Я - Эд. Когда я умер, я родился. Когда я ушёл, я вернулся. Я получил свою судьбу из чужих рук. Итого - всё моё со мной. Но со мной лишь я. Поэтому я лишён уверенности в чём-либо. Поэтому я лишён и неуверенности. Что-то происходит и что-то ломается. Я иду и исправляю. Я - механик мирового депо; красиво, правда? Кто я? У меня есть брат, я никогда его не видел. Но я узнаю его из тысячи подобных ему. Если я встречу его, я орошу его ноги слезами счастья. Кто у меня есть? - никого. Я расшибусь в лепешку, но я стану ангелом-хранителем созданного мною города. Я - забывающий сны; жертва и хозяин Великого Раскола; добровольно бедствующий; не замечающий границ; любящий. Я - баг породивших меня обществ, не знающих друг о друге; но куда они без меня?
Не ищите здесь литературных закономерностей. Связок нет и не будет. Их не будет никогда - жди, не жди. Связки - враги гения. Жизнь бессвязна. Причинность - фикция, умственный предрассудок, иллюзорное детище старого мира. Краткость и ёмкость - ожидаемые, но не обязательные величины; мир с ними обоими, а со мной - лишь я один. Итог - одиночество и неупоминание; о понимании даже речи не идёт. Боль завуалированная, скрытая, посему почти несуществующая, до такой степени.., что приходится её искать, чтобы убедиться в её присутствии. Но это мои проблемы, а не боли. Она есть, этого ей достаточно. Неупоминание и одиночество - причина и следствие. Но хуже всего, - когда в самый ответственный момент в ручке кончается паста. Это заставляет учиться писать афоризмами. Я этого не умею и не хочу этому учиться. Зависимым быть от масштабов - моя стезя. Но когда я люблю, когда люблю сильно, люблю до побелевших скул, я могу лишь молчать и смотреть. И, не видя иного выхода, уйти в шутку. Улыбка. Взгляд. Затем поворот головы:
"Смотри, его трясёт от смеха..."
"Смотри, он плачет..."
* * *
Эд разглядывал голубую шаль небес, разбитую на квадратики оконной решёткой. Потом перевёл взгляд на соседнюю койку. Эл лежал на тюфяке, нелепо, неудобно подложив локти под затылок, глядя немигающим взглядом в дыру небес.
- Смешная штука жизнь, - обронил Эд, поёжился от утреннего хлада, шмыгнул носом.
- Особенно, когда знаешь, что жить тебе всего ничего, до рассветной поры, что сегодня сорвутся на снег топоры. - Тихо пропел Эл, не отводя взгляда от окна и всё так же не мигая.
Тяжёлая гнетущая пауза. Затем Эл перевёл взгляд на Эда, ошалело заморгал, взвился на тюфяке. Ноги его едва доставали до пола:
- Ты откуда здесь взялся?
Эд молчал. Что он мог сказать? "Откуда. Оттуда же, откуда и ты. Все мы из одного места".
"Вот уж точно, из того самого".
- Не всё ли равно? Там меня уже нет. Теперь я здесь.
- Вместе, стало быть, повозочку потянем?
- "Повозочку"?
Эл коснулся груди, непонятно что имея в виду, ещё некоторое время посидел, пристально глядя на собеседника, и снова улёгся, осторожно подперев затылок локтями, чтобы тот не касался тюфяка:
- Видать, отошёл я, когда тебя привели, вот и не заметил. Имя-то есть?
- Эд.
- А моё Эл... Хм, глядишь, и спутать можно.
- Можно.
Эл внимательно поглядел на Эда и снова уставился в окно. Спустя минуту послышалось тихое пение.
- "...Сотни и тысячи лет и рублей..."
Голос его был низок, мощен -- разительный контраст с его щуплой, горбатой телесной убогостью. Непонятно почему на глаза Эду накатили слёзы, поперёк горла встал ком -- ни вдохнуть, ни выдохнуть.
- О, слышишь, топоры точат? Вот на хрена! Бесполезное же занятие. Напугать? Да ведь тут не пара зелёных, ни к чему не готовых!
- Ты готов?
Эл молчал, прислушиваясь. Снова вперил взгляд в невесть откуда взявшегося парня:
- Тебя за что?
- Меня? - Эд растерялся. - Меня за шкирку.
Эл засмеялся. Потом тишина.
- А тебя за что?
- За то, что зрел.
- Э..?
- Кто-то зелен, кто-то зрел. Если зрел, то, значит, спел. А кто спел, тот слишком смел. Коли зрел, то видел. И если видел, то готов.
- Ты готов? - Эд потёр правый глаз, вдруг заслезившийся не к месту. "Это что же такое спеть надо, чтобы за это на плаху? Безумно всё это, однако, странноватисто..."
- Что они могут? Отрубить? Они же тряпичные куклы.
- Думается мне, всё не так однозначно.
- "Думается" ему. А ты не думай, не пиши, только пой от души; если слышала душа, не отрубишь ни шиша.
Эл засмеялся остро, зло.
- Им хоть кол на голове теши...
- Считаешь, всё напрасно?
Эл пронзительно глянул на Эда, снова уставился в потолок:
- Я считаю -- раз, два, три. Ты как-то по-иному?
Эд молча созерцал золотую нить, протянутую через камеру, идущую сквозь решётчатое окошко и теряющуюся где-то в голубой пропасти неба. Нить была натянута до предела -- того и гляди, лопнет. Это и было его ответом. Эл улыбнулся, будто ответ этот полностью его устроил.
Эд, лучом прорезая высоту, стремился достичь максимальной точки чистоты; некоего светлого обещания. Он настигал неприметные крупинки простора, с восторгом впитывал их всей поверхностью тела, но этого было мало, чертовски мало. Они возникали и копились веками, по чуть-чуть. И он стыдился этой своей неодолимой жажды. И оправдывал себя тем, что тех, кто пьёт эти крупинки, ещё меньше.
Эл с интересом воззрился на лежащего на соседней койке парня в башмаках, скреплённых проволокой. Ничего не сказал.
Внезапно дверь загрохотала и отворилась. Из коридора дохнуло тревогой. Эд вскочил:
- Что..?
- Времечко подошло. Собирай исподнее в повозочку, путь предстоит. Сейчас в кандалы нас, да на плаху.
В камеру ввалились несколько охранников, покосились подозрительными взглядами на Эда, стоящего столбом, растолкали Эла и умело облачили его в кандалы. Подтолкнули к двери, молча давая знать, куда путь держать. Эл искристо глядел на Эда, впитывая каждую чёрточку:
- С тобой, значит, повременить решили? Глядишь, и обойдётся...
Он говорил быстро, скороговоркой, боясь не успеть сказать главное:
- Глядишь, и помилуют тебя. И чего мы раньше-то не встретились. Ты береги, береги душу-то. Я её вижу.
- Я сберегу...
- ...Ты не серчай ни на кого. Я сейчас в путь. А ты в мою повозочку-то всё свали -- что было плохого, что будет -- я свезу и всё зачиню. Ты прости меня.
- За что?..
- За так. Прости... Слышишь, цепь поёт, будто песни вчерашние эхом.
И вышел, лязгая железками, горбатый, худой, малорослый.
Эд пошёл следом.
С небес лился свет. Жизнь клокотала в горле, мешая дышать.
Эла вели сквозь толпу. Какой-то дюжий мужик плюнул ему в спину, тот оглянулся:
- Да почто же, родной, ты мне в спину-то плюёшь? - голос его взвился высокой нотою; мужик осклабился.
- А и спасибо тебе. - Эл улыбнулся горестно и пошёл дальше, жадно оглядывая толпу, будто кого-то ища. Потом затравленно огляделся, поднял глаза к небу и тихо засмеялся. По щекам его катились слёзы. Эд хотел догнать его, похлопать по плечу, заглянуть в глаза, но толпа оттеснила его.
Ком твёрдой как камень земли, описав дугу, стукнул Эла по затылку, сбив корку на едва засохшей ране. Оттуда полился гной, смешанный с кровью. Вниз, по горбатой спине.
- Ай, спасибо, полегчало. Спаси бо всех вас. Спаси... - Эд скорее угадал по губам, чем услышал, слова ведомого на казнь. Работая локтями, он, наконец, смог пробиться к арестанту:
- Я тут, ты как?
- Я всё так же, как же ещё? - Эл словно не слышал обращённых к нему слов, лишь шарил взглядом по толпе. Затем улыбнулся:
- Ты погляди, пришла.
- Где? Кто?
- Вон, та. Вишь, пол-неба в глазах. Как ремнём затянуло... - Голос его дрогнул, впервые за всё это время.
В первых рядах колыхающейся толпы стояла девушка с синими глазами.
Эл горько засмеялся. Попытался помахать ей рукой -- лязгнувшие цепи не позволили; он кивнул подбадривающе, и... Всё остальное уже не имело значения; это была пьеса, где актёры жили настоящей жизнью, а настоящие люди играли роли, придуманные кем-то другим.
Его ввели на эшафот, положили его голову на плаху; из-за роста и горба ему даже не нужно было становиться на колени.
А колени Эда подогнулись. Он осел на деревянную ступень эшафота, утирая солёный пот с лица. Или не пот.
Красный дождь брызнул на утоптанный снег, бурой кашею смешавшись с грехами, маетами и нравами. Пол-неба в глазах застлала пелена, и среди гула голосов Эд услышал её вскрик, как раненой птицы. Потом стало тихо, народ замер, молчание поразило толпу как дурманом. Слышен был вороний галдёж среди голых ветвей. Чьи-то всхлипы, бормотания. И тишина. Смертельная.
Эд вскочил, взвился по ступеням, подошёл к груде тряпья, лежащей у залитого красным чурбана. Эл стоял рядом, неотрывно глядя на эту груду, качал головой и тихо посмеивался. Эд с усилием сглотнул, едва коснулся его плеча, чтобы не потревожить синяки под рваниной. Тот обернулся и удивлённо посмотрел на него:
- Значит, так это и делается?
Эд был удивлён его спокойствию. Ибо привык к истерикам, безумствам, ужасу во взгляде. Но тут было понимание и... и что-то ещё.
"Это душа, - подумал он, - наверняка, душа". Взял Эла за руку, потянул:
- Идём. Душно здесь; ещё чуть-чуть, и я...
- Куда?
- Повозочку потянем. - И похлопал себя по груди, так же, как это недавно делал Эл.
- Свершилось. - Эл медлил, будто что-то вспоминая. Потом взгляд его упал на женскую фигуру в первых рядах толпы. Она рыдала, уткнувшись в снег лицом. Эл соскочил на землю, склонился над ней, положил ей руки на плечи, приподнял её голову, заглянул в глаза, утёр ей слёзы ладонью:
- Береги сына.
Она кивнула, блуждая затуманенным взглядом по его лицу. Плечи её вздрагивали от рыданий.
- Он в танце рождён. Скажи ему. И замуж иди. Слышишь? Выходи, как срок подойдёт.
- Кто ж её возьмёт, с дитём? - Буркнул Эд.
- Возьмёт. Я знаю. Он придёт. Ещё снег не выпадет, а он придёт. С запада, из столицы. Надо только потерпеть. Подождать... Ну вот, а теперь идём.
Эл встал, отряхнул колени, усмехнулся:
- Знаменье... великого дня. Великого ли?
Эд взял его за руку и осторожно аннулировал окружение.
*
Столичная суета. Они сидели у городской стены. Осенний морозец подмерзал снизу, зябкое солнце едва пригревало сверху. Эл поёжился, подышал на озябшие руки:
- Нет гитары. Придётся новую искать. Ну да у тебя теперь вся жизнь впереди.
- Ума не приложу, куда я её подевал.
- Эл, ты не помнишь? - Эд замер, с надеждой вглядываясь в друга, ожидая, что авось вдруг вспомнит, отыщет, озарит. Нет. Да это было и ни к чему. Эл прошёл через такое, о чём лучше и не вспоминать. Не при жизни, нет. А в ту долгую вечность между плахой и этим самым текущим моментом. О чём молчат толки. А лишь былины и мифы... но лишь чуть, слегка...
- Куда же мне теперь? В столице-то уж знают, небось. Охрана вчера вон как зыркала. И гитару посеял.
- Взойдёт где-нибудь... белоствольной кроною.
- И то ладно. А ты как?
Эд пожал плечами:
- У меня свой путь... Ты извини, я бы с тобой пошёл, но...
- Ничего.
- Нет, ты, правда, не подумай. Я бы с тобой хоть на плаху, но...
- На плаху? - Эл одарил друга долгим, каким-то нездешним взглядом. И в глазах его билась птицею в клетке память нездешняя, и нездешние вести-новости прорывались сквозь пучину мировой субстанции. Но нет, не вспомнил. Да это было и ни к чему. Улыбнулся, взял котомку:
- И то ладно. Прощай, стало быть. Куда бы податься? Теперь-то?
- На восток иди. Не ошибёшься.
- Я уж и сам думал.
Эд обнял друга, прижал к груди; сжал руками костлявый горб; отвернулся, скрывая слезу на щеке. Такого с ним ещё не бывало. А ведь знакомы-то всего ничего. Хотя... Сколько это, много или мало. Для кого-то жизнь, для кого-то камень на дороге. А тот всё ждал, глядел своим странным блуждающим взглядом.
- Прощай.
- До великого дня.
* * *
Засыпал он Эдом; кем он просыпался? Мир отсутствия законов; нет, они ещё не исчезли, но уже медленно рассасывались, а некоторые видоизменялись до неузнаваемости. И к чему бы это привело? Некто, умозрительно существующий, вернувшись из будущего, возможно, сказал бы:
- Законы? Нет там никаких законов, есть лишь договоренности, - и об остальном - молчок. Так надо.
А теперь - сны. Недолгие. Но прочные, как сама основа существования. А в глубине -- огонь обещания.
В печальной синеве бездонности небесной он ловил взглядом следы невидимых другим явлений. Пребывая на острове бурь, вдалеке от цивилизованного мира, который уже, возможно, не существовал, кроме как в его воспоминаниях, воспоминаниях последнего на Земле человека и первого во вселенной... как назвать то нечто, послечеловеческое, для которого в языке Homo sapiens просто нет слова и определения, и что можно охарактеризовать лишь золотым молчанием в голубой музыке столь невыносимых просторов, по сравнению с которыми просторы космические - мрачная грязная клетка в инквизиторских подземельях; так вот, пребывая там, он ни разу не пожалел о своём нереальном одиночестве, столь реальном, что дыхание океана, рождённое в загадочных неизмеримых глубинах то ли океана, то ли его, глядящего в океан, одним лёгким касание разрывало его (одиночество) в невероятно осязаемые дымчатые лохмотья пульсирующих остатками жизни грустей и печалей, уносимых ветром в пространство между небом и землёй в направлении полосы горизонта, из-за которой это самое одиночество (круговорот эмоциональных элементов: горизонт - индивид - горизонт) приходило, рождённое осознанием Смотрящим отделённости одного предмета от другого, на чём зиждилась основа восприятия устаревших и готовых кануть в небытие представителей класса существ, призванных объединить в сквозном лучезарном тоннеле сознания всю бескрайнюю иерархию миров в самом грубом представителе сей иерархии - физическом творении, и (пока ещё) не реализовавших своего призвания, неизвестно, по чьей вине. Вместить он мог всё, даже ограниченность земных радостей и пустоту навеянных ложью ужасов, а не только свидетельства надвременного, надсобытийного, неописуемого счастья, кои сами являлись этим счастьем, объединённые могучей дланью плотного золотого сознания света, и не только раскалённую белую тишину, рождающую вселенные в непостижимо скором абсолютном движении своей неуловимо конкретной абсолютной неподвижности. А пребывая всюду, он был вечно юн в вечно новом мире одной бесконечной секунды (бесконечной, а не очень большой - здесь принципиальная разница. Бесконечной, значит, содержащей в каждой точке себя всю себя; голографическое время, не говоря уже о пространстве), в мире, представляющем из себя одну гигантскую точку, бесконечную, а не очень большую. Именно бесконечную, то есть точку, содержащую в себе ВСЕ точки, каждая из которых является ВСЕМ мирозданием.
В сумерках растворён нефритом неба в протяжённости базальтовой черноты южной ночи, как маленькая легкая пробка в густой беспросветности "Массандры", заточённой в бутылку тёмно-зелёного стекла, подобно тьме, заточённой в тёмно-зелёный воротник смешанного южного леса, он нырнул в неизведанность себя, Эда, не значащего для мира ничего, ибо он не служил этому миру, так как позволял себе быть только собою и служить лишь себе, из чего автоматически вытекало служение не только людям и миру, но и вседержащему создателю всего, о чём в дерзновении не только помыслить ум, но во что в состоянии проникнуть и то, что в глубинах его неисследованных магм и в сияющей вышине его блистающей сути связывает воедино представителей всех миров в мириадах частей его (Эда) существа и что познаёт не путём рассуждений и анализа - фатальная склонность к разделению - а путём непосредственного проникновения в предмет наблюдения до состояния становления этим предметом, то есть до отождествления с этим предметом полного и светоносного, отождествления до такой степени давления, что возникающее в результате этого давления движение и напряжение выдавливают, как соковыжималка из плода, блистающие капли любви из него (Эда), из познаваемого предмета и из (парадокс) самого процесса познавания-отождествления. Захлебнувшись этими каплями в нырке длиною в ночь, он, барахтаясь, проник в утро, собрал разбегающиеся в экстазе тотализации части тела в человеческую форму, задыхаясь, открыл глаза, впивая солнечные лучи, как божественный напиток, глотая радость, разлитую в бесконечности от границ его тела до горизонта (дальше он не видел; возможно, она простиралась и за горизонт), почуял тепло жизни, оживотворяющее загадочную материю этого самого тела, почесался, сел на кровати, глянул в окно, потянулся, рывком сбросив одеяло, встал на холодный пол и, внезапно что-то почуяв, замер в созерцании, в попытках вспомнить происшедшее во снах сегодняшней ночью, вспомнить умом то, что надобно вспоминать телом, эти золотые капли, эту иерархию частей-миров, это голографичное время, этот остров бурь в океане; и, конечно, неудачно, ибо, используя ум - инструмент, по самой своей природе не приспособленный к пониманию, так как его задача, это анализ, разделение, - он не смог бы достигнуть большего, чем, скажем, простая транскрипция божественных симфоний на музыкальный язык стука молотка в дно жестяного ведра. Но что-то осталось в нём, это он ощущал ясно. Это что-то россыпью невидимых золотых запятых окружало внутренность плотной субстанцией того.., что можно было бы назвать его (Эда) сутью, моей сутью. Что горело во мне, в людях, в мире, единое и вездесущее, как некая посеянная в пространство пространств нежность; как утонченная сила, в мгновение ока рушащая и распыляющая миры, ею же в мгновение ока создаваемые; как внедрённый в глубину глубочайшую невежественной усталости красно-жёлтый смеющийся зоркий глаз бога. И я не знал, как сознавать себя, поэтому просто оделся и вышел за дверь (о, символ!) своего дома, уверенный, что дверь эта обеспечит мне отделение моей комнаты от улицы (о, наивный), как кожа моя (чья, раз я уже не он, единый, а какой-то несущественный фрагмент киноленты?) обеспечивает мне отделение от называемого мною "внешним" мира. Но ведь дверь - иллюзия; пространство комнаты и пространство улицы - одно... И, повинуясь иллюзии, я...
* * *
...с ветерком слетел по лестнице и вынесся на улицу в солнечный день, в мир без войны, в радость бытия. Я вернулся в этот мир за опытом, который очевидно был тут же предоставлен мне для накопления и переосмысления. Банально, но факт. Засунув руки в карманы, прогуливался по оживлённым народом улицам, дыша блаженством свободы, вспоминая, возделывая. У одного из перекрестков стоял паралитик, смешно и убого дёргая руками. Загорелся зелёный, а он всё никак не мог двинуться с места - боялся. Я приблизился к нему:
- Помочь? Обопритесь на моё плечо, я возьму вас за талию, и никакой транспорт вам не страшен.
Раскачиваясь в стороны и подшучивая друг над другом, мы перешли через проезжую часть. Его дом оказался напротив, и я великодушно предложил проводить его до квартиры. Какая-то бабка, голодно рыская взглядом вокруг, увидев нас, процедила:
- Пьянь. Зенки нальют, а потом шастают, фулюганят. Житья от них нет.
- Мать, кончай гнать. Не вишь, что ли, это инвалид, не пьяный.
- Знаем этих инвалидов, - обрадованно заворчала она, говоря о себе почему-то во множественном числе, - умственного труда. А мы на них вкалывай.
Раздражение во мне росло подобно масляному пятну. Бабка была премерзкая.
- Слушай, мать, разуй глаза, хочешь, мы тебе дыхнем, увидишь, что трезвые. А ежели желаешь поворчать, то выматывай душу из своего дедки. А настроение окружающим портить не смей. А не то мы тебя в люк канализационный запихаем, а сверху пописаем. Уринотерапия, чуешь?
Она как-то вся напряглась, всплеснула руками и затараторила:
- Ирод. Ты поначалу проживи с моё, внуков вырасти. Сопляк. Да я... Эх, бельма твои поганые! Ну, чего вылупился! Знаем мы вас, подонков молодых... Дерьмо, не люди. Ничего в жизни не видали, ни войны, ни голода. Жрёте за троих. Ты не пялься, не пялься. А то как тресну зонтиком, будешь знать... Управу на вас найдём, не беспокойся. Подлецы, как есть подлецы. И нахалы. Насильни-...
...ибо я осторожно отпустил паралитика, взял бабку за грудки, легонько потряс, приподнял за кофту и опустил снова. Кофта затрещала. Я не подозревал, что возможен визг такой силы и напряжённости. Весь народ на улице обернулся в нашу сторону.
- Милиция, милиция, - заорала бабуся, пытаясь ткнуть меня в лицо зонтиком. - Подлец, подонок, авантюрист. Милиция!
Я в бешенстве вырвал у неё из рук зонтик, отшвырнул вдаль, схватил бабку за голову, открутил её, отчего крик сразу прекратился, и запустил в ближайшую урну. Шучу, конечно. Это в мечтах. Я лишь зажал ей рот ладонью. Нежно, не сильно. Кто-то схватил меня сзади за талию и стал умело выкручивать руку. Бабка снова заверещала. Милиционер делал своё дело профессионально:
- Вызови наряд, - это одному из прохожих, свидетелю. - Потерпевшая, попрошу вас остаться на месте, - бабке. - Сколько выпил? - мне.
- Сбрендил, что ли! Хочешь, дыхну? Как стёклышко. Совсем все с ума посходили.
- Чего-о-о?! - черты его ожесточились, и я понял, что подзалетел.
* * *
Оставив красивую подпись в протоколе и извинившись перед скверной бабкой, я вышел на свободу. Окружающий мир выглядел враждебно и мрачно. Я был голоден. К тому же не чувствовал гармонии окружающего, и это вызывало беспокойство. "Знаем мы вас. Хиппи, панки. А по существу гопники. Маетесь беспардонно, с жиру беситесь..." - говорил мне в участке дежурный. Мне было начхать на его болтовню, ибо в тему не сказал он ни слова. Но, дабы обрести свободу, я должен был кивать головой и виновато смотреть в пол. И не объяснить было чудовищную абсурдность наклёпа: не поняли бы. Вот так, уважайте старость!
Тормознув у витрины универсама рядом со входом, я стал разглядывать выставленные на обозрение вкусности. Возле, в двух шагах, остановилась женщина с детской коляской, озабоченно посмотрела на часы, на дверь универсама:
- Давно ждёте? - произнесла деловито. Я не понял, о чём она, и на всякий случай не отреагировал.
- Сколько осталось до открытия? - это было в мой адрес.
- Не пройдёт и полгода... и он сделает своё открытие; но безжалостная оппозиция разобьёт в пух и прах его проект, а через две недели его найдут утопившимся в ванне, а на столе будет записка, адресованная обществу научных изысканий, в которой будет лишь одно слово, коим он заклеймит сие сборище кретинов: "СВИНЬИ".
Женщина засмеялась, одарила меня тёплым взглядом. Настроение улучшилось, мир засиял. Тут она увидела, как из магазина вышел посетитель, второй, третий, и лицо её стало раздражённым:
- Почему вы не сказали мне, что магазин открыт?
- Вы не спрашивали.
- Как так не спрашивала! Не придуривайтесь!
- Мне это не идёт.
- Да уж, точно, идиот! - желчность быстро проявлялась в ней, выходя на передний план, вытесняя благоразумие.
- Да пошла ты!!! - я демонстративно отвернулся, отметив про себя, что не следовало срываться. Ну да что уж там.
- Молокосос... - прошипела она напоследок и скрылась в универсаме. Я усмехнулся, проговаривая про себя: "Да пошла ты! Иди ты! Иди ты! Иди ты! Пошла на..! Вонючка! Пошла ты!" Полегчало.
Ребёнок в коляске заворочался и заплакал. Я стал легонько покачивать коляску, тихо напевая. Он замолчал, открыл глаза; я повертел у него перед лицом клёпаным браслетом с шипами, он улыбнулся.
- А ну отойди! - услышал я грозный возглас разгневанной самки. Женщина подскочила к коляске, оттолкнула меня и стала суетливо поправлять и перекладывать одеяльце, приговаривая:
- Ну что, что. Проснулись. У, ты мои манюсенькие. Ну что, что. У-тю- тю.
Ребёнок закричал в голос. Наверное, обделался. Движения её стали суетливее и раздражённее, при этом она не переставала сюсюкать. Отвратительное зрелище.
- Вы бы успокоились, - сказал я ей твердо и с силой, - он у вас такой хоро...
- Без сопливых разберёмся. Отваливай. Сначала разбудил ребёнка, а теперь строит из себя. Не зыркай; я видела через витрину, как ты его толкал. Совести ни на грош. Ну сейчас муж придёт, он с тобой поговорит по-другому. Мерзавец.
- Ох и стерва, - я не мог удержаться, - мигрень. Мегера натуральная, - меня понесло, - ты хоть знаешь, что было! Уродина! Чёрт бы тебя побрал! Скотина!..
(Что я творил, что я такое творил?! Я сам себя не узнавал. Но тут вспомнились предостерегающие слова Джексона и Вермоны об этом странном мире, о заражении.)
Кто-то схватил меня за шиворот. Это был средних лет мужчина.
- Витя, вмажь ему как следует, - желчно процедила женщина. Мужик развернул меня и потряс за куртку. Клёпки зазвенели:
- Ну, член ходячий, чего расхорохорился!
Этого я не мог вынести. Легко размахнулся и заехал ему в переносицу. Я был зол, голоден и силён, хоть и мал ростом и щупл. Он отшатнулся и схватил меня за руки. Женщина закричала на весь квартал, зовя милицию, а меня пробило восхитительное дежавю.
Выпустили меня, как ни странно, на следующий день. Менты всласть назабавлялись, примеряя ко мне всевозможные эпитеты. Я вымыл все коридоры, расписался в протоколе, извинился перед потерпевшим Витей (его жену я и видеть не мог, тут даже стражи порядка не в силах были заставить меня отступиться) и вышел на свободу.
Мир виделся в коричневых тонах, это угнетало. Назревала буря... А может быть, просто погода испортилась. Я не знал, куда податься. "Пойду к Фреду".
Его комната в коммуналке, странное дело, пустовала. На столе записка: "Эд, буду ф панидельник. Фред."
Интересно, в каких мирах он сейчас шляется. Мне вот тут уже одним днём осточертело. Я прошлёпал на кухню, встал у газовой плиты и стал греть над огнём руки, бросая угрюмые взгляды на лысого соседа, похожего на крысу. Бесспорно, в другой раз я сравнил бы его с оленем или горностаем, но сейчас настроение было хуже некуда. Ныли отбитые в ментовке ребра, хотелось есть.
- Чего ты на меня уставился! - спросил вдруг сосед, истерично взвизгивая.
"Начинается!" - подумал я и отвернулся. - "Нет уж, хватит с меня. И слова не скажу. Вот буду стоять, греть руки, кайфовать. Люблю огонь, не знаю, почему".
- Что, презираешь меня, разговаривать не хочешь. А на себя посмотри. Обвешался кожей и железом и думаешь, что умнее стал, - он был явно ненормальный.., или я свихнулся. Одно из двух. Я задумался. Сосед своим прерывистым нервным бормотанием мешал моим мыслям спокойно течь в выбранном ими направлении, и я ушёл в комнату Фреда. Там было тихо и спокойно. Минут через пять сосед заглянул ко мне. Лицо его было растерянным:
- Там газом сильно пахнет. Ты, надо полагать, забыл горелку выключить?
Я вскочил, прошёл на кухню; так и есть. Давление газа в трубе упало, а потом снова поднялось, и горелка погасла, а газ продолжал идти.
- Плита вам нужна новая, с защитой, дядя Коля, - пробурчал я, прекрасно осознавая, что в этом разваливающемся мире даже новые носки - уже роскошь.
Закрыл горелку, распахнул форточку и сел у окна. Запах газа быстро улетучивался.
- Что, трудно было самому всё это сделать? Легче задохнуться, дядя Коля? Ну почему вы такой? - меня угнетала его несокрушимая глупость.
- А какой, какой я! Знаю, ненавидите меня, никто меня не любит, со свету сжить хотят! Да не удастся, я цепкий... - лицо его вдруг посерело. - Да это ж ты нарочно меня газом уморить хотел... А-а, вот оно-о-о что-о-о, - протянул он ошарашенно.
Я фыркнул и снова ушёл в комнату Фреда. Слышал, как сосед быстро прошёл к себе в комнату, что-то бормоча. Рухнув на диван, я задумался о природе человеческого ума. Не страшно, когда человек глуп, страшно, когда он изображает из себя умного. Это приводит к неискренности, а что может быть ценнее ума, если не искренность. Идеально же, когда она соседствует с умом. Интересно, гиганты мысли мира сего тоже были психами? Платон, Гераклит, Эйнштейн. А если нет, то как они вообще... выживали-то?
Минут десять прошло, не больше. В комнату заглянул участковый; за ним маячил сосед:
- Вот он, вот. Сидит и не думает удирать. У, прощелыга.
- Помолчите, пожалуйста, - отмахнулся участковый. - Я не с вами разговариваю, - и мне. - Где Фродин?
- А чем обязан сей индивидуум Фред визиту такого высокопоставленного лица, как участковый инспектор? - спросил я.
- А нежеланием вовремя явиться для отметки в явочном листе и оставить свою роспись.
Честное слово, он мне нравился. Я подал ему записку Фреда.
- Ладно, зайду в понедельник, - и он собрался уйти. Сосед повис на нём, как клещ.
- Как же так! - лепетал он. - Здесь же убийством попахивает. Нет, не уходите. Он меня прибьёт.
Участковый посерьёзнел и озабоченно посмотрел в мою сторону.
- Я зайду в понедельник, - повторил он в пространство.
Сосед вытянул руки, медленно направился в мою сторону, вдруг резко подскочил и попробовал схватить меня за горло. Мне окончательно надоело быть человеком спокойным, рассудительным, разумным. Я взял его за одежду, вытащил на кухню, запихал его голову под кран и открыл холодную воду. Сосед орал неожиданным мощным басом раненого бронтозавра, а затем стал царапаться. Я принялся бить его лицом о край раковины и почему-то считал удары: "Раз, два, три, четыре, пять..!" На 20-ом ударе сосед замолчал, поднял ко мне залитое кровью мокрое лицо и тихо сказал:
- Я понял, отпустите меня.
Пихнув его на середину кухни, я уставился в стену. Безграничная усталость овладела мной. Дядя Коля медленно побрёл к окну, оставляя на полу красные пятна, и тут вдруг развернулся, собрался, и я почувствовал, что сейчас он бросится на меня. Я достал из-за раковины тяжёлый обрезок трубы и выразительно помахал им в воздухе. Сосед всё понял, забился в угол и замер, изредка подрагивая.
Я вышел из кухни, ожидая увидеть как минимум направленное на меня дуло пистолета и строгий взгляд. Я был уверен, что тюрьма мне обеспечена на ближайшие 10 лет. Милиционер смеялся. Я не верил глазам.
- Понимаете, - говорил я, - я не...
- Знаю, знаю; этот мужик всегда всех подозревает, зовёт милицию, а потом убегает из отделения. Идиот просто, - и опять засмеялся. - Что ж ты его так: об раковину?
Я был поражён, потрясен:
- Вы не считаете меня виновным!? - ком в горле мешал говорить, слёзы брызнули из глаз ручьем, я схватил его за руку, стал её неистово жать, а потом заключил его в объятия. Я рыдал как ребёнок. Мне верили, меня не винили ни в чём. Он, посмеиваясь, успокаивал меня:
- Ну-ну! Ты чего это! Да ну их всех, психов! Ладно, мне идти надо. Да ну же, успокойся!
Мы вышли на улицу. Я, жмурясь, смотрел в небо, любуясь восхитительным видом облаков, похожих на сахарную вату.
Я был счастлив наконец-то, объективно, безусловно, независимо от обстоятельств. Ментяра пожелал мне удачи и ушёл по делам. Я скрылся в переулке. С тех пор я верю в чудеса.
* * *
Голова моя покатилась с плеч долой, свет померк, звёзды сделали последнее па и унеслись хороводом куда-то в бескрайнюю перспективу сходящихся линий естества, а я остался. Вернее, на месте меня осталась в мире дыра, пустота, незаполнимая брешь, в кою медленно засасывалось сущее, будучи не в состоянии зарастить сие свидетельство неутолённой жажды жестокости. Чей-то голос в пустоте рассказывал безвкусную историю о добром милиционере и дебиле-соседе. Глупостью было верить в то, что жизнь вечна, или хотя бы в то, что она существует. Мир несло к чертям собачьим, и танец на гробах был единственным стоящим поступком - прощальным широким жестом ментального целомудрия. Вспыхивали точки в пространстве... Ах, как жаль, что меня нет и некому описать восхитительную красоту точечной симфонии, грациозность единственных в этот момент маленьких искристых свидетелей равнодушного протяжения пространства, символизирующего обобщения, рождающего выводы. Безмятежность - крайняя степень отчаяния, не так ли... Если вы не согласны, прополощите свои убогие мозги в унитазе и вывесите их сушиться у окна с видом на вонючий двор с песочницей и помойкой. Ах, вам 45 лет? Простите. Не откажете ли тогда в удовольствии дать вам пинка; не будете ли вы так любезны освободить меня от созерцания вашей неудобоваримой морды, ибо у меня не вызывают приятных ощущений позывы рвоты, возникающие от лицезрения вашего напряжённого фасада, покрытого не очень толстым, но очень заметным слоем крем-пудры. А слышали ли вы когда-нибудь о точках в пространстве? А откуда вы вообще взялись в этом мире, который, неизвестно, существует ли где-либо, кроме ваших снов? А ведь мы несёмся в некой враждебной черноте со скоростью три тысячи км/сек. Боже, кто это выдумал!!! Я люблю тебя, я один, не покидай меня. О, как мы бескрайни; о как мы несущественно мизерны..; как мы... своеобразны! Кто мы??? А-а-а!!! Кто мы??? А-а-а!!! КТО МЫ??? А-а-а-а-а!!! К-Т-О М-Ы???
- Прекратить истерику! Это всё просто избыток отрицательной энергии. Это оригинальничанье, бумагомарательство, это, в общем, бесталан-...
"Получай, падла! Ты тут ещё мне!" И голос заглох, захлебнулся, умолк, когда в глотку, рождающую его, был загнан обломок кирпича. Что он знал (голос) о том, кто он, и что правильно, а что нет, ибо не существует этих птиц в РЕАЛЬНОМ мире, там всё здесь, там всегда всё правильно. Там ветер не бывает встречным, а тьма враждебной. Там есть даже свой Чикатило. Единственное, чего там нет, это морали, и поэтому нет низости. О, кто выдумал такой чёрный космос?!? Будь ты проклят, человек, со всеми своими машинами и интеллектами; старая злобная заводная игрушка! О, моя голова, как мне теперь встретиться с тобой; мы за миллионы миль друг от друга, и каждую секунду расстояние между нами увеличивается на порядок...
Я разбазарил свой мир этим поступком. Уйдя в монахи не по зову сердца, не по вышнему велению, но лишь для того, чтобы иметь возможность взобраться на Гору, я аннулировал все пути к отступлению, оголил тылы. Это было необратимым. Стремление взобраться на Гору и узнать в конце концов, что же скрывает вечная шапка облаков на вершине, какой секрет, какие возможности, властвовало над жителями не только нашей округи. Многие прихожие люди, прознавшие про Гору и распалённые слухами о, якобы, скрывающейся на вершине тайне вечного счастья, надевали ритуальные красные тоги, покупали специальные кеды и уходили на Гору. Конечно же, каждый из них надеялся оказаться удачливее других и вернуться, а мы, местные, конечно же знали, что обратного пути с Горы нет, ибо, раз ступив на склон, человек неуклонно двигался только в одном направлении - вверх. Такова была таинственная особенность нашей Горы. И только монахи могли возвратиться; правда, сделал это лишь один из них, в незапамятные времена. Вернувшись, он первым делом снял и сжег свою красную тогу, неделю отъедался, затем занял у каждого из жителей по небольшой сумме денег и уехал в город учиться. Из его скупых рассказов явствовало, что видел он там многих ушедших ранее. На вопрос же, почему другие монахи не возвращаются, подобно ему, пасмурнел и ворчливо отвечал: " Не хотят, Гора за сердце держит, не отпускает..."
Итак, мне предстояло пройти обделку, тренировки, репетицию, монаший гон и посвящение. То есть, через три месяца я мог идти. Всякий когда-либо ждущий поймёт моё нетерпение. Не три месяца, казалось, прошло, но три жизни до того дня, когда мне вручили, наконец, кеды, настоящие, "господни".
Склон туманно маячил в дрожащих струях нагретого воздуха. Но я-то знал, что именно там проходит граница. Что не просто расстояние в 200 метров отделяет меня от первых валунов среди песочных насыпей и чахлых кустиков чертополоха, а соприкосновение с однонаправленным пространством другого мира.., хотя тот вернувшийся монах говорил, что даже мира, как такового, там нет, а есть, якобы... тут он обычно замолкал и тупо мигал глазами, не в силах выразить то, что видел "там". Но я-то убеждён, что всяк видит по-своему. Ибо, если нет там мира, то где же он пробыл почти год? Как ходил, как и на что смотрел? Другое дело, что тот мир был не для его восприятия.
Занятый своими мыслями, увязая в песке почти по щиколотку, я не заметил, когда миновал границу, а оглянувшись, узрел перед собой склон горы, идущий наклонно вверх. Бросив взгляды влево, вправо, я увидел ту же картину и, повинуясь внезапной слабости в ногах, присел на минуту прямо в песок. Вот оно, наконец-то! Теперь лишь жажда и стремление будут вести меня по пути жизненному, на коем, в бреду да жару, найду своё счастье, али нет, бог ведает. А сам путь обещал быть интересным, ибо теперь уже разглядел я невдалеке от себя останки человеческого скелета, кости и череп. Вытряхнув из него песок, я долго смотрел в пустые, тёмные глазницы...
...он вошёл в избу нагло, по-хозяйски. Уселся на хрястнувший стул и, тряхнув головой, принялся крепко, с растяжкой пудрить мне мозги своим куцым мировоззрением. Закончил он тем, с чего следовало бы начать:
- Ты того бы, не брал с собой девку; это ведь я пока прошу. А не то и пощекотать могу легонько - мало не покажется.
Как ему объяснить то, что для меня было элементарным. Во-первых, не нужен он ей; как навозник соколу; во-вторых, что своими глупыми требованиями он срывает возможность совершения величайшего эксперимента по отгадке тайны Горы; ведь для сего требуется пара: мужчина и женщина, а других добровольцев среди девушек округи я так и не нашёл; ну и в-третьих, разве для неё скучная жизнь замужней бабы за этаким колуном. Сразу видно, что она особенная, стремление в ней так и рвётся наружу, требуя воплощения. Да и мы с ней обо всем договорились уже... Я с отвращением разглядывал его рубленое лицо, бугристое тело, крепкие руки землепашца, и вдруг понял, что другого выхода нет: я должен его убрать. Быстро встав, я деловито вытащил кинжал и, обратившись лицом на юг, резанул его по шее. Кровь...
...я вздрогнул и выронил череп, больно стукнувший меня по костяшке плюсны. Горячий песок обжигал ноги даже сквозь кеды. Передо мной расстилалась равнина, уходящая за горизонт, покрытая лесами, полями, перелесками, деревнями. Облака мирно плыли сахарной чередой в небесной купели; мировая люлька тихо, безмятежно покачивалась на подвесках бытия. Я был высоко на горе, почти посередине склона, и почему-то не удивлялся сему. Чуть ниже меня на уступе из камня стоял молодой монах в красной тоге, подпоясанной золотым шнуром. Сложив руки на груди, он спокойно глядел вдаль, а я созерцал его худые лопатки, каштановые волосы, гривой разбросанные по плечам, всю его гармоничную фигуру. Прошло минут двадцать. Внезапно он вышел из своего оцепенения, повернулся ко мне и молвил: "Здравствуй, Эд!"
Его глухой, с хрипотцой, голос, показался мне знакомым.
- О, нет, нет, - сказал он, - до нашей встречи ещё 10 минут, - и указал мне на что-то за моей спиной. Обернувшись, я увидел...
...избу, где раньше, лет двадцать назад, жила Пелагея, а теперь останавливались прохожие люди. Мне пора было войти в избу, но я всё как-то не решался. Нехорошее предчувствие овладело мной, тоскливое и непонятное. Ну, да что я, чёрт возьми! Возьму и войду, чего бояться! Прямо так и скажу! Я уверенно прошёл через прихожую в горницу, увидел его, кивнул, может быть, слишком по-хозяйски уселся на хлипкий стульчик и принялся обстоятельно разъяснять причины, по которым, ну никак не могло быть по его желанию. Говорил о том, как тяжко приходится нам, когда плохие урожаи, и солнце палит месяц, и нет ни капли дождя. Как приходят чужие и уводят наших девок. А напоследок слегка припугнул, мол, не оставишь её волей, так неволей заставим, найдём управу. И незаметно пощупал свой топор именной под рубахой за поясом. Он не изменился в лице никоим образом, его ясные глаза смотрели прямо и решительно. Подумав и, видимо, приняв какое-то решение, он встал, вдруг выхватил кинжал, и я почувствовал в ту же секунду острую боль в шее, а затем онемение, растекающееся от горла по груди и спине вниз, к ногам. Завертелось окружение: пол, потолок, стены; звёзды брызнули во все стороны из центральной точки - символа безграничной боли - в густом дегте мировой черноты. С усилием закрыв пустые чёрные глазницы, я услышал свой голос:
* * *
"Крутоярь кабы не светит, эк тебя размежевало, пояливай..."
"Эд, соберись, Эд. Не пропадай! Ты нужен себе, Эд!!! Проснись!!!"
Когда я открыл глаза, то узрел где-то очень высоко над собой странную вещь: о, ч-чёрт!, это был потолок моей комнаты. Я знал о нём ровно столько, сколько следует знать о потолке. Но моя точка зрения на этот предмет зыбко качалась в рамках восприятия, вызывая непередаваемые ощущения новизны любого предмета, на который я направлял взгляд, как лазерный луч, поворачивая его со скрипом, шаря им по потолку, стенам, пространству комнаты, следя за плавающими в восхитительной тишине глыбами пылинок, пронизанных солнечным светом. Потолок привычно приблизился из невообразимой дали разделяющего нас с ним расстояния, оформился, и вот я окончательно проснулся, ощутил тело, вздохнул и рывком сел, отбросив одеяло. Болела шея. О, Матерь божья!.. Я вспомнил всё, схватился за виски. Значит голову мне все-таки не отрезали? Да вот она, родимая, не волнуйся. Я вперил взгляд в зеркало, созерцая испуганное измученное существо, сидящее на раскладушке посреди обшарпанной комнаты, своей обстановкой вызывающей мысли о крайней степени нищеты. Такое жалкое, голодное, ожидающее в любой момент худшего, что можно было бы вообразить. Но, несмотря ни на что, непобедимо живое. И ещё,.. ещё жаждущее.
Когда я впервые почувствовал жажду? Я задумался, и рука с бритвенным станком замерла в воздухе на полпути к щеке. Всегда так: если уж ударялся в воспоминания, то забывал обо всём на свете. А вспомнить было что... Хотя бы вот этот могильный пряник, с жжёного распад, где вывел смерть на середину, в небо... Э, что за бред!
Я шарахнулся в сторону, отбросив к стене незнакомый враждебный предмет, звонко звякнувший о кафельный пол, нелепо подпрыгнул и... узнал свой станок, которым я брился миллиард лет назад в одном из миров распада. Тихо сполз по стене, обессиленный страхом. Дремучий лес ассоциаций. Цветок, манок, станок. Отвратительный вид его никелированной ручки и хищно выглядывающих из пазов лезвий приводил в содрогание. Спокойно, солдат! Возьми себя в руки! Встать! Утри сопли! Ну же, Эд! Встряхнись! Эх, если бы знать, "куда" и в "когда" возвращаться. А впрочем, нужно ли? Какое мне дело до того, что я уже пережил. Главная проблема - избежать рассеяния. Там, на Земле, было легче. Там лишь одна бесконечность - космоса. И некоторых она даже влекла; наивные... Я отдал себя воспоминаниям, приятно расслабился на полу ванной комнаты. Вспомнил её...
- Как, ты не любишь смотреть на звёзды? Но глянь, Эд, ведь там бескрайность. Это так... так захватывающе! - говорила она полушёпотом, прижимаясь ко мне тёплыми бедрами, щекоча мне лоб травинкой (июльские ночи в лугах были удивительны своей щемящей неповторимостью), глядела изумленно в мои бесцветные зрачки и снова переводила взгляд в пучину неба. - Ты не хочешь туда?
- Нет, видишь ли, я совсем не горю желанием совершать бесцельные поступки, влекущие за собой... ой, перестань! - и я смеялся, шутливо отбиваясь от её воинственных ласк и предпринимая более-менее удачные контратаки. Потом она, устав от возни и смеха, садилась в высокой, по колено, траве, задумчиво глядя на меня склонив голову и подперев кулаком щеку, и счастье тревожно пульсировало в ней розовыми прожилками, и было это ненадолго, как и всё, что они делали на своем участке звёздных просторов. А мне оставалось томительное ожидание конца... лишь одного из путешествий... маленького муравья на берегу ручья.
- Сэм говорит, что ты скучный и ограниченный, слабый и вообще. Камю подтверждает, что ни разу не встречал настолько полно воплотившего в себе столько недостатков человека... А я им не верю. Хотя сама порой удивляюсь пустоте твоего взгляда и безликости твоих действий. О, ты знаешь, я постоянно в разладе с собой. Иногда просто мысль: Лада, что ты с ним нянчишься!.. А всё-таки ты загадочный... Мне кажется, что такими были североморские бродяги. Или.., - и она надолго замолкала. Она не могла вместить того, что была уже умершей, а точнее, ещё и не рождалась. Долговременное лакомство смерти - совпали и крылья, и радость во взоре. Я же, словно грибник, видящий, но не обладающий властью действия, мог лишь созерцать этот образчик распада, такой совершенный и такой ненужный. Я, в избытке имеющий то, что было верхом её мечтаний, тяготящийся тем и боящийся того, за обладание чем она не задумываясь отдала бы жизнь. За секунду созерцания чего она расплачивалась бы годами беспробудной тоски, неизбывной печали - верного стража памяти... Что вело нас сквозь победы пылкие и убогие, на совершение подвигов куцых и бесчестных, в тесное колесо оркестровых буден дневного освещения? И властвующие над вечностью перерывы на обед. Уж лучше играть свою роль. И я ничего не говорил ей о ней, и она знала лишь то, что надлежало знать развитой девятнадцатилетней девушке. Да и что я мог сказать. Я слишком хорошо играл свою роль, настолько хорошо, что снова стал тем, кого играл.
И вдруг она произнесла ключевые слова... Я не знаю, возможно, обстоятельства сложились не так, что-то передёрнулось. Но она не должна была этого говорить. Это было верхом несообразности, это ни с чем не входило во взаимодействие, но это прозвучало.
- Возьми меня с собой, - произнесла она тихо. И всё бы было хорошо, опусти она глаза, либо отвернись. Но какая муха её укусила: она глядела на меня в упор, не мигая, уж и не знаю чего ожидая от своих слов. Не было никакой возможности нейтрализовать действие её судьбы, и, посмеиваясь над своими будущими воспоминаниями героики происходящего, плохо представляя себе последствия своей беспечности, я безрассудно и безмятежно вошёл в поток событий незапланированных, горячих, режущих действительность на радужные ломтики искрящихся жизнью поступков, играющих в рабов рутины. Я сказал:
- Подними станок с кафельного пола и добрей мою правую щеку, и ты войдёшь в то, ключи от чего теряются в веках и сказания о чём Медичи хранила в своём ларце до прихода Александра.
Она резко отшатнулась, всколыхнув луговые травы, вскочила, попятилась назад и уперлась спиной, затылком и ладонями в стену ванной, ещё не веря пальцам, явственно ощущающим холодный кафель стен, и глазам, взгляд которых блуждал по тесному незнакомому помещению, пока, наконец, под тяжестью ответственности не опустился к полу и не оказался вдруг прикован к маленькому чуду, предвестнику катаклизмов, Его Хромированному Величеству - бритвенному станку. Я ещё успел почуять несоответствие наших представлений относительно происходящего, но на выбор действительности у меня уже времени не было. Я бросился к ней, рискуя получить ногой в живот либо кулаком в глаз, крепко обхватил за талию и прижал к себе как можно крепче, игнорируя её отчаянные попытки освободиться, крики о помощи, угрозы и мольбы. Вовремя. Мощнейший порыв ветра швырнул мне в лицо её роскошные волосы, которые забились мне в рот, в нос, в глаза, и несколько секунд я ничего не ощущал, кроме её напряжённого дыхания, её гибкого тела, с которым я должен был во что бы то ни стало совладать, иначе... "Иначе" не было. Здесь не случалось альтернатив. Когда же ветер утих, и мне удалось отдышаться и, наконец, прозреть, первым, что я увидел, были её глаза, полные... можно ли выразить словами взгляд, в котором одновременно присутствуют в сильнейшей концентрации ужас, восторг, недоумение и равнодушие. Ужас ситуации, восторг вырвавшегося из принципов восприятия, недоумение начинающего жить и равнодушие потерявшего надежду на возвращение. Священный квадрат. И тут в озарении я понял: теперь в бескрайности я не один.
* * *
Мы бежали под жарким солнцем уже двадцатую милю. Наконец я тряхнул оранжевой гривой, облизнул сухой нос и мощные белоснежные клыки и устало лёг у алтареподобного камня, зорко оглядывая окрестности жёлтым зрачком. Она присела рядом и принялась зализывать воспалённую рану на боку. То, что мы были вместе, искривляло линии судьбы и вносило в запланированность проявления великолепную непредсказуемость, чреватую какими угодно неожиданностями, вплоть до возникновения нового Сущего. Но для нас, блуждающих по пустыне в поисках добычи, всё это было ещё далеко впереди. И бритвенный станок ещё лежал двумя кусками необработанной руды на краю ущелья безымянной реки, блестя вкраплениями слюды в свете местной звезды.
* * *
- Почему мы так глубоко храним свои звёзды?
- Я привык к тому, что вы не имеете цели жизни... А, впрочем, давай попробуем. Ты счастлива и в несчастье, не так ли?.. Держи.
Возникло движение. Оно не препятствовало недвижимости в зияющей наполненности протяжённости, и всё было невероятно обильным, тёплым и нежным.
- Как взгляд матери на спящего младенца.
- Да, притягательней не сыскать.
- Я никак не могу привыкнуть к тому, что неудачных попыток просто не бывает.
- Закон альтернатив... - он не мог оторвать взгляда от рождающегося.
- А как же закон отсутствия законов?
- Как и всё остальное, - он, наконец, оторвался от созерцания, шаловливо сверкнул невыразительным взглядом без глаз, в глубине которого лишь с десяток звёзд совершали хоровод открытий, одарил её улыбкой без лица, отвернулся, замер вокруг себя и вдруг пенным валом стремительного воплощения унёсся к границам проявленного. Она тихо наблюдала.
- Почему тебя так влечет к телесному? - она уже знала ответ, но пока ещё в знаках Девяти.
- Ты открыла для меня простор, дала мне интенсивность, сломала то, что должно было быть, ввела в вертикальность пребывания, когда всё сразу, но ничему нет места. И ты не устаёшь учить меня вопросам. Что же я ещё могу ответить. Ты для меня - всё. Я преклоняюсь, всегда уникально, всегда по-новому, всегда перед всем, где ты. Я вижу водопад открытий. Но нет мне места навсегда, а лишь на время. И беда играет с болью... О, видишь, мир уже готов, я тоже. Дай руку.
Они вплавились гармоничной структурой в недавно созданное вечное и улеглись двумя булыжниками неизвестного металлосодержащего минерала на краю ущелья неназванного мира. Через два миллиарда лет он, блеснув вкраплениями слюды в свете звезды, умчался вниз по склону, сдвинутый с места первым движением жизни возникшего некогда мира, воплощённым в виде обросшего оранжевой шерстью шестилапого хищника, коему ещё ох как далеко было до квантовой физики. Животное замерло, прислушиваясь к стуку катящегося вниз камня, пока тот не плюхнулся в реку, затем повертело головой и затрусило прочь к группе кустов, росших неподалёку.
- Ну вот, ты видишь? Мы снова разлучены... Лада?
- Да, великолепно. Я пью до дна всю горечь одиночества; о, я унесена в пределе славы в бездну несознания... о... я себя забыла... да... я тебя забыла. Я хочу спать... о, мой бессмертный гений... я слышу лишь дыханье тьмы и эхо отдалённых революций... Я тихо пребываю вне себя. Кто я?..