... Жак летел. Да, впервые в своей жизни ощущал он настоящий, всамделишний полёт. И что с того, что он не делал этого сам, не своими крыльями, а с помощью чьих-то иных? Что с того, что он, спелёнутый, как... как гусеница в коконе, не способен был двинуть ни единым членом, ни глянуть окрест, ни обозреть простор, утопленный в вороньем пуху?
  
  Он летел! Жак осознал всю полноту этой мысли, всю грандиозность происходящего и в этот момент он был счастливейшим из созданий. Он попытался представить себе, что же ощущает сейчас Ворр, объятый ветром, несущийся сквозь ночь и настигающий их буран, но глаза его стали слипаться, веки смежились, неизъяснимое тепло окутало его всего и он погрузился в глубокий, блаженный сон.
  
  ***
  
  - ...что?! Не слышу! - сиплый крик пробился в сознание Жака и вывел его из дрёмы.
  
  - Говорр-рю тебе, снижайся! Долетай до леса и - вниз! Я не вижу и на клюв вперр-рёд! Меня слепит снег, при таком ветрр-ре только крр-рылья себе пообламаешь!
  
  - Хорошо, Варр, - прокричал ему Ворр. - Лети вперр-рёд и ищи нам убежище. Лучше всего - какое-нибудь дупло. Давай! Я лечу следом!
  
  Они летели уже несколько часов кряду, летели к юго-востоку, к лесу. А его всё было не видать. Ветер дул то в хвост, - и тогда их несло почти бесконтрольно в не совсем нужном направлении, то налетал внезапно сбоку, неожиданным злобным порывом, так что вороны едва успевали ложиться на крыло, круто сворачивая ему вослед, с трудом лавируя в воздушных потоках... Но потоки были необузданные, бешеные, их меньше всего интересовала судьба каких-то двух ополоумевших воронов, избравших именно этой ночью полёт неведомо куда, предпочтя его сну в тёплом гнезде.
  
  Жак чувствовал, что несмотря на всю свою защищённость, холод пробирается и к нему. Пух и перья ворона намокли и затвердели, с каждой минутой набухая леденеющей влагой, они всё больше отяжеляли полёт, тянули вниз. Он ужаснулся, представив себе, каково сейчас несущему его Ворру!
  
  Но вот, впереди забрезжила темнеющая полоса леса. Время близилось к рассвету, но он не давал о себе знать ни малейшим проблеском, напротив, казалось, стало ещё темнее, пурга неистовствовала вовсю, завывая на все лады, каждая снежинка резалась и впивалась в плоть, словно была осколком кремня.
  
  Лес появился, как нельзя кстати. Ворр снизился, стараясь лететь над самыми верхушками деревьев, а где можно, то и между ними. Варр летел где-то впереди, выискивая дупло, Ворр всё ждал его окрика, а его всё не было.
  
  Но вот, откуда-то слева, послышался призывно знакомый крич и он свернул в направлении зова.
  
  
  Варр сидел на одном из сучьев гиганского дуба. Вокруг стояли такие же деревья-исполины, перемежаемые ещё более высокими елями. Сплетенья веток и покров хвои были тут настолько плотными, что вниз долетали лишь единичные снежинки, а завывания ветра слышались глухо, где-то далеко вверху. Дуб темнел огромным, насупленным корою дуплом, даже целой вереницей дупел, очевидно, соединённых меж собой изнутри.
  
  Ворр круто слетел вниз, к самому большому из них, но тут же отпрянул.
  
  - Варр, - сказал он с досадой, - похоже, эта квартира уже занята. И судя по духу - филинами. Мне вовсе не улыбается стычка с потревоженным филином, особенно сейчас...
  
  - Не волнуйся, Ворр, - отвечал ему Варр и, подлетя к дуплу, прокаркал самым своим повелительным тоном:
  
  - Именем Черепаха! Требуется срочный ночлег для раненого и двух воронов сопровождения! Повинуйтесь, кто бы вы ни были! Во имя жизни!
  
  В темени дупла отверзлись два огнедышащих глаза. Умудряясь быть одновременно изумрудно-зелёными и оранжевыми, они устрашающе воззрились на Варра, прижигая к месту и уж никак не предвещая ничего хорошего. Не всякому дано выдержать в упор взгляд филиньих глаз. Но Варр выдержал.
  
  - Именем Черепаха, ты говоришь? - раздался голос филина, глухой и гудкий, отдававшийся эхом внутри себя. - Я слышал о Черепахе. А кто просит? Вы и вправду его гонцы?
  
  - Да, мы его гонцы, - отвечал Варр. - Я - Варр, а он, вот, - Ворр. Мы летим с особой и спешной миссией: вернуть домой жука-залесника. Он после тяжёлых операций, ему срочно требуются тепло и уют!
  
  - Влетайте, - молвил филин недолго думая. - Меня зовут Фил. Я здесь зимую со своей семьёй, но места хватит на всех. Феоктист, Фрея, - потеснитесь, поближе к Филиппу, вам так будет только теплее. А ты, Фиорелла, иди ко мне, мне тоже не помешает чуток погреться, - и он мигнул лукавым глазом своей супруге.
  
  Вороны влетели в дупло, тёплое, уютное, настоенное на стародавнем запахе мышей, шерсти, пуха и ягод, - оно было глубоким и совершенно сухим. Лучшего пристанища невозможно было и вообразить.
  
  Ворр встал на ноги и носилки с Жаком впервые с начала полёта коснулись земли, оказавшись на полу дупла.
  
  - Жак-залесник, слышишь ли ты меня? - спросил его Ворр. - Жив ли ты и как себя чувствуешь?
  
  - Жак?! - воскликнул Фил, - ты сказал - "Жак", я не ослышался?
  
  - Ну да, жук-залесник по имени Жак, - отвечал ему Ворр, - именно его мы и несём.
  
  - Подумать только! - изумился филин, - да про него весь лес говорит! Да что там лес, вообще все вокруг!
  
  А Жак, в свою очередь, вспомнил филина по имени Фил и сон трёх его детёнышей, совсем ещё не оперившихся тогда птенцов, и объяснения Фила этому их сну...
  
  - Филин Фил! - проговорил Жак, как можно громче и внятнее из-под вороха своих одеялец, - я помню тебя! Когда-то, давно, я шёл лесом и случайно подслушал твою беседу с детьми. Они рассказывали тебе о своём сне, а ты поучал их. Я никогда не забуду твои слова о том, что реальность для каждого - своя, и что от каждого из нас зависит, как воплотятся в неё его сны. Твои слова очень тогда помогли мне! И спасибо за приют! И здравствуй!
  
  - Надо же! - вновь изумился Фил, - До чего же, однако, всё связано! Я прекрасно помню этот разговор. Но и думать не думал, что в тот миг меня слышит какой-то жук, да не простой, а тот, что очень скоро прослывёт знаменитостью!
  
  - А чем же это ты так знаменит? - спросил Ворр Жака. - То, что ты совершил поход к Черепаху, один, зимой, - это поступок героический, спору нет. Но что-то должно быть ещё, не зря же сам Черепах так о тебе печётся... А тут, оказывается, ты ходишь в знаменитостях и у себя дома, каждая букашка про тебя знает... эээ... прошу прощения, не говоря уж о почтенных филинах...
  
  - Да ничем я не знаменит, - ответил Жак убеждённо, - я живу совсем один, только с Жульеттой и вижусь... И ничего такого великого я не совершал... Домики гусеницам выстроил, ухаживал за ними... пока они были гусеницами..., - и он добавил грустно, - вот всё...
  
  - Ничего себе "вот и всё", - воскликнул Фил. - Да знаешь ли ты, что произвёл своими заботами? Какое смятение в умах посеял? Весь лес только про то и говорит: как жить дальше - по-старому, когда каждый сам за себя и кем только может - питается, или иначе, по-жаковски, оказывая помощь любому, кем бы он ни был, просто потому, что он - живой... И тех, кто стоят за новое - всё больше и больше! Впрочем, я верю тебе, ты и вправду ни о чём таком не знаешь, живёшь себе на отшибе со своими гусеницами, а вокруг революция идёт.
  
  И Фил усмехнулся в усы.
  
  - Да..., - протянул Варр задумчиво, - гляжу я, и до ваших мест добрались великие перемены. Мы-то, приболотники, те, что вблизи Черепаха обитаем, давно уж иначе зажили. Уж и не припомню я, когда и с чего началось-то. Но, сдаётся мне, тоже, как ни странно, с каких-то насекомых малых.... Ты не помнишь, Ворр? Может, дед твой, Воррток, чего такого рассказывал?
  
  - Ага, как же, рассказывал, - откликнулся Ворр, - давно то было, очень давно. А началось всё, представь себе, с огненных муравьёв. Они тогда слыли жутко кровожадными созданиями, шли сплошняком, многотысячными армиями, уничтожая всё и вся - и живность и растения, каждую косточку обгладывали, каждый листик, да так, что после них даже нам, воронам, нечем было поживиться. Но был среди них один, точнее, одна... Дед говорил мне её имя, да вот, запамятовал...
  
  - Мурза, - сказал Жак тихо. Тихо и неожиданно для себя самого. - Её звали Мурза. Она была возлюбленной Жульена, моего предка. И она добровольно лишила себя своих клешней, приговорила себя к беспомощности, чтобы... чтобы никому не нести зла, никогда... - Жак хотел рассказать побольше, и о ней и о Жульене, но силы покидали его: очень давно не принимал он пищи, а ранение, операции, тяготы полёта, - всё это дало знать о себе.
  
  И он провалился в сон. Сон был лихорадочном, неровным, картины сменяли одна другую, мельтешили точь в точь, как снежная крупа, Жака бросало то в жар, то в холод, и он вскрикивал, метаясь в силках одеял...
  
  ***
  
  Стояла полная тишина. Наверное, от неё-то Жак и проснулся. Он открыл глаза и, как мог, огляделся. В дупле сидели три филинёнка с матерью Фиореллой. Самого Фила и воронов не было.
  
  - А где все? - спросил Жак. - Почему мы не летим?
  
  - Проснулся наш герой! - радостно воскликнула Фиорелла. - Не беспокойся, буран стих, вот Фил и полетел показывать воронам дорогу к твоему дому, всё, ведь, снегом замело по самые уши, пойди тут сыщи чего...
  - А разве Фил знает, где мои домики стоят? т.е., висят, - поправился Жак.
  
  - Да кто ж этого не знает?! - искренне изумилась Фиорелла. - И знают, и охраняют их всячески... А ты как думал? Тебе-то, небось, невдомёк, но ты давно уж под всеобщей охраной находишься, так-то... А теперь, давай-ка, я тебя покормлю малость, уверена, что ты проголодался, верно? Как насчёт этих, вот, личинок?
  
  
  Было далеко за полдень, когда Фил с двумя воронами вернулись в дупло. Домики Жака они, хоть и с трудом, но отыскали. По их словам, внешне они выглядели в полном порядке.
  
  Шёл острый снег с холодным резким ветром. Было темно, как в сумерках. Жака вновь привязали к Ворру и вскоре они уже подлетали к опушке леса, туда, где он граничил с пустырём, некогда, в неправдоподобно далёкую летнюю пору, бывшим Паутинным Царством. Сейчас он изменился до неузнаваемости и выглядел сплошным снежным полем с кое где топорщащимися сугробами. Оно неотличимо сливалось с другим, тем, что было когда-то цветущим лугом.
  
  Вороны мягко спланировали на поляну перед домиками гусениц, которая прежде служила Жаку строй-площадкой.
  
  Шёл исход восьмого дня со времени, как Жак покинул своё жилище, отправившись в поход к Черепаху, -сильным, непреклонным жуком с двумя мощными клешнями...
  
  - Ну, вот ты и дома, Жак-залесник, - сказал Варр. - Давай-ка, мы тебя отцепим и попробуем водворить в твой домик... Хоть эта будет задачка не из простых: гляди, какие они махонькие, входы узкие, а ты, к тому же, ещё и спелёнутый весь... Ну, протолкнуть-то тебя в дверку я протолкну, а дальше что? Распелёнывать тебя я боюсь: слишком грубый у меня для этого клюв, как бы не повредил чего... Что делать будем, брат Ворр, как думаешь?
  
  - Может, к сородичам его слетать, позвать кого? А то и вовсе к ним его переправить: пусть со своими зимует - самое милое дело...
  
  - Нет, - сказал им Жак, - я буду зимовать здесь, в своём домике, рядом с Грю. Я должен видеть, что произойдёт весной, самый первый миг застать, понимаете?
  
  - Нет, не понимаем... миг чего?
  
  - Не беспокойтесь, - раздался за спинами воронов тоненький голосок, - я сама распеленаю Жака и обо всём позабочусь... Но что с ним? Он ранен? Болен?
  
  Вороны обернулись и увидели... жука. Маленького коричнево-зеленоватого жука, переминавшегося в снегу озябшими лапками.
  
  - Жульетта! - воскликнул Жак из-под одеялец, - это ты?!
  
  - Ну конечно я, кто же ещё? - ответила она и подскочила к Жаку. - Что с тобой? Я уже собралась уходить, как увидела утром одного филина и двух воронов... Они всё кружили и кружили над домиками... и какое-то чувство подсказало мне: останься, что-то должно сегодня произойти. Прошло восемь дней с твоего ухода и... я думала, что ты появишься на дня два позже... а то и больше... Кто же мог подумать, что тебя прилетят по воздуху?!
  
  - По-моему, брат Ворр, наша миссия тут окончена.
  
  - И вполне успешно, - в тон Варру отвечал Ворр. - Пора и домой двигать...
  
  - Погодите! - встрепенулся Жак, - сделайте ещё одно доброе дело. Жульетте, ведь, надо будет домой, в Урочище... Не мог бы ты, Ворр или ты, Варр, отлететь её домой? Для вас это лишь несколько минут, а для неё... в этих снегах...
  
  - Ну о чём речь, Жак-залесник, разумеется, отлетим её в лучшем виде, мы будем только рады!
  
  
  И Жульетта отвязала Жака от носилок и, как был, спелёнутого, взвалив на себя, вскарабкалась в домик Грю.
  
  Домик слегка раскачивался под ветром и казался заброшенным и нежилым, но совершенно сухим и даже немного тёплым. В уголке покоился кокон с Грю... или тем, что некогда ею было. Он покрылся тонким слоем пыли и выглядел настолько пустотелым, что у Жака защемило сердце.
  
  - Распутай меня из этих пелёнок, Жульетта, - попросил Жак. - Только, чур, не пугаться, ладно?
  
  - Что такое страшное с тобой стряслось, скажи мне, Жак! - Жульетта была не на шутку встревожена.
  
  - Снимай повязки, сама увидишь.
  
  И когда, отвязав одно за другим одеяльца и простыни и повязки, Жульетта полностью оголила Жака, она увидела: там, где прежде красовались две крепкие клешни, - сильные и увесистые, незаменимое орудие в жизни и грозное оружие в битве, гордость любого, уважающего себя жука-самца, - были... две заиндевевшие нашлёпки из целебной смолы-антисептика и... всё.
  
  - Ой! - только и вскрикнула она. - Но что же... как же...
  
  - Одну клешню я потерял в пургу. Другую попросил ампутировать сам. Сам, понимаешь? И я этому рад, так будет только лучше.
  
  - Кажется, понимаю..., - медленно кивнула Жульетта. - Как Жульен? Как Мурза?
  
  - Да, как Мурза...
  
  - Тебе было очень тяжело, да? Ты добрался до Черепаха?
  
  - Да, я добрался. Он - удивительное существо. Ты была права, Жульетта, гусеницы сами окутывают себя нитями. Это называется "кокон". Так они готовятся к зимней спячке. Но это не всё, далеко не всё... Самое главное... самое главное - то, что гусениц больше не будет. По весне из коконов вылупятся... бабочки. Ты понимаешь, Жульетта, бабочки!
  
  - Бабочки?! Но как же....
  
  - Не знаю. Даже сам Черепах не знает, как именно и почему это происходит. Но таков путь: от гусеницы, через кокон, к бабочке...
  
  - Эй, там, в гнезде, - послышался зычный карр Ворра, - кто-то собирается с нами лететь? А то даже у нас лапки мёрзнут... между прочим...
  
  - Иди, Жульетта. И спасибо тебе. Я буду в порядке тут, у меня есть всё необходимое, так что не волнуйся за меня, ладно? Мы встретимся весной, верно? Ты, ведь, придёшь?
  
  - Ещё как приду!
  
  - Арра! - вновь прооралось снизу, на сей раз это был Варр.
  
  
  
  Оставшись один, Жак, впервые после операции осмотрел своё тело. В первое мгновение собственный вид настолько потряс его, что он был близок к шоку: лишённый клешней он, казалось, сократился вдвое и не только перестал выглядеть взрослым самцом, нет, поначалу он вообще не признал в себе жука своего рода! Но он сказал себе: "Теперь ты - такой. И если ты не сумеешь видеть себя в себе , - то и другие не смогут. Более того, - ты красив, понимаешь? Красив! Твои контуры утратили зазубренность и угловатость, лишились кое-каких отростков и сочленений, зато обрели обтекаемость, цельность и непогрешисть форм. Так себя и воспринимай отныне!"
  
  Он прошёлся по домику, прихрамывая, сделал несколько упражнений и удостоверился, что все его органы и члены послушны и исправны. Боли не было, была лишь ужасная усталость и сонливость. И он вспомнил, что его сородичи уже, по меньшей мере, недели две, как погрузились в зимнюю спячку. То, что Жульетта, как и обещала, каждый день проделывала путь из Урочища к домикам гусениц и обратно, проверяя ко всему безучастные коконы, - было самым настоящим подвигом. Только сейчас Жак осознал это по-настоящему.
  
  Он подбрёл к своему слежавшемуся ложу, взрыхлил травяную подстилку, бросил ещё один, последний взгляд на белёсый кокон, внутри которого была уже не Грю, ещё не бабочка, но некое таинственное Нечто, непостижимым образом соединяющее их обоих, - устроился поудобнее, зарывшись в постельку и смежил веки.
  
  Отдаваясь долгому сну, он был умиротворён и спокоен. "Я тоже прошёл свою метаморфозу, - сказал он себе. - Когда я проснуть весной, я буду иным. Нет, я уже иной. Всё, что осталось - это по-настоящему проснуться!"
  
  И он улетел в себя.
  
  
  ***
  
  
  Глава десятая и последняя
  
  Мир бабочки
  
  Ранение, операции, изнурительный поход и, - главное, - опоздание с началом зимней спячки, - всё это привело к тому, что Жак проспал много дольше обычного.
  
  За стенами его подвесного домика-стручка, раскачивающегося на всех ветрах, уже давно наступила весна, а он всё спал...
  
  Спал, когда бушевали зимние вьюги, когда внезапные оттепели и заморозки покрывали крепления и купол жилища предательским льдом, грозившим обрушить его под своей тяжестью, спал, когда, наконец, сошли снега, с оглушающим шумом вскрылись реки и ручьи и всеобщий гомон возвестил о пришествии весны...
  
  Птичьи стаи уже вернулись с дальних зимовьев, успели возвести гнёзда, а кое-кто - даже вывести птенцов. На деревьях и кустарниках почки уже распустились новой листвой и покрылись благоухающими цветами, привлёкшими сотни видов ползающих и летающих насекомых.
  
  Его сородичи, вместе со всеми прочими обитателями безбрежного океана под именем "Жизнь", давно уже пробудились и перешли каждый к своим делам и заботам. Среди них была и Жульетта. Она, как и Жак, легла в спячку много позже остальных, но была не так измотана, как он, к тому же... к тому же её просто напросто разбудил Жильбер-Жоакин, и она, как бы ей того не хотелось, принуждена была вернуться к бодрствованию.
  
  С пробуждением, едва управившись со спешными делами, она тут же отправилась к домикам гусениц и нашла их в полном порядке, все они с честью вынесли зиму, лишь у двоих оборвалось несколько из держащих тросиков и теперь они криво свисали вбок, лишившись симмметричных опор.
  
  Самого Жака она нашла глубоко спящим. Удостоверившись, что это именно здоровый безпробудный сон, а не что-то иное, она милостиво оставила его досматривать зимние грёзы, прекрасно понимая, что главное для него сейчас - это набираться сил.
  
  Жак проспал на целых полторы луны дольше обычного и Жульетта, навещавшая его каждый день, уже всерьёз подумывала положить конец этому нескончаемому блаженству, когда в одно из своих посещений нашла его беспокойно ворочающимся с боку на бок и глухо бормочущим в усы нечто невразумительное, что было верным признаком того, что зимняя спячка подходит к концу, сменяясь обычным сном со сновидениями и выплывающим наружу сознанием. Сейчас хватило бы одного громкого окрика или встряски, чтобы Жак пробудился. Но она не стала этого делать, предоставив всё естественному ходу вещей.
  
  Навещая Жака, Жульетта, разумеется, проверяла и гусеничные коконы. Все они оказались по весне на своих местах и на первый взгляд выглядели ничуть не изменившимися. Но в последние две-три недели она стала примечать, что нечто неуловимое, но удивительно последовательное с ними, всё же, происходит. Поначалу они лежали в своих, отороченных мхом и мягкими травами постельках невесомыми бестелесными веретенцами, напрочь лишённые, казалось бы, всякой жизни и содержания. Но вот, в какой-то из дней, ей почудилось, будто окутывающий их нитяной покров, вроде бы, истончается, полу-просвечиваясь, а под ним, в глубине, стали смутно угадываться некие более тёмные, чем он сам округлости.
  
  Сперва она была не очень в этом уверена, т.к. обнаружила изменения всего у нескольких коконов из более, чем трёх десятков. Но прошло ещё пару дней и сомнений больше не оставалось: теперь уже все коконы, как один проявляли схожие признаки. Что-то в них, несомненно, происходило...
  
  ***
  
  Жак проснулся от птичьего щебета. Этим утром, - пронзительно-ясным, солнечным, ветреном, напоенном пьянящим ароматом спелого цветенья, - птицы, казалось, ошалели от счастья. Щеглы, соловьи и дрозды соревновались в сочинении восторженных рулад, им отзывались синицы и воробьи, зяблики и сойки, и даже хриплый карр воронов и пронзительные крики сорок не нарушали общей симфонии, но вплетались в неё естественно и гармонично, лишь придавая ей глубину и созвучность.
  
  Под утро прошёл ласковый тёплый дождь и теперь, умытая им земля исходила благодарным паром, отдавая влагу воздуху. И в нём, в воздухе, над верхушками самых высоких деревьев, носились стаи жаворонков, стрижей и ласточек и, упоённые простором, вспахивали синеву незамутнённой радостью. А ещё выше, так высоко, что ни одно из ползающих и летающих насекомых не в силах было различить, реяли соколы и ястребы, возносясь в небесных течениях, едва поводя распростёртыми крылами, величественно и покойно, придавая ещё большее величие собственным своим владеньям.
  
  Жак проснулся от птичьего щебета, но долго ещё лежал недвижимо, прислушиваясь, впитывая звуки, запахи и оттенки свето-цветов, преломлявшиеся в тончайшие вкусо-сенсорные ощущения, повествующие в бесконечном количестве деталей о том мире, в который он возвращался жить.
  
  И по мере вживания Жака в свойства окружающего его пространства, в нём пробуждалась и память. Вот, он огляделся вокруг и вспомнил, где он и что это за странный, ни на что не похожий, подвешенный между небом и землёю стручок, ставший ему домом на долгие месяцы зимней спячки и раньше, много раньше... Он вспомнил для кого построил его и многие другие, ему подобные, вспомнил одну за другой, всех своих гусениц, начиная с Грю, и цветущий луг и метаморфозу слияния с Бабочкой; вспомнил Жульетту и свой поход к Черепаху, дорогу назад и... и то, что с ним произошло, там, по дороге...
  
  Он бросил взгляд на себя самого и убедился, что память ему не изменила, то был не сон, он всё помнил правильно: он и вправду лишился обеих своих клешней, превратившись в... кого? в урода? калеку? В жука, навеки обречённого на частичное, ущербное существование, в обузу для близких и насмешище для всех прочих?
  
  По обработанным им сенсорным данным, Жак понял, что проспал много дольше положенного, что вокруг полным ходом бушует весна, а значит... Он опоздал! Проспал пробуждение гусениц! "Нет, - поправил он себя, - не гусениц, - бабочек! Тот таинственный, никем доселе не уловимый миг Превращения и чудо выхода из коконов... Проспал, как последний ничтожник!"
  
  "Вот и Жульетты нет, - констатировал он с обречённой горечью, - а ведь она обещала... обещала вернуться весной... Всё правильно, она оставила меня, забыла, отказалась... Кому нужен ущербный урод, калека, фантазёр и неудачник, не способный даже на заботу о себе самом, не говоря уж о семье, потомстве... Грезящий, смехотворный мечтатель, жаждущий... летать..."
  
  "Летать, - повторил про себя Жак, - вот для чего я добровольно лишил себя клешни... летать!"...
  
  Это пробудило его окончательно. Жак встал, покачнувшись с непривычки, но тут же выпрямился, расправил ножки и сделал несколько разгоняющих кровь движений, чувствуя, как с каждым из них к нему возвращается полнота восприятия собственного тела.
  
  Только тогда по-настоящему обвёл он взглядом своё жилище, в полной уверенности, что кроме залежалой пыли да иссушенных трав не увидит ничего. Он хорошо помнил свой домик, ведь это было последнее, что он видел перед погружением в спячку: выстуженные бураном тёмные углы, охапка мха на осиротевшей постельке Грю, с покоящимся на ней бестрепетным пустотелым коконом... да ещё свист ветра за тонкой корочкой стен...
  
  Мох, как и прежде, лежал на своём месте притихшей кучкой, а на нём... "Не может быть!" - воскликнул Жак и подбежал к ложу Грю.
  
  Кокон всё ещё был там. Он набух, истончился, округлел, и из-под белёсых пыльных нитей явственно проглядывались темнеющие контуры. Жак неотрывно глядел на это диво и ему показалось, будто различил он некое смутное, тайно-глубинное там движенье.
  
  "Значит, я, всё же, не опоздал, - подумал Жак, зачарованно глядящий на кокон. - Действительно, кто сказал, что бабочки должны пробуждаться с первым приходом весны? Быть может, он лишь даёт им знать, что тепло уже пришло и убыстряет их внутреннее развитие? А окончательно они просыпаются и выходят из на свет лишь когда весна уже в самом разгаре и всё, в цвету и спелости, готово вот-вот перейти в лето... как сейчас... Значит, я не опоздал!"
  
  "А как там все остальные? - спохватился он. - И вообще, что там сейчас - снаружи?! - И он поспешно выполз из домика и спустился по тросику на землю.
  
  Один за другим, он посетил все домики и во всех увидел ту же картину: набухшие коконы, полнящиеся чем-то смутно-различимым, но уверенно обрастающим контурами себя. Теперь, когда у него не было клешней, подниматься по тросикам было и легче и тяжелее: тяжелее, потому что ему уже нечем было цепляться за них кроме, как собственными лапками и он не мог, как делал то прежде, подтягивать себя; а легче - потому, что он сам стал много легче и подвижнее, потеряв чуть ли не четверть своего веса, так что вцелом, вроде бы, ничего не изменилось, несмотря на то, что изменилось всё...
  
  Его не покидало чувство, что все его члены заменены на какие-то другие, новые и совершенно ему незнакомые. И он, словно только народившийся на свет жучонок, должен был всему учиться заново, приноравливаясь к изменившемуся центру тяжести, весу и длине тела, координации движений. И он учился, учился быстро, радостно, упоительно.
  
  А снаружи бушевала весна. И Жака овеяло шквалом запахов, настолько дурманящих и пьянящих, что в первый момент у него подкосились лапки, совсем, как после того, как он встал на них после зимней спячки. Да, весна была поистине изобильна и буйствовала на все лады, не скупясь, расточительно, всеобъятно...
  
  Он испил пахучей, настоенной на раннем солнце росы и отведал чего-то ярко-зелёного, жутко вкусного. Только сейчас почувствовал он весь, скопившийся в нём голод и жажду по пище.
  
  "Наверное, - сказал себе Жак, - я потому ещё такой лёгкий, что так долго не ел. Скоро я стану тяжелее. Надеюсь, что не намного..." Вес, с некоторых пор стал особенно его заботить, т.к. связывался в его представлении напрямую со способностью оторваться от земли и держаться в воздухе.
  
  "Но с другой стороны, - постарался он успокоить себя, - ведь летали же мои соплеменники, по крайне мере, некоторые, - Жерар, бабушка Зи-Зи... И у них, ведь, были обе клешни! Значит, полёт возможен и с ними тоже... А без них - тем более!" И он успокоился окончательно.
  
  А утро было и впрямь восхитительным, обещая столь же чудесный день. И Жак решил отдаться сполна этому пиршеству весенней жизни, вознаградив себя за все долгие месяцы беспамятства, и отправиться на луг, да, на тот самый летне-цветущий луг, где когда-то, в безвозвратно ушедшем прошлом, он слился воедино с Бабочкой и прошёл свою собственную метаморфозу. Ему казалось: воскреси он место и атмосферу, - и он восстановит некие существующие на самом деле или лишь мнимые, кажущиеся ему провалы в памяти, воссоздаст всю последовательность звеньев цепочки, максимально приблизив себя-теперешнего, - нового и незнакомого себя, - к себе-прежнему, тому, который удостоился чуда...
  
  И он направился в сторону луга, огибая сухостой Паутинного Царста, предаваясь цветам и запахам и мыслям обо всём на свете кроме одного: предавшей его Жульетты.
  
  ***
  
  Жак шёл, прихрамывая, по знакомой тропинке, проложенной бесконечными поколениями муравьёв и прочих неведомых ему существ и, как в ранней своей юности, останавливался на каждом шагу, заглядываясь на окружающий мир, словно открывал его заново. Каждая травинка, каждый распустившийся цветочек или мохнатая былинка виделись ему диковинкой, малым чудом, неповторимым, гармоничным, совершенным. В каждом живом существе, пусть и сколь угодно крохотном, усматривал он личность, индивидуальную, лишь себе самой свойственную, достойную восхищенья и самого пристального внимания просто потому, что она - есть, потому что является неотъемлемой, необходимой частью грандиозного, бескрайнего целого.
  
  "Здравствуй!", - говорил Жак, приветствуя букашку.
  
  "Здравствуй!", - улыбался он колышущемуся под ветром соцветию.
  
  "Здравствуй!", - шептал он самому ветру и земле и небу.
  
  И земля и небо и соцветия, мурашки и былинки, ветры и травы, - отвечали ему созвучной разноголосицей: "Здравствуй, Жак! Как хорошо, что ты с нами! И как прекрасен этот мир, верно?"
  
  "Как прекрасен этот мир!" - немо восклицал вслед за ними Жак и брёл по тропе, дальше, туда, откуда всё явственнее доносилась до него непередаваемо сложная благоухающая симфония.
  
  Он поравнялся с мягким рыжим камнем, сплошь испещрённым муравьиными ходами, круто обогнул его и двинулся дальше, мимо гиганского скопления каких-то пахучих розеток, мимо зарослей жгучих трав с жёлтыми венчиками, мимо слившихся воедино ползучих папоротников, изукрасивших землю трепещущими узорами, мимо... Всё это он довольно хорошо помнил, - или вспоминал, - по прошлому лету, но по-настоящему восстанавливал он свою память не этими дорожными знаками: у него были свои, куда как более значительные ориентиры.
  
  "Вот, - говорил себе Жак, - вот здесь я впервые повстречал Гриальту. А вот здесь - Гунту. Около этого куста я, совсем неожиданно, увидел Гризель, а после того поворота, там, где всё усыпано цветами красного дерева, - там я наткнулся на Гаррету, едва распознав её меж цветов, настолько была она пурпурно неотличима от них..."
  
  Жак двигался к лугу вдоль источаемого тем шлейфа ароматов, и чем ближе тот становился, тем более шлейф походил на облако, окутывавшее Жака с головы до пят, и облако это делалось всё гуще, насыщенней, пьянящей. Число составляющих его запахов росло с каждым шагом и, если поначалу Жак ещё силился разъять их на единичные, пытаясь усилием памяти отождествить с тем или иным их источником, - то очень скоро это стало невозможным: теперь уже пряное облако состоит, казалось, из нерасчленимого на частицы тела, по которому, то и дело, пробегали волны чего-то особенно острого, вдруг превалирующего и так же неожиданно схлынывающего, как морская пена, срываемая порывами свежего ветра. И когда Жак убедился, что облако это, достигнув крайних пределов насыщения себя собою, не в силах превыситься боле ни на чуть, - тогда понял он, что достиг луга.
  
  Он не помнил точного места слияния с Бабочкой, да он и не знал его вовсе, даже тогда, сразу после свершившейся с ним метаморфозы, нисколько не заботился о запоминании его или каких-то деталей окружающего, нет, ему казалось, что если место это и было, то находилось совсем не здесь, на земле, пусть и сколь угодно исходящей изобильной жизнью, - а где-то там, в бесплотных воздушных потоках, небесных не только по месторасположению в пространстве, но, - прежде всего, - по духу, по принадлежности своей к надземному. А ещё вернее, - что произошедшее с ним чудо было... везде, да, везде. Жаку казалось, что в тот нескончаемо длившийся миг оно охватило собою всё сущее, все времена и пространства и дали, ибо как иначе мог бы он ощутить себя всем и везде?...
  
  И сейчас он застыл на околице цветенья, всеми кромками восприятия струясь восстановить в памяти то, настигшее его безысходное счастье и упоенье жизнью, которое лишь одно и позволило чуду воплотиться. Он отдался всепроникающим звукам и запахам, будоражащим, преисполняющим, зовущим, и они подхватили его, закружили, понесли вдаль...
  
  Жак открылся им в предчувствии воскрешенья былого, открылся настежь, жаждущий, ждущий... Но былое не наступало. Чем больше предавался он влекущему его коловращенью, чем дольше и призывнее обращал себя в одно трепетно-единое чаянье, - тем сильнее росло в нём смятенье, тем отчётливее понимал он: что-то не так. Да, его объяло ликованье торжества жизни, мажорное, гармоничное, почти совершенное... почти... Не хватало лишь самой малости: чего-то безымянного, неуловимого, что одно только и позволяет зарождение... чуда.
  
  "Вот оно, - понял Жак. - Мир вокруг - прекрасный, изобильный, полный энергии и силы мир, - самодостаточен, а потому - замкнут в себе, он - земной! А в зацикленном на себе земном нет места чудесному, как нет ему места нигде, где... где полнота не оставляет ничего для... ущербности? Неужели требуется ущербность для воплощения чуда? Или просто свободное, зовущее его пространство?
  
  "И почему же сейчас это так, а тогда, летом, было иначе? - продолжал недоумевать Жак, всё больше приходя в себя по мере выхождения из охватившего его потока. - Почему?! Потому ли, что тогда был излёт спелого лета, а сейчас - лишь расцвет, готовящейся им стать весны? Потому ли, что сам я тогда был иным, не прошедшим ещё метаморфозу, а только стремящимся к ней, готовым её принять, на неё настроенным? Но тогда получается, что то, что было - невозвратимо? утеряно навсегда и воскрешению не подлежит? Что, дарованная мне однажды благодать уже сама по себе сделала невозможной её повторение? Или всё чудесное в этом мире, - одноразово и уникально по определению и просто глупо ожидать возвращенья волшебства потому только, что ты, - иной, но столь же ничтожный, как прежде, - решил явиться на место, приблизительно показавшееся тебе чем-то схожим с тем, другим?...
  
  "А может... может я и сам стал несовершенен, и с потерей клешней что-то безнадёжно утратилось и во мне самом, какая-то бесконечно малая частица меня исчезла или трансформировалась так, что изменила целое, сделав его неспособным к... восприятию чуда?!"
  
  Жак стоял, уставясь в никуда, всё больше отделяя себя от окружающего, но такого не его счастья, и тогда произошло странное: то, что ещё совсем недавно воспринималось, как единое, нерасчленяемое на составные целое, слитное и слаженное до полной невозможности разъять, - вдруг, само собою, без всяких на то усилий, распалось на отдельные элементы, вполне самостоятельные и даже - невероятно! - ничуть не согласованные друг с другом!
  
  И вот уже он различил стрекотанье кузнечика, жужжанье шмеля, пряные тяжёлые волны, пульсирующие из некоего невидимого в высоте соцветия, острую кислинку муравьиной колонны, горькую жухлость проползшего мимо крестовика... Он ощутил всё это независимо друг от друга, отстранённо, бессвязно...
  
  Целого больше не было. Было скопище бесчисленного ряда живых существ, различных, разнящихся, несхожих... Каждое из них вовсю занималось своим делом, казавшимся ему самым важным и неотложным на свете и, - сколько бы Жак не уговаривал себя, - он уже не в силах был распознать во всём этом бессвязном копошеньи, стрекотаньи, любом ином заявлении о себе, - ни крупицы общности. Изобилие жизни осталось, но гармония исчезла.
  
  "Если что-то во мне и изменилось, - грустно подумал Жак, - если неспособен я больше ни привлечь чудо, ни создать и воплотить гармонию, - по крайней мере я остался ещё достаточно чуток для распознанья её отсутствия..."
  
  И он понуро побрёл назад, домой, одинокий и сиротливый, прочно обосновав себя по ту сторону всякого счастья. Хромота его враз усилилась и теперь он почти волочил свою правую лапку, отказывающуюся сгибаться и идти...
  
  ***
  
  Он и сам не заметил, как пришёл. Ничто из внешнего не достигало его сознанья, ни шумы, ни цвета, ни запахи. Мир стал безвиден и пуст, лишь таким и мог ещё восприниматься он на просторах собственного его безволвия и опустошенья, на просторах того что ещё совсем недавно составляло его ландшафты его души.
  
  Одинокость и покинутость Жака были столь полными, что спустись сейчас солнце с небес, само солнце с луною и всеми звёздами впридачу, и скажи ему: "Жак, мы сияем для тебя, для тебя и ради тебя одного", - он ответил бы им: "Сгиньте, призраки, я в вас не верю, сгиньте!"
  
  Но солнца не было. Слепое сиянье, затянувшее бесцветие небес было столь же лишего явного своего источника, сколь и всякой видимой цели.
  
  "Вот оно, - подумал Жак, - существование в чистом виде, без смысла, предназначенья и понимания, без радости, без любви... ни жизнь, ни смерть, - одна бесформенная безликость, не нарушаемая ни граном личностного присутствия. Вот, что ждёт меня отныне".
  
  Почти в беспамятстве свалился он под кустом чего-то раскидистого, укрывшим его глубокой послеполуденной тенью, в надежде уснуть, провалиться в небытие, просто исчезнуть из восприятия себя. Но небытие не шло. Вместо этого шли мысли. Они были смутными, бесформенными и столь же бесцельными, как и всё вокруг, да и не мысли вовсе - жалкие, рахитичные их подобия... Но даже они ухитрились сложиться в нечто конкретное.
  
  "Мне незачем больше жить, - чётко прозвучало внутри Жака. - Незачем быть свидетелем нарождения бабочек, выхода из коконов, первого их полёта... Зачем всё это, к чему? Ведь я всё равно не полечу с ними, я не достоин ничего подобного! Раз чуду не повториться, раз отказано мне в гармонии, в сопричастии, - значит, недостоин я и самого лицезренья. Всё просто, остаётся одно: умереть. Но умру я не здесь, не под этим безымянным кустом. Я знаю, где! Я вернусь в свой домик, свой и Грю, и обниму её кокон, тот, в который она сама заточила себя, когда... когда ещё была собою... Там я и приму смерть. И когда меня найдут, - неважно, кто и когда, - то поймут, что я не предал, никогда не предал ни её, ни свою собственную преданность."
  
  Жак встал с трудом, лапки не держали его, настолько упадок душевных сил породил упадок физических. Кое-как, спотыкаясь и падая, добрался он до своего домика и уставился на подъёмный тросик. Он застыл пред этим непреодолимым препятствием, боязливо потрогал лапкой тугую нить, уходящую, казалось, в бесконечность, и совсем упал духом.
  
  "Ну вот, - обречённо подумал он, - даже в этом мне отказано."
  
  Но постояв немного, бессильно опершись на зелёное волоконце, он, всё же, решил попытаться. Тросик истрепался за зиму, стал шершавым и неровным, кое-где истончившись вполовину, и Жак, - пустотелый, бесплотный, - неприметно зацепился зазубринками ворсистых лапок за такие же ворсинки тросика и принялся подтягиваться на малую чуть. Силёнок у него не было никаких и, если бы не эти естественные крючки и зацепки, - он давно бы свалился наземь. А так, сам того не заметив, он одолел больше половины пути вверх, когда достиг вдруг совершенно гладкого, лоснящегося лаковой кожицей участка. Когда-то весь тросик был таким: глянцевым, круглым и идеально гладким. Но тогда для Жака, - полного сил и веры в себя жука с двумя мощными клешнями,- это не являло ни малейшего затруднения: два-три слаженных ритмичных взмаха, - и всё было бы позади. Но не сейчас.
  
  Жак попробовал обхватить безукоризенный глянец и тут же съехал вниз. С тем же успехом он мог попытаться вскарабкаться на луч зеленоватого света, - что-то эфемерное, едва осязаемое... Тросик раскачивался под ветром и Жак почувствовал, как у него задрожали лапки - от слабости, волнения, отчаянья... Из последних сил он предпринял ещё одну попытку, но, лишь коснувшись зеркальной поверхности, соскользнул вновь, лапки его разжались и он кубарем полетел вниз, больно ударился головой о какую-то твёрдую кочку, перевернулся на спину и потерял сознанье.
  
  Достигни Жак благополучно своего домика, - его постигло бы потрясение. Ибо он был пуст. Кокон, содержавшей то, что некогда было его любимой Грю, то, подле чего собирался он принять смерть от тоски и оставленности, - не содержал более ничего кроме залежалой пыли. Лишь в утолщённой части веретенца виднелось небольшое отверстие с разорванными вкруг него нитями, а сам кокон... сам кокон был пуст, безнадёжно и окончательно пуст, превратившись в исполнившую свою роль и навсегда покинутую колыбель жизни.
  
  Будь Жак здоров и крепок, как прежде, и пустись он обследовать все прочие домики, - во всех узрел бы он одну и ту же картину: отверзтые коконы, выпустившие на волю своих таинственных обитательниц, обуянных одной неостановимой жаждой: быть!
  
  Но Жак не видел ничего. Тельце его бездыханно покоилось на комьях земли и казалось столь же пустым, сколь и коконы, домики, весь мир... да, весь этот, внезапно притихший предзакатный мир, оставленный духом и верой в него самого.
  
  ***
  
  Какое-то время он лежал, недвижимо покинутый сознанием, отлетевшим в совсем иные миры. Впрочем, очень долго это длиться не могло, т.к. солнце всё ещё висело над верхушками дальнего леса, лишь прибавив пунца к спелому золоту.
  
  Но вот, что-то повеяло над Жаком, - то ли ветер, настоенный на литургии заката, то ли просинь невидимых крыл его же духа-хранителя... а может, то было само сознание, что вернулось к нему, ласково окатив тёплой волной... Так иль иначе, Жак очнулся, открыл глаза и увидел... небо. Чистое, удивительно глубокое небо густейшей синевы, пронизанное торжествующим пурпуром, тихое, величественное, прекрасное.
  
  Он смотрел в него, не ощущая сперва ничего, кроме безмятежности, утопания в безбрежном, неиссякаемом покое, словно очам его, духу и разуму открылась одна всеохватная истина, истина, стоящая выше мельтешения всяких земных помыслов, - добрых и злых, больших и малых, - выше самого нескончаемого пиршества жизни, выше самих красоты и гармонии... Они, - красоты и гармонии, - были лишь частными, ограниченными по сути её проявлениями, и то лишь - на том ничтожном плане восприятия, что доступен был Жаку в силу собственной его ущербности, а она, истина, пребывала неизмеримо выше и дальше и включала в себя все миры, времена и пространства, все определения, чувства и меры, и состояла в... в счастье. Да, в полном, неизбывном, нерушимом счастьи бытия. А красота и добро, гармония, слаженность и неуёмное стремление к жизни всего мирозданья, - то лишь одежды её, покровы Великого и Вечного...
  
  Жак постиг всё это, лёжа на спинке и уставясь в бездумную бездонность небес. И ещё он подумал, что умер. Умер и вознёсся в то потустороннее Запределье, что зовут ещё Благой Обителью или Горним Урочищем. Ибо в какой-то неизмеримый сознанием миг, из вызревающей багрянцем сини стали проступать чудные крылатые контуры. Они множились, изливаясь всеми оттенками нежности, плыпарили пурпуром светогладя пространство, неслышно, неощутимо и безукоризненно правильно.
  
  "Это ангелы, - понял Жак, - крылатые посланцы самого Жука-Прародителя. Значит, всё верно, так оно и есть."
  
  А "ангелы", тем временем, обретя очертанья, принялись походить на всё боле, до боли знакомое...
  
  "Бабочки! - осенило Жака. - Да это же бабочки! Так вот, значит, кто они, на самом-то деле! Это - ангелы! Светозарные вестники Запределья! И они пришли ко мне, за мной!"
  
  Жак запрокинулся в небо, а над ним, упоенное всеми ветрами заката, кружило неописуемо многоцветное трепещущее облако. Оно то вскруживалось ветряным вихрем, то распадалось на свето-пятна, то отдалялось, то близилось, будто зовя, - и Жак прошептал в это парящее над ним чудо:
  
  "Вы - мост меж мирами, я понял. От земной гусеницы, сквозь кокон безмолвия и погружения в себя, сквозь самопознание и метаморфозу сути - в запредельный простор Бытия... Да, вы - воплощение чуткости ко всему извечному, воплощение сопричастности и проникновенности в тонкое... И я хочу с вами, возьмите меня!"
  
  Он изловчился, сам не зная как, перевернуться на ножки и встать. Усталости не было и в помине, одна устремлённость - истая, пронзительная, трельная.
  
  Цветовое облако витало над ним, маня и призывая, а Жака охватило внезапно острое, как лезвие травы-серебрянки чувство недостижимости чуда. От кончиков усиков до последней ворсинки подбрюшья ощутил он свою трёхмерную пресмыкаемость, всю бездну, отделяющую его жучью суть от ажурной прозрачности этих ангелоликих крылатостей. Ему открылся взгляд на себя самого глазами... бабочки. Вот он: коричневато-зелёный, грузный, неуклюже приземистый, на безобразных коротеньких ножках, со смехотворным хоботком и усиками, в жутком хитиновом панцыре и, - главное, - так безнадёжно безкрылый!
  
  И Жак заплакал. Густая клейкая слизь, заменявшая ему слёзы, засочилась из подглазных пазух и потекла по невозмутимой покатости скул и хитину надгрудья.
  
  И он, встав на задние лапки, вытянувшись в предел натяженья, взметнул ввысь все свои лапки и усики и помыслы, и воскричал:
  
  - Господи! - и зов его вознёсся до дальних небес...
  
  - Господи, - резонировало во сто крат усиленным эхом сенсорных окончаний...
  
  - Господи! Сделай меня бабочкой!
  
  И Господи ответил ему:
  
  - В следующий раз, Жак. В следующий раз я обязательно сделаю тебя бабочкой. Ты это заслужил.
  
  Волшебство разноцветья обуяло Жака. И уже казалось ему, что, стоя на земле, воспарил он в запросторный бархат, в беспредельную чуткость живого, в "мир бабочки".
  
  
  Подобное, как известно, струится к подобному. Устремленье к устремленью, чуткость к чуткости, зов к зову.
  
  И вот, из слиянного танца запредельных Вестников отделился один. Он неслышно спланировал вниз, к самому носику Жака и завис, невесомый. То была бабочка, неописуемой красоты бабочка-фиолетка в разводах бордового бархата с парой бездонных ультрамариновых зрачков. Она глянула в Жака, целомудренно сложила крылышки, распахнула их обнажённой прелестью, одарив мимолётным откровеньем, и сомкнула вновь.
  
  И подумалось Жаку, что распахнутые - то знак приглашения, а сомкнутые - приветствия и благодаренья. И ещё вообразил он, - хоть никакой уверенности в том у него не было, хоть знать что-либо наверняка было никак невозможно, - что пред ним ни кто иная, как Грю, его первая, вечно любимая Грю, полностью перевоплотившаяся, но некиим чудом не утерявшая память.
  
  - Ты прилетела ко мне попрощаться, Грю, - улыбнулся Жак сквозь слёзы, ласково и грустно. - Даже пройдя все свои превращенья, ты не позабыла меня. Да, это ты, я узнал тебя...
  
  А бабочка, - может то и вправду была преображённая Грю, - в такт словам Жака кивнула роскошеством крыльев, мигнула сиренью и фиолетом, пурпуром и просинью, и в нетронутой нежности этого безмолвного диалога Жаку почудился, вдруг, тишайший, едва уловимый шелест.
  
  Жак не знал языка бабочек, даже не догадывался о том, каким он может быть. Но тут, показалось ему, он совершенно отчётливо различает слова.
  
  - Я не Грю, - послышалось Жаку из шепота. - Я не знаю, кто она... Я - Барбара. Но я помню тебя. Как - не знаю, но помню. Себя прежнюю - не помню, а тебя - да. Мы все помним тебя, Жак, помним и любим. И зовём с собой. Полетим с нами! Ведь ты так этого хотел, верно?
  
  - Верно, - прошептал он. - Верно, Барбара. Больше всего на свете...
  
  - Тогда - лети! - донеслось до Жака.
  
  Барбара взметнулась крыльями, мягко, без малейшего усилья, и затрепетала над Жаком, чуть впереди и выше, словно указуя путь.
  
  Невидимая нить протянулась меж ним и Барбарой, нить от земного к надземному, прозрачному и просторному, к полёту... Бабочка завибрировала крыльями, сильно, истово, словно летела против тугого ветра, и Жак почувствовал, как путеводная нить напрягается, звенит в порыве, источая трель проникновенья. И тело его пронзилось трелью, и натянулось нитью, сделавшись с нею единым целым, естественным её продолжением.
  
  Под панцырем Жака что-то странно хрустнуло, будто лопнула некая стародавняя, отжившая своё перепонка. Лакированный купол спинки раздался вширь, распался на невиданные сегменты, полу-створки дрогнули, вновь хрустнули... и распахнулись настежь.
  
  В тот же миг послышался звук: незнакомое досель его уху мерное жужжанье. Не почувствовав ни малейшей разницы в напряженьи, без умысла, усилий, потуг, - он оторвался лапками от земли и взлетел.
  
  Ему казалось, что ниточка, соединяющая его с Барбарой, всё удлиняясь, в то же время крепнет, и он, притягаемый притяженьем, летит по ней вверх, туда, где кружилось вихрем бархатное разноцветье.
  
  Основным чувством его от полёта в первые мгновенья было ошеломление... Он понимал, что летит, летит впервые в жизни, но сам факт свободного паренья, такого чаянного, выстраданного, лелеемого, виделся ему настолько невероятным, что он, скорее, готов был уверовать в то, что сам мир воспарил и понёсся вдаль, вкруг него, зачарованно застывшего наземи... Но жужжание крыл, вибрации, передаваемые ими всему телу, густая, замешанная на закате квинтэссенция ветра, - всё однозначно убеждало его в обратном.
  
  И вот он уже в самом средоточьи трепещущих крыл... Казалось, все цвета и оттенки мира, все нежнейшие их сочетания и переливы слетелись, сплетясь в одно, полыхаемое заревным облако, и облако это окутало Жака восхитительной, ни с чем несравнимой ликующей лаской. Жак уже не лицезрел чудо, не сподобился быть безмолвным его свидетелем, нет, - он был погружён в него весь, без остатка, стал частью его и центром, чудо вершилось у него на глазах, над и под ним, везде... И он, вконец ошалевший, захлебнулся одним всепокоряющим восторгом, упиваясь немыслимой красотой происходящего.
  
  Потому-то, наверное и не распознал он мига, когда к собственному звучанию его крыл, звенящему тугой низкой нотой на фоне едва слышного шелеста, прибавилось ещё одно, удивительно с ним схожее, лишь на восьмую тона выше, но столь же слаженное и гармоничное. Оно, словно найдя единственно правильную звуковую нишу, вложилось в неё драгоценным камушком, породив совершенную законченность соцветия. И то, что прежде было дивным животворным ваяньем, вознеслось до тончайших пластов бытия, туда, где исчезает, истончившись грань меж материей и духом, туда, где обитает чудесное, и куда мир бабочки ведёт тропинкой чуткости, служа проводником...
  
  Жак обернулся и увидел...
  
  - Жульетта?!
  
  - Ну конечно! Кто же ещё? - ответила ему Жульетта, подлетя близко-близко и коснувшись его хоботком.
  
  - Но как ты... я думал... Как ты взлетела? Сама?!
  
  - Я взлетела, потому что взлетел ты. Понимаешь, Жак? Я не могла не взлететь тебе вслед... мы для этого слишком... слишком вместе...
  
  И они сплелись усиками и лапками и хоботками так, что стали одним четырёхкрылым, удивительным, никогда невиданным прежде существом. И тогда до них обоих, одновременно, донёсся шелест сотен крыл, сложившийся в пронзающий дрожью шепот:
  
  - Вот вы и сочетались в одно... этого мы и ждали...теперь вам дозволено проникнуть в Запределье... летите с нами... мы проложим Путь!
  
  И они полетели... полетели, окутанные облаком, туда, где закат исчезал землю, вознося её в небеса... и дальше... где исчезали и они сами, становясь... всем...
  
  
  КОНЕЦ.
  
  
  30. VI. 07.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"