Соколов Алексей : другие произведения.

Времена года

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  
  Странничество есть невозвратное оставление всего,
  что в отечестве сопротивляется нам в стремлении к благочестию.
  
  Иоанн Лествичник.
  
  
  1.
  
  
   Я замерз у подъезда, поднялся по лестнице. Наугад зашел в комнату, встал у окна. За окном расстилался район новостроек, облепленных плиткой мертвецкого цвета. В комнате были бетонные стены и грязный цементный пол. В углу кто-то устроил кострище. Я спустился обратно.
   У подъезда курил мой приятель.
   - Рад видеть тебя в Антарктиде! Дорога была...
   - Не напрасной? - закончил я весело. - Поездом. Частью - паромом. Полночи. Вы рядом.
   - Думал, я адрес неправильный дал?
   - Если честно, то да.
   - И все правильно. Домик мой здесь, деревянный... стоял. Вот забавно: полночи прошло - а уже новостройки... снесли... Давай, завоюем весь мир? - он закашлялся.
   - Лучше пройдемся. Мне вечером надо назад.
   - Как прикажешь. Тормозни-ка, машина. По имени 'молоковоз', если помнишь.
   Утро было свежим, а небо - безоблачным, предвещая погожий день. Новостройки стояли пустые, дышали ночным, крепким холодом. Молоковоз с яркой бочкой, свернув на широкий проспект, удалялся, тихонько гудя. Вдруг он громко завыл.
   - Здесь же нет никого...
   - Иностранец, совсем иностранец, - сказал снисходительно друг.
   Мы гуляли. Смотреть было нечего. Старый район, горстка маленьких улиц. Квадратное здание, желтого цвета и в два этажа, с легким запахом рыночной гнили из внутреннего двора. В витринах лежала закапанная известкой бумага, валялись ведра и лестницы.
   В парке я поднял ветку березы:
   - Вся в почках...
   - Пора. Завтра первый день лета, - сказал мой приятель и сразу поник.
   За парком оказались хрущевки. В 'палисадниках' метлами торчали неоперившиеся кусты.
   В самой утробе хрущевок мы вышли к площадке с оградой из крупноячеистой сетки. Внутри ограды играл на гармони, сидя на лавочке, пенсионер. Под гармонь на площадке топтались, обнявшись, или, скорее, вися друг на друге, вялые парочки.
   Друг взял меня под руку, притянул к себе:
   - Там, видишь, видишь?
   Я прижал лицо к сетке.
   - Дверь, вон она. Вон.
   В бараке и впрямь была дверь. Не иначе - тюремная: сталь грубой сварки, засов, вертухай и кормушка.
   - Да. Вижу.
   - Вот так. Я писал про нее тебе, помнишь?
   - Забыл.
   - Вот такие дела... - суетился приятель. - Теперь пойдем дальше.
   И он потащил меня есть. Мы искали место получше, пока не осели в столовой, где я заявил, что устал и останусь. В столовой воняло. Вдоль мутных окон тянулись советские стойки.
   - Удобно: фотоаппарат можно вешать, - сострил я, указав на штырьки под ними.
   - Совсем ошизел у буржуев своих. Лучше ешь.
   Нам подали щербатые блюда с горкой пельменей, плавающих в разбавленной кипятком сметане. Я посыпал их перцем и с удовольствием принялся поглощать алюминевой вилкой.
   - Что-что, а пельмени у нас... - начал друг, открывая бутылку портвейна.
   - Класс. Наливай.
   Друг налил, и мы тяпнули.
   - Ради пельменей одних стоит ехать... Негр тот, видел?
   - А как же, видал. Шарился, словно на пепелище.
   - На пепелище я, честное слово, надеялся встретить китайца... Но пусть уж Париж, как повторное завоевание...
   В голове зашумело. Женщина, сварившая нам пельмени, открыла подсобную дверь и звала туда:
   - Света! Светлана!
   Вышла девушка с лампой.
   - Зачем она?
   - Белая ночь, - отозвался приятель, успевший принять еще двести.
   - Ах, белая... вправду - полярная ночь ведь сейчас... то есть день... Да, зачем же нам лампа?.. Я все позабыл...
   - Позабыл и забей.
   - Наливай. Да, забыл, е-мое. Я ведь жил, как в больничной палате... никак и ни с кем... и вокруг не смотрел... а здесь - ночь... Потрясающе. Вот.
   Я поймал непокорный пельмень, проглотил и обвел диким взором пельменную. С ламп свисали липучки для мух: сами мухи, еще не проснувшись, ползали квело по стеклам и не собирались взлетать.
   Друг трезвел, теряя нить разговора.
   После нас на тарелках остались кусочки холодного теста. Кухарка очистит тарелки, ошпарит, промоет, подсушит, поставит на полку и выключит свет.
   В череп, где час назад плескался чистый портвейн, запихали грязную тряпку и, хлюпая, промокали ей спирт, а во рту было сухо. Столовая, из которой мы вышли, в старом районе, застроенном желтыми, в два этажа, домами, запирала дверь на обед. В маленьком парке, скрывающем летом безвкусный костел, а сейчас, когда почки еще не проснулись, казавшем его в сетке черных ветвей, на лавке сидела старушка, читая внимательно книгу. Размер этой книги и редкость обложки - таких переплетов не делают больше - были исчадием прошлого.
   Мы зашли за костел. Усадив меня на скамейку возле траншеи, из которой шел пар, мой приятель пошел разглагольствовать, словно старался заправить словами мое опустевшее сердце, успеть за оставшийся вечер вживую поведать все то, что не смог, почему-то, сказать в своих письмах. 'A мог бы, ведь разницы нет', - думал я, слушая, как по-хозяйски шагает, возвращаясь домой, хандра. Шагах в трех от нас проходила парковая ограда - скамейку отволокли за костел, между стеной и решеткой. Дом через улицу смотрел черным оком без век. На подоконнике стоял трехлитровый баллон с огурцами. Тряпку в черепе выжали, бросили в угол, ко мне на колени; я был ленив и не стал ее смахивать. Приятель бубнил. Я не выдержал:
   - А теперь я тебе кое-что покажу.
   - Что?
   - Сам увидишь.
  Приземистый, хмурый вокзал сочетал в себе старое здание с толстыми крепостными стенами и убогие современные платформы, залитые растрескавшимся асфальтом. Крыши над ними не было. Люди прятали головы в плечи, неся в сумках теплые вещи. Расписания мы не нашли. Вместо него на платформах стояли щиты с картами городов, и я развлек ими друга:
  - Я был здесь, здесь, и здесь... Один черт, все чужое.
  'Здесь и здесь', - показал я еще. Оглянулся. В двух шагах назревала приличная драка: оборванный, трезвый мужик с остановившимся взглядом толкал друга в грудь и сипел: 'ну давай отойдем', а мой друг, поглупев, отвечал ему: 'слушай, отстань', и вдруг врезал под дых и добавил, когда тот согнулся, в лицо, и мужик начал падать. Какая женщина взвизгнула: 'Поезд!!' Состав подходил, угрожающе, низко гудя; но мужик полетел не с платформы, а в центр ее, где, приземлившись на четвереньки, сморкнулся кровью, задрал голову, глянул на небо и в ужасе, тихо скуля, закатился под лавку. Народ затаился с ним вместе.
  
  
  
  2.
  
  
   Река, мост без перил. Пейзаж словно под спудом. На том берегу, у моста - парк и прямые дорожки в нем. Мостики через канаву, все плоско, торчат только липы и фонари. Столбы жирно блестят, они черного цвета, витые, а стекла фонарные - сочного желтого. В темное время суток парк страшен: резкие очертания залитых жиром вещей, звонкий холод. А днем - очень жарко. За парком - обнесенная крупноячеистой сеткой поляна, а сразу за ней начинается длинная узкая улица. Окна первых этажей почти вровень с землей. На одном стоит бюст и нет штор: комната в статуэтках и статуях, только в углу - раскладушка, на ней волосатый мужчина, рука его свесилась до полу, рот приоткрыт. Встав вплотную к окну, чтобы видеть все это, видишь только свое отражение. Бюст под лицом так же бел. А мелькавший в конце переулков канал обязательно пересечет проспект рядом с книжным - убежищем. Зайти, полистать, ничего не купив: таскать книги, таскаясь из города в город, мучительно тяжко. На полках и в ящиках, странных, закрытых - стоят фолианты; их надо искать, открывать сочно-бурые, в завитушках и птицах, дверцы шкафов, опускаться на корточки, жадно листать, забиваясь поглубже, пока не взбунтуются ноги. Турникет - древний, ржавый - заело, и лавочник, громко зевнув, отпихнет от себя слишком яркую для этих мест, слишком новую книгу и даст турникету пинка. Я свободен, на улице пусто, деревья недвижны, листва не летит с них, теплынь, по воде плывут ветки, бутылки, мазутные лужицы, черный канал плывет мимо вокзала. Переулок выводит на площадь, любимую: церковь-трактир без креста, калача, самовара над входом, за ним - гаражи на пригорке. Небо в щелях между крышами гаражей почти белое, сочится жаром; в проходах прохладно и пахнет, как в детстве, железом, матрасами, маслом; над черными кучками жужжит хоровод жирных мух. Во двор одного из домов рядом с площадью можно попасть через дырку в кирпичной стене. Двор безлюден. Откуда-то из-под земли раздается безумно красивая песня про 'два на часах'. Зурбаган засыпает. Он синий.
   Знакомый закашлялся. Под ноги шлепнулся сочный кусок штукатурки, взбил пыль. Весь подъезд был ободран: клочками желтушной кожи коробилась краска - остатки ее; штукатурка листками изорванных фасций серела на мышцах из красного кирпича. Стены сочились сукровицей. Ступени хрустели, визжали, скрипели. Знакомый тащил меня вверх по лестнице, кашляя, как чахоточный. Где-то тут написали не то непристойность, не то число зверя, и он, мастерком, обработал подъезд: стало чисто.
   - Здесь больше никто не живет, - проскрипел он песком на зубах. - Заходи.
   Внутри были обои. В цитатах: книги, стихи и кино. Больше в квартире не было ничего.
   - Вот здесь спальня, здесь - кухня, гостинная, вот, - говорил мой знакомый, носясь по квартире. - Вот кухня. А впрочем, мы в ней уже были...
   - Постой. Здесь, похоже, есть мебель...
   Там был венский стул, на который знакомый немедленно сел, развернув его задом, и засаленная до черноты газплита. Я открыл заскрипевшую дверцу духовки: на дне там стояла коробка. Пустая.
   - На чем же ты спишь? - неизвестно зачем спросил я.
   - Не скажу, - ухмыльнулся он. - Не облокачивайся: плита очень грязная. Как тебе все?..
   - Ну... - отойдя от плиты, я открыл обе створки окна, и в квартиру, вместе с горячим воздухом, не ворвалось решительно ничего. - Всепьянейший собор уложил: да. Беру.
   - С аскетизмом? - прищурился он. - Не боишься?
   - Да ты еще взвоешь от моего аскетизма, - блаженно зажмурился я.
   - Соревнование?!
   - Да.
   - По рукам! А теперь я спешу.
   - Да и мне бежать надо... Спасибо.
   - Да не за что. С праздником, - знакомый поднялся со стула, чихнул, положил его на бок.
   - С каким? Новосельем?
   - С Днем знаний. Чего тебе весело?
   Я отсмеялся:
   - Да видишь ли... Недавно я видел сон.
   - Побежали.
   - Конечно.
   Мы прыгали вниз по ступеням. Теперь кашлял я:
   - Некий класс; в нем проходит урок. Ведет Вождь. Он чего-то вещал, а потом вдруг взял и приковался ко мне наручниками. И вопросы стал задавать, очень тонкие. Я - ни бум-бум. Тут врывается СОБР, ОМОН, или как их там кличут. Вождя завалили под стол, ну а я неизвестным макаром был выброшен в коридор. На запястье болтались наручники. Девушка вышла и предложила мне ключ. Все столпились в том крохотном коридоре. Явилась какая-то тетка с бульдожьим лицом, приказала нам строиться. 'Паспортная проверка!' - кричала она. Тут я понял, что паспорт мой - дома. К счастью, дом был в двух шагах, а фамилия - в конце списка. 'Успею', - подумал я и побежал...
   - Вот дырка в заборе. Налево, направо?
   - Направо.
   - Налево. До вечера?
   - Да. У меня ничего, ни вещей, ничего...
   - У меня то же самое. Даже вот папки...
   - Дурацкая папка.
   И мы разлетелись до вечера.
   Знакомый был частью суматошного дня, собираясь остаться ей впредь. В папке лежали бумажки. И ни одна из них не хотела внятно растолковать мне, зачем нужна виза на пребывание в родном городе, в котором мне негде жить.
   Разобрались и с этим. Был вечер, еще много дел. Как одно из них - девушка. Я опоздал: она злобно сидела на спинке скамейки и дулась. Вконец запыхавшись, я выдохнул:
   - Здравствуй. Прости...
   Некрасивая дева молчала, по-очереди поднимая и опуская носки узких туфелек. На ней были темные брючки; нога без нейлона бледна, вздулись вены.
   - Пойдем? Я спешу...
   С губ ее сорвалось что-то вроде шипения. И все громче и громче.
   - Ведь ты не со мной, - наконец прошипела она.
   - А зачем ты мне злая такая? - в сердцах бросил я и схватил ее за руки. - Ну же, пойдем. Я спешу. Куча дел. А потом мы займемся друг другом.
   Девица шипела. На нас нездорово косились. Я мчался, тащил ее, сам уж не зная куда, но желая поспеть к закрытию.
  У меня развязался шнурок. Мы как раз подбежали к речушке, и всунув девице свою драгоценную папку, я стал с ним возиться. А рядом был мост. Без перил, как и все мосты в городе. Девица пошла по мосту. А после раздался громкий хлопок. Хлопок тела о воду.
  Народ среагировал быстро: пока я, немой от тоски, вставал на ноги, чтобы начать звать на помошь, за ней, моей девушкой, прыгнули. Даже успели достать - а я только что встал. Мне пришлось сесть обратно. Я взял ее голову и положил на колени. Кожа ее стала цвета вареного мяса, белые губы сложились по-рыбьи; когда я сжимал ее щеки в ладонях, текла мутноватая жидкость, воняло гнильем. Вся она как-то сьежилась. Папка не то уплыла, не то смирно лежала на дне. Было поздно, бессмысленно, поздно. Одна ночь до осени. Берег, покатый, запружен людьми. Все смотрели на нас. Я смотрел на траву. У нее больше не было сил.
  
  
  3.
  
  
   - Господи, когда приберешь меня?.. Господи, когда приберешь меня?.. - бормотал человечек, молясь на крыше.
   Он был один такой. Остальные стояли, сбившись в плотную кучку и молча. Время от времени кто-либо из них отрывался от кучки, подходил к торчащей посередине крыши трубе в обхват человека и вышиной по пояс, крестился, лез в нее и поднимал руки над головой.
   - Другой способ есть, - говорил я на это.
   Мы торчали на крыше одиноко стоящего дома в шесть этажей. Соседний - снесли. По другую сторону виден был двор и качели. Город, насколько хватало глаз, занесен был листвой. Давно - она выцвела. Осень кончалась, а снег все не шел.
   Человек подошел к трубе, ухнул в нее.
   - Святый Боже, когда приберешь меня?
   - Есть другой, другой способ.
   Еще один загрохотал, летя вниз. Я не выдержал. В крыше было внушительное отверстие, ведущее на чердак, и я слез туда. Еще раз подергал забитую дверь. На щебенке лежал комковатый матрас, на нем - статуя белого мрамора; листья рассыпаны были вокруг: я ломал их в испачканных ржавчиной пальцах. Присев на матрас, щекотал глупый мраморный нос. За стеною шуршали, как мыши в трубе, обреченные люди. 'Когда приберешь меня?' - однообразно стекало в отверстие. Вот - тишина; знать, последний. Шаги по железу. Теперь уж наверно последний. Кричит. Но в трубе - ничего.
   Я поднялся обратно. Подобрался к трубе, заглянул в ее зев: тьма дышала теплом. Отошел, встал на край скользской крыши. Как раз подо мной на асфальте лежал человек - тот, последний.
   - Другой, другой способ, - шептал я.
   Облака затянули полнеба: тяжелые, серые, зимние облака. Из таких идет снег.
  
  4.
  
   Музыка кончилась.
   - Надо кассету сменить, - прошептал он. - Я скоро...
   Она напряглась. Ее пальцы примерзли к груди, против сердца. Рука была тонкой, не гнулась, - ломай. Очень бережно, нежно он взял эту руку и, щелкнув суставом, спустил с себя. Тронул губами макушку, подвинулся, сел. Подождал, привыкая: вечерняя муть и заросший кустами пригорок. Летел сухой снег.
   Пьяно, он встал на колени, поднялся с них, шаря руками по телу, бездумно моргая. Пошел, спотыкаясь. На тот конец поля.
   - Да где он?.. - подумала женщина. - Сердце...
  Но сердце не билось.
   И тело не слушалось. 'Где ты?!' - заплакала женщина. Не было слез. Ничего, кроме духа. Под пленкой инея на глазах свет был, как в курной избушке с окном, занесенным недавней пургой.
   - Как же?! - рванулась она в своей клетке.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"