Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Пришлый

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   О себе
  
   Родился 25 февраля 1954 года в д. Бабичи Речицкого района Гомельской обл. Окончил историко-филологический факультет Гомельского госуниверситета. С 1985 года проживаю в г. Сураже Брянской обл.
   Моя первая книга "Преодолей себя" вышла в 1988 году в издательстве "Молодая гвардия". Я автор восьми книг прозы и стихов, публиковался в коллективных сборниках, в центральных и региональных журналах и газетах страны. Работал учителем, журналистом, директором государственных и малых предприятий, заместителем главного редактора журнала "Десна". Участник У11 Всероссийского семинара молодых писателей в Дубултах в 1989 году. Член Союза писателей России. Лауреат Литературной премии им. Н.И. Родичева. Вырастил и воспитал пятерых детей.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
  
   Пришлый
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Он идёт за мной. Я не знаю - на каком удалении от меня Он идёт: на рас-
   стоянии ста шагов или совсем рядом, за спиной. Его близость я мог почув-
   ствовать по шороху шагов или по дыханию, но Он движется бесшумно, как
   лёгкий летний ветерок, как пушинка тополя по июньской траве, и мне ка-
   жется, что Он совсем не дышит - или не умеет дышать, или Ему в этом
   нет необходимости.
   Он идёт за мной - я это чувствую своими лопатками, которые сверлит его пристальный взгляд, и от этого взгляда под лопатками свербит, будто искусали комары или муравьи. И вместе с Ним за мной бредёт страх - назойливый и непреходящий, неразлучный со мной и с Ним, словно этот страх - поводок, на котором Он ведёт меня через Пространство, похожее на
   него - недышащее, безмолвное. Если бы было время, если бы Время было со мной, я попробовал бы поладить с Пространством, а Пространство сделалось бы посредником между Ним и мной, и, может быть, уговорило бы Его не идти за мной. Что Ему от меня надо? Ведь я знаю, что не один существую в этом жутком мироздании, в этом мироздании многое что двигается, смотрит,
   дышит и слышит, а Он идёт только за мной.
   Мне бы увидеть Его, и тогда, может быть, Он потерял бы интерес ко мне, но вместе с Ним идёт страх, который не даёт оглянуться, из-за которого я не рискую оглядываться: а вдруг Он, идущий за мной, не нечто безобидное и доброе, а ужасный, кровожадный монстр, который только и ждёт того, чтобы
   я оглянулся.
   И я иду, иду вперёд под палящим солнцем, подгоняемый Им, по полю из тимофеевки и от страха не замечаю, что под моими босыми ногами стонут белые ромашки, синие васильки и хрустят пересохшие комочки земли, рассыпаясь под твёрдыми пятками в прах, в облачко пыли. Хотя, может быть, это неплохо - превратиться в облачко пыли, свободно летящее над землёй, может быть, это лучше, чем брести и брести на поводке страха.
   Если бы со мной шло Время, мы вместе с ним пожурили бы это несконча-
   емое Пространство, и Ему тоже стало бы стыдно, что Он тратит время на того, на кого не стоит тратить, что надо идти за теми, кто знает, куда идёт, и, в конце концов, куда-нибудь придёт и Он. А со мной Он никуда не придёт,
   потому что я просто иду по полю под палящим июльским солнцем, которое не нашло другого места, как восседать на моей голове, свесив свои лучи-ноги с моих плеч.
   А может, Он - это время, которое я потерял, уже давно ищу и никак не могу найти? Может, это время отстало и бредёт за мной, а я боюсь оглянуться на него, чтобы оно не оказалось жутким монстром. А разве время
   не может быть кровожадным чудовищем, пожирающим всё, что двигается,
   дышит, смотрит и слышит? Оно следит за мной, подстерегает меня, ждёт, что однажды у меня кончатся терпение и страх, и я оглянусь.
   Нет, это не время - это Он. Время никогда не преследует людей, время убегает от них без оглядки, чтобы его не поймали в силки и не остановили.
   А за мной идёт Он, о котором я не знаю, кто он, и боюсь это узнать. Пусть
   идёт, Ему ведь тоже надо брести в этом необъятном пространстве, если это Он, а не я. Но разве может за мной идти я, ведя на поводке меня?
  
   Солнце сидит у меня на голове, свесив лучистые ножки, и его посадил туда Он. У Него, наверное, есть руки - длинные-предлинные, мохнатые, уродли-
   вые и сильные. В них Он несёт солнце - раскалённое, но покорное Ему. Ему покорно всё в этом мироздании: солнце, звёзды, небо, ветер и я. Может быть, я зря боюсь Его, может быть, Он меня любит и хочет что-нибудь пода-
   рить мне - хотя бы это самое солнце, Но что я буду делать с солнцем - таким
   горячим? Я обожгу руки и уроню его, и оно, ударившись о землю, рассыплет-
   ся в золотой прах, как пересохшие комья земли под моими пятками. Пока я
   буду собирать его осколки, пока я буду искать их в густой траве, на земле будет царствовать мгла и неуютно будет мне и тем, кто двигается, дышит, смотрит и слышит, И, может быть, даже Ему, который до сих пор идёт за мной.
   Он шёл и шёл за мной и день, и два, и месяц и год, Он шёл бы за мной до
   скончания моих дней, а может быть, и потом, после моей смерти, если там, где и представить даже невозможно, тоже буду идти и идти. Я не верю, что
   когда-нибудь остановлюсь из-за того, что не будет сил шагать полем тимофе-
   евки под палящим полуденным солнцем, Я бреду, хоть изнемогла моя плоть и потрескались мои губы от жажды, как тапыр в пустыне.
   И всё-таки я остановился - в низине поля возле жиденьких кустов бузины и
   присел возле них, надеясь на тень, которая была тоньше и короче самих веточек бузины. Я по-прежнему не оглядывался, я даже не поднимал глаз на уровень горизонта, чтобы случайно не встретиться с Его взглядом, который, как я боялся, мог оказаться взглядом Горгоны и испепелить меня или затянуть в себя, как в Чёрную Дыру. Я разглядывал свои пыльные, покрытые
   серебристо-серыми цыпками пальцы на ногах, когда освобождал свои плечи от скрутившихся в верёвки лямок рюкзака.
   Рюкзак мой был полупустым, потому что, убегая от Него, глупо было бы набить его кирпичами или каким-либо другим хламом, Я копался в своём рюкзаке, как Гарпагон в сундуке с золотом. Вот алюминиевая кастрюлька -
   чёрная от костровой копоти, В ней я варю грибы и чай из тимьяна, малины, ежевики, земляники. Вот эмалированная полулитровая кружка, из которой я
   пью чай или молоко, если удаётся подоить Снегурочку. Вот большой столовый нож с толстым лезвием, которым я режу прутья, грибы и ещё
   многое что, А ещё мне необходим нож для самообороны, если Он вдруг
   нападёт на меня, Ведь Он даже сейчас, когда я сделал привал, у меня за спиной - я чувствую это лопатками, которые вспотели под фланелевой со-
   рочкой и штормовкой. Ещё я слышу Его затылком - самым маминым родничком, будто там размещалось моё третье ухо. Он не дышит, не производит шороха, но я всё равно слышу его, как мироздание ночью в
   беседке на кордоне, которое висит надо мной красивым звёздным небом.
   А звёздное небо я вижу через шиферную крышу беседки, я его могу увидеть и сейчас, если запрокину голову и закрою глаза.
   Мои мысли спотыкаются так же, как и я, когда убегаю от Него, пока мне не надоедает убегать, и я, боясь оглянуться, шепчу себе под нос и под ноги, как
   капризный ребёнок:
   - Чёрт с тобой! Можешь делать со мной, что хочешь, но я сяду и буду под-
   слушивать, о чём шепчется ветер с луговой травой, или спрошу у муравья,
   куда он тащит сухую былинку, далеко ли ему до его дома и, может быть, ему
   нужна помощь. Все должны помогать друг другу по возможности, а ты не
   помогаешь мне, а идёшь за мной и идёшь с неизвестно какой целью. Если ты
   хочешь убить меня, то давно сделал бы это и не мучил меня и себя.
   А в другой раз, когда Он загонял меня в лес, в берёзовую рощу, например, я останавливался, вытаскивал из рюкзака кастрюльку и нож и говорил Ему,
   застывшему за моей спиной, не поворачивая головы:
   - Не думай, что я так боюсь тебя, что буду бежать сломя голову до самого
   вечера, чтобы потом до звёзд не успеть вернуться к беседке и заночевать под кустом боярышника или жимолости, чтобы меня изгрызли комары и искусали мошки. Вон, видишь под папоротником спряталась семейка лиси-
   чек. Я не боюсь тебя нисколько и срежу эту семейку, потому что надо что-то есть, чтобы были силы убегать от тебя.
   Я многое что говорил Ему, когда уставал от его преследования, и каждый раз говорил что-то новое, потому что мне неприятно было запомнить то, что я делаю или говорю, а если что-то запоминаю случайно, то не хочу повторять
   это неразумным попугаем, потому что это не интересно ни мне, ни Ему. Я
   говорю ему, потому что мне кажется: после беседы с Ним, хотя он не мне никогда не откликнется даже звуком, будто он становится добрее и не собирается нападать на меня, пока я стану отдыхать или чем- нибудь заниматься, не убегая от него. А ещё я говорю Ему, потому что не с кем
   больше, как с собой или с ним беседовать. Ведь если с кем-нибудь заговоришь, ему обязательно что-нибудь потребуется от тебя, а я не
   могу отвлекаться, терять бдительность, чтобы Он не застал меня врасплох.
   Ему, может быть, только это и надо.
   Но сегодня, копаясь в рюкзаке, я не хотел говорить Ему ни одного слова, даже безобидного и ничего не значащего, потому что было так жарко, что
   смага приклеила мою верхнюю губу к моей нижней губе, и я вряд ли разорву
   губы, не смочив их водой,
   А вот она, и вода - в пластиковой бутылке из-под козельской минералки,
   которая лежала в рюкзаке рядом с солью в банке из-под майонеза, спичками
   и алюминиевой ложкой. Больше в рюкзаке ничего не было, кроме большого полиэтиленового пакета, который я носил с собой, надеясь, что когда-нибудь для чего-нибудь он пригодится, даже при условии, что у него оторвалась одна ручка. Рюкзак был большой и старый, выгоревший на солнце. В него я
   мог затолкать много разных вещей, которые могут попасться мне, пока я убе-
   гаю от Него, но мне, правда, большой необходимости в них не было. Зачем тащить на спине то, в чём нет необходимости?
  
   Бутылка из-под козельской минералки - светло-голубая и примятая в двух
   местах. Но это совсем не важно. Важно то, что она наполовину наполнена водой, которую я набрал в роднике в берёзовой роще, где я вчера незадолго
   до заката резал лисички. Грибы я потом сварил в кастрюльке над костром,
   который разложил возле беседки на кордоне, и с удовольствием съел их.
   Но с ещё большим удовольствием я выпил грибную юшку - немного горь-
   коватую из-за лисичек, но очень питательную. Поэтому ночью выпил много воды, которую набрал в роднике.
   Удивительно, но, откручивая голову пластиковой бутылке, я обо всём этом вспоминаю, хотя не люблю вспоминать о разных глупых и неважных вещах.
   Я хотел бы вспоминать что-нибудь существенное, но не могу это сделать, как
   ни стараюсь.
   Я не понимаю, почему это нужно и важно для меня, но чувствую, что это
   так, потому что в противном случае Он не шёл бы за мною по пятам, не упус-
   кая бы меня из внимания и на минуту, будто без меня невозможно Его суще-
   ствование, хотя, что касается моего существования, очень сомневаюсь, что
   я есть. Но если я сомневаюсь в своём присутствии в реальной действитель-
   ности, то почему абсолютно уверен в том, что Он есть и что Он идёт за мной,
   хотя я его никогда не видел и не слышал, а только чувствовал.
   Я с большим трудом расклеил свои губы, чтобы протолкнуть между ними
   тёплое, колющееся рёбрами резьбы горлышко бутылки.
   Вода была слишком тёплой для того, чтобы получить наслаждение, но в любом случае оставалась водой - мокрой и живительной, которая, коснув-
   шись сухого, пылающего, будто натёртого наждачной бумагой горла, при-
   несла облегчение и уменьшила ненависть к жизни и к Нему, стоящему позади меня с раскалённым солнцем в руках. Мне почему-то стало жаль Его,
   я представил Его огромным, достающим макушкой до редких перистых облаков, обросшим, как йети густой бурой шерстью - его ладони, на кото-
   рых лежало солнце, дымились, а по размазанным из-за моего неведения
   чертам лица струился горячий пот - до того горячий, что от лица его струил-
   ся парок. Мне почему-то стало жаль Его, я бы, не оглядываясь, чтобы не
   дай Бог не встретиться с Ним взглядами, протянул Ему воду, но, во-первых,
   чтобы выпить воды, Ему надо было уронить солнце на мою голову, которая
   после этого сама может превратиться в солнце; а во-вторых, проблематично напиться такому огромному монстру полулитром воды.
   Он, не оставляющий меня без своего внимания и на секунду, видимо, уми-
   рал от жажды, потому что я почувствовал лопатками, а потом своим прож-
   жённым солнечными лучами темечком, что Он выпустил из рук солнце,
   которое, крутясь и радуясь обретённой свободе, золотым воздушным шари-
   ком понеслось к зениту, чтобы светить оттуда не только мне, истязая меня
   жарой, а всему сущему, что двигается, смотрит, дышит и слышит.
   А Он, желая задобрить меня, повесил над моей головой белесый зонтик
   тучи, держа его одной рукой, как раб, прислуживающий падишаху в аравий-
   ской пустыне, а вторую руку протянул мне, вымаливая, как подачку, глоток воды. Я не мог отказать тому, с которым не расстаюсь никогда, даже ночью
   во сне, и, не поворачивая головы и на два градуса, протянул Ему бутылку с
   водой. Рука моя дрожала, потому что я по-прежнему боялся Его.
   - Выпей, преследующий и прилипчивый, как жизнь, которой не радуются!
   Она, хоть и тёплая, но мокрая, как и полагается быть воде, - сказал я Ему, но
   никто не выхватил бутылку из-под минеральной воды из моих рук - даже
   налетевший секундным порывом ветер. - Ты за непонятно что недоволен мной или за неизвестно что обижен на меня? Или у тебя нет рта, нет губ и зубов, через которые можно пропустить хотя бы тёплую, но всё же воду?
   Несчастный! Подойди ближе ко мне, я плесну водой в твоё лицо, которое
   мне даже представить трудно. Я плесну в твоё лицо, и, поверь мне, даже от
   этого мне станет легче!
   Размахнувшись, я резко бросил воду из бутылки в его мохнатое и уныло-
   злобное лицо. А может, я ошибаюсь, и лицо у Него круглое, гладкое и добродушное, как у солнца, но не когда оно в летнем зените, а когда сентяб-
   рьским вечером готовится ко сну за дальним сосновым бором. И мне пока-
   залось, что Он облегчённо вздохнул за моей спиной. После этого меня уже
   не тяготило его присутствие - в эту минуту Он казался мне добродушным
   надсмотрщиком, а не злобным конвоиром.
   Вода не только погасила пожар, разгоревшийся во рту, в горле, в пищеводе,
   но и спровоцировала острый приступ голода, Я всё время забываю о том, что
   голоден. Я не ел бы неделю, месяц, я не ел бы до скончания века своего, а
   заодно мироздания, если бы не требовал этого желудок, если бы мне не нужны были силы убегать от Него - того, кто повесил, как зонтик, тучу надо
   мной. Пока он добрый, пока висит над головой серо-голубая туча, похожая
   на двух тонкорунных овец, слившихся вместе, как сиамские близнецы, надо
   успеть поесть, ибо снова выскочит на небо проглоченное тучей солнце, и
   жажда вновь натрёт наждаком моё горло, склеит смагой мои губы.
   В рюкзаке я не найду ничего съестного, даже если потрачу на поиски весь
   день до вечера. Если там можно за что-то ухватиться зубами, то только за
   ложку, И пусть она алюминиевая, если съесть её полностью, голода не
   утолишь.
   И в шаге от того места, где я сидел под зонтом на время ставшего добро-
   душным конвоира, заприметил несколько кустиков щавеля. Это, пожалуй, единственная пища на всей планете, потому что бузина ещё не поспела, от
   её зеленовато-серебристых ягод глаза вылезут из орбит, и маленькими, не-
   прикаянными метеоритами улетят в Космос. Я почти не ощущаю этого мира, почти не чувствую его, но если я и видеть этот мир не смогу, то он превра-
   тится в такой же абсурд, каковым являюсь я.
   Щавель был сочным и кислым до того, что на правую сторону своротило
   мою скулу и пришлось вправлять её на место. От щавелевой кислоты обожглись нежные стенки желудка, будто я хлебнул по ошибке уксусной эссенции.
  
   И во сне Он висел надо мной - таинственный и недоступный пониманию, и
   во сне я лишь осязал его присутствие и его укор, прожигающий мою спину
   между лопатками, как кумулятивный снаряд броню. Лишь один глаз его я
   ощущал - столкнувшийся с моим взглядом во сне; этот глаз был огромным и раскалённым до бела, будто этот июльский день был кузницей, а небо с
   раскалённым до бела глазом - солнцем-горном. Несмышлеными щенками
   солнечные лучи лизали моё лицо тонкими, острыми и алчными языками. И
   мой сон ничем не отличался от моей яви. Разве что во сне за мной не стоял
   Он. Нет, он стоял, я просто не заметил. Потому что он всегда существовал
   рядом со мной и опекал меня. С любовью или терпеливой местью?
   Разве я могу ответить на этот вопрос? Лучше уж я проснусь, потому что кончился щавель, который я жевал и во сне, и Он теперь не будет терпеливо ждать, Ему тоже надо насытиться, если Он хочет быть в этом мироздании и
   продолжать прицеливаться алчным оком к моей плоти. Нет, не моя плоть Ему нужна, Ему нравятся мои мозги - серые и мягкие, и Он уже глодает их -
   всё время, пока преследует меня. Я это иногда чувствую. Я чувствую: когда Он откусывает от них студенистый кусочек, у меня от боли разламывается
   голова.
   Зачем Он это делает? Он - маньяк, которому нравится измываться над тем,
   кто двигается, смотрит, дышит и слышит?
   Мне надо опять от Него убегать, как только я проснусь. А я, конечно же,
   уже проснулся, потому что солнце в золотистом халате, как хирург, тыся-
   чами скальпелей разрезает мои глазницы, и из них, как кровь из капилляров,
   брызжут слёзы. Они солёные, я осязаю их вкус, когда они брызгами попада-
   ют на мои губы, и я их слизываю, Мне надо убегать, но я не спешу назло Ему, а медленно раскручиваю верёвки рюкзака, превращая их обратно в
   лямки.
   - Ты нервничаешь и спешишь гнать меня впереди себя, как пресытившийся
   волчище несчастного зайчишку в разрывающимся в клочья крошечным сердечком? - говорю я Ему и бросаю через своё плечо прямо Ему в лицо
   пучок щавелевых листьев.
   - Я люблю тебя и охраняю! - услышал я хрипловатый от жажды, чужой -
   не мой голос. И, наконец, по-настоящему просыпаюсь. Я это понимаю,
   потому что лямки рюкзака по-прежнему скручены в верёвки. Я даже рюкзак
   не завязал, потому что неожиданно для себя уснул.
   Я, наконец-то, проснулся и понял, что не было никакого хирурга с тысяча-
   ми скальпелей, не было никаких золотых слёз - глаза мои сухи, потому что я
   не умел плакать, как Он, преследующий меня, разговаривать. Но тогда кто
   сказал мне "Я люблю тебя и охраняю", если этого не говорил я? Да и не мог
   я этого сказать, потому что не люблю себя и не охраняю. Я не верю, что это
   сказал Он. Если бы Он любил меня, то давно отпустил бы, как несчастную
   канарейку, на волю, не докучал бы своим присутствием и не гнал бы по ми-
   розданию, как ветер осенний лист по земле.
   Нет, это не Он сказал "Я люблю тебя и охраняю". Это сказал не знаю кто в моём сновидении.
   Я устал думать о Нём, потому что ничего больше не делаю, как только это.
   Я злюсь на Него, на себя и на таинственный голос, который я не знаю. Я суетливо подхватываю рюкзак, забрасываю его на одно плечо, так и не
   раскрутив верёвки в лямки. Я заполошенно хватаю рюкзак, забрасываю его на одно плечо, как котомку, и бегу по полю тимофеевки, обжигая пятки о
   траву, будто солнце подожгло её, и она горит невидимым огнём без дыма.
   И Он бежит за мной неуклюже и обречённо. Может быть, я зря боюсь Его?
   Может быть, Он не специально бежит за мной, потому что не знает, куда
   бежать?
  
   На лугу, прикорнувшем у самого леса на полуденном солнце, как зелёный
   кот на завалинке, паслись коровы, Они всё время здесь пасутся под присмот-
   ром пастухов, которые каждый день разные, потому что это частное стадо.
   Я не понимаю - откуда это знаю, я многого не понимаю из того, что знаю,
   но не расстраиваюсь и не мучаюсь из-за этого - мне недосуг, пока Он плетёт-
   ся следом за мной, изнывая от жары, как и я.
   Лучше бы Он шёл за кем-нибудь другим, за тем, кто знает, куда и зачем
   идёт! А со мной Он совсем измучился и своей прилипчивостью измучил меня. Может быть, если бы Он не был так настырен и не прилип ко мне, я в коне концов однажды куда-нибудь пришёл. И я упорно бреду, потому что
   откуда-то мне известно, что путь мой не бесконечен, что он когда-нибудь
   кончится, и мы оба упадём без сил в траву и умрём в одночасье и друг в
   друге.
   Где бы я ни ходил, волоча Его за собой, когда солнце приплывёт в зенит,
   в ту точку, откуда оно начнёт спускаться за сосновый бор, прихожу на этот
   луг, приютившийся, прижавшийся, как зелёный котёнок к кошке-матери, к
   лесу. Потому что в этот час на лугу всегда это стадо коров щиплет лениво
   сочную траву, отбиваясь метёлками хвостов от оводов - таких же приставу-
   чих и докучливых, как мой конвоир.
   Ещё не доплетясь по разбредшегося по кустам стада, с расстояния тридца-
   ти шагов я рассматриваю среди пёстрых коров - чёрных и буланых, черно-белых и бело-рыжих - белую, без единого пятнышка корову по кличке Сне-
   гурочка. Снегурочка - единственная из тех, кто двигается, дышит, смотрит и
   слышит, любит меня, доверяется мне, и кого я не боюсь. В этом абсурдном
   и неуютном мироздании все боятся друг друга, кроме нас со Снегурочкой.
   Снегурочка замечает меня издалека, воодушевлённо машет белоснежной
   кисточкой хвоста - приветствует меня и отходит от пастухов, лежащих в тени осины, выбежавшей за какой-то надобностью из леса и остановившаяся
   на лугу. Снегурочка отходит от пастухов, потому что знает: если она будет
   находиться возле них, если её и пастухов не будет разделять двадцать шагов,
   я никогда не подойду к ней. И Он, бредущий за мной, боится Снегурочки и всегда, когда я встречаюсь с ней, далеко отстаёт и на время забывает обо мне, как и я забываю о Нём, и, если немного всё-таки помню, то единственно для того, чтобы не потерять бдительности и не оглянуться.
   Снегурочка отошла к трём невысоким сосенкам - пушистым, успевшим вы-
   расти в человеческий рост - возле которых трава густая и сочная, и в этой
   траве после грибных дождей любят прятаться упитанные маслята. Маслята
   отварные - очень вкусные грибы, и юшка от них слаще, чем от лисичек. Об
   этом подумал я, приближаясь е Снегурочке, которая и не думала щипать
   траву - она поджидала меня, встречая добрым взглядом больших, чёрных и
   влажных глаз.
   Я приблизился к белоснежной корове осторожно, мелкими и лёгкими шажками, будто продвигался не по лугу, а по заминированному полю - всё
   из-за пастухов, разложивших перед собой снедь посреди импровизированно-
   го стола, представлявшего собой разостланную на траве газету, на которой
   стояла пластиковая бутылка из-под лимонада, Бутылка была заполнена, ко-
   нечно же, не лимонадом - такого мутного, почти молочного цвета лимонада
   не бывает.
   Я осторожничал из-за пастухов, а не из-за идущего за мной, о котором я на время запамятовал, имея Его ввиду лишь в своей подкорке.
   Никогда не знаешь, что ожидать от этих пастухов, которые каждый день
   меняются. Кажется, вчера... Да, вчера вредный краснорожий мужик отогнал меня от Снегурочки, больно достав кончиком пуги мои икры, Я не рассер-
   дился и не обиделся на него, потому что он отвечает за это стадо, и не исклю-
   чено, что он подумал, будто я хочу увести Снегурочку в лес или, того хуже,
   - отравить. Мало ли убогих сумасшедших бродит по белому свету? Он вполне мог принять меня за сумасшедшего, помешанного, рехнувшегося, потревоженного. Если уж я о себе так думаю, то и ему не запрещено.
   Но сегодняшние пастухи - один худой, высокий и седой, а другой, тоже
   худой, но на полголовы ниже первого, моложе и рыжий - были настроены
   благодушно и вроде бы как не обратили внимания на меня, разливая в плас-
   тиковые стаканчики, наверное, самогон (седой) и нарезая сало (рыжий).
   Однако, я не терял бдительности из-за продолжавшего идти за мной и из-за
   пастухов, потому что люди даже с незлыми серыми глазами и добродушны-
   ми лицами могут ох как притворяться незлыми и добродушными. Я и сам,
   может быть, притворялся бы, кабы была в этом необходимость, - поэтому
   не осуждаю таких людей.
  
   Снегурочка уткнулась своим мягким, розовым и влажным носом в мою
   грудь, и я погладил её по крутому лбу, из центра которого игриво топорщил-
   ся милый хохолок. Я, конечно же, хотел сказать ей что-нибудь ласковое, ведь я, хотя и убогий, но человек, но почему-то боялся, что мой голос услышат
   пастухи, будто оттого, что они услышат мой голос, может случиться какая-нибудь катастрофа или возникнуть опасность для моей жизни, которой как-
   будто и нет. Поэтому я прикинул: достаточное ли расстояние разделяет меня и пастухов и откуда дует ветер, чтобы определить нужную громкость своего
   голоса, а Снегурочка в это время терпеливо ждала моего приветствия, тогда
   как другие глупые коровы вместо человеческой любви ждут примитивной
   корочки хлеба от хозяйки.
   Незлобивый ветерок дул в мою сторону, донося до моих ноздрей противно муторный дух сивухи. Поэтому я сказал Снегурочке громким шёпотом:
   - Ну, как ты живёшь-поживаешь, Снегурочка, в этом мире, непригодном
   для счастья добрых коров и добрых людей?
   Снегурочка чуть слышно что-то промычала в отчет - что-то благодушное и нежное и, мне показалось, даже улыбнулась краешком губ. И ещё - осторож-
   но, боясь задеть крутым рогом, почесалась лбом о моё плечо. На сердце или
   на душе - где-то в моей груди - вдруг сделалось тепло и уютно. Из-за этого
   и Он отошёл подальше и вроде бы не наблюдал за мной, за что я был благо-
   дарен Ему.
   А я обнял Снегурочку за шею и прижался виском к её шелковистой, как мо-
   лодая луговая трава, щеке. Мы со Снегурочкой стояли, слушая дыхание друг
   друга. Но я ещё слышал и разговор двух пастухов.
   И не только слышал, но и различал слова, потому что, обнимая корову, к
   сожалению, оставался человеком, умеющим различать чужую речь и вникать
   в её смысл.
   - Смотри, смотри, Сашок! Обнял Валькину Майку, как любовницу! Он её,
   бабы сказывали, Снегурочкой называет. Врут, ясное дело, потому как по
   всем признакам, он не только пыльным мешком из-за угла прихлопнутый,
   но и безнадёжно глухонемой.
   Я не прислушивался к тому, что говорил... седой, наверное, - слова воль-
   ным образом влетали в мои уши, не цепляясь за них каким-то смыслом, я даже не думал, что они говорят обо мне, а не о ком-нибудь другом - при-
   хлопнутом пыльным мешком из-за угла и безнадёжно глухонемом, Их
   слова просто входили в мои уши и оставались там, пока ветер времени не
   занесёт их, не припорошит пылью забвения.
   - Кто он? Откуда он взялся в нашей деревне? - после того, как шумно вы-
   дохнул воздух, сказал... рыжий, наверное, Я его раньше не видел.
   - В конце мая откуда-то возник, как привидение. Пришлый, одним словом.
   Он в деревне и не показывается почти - бродит по окрестностям. Ночует то
   в стогах, то в кордонной беседке.
   - Он, что, помешанный? А почему бродит? У него, что, родных нет? И почему его никто не отвезёт в психбольницу?
   - А кому это надо?! Говорю же - пришлый он. Откуда пришёл - никто не
   ведает. Как зовут - никто не знает. Это в прежние времена, при коммунистах,
   определили бы в дурдом человека. А нынче до своих, кровных, дела нет, не
   то, что до чужих.
   - А куда же наш участковый смотрит?.. - Рыжий Сашок кашлянул хрипло-
   вато - верно, курил без меры. - Ему тоже всё до лампочки?
   - Что участковому?! Пришлый ему хлопот не доставляет - не крадёт, не
   буянит, не пьянствует. Не курит даже! Бродит тихо - пусть себе бродит.
   - Этот пришлый ваш, вроде как святой убогий, как раньше на Руси.
   Василий Блаженный там или питерская эта... Ксения.
   - Всё могёт быть... Деревенские его не трогают - мало ли что. Нельзя
   блаженных забижать, Давай-ка, брат Сашок, ещё по единой - и до вечера
   хопить. Жарко сегодня, чтобы напиваться!
   Пастухи с полминуты помолчали, но мне было всё равно: пусть бы и
   молчали до самого вечера или говорили хоть до утра или до скончания века -
   они не докучали мне ни молчанием, ни разговором.
   - Корова-то Майка какая ласковая! - чиркнув спичкой по коробку, прогун-
   досил Рыжий - я уже чётко различал их голоса, хотя и одного взгляда, даже
   мельком и искоса не бросил в их сторону.
   - Ага, ласковая! Никого, кроме Валюхи-хозяйки ближе, чем на три шага, не подпускает. А этого пришлого сразу признала и полюбила. Он же, как невинный телёнок, убогий этот. Корова - она ведь животина не глупая, доб-
   роту человеческую чувствует. Капризная, своенравная, а пришлого приняла
   сразу!
   - И долго он так с нею обниматься будет? - равнодушно поинтересовался
   Сашок.
   - Да нет, Сейчас надоит из-под своей Снегурочки кружку молока, выпьет и
   растворится в лесу, как привидение. А завтра в такое же время опять придёт, Минута в минуту за час до обеденной дойки.
   - Он голодный, наверное, бродяга этот! Надо хоть хлеба с салом ему выде-
   лить.
   Я был очень голодным - как волк в январскую стужу, но не был уверен, что
   они говорили обо мне. Они говорили о каком-то пришлом, А какой я Пришлый? Я - никто. Я просто человек, за которым идёт и идёт Он.
   - Можно и дать - не обедняем. Только как позовёшь? Он же глухонемой!
   - А я снесу ему - ноги не отвалятся! - сказал Рыжий.
   Этот Рыжий, наверное, добрый человек, - почему-то подумал я, хотя прежде не думал о людях никак. Они были, как и я - и этого мне достаточно.
   Я вздрогнул всем телом - эта забота обо мне Рыжего могла быть опаснее
   преследования конвоира. Я силой воли удержал себя на месте, крепче сжав
   тёплую шею Снегурочки, а то мог убежать, раствориться в лесу, как приви-
   дение, так и не угостившись сладким молоком Снегурочки.
   - Только слишком близко к нему не подходи, а то испугается и сделает ноги. Убедись, что он заметил тебя, укажи пальцем на хлеб с салом и положи
   на траву, - поучал Седой.
   - Какие странности!.. Ну, просто Тарзан какой-то завёлся в наших лесах!
   Теперь я уже искоса наблюдал за пастухами и видел, как бодро поднялся
   Рыжий с четвертью буханки хлеба и ковалком нежно-розового сала. Если всё это он несёт мне, то я не испугаюсь и не убегу, потому что хлеб и сало гораз-
   до вкуснее щавеля и даже отваренных маслят. Но страх, оставивший меня и прогуливающийся неподалёку по лугу под палящим июльским солнцем,
   стремглав вернулся ко мне и запрыгнул в душу, как кенгурёнок в сумку мате-
   ри, лишь только я подумал: а если Рыжий - это мой конвоир, который только
   притворился пастухом - добрым и сочувствующим, чтобы я потерял бди-
   тельность? Но разве рыжий Сашок может быть Им - ведь я слышу его хрип-
   ловатое дыхание, в то время, как мой конвоир не шумит и не дышит. К тому же, когда я направлялся к Снегурочке, пастухи сидели под осиной, а Он продолжал идти за мной. Не мог же Он быть одновременно под осиной и за
   моей спиной! Но кто знает Его природу? Может быть, он везде - в лесу и в
   поле, на земле и в небе, тысячу лет назад и через тысячу лет в будущем?
   Наблюдая, как медленно приближается Рыжий, я на всякий случай напряг
   икры, чтобы в случае чего резко стартовать, как спринтер с колодок. Я готов
   был умереть от страха, когда кто-нибудь приближался ко мне, без разницы - Он или рыжий пастух. А между тем, Сашок. не дойдя до меня со Снегуроч-
   кой пяти шагов, остановился. И чего-то ждал. Я ничего не вспомнил, я в первые секунды не понимал, что к чему, но вдруг догадался, что надо
   взглянуть на Рыжего, иначе ему надоест стоять посреди луга под палящим
   солнцем, и он вместе с хлебом и салом вернётся к Седому. Мне безопаснее было вообще не иметь дело с пастухом, тем более, с Рыжим, потому что
   рыжим нельзя доверять больше, чем не рыжим. Но ведь хлеб и сало гораздо
   вкуснее и питательнее, нежели щавель и грибы.
   Я придавил свой страх к самому дну своей души и с трудом, как пудовые гири, поднял глаза на Рыжего. Наши взгляды столкнулись друг с другом, как
   две Галактики во Вселенной: одна - недоумевающая, а другая - испуганная.
   Недоумевающая Галактика положила хлеб и сало на траву, указала на снедь
   коротким, искривлённым ревматизмом пальцем и быстро удалилась к седой
   и улыбающейся Галактике.
   Я не сразу хотел идти за оставленным Сашком хлебом и салом - ведь я же не бездомный, голодный и беспринципный пёс, готовый вилять хвостом перед каждой дающей рукой, я хотел сохранить человеческое достоинство: сначала подоить Снегурочку в кружку, попить молока, а потом уже... Но
   среди крупнорогатого скота попадаются особи ещё нахальнее и бессовест-
   нее людей, поэтому я бочком подкатился к щедрому подношению пастухов.
   И сделал правильный и своевременный выбор между бесполезной человечес-
   кой гордостью и здравым смыслом голодного, потому что ближайшая к хлебу чёрная, как дьявол, корова уже косилась алчным оком на аппетитную ржаную краюху.
   Пастухи кого-то, быть может, меня назвали Тарзаном, но даже если бы я
   три дня ничего не ел и был самым убогим на планете, не стал бы отвратите-
   льно жадно запихивать в рот хлеб и сало. Я медленно опустился на корточки
   возле снеди, не переставая следить боковым зрением за удаляющимся пасту-
   хом, а маминым родничком чувствовать Его. И так же, не спеша, развязал
   свой выцветший, сшитый из брезента рюкзак. Я положил в рюкзак хлеб и
   сало, завязал его и вернулся к Снегурочке.
   Когда я, выпив кружку молока, направился к лесу, пастухи не взглянули на
   меня - я им был так же не интересен и не нужен, как и они мне, ведь им и мне, нам, как Галактикам, безопаснее находиться рядом, а не сталкиваться,
   чтобы не возбудить ненароком вселенской катастрофы. Я чувствовал, что с
   этим выводом был согласен и Он - плетущийся за мной конвоир, который,
   наконец, дождался, чтобы я пошёл по свету, приминая твёрдыми пятками
   траву. Наверное, Ему больше нравилось идти за мной, чем ждать меня. Кого
   я буду бояться, если Он вдруг покинет меня? Себя? Но себя бояться - это
   гораздо страшнее, нежели Его.
  
   Если и бывают такие закаты на Земле, то не чаще, чем раз в сто лет. Огром-
   ное солнце, спускаясь к горизонту, напоролось на остроконечные верхушки елей, как на копья, и из его многочисленных ран брызнула малиновая кровь,
   залившая всю западную полусферу неба. Когда я, продиравшийся через за-
   росли осоки, поднял глаза на закат, то в первую секунду так испугался, что остановилось моё сердце, будто вдруг заглох мотор в тягаче, перелезавшем
   через болото. Но мотор завёлся, а изумление моё не прошло - сверху вниз
   холодными ручейками пробежали мурашки по спине: мне показалось, что
   далеко-далеко, за сосновым бором и ельником, извергается вулкан, выбросив
   в небо малиновую лаву. Я нечаянно подумал, что вот я и подобные мне дождались конца света в начале миллениума, на который намекал ещё Мишель Нострадамус. Может быть, и Он об этом подумал, потому что значительно отстал от меня - я чувствовал его на другом конце болота, тогда как я
   уже перешёл его.
   Парализованные неправдоподобным зрелищем мои ноги приклеились к
   зыбкой по краю болота почве, будто я вступил в расплавленную на солнце лужу гудрона. Я мог попробовать оторвать свои ноги от земли, попробовать вырвать их из тягуче-клейкого гудрона, но зачем-то пожалел Его, переполо-
   шенным джином летящего над болотом. Может быть, у меня появился пер-
   вый шанс оторваться от него, убежать, но я подумал: наверное, Ему здорово
   попадёт от того, кто поручил Ему идти за мной, сопровождая меня до завер-
   шения пути. Или никто Ему ничего не поручал, потому что Он существует в этом мироздании сам по себе, как и я. Или Он сам и есть - это непонятное и
   зловещее мироздание?
   Я совсем запутался в своих мыслях из-за этого зловещего заката и проворо-
   нившего меня мироздания. Если я убегу от Него, то что станет с Ним и с теми, кто ещё верит в Него и ждёт какой-то истины, которую и я искал, пока
   не забыл себя? И теперь я сам не знаю, что ищу, в ужасе замерев перед мали-
   новым концом света. Но если это не конец света, который предрекал Мишель
   Нострадамус, а всего лишь обыкновенный и красивый до жути закат, то зачем я думаю о нём и любуюсь им, ведь я разучился думать о чём-либо и
   любоваться кем-либо? Или никогда не умел?
   Может быть, на этот вопрос смог бы ответить Он, нагнавший меня? Но Он
   не умеет шелестеть губами, потому что нельзя шелестеть тем, чего у тебя
   нет, Я почему-то разозлился - на Него, наверное, за то, что Он не умеет шелестеть губами, пропуская сквозь них, как воздух, истину - и в сердцах
   вырвал свои ноги из болота и бросил их на твёрдую землю, которая, если и
   разверзнется передо мной, то ни в эту минуту.
   Не оглядываясь на него и не косясь на сумасшедший малиновый закат, я
   сказал - Ему, наверное:
   - Даже если через пять минут грядеши апокалипсис, мне придётся шагать,
   идти, брести, плестись, чтобы ты не воспользовался!
   Он, наверное, сильно устал конвоировать того, кто не знает, зачем и куда идёт. Он не раз мог воспользоваться моим отсутствием в реальной действи-
   тельности, но этому абсурдному бытию почему-то необходимо, чтобы я шёл
   и шёл, а Он сопровождал меня. Но, может, такой конвоир приставлен к
   каждому, кто двигается, смотрит, дышит и слышит, а я просто не замечаю
   этого? Если это так, то мне жаль их, остальных ещё больше, чем себя, потому что, в отличие от них, мечтающих и ищущих, мне ничего не надо - только придти куда-нибудь. Или Он, идущий за мной, имеет миллиарды сущностей, конвоирующих каждого, кто есть и собирается быть?
  
   Я пришёл на кордон, когда сгустилась и потемнела кровь вечерней зари, а
   превратившееся в вишнёвое светило было наполовину обрезано горизонтом,
   будто граница видимого пространства была трясиной, а закатное солнце медленно и безвозвратно засасывалось ею. Мне не жаль его, потому что,
   когда не жалеешь себя, не жалеешь никого и ничего. Нет, не правда. Мне
   чуть-чуть жаль Его, идущего за мной, потерявшего свои время и пространство и не пытающегося отыскать их. И ещё мне жаль Снегурочку, которой
   тоскливо стоять в хлеву без моей любви. Но если я люблю Снегурочку, значит, есть в этом мироздании какая-то истина и какой-то смысл. Может
   быть, и Он идёт за мной в надежде, что когда-нибудь я полюблю Его?
   Но как я могу полюбить того, кого никогда не видел и о ком ничего не
   знаю? А если оглянуться и вдруг увидеть Его?
   От одной только этой мысли у меня затряслись коленки, и, чтобы не умереть от страха, я бросился в болотистую чащу собирать валежник для
   костра. Он, конечно же, пошёл за мной, и я чувствовал, что Он помог бы мне
   собирать сухостой, если бы у Него были руки. У Него нет губ, нет рук, у Него нет ничего, что можно увидеть и до чего можно дотронуться. Но если это так, то, может быть, и Его нет? Нет Его, нет мироздания? Но кто же тогда
   собирает валежник для костра и за кем идёт Он?
   Совсем заблудившись в своих мыслях, я не заблудился в чаще и вернулся к беседке с охапкой валежника. И Он вернулся со мной. Значит, мы с Ним есть и есть мироздание. Поэтому надо сходить к роднику, что в пятидесяти шагах
   от беседки, за водой, развести костёр, сварить в кастрюльке три больших подосиновика, которые я нашёл перед болотом, густо заросшим осокой, а в
   грибной бульон добавить сала. Наверное, это будет очень вкусно, если съесть с хлебом. Я бы и Его угостил - не обедняю, как сказал бы Седой. Он поужи-
   нал бы со мной, если бы у Него был рот и желудок.
   Прежде, чем идти к роднику, я должен повесить в беседке на гвоздь свой
   рюкзак - он, хоть и лёгкий, но почему-то от лямок, постоянно скручивающи-
   хся в верёвки, натёрлись мои плечи, будто я весь день таскал рюкзак, под за-
   вязку заполненный кирпичами.
   Дверь в беседку, сколоченная из неструганых досок добряком лесником,
   который и смастерил эту беседку без окон, чтобы люди, коих он почему-то любил, могли спрятаться от ливня, сильного ветра или от жаркого солнца,
   была прикрыта неплотно, хотя, когда я на рассвете ухожу из беседки, закры-
   ваю её аккуратно, чтобы не налетели полчища комаров. Значит, кто-то побы-
   вал здесь днём, Может быть, сам лесник, которого я несколько раз видел,
   убегая от своего конвоира по лесу? Лесник тоже видел меня и пару раз окликнул, но я растворился в кустах, как партизан, скрывающийся от кара-
   лей. Он, наверное, добрый. Он, наверняка, добрый. Но именно добрый может
   быть опаснее злого для идущего неизвестно куда, потому что не злые, а добрые забираются, как правило, в твою душу, как вор в чулан, который ты забыл запереть на замок.
   Только подойдя к беседке вплотную, я обнаружил что-то написанное на двери розовым мелком - крупными и небрежными печатными буквами. Такими буквами обычно пишут гадости в российских общественных туалетах. Мне недосуг думать о том, откуда я это знаю, я много чего знаю и умею
   без причины, как читать, например. На неструганой, с плохо пригнанными
   досками двери розовым школьным мелком корявыми буквами было начертано:
   Привет придурок!
   Я знаю то, чего не знал писавший - между этими двумя словами должна стоять запятая. Кто-то кого-то хотел поприветствовать, не имея, может быть,
   целью оскорбить, может быть, между людьми: тем, кто писал, и тем, кому это писалось, сложились доверительно-грубоватые отношения, И в этом нет
   ничего удивительного, Не стоило стоять перед дверью недоумевающим бараном, пытаясь вникнуть в смысл написанного. Если долго стоять перед
   надписью на двери беседки, как и перед надписями на стенках общественно-
   го туалета, можно убедить себя, что написанное адресовано тебе. Но в этом
   мироздании нет ничего, что относилось бы ко мне, потому что само
   мироздание ко мне не относится.
   Я открыл дверь и бросил взгляд вправо - на заходящее солнце, которое
   стало ещё темнее, уже цвета столовой свеклы, и от него осталась лишь
   дугообразная корона, нахлобученная на лоб ельника. Сумерки кружились вокруг меня тёмно-серыми флюидами, обволакивая собой дали, а в беседке они уже хозяйничали вовсю - были плотными и сочными. И мои глаза при-
   выкали к ним некоторое время, как привыкают к ночи, когда входишь в неё со света. Он стоит за моей спиной, и я уверен, что Он не войдёт за мной в
   беседку, потому что я не могу покинуть её иначе, как через дверь. Он хитрый
   и сообразительный, этот всегда идущий за мной. И я не могу определиться:
   нравится мне это или нет? Я ещё несколько секунд стою в шаге от порога,
   пока мои привыкшие к густым сумеркам глаза не замечают гвоздь-сотку, вбитый в стену беседки.
   Повесив рюкзак на гвоздь, я нечаянно цепляюсь взглядом за одноногий стол, чья толстая деревянная култышка вкопана в землю. В центре стола
   что-то чернеет, и в беседке неприятный запах, как в общественном сортире
   на автовокзале, на котором я, кажется, был. Ведь прежде, чем убегать от Него
   по полям и лесам, я откуда-то приехал вместе с ним. Откуда-то и зачем-то.
   Я пытаюсь вспомнить ещё что-то, связанное с автовокзалом, с автобусом, но напрасно, так как меня уже занимает то, что лежит на столе - что-то
   чернеющее и воняющее. В сумерках не разглядеть это, и на широкой лавке, похожей на полати, на которой просторно и удобно спать, я замечаю неско-
   лько лоскутков бумаги. Из этих лоскутков я соображаю подобие факела, вытаскиваю из рюкзака спички и поджигаю бумагу, которая покочевряжив-
   шись секунду, ярко вспыхивает, вылизывая пляшущими алчно голубовато-
   оранжевыми языками невозмутимые сумерки.
   На столешнице вонючей хамской кучей возлежало свежее человеческое дерьмо, а по краю стола теми же прыгающими корявыми буквами было что-то написано. Не побрезговав, я сделал шаг к столу, и вместе со мной сделал
   шаг факел в моей руке. Ну, конечно же, розовым мелком было написано:
   Это твой обед придурок!
   Если кто-то таким образом хотел пошутить, то у него получилось не остроумно, к тому же, опять не хватало запятой. Нет, я не разозлился, потому что не умею злиться, как мой конвоир не умеет шелестеть губами, а пожалел того, кто это сделал. Ему пришлось забираться на шаткий стол, полупригнув-
   шись, потому что в беседке была низкой крыша, снимать брюки и оправлять-
   ся, рискуя рухнуть вместе со столом и со своим дерьмом, Ведь гораздо проще и уютнее было устроиться под каким-нибудь кустиком в лесу. Но на траве ничего не напишешь розовым мелком какому-то там придурку.
   Я вышел из беседки, нарвал на взгорке большой пучок длинной травы и
   убрал дерьмо со стола, Мне неприятно было делать это, я чуть не вырвал молоком Снегурочки, но выдержал. Из-за чьей-то грубой и неудачной шутки
   я не хотел ночевать под открытым небом. Звёзды - это очень красиво и зна-
   чительно, но комары... А ещё, кроме комаров, в этих болотистых местах полно гадюк.
  
   Вернувшись вместе с Ним от родника, я прежде всего не пожалел воды и
   пучком травы вымыл стол в беседке, ведь добрый лесник строил эту беседку
   для того, чтобы здесь было приятно отдохнуть людям, уставшим, собирая грибы или чернику, или перекусить за столом. А какой отдых или обед, если прёт дерьмом?! Ведь люди тем и отличаются от свиней, что у них тонкий нюх.
   Зря кто-то старался, взбираясь на стол, потому что я стёр мокрым пучком травы и надпись розовым мелком. Теперь какой-то придурок никогда не
   узнает о сюрпризе, который приготовил ему другой придурок, может быть, близкий по духу. Люди иногда ничего лучшего не могут придумать, как предлагать на обед ближним своё дерьмо. Мне не было бы обидно за людей,
   потому что они не волновали меня, как и я их, но мне было почему-то грустно. Мне всегда бывает грустно, когда люди досаждают друг другу вместо того, чтобы радоваться жизни. И я радовался, если бы за мной не шёл Он,
   если бы знал: кто я и зачем я?
   От бумажного факела немного осталось, и сухой валежник в костре занялся быстро, дружно потрескивая. Я повесил кастрюльку, к ручкам которой дуж-
   кой была привязана толстая, мягкая проволока, на арматурный прут, лежа-
   щий на рогатинах. Я повесил кастрюльку над костром, налил в неё воды из пластиковой бутылки, бросил в воду кавалочек розового сала, к которому
   за день даже не притронулся, хотя голод докучал мне настырнее моего кон-
   воира.
   Вымыв подосиновики, я мелко порезал их и тоже бросил в кастрюльку вместе с щепоткой соли. Наверное, получится замечательный суп, который не стыдно предложить французскому джентльмену, а точнее - мсье - в
   парижском ресторане, - подумал я, и рот мой наполнился слюной. Я с вожделением посмотрел на оставшиеся кусок сала и краюху хлеба, аппетит-
   но возлежащих рядом, и отвернулся, как отворачиваюсь, боясь встретиться
   взглядами со своим конвоиром. Всегда трудно удержаться, когда тебя при-
   жимает к стенке голод, а еда лежит рядом. Но я научился терпеть возмущение своего желудка за время, что брожу с ним по свету, чтобы не стать ещё и рабом пищеварительного тракта.
   Когда я думаю о чём-то таком, о чём другой человек - не из моего мирозда-
   ния - поленился бы думать, отвлекаюсь и забываю о том, что хочу есть, пить
   или ещё что-то. Я мало чего хочу, я почти ничего не хочу, но и это "почти" мешает мне - от всего этого я волнуюсь и нервничаю. А ведь мне и без того
   хватает волнений и переживаний из-за того, кто идёт за мной. Если бы не было этого конвоира, которого и представить не могу, я бы пристроился уютно у ласкового костерка, уснул и никогда не просыпался. Это было бы,
   наверное, это было бы, наверняка, лучшее, что есть в мироздании, Я уверен
   в этом, я, может быть, этого желаю, но боюсь. Почему я боюсь уснуть и не проснуться - никак не пойму.
   Я люблю сидеть у огня больше, чем у воды. И тоже не пойму - почему.
   Вода успокаивает, а огонь волнует. Покой всегда и много дороже волнения, но всё равно люблю сидеть у огня больше. Он манит, манит - неизвестно куда, а от этого волнительно и сладко пощипывает сердце. У огня ощущаешь
   себя мотыльком, которых много слетается к моему костру, когда я разжигаю его, когда тонет в болоте за ельником закатное солнце, а ночь чёрным плащом чёрного мага накрывает землю. Они, зачарованные мотыльки, отчаянно летят к манящему огню и, некоторые из них, наиболее смелые опаливают свои хрупкие крылья, которых, к сожалению, нет у меня. Но и без крыльев я похож на этих глупых мотыльков. Я тоже лечу навстречу мирозданию, кажущемуся, как и костёр, ласковым и уютным, протягиваю к нему руки и, жестоко обжигаясь, лечу в бездну, как мотыльки, обжегши крылья о пламя костра, падают в него и погибают. И я давно бы погиб, но тлею на углях мироздания вместе с ним. Но однажды налетит ветер...
   Закипела вода в кастрюльке, и я копаюсь в рюкзаке, отыскивая ложку, будто там, в рюкзаке, полно всякого хлама. А ведь там ничего, кроме ложки,
   кружки и целлофанового пакета, не осталось. Но люди умудряются долго искать то, что лежит у них перед глазами. И этим я немного похож на них, а не только тем, что у меня две ноги и дурная привычка размышлять, когда надо просто жить.
   Я отыскиваю, наконец, ложку и снимаю пену, и в нос мне ударяет запах, от которого кружится голова. Но я потерплю, потому что, чем больше поварятся
   сало и грибы, тем наваристее и вкуснее будет юшка. Я подумал об этом и шумно сглотнул слюну, мне казалось, что этот неприличный, хлюпающий звук услышали даже на Луне, если там кто-то живёт. Хотя планете не обязательно, чтобы на ней кто-то жил. Оттого, что на ней никто не живёт, она не перестаёт быть планетой. Но если на тебе и в тебе никто не двигается, не смотрит, не дышит и не слышит, то как же должно быть тоскливо в чёрном Космосе кружиться вокруг чего-нибудь, убегая от времени. Я тоже убегаю от времени в этом равнодушном пространстве, но вокруг меня хоть что-то происходит, В это мгновение над моей головой суетливо кружатся мотыльки, а значит, я не одинок, как безлюдная планета.
   Но ведь я потерял время! Как я могу убегать от того, что безвозвратно утеряно?
   Чтобы опять не запутаться в мыслях, чтобы опять не запутать себя и миро-
   здание, я стал завидовать своему конвоиру. Он может существовать и не существовать - как Ему вздумается. Чтобы быть, Ему не надо думать о хлебе насущном и добывать его, унижая свою душу. Время и пространство не каса-
   ются Его и не волнуют. Он идёт за мной, касаясь земли и не преодолевая сопротивления жизни. Может быть, когда-нибудь я, наконец, куда-нибудь приду и смогу стать таким же свободным, как Он?
   Я завидую Ему, но, пробуя из ложки запашистую, наваристую юшку, пони-
   маю, что и у Него есть причины завидовать мне: из-за этой вкусной юшки, из-за того, что я могу любить звёзды над головой, проклюнувшиеся в потем-
   невшем небе, этот мир, засыпающий под стрекочущие колыбельные лягушек, Я могу всё это любить: костёр, суп из грибов и сала, звёзды, лес, беседку, мотыльков, даже себя, а могу ненавидеть - на своё усмотрение. Я люблю всё это в данную минуту, а через минуту могу ненавидеть, и даже Он не запретит мне этого.
   Я отошёл от костра на несколько шагов, чтобы принести пенёк, на который поставлю кастрюльку с супом - есть такой деликатес прямо с земли казалось
   кощунством. Он не сдвинулся с места, потому что за время, что мы вместе, научился предугадывать мои действия. Он был уверен, что я не стану убегать от него до утра. Он старательно принюхивался к кастрюльке, висящей на арматурном пруте и завидовал мне, у которого был нос и обоняние.
   С берёзовым пеньком в руках я возвращался к костру, когда заметил, как с неба в кастрюльку с супом упала звезда - голубая и юркая. Неужели её приманил божественный, аппетитный запах моего супа? И хлебал ли кто-нибудь в этом мироздании юшку, в которой растворилась звезда?
  
   На краю лесной опушки сидела древняя простоволосая старуха, подперев чёрной клюкою своей руки острый подбородок. Она сидела, сгорбившись, перед костром - по её круглому не по-старушечьи лицу скользили оранже-
   вые блики пламени, играли блики в её глубоких тёмных глазах, отчего взгляд её казался мудрым и добрым.
   Она смотрела на огонь, как на лик мироздания, и полные, потрескавшиеся от старости губы едва заметно шевелились, будто она читала своей замершей душе замечательные стихи вполголоса:
  
   Увы, любого ждёт урочный час,
   И мы бессильны изменить природу
   Неумолимой той, кому в угоду
   Недолго мир скорбит, лишившись нас.
  
   Мне были знакомы эти строки, но я не помню, кто их написал, тем более,
   что я их никогда не читал и не слышал. Незнакомая старуха сидела у костра, который я разжёг с вечера, а я сидел напротив её и ничего не понимал: как мы с древней старухой могли сидеть у костра, который я затушил, затоптал ногами и ушёл спать в беседку? К тому же, не было Его рядом со мной - и этого не могло быть, потому что Он был всегда, пока был я, наверное, всегда будет, пока буду я.
   И ярких, будто отполированных звёзд не было - они запутались в плотных облаках, как светлячки в паутине. Не было заблудившейся среди низких туч луны, И только искры от костра взлетали в небо новорождёнными звёздоч-
   ками, но быстро гасли. Старуха пристально смотрела на меня и силилась что-то спросить, но почему-то не решалась, а чуть слышно шептала другие стихи.
   И вдруг от костра к беседке ручейком побежал голубой огонёк - тоненький, петляющий между кустов огненной лентой. Быстро и ярко схватилась огнём беседка, и высокое пламя взметнулось в небо, облизывая змеиными, струя-
   щимися языками огня траурную плоть небес. А потом и сама эта плоть схватилась огнём, который, торжествующе хлопая стягами пламени, вихляс-
   той походкой побежал по планете. И через минуту пылало всё мироздание, среди которого невозмутимо сидела древняя старуха, со всех сторон окру-
   жённая огненной стихией. Пламя алчно лизало её седые волосы, её морщи-
   нистое, круглое не по-старушечьи лицо, её простую и просторную одежду, не принося никакого вреда ни ей, ни её одежде.
   Я вспомнил, что в охваченной пожаром беседке находится мой потрёпан-
   ный рюкзак с хлебом и салом, с другими, необходимыми мне предметами, и был возмущён этой высшей несправедливостью.
   И вдруг старуха закричала громким, почти детским голосом:
   - Там же Пришлый! Он сгорит!
   Я уже слышал это слово "Пришлый", которым люди называли меня. Или не меня? Для самого меня это слово ничего не означало, я его никак не соотносил с собой. Нет, в этом случае Пришлым был кто-то другой, который горел среди этого воспламенившегося мироздания, а старуха кричала мне, чтобы я спасал незнакомого Пришлого. Зачем? Огонь охватил всё мироздание, а значит, в нём сгорят все: и Пришлый, и я, и эта планета, и луна, заблудившаяся в тучах, и звёзды, запутавшиеся в облаках. Все, кроме древней старухи, которой огонь не причинял никакого вреда.
   И тут я с ужасом подумал, что старуха - это идущий за мной и терпеливо ждущий, когда я потеряю бдительность, И вот я потерял её. И этим погубил и себя, и Пришлого, и мироздание. Дымом заполнилась вся планета, едкий дым вселенского пожара проник в мои лёгкие. Я закашлялся и проснулся.
   Я проснулся и не увидел ни костра, ни старухи, сидящей у него, ни себя, сидящего напротив неё - вокруг меня царила непроницаемая тьма, запол-
   ненная едким дымом от вселенского пожара. Я в первые секунды и не сообразил: это Пришлый или я, или мы оба, слившиеся в единое целое, выброшены в пылающий Космос?
   Я в беседке! - подумал я, ощутив спиной привычное ложе из досок и нащупав рукой штормовку, которая ночью превратилась в моё одеяло. Но осознавать себя в реальной действительности и дальше мне мешал едкий дым, забравшийся в мои лёгкие и перекрывший дыхание. Я сдавленно захри-
   пел и услышал звонкий, но уже не старушечий голос.
   - Ну и что? Пусть горит придурок!
   - Я - не придурок! Я - Пришлый! - возмутился я и кувырком скатился с полатей, на четвереньках пополз к двери, задыхаясь и кашляя.
   - За придурка тоже срок впаяют! На всю катушку намотают! - другой звон-
   кий, почти детский голос.
   Но меня их проблемы не волновали, Я обезумевшей обезьянкой на четырёх лапах прискакал к двери. Там, за дверью, меня ждёт Он. Пусть Он, пусть Он и дальше идёт за мной, пусть преследует меня, но это лучше, чем сгореть вместе с беседкой и мирозданием. Я почему-то испугался незнакомой мне смерти, хотя раньше не боялся её, и ударил плечом в дверь. Но она не пода-
   лась мне, будто её забили с обратной стороны большими гвоздями, Я суетли-
   во отполз от двери на метр и ударился в неё с разгона. И будто в крепкую, непробиваемую стену ударился.
   И в это время будто петлёй перехватило моё горло, Я почувствовал, что в него кто-то огромный и чёрный заталкивает твёрдый и горький на вкус кляп.
   И вдруг разверзлась подо мной земля - мягкая, словно пепел из костра. Я стремительно полетел в чёрную бездну.
  
   После беззвучной и непроницаемой мглы мироздание, давая мне знать, что оно ещё существует, а в нём существую я, зарокотало. Сначала далёкий-далёкий стрёкот возник в его пространстве, как стрёкот кузнечиков в пустынном поле в июльский полдень. Когда я услышал этот стрёкот, ещё не осознавал себя до конца, только чувствовал, что я в какой-то неясной, непо-
   нятной ипостаси присутствую в каком-то времени. Я ещё не ощущал своей плоти и даже интуицией не ощущал реальной действительности, я только слышал нарастающий стрёкот - не своими органами слуха, а как-будто со стороны, будто чужой, незнакомой мне сущностью. И может быть, из-за этих ощущений, из-за абсолютного равнодушия, надёжно спеленавшего меня, как куколку в кокон, я опять провалился бы в притягательно покойную Чёрную Дыру, если бы самопроизвольно, помимо моей воли, из моих лёгких не выр-
   вался бы кашель.
   Я кашлянул только два раза, но этого было достаточно, чтобы умиротворя-
   ющая Чёрная Дыра отторгнула мою сущность, как плоть чужеродный орган, и выплюнула меня с презрением в реальную действительность, в капризное, ненадёжное мироздание, Я не желал этого, поэтому и глаза не открывал, но
   всё равно вместе с нарастающим стрёкотом, перерастающим в рокот, на меня обрушились другие звуки и запахи мироздания, от которых я желал изба-
   виться.
   Прежде всего, вместе со мной очнулось моё обоняние - ноздрями я почувствовал угарное, терпкое дымное облачко, окутавшее меня, как солнце, потерявшее бдительность, Из-за этого, наверное, я и кашлянул два раза и невольно широко открыл рот, чтобы не задохнуться. И к горькой дымной гари уже примешивались другие запахи: хвойный, перемешанный с аммиачным, болотным; земляничный - дурманяще-запашистый, будто я лежал на куче раздавленной прессом земляники; а ещё - тимьянный, резкий и головокружительный. Эти запахи ублажали бы моё обоняние, если бы их не перебивал горько-угарный дух.
   А к нарастающему стрёкоту - уже рокоту - добавились новые звуки, не такие приятные, как запахи: что-то алчно трещало, как кости тетёрки на зубах лисы, что-то угрожающе гудело, будто ветер, залетевший в пустую жестяную бочку. Но эти неприятные звуки перекрывал рокот, с приближением
   становящийся всё громче и тревожнее, будто в недрах земли зарождалось апокалипсисное землетрясение, отчего я весь сжался в комок, задрожал от страха, упрекая Чёрную Дыру за то, что отторгнула меня и бросила в
   центр апокалипсиса.
   Я не боялся смерти, как неизбежности, я боялся её безобразного лица и изу-
   верской сущности.
   Я ещё плотнее, до боли в глазницах сжал свои веки, когда рокот мирозда-
   ния приблизился ко мне вплотную, грозясь накрыть меня, как гробовой крышкой. Мне казалось, что через мгновение под моей спиной взорвётся земля, и этим взрывом меня выбросит в Космос, в прожорливую клоаку Чёрной Дыры, в которой я уже побывал. Мироздание и Чёрная Дыра задумали изощрённую, изуверскую игру, перебрасывая меня друг другу, как безвольный теннисный мяч. К тому же, почему-то не было рядом со мной Его, которого я ненавидел и проклинал всю жизнь. А теперь, когда Его не оказалось рядом, мне сделалось ещё страшнее, и было невозможно жить, если можно назвать жизнью ожидание апокалипсиса.
   Рокот взбешенного мироздания приблизился ко мне до не широкого чело-
   веческого шага и вдруг остановился, будто столкнулся с чем-то звуконепро-
   ницаемым и непреодолимым, и от этого удивился, снизил громкость и роко-
   тал уже изумлённо-добродушно, не надвигаясь и не отступая.
   Я уже соединился со своей плотью в единую сущность - страдающую и недоумённую, и даже попытался открыть глаза, чтобы увидеть рокот - уже не страшный и не апоклипсисный. Но в это время что-то огромное, как ворон размером со слона, зашуршало гигантскими и, как мне виделось, чёрными
   крыльями, приближаясь со стороны рокота ко мне, и я вдруг подумал, что Он возвращается ко мне. И облегчённо вздохнул, боясь, однако, открыть глаза.
   Ведь, даже радуясь возвращению того, к кому привык, я не могу видеть его, потому что это невозможно, как увидеть свои глаза, не смотрясь в зеркало или гладь пруда.
   У Него не было рук, у Него не было ничего из плоти, а Он схватил меня и со страшной силой начал трясти, отчего моё сердце от страха разорвалось и разлетелось мелкими кусочками внутри меня, как разбитая ваза.
   - Пришлый, ты жив? - Будто раскаты грома, гремел надо мной голос, но он не испугал меня ещё больше, наоборот, успокоил, потому что не мог быть голосом моего глухонемого конвоира и голосом апокалипсиса, потому что в этом голосе чувствовались нотки волнения и участия. И чудесным образом собралось из осколков разбитой вазы моё сердце, и застучало размеренно и уверенно, приказав мне открыть глаза.
   Я никогда не подчинялся себе и даже идущему за мной, но почему-то слу-
   шался своего сердца. Может быть, потому, что оно не принадлежало мирозданию, а значит, никому. Доверять можно только тому, кто никому не принадлежит и ни от кого не зависит.
   Я открыл изумлённые глаза и в сполохах пожарища увидел над собой широкоскулое и встревоженное лицо лесника-добряка, а за его спиной рокотал мотоцикл "Урал" с коляской. На фоне пылающей беседки цвет у мотоцикла был неестественным - багрово-зелёным, как неестественным было цвет глаз лесника - голубовато-оранжевым.
   - Слава Богу, жив! - Лесник отпустил меня, и я выпал из его рук, как без-
   вольная кукла-марионетка. - Успел-таки! Я знаю, чьих это рук дело - они получат по заслугам. Главное, что ты жив!
   Я накрепко склеился со своей плотью, и моя сущность начала наполняться, как вечернее небо ночью, чёрной тоской. Это оттого, что я смотрел на догорающую беседку, в которой жил, как люди живут в домах, и вместе с которой сгорел мой рюкзак - в нём было всё, что я имел и чем пользовался в этой жизни. Я мало к чему привык в этой жизни: к кордонной беседке, к своему рюкзаку, к кастрюльке с дужкой из толстой мягкой проволоки, к кухонному ножу с широким лезвием и ещё - к Нему, моему неразлучному конвоиру, который исчез, будто и Он сгорел.
   Я не помню, чтобы когда-нибудь плакал. Если у меня появлялись слёзы на глазах, то от ветра или от песчинок, попавших в глазное яблоко. Я никогда не плакал от обиды, потому что никогда не обижался. А вот теперь... Горький комок застрял у меня в горле. Он мешал дышать, и больно сжалось сердце.
   - Не плачь, Пришлый! Я построю другую беседку. А пока заберу тебя к себе. Рядом с моей усадьбой стоит маленькая, бывшая мамина хатка, в которой тебе никто не будет мешать. - Его большие, крепкие руки лежали на моих узких плечах, как лапы добродушного медведя. - Ты понимаешь меня, Пришлый?
   Я на всякий случай кивнул головой, чтобы он не докучал мне своей добро-
   той. Почему-то добрых людей я боялся больше, чем злых.
   Лесник сунул мне в руки краюху хлеба и кусок сырокопчёной колбасы с таким значением, будто я был голоден, как медведь, вылезший весной из берлоги.
   - Ты посиди здесь, подожди меня! Я боюсь, что от беседки займётся лес, хотя за ней и низина.
   Лесник подскочил к багрово-зелёному мотоциклу и заглушил его: а потом с короткочеренковой лопатой побежал к беседке.
   Я держал в руках хлеб и колбасу, как два куска льда. Почему-то они обжи-
   гали мои ладони холодом, Он дал мне еду, чтобы я принадлежал ему, жил в маленькой хатке его покойной матери. Может быть, он и добрый, но не понимает, что я не могу кому-то принадлежать, если не принадлежу миро-
   зданию и даже себе.
   Беседка догорала, и сполохи огня уже не казались зловещими. От ослабевшего пламени уже не могла заняться пожаром планета, и я подумал, что всё позади, раз ничего не случилось. От лёгкого ветерка высохли мои непрошенные слёзы, Как взрывчатку, я осторожно отложил в сторону колбасу и
   хлеб и осмотрелся. Оказывается, я лежал, а теперь сидел на невысоком муравейнике, но странное дело - не ощущал на своём теле ни одного муравья. От пожара на опушке было светло, почти как днём, и я видел, как муравьи в панике тащат от муравейника белые яйца. Они живут в согласии с мирозда-
   нием и, в отличие от меня, им надо жить дальше.
   У меня не было белого яйца, которое надо было спасать, но я не сожалел об этом и не завидовал муравьям. Я сам был белым яйцом, которое вытащило из горящей беседки мироздание. Зачем я ему, если есть другие, с которыми можно жить в согласии.
   Я очень хотел есть - даже в животе остро закололо. Я с тоской взглянул на хлеб и на вкусно пахнущую сырокопчёную колбасу, но ещё дальше отодвинул их от себя. И вдруг заволновался и не побоялся оглянуться назад:
   где же Он? Как я буду жить без Него, если Он покинул меня?! Без Него жизнь вообще теряет смысл.
   - Где же ты? Почему я тебя не чувствую? - закричал я, совсем не боясь, что мой голос услышит лесник.
   Он не мог ответить мне, даже если бы захотел, но я по-прежнему не чувст- вовал Его. Может быть, при пожаре, когда меня кто-то запер в беседке, Он растерялся, побежал искать своего конвоируемого и в результате заблудился? Как же Он будет без меня? Как же я буду без Него?
   Я вскочил на ноги и ещё раз оглянулся на хлеб и колбасу. Мне хотелось прихватить еду с собой, ведь она моя, её лесник подарил мне. Нет, он дал мне хлеб и колбасу, чтобы я дождался его и согласился зависеть от него. Я не могу этого, потому что-то куда-то пропал Он. Если я возьму еду, то обману лесника, а я никого не обманывал, кроме себя и мироздания.
   Я подобрал хлеб и колбасу с травы и по пути к мотоциклу, до которого было всего три шага, с наслаждением нюхал колбасу. Дойдя до мотоцикла с разочарованием вздохнул и положил еду лесника в коляску.
   Оглянувшись на догорающую беседку, вокруг которой метался с коротко-
   черенковой лопатой лесник, я свернул налево и побежал к берёзовой роще, к кринице. Может быть, Он бродит там и ищет меня?
  
   Я бродил до рассвета по лесам и лугам, оврагам и полям, разыскивая Его. Мои брюки до колен были мокрыми от росы, моя штормовка сгорела в беседке, а ночь оказалась холодноватой для июля, поэтому я не мог остановиться, чтобы отдохнуть. Две-три минуты и озноб забирался в каждую клеточку тела, И даже спичек у меня не было, чтобы разжечь костёр.
   Мне было неуютно и тоскливо под низким пасмурным небом, спрятавшим от мира луну и звёзды. А может, луна и звёзды, сговорившись с Ним, покинули меня? И без Него, от которого я убегал всю жизнь, было неуютно
   и тоскливо, будто мироздание и я существовали для того, чтобы я убегал от Него. Когда я останавливался на минуту где-нибудь отдохнуть, прислонившись спиной к дубу, берёзе или осине, думал об этом и искал в этом смысл, хотя самого смысла не было в том, что я думал и искал.
   Его нигде не было, будто Он исчез из этого мироздания. Может быть, за Ним тоже кто-нибудь шёл, может быть, та же Чёрная Дыра, которая без-
   размерной анакондой поглотила Его, как покорного кролика? Или... Или! - в какое-то мгновение осенило меня. Это Он, конечно, спас меня от мерзких объятий смерти, вытащив из беседки, а сам погиб в огне. Огонь - самая страшная из стихий, что существуют во Вселенной, когда-нибудь само мироздание, породившее его, будет корчиться в нём, как самый большой грешник. Как бы я радовался, как бы хохотал от счастья, если бы так и произошло, хотя в этом всепожирающем огне корчился бы и я! Я ненавижу мироздание? А как же иначе, если оно ненавидит и всегда ненавидело меня. Смерть моя могла примирить нас, но Он зачем-то спас меня, пожертвовав собой. Может быть, Он был не конвоиром, но кем-то другим - добрым и самоотверженным, любящим меня, а я боялся Его любви.
   Нет, напрасно я искал Его в ночном пространстве, выбиваясь из последних сил. Его надо было искать не в рощах, дубравах и борах, не в чащах и на болотах, не в оврагах и на лугах - Его надо было искать в сгоревшей беседке. Но возле беседки добряк лесник, и он из-за своей доброты дожидается меня, греясь у затухающего пожара. Он тоже хотел спасти меня, но тот, который шёл за мной, опередил его, потому что лесник любил и меня в том числе, а Он любил только меня одного. Вот почему я хочу, чтобы за мной шёл Он, а не лесник, вот почему я всю ночь упорно искал Его.
   Когда из-за линии горизонта на востоке выглянуло красное око солнца, я стоял на краю какой-то чащи, густо заваленной буреломом и сухостоем, и дрожал от холода. Я хотел есть, меня мучила жажда, меня оставляли последние силы, но и не думал сдаваться. Когда теряешь того, кто всегда был с тобой, это пострашнее вселенской катастрофы. Я вернусь к беседке, даже если там, подрёмывая в коляске мотоцикла, дожидается меня лесник. Если
   меня не поймал Он, то леснику и подавно не справиться, даже если он будет гнаться за мной на мотоцикле. Это от ненависти невозможно убежать, а от любви - легко. Пусть лесник расставляет капканы, ловушки - у него ничего не получится. Я не умею любить - в этом весь вопрос. Я не могу ответить любовью за любовь, а значит, будет неправильно и нечестно жить в хатке его умершей матери, безвозмездно принимая его заботу.
   А вот Он никогда не навязывал мне свою заботу и любовь, Он просто шёл за мной, возможно, для одного только того, чтобы мне не было одиноко и безнадёжно в мироздании. Может быть, спасая меня, Он тоже потерял сознание от дыма, как и я, ведь Ему и терять больше нечего, кроме сознания, А когда Он очнулся, я уже убежал искать его. Нет, я должен вернуться к беседке, даже если от неё остались одни угли.
   Оттолкнувшись от кривой и несчастной берёзы, я изумлённо огляделся вокруг. Я щупал взглядом пространство, которое подкрашивали в розово-
   голубой цвет лучи-кисти восходящего солнца. Я не узнавал этих мест, я здесь никогда не был, я заблудился. И теперь мне ничего не останется, как умереть от голода и жажды. Озноб сладострастно, как безумный любовник, лизал мои плечи и спину, и мне надо было куда-то идти. Если я буду неторопливо идти куда-нибудь, не думая о направлении, может быть, приду к беседке, потому что, если Он там, должен, как радиостанция, подавать сигналы мне, а по ним, как по ниточке, я дойду до Него. И пусть опять буду убегать от Него, пусть буду опять бояться Его, я желаю, чтобы было, как было.
   Я сделал несколько шагов по полю, зарастающему дурнотравьем. Прошедшая проклятая ночь, как негритянка-любовница, высосала из меня все силы - я шёл, пошатываясь, и меня мог сбить с ног слабый ветерок. В пятидесяти шагах впереди я увидел копну соломы - почерневшую от времени, поза-
   прошлогоднюю, наверное. Но это не важно. Важно то, что в этой копне я смогу согреться и поспать. А Он, если ждёт меня у сгоревшей беседки, то и будет ждать и день, и два, и неделю. Он будет ждать, потому что не может без меня, как и я без Него.
  
   Седая простоволосая старуха - полная и круглолицая - сидела на низком
   крыльце старой, накренившейся к улице хатки. Она щурилась на ярком солнце и смотрела в даль, открывающуюся перед нею заброшенным, заросшим мелким кустарником полем и заканчивающуюся на самом горизонте
   тёмно-синей лентой смешанных лесов. На небе нельзя было отыскать даже лёгкое облачко, будто облака навсегда покинули воздушное пространство
   этой планеты, уставшей миллиарды лет бегать вокруг Солнца. И оно злилось на неё, испепеляя своими безжалостными лучами.
   У двух маленьких оконец хатки росли пышный куст сирени и сиренево-кудрявые кусты флоксов. И подслеповатые окна хатки, казалось, тоже щурились на солнце, как и хозяйка. И хатка своей древностью тоже была похожа на старуху. Беспомощно обвисли листья на сирени и флоксах, и на берёзе, раскинувшей свои ветки над рассохшимися воротами и двором, заросшим конотопом и трипутником, И ветер будто убежал с этой изнывающей от жары планеты. Было так тихо, словно и время остановилось в заброшенной
   деревушке, от которой осталось шесть изб. Окна пяти хат были заколочены крыжами.
   Я узнал эту старуху - это она сидела со мною у костра накануне пожара. И она была мне знакома, оказывается, я уже видел её, когда заходил в деревуш-
   ку, чтобы набрать воды в колодце. И она видела меня, потому что вынесла за ворота полбуханки хлеба, несколько картошек в мундире, два огурца и положила всё это на лавочку у берёзы. Я понял, что всё это она вынесла для меня, но я, исходя от голода слюной, прошёл мимо лавочки, не притронувшись
   к гостинцам старухи, чтобы больше никогда не возвращаться в эту забытую людьми и Богом деревушку, к этой одинокой старушке, потому что она была доброй и хотела прикормить меня, как глупых синиц. Нет, мне недосуг было каждый день прилетать к кормушке, которую круглолицая старуха хотела
   устроить на лавочке у берёзы.
   Мироздание через добрых людей пыталось приручить меня, но я давно не выступаю в его цирке, прыгая через пылающие обручи. Я бы вообще отказался от него, если бы существовало другое мироздание. Я чувствовал себя несчастным из-за того, что не мог выбирать. А в остальном - не ощущал и не осознавал себя, будто от Него убегало нечто непонятное, без имени и судьбы.
   Старуха, сидевшая на низком крыльце, вдруг пошевелилась и сказала вслух, хотя вокруг неё на всём охватываемом взглядом пространстве никого не было - даже кошки:
   - А ты зачем его бросил? Я понимаю, что устал, я понимаю, что с ним не-
   легко, но ведь он привык к тебе. Без тебя он совсем пропадёт!
   Кому это она и о ком? Ей, конечно же, никто не ответил. И не мог ответить. У старухи были глубокие карие глаза, совсем не выцветшие от древности её возраста. Что было делать молодым карим глазам на изрезанном морщинами лице?
   Я удивился и проснулся, чуть не задохнувшись от едкой пыли, набившейся в рот, в ноздри, в ушные раковины. Оказывается, я спал в позапрошлогод-
   ней соломе. От жары я весь был мокрый, будто уснул не в копне, а в парилке деревенской бани. Заполошено разгребая мягкую, воняющую прелью соло-
   му, я вывалился из копны.
  
   Я вывалился из копны и сразу же превратился из обезьяны в человека. Я боязливо оглядывался по сторонам, Солнце стояло высоко над головой, оно с зенита удивлённо рассматривало меня. Чему тут удивляться? Разве я первый из двуногих вываливаюсь из копны соломы июльским полднем? Или солнце удивляется тому, что я один, что куда-то запропастился мой вечный спутник?
   Выспавшись, под ярким солнцем я стал узнавать это запущенное поле, поросшее дурнотравьем и мелким кустарником. Я и не мог заблудиться в этом мироздании, потому что не знаю, куда иду, потому что мне всё равно, куда приду. Всё равно для меня и мироздания. Но ведь Он запропастился, а значит, мне не должно быть всё равно, как было вчера.
   Я узнал поле, на котором стояла позабытая всеми позапрошлогодняя копна соломы. Если пойти по этому полю, уходя от солнца, то дойдёшь до оврага, по которому две недели назад бежал ручей, выпитый до дна июльской жарой. Потом надо четверть часа идти вдоль оврага, чтобы полуденное солнце всегда было слева. После этого начинается молодой соснячок, а уж от него до кордона - рукой подать.
   Но что мне делать на кордоне возле сгоревшей беседки? Разве я найду Его там? Он не на кордоне, Он в заброшенной деревушке, до которой идти всего ничего - с километр. Он, по всей видимости, возле дома старухи. Это Его, конечно же, она упрекала в том, что бросил меня. Его, Его - кого же ещё?! Только Он один может существовать таким образом, чтобы я Его не видел. И круглолицая старуха тоже Его не видела, она, как и я, чувствовала Его.
   Осенённый этой догадкой, я бодро зашагал, обминая кусты, по запущенно-
   му полю, но через десять шагов в изумлении остановился. Я - тот, которого
   приветствовали мальчишки-хулиганы надписью розовым мелком на двери беседки. Как можно довериться сновидению, как самой настоящей реальной действительности?! Разве в первый раз обманывает меня сон, а я так и не научился не верить ему? Верить - не верить. Сон - не сон. Нет никакой разницы, лишь бы Он оказался во дворе старухи. А если Его не окажется там,
   то всё равно не зря схожу в деревню: если не умру от жажды через пять минут, то напьюсь пусть и желтоватой, но вкусной воды из колодца возле хаты старухи.
   Но как бы там ни было, Его всё равно надо найти! Без Него я без следа растворюсь в мироздании, как облачко в этом знойном июльском небе.
  
   Это сюрприз! Во дворе круглолицей старухи стоял тентованный грузовик -
   "Бычок". Я, терзаемый жаждой, не сразу заметил его, а сначала, вытащив из колодца полведра воды, наполовину выпил её. И начал шарить в окрестно-
   стях колодца с целью найти какую-нибудь посудину, чтобы взять воды с собой, и вместо пластиковой бутылки нашарил этот самый голубой, тупо-
   лобый "Бычок".
   Может быть, у старухи что-то случилось, может быть, она отправилась в тот мир, путь в который не заказан никому из живущих? И мне тоже. Но эта мысль не испугала меня и не взволновала: ну и что, если старуха умерла сегодня, а я умру завтра? Разве заголосит от горя мироздание? Оно и не заметит, потому что само не знает истины и никогда не узнает. Мы все во главе с мирозданием погружены в омут кошмарного сновидения, и никому не дано проснуться.
   Я пнул ногой бутылку из-под пива - она никуда не годилась, у неё было отбито горлышко. И вместо того, чтобы тем же забытым людьми полем уйти в свой лес, где не тревожили тяжёлые мысли и всегда страдающие люди, я направился ко двору старухи. Может быть, я хотел удостовериться в её смерти, проститься с ней? Ведь я хоть чуть-чуть её знал, она два раза снилась мне. Наверное, потому, что умирала этой ночью. Можно допустить, что я хотел попрощаться с курносой старухой, у которой были очень молодые
   глаза, - хоть каким-то человеком я был, и некоторые человеческие слабости мне не чужды. Но смерть старухи всё-таки не серьёзная причина для боящегося людей больше, чем Его и себя самого.
   Всё-таки я пошёл ко двору старухи, потому что хотел найти Его или хотя бы что-нибудь узнать о Нём. Я, ругая Его и мечтая освободиться от Его опеки, не подозревал, что без Него жить будет невозможно. Без Него моя жизнь превращалась в такой абсурд, какого больше не найдёшь во всей Вселенной.
   Новый, сверкающий никелированной краской ЗиЛ-"Бычок" дисгармониро-
   вал с двором и хаткой старухи, будто машина приехала сюда из другого из-
   мерения или из будущего. Я уже был у ворот, я уже был у лавочки, вымытой дождями и отполированной ветрами и временем до блеска, но не почувствовал флюидов смерти, хотя в воздухе целыми тучами плавали их ленивые братцы, покровительствующие тоске и унынию. И Его я тоже не чувствовал, как это бывало всегда. Или Он где-то спрятался? Где-то в укромном местечке, куда не может добраться моя интуиция, или предательски переметнулся к старухе и сидит сейчас с ней за столом, гоняя чаи. Ну и ладно - переживать из-за Него только себе во вред. Ничего хорошего я от Него не имел, Он всё время докучал мне своей слежкой, а я всё время боялся Его. Невелика
   потеря, если Он изменил мне. Будет ли переживать муж, если уйдёт к другому его злобная жена-гулёна?
   Я не стану больше разыскивать Его, пусть конвоирует по этому убогому мирозданию кого угодно. Если Его не будет, то у меня появится возможность оглядываться назад, а значит, я, может быть, рассмотрю своё потерянное время, отставшее от меня. Ведь глядя всё время вперёд, нельзя увидеть прошлого. А если время убежало от меня в будущее, и это я отстал от него? Нет, нет, этого не может быть! Время ещё более идиотская сущность, чем мироздание и я. Оно только стремится в будущее и никак не попадёт в него. Стоит ему сделать из прошлого шаг, переступив через жалкое мгновение настоящего, как оно уже снова оказывается в прошлом. И так продолжается миллиарды лет, и миллиарды лет будет продолжаться, пока время не выдохнется
   от отчаяния придти в будущее. Это пространство играет с ним недобрую
   и нечестную игру. Пространство всегда было в прошлом, и поэтому его на самом деле нет, оно - сон за мгновение до пробуждения. И времени на самом деле нет, и мироздания, и меня, и моего конвоира. Конвоир понял это и умер от тоски. А я зачем-то живу и продолжаю спать.
   Раз Он умер, то нечего Его искать, истязая свои плоть и дух. Я лучше поси-
   жу на этой лавочке под берёзой, отдохну и куда-нибудь пойду. Неважно - куда, ведь сон продолжается, и его надо досмотреть. В полдень тень от берёзы короткая, будто от северной карликовой сестрицы, но и короткая тень
   не ложится на лавочку, а куда-то во двор; ей, верно, приятнее подрёмывать
   на ласковом спорыше-конотопе, чем на жёсткой лавочке. С тенью приятнее было бы отдохнуть, но пусть валяется на конотопе и лобызается с тупоголовым "Бычком", а я уже привык к жарким объятиям полуденного светила - сколько времени шляюсь с Ним по полям и тропкам! Это только само время знает, но оно потерялось вместе с Ним, которого я всегда ненавидел, но к которому, к великому сожалению, привык.
   Солнце гладит меня по голове горячей ладошкой, и от его умиротворяющей ласки я почти засыпаю. И уснул бы, если бы не урчал недовольно желудок, Самый депрессивный орган, из-за которого я больше всего страдаю - он вечно чем-то недоволен.
  
   Жалобно, визгливо скрипнула дверь - услышал я спиной и очнулся от дур-
   манной дремоты. Из хаты кто-то вышел на крыльцо, потому что негодующе заворчала половица крыльца. Вечный страх, введённый инъекцией Им в мою заячью душу, чуть не сорвал меня с лавочки и не погнал в поле. Но с тех пор, как Он изменил мне, со мной пыталось подружиться благоразумие. А это солидная, обстоятельная абстракция. Она крепкой, уверенной рукой прижала мой сухой зад к лавочке.
   "Ну, что ты всполошился?! - услышал я дидактический басок Благоразу-
   мия. - Его, нет, Он умер, а значит, бояться тебе нечего. К тому же, ты не умеешь обижаться. Поэтому даже очень плохие, совсем хамские и отвратительные люди не могут обидеть тебя, что бы они ни сделали!"
   "Я не знаю тебя, - мысленно ответил я Благоразумию. - И не хочу знать, потому что от твоей практичности меня тошнит. Не подумай, что я прислу-
   шивался к тебе и поэтому не ушёл.
   Я не ушёл потому, что старуха должна что-нибудь знать о Нём - она с ним недавно разговаривал".
   "Между старухой из твоего сновидения и этой старухой такая же большая разница, как между тобой и твоим отображением в зеркале. Ты ещё больший идиот, чем князь Мышкин и Дон-Кихот, вместе взятые"! - Благоразумие презрительно сплюнуло мне под ноги и отошло в сторону.
   - Мама, ну куда ты тащишь эту табуретку?! - услышал я резкий, показавшийся мне неприятным голос. Наверное, голос потому неприятный, что был слишком уверенным, как голос моего благоразумия, которое мечтает, чтобы я подружился с ним. - Мы ещё не доедем до города, как она развалится! Я же сказала: не бери ничего, кроме своих личных вещей, книг и фотографий! У тебя там есть всё, у тебя там есть больше, чем ты можешь представить!
   - А телевизор? Как же я буду без телевизора? Я люблю смотреть телевизор
   одна! - У курносой старухи был хрипловатый альт, но приятный, не раздражающий ухо.
   - Твой чёрно-белый, ещё хрущёвский "Рекорд" надо смотреть с биноклем! У нас три цветных телевизора, и один из них стоит в твоей комнате.
   - Я не хочу цветной, я привыкла к чёрно-белому! - капризничала, как детса-
   довка, старуха.
   - Хорошо, там есть переключатель цветности. Переключим на чёрно-белый, - устало согласилась незнакомая женщина, по всей видимости, дочь старухи.
   - А иконку? Иконку я не оставлю!
   - Господи! От иконы твоей одни глаза и остались. И ценности в ней никакой, халтурщиком в прошлом веке писаная. Ну, бери уж, будешь держать у себя под подушкой! - великодушно разрешила дочь.
   - Ох, чую, Иришка, не дашь ты мне шагу свободно ступить в своей кварти-
   ре! Буду я попкой-дурочкой в клетке своей сидеть!
   - Не преувеличивай, мама! Не делай из меня тюремщицу! Ты же знаешь, как я к тебе отношусь в отличие от Наташки и Борьки!
   - Ладно, ладно... - пробурчала старуха. - Иногда любовь бывает обремени-
   тельной ненависти. Как я мечтала здесь умереть, да Бог не дал. Лучше нет на своих ногах к Господу отойти. Подвела меня спина, подвела!
   - Слышь, мама... За воротами, слышь... Вроде кто-то сидит! - Иришка в широкие щели ворот, видимо, рассмотрела меня на лавочке.
   Наступила недолгая пауза - наверное, старуха тоже всматривалась в щели ворот: мне послышалось, сошла с крыльца и сделала несколько шагов по двору. Я весь сжался и готов был к побегу, но Благоразумие, оглянувшись, с язвительностью успокоило меня:
   "Неужели ты думаешь, что две женщины, одна из которых больная, могут угрожать твоей жизни?!"
   Если подойти к этому вопросу философски, то угрожать человеческой жизни может и жалкое, как вша, насекомое, но всё равно мне сделалось стыдно: даже страху и трусости должен быть предел.
   - Это Пришлый, Ириша! - с каким-то сожалением сказала старуха.
   - Пришлый? Я такого не знаю. Пришлый - это фамилия?
   - Пришлый - он и есть пришлый. Появился откуда-то весной. То ли бич глухонемой, то ли потерявший память тихопомешанный. Бродит, несчастный, по лесам, как неприкаянный - собственной тени боится. Как только сегодня не испугался на лавочке сидеть - удивляюсь.
   - Да-а... Сколько их нынче таких по России!.. - без сочувствия и злости сказала Ириша.
   - Убогое время - убогие люди. Так всегда бывало. Погоди, дочка, я поесть что-нибудь вынесу ему. Голод, наверное, под ворота его пригнал. А так... Дальше колодца не ходил. И подаяния мои отвергал. Дурачок, а гордый!
   Значит, старуха всё-таки выйдет за ворота, и мне придётся, умирая от страха, протискиваться в её двор. Если бы я не разыскивал Его, разве доверился бы её доброте? Я жевал бы щавель и сыроежки, но к её подаянию не прикоснулся бы. Но ведь старуха уже не сможет меня приручить, как глупую синицу, ведь она, по всей видимости, уезжает, её увозит в город дочь Ирина. Сегодня мне не стоит кочевряжиться, сегодня я приму её подаяние и спрошу о Нём. Вот удивится старая, услышав мой голос!
   - Иди сюда, Пришлый! Возьми хлеб и колбасу! К спине моей будто черенок лопаты привязали - не дойду до тебя!
   Опасно заходить во двор даже к добрым людям. В своём дворе они имеют на тебя право, как на свою вещь. Но старуха со своей городской дочерью не забросят тебя на кузов "Бычка", как буфет, и не увезут в город - зачем увозить отсюда проблемы? Право моё благоразумие: ничто не угрожает моей бесполезной жизни.
   Все мои сомнения разрешил желудок - он так заурчал от злости, голодно вгрызаясь в позвоночник, что я вскочил с лавочки, будто нечаянно сел на клубок ежа.
   Старуха, державшая в руках хлеб и докторскую колбасу, смотрела на меня с сочувствующей иронией, а дочь - с откровенным любопытством. Так, как полноватая и при этом в полнящем её ещё больше розовом брючном костюме Ириша смотрела на меня карими, как у старухи, глазами, смотрят посетители зоопарков на ехидну или утконоса: что за диковинный зверь?! Из-за её взгляда мне показалось, что перед моим носом захлопнулась дверь клетки. И Старуха просовывает мне хлеб и колбасу через прутья.
   Я был голодным, но не зверёнышем, а человеком. Я не набросился жалким псом на еду, хотя желудок подзуживал меня на такой хамский поступок. Я прижал подаяние старухи к груди. И посмотрел в её глаза - в глаза другого человека, чего не делал никогда. А может быть, делал, но не помню этого. Почему-то прошлое отказалось от меня, мне иногда казалось, что его у меня вообще не было.
   Но это же абсурд! Если я человек ( а раз я хожу, думаю, могу говорить, если захочу, то человек), значит, меня должна была выносить и родить какая-то женщина, как это делает всё живое на планете. Я видел своё отражение на глади лесного пруда: я довольно молодой человек между тридцатью и сорока годами, приятной наружности и выразительными синими глазами. Но до этих лет я должен был как-то расти, что-то делать. А я почему-то не помнил - время убежало от меня, прихватив с собой прошлое. И хотя я мучительно пытался вспомнить что-нибудь из прошлого, в моей голове щёлкал какой-то рычажок, включающий боль в мозгах, как сеть в какой-нибудь электропри - бор, и я, как шпион под пыткой, мигом отказывался от своего прошлого.
   Ну и Бог с ним, этим прошлым - без него спокойнее и уютнее на земле. Но из-за этого я боялся встретиться взглядами с людьми, будто стыдился того, что от меня ушло время, словно разлюбившая жена от постылого мужа.
   Но сегодня мои глаза столкнулись с глазами старухи, и я не заметил никаких признаков вселенской катастрофы. Я не только встретился с нею взглядами, я ещё, прокашлявшись, заговорил:
   - Вы не знаете, где Он?
   Я спросил это, искоса поглядывая на еду. Если бы у меня был рот в животе, он без моего ведома выхватил бы из рук хлеб и колбасу.
   Курносая добрая старуха, действительно, в первую секунду удивилась, испугалась и отшатнулась от меня. У неё была причина испугаться, ведь никто или почти никто не слышал моего голоса, она всерьёз принимала меня за глухонемого помешанного.
   - О чём вы говорите? - Она взяла себя в руки, но по-прежнему недоумева-
   ла.
   - О том, который шёл за мной и оставил меня умирать муравьём среди муравьёв.
   - Я вас не понимаю...- Старуха была предельно вежлива, она, верно, была в прошлом учительницей, а не дояркой.
   - Я говорю о Нём, с кем вы сегодня утром разговаривали обо мне,- бубнил я, уронив свои глаза на ласковый конотоп.
   - Я ни с кем не встречалась и не разговаривала утром... - Она с соболезно-
   ванием вгляделась в меня. С соболезнованием и, вместе с тем, - с сожалением. - Извини, Пришлый, но мне некогда с тобой пустые лясы точить - я должна собираться. Я уезжаю сегодня навсегда.
   Она не поняла меня, а я не понял её. И мы направились в разные стороны: она к крыльцу, к ожидающей её дочери, а я - к лавочке, чтобы без свидетелей съесть хлеб и колбасу. Мне почему-то становилось стыдно, когда другие видели, как я ем. Я мог уйти в лес, ведь уже спросил о Нём у старухи, и она ничего не знала. Но это было странным: она же отчитывала его за меня! Может быть, она не поняла, о ком я спрашивал?
   И я не ушёл, надеясь, что она поймёт и вспомнит. Я не ушёл, сел на лавочку и, согнувшись, будто и солнца стеснялся, что оно увидит, как я перекусываю, с жадностью голодного пса вонзил свои зубы в мякоть хлеба.
   - О чём он у тебя спрашивал? - с любопытством, какое бывает обыкновен-
   но у женщин, поинтересовалась Ириша.
   - Несчастный человек... - Старуха вздохнула. - Он сам не знает, о ком спрашивает. Торкнулось что-то в голову. Я-то думала, что он глухонемой. И все так думали. А вот забыла об этом, кликнула, он и заговорил. Ну, что, Ириша, будем выносить книги? Долгое прощание - лишние слёзы. И так сердце кровью обливается - всю жизнь, считай, в этой хате прожила!
   - Не жалей! Всему свой век - и человеку, и хате. Надо было продать её хотя бы на дрова. Деньги никудышные, конечно. А так... Всё равно растащат!
   - Нет, Ириша, не могла я на дрова продать. Я должна знать, что стоит моя хата - от этого мне легче жить будет в городе. Пусть растаскивают! Я вот и Валюхе Нестеровой сказала: пусть придёт завтра, заберёт, что ей сгодится. А хата пусть стоит. Пусть своей смертью умрёт, как и хозяйка её! - Старуха всхлипнула и, мне послышалось, вытерла слёзы.
   Мать и дочь ушли в хату за книгами, а я с изумлением смотрел на свои пустые и грязные ладони - не догадался умыться у колонки. Из-за Его исчезновения всё перевернулось в моей голове, из-за этого я не знал, как жить дальше. Ладони так и не ответили мне, почему они пусты и куда подевались хлеб с колбасой? Наверное, я не заметил, как съел их, потому что еда не могла раствориться в воздухе, как это сделал Он. Желудок больше не урчал, желудок успокоился. Значит, я всё съел. Только вот пить захотелось. И я направился к колодцу.
  
   На этот раз я не только напился воды, но и умылся, выбрал соломинки из волос на голове и на бороде. Зеркалом мне служила вода в старом оцинко-
   ванном ведре. И человек, посмотревший из ведра, испугал меня. Я отпрянул на шаг. Этого человека с нерасчёсанными патлами, с длинной, торчащей в разные стороны бородой я не знал. Может быть, моя бесприютная душа, пока я спал в копне соломы, вселилась в тело какого-то опустившегося до облика
   обезьяны мужика? Нет, так дело не пойдёт. Надо вернуться к копне позапро-
   шлогодней соломы и влезть в своё тело. И Он, наверное, запутался, охраняя брошенное душой тело.
   Я набрал воды в пластиковую бутылку, которую подобрал в кустах напро-
   тив ворот старухи и, зажав её в руке, как противотанковую гранату, напра - вился к заброшенному людьми полю, поросшему мелким кустарником и сорняками. Особенно много здесь росло ромашковой ромашки - из-за неё казалось, что поле припорошено белым снегом. Я уже перебрался через заросшую крапивой и репейником канаву пятиметровой ширины, я уже ступил обожжённой жалюгой ногой на поле, как солнечный луч, оторвавшись от зенитного солнца, ворвался в мой мозг и разбудил сладко дремавшее благоразумие. Оно, потянувшись, чихнуло и постучало согнутым в крючок пальцем по моему виску, изображая эти мою пришибленность.
   "Куда ты лыжи навострил, Пришлый-придурок?! Душа, видите ли, у него в чужое тело переселилась! Да если бы это было так, старуха не узнала бы тебя. Старуха называла бы тебя не Пришлым, а неизвестно кем. Она же не Ванга, чтобы пропащую душу твою видеть! Хоть ты и запустил свою физио-
   номию, уподобившись гиббону, но по ней она и узнала, что ты - Пришлый".
   Доводы у благоразумия были убедительными, и я в нерешительности остановился у края поля. Возле меня важно покачивался царский скипетр -
   подул с запада ветерок и на западной стороне неба появились робкие облач-
   ка. Неужели безумному царствию зноя наступает конец?
   Я притянул к носу гроздь дивины - она головокружительно пахла мёдом.
   Всё-таки красива эта царица запустения, в отличие от своих сородичей - репейника и жалючки. Я отвлёк своё внимание на погоду и царский скипетр, потому что не хотел спорить со свом благоразумием, которое опять начнёт оскорблять меня и издеваться. И самое неприятное в том, что оно всегда оказывается правым. Нет, с Ним, хоть Он и преследовал, пугал меня, жилось
   как-то комфортнее.
   " Ну, что ты стоишь, цветочки нюхаешь?! Куда ты собрался? Беседка твоя сгорела. Где ночевать станешь? Под кустом? Тебя же комарьё к утру зажрёт! И спичек нет, чтобы костёр развести. А чем питаться будешь? Ягодами и кореньями, как первобытный человек, в которого, кстати, ты превращаешься. А в деревушке полно заброшенных хат, откуда тебя никто не выгонит. И хата старухи сегодня свободна будет".
   Какое же всё-таки докучливое и меркантильное это благоразумие, вдруг привязавшееся ко мне! Но ведь оно, хоть и нелицеприятно, но справедливо. Однако, отвечать ему не стану, чтобы не показать, будто собираюсь дружить с ним и подчиняться его меркантильным принципам.
   "А я не ищу близости с тобой - поступай, как знаешь! Я ведь могу и уйти по своим делам! Будто это приятное занятие - придурка без прошлого и будущего опекать"! - не угоманивалось Благоразумие.
   И я разозлился на него, крикнул прямо в его ехидное лицо, как призрак, маячившее передо мной в знойном мареве:
   - Ну и катись колбаской по Малой Спасской!
   Оно и покатилось - растворилось в воздухе. Но я не поверил ему - осталось оно здесь, осталось! Просто замаскировалось. Однако, развернулся на сто восемьдесят градусов и, обжигаясь крапивой, начал перебираться через её заросли к хате курносой старухи, Но не из-за того, что послушался это высокомерное Благоразумие - просто подумал, что никогда не найду своего конвоира, если старуха не вспомнит, в какую сторону ушёл Он после того, как они поговорили.
  
   Угрюмый пожилой водитель, который сидел в кабине "Бычка" и которого я только сейчас заметил, запустил двигатель. Я испугался, что старуха уедет, так и не вспомнив, куда ушёл Он. И побежал к крыльцу, споткнулся о какую-то жердину, упал, снова поднялся. Я выглядел, наверное, очень нелепо, я выглядел, наверное, комично со стороны, но водитель "Бычка" даже бровью не повёл, будто всё, что происходило в этом мироздании не касалось его. Для
   этого на его нос присели солнцезащитные очки. Вот бы мне где-нибудь раз-
   добыть такие - меня тоже в этом мироздании ничего не касается, а с такими очками и я не буду касаться мироздания - оно перестанет тревожить меня своими красками.
   Ни старухи, ни её дочери в кабине "Бычка" не было, значит, они ещё в хате. От отчаяния, что останусь без Него, к опеке которого привык, что мне ежеминутно будет докучать прилипчивое благоразумие, я вдруг сделался решительнее и твёрдо впечатал свои чёрные пятки в шаге от крыльца.
   Сначала вышла Ирина со стопкой книг, а за ней - поникшая, печальная старуха - тоже с книгами. Поверх стопки в руках старухи лежала тоненькая коричневая книжица, которая почему-то взволновала меня, в которую я впил-
   ся глазами, как маньяк-стяжатель в кусок золота. Старуха, встретившись с моим взглядом, остановилась на крыльце, изумлённая. Не подумала ли она, что я собираюсь её убить? Нет, нет, старушка! Я - Пришлый, я, может быть. придурок, как написали гадкие мальчишки в беседке, но я никого не смогу убить - даже себя.
   И я свой алчный взгляд поменял на умоляющий.
   - Подарите мне эту книгу!
   - Какую? - удивилась старуха.
   - Петрарку, - сказал я, пытаясь вспомнить, кто такой Петрарка. А старуха после моих слов как-то облегчённо вздохнула.
   - Вы любите Петрарку? Как это мило! Я тоже люблю его. Особенно это:
  
   Увы, любого ждёт урочный час,
   И мы бессильны изменить природу
  
   Она сделала паузу. Может быть, она не собиралась оканчивать строфу сонета Петрарки или запамятовала его, но я, зачем-то рухнув на колени перед крыльцом и старухой, продолжил:
  
   Неумолимой той, кому в угоду
   Недолго мир скорбит, лишившись нас.
  
   Старуха спустилась с крыльца и положила свою морщинистую руку на мою голову, и маминым родничком я почувствовал, как в моё тело входит тёплая и нежная благодать.
   - Мне дорога эта книга, как память о Васе, но раз вы знаете и любите Петрарку, я оставлю книгу вам. Да хранит вас Бог!
   Я взял Петрарку из её рук осторожно, будто хрупкий распустившийся пион и заметил на глазах у старухи слёзы. Впервые мне захотелось заплакать добровольно - вместе со старухой. Но я не успел.
   - Возьми, пожалуйста, эти книги и отнеси Ирине, а я закрою хату на замок. Господи! Будто из жизни ухожу! - с надрывом сказала старуха.
   Я принял из её рук невысокую стопку, но почему-то вдруг сказал:
   - Я хочу жить в вашей хате. Мне негде жить!
   Я никогда, ничего ни у кого не просил, потому что стеснялся и боялся просить. Страшно не просить - страшно услышать отказ. А сейчас не стеснялся и не боялся, потому что думал: эта моя просьба не возмутит старуху, уби-
   тую горем, наоборот, она уменьшит её безутешную печаль.
   - Вы, правда, хотите жить в моей хате? - Её выцветшие густые брови недо-
   верчиво, как дикие маленькие птички, взлетели вверх.
   - Да, мне негде жить...- Смутившись, я опустил глаза.
   Я собирался спросить у старухи о Нём, но теперь не решился. Она, дейст-
   вительно, могла ничего не знать о Нём. Наверное, о Нём никто и не знает, кроме меня. Может быть, если старуха разрешит мне жить в её хате, это будет лучше, это будет благоразумнее для того, чтобы найти Его. Если я буду бегать по лесам и полям, разыскивая Его, мы можем разминуться много раз. А в хатке старухи Он скорее разыщет меня.
   - Это хорошо, это правильно, если вы будете тут жить! Я даже рада, что вы будете тут жить! - Старуха вдруг засуетилась, отобрала у меня стопку книг, всунула в мои руки старый замок с ключами и шустро, будто и не болела у неё спина, побежала к машине.
   - Ириша! Ириша! Моя хата не останется бесхозной! В ней будет жить Пришлый!
   Дочь старухи на это иронически усмехнулась.
   - Он же - тихопомешанный. Завтра вздумается - и уйдёт. А впрочем, какая разница. Лишь бы не сгорел вместе с ней. Мне на селе сказали, что ночью на кордоне беседка горела. И вроде бы какого-то бича лесник спас. Не твоего ли Пришлого?
   - А ну тебя, Ириша! Всё испортишь своим недоверием к людям! Пришлый - культурный человек, Петрарку знает! Просто случилось у человека какое-то горе, у него и сдвинулось в голове. Пусть, как будет Господу угодно. А хате всё равно пропадать. Так хоть сердцу моему умильнее, буду думать: кто-то в моей хате живёт! - Старуха не спешила залезать в кабину, в которой уже сидела Ирина и протягивала матери руку, чтобы помочь забраться. - Дай мне, доча, листок бумаги и ручку!
   - Зачем тебе?
   - Напишу, что хату Пришлому оставляю. Ты же нашего участкового, а тем боле главу администрации знаешь - с них станется. Ещё упекут человека в кутузку за самовольный захват!
   - Ох, мама!.. - Ирина вздохнула, стала копаться в своей объёмной сумке. - Когда твой социалистический оптимизм пройдёт? Человек человеку давно уже не брат.
   - Ладно, ладно! - Отмахнулась старуха, взяв у неё блокнот и шикарную, подарочную шариковую ручку. - Иди сюда, Пришлый, расписку на хату тебе напишу.
   Положив книгу и замок на крыльцо, зачем-то вытерев руки о штанины, я подошёл к старухе. Её седые волосы светились на ярком солнце, как тон-
   чайшие серебряные нити паутины во время бабьего лета.
   - Свои фамилию и имя хоть помнишь?
   Фамилия и имя? Я никогда всерьёз не задумывался, как меня зовут. Для меня было достаточно, что я был. От меня ушло время, а вместе с ним - и прошлое. Может быть, фамилия и имя у меня когда-то были, но они тоже ушли с прошлым и со временем.
   И теперь я растерялся. Растерялся и испугался, что без фамилии и имени старуха не разрешит мне жить в своей хате.
   - Ну, чего молчишь? Нам ехать надобно! - вдруг занервничала старуха.
   Я посмотрел на неё с отчаянной беспомощностью и чуть не заплакал. Мне вдруг сделалось обидно, что у меня не было имени и фамилии.
   - Ах, ты беда!.. - Старуха с досадой хлопнула рукой по полному бедру. И тут же решительно нахлобучила на курносый нос очки. - Ну да ладно! Будешь у нас Пришлым. Тебя же в наших местах так зовут. Поймут участ-
   ковый с главой!
   Она быстро, как студентка в конспекте, что-то написала в блокноте сначала на одном листке, потом на другом. Через минуту старуха выдернула листки из блокнота.
   - На, Пришлый! Одну записку покажешь участковому или главе админист-
   рации, ежели придираться будут. А вторую - Валюхе, молодке из села. Отдашь, когда придёт! - Она вдруг обняла меня и поцеловала, ткнувшись носом в мою заросшую щёку. Я не понимал, что со мной случилось, но у меня закружилась голова и ослабели ноги. Я почувствовал, что по щекам моим горячими каплями покатились слёзы и застряли в бороде. - Храни тебя Бог, горемычный! Подсоби-ка старухе залезть в кабину!
   Стремительно выкатилось из-за облака солнце и сверкнуло зайчиком в ветровом стекле "Бычка". Через минуту машина, недовольно, будто спросонья урча, выехала со двора в настежь распахнутые ворота.
  
   Пыль, поднятая "Бычком", ленивым облачком поплыла в сторону запущенного поля, пока не рассеялась прахом в пространстве. Ещё некоторое
   время слышно было урчание мотора, но звук всё удалялся и удалялся, становился всё глуше, будто заворачивался в вату, и, наконец, стих.
   И всё замерло в округе, будто в мироздании ничего больше не существова-
   ло, кроме рубленой в крест кривобокой хатки старухи, этого просторного двора, заросшего начинающим желтеть от жары подорожником и гусиной травкой, называемых в этих местах трипутником и конотопом, и меня, стоящего посреди двора, как последнего, из двигавшихся и дышавших, смотревших и слышавших, без роду и племени, без имени и фамилии, без цели и смысла, без будущего и прошлого, без любви и ненависти, без веры и царя в голове.
   Уже умер в пространстве недовольный рокот "Бычка", уже прахом осела на одичавшее поле поднятая им пыль, а я стоял посреди двора перед распах-
   нутыми настежь воротами, растерявшись перед необозримой, залитой зноем далью, казавшейся такой же мёртвой или нарисованной художником-пейза-
   жистом, как и всё вокруг. Как и я.
   Ах, если бы хоть один звук ворвался в это время и пространство, он вывел бы из оцепенения меня и мироздание, уставших быть друг с другом, как супруги на склоне лет.
   Время остановилось посреди этого пространства, как я посреди двора, и обмахивалось, изнывающее от жары, опахалом неба. Я его чувствовал, я его даже видел - неясный, колышущийся в знойном мареве абрис. Но это не моё время, оно не принадлежало мне, его хозяином было мироздание.
   А может, это большое, непредставимо огромное время мироздания решило подождать моё, отставшее от меня, чтобы по-отечески строго выговорить ему, дабы не нарушало на миллиарды лет установленный порядок и больше не покидало меня. Но если моё маленькое время убежало от меня далеко вперёд, а непредставимо огромное устало догонять его, как престарелая бабушка своего шустроногого внучонка, и остановилось, обмахиваясь опахалом неба нежно-голубой расцветки? Оно никогда не догонит его, не пожурит и не вернёт ко мне. Я до скончания веков так и останусь стоять посреди двора в растерянности перед широко раскрытыми воротами, в проёме которых, как на картине художника-пейзажиста раскинулась молчащая угрюмо даль.
   И мне показалось, что это последние мои мысли, родившиеся в равнодуш-
   ном мозгу.
  
   Вдруг, будто вырвавшись из крепких, но сонных объятий покоя, налетел шаловливый ветерок - наскоками, несколькими порывами. Сначала свеже-
   стью обдало моё лицо, потом над головой зашелестела листвой берёза, у моих ног встрепенулся обронённый старухой или её дочерью листок бумаги и, цепляясь за семенники трипутника, покатился к позеленевшему забору, и даже тяжёлая створка ворот шевельнулась, скрипнула.
   Очнулось мироздание, встрепенулось и побежало дальше к неведомой своей цели время. Очнулся и я, обнаружив себя среди времени и пространства: убрал с глаз навалившуюся на них чёлку, почесал о правую ногу засвербевшую левую пятку и обнаружил в своих руках два листка бумаги, вырванных из блокнота. Один из них, исписанный округлым, ровным, красивым почерком старой учительницы начальных классов, я поднёс ближе к глазам, потому что на расстоянии вытянутой руки буквы на листке расплывались, двоились - видимо, я был ещё и близоруким.
   То, что я оказался близоруким, не расстроило меня, наоборот, обрадовало - я-то думал, почему у меня часто почёсывается переносица? Я обрадовался, потому что хоть чем-то дало о себе знать убежавшее от меня прошлое. Без сомнения, когда-то я носил очки. Я прищурился, напряг свою память, но больше никаких ассоциаций у меня не возникало, и я стал читать.
   "Настоящим я, Инна Георгиевна Коновалова, уведомляю, что свой дом в деревне Ивняки, а также участок в 30 соток я передаю в пользование граж-
   данина Пришлого бессрочно, что и удостоверяю своей подписью 14 июля 2005 года".
   Я с жадностью ещё раз перечитал записку старухи, и от волнения у меня дрожали руки. Сколько информации на одном маленьком клочке бумаги! Оказывается, старуху звали совсем не по-деревенски. Она Инна Георгиевна да ещё Коновалова! Оказывается, я нахожусь не просто в деревушке, а в деревне Ивняки. А вот 14 июля 2005 года - это мне ни о чём не говорило, как я ни напрягал память. Если бы старуха подписала записку 2055 или 1955 годом - это меня не удивило бы. Время убежало от меня, но я его буду искать. Не того, кто шёл за мной и вдруг исчез, а время. Оно для меня гораздо важнее.
   Инна Георгиевна... Нет, это мне ни о чём не говорит, будто относится к совсем другому человеку. Я не буду называть так старуху в своих мыслях.
   - Инна Георгиевна... - говорю я вслух, и передо мной ничего не возникает - никакого образа.
   - Курносая старуха...- говорю я и вижу глубокие, но тёплые карие глаза, вижу округлое и доброе лицо в паутине морщин.
   Но не это главное. Главное - это листочек бумаги. До него я был никем в этом мироздании, будто неизвестное, чужеродное тело, залетевшее из Антимира. Если люди называли меня Пришлым, то только потому, что не знали, как меня называть, потому, что каким-то образом надо было обозначить
   моё присутствие среди них, ведь всё, что есть в мироздании, должно обозначаться каким-то словом - так привыкли люди. И нашли такое слово для странного существа, иногда попадающегося им на глаза, - Пришлый. Они могли назвать меня и Придурком, и это ровным счётом ничего не меняло бы. А теперь...
   А теперь у меня есть бумага, удостоверенная подписью старухи, которую звали Инной Георгиевной Коноваловой. Теперь у меня есть имя и фамилия -
   Пришлый. И не беда, что они обозначаются одним словом, а не Иван Иванов, например. Главное, что я не просто бредущий по земле, а Пришлый. И, к тому же, имеющий конкретное место жизни на земле - в хатке, что осталась единственно жилой в деревне Ивняки. Хотело или не хотело того человечест-
   во, но, благодаря старухе, оно вынуждено принять меня в своё сообщество.
   И Ивняки должны быть благодарны мне, потому что: если буду я, будет и деревня Ивняки.
   Я аккуратно сложил своё удостоверение личности пополам и засунул его в нагрудный карман рубашки - старой и выцветшей из бледно-голубой до белой в серую полосочку - я только сейчас заметил это. И опять не удивился. Не удивлялся бы, сели бы на мне оказалась выцветшая оранжевая или зелёная рубашка.
   Но у меня был ещё один листок бумаги, ещё одна записка, адресованная какой-то молодице из села, которую зовут Валюхой. Мне почему-то показалось, что неудобно, стыдно читать то, что адресовано другому. Я не понимал, откуда у меня такие ассоциации: можно читать только то, что писалось конкретно тебе.
   Я ещё долго не решался развернуть второй листок, я его засунул в карман брюк, пошёл к воротам, свёл их створки вместе и некоторое время размышлял, как запереть их, пока не догадался, что жердина, о которую я споткнулся, и есть запор. Закрыв ворота, я опять остановился посреди двора и
   потоптался на месте. Я не давал никакого сигнала правой руке, она сама полезла в карман и воровато вытащила листок из блокнота, а левая рука помогла ей развернуть его и поднести к глазам.
   "Валюха! Извиняй меня, конечно, но свою хату и всё, что в ней имеется, я оставила несчастному Пришлому. Можешь забрать стиральную машину, потому что у тебя сломалась, а ему она ни к чему. Не обижай убогого и
   забирай, только когда он уйдёт из хаты. Не поминай лихом! Твоя учителка и товарка Инна Георгиевна".
   Старуха была учителкой и товаркой какой-то Валюхи, а я для неё был не только Пришлым, но и ещё несчастным убогим. Прикрыв глаза, я мысленно,
   как рубашку, примерил на себя последних два слова. Может быть, "убогий"
   как-то и соприкасалось со мной, наверное, тот, кто потерял прошлое и не имеет будущего, и должен называться убогим. А несчастным я не был - ни тогда, когда Он шёл за мной, ни сейчас. Разве может быть несчастным тот, кто не хочет и не знает, как быть счастливым?
   Вздохнув, как нормальный человек с прошлым и будущим, сделавший нормальную работу, я засунул записку в карман брюк и вошёл в хату, которая теперь была моей. Это было странное и неожиданное ощущение, когда у тебя что-то есть.
  
   Это было для меня новое ощущение. Я, идущий по мирозданию без цели, направления и смысла, и Пришлый, живущий в своей хате в деревне Ивняки. Есть ли между двумя этими людьми хоть что-то общее? С тех пор, как меня покинул Он, что-то изменилось во мне и вокруг меня. Но я по-прежнему человек без прошлого. А если у меня будет будущее, может быть, и прошлое появится. Ведь когда я бродил по окрестным лесам и полям под Его присмот-
   ром, то время - сегодня не прошлое. Но кто Он, тот, который шёл за мной?
   Я очень устал за сегодняшний день, хотя провёл на ногах после того, как проснулся в позапрошлогоднем стогу, чуть больше часа. Ну и что? Бывает, за пять минут человек устаёт больше, чем за пять дней, а бывает за год прожи-
   вает больше, чем за полвека. И от этой мысли я с вожделением посмотрел на самую настоящую кровать в углу горницы: с высокой подушкой в белоснежной наволочке, застланную голубым покрывалом. Спал ли я когда-нибудь на такой опрятной кровати?
   "Из грязи да в князи! - остановил меня на полпути к кровати голос Благо-
   разумия. А я-то думал, что оно оставило меня в покое и ушло по своим каким-то делам. Я оглянулся, будто мог увидеть его, и, конечно, не увидел. Но в эту минуту его невидимое сообщество не тяготило меня - я начал к нему привыкать, несмотря на жестокость и ироничность его характера. - Ты посмотри на свои ноги, Пришлый! У негров, не умывающихся неделями, они светлее! А твои брюки, придурок?! Твоими брюками можно испачкать пол в свинарнике, не говоря уже о постели добрейшей Инны Георгиевны"!
   - Здравствуй! Явилось - не запылилось!
   "Чтобы явиться, надо предварительно исчезнуть, Я же никуда не исчезало.
   К сожалению, по законам нравственности я всегда должно находиться при тебе".
   - А чего же ты не докучаешь мне, не воспитываешь меня постоянно? Тебя ведь хлебом не корми, а дай возможность прочитать нравоучение.
   " Я должно, пардон, должен напоминать о себе только тогда, когда ты со-
   бираешься совершить очередную глупость. Это же ясно, как белый день. И ты, как человек, тянущий на звание деревенского философа, должен понимать это. Я блюду твои нравственные устои".
   - А зачем? Разве мои нравственные устои могут кого-нибудь волновать в этом равнодушном мироздании? Чтобы я ни делал, это отражается только на мне и никого другого не касается.
   "Не скажи, не скажи! Обрастая прошлым, ты будешь всё ближе к людям. И тогда"...
   - Я очень устал, и мне недосуг вести с тобой философские споры. Что толку с того, что я помню, кто такой Шопенгауэр, и не помню, кто такой я? В одном ты прав: негоже превращаться в свинью, даже если ты Пришлый и придурок. На кухне я видел кусок мыла, а если ещё и ножницы найдутся, то будет совсем хорошо.
   Благоразумие, может быть, обидевшись на меня, не отвечало. Но зато я отыскал на столе в горнице ножницы. И с ними подошёл к зеркалу - мутному от времени.
  
   Что-то большое, лохматое, немного похожее на орангутанга, немного на бурого медведя, а скорее всего - ни на того, ни на другого, а на какое-то неведомое зоологам животное, хотя само это существо с такими печальны-
   ми, умными глазами не могло быть зверем и даже йети, бродило вокруг сгоревшей беседки, внимательно вглядываясь в пепелище. Этот Кто-то явно
   что-то искал, и мне вдруг показалось, что я знаю его и знаю, кого он ищет.
   Это Он, тот, который долго и терпеливо шёл за мной, присматривая. И разыскивал Он меня.
   И вдруг большое и лохматое с печальными и умными глазами прервало своё обречённое путешествие по заколдованному кругу вокруг пепелища, остановилось. Справа от него на старой, большой - в два обхвата - осине висело мутное, как утренняя даль в тумане, зеркало - прямоугольное, похо-
   жее на зеркало, висящее в горнице старухи, у которого я подрезал бороду.
   Он остановился, а потом встрепенулся, сделал два не широких шага к зеркалу. И странное дело: зеркало, отражающее пепелище, а за ним - куст можжевельника, тонкую бузину и обрезанные верхним краем берёзы, не отобразило Его. И Он удивился этому, будто не знал, что не отражается в зеркалах, а пристально, словно собирался прожечь взглядом зеркальное стекло, всматривался в него. Что Он хотел рассмотреть в зеркале?
   И вдруг медленно, как в ванночке с проявителем на фотографии, в зеркале начало проявляться лицо - бородатое и косматое. И чем чётче оно проявля-
   лось, тем узнаваемей становилось: в зеркале проявлялось моё синеглазое лицо, хотя перед ним стояло что-то гигантское и лохматое. А где же был я?
   Я не мог это определить, я видел Его, пожарище, лес на несколько вёрст вокруг, будто у меня было не меньше сотни глаз, со всех мыслимых и немыс-
   лимых ракурсов.
   Я никогда не слышал этого голоса, а он оказался мягким, бархатным:
   - Ты куда подевался? Ты улучил момент, чтобы избавиться от меня? Но я не хотел тебе докучать и не докучал никогда. Я охранял тебя. И теперь боюсь, как бы с тобой не случилось чего плохого. Мне очень скучно и оди-
   ноко без тебя!
   Всё это Он говорил моему отражению в зеркале, и в его тёмных глазах соб-
   рались алмазной чистоты слёзы. Я хотел сказать Ему что-нибудь в утешение, но мои губы в зеркальном стекле были будто бы склеены суперклеем. Тогда Он поднял свою мохнатую руку и костяшкой указательного пальца постучал по краю зеркала, чтобы даже нечаянно не коснуться моего лица, не причи-
   нить мне боли, словно я на самом деле был живьём замурован в зеркало. Он попытался достучаться до меня, и я сделал усилие, чтобы вырваться из зер-
   кала к Нему, но все мои члены были парализованы, будто я был памятник, а не живое существо - памятник, отражающийся в зеркале. И Он снова осто-
   рожно постучал в край зеркала.
   - Инна Георгиевна! Это я, Валя! Я молочка тебе принесла! Ты спишь, что ли?
   Его голос по-прежнему был бархатным, но уже не тенором, а сопрано. Это было странным, что большое, лохматое говорило женским голосом и обращалось почему-то не ко мне, а к Инне Георгиевне - старухе:
   - Не умерла ли ты, часом, Инна Георгиевна?
   От изумления я проснулся. Стучали в окно. Откуда-то издалека, будто из другого измерения до меня дошло, что стучит молодица Валя из села. Приведя в порядок бороду и помывшись, я, перед тем, как лечь спать, закрыл дверь на крючок.
   Я не хотел открывать гостье, я боялся открывать какой-то молодице Вале из села. Я не боялся конкретной незнакомой женщины, потому что вряд ли может быть опасной женщина мужчине, пусть неизвестно какому Пришлому,
   я трепетал перед миром людей, который войдёт в хату вместе с ней. Но отси-
   деться мне не удастся. Валя не знает, что Инна Георгиевна уехала, она дума-
   ет, что старуха в хате. И если не открывает, значит, что-то случилось, ведь люди в возрасте старухи могут умереть в любой день, в любой час.
   Дрожа всем телом от нелепых предчувствий, я поплёлся в сени открывать дверь.
  
   Гостья ещё не переступила порог хаты, а я уже был на кровати, забившись в угол, укрывшись одеялом чуть ли не с головой. Я не предполагал, чего можно ждать от этой молодицы Вали из села, я не боялся её физически - это было бы стыдно мужику: бояться женщины, даже если бы она была необъят-
   ных форм. Я боялся гостьи так, как боится грешник Судного Дня.
   Если бы гостья поставила молоко на стол или прошла в горницу, осмотрела её и, увидев меня, развернулась и ушла - я не боялся бы её. Но она обязательно должна спросить: где старуха, что здесь делаю я? Я, конечно, не могу не ответить, как делал это всегда, встречаясь с людьми и иногда разговаривая с ними. И если эта молодица Валя - женщина не из робкого десятка, она возьмёт ухват и просто выгонит меня из хаты. Ах, если бы она сама испугалась меня! Но для этого надо сделать зверский вид, заморозить свои зрачки до жёстких льдинок, а я даже в самого себя не могу перевоплотиться, не
   то, что в какого-нибудь маньяка-хулигана.
   На кухне тем временем послышался шорох лёгких шагов - видимо, там шли на цыпочках, а потом что-то упало справа, у русской печи. Медленно, медленно, как в кадрах кино, снятых рапидом, отворялась дверь в горницу. Я плотно сжал веки, ожидая землетрясения. И кажется, заранее, не дождавшись
   апокалипсиса, умер.
  
   - Пришлый? - Голос женщины, уже переступившей порог горницы, был таким, будто она увидела самого Сатану, для какой-то пакостной надобности
   забравшегося в хату учителки и товарки Инны Георгиевны. - А ты чего тут делаешь?
   Мне нельзя было умирать дальше, потому что ситуация совсем превраща-
   лась в нелепую.
   " И на самом деле, что ты струсил так, будто на тебя навели ствол? Мужик ты или жалкая гусеница? - взлетело рядом со мной разозлённое Благоразу-
   мие. - Твоя бессмысленная жизнь не стоит того, чтобы осиновым листом дрожать за неё. Не любить жизнь и бояться смерти - это нонсенс, дорогой мой!"
   Мне сделалось стыдно, и я открыл глаза.
   Простоволосая русая женщина с голубыми, как васильки в начале июля, глазами стояла в пороге с ухватом наперевес, как красноармеец, приготовив-
   шийся к рукопашной атаке, с винтовкой и примкнутым штыком. Если бы в её руках не было ухвата, я, наверное, испугался бы ещё больше. Но всё же дело было не в этом. И даже не в добрых, чуть-чуть испуганных глазах её. Дело в том, что в этой стройной тридцатилетней женщине я узнал хозяйку своей
   любимой Снегурочки. Ведь несколько раз, бывало, я прятался в кустах и наблюдал, как хозяйка доит Снегурочку. В такие минуты белоснежная корова блаженствовала, отчего счастливым чувствовал себя я, и любил хозяйку своей любимицы. После коровы Снегурочки её хозяйка, которая оказалась молодицей Валюхой из села, была для меня самым близким существом на этой планете. А я её боялся!
   Но теперь уже не от страха, а от смущения застопорились слова в моей носоглотке - в лёгких не оказалось достаточно воздуха, чтобы вытолкнуть их наружу. Валюха столкнулась с моим взглядом, прячущимся в тени угла, как пугливый котёнок, и, улыбнувшись, отставила своё грозное оружие - ухват к стене. У неё была улыбка, какую я в этих краях ещё не встречал; её улыбка, как апрельское солнце, способна растопить любой сугроб. И даже после та-
   кой улыбки, убегающей в две милые ямочки на щёках, я не смог выдавить из себя хотя бы слово.
   Но зато смелее и решительнее слов оказалась правая рука, которая шустро, будто опомнившись, поползла в правый карман брюк, которые я успел натянуть на себя прежде, чем открыть дверь гостье, Пока я собирал мужество в своё успевшее вернуться на законное место сердце, правая рука уже выхва-
   тила из кармана записку, адресованную молодице Валюхе из села, и протяну-ла ей.
   Валюха осторожно, как орнитолог, охотящийся за чуткой птахой, боясь вспугнуть её, пошла к кровати, и под её лёгкими шагами даже половицы не скрипели. Она продолжала улыбаться - наверное, чтобы не вспугнуть меня, а мне стыдно было ощущать себя Тарзаном в хатке Инны Георгиевны, и я тоже улыбнулся гостье - в первый раз с тех пор, как неизвестно откуда приехал на автобусе и пришёл сюда. Даже Снегурочке я не улыбался.
   Улыбнувшись молодице Валюхе, я встретился со своим прошлым. Я вдруг вспомнил, что пулей выскочил из автобуса и побежал в грязный общественный туалет на автовокзале - так допёк меня переполненный мочевой пузырь. Остальное прошлое, до этого момента, продолжало гулять где-то само по себе, и я даже не представлял себе, где его искать.
   Улыбнувшись гостье, я впервые почувствовал острую необходимость в своём прошлом. Ещё несколько часов назад я радовался тому, что у меня появились имя и фамилия - Пришлый. Но теперь того, что я Пришлый, мне было мало, мне хотелось, чтобы меня звали как-то иначе, чем Пришлый.
   Этих мыслей я испугался, потому что они тревожили меня до слёз, а расплакаться сейчас, когда её рука - узкая, просвечивающаяся, с голубыми прожилками - приближалась к моей, дрожащей, было неуместно. Это могло бы вспугнуть маленькую птичку доверия, медленно плывущую в бреющем полёте между нами.
   Молодица из села Валюха сняла белый лепесток записки с моей руки, как снимают пушинку тополя с платья - я и не заметил, как записка оказалась в её руке. С некоторым недоумением она раскрыла-разгладила записку и нача-
   ла читать. Непосредственно и мило при этом шевелились её губы, а моё серд-
   це забилось часто-часто от волнения и от какого-то неясного, но уже прият-
   ного предчувствия. Мои щёки загорелись нежгучим огнём, как ранняя вечер-
   няя зорька, заглядывающая в фрамугу окна. Я прикрыл стыдливо глаза, чтобы не уронить их на пол от смущения.
  
   - Ничего не понимаю... - Валюха в недоумении вертела в руках листок из блокнота, перевернула его зачем-то, будто строчки кверху ногами могли прочитаться иначе. - Георгиевна уехала, что ли?
   Она спросила просто так, для себя, наверное, потому что думала не иначе, чем другие: Пришлый - глухонемой. А я не стал разубеждать её в этом - закивал головой.
   - Что ж это она?! Нехорошо! Не по-человечески уехала товарка. Не по-челоловечески. Впрочем, Георгиевна и не виновата. Это взбалмошенная Иришка всё! Налетела татарской ордой: собирайся-поехали! Георгиевне сказала, как ультиматум. Куда той деваться? - Валюха сделала короткую паузу, во время которой присела на краешек кровати. Она, стало быть, совсем не опасалась меня. - А ты теперь, значит, за нового хозяина здесь, Пришлый?
   Она говорила со мной так, будто была уверена, что я её слышу. И это было правдой, потому что она вдруг спросила:
   - А чего это ты мою Майку, которую называешь Снегурочкой, другим коровам предпочёл, чтобы в кружку доить? Неужто самая смирная и молоко сладкое?
   Мне можно было больше не таиться - хозяйка Снегурочки раскусила меня не сегодня. Но что-нибудь ответить ей опять не смог, потому что смутился, будто Валюха поймала меня за руку во время кражи. Я, как мальчишка, ещё больше покраснел и отвернулся, пряча от неё свой стыд.
   - Ну, чего ты смутился?! Неужто я из-за кружки молока упрекать тебя стану? И по литру выдаивал бы - не ругалась. Убогим тоже хлебать что-нибудь необходимо. Не так ли, Пришлый?
   Я кивнул головой в ответ. Она была красива - Валюха из села. И не из робкого десятка, потому что протянула ко мне руку и потрепала лохмы на
   моей голове. Она относилась ко мне, как к неразумному трёхлетнему малышу. Может быть, она была права?
   - А кто тебе бороду обкорнал? Неужто Георгиевна сослепу? Иная хозяйка барана аккуратнее стрижёт. А волосы подрезать не догадалась? Что поделаешь - склероз у старой вешалки!
   Я не хотел, чтобы плохо и несправедливо говорили о доброй старухе Инне Георгиевне, даже если это была её молодая товарка Валюха. Впрочем, это мог быть тон их взаимоотношений - грубовато-иронический. Из-за решимос-
   ти постоять за доброе имя старухи я и заговорил:
   - Это не Инна Георгиевна! Это я сам себе стриг бороду!
   - Ну, вот и окотился! А то сидит бирюком, в угол забившись! Ты, Приш-
   лый, людей не боись, пусть они тебя боятся! Иначе пропадёшь!
   Я и так для первой встречи выпустил на волю слишком много слов, поэто-
   му и молчал. Тем более, что гостья и не спрашивала ни о чём.
   - Может, скажешь, как зовут тебя по-настоящему? А то Пришлый - не кра-
   сиво как-то, нехорошо. Ну, что воды в рот набрал?
   А что я мог ей ответить? Броситься в пространные объяснения, как от меня убежало прошлое, прихватив с собой имя и фамилию? Я и сам не знаю, как это произошло и происходило ли вообще. Может, я - новорождённая душа, наглецом вселившаяся в тело взрослого человека? В этом хаотичном миро-
   здании всё возможно.
   - Ты не бойся, наш разговор останется сугубо и строго между нами! Так как тебя зовут? - Валюха, видимо, была женщиной с упорным характером.
   - Я-н-е-з-н-а-ю...
   Валюха была изумлена моим ответом больше, чем мать ребёнком, который вдруг заговорил трёх месяцев от роду.
   - Ты не знаешь своего имени? Как так можно?!
   - Не помню, - уже чётче ответил я и чуть не заплакал от обиды.
   - Да-а... Ситуэйшен! Но так же не годиться, Пришлый, без имени! - Она на минуту задумалась, почёсывая изящным указательным пальцем, совсем не похожим на пальцы деревенских баб, правый висок. И вдруг оживилась. - А мы восполним это несоответствие в природе. Давай, ты будешь Костей? Идёт?
   Я равнодушно пожал плечами. Мне, действительно, было всё равно, как она будет меня называть. Почему-то я был уверен: если у меня было длин-
   ное, убежавшее от меня прошлое, то там меня как-то называли. Но только не Костей.
   - А фамилия у тебя пусть будет Пришлый - как привыкли все. Ведь фамилия может быть любой, даже чёрт знает какой. Например, в классе у нас был такой Кривохренов. Представь только себе: Кривохренов! - Валюха звонко, заливчато рассмеялась. И опять потеребила мои космы, как родительница своего пострелёнка. - Значит, ножницы в этой хате имеются. Неси-ка, Костя, ножницы! Будем делать из тебя цивилизованного человека - неотразимого
   красавца!
  
   Узкие ласковые руки плавали в моих волосах, как неторопливые кряквы в камышах, и я от этих непорочных ласк испытывал неземное счастье, будто моих души и сердца касались нежные тёплые волны июльского пруда. При-
   глушено, уютно щёлкали ножницы в руках Валюхи из села, а её лёгкое дыхание, когда её голова приближалась ко мне, касалось моих волос нежнее
   желанного ветерка в жаркий полдень. Я блаженствовал, затаив дыхание, боясь неожиданно умереть. Хотя... Нет, наверное, приятнее смерти, чем в минуту, когда в твоих волосах плавают ласковые пальцы красивой молодой женщины.
   Но когда моих лопаток коснулись мягкие, трепетные даже через тонкую ткань блузки груди парикмахерши, я задохнулся от незнакомых и знакомых чувств и ощущений, обрушившихся на меня, как лавина ливня в грозу. Я с превеликим трудом удерживал себя на стуле, чтобы не вскочить, не схватить эту женщину в охапку и не растерзать её своей любовью.
   - Ну-с!.. - Валюха отошла на шаг от меня и, мило склонив голову к левому плечу, пристально посмотрела на меня. От её откровенно-любующегося взгляда у меня мурашки побежали по спине. - Теперь ты у нас не какой-нибудь зачуханный Пришлый, а супермодель Костя. Какой красавец! А глазища! Как у Серёжи Есенина! Не мешало бы, конечно, побриться, не сбривая бороду - она тебя красит, делает мужественнее. Но, к сожалению, Инна Георгиевна не брилась. Однако, не переживай, Костя! Мы это дело исправим завтра, когда я приду за стиральной машиной.
   Всё это она проговорила с каким-то непонятным мне воодушевлением, словно на самом деле была довольна творением рук своих. Валюха положила точёные, загорелые руки на мои плечи, коснувшись своей грудью моей груди. Острый сосок её, как провод, запитанный на электроток, пронзил моё тело, по нему прошлась судорога. Но она не давала мне опомниться, разворачивая вокруг оси, как манекен в костюме от модного кутюрье. Мои глаза оказались напротив её глаз - мы были с ней примерно одного роста. Волнительно, как покатые холмы земли при слабом землетрясении, вздымались её красивые груди под блузкой, на которой соблазнительно были расстёгнуты две в
   верхних пуговицы.
   Горница в голубых обоях закружилась вокруг меня, как Луна вокруг Земли, и на меня нашло затмение. Я не ожидал от себя такой прыти: подхватил на руки Валюху и вместе с ножницами и расчёской в её руках повалил на кровать.
   Валюха не ожидала от боящегося всего на свете телёнка такого коварства и лишь ойкнула, опрокидываясь на спину. Но мои губы не успели отыскать её губ, чтобы примять их в страстном поцелуе - через секунду она опомнилась и легко опрокинула меня.
   - Ты с ума сошёл, Пришлый! Так ты не убогий, а маньяк-насильник! - Валюха с отмашкой влепила мне звонкую пощёчину.
   Оторвавшееся от меня и взлетевшее надо мной мироздание обрушилось на меня со своими Галактиками и безысходностью, и, показалось, что меня вместе с ним, как в аэродинамическую трубу, начало засасывать в Чёрную Дыру. Я не испытывал физической боли, пощёчина Валюхи мне показалась бы дружеским похлопыванием по щеке, если бы в ней не было заложено столько стыдного и унизительного смысла для меня. Уткнувшись носом в голубое покрывало, я захотел немедленно умереть, даже больше - сгинуть во вселенском апокалипсисе, чтобы со мною исчезло всё и не осталось ничего, кроме первородного хаоса. Только всеобщее исчезновение имело для меня смысл и справедливость.
   Но ничего не исчезло: гудела тишина в хатке Инны Георгиевны, возмущён-
   но-возбуждённо дышала молодая женщина, стоящая у кровати, а я, обречён-
   ный быть, от обиды, расковырявшей мне душу, безнадёжно заплакал навз-
   рыд, подрагивая плечами. Я проклинал себя за то, что есть, и того, кто обрёк меня на страдания жизнью. Зачем меня вытащили из беседки во время пожа-
   ра?! Неужели тот, кто это сделал, не понимал, что лишает меня долгождан-
   ного покоя, к которому я так долго и терпеливо шёл?
   Сколько времени прошло: может быть, секунда, а, может быть, вечность, пока я лежал посреди мироздания, покрывая голубой плед слезами, как грядку в жаркий день водой? Но не проросло ни одного ростка надежды, что я вдруг окажусь там, где ничего не будет тревожить и волновать меня. И только восставшая неожиданно плоть не хотела погружаться на дно океана равнодушия. А жаль, иначе бы всё, уснувшее во мне, помогло бы мне под-
   няться и уйти из этой хаты туда, к Нему, который, оказывается, совсем не досаждал мне, а просто шёл за мной, чтобы мне не было одиноко отсутство-
   вать в этом мире.
   Тихо скрипнула кровать от ещё одной прикоснувшейся к ней плоти. Это присела успокоившаяся Валюха - красивая молодица из села, которая веро-
   ломно ворвалась в мою жизнь тем, о чём я не помнил и от чего мне страшно было жить, по моей спине пятью покорными, извиняющими змейками попол-
   зли её пальцы. Они, наверное, по-прежнему были трепетными и ласковыми, но мне показались холодными и слепыми.
   - Костик! Ты чего, Костик? - кто-то когда-то забирался в мою душу таким же вкрадчивым, проникновенным голосом, называя меня каким-то другим именем, начертание и звучание которого ускользали от меня, как мироздание, когда я пытался пристроиться к нему, как телёнок к сосцу матери-
   коровы. - Ты обиделся? Тебе стыдно? Но ты же мужчина, Костик! Ты добрый, красивый, и я не изо льда сделанная. Но я женщина, а не самка зверя. Я хочу по-другому - ласково, нежно. Я хочу ощущать себя богиней, а не самкой. Тебя ласкала когда-нибудь богиня, Костик?
   Её прерывистый, трепетный шёпот вырвал мироздание и меня из прожор-
   ливой клоаки Чёрной Дыры, и я обнаружил, что в этом мире остался свет, который был взглядом доброты и жизни. Я почувствовал его, как только чуть-чуть приоткрыл глаза, заполненные слезами, я почувствовал, что жизнь
   - есть не только страдание и унижение, но и блаженство, когда трепетные, уже тёплые пальцы забрались под мою рубашку.
   Когда я стал обнажённым, как первый во Вселенной человек, лишённый условностей общества, мироздание, наконец, прикоснулось ко мне мягкими и нежными губами, твёрдыми и тёплыми сосками женских грудей. И я сам вдруг превратился в другое мироздание с нежными губами и страстными руками. И когда два мироздания соединились, ничего не осталось, кроме ликующего света.
  
   Я лежал на кровати обнажённым младенцем, которого распеленали, впиты-
   вая каждой оголённой клеткой тела, открытой настежь душой доброжела-
   тельную ауру мироздания. И я не подозревал даже, что оно может быть таким уютным, походим на чрево матери.
   И до меня, как из параллельного мира, доносились звуки и шорохи. У меня были открыты глаза и уши. Как в розоватой дымке тумана я видел волнительные, безупречные линии женского тела, которые с чуть слышным шуршанием обволакивал просвечивающийся шёлк блузки. А потом возник бархатный голос из самой глубины женской души, который ласково прикос-
   нулся к моим ушам:
   - Какой ты нежный, сильный и умелый. Костик! Ты потрясающий любов-
   ник! Но почему ты Пришлый и не помнишь своего прошлого?! Я бы привязала тебя к себе и не отпускала бы до самой смерти! - Она - уже в блузке и в ослепительно белых трусиках - подошла к кровати и, наклонившись, нежно прикоснулась губами к моему животу. - Тебе было хорошо, Костик?
   Она не понимала, что своей любовью превратила меня в глухонемого. Сло-
   ва теперь ничего не значили для меня, они не имели никакого смысла. Теперь, может быть, вот так - обнажённым посреди мироздания - я буду лежать, пока последний выдох не расстанется с моими лёгкими. И я опять заплакал, но молчаливыми слезами. И эти слёзы были совсем другими, от этих слёз было легко и покойно.
   - Ты плачешь, Костик? Ты думаешь, что я больше никогда не приду? Я же не дура лишать себя такого блаженства! - Она красивыми, неторопливыми движениями натянула на себя юбку. - Но только ты об этом никому не должен говорить. Никому, даже Снегурочке! Договорились?
   Блаженствуя, я понимал, что должен ответить ей, если хочу ещё раз испытать ощущение ликующего света двух слившихся мирозданий. И не тревожа ничего из своей плоти, кроме губ, сказал:
   - Я никогда ни с кем не буду разговаривать, потому что люблю только тебя!
   - Ну и замечательно! Мы будем с тобой тайными, но самыми нежными любовниками на свете. Я приду завтра к вечеру за стиральной машиной и снова буду любить тебя! - И она упорхнула из горницы, как бабушка с цветка, насытившись сладким нектаром.
   Я не тревожил бы своей блаженствующей плоти до самого утра, если бы не заныл от голода мой неромантический желудок. Я так захотел есть, что, казалось, выпил бы цистерну молока, а не полуторалитровую бутылку, стоя-
   щую на кухонном столе. На кухню я вышел неодетым, не стесняясь того, что занавески на окне были не задёрнуты. Я один на три версты вокруг в забро-
   шенной деревеньке Ивняки, я, может быть, один во всём мироздании, но не чувствовал от этого угнетённости и одиночества.
   В старой обшарпанной хлебнице я нашёл краюху хлеба и споро управился с ней, допив почти всё молоко - самое вкусное молоко в мире от Снегурочки, которое принесла та, кто стала для меня мирозданием и единственной сущностью, обитающей в нём. И мне не хотелось, чтобы было по-другому. Мне достаточно, что есть эта маленькая хатка, в которую обязательно придёт Валюха, и что в окно заглядывает вечерняя заря.
   Но я ошибался. Реальная действительность не состояла только из этого, потому что откуда-то издалека послышался рокот мотора. Я испугался, побежал в горницу, начал спешно натягивать на себя грязную, потрёпанную одежонку, будто прятать царскую корону в неопрятный рогожный мешок. Я паниковал, потому что узнал этот рокот - так работал двигатель мотоцикла лесника. Лесник добрый, он не приехал, чтобы выгнать меня из хаты Инны
   Георгиевны. Поэтому я без боязни вышел на крыльцо, когда во двор вошёл лесник. Мне теперь нельзя бояться людей, их доброты и злобы, потому что придётся жить с ними. Ведь одна из них - Валюха.
   - Ну, как ты тут, Пришлый? Обживаешься? - спросил лесник, сбросив мешок у крыльца.
   Я ничего не ответил ему, потому что пообещал Валюхе быть глухонемым со всеми, кроме неё, но своего взгляда от лесника не прятал - я теперь был равным ему, только намного счастливее.
   - Встретил Инну Георгиевну на трассе. Попрощался с ней - она ведь учила меня. Я рад, что ты приютился. Живи, никого не бойся. Если кто посмеет обидеть тебя, будет иметь дело со мной. Картошки тебе привёз! - Лесник вытащил из нагрудного кармана клетчатой фланелевой рубашки пачку сигарет "Прима", закурил. Я стоял истуканом, но уже знающим себе цену, на крыльцо. - Ты не думай чего! Картошки этой прошлогодней у меня девать некуда. Уже свиньи морды воротят. В прошлом году уродило, как никогда. Осенью не захотел за бесценок продавать по два рубля за кило. Думал, весной цена подскочит. Какой там! Так что питайся!
   Теперь я не боялся его доброты. Наоборот, был благодарен ему. Жаль, что не мог хотя бы одним словом выразить это. И тогда я щедро, как восходящему солнцу, улыбнулся ему. Этого леснику было достаточно, потому что в ответ он улыбнулся не менее щедро.
  
   Лесник укатил на своём зелёном "Урале", а я вышел на улицу с томиком Петрарки и уселся на крыльце. Вечернее светило уже село на пики верхушек далёкого ельника, но было ещё светло. И я открыл книгу. Прочитал вслух первый попавшийся сонет, а задевшие за живое две последних строфы пов-торил:
  
   Но я отчаиваться не намерен,
   Я знаю малой капли образец,
   Точивший мрамор и гранит усердьем.
  
  
   Слезой, мольбой, любовью, я уверен,
   Любое можно тронуть из сердец,
   Покончив навсегда с жестокосердечьем.
  
   Захлопну книгу, сладко потянулся. И вдруг вспомнил о Нём. Нехорошо как-то получается. Я здесь уютным тёплым вечером с любовью Валюхи и сонетами Петрарки блаженствую от счастья и покоя, а Он там, на пожарище, один, дожидается меня и умирает от тоски. Он столько времени был со мной, был верен мне, опекая и охраняя, а я забыл о Нём? Он мне теперь не нужен. Он мне теперь не будет досаждать и мешать - это правда. Но я же могу по- человечески поговорить с ним и попрощаться. Он поймёт меня и найдёт кого-нибудь другого, кто в нём нуждается. Разве мало убогих в этом миро-
   здании? Да столько же, сколько звёзд на небе!
   С непривычной для себя энергией я отнёс в хату Петрарку и заботливо уложил его отдыхать на столе в горнице. Закрыв хату на замок, спрятал ключ под кирпичом за углом и вышел за калитку.
  
  
  
  
   2005 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Содержание
  
  
   Крик чёрного ворона................................. 5
   Пришлый................................................76
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Стешец Сергей Иванович
   Редактор Алеся С. Стешец
   Художник Анна С. Стешец
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   77
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"