Над старым русским городом зажглась вечерняя звезда. Ещё не проклюнулись другие звёзды, и среди огромного сумеречного неба она была одинока. Так одиноко было первоядро Вселенной среди чёрного бескрайнего вакуума, пока не взорвалось от тоски звёздами и планетами.
С востока на землю наплывала угрюмая тьма. Город, как мог, сопротивлялся ей, зажигая фонари и рекламы, вспыхивая жёлтыми прямоугольниками окон.
Оттаявший за день снег прихватило лёгким морозцем. И он хрустел соч- но, как капуста на шинковке в октябре. Почти угомонился ветер. Поэтому деревья, с нетерпением ожидавшие прихода весны, не звенели, как колоко- льчиками, обледеневшими ветвями.
Приближалась семнадцатая ночь марта.
Прибрежные кусты ракит острыми шпагами торчали из сугробов. Из кустов при лёгких порывах ветра доносился тихий и тонкий посвист. Это из пустой металлической бочки из-под солярки, что валялась в прибрежных кустах. Под ногами я отыскал осколок льда, поднял его и швырнул в бочку. Она отозвалась коротким и недовольным гулом.
Холодало. А я легко одет: джинсовая курточка без меховой подкладки, тонкая лыжная шапочка. Чтобы не превратиться в сталактит, надо возвра- щаться домой. Для этого всего-навсего надо было подняться с набережной на центральную улицу. Но я продолжал идти вдоль замёрзшей реки по стежке, будто кто-то неизвестный насиловал мою волю, заполняя мою сущность неясной тревогой, которая гнала холод по всем жилам.
С упорством шизофреника я шёл и шёл, словно стремился к какой-то цели впереди, словно там меня ожидало что-то важное для моей судьбы, для моего будущего. И вдруг я увидел, что в ста шагах впереди меня идёт высокий нескладный человек. Овитый сиреневым сумеречным маревом, он неторопливо, даже вяло переставлял длинные и тонкие ноги, похожие на ходули, и широко взмахивал длинными, не пропорциональными туловищу руками, словно шел по канату над пропастью и балансировал.
Моё правое сердце вздрогнуло и забилось гулко, часто. А левое - замер- ло, затаилось в тревоге: неужели на этой планете есть ещё один, подобный мне?
Меня обуяла надежда, и я прибавил шагу. Я почти побежал. Но высокий незнакомец всё теми же ленивыми, неторопливыми шагами удалялся от меня. Всё дальше и дальше. Пока его не поглотили вечерние сумерки.
Я засомневался: а был ли он, высокий незнакомец, вообще? Не плод ли он моей галлюцинации? Острая боль ударила откуда-то изнутри мозга в лоб над переносицей, словно вошла с затылка пуля. Это был первый звонок приближающегося приступа. Или я успокоюсь, или...
Скорее наверх! С набережной на Советскую улицу. Только не оставаться один на один с собой, со своими галлюцинациями. И ни о чём не думать! Ни о чём. Даже о себе.
Я шёл слепцом, не замечая дороги, пока не дошёл до троллейбусной остановки. Несмотря на ранний вечерний час, она была пустынна. Оста- новка была пустынна, если не считать меня и маленького худого мужичонку. Мужичок выглядел экзотично в старой и грязной болоньевой куртке, в облезшей и примятой кроличьей шапке с болтающими в разные стороны ушами, в допотопных, времён первой мировой войны ботинках.
Мужичок суетливо выхаживал по площадке остановки вперёд-назад. Встревоженным маятником делал пять шагов, затем резко разворачивался на сто восемьдесят градусов, как неуклюжий призывник в карантине по приказу "Кругом"! И снова пять шагов до нового разворота.
Мужичок не просто выхаживал, а вёл странный диалог. Не сам с собою разговаривал - с воображаемым собеседником. Я невольно прислушался.
- Ты где шлялся?! - Мужичок строго насупил брови. - Ты где шлялся, я тебя спрашиваю?
Вопрошал он строго и недовольно. Как строгий родитель беспутного сына.
- Здесь я был! Здесь! - ответил мужичок мягко и виновато. И уронил глаза на тротуар.
- Я не видел тебя здесь! Почему ты от меня прятался?
- Я не прятался. Я жил.
- Жил? И я не видел тебя? Так не живут!
- Живут, живут! - нервно запищал мужичок. - Все так живут!
- Кто "все"?
- Все вокруг меня. Они живут и ничего не просят. Ни у тебя, ни у меня...
- Нельзя жить для себя. Нельзя жить, не страдая. От этого теряется смысл жизни.
- Ну и что? Ну и что! Они хотят, и я хочу жить для себя.
- Но я тебя послал жить для них...
- А им плевать на тебя! Тем паче - на меня. Они пожирают свои души. И запивают вином своих страданий. Я устал жить среди них.
- Потому что ты стал одним из них.
- Разве это плохо? Когда я возвышался над ними, они плевали мне в лицо. И бросали камни в спину. Когда я унизился, они растёрли меня, как плевок на асфальте. И я должен их любить?
- Значит... Теперь они смеются над тобой?
- Это совсем не страшно. И не больно, если в ушные раковины натолкать побольше ваты.
- Увы... Ты предал меня и себя!
- Я никого не предавал, потому что даже моего даже моего предательства не нужно.
Я с недоумением и испугом слушал эту ахинею. Что за бессмыслицу нёс мужичок на троллейбусной остановке?! А если рассориться с логикой, включить немного воображения? В бреднях сумасшедшего можно найти тайный смысл.
Я подошёл к мужичку, тронул его за плечо. Тот испуганно отпрянул, споткнулся ботинком Юрия Никулина об ухабину на асфальте.
- Ты кто?
Мужичок быстро успокоился и ответил невозмутимо:
- Я раб Его! Я сын Его! Я брат Его!
И тыкнул в сумеречное небо коротким пальцем с длинными грязным загнувшимся ногтем.
- Ты разговаривал одновременно с хозяином, отцом и братом?
- Совершенно верно. Истину глаголешь! - Мужичок вздохнул. - Он обвиняет. Он преследует меня. Я слишком слаб, чтобы убежать от Него! Я слишком грязен, чтобы воплотить Его!
Мужичок по серьёзному приуныл. Его мучила эта дилемма, понятная ему одному. И, может быть, чуть-чуть мне.
- А как зовут тебя?
- Не знаю. Они ещё не дали мне имени.
Тускло светил неоновый уличный фонарь. Но я разглядел, как тощ и запу- щен этот тихопомешанный, разговаривающий сам с собой или с воображаемым собеседником - своим двойником.
А если я не прав? Если мужичок на самом деле разговаривал с Всевышним? Эко я загнул! Но ведь всё в этом подлунном мире относительно. С точки зрения мужичка, я - юродивый, а он - нормальный человек.
И так может быть в действительности. Разве я могу на сто процентов быть уверенным в обратном? В том, что наш убогий материальный мир лучше и реальнее его - возвышенно-идеального?
- Ты хочешь есть?
Левое моё сердце - более чувствительное - обожгло состраданием. По сути, и я юродивый в жестоком мире людей. И мне с удивлением и насме- шкой тыкают пальцем в спину. Я и мужичок - белые вороны.
Очень жаль, что белые вороны не могут сбиваться в стаи. Каждая из них страдает в одиночку. Хотя... Разве один человек похож на другого? Каждый из шести миллиардов - белая ворона. Каждый - юродивый. И при этом жесток один к другому.
- Я не знаю, - невинно ответил мужичок. - Я не знаю об этом.
Я извлёк из саквояжа батон белого хлеба, разломал пополам. Разделил поровну круг ливерной колбасы.
Мужичок дрожащими руками схватил хлеб и колбасу, и, почти не пережёвывая, в мгновение ока проглотил еду.
- Где ты живёшь?
- Там...- неопределённо ответил незнакомец и облизнул потрескавшие губы, будто бездомный кот, поживившийся куском сала. - Если сесть на "рогатую единицу", то приедешь к дому, в котором живу я. В этом доме много людей с вещами. Я жалею несчастных и живу рядом с ними. За это одни из них кормят меня, а другие пинают.
Я понял, что юродивый живёт на вокзале.
- И тебя не гоняет милиция?
Глаза юродивого вспыхнули гневом, но затем лицо перекосилось страхом. Он суеверно перекрестился.
- Это дьяволы в человеческом обличье! Они несколько раз увозили меня в психушку. Но я убегал. В психушке тепло и уютно, и там кормят. Но я должен жить среди несчастных людей.
- Разве в психиатрической больнице люди счастливы?
- Да. Они счастливее тебя и тех, с которыми я живу. Они нашли свой мир и покой душе.
- Но многие из них страдают!
- Мой Брат сказал мне: все в этом мире должны страдать. Разве ты не страдаешь?
- Страдаю, - ответил я. И не кривил душой.
- Значит, ты счастлив, и тебе воздастся! Вон, идёт моя "рогатая единица"!
Мужичок засуетился, взмахом руки посигналил троллейбусу, будто тот мог пройти мимо остановки.
- Почему ты не сидишь на вокзале, а разъезжаешь по городу?
- Сегодня я в очередной раз сбежал из больницы. Или вчера?.. Не помню.
Мужичок шустро вскочил на подножку троллейбуса и на прощанье улыб-нулся мне - строго, но не осуждающе.
Мне было с ним не по пути. А жаль. Жаль, что я живу в двухкомнатной квартире со всеми удобствами, что у меня есть имя и фамилия, что я тридцать два года ищу какой-то абстрактный смысл жизни и истину, к которой притронулся полоумный незнакомец.
Он, конечно, юродивый. Но не в этом дело. Почему он так странно улыб- нулся мне? И почему строго? Может, знает обо мне нечто этакое, о чём я и сам не подозреваю?
На остановку подходили люди. Многие из них с интересом, исподтишка рассматривали меня. На это была причина. Часто ли встретишь людей с такими длиннющими ногами и шеей? На моей шее голова могла разворачиваться на 270 градусов. К тому же, у меня был огромный, на половину лица, выпуклый лоб. Уже поэтому я казался уродом. А если бы они увидели мои глаза! Их я спрятал под тёмные стёкла очков.
Я давно уже привык к любопытным взглядам людей. В общественном транспорте, как правило, все инстинктивно отодвигались от меня, И в эту минуту кареокая, миловидная девушка со страхом отпрянула. Она увидела мою четырёхпалую руку, которой я ухватился за поручень. Её удивлённой соседке - блеклой, прыщавой девице - я улыбнулся. Всеми тридцатью шестью зубами. Слава Богу, ей недосуг было сосчитать их.
Вернувшись домой, я без аппетита поужинал. И рано лёг спать. Перед сном усердно молился. Просил у Господа, чтобы мне приснился нормальный земной сон: поле - в ромашках, речушка - заросшая камышом по берегам, стадо коров - пасущееся на лугу.
2.
"Он имел две головы - одну, живую - на плечах, другую, мёртвую - в сосуде, который держал в руке своей, как бы в знак того, что человек - умертвив в себе человеческое, достигает окрыления сверхчеловеческого; лик был странен и страшен, взор широко открытых глаз похож на взор орла, вперённый в солнце; верблюжья мохнатая рука напоминала перья птицы; борода и волосы развевались как бы от сильного ветра в полёте; едва покрытые кожей кости тонких, исхудалых рук и ног, непомерно длинных, как у журавля, казались сверхъестественно лёгкими, точно полыми изнутри, как хрящи и кости пернатых; за плечами висели два исполинских крыла, распростёртые в лазурном небе, над жёлтой землёй и чёрным океаном, снаружи белые, как снег, внутри багряно-золотистые, как пламя, подобные крыльям огромного лебедя".
Это читать было невозможно. Не потому, что плохо написано или из-за ужасно длинных предложений. Казалось, что всё это я читаю о себе, о моих страшных снах, о моих неестественно длинных ногах и руках. И сам образ Иоанна Предтечи накладывался на меня, на мою судьбу, намою реальную действительность. От этого мне сделалось неуютно в своей постели.
Я отложил на тумбочку при кровати толстый том Дмитрия Мережковского, книгой отодвинув к стене пепельницу, сигареты, упаковку дешёвых таблеток "Цитрамон" и стакан воды.
Я не расстаюсь с "Цитрамоном" и прочей химической гадостью из-за болей в голове. Иногда кажется, что она готова расколоться пополам. У меня, как у Иоанна Предтечи, две головы: одна, с утра - живая, другая, к вечеру - мёртвая.
Проснувшись, я имею привычку почитать две-три страницы из Мереж- ковского, Булгакова, Достоевского, Фолкнера, Кафки или Маркеса в зависимости от того, какую книгу положил на тумбочку с вечера. После этого выкуриваю сигарету "Ява", принимаю тёплый душ, выпиваю кофе, иду на работу.
Я не педант. В иные дни вместо чтения могу и поспать, иногда пропустить утренний душ, реже - утренний кофе.
Сегодня, несмотря на очередной фантасмагорический сон, я выспался. Правда, съел очень малую порцию прозы Мережковского. А всё из-за Иоанна Предтечи. Он пугал своей похожестью на меня. Ещё больше - на вчерашнего мужичка с троллейбусной остановки. Безымянный юродивый запал мне в душу. Я подумывал о том, чтобы написать его портрет.
Я дотянулся до пачки сигарет "Ява" и потянул её к себе. И огорчился. Как непростительно! Перед сном я выкурил последнюю сигарету и не поло-жил на тумбочку новую пачку.
В квартире было холодно. Не хотелось выползать из-под верблюжьего одеяла, как из-под ризы Иоанна Предтечи. Но я не желал изменять привыч-ке пять минут полежать в постели с непритязательной любовницей - сига- ретой и поразмышлять о предстоящем дне.
Я решительно и резко отбросил одеяло, сделал два широких шага к книж-ному шкафу, схватил с полки пачку "Явы" и быстро юркнул в постель. Холод успел лишь слегка лизнуть знобящим языком мои острые лопатки.
Я выдохнул первую затяжку и подумал: сегодня меня ждёт очередной унылый день - один из тех, что печальным шлейфом волочатся за мной всю нынешнюю зиму.
Сначала я пойду на работу в кинотеатр "Космос" и напишу афиши к фильмам. Потом поброжу по скверику у кинотеатра, скромно отобедаю в любимом кафе "Чебурашка" и вернусь домой.
Очередной серый день моей угрюмой жизни. Она тем бессмысленнее, чем дольше я живу. Никому не нужен я, как индивидуум мироздания. Никому не нужен.
Не новая для меня мысль. Она посылает импульс в печень, меня начинает захлёстывать раздражение, как девятый вал потерявшую парус шхуну. В такие минуты я боюсь себя, как никого и ничего на свете: землетрясений, цунами, извержений вулканов, наводнений, внезапной смерти. Чёрная пелена застилает глаза; я почти слепну от необъяснимой ненависти к себе, от злости на мир, созданный Богом, на самого Всевышнего.
От дикой боли разламывается голова. Я едва сдерживаю себя, чтобы не выскочить на балкон, не броситься вниз головой с девятого этажа. Начина- ет крутить-ломать кости и суставы, как у наркомана. От неизвестной врачам болезни руки, ноги, позвоночник становятся гуттаперчевыми, способными вывернуться в любую сторону, без ущерба для физиологии изломаться пополам и неповреждённым вернуться в исходное положение.
Со мной это случается едва не каждый день, и я боюсь себя. Я стараюсь затолкать возникшее раздражение в кладовую памяти - самую дальнюю, самую тёмную, самую надёжную. Я не должен расслабляться. Бешеными жеребцами меня могут разнести суматошные, беспорядочные размышления. Мне необходимо вовремя взнуздать их.
Я обязан сделать это, иначе со мной произойдёт непоправимое. То, что две недели назад случилось с моим другом Андреем.
3.
Мартовская позёмка жёстким шершавым языком вылизывает улицу и мои ботинки - методично, старательно, до блеска. На улице - на проезжей части и тротуара - изумительно гладкий лёд, как на голландских каналах.
Я жалею, что к моим вылизанным позёмкой ботинкам не привязаны коньки. Каким-нибудь Схенком я катился бы сейчас по сладко спящему в предрассветных сумерках городу. Вжиг! Вжиг! Искры, тысячи искр-звёздочек вылетают из-под острых лезвий-коньков. И ты от этого ощущаешь себя молодым, сильным и немудрым.
Ты сам высекаешь искры изо льда, и они не кажутся тебе фейерверками рождающихся созвездий новой Галактики, где всё другое - уютное: звёзды теплее, ветры ласковее, люди добрее.
Это пессимистические мудрецы могут соотнести одинокого человечка, бегущего по огромной планете, с неподвижным пространством мироздания, а молодой, сильный и немудрый в это время ощущает себя самим мирозданием, повелевающим Временем и Пространством.
До тех пор человек счастлив, пока Вселенная в нём, а не он - в ней до тех пор, пока молод и не мудр, ибо старость и мудрость рождают страх и страдания.
Позёмка белыми зловещими змейками ползёт по улице. Змейки недовольно шипят, не найдя добычи. В шипящей и шуршащей тишине иногда взвывает сошедший с ума ветер, безнадёжно разыскивая по подворотням свою судьбу. Он вечным пилигримом скитается по свету, он перецеловал миллион женщин, и не смог стать счастливым, обрести свою единственную любовь. Минут тысячелетия, а он так и не догадается выбрать одну из миллионов - самую лучшую, затмевающую умом и красотой всех других.
Никогда не найдёшь свою судьбу и счастье, пока не отыщешь во Вселен- ной свою звезду. Любуясь созвездиями, становишься мудрым и страдающим, любуясь одной-единственной звёздочкой - счастливым.
Я не выбрал такой звезды, и на моих ботинках нет коньков. Поэтому я бреду по пустынной улице, боюсь поскользнуться и упасть. Боюсь себя и Вселенной. А Космос иронически наблюдает за мной догорающими звёздами. Скоро исчезнет последняя из них, и у меня не останется никакой надежды.
Глупая человеческая природа! Все стремятся стать мудрыми и потерять ощущение счастья. Лишь открытие мира дарит радость. Его постижение - разочарование.
Я с грустью думаю об этом и отбиваюсь от ветра, ищущего свою судьбу в подворотне. Мне по пути с этим неприкаянным ветром, потому что он, как и я, не знает конечной цели.
Разве может быть целью невзрачный, блочный пятиэтажный дом, в кото- ром на четвёртом этаже отшельником живёт друг-художник, отвергнувший реальность и людей и само мироздание. Живёт художник, пишущий стран- ные картины, понятные ему одному.
Год назад он устал быть неприкаянным, без цели слоняющимся по свету подобно ветру.
Художник запер себя в четырёх стенах, насквозь пропахших палитрой, как в Бастилии, как в Петропавловской крепости. Я не понял его тогда. Я осудил его уход из жизни в свой микромир. И всё это время не мешал сходить с ума.
Сегодня утром меня ослепила молния прошлого. Она ударила сквозь неплотно зашторенное окно. Я вспомнил об Андрее, как знойным засушли- вым летом вспоминают о прошлогодней грозе. Мне захотелось неприкаянным ветром вырваться из своей душной, обжитой квартиры и не приглашённым татарином ворваться в сумасшедшее одиночество друга-худож- ника.
Он не ждёт меня. Он не будет рад мне, потому что я собираюсь ворваться к нему неприкаянным ветром, каким был и он ещё год назад.
Подковами по брусчатке стучат мои шаги по лестничному пролёту. Я поднимаюсь всё выше и выше, словно неприкаянный ветер, погнавшийся за сорванным осенним листом. И поглощающему, как прожорливый Крон, своих детей Космосу нет дела до моей неприкаянной и мятущейся души, потому что у него есть любимое дитя - презревший нелепые законы мироз-дания художник, живущий на четвёртом этаже блочного пятиэтажного дома.
На его странных картинах, как в квадрате Малевича, нет ничего. Ничего, кроме зияющего вакуума, засасывающего в себя, как в омутную воронку, Вселенную.
Андрей оборвал свой электрический звонок, чтобы чуждый мир не доку- чал ему, но он забыл, что есть деревянные косяки дверей. В них можно громко стучать костяшками неуверенных пальцев.
Я настойчиво стучу в покрашенный ядовитой зелёной краской брусок и до крови избиваю костяшки свои пальцев. За дверью с обратной стороны притаилась мёртвая тишина. Но я уверен: в антимире - квартира художни-ка - стучит живое сердце под ярким юпитером двухсоттной лампочки.
Мой друг наглухо задрапировал окна чёрным суком, заклеил толстым звуконепроницаемым пенопластом двери. Он отгородился от надоедливого солнца из чуждой ему Галактики. Он отгородился от её извращённых звуков, поедающих, как креветки его мозги. Но не научился писать картины в полной темноте и примирился с электрическим светом, как со своим исхудавшим и запущенным телом. Друг верит в страшное будущее. Верит, что его безумные картины поглотят, растворят в своём бездонном вакуум- ном желудке этот электрический свет, и его бесполезное тело.
Я настойчиво пытаюсь достучаться до недоступного мне мира моего бывшего друга. Я надеюсь: он услышит меня. Я надеюсь: он примет меня за свою младшую сестру. Она раз в неделю приносит ему еду, холсты и краску.
Андрей слышит меня! Об этом мне сообщают осторожные, шаркающие шаги за дверью. Я слышу подошедшие к двери шаги, но не слышу худож- ника. Он, наверное, давно умер, и у него нет необходимости дышать.
Мы стоим друг против друга. Мир и антимир. Неприкаянный ветер и абсолютный покой. Между нами гравитационная граница - дверь, обитая с одной стороны дерматином, с другой - пенопластом. Если дверь отворится, разнозаряженные, разнополюсные миры схватятся друг друга в смертельной схватке. И Вселенная погибнет в неуправляемом хаосе.
Я боюсь этого. И всё-таки стою перед дверью в Преисподнюю, как кролик перед удавом. Но микромир за дверью ещё не чувствую микромира на лестничной площадке - он только принюхивается к нему напряжённой тишиной.
Отказавшись от дыхания, я жду: вдруг меня примут за тридцатилетнюю женщину - маленькую и уставшую, с большой сумкой в руках с продуктами на неделю и красками. Вдруг меня примут за тусклую женщину с руло- ном холста под мышкой.
Я жду, что с обратной стороны двери защёлкают замки и запоры. Но вместо этого щёлкает, кряхтит простуженный граммофон из прошлого:
- Это ты, Варя?
Я не имитатор. Я не могу отвечать голосом уставшей тридцатилетней женщины. Но я боюсь, что лучик, пущенный навстречу мне из другого мира, быстро погаснет, не долетит до меня. И я поспешно протянул руку. Я хватаюсь за этот лучик.
- Андрей! Это я! Твой друг Вадим!
От двери с обратной стороны испуганно зашелестели шаги убегающего микромира. И во Вселенной воцарилась непроницаемая прежняя тишина. Остановилось время. До одной микронной точки сжалось пространство. Бесполезно пытаться достучаться в Никуда.
Но я ошибался. Через минуту абсолютную и страшную тишину взорвал приглушённый выстрел.
Никто не имеет права стучаться в чужой мир из одного лишь любопытства.
Неприкаянным ветром я скатился по лестнице с четвёртого этажа на улицу и столкнулся там с другим неприкаянным ветром. Я рад был этому столкновению. Мне по пути с неприкаянным ветром. Я никогда не куплю себе пистолет.
С чего это я вспомнил утро двухнедельной давности? И вообще: было ли оно? Не очередное ли это странное моё сновидение? И был ли у меня друг - художник Андрей?
Художник был. А вот друг... У меня не могло быть близких друзей. В этой жизни никто, кроме бабушки не любил меня. И с этой мыслью я давно смирился. Ничего другого не оставалось.
Не было художника Андрея. Не было мартовской позёмки. Не было квар- тиры на четвёртом этаже, ведь я живу на девятом и пишу странные карти- ны, непонятные даже мне самому.
Это я сам к себе приходил в гости. И сам себе пустил пулю в сердце. Почему не умер? Потому что сердец у меня два? Тогда откуда это прими-тивное чувство вины, которое всё утро лежит со мной на кровати?
4.
Я не докуриваю сигарету и безжалостно, поспешно вдавливаю её в пепельницу. Вскакиваю с кровати, отдергиваю шторы, запускаю в комнату по-весеннему щедрое солнце. Из его лучей пью энтузиазм бытия, заставляю себя радоваться малому - хотя бы тому, что жив.
- Сегодня 17 марта 2001 года! Вторник. Девять часов десять минут утра. На улице температура близкая к нулю. Вадим Лобан проснулся! И готов к жизнедеятельности! К какой? Любой! Без разницы, - докладываю я солнцу и родившемуся от него дню.
Сунул тощие ноги в клетчатые шлёпанцы, бодро шагаю в ванную для принятия в меру теплого душа. Голова не болит. Давление в норме. Остави- ло в покое прошлое. Не придирается будущее.
Пять минут под сочными струями тёплой воды - и мир становится уют- нее и благороднее. Обтёрся махровым полотенцем, нежной женщиной ласкающим моё тело. Старательно чищу зубы дешёвой пастой. И зачем-то взглянул в зеркало. Это мне противопоказано. Это всё равно, что заниматься мазохизмом. Но каждым утром я с непонятным упорством впериваюсь в зеркало.
Из зеркала с интересом и испугом на меня смотрит уродливое существо, не похожее на человека: узкое лицо с приплюснутым носом, впалые щёки, квадратный подбородок, вытянувшийся далеко вперёд. На подбородке - ни щетинки. Волосы брезгуют мной, как трава песчаным барханом. Волос нет на голове, под мышками, в других местах, где положено им быть у мужчи- ны. Бело-розовая голова кажется чисто выбритой - она во все стороны отражает лучи от электролампочки, как зеркало в солнечный день.
Я весь белый и гладкий, как средневековая принцесса. Проведи я в одних плавках целый месяц в Сахаре или Саудовской Аравии, моя кожа останет- ся такой же белой. Я ассиметричен и плохо приспособлен к жизни на Земле, как инопланетянин.
Стоп! Я резко обрываю эту мысль. Она - запретный плод, как райское яблоко. С её рождением начинаются неприятности и ужасные головные боли.
Мне холодно. Это конкретно и понятно. Я быстро одеваюсь. Джинсы путаются в ногах - длинных и тонких, как у журавля, как у Иоанна Предтечи. С тех пор, как помню себя, я ношу только джинсы. Невозможно на рынке или в магазине подобрать под меня готовые брюки. Из-за таких нелепых и непрактичных ног я не умею быстро бегать. Но зато быстро хожу, отмеряя своими ходулями почти сажень за шаг. Иноходец, одним словом.
Через голову натянул на себя неизменную фланелевую сорочку в круп- ную клетку. И снова встречаюсь со своим взглядом в зеркале. Проницательные, осуждающие все и вся чёрные глаза из страшной глубины под нависающим над ними шишковатым лбом. Мой взгляд бездонный, как пропасть в Гималаях. Далёкий, таинственный, пугающий, как Космос. Иногда он увлекает за собой, но чаще - затягивает в себя, в неизведанное и неизмеримое пространство.
Я до сих пор не привык к своим глазам. Я боюсь их, как боятся совестливые люди своих пороков. Я боюсь своего мефистофельского взгляда (что тогда говорить об окружающих меня людях?!) и в любое время при любой погоде ношу очки с густо затемнёнными стёклами.
А вот своего тела я не боюсь. В нём я тридцать два года ношу свою душу и свыкся. Уже не обращаю внимания на негативную реакцию людей, стол- кнувшихся со мной впервые. Иногда, когда хочу поднять свой жизненный тонус, горжусь своей необычной конституцией, хотя отдаю отчёт в том, что таких уродцев не отыскать на целом свете. Единственный экземпляр из шести миллиардов.
Я не могу узнать секрета своего появления на свет у матери или отца. Моя мама была обыкновенной женщиной, работала уборщицей магазина и умерла в двадцать четыре года при родах, подарив жизнь мне. Из роддома меня забрала бабушка. Она любила меня, несмотря на моё уродство. Вырастила, воспитала. Сделав это, мирно опочила шесть лет назад.
Бабушка много рассказывала мне о матери, но ничего не знала об отце. Известно было только его имя, очень странное - Эльс. Хотя оно могло быть аббревиатурой от Ленин-Сталин. Строитель коммунизма любили называть своих детей звучно и нелепо.
Жив ли мой отец? Одному Господу известно. А в память о нём осталось моё нелепое отчество Эльсович. Я совсем не похож на мать. А отец? Был ли он так же уродлив, как я? Или всё это - результат генных причуд? Или мутации?
Никто не ответил мне на эти вопросы и вряд ли когда-нибудь ответит. А ведь добавкой к моему внешнему уродству - у меня от рождения одна почка и два сердца.
Моя замечательная бабушка, как могла, утешала меня: мол, ничего уродливого в тебе нет, ты - человек будущего, первый опытный образец будущего жителя Земли, а остальные люди должны завидовать твоему совершенству. Я не воспринимал всерьёз её слова, но ещё в детстве мудро рассудил: жизнь стоит того, чтобы прожить её даже уродцем.
Довершая свой туалет, я опустил на курносый нос очки и пошёл на кухню. Через пять минут я отошёл от газовой плиты и сел за кухонный стол. Маленькими дегустаторскими глотками кофе из миниатюрной керамической чашки объёмом чуть больше напёрстка.
Без четверти десять я сунул ноги в ботинки сорок шестого размер, обла- чился в джинсовую куртку и вышел из квартиры. За моей спиной щёлкнул английский замок. Я стал дожидаться лифта. И напрасно. Во времена великих потрясений он чаще не работал, чем наоборот.
Я осторожно стал спускаться по лестнице на своих хрупких ходулях. На лестничной площадке седьмого этажа столкнулся со старушкой. Шустрая семидесятилетняя бабушка росточком мне по пояс жила в квартире подо мной. Она почти умерла от подъёма по лестнице и шумно дышала, присло- нившись спиной к блеклой обшарпанной стене.
- Доброе утро, Марья Петровна!
- Ох-х!.. Здравствуйте, Вадим Эльсович! И когда же этот проклятый лифт починят?! Когда-нибудь я умру на этой гадкой, оплёванной лестнице! - с одышкой пожаловалась соседка.
- А вы в ЖЭК позвоните, поругайтесь! - посоветовал я.
- Господи! Чтобы позвонить, надо ещё на один этаж подняться! И не отдать концы! А толку-то?! У них то денег нет, то монтёров. А скорее всего - совести. За что мы платим квартплату и налоги?
Марья Петровна - учительница на пенсии. Из соседей по подъезду она мне ближе всех. Марья Петровна первой из них восприняла мой облик, как само собой разумеющееся.
Я любил поговорить с нею о жизни, когда позволяло время, при встречах: на лестничной площадке, в лифте, у подъезда. Пару раз я бывал у неё в гостях, где пил запашистый, заваренный по-деревенски чай с воздушными пышками. Их Марья Петровна пекла просто замечательно.
Я был совершенно некоммуникабельным человеком, абсолютным домо- седом. Сам удивляюсь: как сумела Марья Петровна затащить меня к себе?
Сегодня я спешил на работу и задержался только на пару минут. Нетер- пеливо-загадочный взгляд Марьи Петровны намекал: главную новость она припасла на прощанье.
- Внучка Ксюша ко мне приезжает из Москвы. Обещала пожить со мной целый месяц!
- Я очень рад за вас! - ответил я и многозначительно посмотрел на часы.
- А уж как я рада! Я и не узнаю её! Сегодня вечером я вас настоятельно жду к чаю. Познакомитесь с Ксюшей. И не смейте отказываться!
Сообщение и приглашение Марьи Петровны я воспринял равнодушно. И поскакал на ходулях вниз по лестнице, придерживаясь рукой за перила, чтобы не уронить и не рассыпать по косточкам своё нелепое тело.
5.
С утра прошёл довольно сильный дождь, который почти уничтожил остававшийся после вчерашнего снегопада снежный покров. К десяти утра распогодилось. Лёгкий тёплый ветер угнал на восток тучи.
И пригревало щедрое весеннее солнце. Вдоль тротуаров весело бурлили ручьи, радостно чирикали воробьи и тренькали беззаботные синицы, прыгая по асфальту и веткам деревьев.
В такой день толкаться в троллейбусе, вдыхать запахи людского пота, похмелья, селёдки с луком. Ничего не убавит в моих осложнившихся отношениях с директором кинотеатра опоздание на пятнадцать-двадцать минут, и я решил пройтись пешком, уродливой вертикальной гусеницей проползти через людской муравейник.
Я шёл по грязному тротуару и с высоты своих двух метров относительно весело рассматривал людей и весну. Даже ради десяти таких приятных минут стоило жить. Жизнь предоставляет нам возможности радоваться ей, но мы разучились это делать.
У моста я задержался. Захотелось полюбоваться, как просыпается небольшая речушка, переползающая город по центру. С холма к речушке сбегали многочисленные ручьи, подтачивая её берега.
Под самым мостом опрокинулась в реку ива, ещё осенью подмытая водой, сломленная ураганным ветром. И теперь пила корнями свежие воды весна. Ей уже никогда не трепетать робкими листочками над шустрыми водами речушки.
А мне вдруг вспомнился сегодняшний сон - нелепый и фантасмагорический, как большинство моих сновидений в последние десять лет. С тех пор, как я открыл в себе художника.
Сегодня мне приснилась огромная оранжево-красная пустыня. Конца и края не было зыбучим, зловещим, почти кровавым песком. Наметённые ветром барханы казались кровоточащими сосками планеты. Серо-жёлтое небо собрало на расстоянии километра от поверхности лучи жестоко-жаркого светила и струилось раскалённой плазмой.
По пустыне бежала неширокая река с жёлтой мутной водой и курилась паром. От реки, от обоих её берегов двумя рядами убегали в пустыню причудливые деревья, листвою похожие на пальмы, но с корявыми, урод-ливыми ветвями, беспорядочно торчащими в разные стороны. Около тысячи таких деревьев составляли вытянутый замкнутый эллипс. Длинный диаметр эллипса составлял пять-шесть километров, короткий - не более двух.
Деревья медленно и синхронно двигались по периметру эллипса, но не приближались друг к другу, не сталкивались, строго соблюдали дистанцию. Каким образом они двигались? Посредством корней, наверное, потому что при движении вокруг их стволов бурлили песчаные буравчики.
Приблизившись к реке, каждое из деревьев обнажало корни, похожие на шланги насосов. Дерево, пока переходило реку, сосало насосами-шлангами воду. Плоские листья наполнялись водой, округлялись в зелёные бутылочки. По мере удаления от реки бутылочки уменьшались, "худели". Пройдя по полупериметру эллипса, вновь превращались в плоские листья.
Со стороны раскалённого светила к реке двигалось рыжее животное, покрытое густой шерстью, похожее на гигантскую гусеницу. Огромная бронзовая голова с маленькими неподвижными глазками, почти полностью прикрытыми чешуйчатыми веками. За головой на восьми толстых неуклю- жих лапах тащилось длинное тело. На каждой из восьми лап по четыре пальца, которые заканчивались острыми, выгнутыми, как огромный клюв, когтями. Даодант - гусеница-животное.
Даодант приблизился к ходячей аллее деревьев, облюбовал одно из них. Разогнался, насколько позволяли ему неуклюжие лапы и длинное тело, и врезался бронзовым лбом в ствол дерева.
Из песка высунулись наружу два острых, как копья, корня дерева и метнулись в сторону животного. Гигантская гусеница отпрянула назад. Одно из копий ударило даоданта в лоб. По пустыне разнёсся металлический звон. Второе копьё коснулось его шерсти. На раскалённый оранжевый песок упало несколько капель бледно-розовой крови.
Но с дерева слетела наполненная живительной влагой бутылочка. Разва- лилась пополам на полушария бронзовая голов даоданта. Во внутренних сферах обнажились два ряда широких белых зубов.
Чудовище ловко и цепко схватило бутылочку-лист и раскусило. Ни одна капля воды не упала на песок. И тут же захлопнулась бронзовая пасть гигантской гусеницы. В закрытой пасти несколько секунд жерновами двигались зубы животного, после чего гусеница удалилась в ту сторону,
откуда появилось.
Я проснулся, когда её овальный рыжий хвост уже готов был скрыться за горизонтом.
Логику в таких снах найти трудно. Я и не пытался делать это. Увиденное в фантасмагорических снах я переносил на холст. Хотя пробовал докопаться до причин этих сновидений, вспоминал всю прочитанную фантастику от Герберта Уэльса до братьев Стругацких и Брэдбери. Но нигде не находил ничего подобного. Я никогда не видел картин из своих снов в фантастических фильмах. Как попали они в мою подкорку мозга?
Я успокаивал себя: ты помешан на фантастике, это плоды твоего извра- щённого мозга. Ведь приходили во сне композиторам гениальные музыка-льные темы, а поэтам - великолепные строчки. Мозг человека - загадка не меньшая, чем рождение Вселенной. Я слишком скуден умом и знаниями.
Поэтому не могу объяснить причины своих странных снов.
Сразу же за светофором я поворачиваю направо, и через двадцать пять шагов - кинотеатр "Космос". Здесь я уже шесть лет работаю художником-оформителем. Работёнка у меня не пыльная: отнимает три-четыре часа в день. Это нормально для свободного художника. А ещё Елизавета Никола- евна...
Элизабет... Полнеющая кареокая и тёмноволосая женщина сорока лет, цветущая поздней женской красотой. Полнота её не отталкивала от себя. Наоборот, притягивала упругостью форм. Таких женщин любил писать Рубенс. И я её любил. Отчего ходил на работу с удовольствием.
Шесть лет назад после смерти бабушки я переехал из деревни в город. Здесь мне была отписана двухкомнатная квартира бездетной тётушки, которая из-за рака печени на два года опередила бабушку.
На мне заканчивался некогда многочисленный род Лобанов, на который начали валиться напасти с начала двадцатого столетия, с моего прадеда - революционера-террориста. Войны и лихолетье уничтожили наш род подчистую. И оставили в насмешку или в наказание за великие грехи предков лишь нелепого урода с угрюмой и зловещей фамилией Лобан.
Переехав в город, я начал искать средства к существованию. Профессии я не имел. В восемьдесят седьмом меня, как неблагонадёжного и безответственного студента отчислили из университета. Всё, что я умел делать - писать плакаты. Этим и занимался в родном колхозе. Бабушка оставила мне в наследство большой и крепкий деревянный дом и двадцать два миллиона рублей. На эти деньги можно было прожить целый год, если их до срока не съест инфляция.
Как-то случайно я забрёл в художественный музей и там познакомился с Андреем, которого поразила моя гениально уродливая внешность. Он загорелся написать мой портрет, который так и не написал и уже никогда не напишет. Андрей посоветовал мне обратиться в кинотеатр "Космос". Туда требовался художник-оформитель.
Элизабет испугалась, когда впервые увидела меня. Солнечным майским утром я постучался в дверь её кабинета.
- Здравствуйте, я слышал, что вам нужен художник-оформитель?
Она подняла на меня светло-карие, точнее - ореховые глаза и едва не выскочила из уютного мягкого кресла. Изумлённо-испуганно расширились её зрачки, и она уронила на стол уродливо-массивную шариковую ручку. Напряглись её полные, по-девичьи сочные губы, но, парализованные испугом не смогли раскрыться, чтобы позвать на помощь людей.
Элизабет потом мне рассказывала, что всерьёз приняла меня за героя американского фильма ужасов, фантастическим образом сошедшего с экрана. Напугали её и мои чёрны, как у кота Базилио, очки.
Элизабет с трудом взяла себя в руки. Вовремя вспомнила, что она не просто женщина, боящаяся всего на свете, а директор самого крупного в городе кинотеатра.
- Вы художник?
- Художник-оформитель с пятилетним стажем. Вот мои документы.
Я протянул ей паспорт и трудовую книжку. Она долго и с недоверием рассматривал их, будто это были справки из психиатрической больницы.
- Колхоз "Гигант" знаменит на всю область. Если вы там работали, это о чём-то говорит, - наконец, сказала Елизавета Николаевна. - Я вас принимаю.
- Когда выходить на работу?
- Желательно уже сегодня. Это в ваших возможностях? - Директор кино- театра ещё не привыкла к моему лицу и смотрела на меня с опаской.
- Почему бы и нет? - скромно и послушно ответил я и протянул руку за своим паспортом.
Директор заметила, что рука моя четырёхпалая, да и, к тому же, уродливо длинна. Елизавету Николаевну слегка передёрнуло. Но я ободряюще-успо-каивающе улыбнулся ей: мол, гражданочка начальник, всё это мелочи! Ничего ужасного в этом нет.
- Как у вас с выпивкой? Прежний оформитель любил это дело. Впрочем, как все художники.
Она почему-то облегчённо вздохнула.
- Признаюсь, как на духу: двести граммов в месяц. Больше - вредно для здоровья.
Елизавета Николаевна окончательно успокоилась. Даже попробовала улыбнуться мне, и на упругих щёчках появились обаятельные ямочки.
- Меня устроило бы и двести в день. Приступайте к своим обязанностям, Вадим Эльсович!
Недели две привыкали ко мне, к моей внешности коллеги по работе: киномеханики, кассиры, контролёры и уборщицы. Я не торопил события и с каждым из них был нейтрально доброжелательным. Вместе со своим коллективом привыкла ко мне и Елизавета Николаевна.
А однажды... Через месяц после приёма на работу директор совершенно случайно застукала меня за весьма постыдным занятием.