|
|
||
"... Представляете, мы вот здесь сидим, ходим, едим пирожные, а на самом деле это нам только кажется... А настоящие мы далеко-далеко, и они, может быть, совсем другие и делают что-то другое..." 1-е место на Cosa Nostra-4. Арбитры - Марина и Сергей Дяченко. Опубликован в журнале "Реальность Фантастики", номер 2, 2008. Опубликован в журнале "Golden Key", номер 8(15), 2008. | ||
Петербург, fin de siecle*, зима. Щегольские меховые ботики; муфта, теплая, как печка; соболья шапочка с бархатным верхом, кокетливо сдвинутая на сторону. "Только недолго, Катя! К шести придут Романовские, помнишь?" Гримаска, и шепотом: "Mort d"ennui"**. Задумчиво оглядев себя в зеркале: "Папа, я решила больше не парлекать!" - "Не - что?" - "Не парлекать, не французиться, не пардон-мусьюкать, как говорит Варя". ("Меня-то чего приплели, барышня?" - недовольно ворчит та, проходя мимо со стопкой свежестиранных полотенец). - Ну, раз Варя говорит... - рассеянно отвечает из кабинета отец. - Тогда оно, конечно... - Не оттого, что Варя. А оттого что пошло и моветон! - Глупости какие, Катя, - смеется папа. - Иди себе, гуляй, умная голова. Катя качает умной головой, закидывает косу за спину и степенно направляется к двери. Забывая о степенности, скачет по лестнице через две ступеньки. На Невском, у кафе "Доминик" ждет Леночка Серова, подружка до гроба, "Хэлен-мой-ангел", светлые кудряшки и робкий голос. Мороз прихватывает щеки, сжатые кулачки ныряют в муфту, порожний извозчик осаживает дышащую паром лошадь. "Куда доставить, барышня?" - "Никуда, никуда, мне пешком", - отмахивается Катя. До Невского с Инженерной - рукой подать. Хрустит под каблуком снег, городовой на посту - заиндевевшие усы, красный нос - хлопает ладонями о бока: греется. "Нет, гулять все-таки холодно, лучше посидим в кондитерской, - решает Катя. - А завтра - на каток, обязательно, даже если метель..." А вечером придется засесть за алгебру, потому что несносный Горохов обязательно вызовет отвечать. Глупая Леночка в него влюблена, как это можно?.. Хрустит снег, гремит звонок конки; "Вот сбитень, вот горячий", кричит толстый сбитенщик. И вовсе не так уж и холодно. В шесть - назад. Ну, положим, не в шесть, а в четверть седьмого. "Вы замечательно точны в своей непунктуальности, молодая мисс", - острит отец. Романовские уже тут. Он - тучный и тусклый, как старый игрушечный медведь, она - остренькая и суетливая, как мушка. И Пьер, сын. - Пьер похож на журавля в очках, - высвобождаясь из шубки, шепчет Катя в Варино ухо. Варя укоризненно качает головой. Чай и кексы, миндальное печенье и скучные разговоры. - Петенька, Катюша, вам, наверное, неинтересно с нами? - заботливо осведомляется Романовская. Катя косится на папу. Тот делает страшные глаза: молчи, мол, егоза. - А мы вас освобождаем, - смеется Романовская. - "На волю птичку отпускаю при светлом празднике весны". Катя взмахивает косой и исчезает из столовой. Петя покорно бредет следом. Он угловат и неловок, плечи его сконфуженно ссутулены. Катя представляется ему вздорной и насмешливой. И очаровательной, очаровательной... Под пристальным взглядом Катиных агатовых глаз Петя чувствует себя стесненно, хмурится и скрещивает на груди руки. - Ваша мама любит Пушкина, - говорит Катя строго, будто обвиняет. Петя пожимает плечами. - А я вот не люблю, - все так же сурово заявляет она. - Его стихам о любви не хватает глубины, они поверхностны. Петя не согласен, но молчит. - То ли дело Тютчев. Вам нравится Тютчев, Романовский? - Я равнодушен к поэзии, - хрипло отвечает Петя и, как был, со скрещенными руками, садится в кресло. - Значит, вы сухой человек, - выносит приговор Катя, и Петя хмурится сильнее: - Отчего же? Отнюдь. Просто, по моему мнению, о любви надобно говорить скупо, или не говорить вовсе. А от всех этих "о!" и "чу!" вянут уши. Катя фыркает, глаза ее весело блестят. Ободренный Петя продолжает: - О, мгновенье, ах, любовь! Эх, моя свернулась кровь! Он ломает пальцы и корчит рожи, и Катя хохочет. За окном темно, ветер тоненько воет в оконных щелях, сами собой поскрипывают рассохшиеся половицы: будто кто-то невидимый ходит по комнате - беспокойно, но осторожно. - Через год уже будет другой век, - говорит внезапно Катя совсем другим голосом, без манерничанья и ехидства. - Так странно. - И спрашивает совсем непонятное: - А вот у вас так бывает, что вдруг кажется, что вы ненастоящий? Что настоящий вы где-то совсем в другом месте, а вы-тутошний просто тень. Плоская, блеклая и, наверно, грустная тень. - Нет, - неуверенно отвечает Петя. Может, Катя опять насмешничает? Он задумывается. - Мне двоюродный брат - он студент - рассказывал про Василида. Это такой древний философ. По его теории выходило, что есть не одни только земля и небо, а триста шестьдесят пять земель и небес. И что наши - низшие. И что наш бог - низший, ложный. И небеса все ложные, кроме самого верхнего... Катя закусывает губу. - Представляете, - говорит она, - мы вот здесь сидим, ходим, едим пирожные, а на самом деле это нам только кажется. На самом деле мы повторяем то, что делают те, - она поднимает палец кверху, - триста шестьдесят четвертые. А те повторяют триста шестьдесят третьих. И дальше, дальше... А настоящие мы далеко-далеко, и они, может быть, совсем другие и делают что-то другое, ведь от стольких повторений наверняка все ужасно искажается. "Да почему же непременно искажается?" - хочет возразить Петя, но молчит. За окном темно, воет ветер, скрипят половицы, и по коже ползет холодок. Становится жутковато и загадочно. - Помните "Вильям Вильямсон" у По? - спрашивает Петя приглушенно, и Катя кивает, и забирается с ногами в кресло, и становится такой красивой, что у Романовского щемит в груди. Новый век наступает своим чередом, и старенькие ходики на кухне принимаются бойко отмерять уже новые минуты, часы, годы. Постарел и погрузнел папа, уехала в деревню Варя, потемнела серебряная рамка на мамином портрете. Катя вышла замуж за молодого, но уже успевшего приобрести громкое имя хирурга и переехала в Москву. Петя Романовский блестяще закончил Технологический институт и работал инженером на Путиловском заводе. Семьей не обзавелся - как-то не сложилось. Зимы становились суровей, ветра пронзительней, в волосах образовалась небольшая залысина. Семнадцатый обрушился на город девятым валом. Синие фуражки казачьих сотен вскипали на улицах летучей пеной. Опрокинутые трамвайные вагоны беспомощно лежали на рельсах. А потом наступил октябрь. И время замерло. Романовский остался почти равнодушен к переменам: к страшно преобразившемуся в Петроград Петербургу, к "унесенным ветром" за границу родителям, к опустевшим квартирам знакомых. Почему-то не составляло труда находить в происходящем смысл, все казалось естественным и непреложным, как законы природы. Завод стремительно умирал, но продовольственная управа продолжала выделять ежедневный фунт хлеба. Март восемнадцатого принес неожиданный сюрприз. Был четверг и был поздний вечер. Фонари на Литейном светили приглушенно, тревожно. Холод пробирал до костей. Романовский брел домой, засунув нос в поднятый ворот пальто. Его внимание привлекла тонкая фигурка в длинном, не по росту, матросском бушлате, неподвижно застывшая возле Главного управления уделов. Что-то почудилось волнующе знакомое в худеньком силуэте, остро екнуло сердце. Романовский замедлил шаг, блеснул очками... - Катя? Оглянулась, близоруко прищурилась, прикусила губу. Катя. Романовский подбежал, неловко оскальзываясь на ледяных проплешинах. - Как ты здесь? Откуда? Почему бушлат? Катя темно пламенела агатовым взглядом, молчала потерянно. - Ты замерзла совершенно! - взбудораженно закричал Романовский и принялся стягивать с горла длинный лохматый шарф, неловко вязать его вокруг Катиной голой шеи, слезясь глазами от ветра и восторга. - Тебя немедленно нужно напоить горячим какао, - твердо объявил он, и Катя покорно кивнула. - У меня есть четверть банки какао, вот как удачно! Я все там же, на старой квартире, пойдем же, пойдем... И смешно, по-старушечьи ухватив под локоть, стронул с места, расколдовал, повел. По дороге все косился, всматривался, не мог оторваться. Удивительно, она совсем не изменилась. Чуть повзрослела, чуть осунулась, чуть попрозрачнела - и все. Та же легкая походка, тот же наклон головы, тот же непослушный завиток над ухом. Словно не было всех этих лет, словно еще вчера - чай на английский манер, сэндвичи размером с рублевую монету, шорох снега за окнами. Волшебство какое-то... - Ты от себя прежней отличаешься ровно на одну косу, - пошутил уже дома, помогая высвободиться из тяжелого сукна. Катя поглядела странно, тряхнула короткими, до плеч, волосами, словно не понимая шутки. - Проходи, пожалуйста, - продолжал суетиться Романовский. - У меня беспорядок, я отвык от гостей, но ты не обращай внимания. Садись вот сюда, сейчас растопим печку. Ты голодна? У меня только селедка и хлеб, но это ничего, ничего... - Я не хочу есть, - глухо отозвалась Катя. Она сидела, как нахохлившийся воробей, подобрав ноги и зябко обхватив себя руками. - Значит, чайник, - оживленно хлопотал Романовский. - Да рассказывай же! Какими судьбами ты здесь? Когда приехала? - Сегодня, - ответила Катя. - А какими судьбами - не знаю, не знаю... Романовский удивленно громыхнул кружкой. "Что-то случилось, - царапнула беспокойная мысль. - Не надо ее ни о чем расспрашивать. Потом". - Я тебе страшно рад, - сказал он, присаживаясь на корточки перед печкой. - Ты даже не представляешь! - Он вдруг засмеялся. - Помнишь, ты постановила, что без очков я похож на Вильгельма Кюхельбекера, и уверяла, что мне надо непременно отрастить усы? Я тогда до невозможности огорчился. Я-то считал себя копией Вяземского, знаешь, та литография, где он в полупрофиль? Пыльца золы попала в нос, Петр сдавленно чихнул. Катя улыбнулась - впервые со времени встречи: - Как кот, - сказала с теплотой в голосе - и стала совсем тогдашняя, юная, чудесная и неожиданная, как новогодний подарок. Пили какао, смотрели на огонь, разговаривали. Вернее, говорил главным образом Петр, раздергивал весь этот бурный, невероятный год на яркие картинки и (по возможности) забавные эпизоды, постоянно сбиваясь на "а помнишь?.." и усмехаясь бестолково. Пришла на память и та давняя беседа, про подобия и триста шестьдесят пять небес; Василид и По, воображение и юность. - Я как раз сегодня думал об этом, - молодея на глазах, рассказывал Романовский. - Переходил Троицкий мост и взглянул вверх. А там небо все в прорехах, облака - рваные грязные клочья. И у меня мысль: порванное небо. Пушки, винтовки, войны, революции... Все мироздание в дырах. А залатать - непонятно как. И те, наверху, чьими тенями мы под солнцем ходим, посмотрят вниз и ужаснутся. Побелеют и крикнут: "Как? Как можно исказить все так безобразно? Бессмысленно..." Потому что, в самом деле, не может же так идти по замыслу и промыслу; наверняка что-то вышло неправильно, случайная игра теней породила дикую, непристойную кривду. Если б можно было заглянуть одним глазком - пусть не на самое первое небо: там, верно, происходит совсем уж все непознаваемое и неразличимое, а хотя бы на двухсотое, и понять, где и что пошло наперекосяк и как оно должно быть на самом деле. Ведь не может же быть, чтобы - так... - Не может, - эхом откликнулась Катя. - Конечно, нет... Но ведь если бы впрямь существовали прорехи между мирами... И человек с двухсотого неба и в самом деле спустился вниз и воскликнул: "Здесь все перепутано и покорежено. Все нужно сделать по-иному; хотите, я расскажу, как?" Кто его станет слушать? Кто поверит? Да и вообще - можно ли изменить эту, как ты говоришь, игру теней? Тогда зачем и мучать? Лучше пусть молчит... - Сегодня видел, как вели арестованного, - невпопад сказал Романовский. - Конвоиры молодые, худющие, а арестованный пожилой, с пышной, совершенно роскошной бородой. Он обернулся, и паренек-солдат вдруг ударил его прикладом по спине, и он растянулся на мостовой, бородой прямо в уличный сор. Наверное, сказал что-нибудь... Замолчали. "Под другими небесами, - подумал Романовский. - Под другими небесами все складывается по-другому..." - Да, - спохватился он. - Надо же известить, - он проглотил "твоего мужа", - что с тобой все в порядке. Вы остановились где - на старой квартире? Но Катя покачала головой: - Ничего не надо. Никто не знает, что я здесь. Он постарался скрыть удивление, спешно принялся протирать очки, зачем-то аккуратно подровнял брошенную рядом с печкой пачку газет. "Всё завтра, завтра", - сказал он себе. - Я постелю тебе на диване, - проговорил он вслух. - Здесь теплее. Сухо треснула деревяшка в печке, шеи коснулся холодок сквозняка. А наутро Катя исчезла - так же внезапно и необъяснимо, как появилась, не оставив даже записки. Колюче и неприветливо топорщился на вешалке забытый бушлат. Только он и укреплял Петра в мысли, что вчерашнее ему не приснилось, не померещилось от усталости. В полной растерянности он прошел в кухню и механически принялся разжигать примус. Катя не дала о себе знать ни этим вечером, ни следующим. Уже без всякой надежды на успех Романовский наведался на знакомую квартиру, но глухая тишина за дверью красноречиво говорила о полной и давней необитаемости. Он медленно провел ладонью по деревянной поверхности, вдруг остро ощутив свою глубокую, стылую одинокость. Потом повернулся и, тяжело ступая, побрел прочь. Вновь Катю он увидел много позже, в эмигрантском Париже. Она пополнела и посолиднела; волосы были мелко завиты, а ярко накрашенные губы притягивали к себе взгляд. Романовский сперва выхватил из толпы именно эти губы, а потом уже увидел и опознал саму Катю. Он подошел, улыбаясь и смешно дергая носом. Она шумно обрадовалась, принялась знакомить с мужем, детьми, случившейся тут же подругой. Час спустя всей компанией пили чай с лимоном (снова чай!) на бульваре Сен-Жермен, перебирали знакомых, рассказывали, кто и где, светски сетовали на безвозвратно изменившиеся обстоятельства и прочая, прочая... Улучив минуту, Романовский спросил о промозглом марте, нежданной встрече на Литейном и о матросском бушлате. Катя посмотрела на него изумленно, ломко изогнув тонкую ниточку бровей. - Ты что-то напутал, Петечка, ça!*** Мы уехали сразу, не дожидаясь, когда все станет окончательно ужасно. В марте восемнадцатого мы были в Берлине, в совершенном смятении и кошмарно неустроенные. Она пустилась в воспоминания, но Романовский не слушал. Он почему-то не очень удивился, как будто все это время подозревал нечто подобное. Перед глазами встало небо в прорехах, а грудь пронизало ощущение вневременности, которое затапливало серые питерские улицы в те странные, расколотые на щепы дни. Надо было спросить ее, думал он, надо было сказать: хочу; пусть ничего нельзя изменить, я хочу услышать, ответь. Узнать о том, как возможно - иначе; увидеть рисунок, в который мы укладываем мозаику - там, под другими небесами...
------* fin de siecle - (фр.) конец столетия **Mort d'ennui - (фр.) скука смертная ***ça! - (фр. ) здесь: вот что!
- Комментарии: 42, последний от 19/07/2011.
- © Copyright Ли Сонечка
- Размещен: 19/11/2007, изменен: 17/02/2009. 15k. Статистика.
- Рассказ: Проза, Мистика
Связаться с программистом сайта.