Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Путешествие вокруг столба

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
  
   ПУТЕШЕСТВИЕ
   ВОКРУГ СТОЛБА
  
   -роман-
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1.
  
   На Кулёмы с осознанной необходимостью, зловеще сгущаясь, надвигался вечер. На реку Быстрицу косматым чудовищем наползал сизый туман. Тихи и безлюдны были грязные улочки городка. Кулёмовцы после очередного трудового дня отдыхали и готовились к приятным и не очень сновидениям.
   И лишь один из кулёмовцев - кассир Кулёмовского государственного банка Гоэлро Никанорович Квасников - по обыкновению и из-за своего скрупулёзного характера задержался на работе.
   Больше всего прочего на свете Квасников уважал свою должность кассира по учёту наличности - скромную, неброскую, но столь необходимую социалистическому обществу. Он преданно любил непритязательное рабочее место кассира по учёту - небольшую комнатку в подвальном помещении банка, заселённую массивными, тяжёлыми сейфами.
   В рабочей комнате-кабинете Квасникова проживали не только неуклюжие сейфы, но и ещё: тумбовый полированный стол, мягкий стул, обитый дерматином, настольная лампа с ребристой шеей. На конторском столе по-домашнему расположились бухгалтерские счёты, ручная счётная машинка, мятые тюбики с силикатным клеем, несколько рулончиков узкой бумажной ленты, две шариковых ручки и два остро зачинённых карандаша в банке из-под растворимого кофе и толстая тетрадь, похожая на амбарную книгу, в которую Гоэлро Никанорович записывал какие-то одному ему понятные цифры.
   Гоэлро Никанорович - щупленький, взъерошенный, чрезвычайно худой старичок с бледным, землисто-серого цвета лицом, с длинным и тонким синюшным носом. Весил он чуть больше трёх пудов и поэтому был похож на старого, исхудавшего воробья, уставшего жить на городских улицах в поисках крошек жизни. Неброский тусклый образ Квасникова дополняли старый, пожёванный какой-то костюм серого же цвета и перекособоченная, примятая с боков, такая же серая фетровая шляпа.
   Кассир Квасников, сгорбившись, сидел за столом, щурился от тусклого света настольной лампы и что-то подсчитывал в уме, беззвучно двигал тонкими блеклыми губами.
   Сегодня Гоэлро Никанорович не спешил домой, потому что за час до официального окончания рабочего дня обнаружил вопиющую ошибку - такую, какая в его банковской жизни встретилась впервые: в пачке новых двадцатипятирублёвок, накануне поступившей с фабрики Госзнака, оказалась 101 ассигнация.
   Более тридцати лет служил Квасников в Кулёмовском банке, и за это время никто ни разу не усомнился в его безупречной честной и несомненной порядочности. Кулёмовскому банку он посвятил полностью свою непритязательную, но единственную жизнь. И только одно странное обстоятельство выделяло его среди других банковских служащих: фанатичная страсть к собиранию чужих ошибок, потому что своих он не делал никогда. Одни люди собирали значки, другие - марки, третьи - чайники, четвёртые - чужие успехи. Только Гоэлро Никанорович коллекционировал чужие ошибки и опечатки в газетах и журналах.
   Много ошибок нашёл и собрал за свою длинную жизнь Квасников, но такую, как сегодня...
   Два часа после официального окончания рабочего дня Гоэлро Никанорович просидел без движения, почти не шелохнувшись и в явном смущении. Он понятия не имел, как квалифицировать свою находку и каким образом пополнить ею свою коллекцию? Просто так взять двадцатипятирублёвую купюру и наклеить её в тетрадь, как марку, он не мог, не имел морального права из-за своей необыкновенной честности. Поэтому незадолго до конца рабочего дня сообщил о лишней ассигнации в пачке, поступившей с Госзнака, управляющей Кулёмовского государственного банка Агнессе Аркадьевне Покатиловой.
   Вне всяких сомнений, поступил Квасников честно и благородно, как и подобает служащему советского банка. И всё же в глубине души, в самых затаённых её закоулках он чуть-чуть сожалел о своём опрометчивом поступке, Примерно так сожалеет заядлый филателист и нечаянно разорванной заморской почтовой марке.
   И теперь Гоэлро Никанорович мог увековечить обнаруженную вопиющую ошибку одним-единственным способом: записать в тетрадь номер двадцатипятирублёвой ассигнации, которая оказалась сто первой в банковской пачке.
   Квасников осторожно снял ассигнацию со стола, будто тополиную пушинку смахнул. Словно сомневался в подлинности купюры, внимательно рассмотрел её на свет. Нет, это происшествие не было кознями фальшивомонетчиков. Да и какой же фальшивомонетчик подложит в пачку лишнюю, пусть даже и фальшивую ассигнацию?! Такого фальшивомонетчика-дурака на всём свете не сыскать!
   Гоэлро Никанорович чисто машинально вытащил из внутреннего кармана пиджака растрёпанную из-за долгожительства записную книжку и записал в неё номер ассигнации - ОЛ 5243815.
   Он положил четвертную на стол рядом с измятой, потрёпанной трёхрублёвкой. Сегодня в Кулёмовском банке по графику был день зарплаты, и эти конкретных три рубля Квасников собирался отдать Любе Безденежных - заместительнице Покатиловой. Он раздал долги, в которые влезал ежемесячно, выписывая и покупая несколько десятков газет и журналов, всем сослуживцам. А вот ей, заместительнице управляющей, не успел отдать.
   Люба Безденежных в насмешку над своей фамилией всегда была при деньгах. При желании она могла работать на полставки передвижной витриной ювелирного магазина, хотя получала очень скромную зарплату. Зато была замужем за гинекологом.
   Гоэлро Никанорович не отдал ей долг, потому что Люба в очередной раз среди рабочего дня сказалась больной. И покинула стены банка перед обедом, чтобы отдохнуть душой в универмаге.
   Квасников положил четверной рядом с трояком и удивился созданной им дисгармонии: новенькая, сияющая свежей краской солидная ассигнация и грязно-зелёный трояк - тысячекратно сложенный и разложенный. скрученный и раскрученный,с уголком, приклеенным папиросной бумагой, с маслянистым пятном и чернильными веснушками. Странная, сюрреалистическая картина в стили Сальвадора Дали, на которой сошлись вместе прошлое и будущее,
   на которой смерть и жизнь на короткое мгновение столкнулись в одной точке мироздания и с удивлением смотрели друг на друга.
   В полусумраке банковской комнаты, наполненной таинственными шорохами, Гоэлро Никаноровичу сделалось неуютно, даже страшно. Ему показалось, то в сейфах гномами или эльфами кто-то бродит, кашляет, чихает, разговаривает, будто ожили ассигнации. И на полированном конторском столе вдруг пошевелились деньги - двадцатипятирублёвка и трояк, а четвертак будто даже чихнул.
   Новенькому сиреневому Четвертаку не нравилось соседство с потрёпанным безродным Трояком, который насквозь провонял невыносимым человеческим потом, каким-то дешёвым одеколоном типа "Тройного", табаком от папирос "Беломор" и "Север" и сигарет "Примы" и "Памир".
   Четвертак поднялся, отряхнул от мнимой пыли свое новое, сверкающее даже в полусумраке ядрёно хрустящее, будто накрахмаленное, платье. А у его ног с кряхтением и стонами зашевелился Трояк, помятый и измусоленный, как сам Квасников. Трояк хрустнул затёкшими суставами, громко сморкнулся в грязный кулак.
   Трояк, словно обухом топора по пустой бочке, колоти в свою тощую, чахоточную грудь, бил, как молотком по наковальне, по впалому животу и острым коленкам и поднял в затхлый воздух банка облачко пыли, которое грозилось выпасть дождём гнусных бактерий на шёгольский фрак Четвертака. Двадцатипятирублёвая ассигнация с неприязнью подумала:
   "Не хватало ещё, чтобы он высморкался на мои новые модельные туфли"!
   И Четвертак демонстративно и брезгливо отодвинулся ближе к настольной лампе, высокомерным жестом провёл по отвороту фрака изящной рукой с тонкими длинными пальцами. Сделал он это с такой презрительно-брезгливой гримасой, какую Трояк не заметить просто не мог. Он заметил и возопил прокуренным голосом:
   - Чё скосоворотился, пижон?! Чё морду холёную воротишь? Ничё, ещё не в таких помойках поваляешься, хоть и благородных кровей!
   - Я не желаю с вами разговаривать! - через тонкие губы с презрением процедил Четвертак, который был третьим по рангу в мире советских денег, с чистейшей, как только что вставленное в оконную фрамугу стекло, репутацией. Разве ему было к лицу вести беседы с этим аморальным, мелочным, разменным Трояком - кумиром бичей, пьяниц и забитых старушек, получающих колхозную пенсию?
   Но этот потрёпанный, дурно пахнущий, наглый и въедливый лилипут продолжал издеваться:
   - Чё, не нравится-то: из князей в грязи? Это те не на Гознаке, где всё чистенько и пристойненько! Ты все ровня - и рубль, и сотня. Коль наш великий демократ Гоэлро Никанорович пожелает, в одну постель королеву Сотню с оборванкой Рублёвкой уложит!
   Квасников суеверно боднул воздух плешивой седеющей головой и зябко подёрнул плечами: придёт же на ум чертовщина - разговаривающие деньги!
   От греха подальше он покинул своё место за конторским столом, выключил настольную лампу. И квадратная комната без окон сжалась перед надвинувшейся от стен мглой. Лишь справа от двери матово протискивался через тьму немощный и зыбкий свет ночника.
   Зловеще хлюпающим эхом отозвались на бетонной лестнице шаги Гоэлро Никаноровича, будто он ступал не по бетону, а по болоту. Решётчатая затворка яростно скрипнула, потом заскрежетала на заржавевших петлях. В руке служащего банка тупозвонными колокольчиками зазвенели многочисленные ключи самых причудливых конфигураций. С самодовольным стуком захлопнулась массивная дверь - она тоже была толстая и тяжёлая, как и двери сейфов.
   Возникла минутная пауза в виде неустойчивой тишины. И было слышно, как ударилась о стенку большая навозная муха, не успевшая вылететь за кассиром по учёту. Затем Квасников что-то сказал охраннику банка - что-то мягкое и пискливое, не понять даже что, словно крикнула приглушённо неизвестна орнитологам тропическая птица.
   На это полный, розовощёкий, безбровый, белобрысый сержант милиции Еремей Кашкин выдавил из себя хриплое, богатое семантикой "Мгу-у"...
   И через пять минут всё стихло в Кулёмовском государственном банке. Лишь слышалось негромкое, нежное посапывание сержанта.
   Кашкин, находясь при исполнении служебных обязанностей, спал чрезвычайно редко, в исключительных и непредвиденных случаях. Обыкновенно, когда жена его Маргарита подавала к ужину большую миску любимых сержантом вареников с творогом, густо сдобренных сметаной.
   Эти вареники в народе справедливо называли ленивыми. Они действовали на организм сержанта милиции расслабляюще, и поэтому осоловелые глаза охранника Кашкина самопроизвольно закрывались, будто на веки повесили гири, несмотря на ответственность дежурства.
   И он легонечко, в присвист посапывал. Изредка испуганно вздрагивал, просыпался и с беспокойством обшаривал взглядом вестибюль охраняемого банка: не спрятался ли за кадкой с фикусом вор-рецидивист?
   Очнувшись, Еремей каждый раз осуждающе отчитывал себя, взывая к незапятнанной служебной совести. Надо как следует отругать Маргариту: зачем подаёт дежурства накануне эти проклятые, но тающие во рту ленивые вареники?
   А в это время Гоэлро Никанорович был уже в своей квартире, которую получил её за многолетнюю, честную службу в порядке очереди десяти лет назад.
   Квасников успел переодеться в дешёвый спортивный костюм из трикотажа, который висел на нём, как рогожный мешок на балерине.
   Через некоторое время Гоэлро Никанорович вернулся с кухни с чашкой чая, которую поставил на журнальный столик. Бережно, маленькими кусочками откусывая бутерброд с сыром, словно бутерброд этот был его недельной пайкой, стал просматривать свежие газеты.
   В этот ничем не примечательный вечер он, к тому же, не обнаружил ни одной значительной орфографической и синтаксической ошибки и в прескверном настроении опочил, свернувшись калачиком на кровати - как худенький и обиженный подросток.
  
   2.
  
   Гоэлро Никанорович Квасников проснулся по обыкновение в семь часов утра. Прежде чем подумать о предстоящем дне и разложить его по запланированным полочкам, он вспомнил о дне вчерашнем. И сразу же на ум пришла на ум двадцатипятирублёвая ассигнация, которую он оставил на полированном конторском столе в своём подвальном кабинете. Он не мог не вспомнить о ней. Подобные вопиющие несоответствия нормам жизни и трудовой деятельности советского человека случались в процессе его существования реже, чем наводнения в пустыне Каракумы. Никогда ещё с фабрики Госзнака не приходили пачки денег со сто одной купюрой, и это из ряда вон выходящее событие выбило его с привычной жизненной колеи с самого утра.
   Квасников проснулся и недолго лёживал в жёсткой и холодной холостяцкой постели. Вскочил по-армейски, прыгнул в штанины обеими ногами - худыми и кривыми, густо поросшими рыжими мягкими рыжими волосами. Одна нога отличалась от другой длиной - на несколько сантиметров.
   Гоэлро Никанорович был педантичным и аккуратным человеком, несмотря на одинокий образ жизни. По утрам он ежедневно тщательно умывался и чистил зубы зубным порошком, до последней щетинки выбривал обрюзгшие, синюшные щёки, обтирал смоченным в холодной воде полотенцем худющее тело.
   После утреннего туалета Гоэлро Никанорович ставил на газплиту чайник - маленький, изящный. Таких нынче не сыскать в хозяйственных магазинах Кулём и близлежащих райцентров. На соседнюю конфорку он ставил миниатюрную сковородочку, на которой вряд ли можно было изжарить более одного яйца. Но Квасников как раз и разбивал одно яйцо - крошечное, похожее на голубиное, по 72 копейки за десяток.
   Гоэлро Никанорович в течение пяти минут управлялся с глазуньей, а чай из кофейной чашки вместимостью в сто граммов не спеша выпивал, закусывая сухариком, в течение десяти минут. После завтрака большим, допотопным электроутюгом гладил одну из двух своих сорочек, один из двух своих галстуков. И ещё - брюки, купленные по случаю пятидесятилетия семь лет назад в 1978 году.
   Потом всё выглаженное надевал, чистил круглоносые, крепкие, с гарантией до двадцать первого века ботинки. Перед тем, как обуться, садился на не единожды ремонтированный венский стул и пять минут читал газету в надежде найти всё-таки ошибку или опечатку, чтобы поднять себе настроение перед работой.
   Гоэлро Никанорович жил в однокомнатной квартире, какая и положена быть у советского холостяка, несмотря на заслуги перед обществом и выслугу лет. В ней не было ничего лишнего. В одном углу стояла односпальная деревянная кровать, которую на новоселье в складчину подарили сослуживцы. В другом углу - стол-книжка, служивший подставкой для телевизора "Рекорд" 1987 года выпуска. Журнальный столик - в центре комнаты. Остальную свободную часть квартиры в семнадцать квадратных метров за исключением узких проходов занимали самодельные книжные полки, на которых аккуратно были выставлены, сложены журналы, газеты, тетради и стояла одна-единственная книга - "Бухгалтерский учёт".
   На большом окне висела тюлевая и ситцевая в весёлый розовый цветочек шторы. На стене между полками - вырезанный из журнала портрет певицы Майи Кристалинской, в которую Квасников был тайно влюблён.
   Гоэлро Никанорович вышел на улицу и пожалел, что не взглянул перед этим в окно на погоду. Иначе оделся бы не в лёгкий, старомодный болоньевый плащ с регланом на спине, а в демисезонное пальто.
   Сыро и неуютно было в городе под низко висящим небом оловянного цвета. Поблекли неброские краски на фасадах двухэтажных домов, построенных перед войной и сразу после неё - с восточными овальными окнами в узких рамах, через которые всегда скупо пробивался солнечный свет. В таком доме по соседству я пятиэтажной хрущобой жил и Квасников.
   Весна в нынешнем году запоздала с возвращением в среднерусскую полосу. В конце марта на теневых сторонах за заборами и домами ещё чернел не растаявший снег. Потом надолго установилась слякоть. А вчерашний дождь ещё больше расквасил грязь во дворах и в не заасфальтированных переулках, на улочках без тротуаров.
   Гоэлро Никанорович жил в центре маленького провинциального городка Кулёмы, и его путь к госбанку лежал по главной улице. Но даже по центральной улице в двух местах невозможно пройти в ботинках. В одном месте водоканальщики раскопали тротуар в поисках прорыва в водопроводе два года назад. Разрыв нашли, сварили, закопали траншею, а про тротуар забыли. Теперь там было любимое место для свадебных обрядов кулёмовских лягушек. В другом месте на центральную улицу выбегала чумазая, глинистая улочка. И не только выбегала, но и тащила за собой вместе с резиной автомашин и подошвами кулёмовцев массу липкой грязи.
   Так что придётся Гоэлро Никаноровичу закатывать до колен штанины и изображать хромого лебедя или цаплю, охотящуюся на лягушек.
   Вдобавок ко всем неприятностям в виде грязи, луж и сырости дул пронизывающий до костей, совсем не похожий на весенний ветер. Он, проказник, сквозняком поддувал снизу, как паруса раздувал регланы квасниковского плаща, грозился оторвать банковского служащего от бренной земли, вознести, как дельтопланериста, над Кулёмами в промозглое небо на удивление кулёмовцам, не привыкшим к чудесам.
   Плохая погода донельзя огорчила Квасникова. Он терпеть не мог резких перемен ни в природе, ни в жизни. Он только представил себе, как будет перебираться через болотистую плешину на центральной улице, и содрогнулся всем телом, стал заполошенно искать выход из создавшегося положения. И вскоре нашёл его... Перешёл на противоположную сторону улицы.
   На другой стороне улицы путь Гоэлро Никаноровича пролегал мимо универмага - суррогатного какого-то здания. Одноэтажная, приземистая и пегая от облетевшей местами краски постройка времён первых пятилеток, к которой было пристроено современное двухэтажное здание из стекла и бетона. Поэтому универмаг походил на громадного, возлежащего посреди городка льва. Передняя часть этого льва вступала в отроческий возраст, а задняя уже разлагалась от старости.
   Квасников посмотрел на наручные часы фирмы "Заря" с потёртым циферблатом, купленные по случаю у одного алкаша за три рубля. До начала рабочего дня ещё оставалось двадцать минут, и он нырнул в клоаку дверей универмага.
   Гоэлро Никанорович не просто вошёл в магазин, как любой среднестатистический кулёмовец, а влетел в него. Стальная дверь, зачем-то посаженная на толстые пружины, поддавала ему под зад, закрываясь, и бедный Квасников бежал метров пять до лестницы, как спринтер, сорвавшийся с колодок, едва не поцеловавшись с бетонными, окантованными стальными угольниками ступеньками.
   "Умеют же у на всякие шутки с людьми устраивать!" - без особой злости подумал служащий банка.
   Он ко всем неудобствам в жизни относился философски: раз они есть, значит, иначе нельзя.
   Ноги сами притащили Квасникова в отдел мужской одежды. Вот уже на протяжении десяти лет служащий банка постоянно заходил в универмаг с одной целью - купить чёрную сорочку из змеиной ткани. И это не было его причудой. Холостяки знают, какая это каторга - стирать рубашки. А Гоэлро Никаноровичу приходилось делать это через день: пока носил одну рубашку, он стирал другую.
   Мечту о чёрной рубашке из змеиной ткани десять лет назад в нём зародил приезжий из области. Командированный останавливался у ещё сохранившейся для страстей душевных сорокапятилетней женщины, у которой Квасников снимал угол.
   Командированный увидел корпевшего над тазом Гоэлро Никаноровича и похвалился:
   - А я, например, стираю рубашки раз в месяц!
   - Как так можно?! - буквально опешил Квасников.
   - А посмотрите!
   Командированный торжественно, будто собирался показать медаль "За трудовое отличие", расстегнул молнию на куртке и открыл взору Гоэлро Никаноровича великолепную, сияющую, как южная ночь рубашку - чёрную, из змеиной ткани.
   В тот же день служащий банка решил непременно приобрести себе точно такую же. Но вот беда: не было чёрных рубашек в продаже, словно та, что была на командированном из областного центра, изготавливалась специально для него в единственном экземпляре. Прошёл год, потом второй, прошло десять лет, но Квасников не расставался со своей мечтой.
   И в этот ничем не примечательный день произошло невероятное. Гоэлро Никанорович чуть не задохнулся от охватившего его скромное существо волнения и едва сдержал в себе победный вопль, раздирающий его впалую грудь. На цыпочках подошёл Квасников к сорочке, будто неосторожным движением, нечаянным звуком мог спугнуть чудеснейшую вещицу, и она сорвётся с плечиков и полетит, подобно гордому чёрному ворону вдоль прилавков и стеллажей, выпорхнет в открытую форточку. И поминай, как звали!
   Гоэлро Никанорович подошёл к сорочке и осторожно, дрожащими пальцами прикоснулся к ней. Прикоснулся нежнее, нежели влюблённый юноша прикасается к руке своей возлюбленной. Это она - его десятилетняя мечта!
   И тут же его восторженный одухотворённый взгляд упал на ценник, на котором с щедрой небрежностью было выведено: "25 рубл.".
   Бесцветные робкие глаза Гоэлро Никаноровича спрятались за стёклышками очков - круглых, какие носят школьники начальных классов.
   Его глаза в одну секунду потускнели ещё больше, в них родилось нечто похожее на испуг, недоумение. Руки его начали исполнять панический, ритуальный танец тунгусского шамана: нырять то в один, то в другой карман пиджака, вытаскивать, считать и пересчитывать деньги, снова засовывать ассигнации в карманы и снова вытаскивать их, хотя, разбуди Квасникова среди ночи, он точно ответил бы, что в наличии у него имеется 11 рублей 47 копеек.
   Оцепенение, длившееся не менее трёх минут, нехотя отпустило Гоэлро Никаноровича. И в нём родилось другое чувство, тоже взошедшее из семени испуга: вдруг исчезнет это чёрное блестящее чудо?! Нет, не улетит само, уподобившись свободной птице, а подойдёт какой-нибудь мужчина, у которого куры не хотят клевать деньги и который не лелеял в течение десяти лет мечты в своём сердце. Просто так подойдёт мужчина, от нечего делать, мимоходом и безо всяких усилий, без всяких мук душевных купит эту рубашку, как мог купить любую другую, не подозревая о том, что именно эта конкретная чёрная сорочка - самая заветная вещь для Квасникова. Самая дорогая и любимая - дороже и милее, может быть, телевизора.
   От этих ужасных мыслей открылась у служащего банка давно не возбуждавшая его жажда действий, и он набрал с места предельную скорость, каковую позволяла развить его хромота. Подпрыгивая, виляя тощими бёдрами, Гоэлро Никанорович поскакал к кассе, на ходу придерживая более ретивое, чем ноги, сердце и судорожно закатив глаза.
   Сидевшая на кассе продавщица - этакая среднестатистическая современная девица в брючках-бананах, в блузке с крыльями вместо рукавов, увидев Квасникова, вдруг тоже закатила глаза, инстинктивно дёрнулась, захлопнула ящичек кассы, в которой лежало полсотни рублей мелочью, и приготовилась истошным криком звать на помощь. Но запыхавшийся Квасников взмолился, икая и заикаясь от волнения:
   - М-милая д-дев-вушка, из-з-з-вините, п-п-пожалуйста!
   Продавщица недоумённо захлопала тяжёлыми, неестественными ресницами.
   - В чём дело, товарищ? - Звук "щ" она произнесла протяжно и мягко. Можно было подумать: скромного советского служащего банка занесло в какую-нибудь Верону или, того лучше, в Неаполь.
   - Девушка, я вас очень... очень, очень попрошу... я никогда не обращался к вам... то есть, ни к кому не обращался... понимаете...
   Продавщица за несколько секунд раскусила, что зря боялась этого хромого. Никакой он не грабитель! Он - мямля, размазня, шляпа. "Шляп" она не то, чтобы не любила - презирала всеми фибрами души.
   - Что у вас случилось, гражданин? Деньги украли?
   - Нет, понимаете... - Квасников весь сошёл с лица и в своём замешательстве, в своей нерешительности был похож на школьника-двоечника, не выучившего уроки и бессвязно оправдывающегося перед строгой учительницей. - Понимаете... У вас сорочка...
   - У меня?! - У девицы грозно взлетели вверх выщипанные брови. - Нахал! Как вы смеете?! На мне нет сорочки! К вашему сведению, сейчас это не модно!
   Гоэлро Никанорович под напором экстравагантной продавщицы вконец растерялся.
   - Понимаете... Она стоит двадцать пять рублей...
   - Моя сорочка?
   - Нет, извините... Я не то имел в виду... К вам поступила чёрная рубашка из змеиной ткани.
   - Ну и в чём дело? Берите на здоровье!
   Квасников уронил глаза на пол, покраснел, как четырнадцатилетняя девица после поцелуя шалопая-одноклассника.
   - Понимаете... Она стоит двадцать пять рублей. А у меня всего одиннадцать.
   Продавщица, тряхнув "панками", возмущённо уставилась на странного покупателя.
   - Гражданин! Вы за кого меня принимаете?! За базарную торговку? У нас государственное предприятие! Что написано на ценнике, то и того... Если вам дорого, у нас есть рубашка по пять рублей. И это дорого - так в магазине уценённых товаров по восемьдесят копеек имеется! --Девица презрительно сложила в трубочки густо накрашенные фиолетовой помадой губы.
   - И опять вы меня не поняли... - Пальцы служащего банка выстукивали нервную, отчасти сумасшедшую дробь на доске прилавка. Стёкла его очков запотели, и он лицезрел продавщицу, как ёжик в тумане - с какой-то размазанной физиономией. - Я прошу вас оставить рубашку часа на два. Я заберу.
   - Вот ещё! - Продавщица демонстративно вильнула крепким задом. - Хотите - берите сейчас! Оставлять нам не положено.
   Сердце Квасникова отсоединилось от аорты и упало к ногам девицы, а сам он, едва живой, безнадёжно твердил про себя:
   "Пропало! Всё пропало"!
   Но неожиданно ему на помощь пришла сама продавщица. Ей нравилось ругаться с "шляпой", кричать на "шляпу", это было для неё хорошей эмоциональной встряской на весь постылый рабочий день.
   - Что вы за птица этакая?! Кто вы мне? Родственник, друг, чтобы я вам оставила?
   Словно сполохом электросварки осветило вялый, почти парализованный от несчастья мозг Гоэлро Никаноровича, и он прошептал страшную фразу, которую никогда в жизни не вырвал бы из уст своих, если бы не эта проклятая, чудная рубашка из чёрной змеиной ткани.
   - Я вам за это шоколадку куплю!
   Девица живо повернулась к нему, но смотрела с подозрением. Однако в затуманенных за стёклами очков глазах "шляпы" было море раболепия, мольбы и надежды, в них светилась трогательная, по-детски наивная честность. И продавщица, сжалившись, мило улыбнулась и сказала:
   - Хорошо. Только я люблю шоколад "Особый"!
   Она кривила душой: шоколад "Особый" не очень нравился ей. Но во всех продовольственных магазинах Кулём было только два сорта шоколадок: "Чебурашка" и "Особый". И вед эта "шляпа", не предупреди его, обязательно купит "Чебурашку" за двадцать копеек, а не "Особый" за рубль восемьдесят.
   - И чтобы до одиннадцати часов забрали!
   - Спасибо... спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо... - как попугай, выговаривал Квасников, пятясь задом, будто был родственником речному раку, к выходу.
   Гоэлро Никанорович вышел из универмага, взглянул на часы и замер, обомлев от ужаса, словно на него наезжал двадцатитонный "БелАЗ", и через секунду от него мог остаться лишь брикет супового набора. Маленькие чёрные стрелки на циферблате показывали пятнадцать минут десятого.
   Это был нокдаун, повергший служащего банка в состояние глубокой гроги. За тридцать с лишним лет он никогда не опаздывал на работу даже на минуту. А тут целых пятнадцать! Пусть бы сейчас в Кулёмах случилось землетрясение, вышла из берегов местная река Быстрица или вдруг началось извержение вулкана из высокого, прибрежного, насыпанного в средние века кургана. Всё это, вместе взятое, гораздо меньше поразило бы Квасникова, чем факт вопиющего нарушения трудовой дисциплины с его стороны.
  
   3.
  
   В это утро в Кулёмовском банке произошло событие, каковых не случалось последние десять лет: к девяти часам утра на рабочем месте были все сотрудники (даже Агнесса Аркадьевна Покатилова и Любочка Безденежных - все, кроме Квасникова), когда как обычно случалось наоборот.
   В учреждении началась лёгкая паника. Сотрудники терялись в догадках: или объелся Квасников порченым "Завтраком туриста", или скоропостижно скончался. Покатилова, например, считала, что одинокие люди всегда умирают неожиданно, в самое неподходящее время в самом неподходящем месте.
   Преисполненная сердечного сочувствия к судьбе исполнительного и ангелоподобного Гоэлро Никаноровича, Агнесса Аркадьевна села на телефон, не откладывая, позвонила почему-то в инфекционное отделение райбольницы, затем послала молоденькую сотрудницу Ниночку Шикляеву - маленькую, вертлявую, взбалмошенную девицу - на квартиру к Квасникову. Вдруг, бедолага, лежит при смерти, и некому подать стакан воды. Так думала управляющая банком, хотя Гоэлро Никанорович никогда не жаловался на сердце или прочие внутренние органы.
   Ниночка обрадовалась нежданно обретённым минутам свободы и так ретиво бросилась выполнять поручение начальницы, что сломя голову пронеслась мимо панически ковылявшего Квасникова; пронеслась в универмаг, где в половине десятого утра должны были давать польские колготки. О смертельном исходе заслуженного работника Кулёмовского банка Шикляева не думала по причине своей молодости и исключительного здоровья. А когда человек здоров, ему кажется, что все вокруг него тоже здоровы. Мысль о том, что кто-нибудь может неожиданно умереть, ему и в голову не приходит.
   Пока Ниночка занимала очередь за польскими колготками, Гоэлро Никанорович почти вплотную приблизился к зданию банка. Перед дверью он остановился, когда в универмаге к прилавку подошла продавщица и объявила, чтобы покупатели не занимали большой очереди, потому что колготок поступило всего тридцать штук. Шикляева от знакомого товароведа точно знала, что колготок этих должно быть ровно сотня, хотела уже поднять невообразимый шум, но вовремя сообразила сначала пересчитать впереди стоящих. Оказавшись двадцать второй, Ниночка удовлетворённо хмыкнула, успокоилась, но крикнула продавщице:
   - По одной штуке давайте!
   В эту минуту Квасников в нерешительности остановился перед дверями банка и со смертельной тоской взглянул на часы. Они показывали двадцать две минуты десятого. Бедный Гоэлро Никанорович не представлял себе, как сможет смотреть в глаза сотрудников. Что им скажет? Солгать ему не удастся, лгать его почему-то не научили в детстве. Ему казалось, что он умрёт от стыда, если Агнесса Аркадьевна спросит: почему вы. Гоэлро Никанорович вдруг опоздали?
   С трепетом души и всех членов, ненавидя и презирая себя. Квасников потянул на себя дверь любимого учреждения и застыл, едва перенеся за порог короткую левую ногу, которой в юности, поскользнувшись во время гололёда, съехал под колесо автомобиля. Все сотрудники банка, за исключением Ниночки Шикляевой, собрались в вестибюле и, не обращая внимания на вошедшего Гоэлро Никаноровича, спорили: отравился консервами или примитивно почил в бозе бедный Квасников?
   Послушав этот спор, Гоэлро Никанорович прослезился. Расчувствовавшийся от чрезвычайного внимания к своей особе Квасников прослезился до мокроты в носу, вытащил из нагрудного кармана пиджака носовой платок и шумно, безутешно высморкался.
   Этот чужеродный, чихающий звук заставил некоторых служащих банка поднять голову, посмотреть: кто это там чихает? А бедный Гоэлро Никанорович глаза боялся поднять. Он, продолжая сморкаться в носовой платок, мужественно проковылял к своему рабочему месту. Работники банка, поражённые каким-то безысходным состоянием души своего коллеги - всегда молчаливого и уравновешенного - в тягостном недоумении разошлись.
   И ещё долго в это утро банк не мог набрать привычного трудового ритма.
   И старейший его служащий Квасников в совершенном оцепенении сидел за столом и задумчивыми, отрешёнными глазами человека, решившегося на суицид или на убийство, смотрел на злополучную двадцатипятирублёвую ассигнацию.
   "Господи! Ну, опоздал. Невелика же беда! Другие каждый день на работу не спешат. И мне один раз в жизни можно. Но ведь теперь все тыкать пальцем станут: ага, и Гоэлро Никанорович не святой! И он однажды на целых двадцать две минуты опоздал на работу! А была же репутация - дай Бог каждому! И всё из-за этой замечательной рубашки, будь она неладна"!
   Мысли Квасникова перекинулись на сорочку из чёрной змеиной ткани, и у него сладко засосало под сердцем. Он в который раз за утро взглянул на часы: до срока, оговорённого продавщицей, оставалось ещё полтора часа.
   "Где взять денег? Снять со сберкнижки? Но это невозможно, потому что не соберу к осени на подписку. У кого взять денег? Кто мне займёт такую сумму? Да и занимать - от стыда сгореть. У Безденежных три рубля просил, думал, что умру на месте. Ну чего я так переживаю? Ведь другие опаздывают, занимают деньги - и ничего. Пользуется ещё большим уважением, чем я".
   Крамольные мысли начали роиться в горячем, возбуждённом мозгу Гоэлро Никаноровича. Их он испугался не меньше, чем факта своего неприличного опоздания. Но так уж устроены в головах наших извилины: потечёт из них ручеёк - и никакой плотиной не загородить. А тут ещё новенькая ассигнация, как яблоко искуса, перед глазами лежит, змеем-искусителем выгибается, нашёптывает, подзуживает: ну, возьми, возьми меня, Гоэлро Никанорович! Ничейная я купюра, не учтённая!
   Мелким холодным бисером выступил пот на лбу Квасникова, глаза застлал сизый туман, перехватило дыхание.
   "Но как же я смею об этом думать?! Это подло, низко, отвратительно, гадко! Тьфу, тьфу и ещё раз тьфу! Продать свою душу за двадцать пять сребреников? Нет и ещё раз нет! Будь проклята эта чёрная рубашка и командированный из области в придачу к ней! Но как хороша, сволочь, как искрится"!
   Гоэлро Никанорович нервно схватил ассигнацию и спрятал в карман. И едва не задохнулся от такой смелости, от такого несуразного, противоречащего его воспитанию и самосознанию поступка.
   Четвертной банковский билет покойно лежал в нагрудном кармане пиджака, а Квасникову казалось, что к его груди прижался раскалённый кусок стали. И жжёт, жжёт! Прожигает до самого сердца!
   Было страшно оставлять его в кармане, но не было моральных сил и вытащить. Гоэлро Никанорович уже почти в полуобморочном состоянии закрыл глаза. И увидел себя - жалкого, с трусливым, бегающим взглядом, с гнусной, какой-то мефистофельской улыбкой. И не узнал в этом двойнике прежнего Квасникова - спокойного и уравновешенного, честно смотревшего на него каждое утро из зеркала во время бритья.
   Другой - гнусный и жалкий Квасников - зачем-то подмигивал ему, противно хихикал и тыкал пальцем в грудь, которая была облачена (о Боже!) в чёрную, блестящую во все стороны рубашку.
   И в то же время другой, прежний Квасников стал ругаться с двойником.
   "Нахал! Подлец! Вор! Верни деньги на место!"
   Неизвестно, до чего доругались бы между собой два Квасникова - новый и прежний. Может быть, вцепились бы друг другу в волосы, стали царапать друг другу лица, повалились бы на пол, в исступлении колотя друг друга. Но кстати вошла к Гоэлро Никаноровичу озабоченная Агнесса Аркадьевна. Управляющая банком не спеша и с достоинством пронесла себя к столу Квасникова.
   - Что с вами приключилось, дорогой Гоэлро Никанорович? - Покатилова смотрела на своего сотрудника с истинно материнской болью.
   - Понимаете... понимаете... - Губы Квасникова обиженно, мелко-мелко задрожали.
   - У вас бледный вид. Вы, наверное, заболели, дорогой Гоэлро Никанорович?
   - Понимаете... понимаете... - бессвязно лепетал Квасников. И прятал глаза, чтобы, не дай Бог, не встретиться взглядами с Покатиловой.
   На своей груди он ощущал нестерпимое жжение - так накалился от его стыда злополучный четвертак. И Гоэлро Никанорович стал судорожно захватывать банковский воздух широко открытым ртом, будто превратился в мужскую особь стерляди, выброшенной на берег.
   - Воды! Воды! - Насмерть перепуганная Агнесса Аркадьевна бросилась к двери.
   Воду принесли незамедлительно, и управляющая банком, как сестра милосердия, бережно поила Квасникова. А зубы его выстукивали чечётку о край стакана.
   - Может быть, неотложку вызвать? - спросила Покатилова, когда Гоэлро Никанорович немного успокоился.
   - Не надо, не надо! - квасников испуганно замахал руками, словно Покатилова предложила, стоя с ним на высокой круче реки, привязать камень на шею - и буль-буль. - Понимаете... понимаете...
   - Вы сможете поработать хотя бы до двенадцати? До прекращения операций с клиентами? - Она пытливо посмотрела на своего сотрудника.
   - Смогу... Смогу! - поспешно ответил Гоэлро Никанорович.
   - Вот и хорошо. - Агнесса Аркадьевна отошла от стола. - А те двадцать пять рублей, о которых вы давече говорили, оприходуйте у Любы Безденежных!
   Покатилова как-то с подозрением взглянула на Квасникова, словно не могла поверить, что есть на Земле люди, которые могут вот так запросто, по обыкновенному позыву совести пройти мимо ничейных денег.
   "Нет, - подумала Агнесса Аркадьевна. - Этот Квасников положительно - или святой, или круглый дурак!"
   Последнее слово беззаботной птахой слетело с уст начальницы, и Гоэлро Никанорович вздрогнул. Сразу же, как при солнечном затмении, потемнело всё вокруг. Все его члены, каждую извилину в мозгу заполнил и сковал холодный ужас. Он смутился так, как не смущался никогда в жизни. Ему показалось, что Покатилова обо всём догадалась и не случайно зашла к нему.
   Сквозь туман, застлавший его близорукие глаза, мелькнуло видение: из рукава чёрный сорочки проросли длинные пальцы, которые сложились в две комбинации, именуемые в народе фигами. дулями, шишами, и ехидно подмигивали пуговицы на рубашке, превратившиеся в бельмастые глаза.
   Агнесса Аркадьевна большой уткой уплыла из подземной банковской комнаты, оставив в память о своём посещении неподражаемый запах импортной помады, перемешанный с тонким эфиром отечественных духов.
   Не раньше, чем через пять минут Квасников очнулся, возвратился к жизни, кроличьим взглядом обвёл приземистое помещение.
   Угрюмо молчащие сейфы. Бледный матовый свет лампочек. Холодный блеск полированного стола. Всё привычное и не замечаемое им ранее вдруг превратилось в космически громадное, фантастическое, ирреальное. Он ощутил себя какой-то примитивной и маленькой букашкой, ползущей в огромном пустынном пространстве неведомо куда, неизвестно с какой целью. В этом тупом, совершенно бесполезном, медленном движении таились безысходность, обречённость. И непонятно было: зачем живёт эта букашка? Какой есть смысл в её вечном стремлении в неизвестность?
   Через пятнадцать минут Гоэлро Никанорович уже спускался от Любочки Безденежных, оприходовав у неё двадцать пять рублей - лишнюю, никому не принадлежащую ассигнацию. Нормальная его нога цеплялась за короткую, и со стороны могло показаться, что свой последний путь в жизни проделывает смертельно заболевший дистрофик.
  
   4.
  
   Гоэлро Никанорович вернулся от заместительницы управляющей, присел на краешек стула и стал тонуть среди глубокого и медленного течения своих мыслей, с тоской выглядывая проплывающие мимо соломинки, чтобы найти такую, за которую можно ухватиться и выплыть на берег, к универмагу. А там на втором этаже в отделе мужской одежды ещё пятьдесят пять минут будет ждать его чёрная рубашка из змеиной ткани.
   Он тяжело перенёс потерю двадцатипятирублёвой ассигнации, но с удовлетворением отметил, что как-то легче стал выходить из лёгких воздух, будто убранный из кармана четвертной затыкал гортань, как ограничительный клапан. Как-то свободно, ритмично билось сердце, будто маятник остановившихся часов разамплитудился после подтягивания гирь.
   Выползая из-под гнетущего пресса соблазнов, Квасников подумал: и ладно, что всё так кончилось! Зато у него по-прежнему кристально чиста совесть и не запятнаны кражей руки. А что касается чёрной рубашки, то он сейчас наберётся невероятной храбрости. И займёт пресловутые двадцать пять рублей у Любочки.
   Сейчас... Вот только уймёт дрожь в коленках, чтобы подняться и уверенно пойти. Была и причина подняться к Безденежных: он так и не отдал ей три рубля.
   Подумав об этом, он стал искать на столе трояк. Но его нигде не было, даже под настольной лампой с ребристой шеей. Гоэлро Никанорович ни на шутку всполошился. Стал вытаскивать всё из карманов на стол: вечную металлическую расчёску, которой расчёсывал свои жидкие волосы вот уже одиннадцать лет; карманный календарь за 1985 год с рекламой Госстраха на обратной стороне; ключ от квартиры; зубочистку; одиннадцать рублей с мелочью из внутреннего кармана; презерватив, который купил давно - лет пять назад - на всякий случай.
   Всё это Квасников выложил на стол. Но среди вещей и денег не было нужного трояка. Гоэлро Никанорович не подумал о том, что деньги могли украсть. Наоборот, почудилось ирреальное - трояк растворился в воздухе, как растворилась двадцатипятирублёвая ассигнация среди укутанных бриллиантами пальцев Любочки Безденежных.
   Квасников для убедительности даже пощупал воздух, как фокусник в иллюзионе с игральными картами. Но в его руку не спустилась из рукава потрёпанная купюра.
   "Господи! Да что же это за мистика такая?!" - обречённо подумал Гоэлро Никанорович.
   Устало и безнадёжно он опустился на стул. Но едва его сухой зад коснулся холодного дерматина, как ударила в голову заполошенная мысль, словно под дерматином была законспирирована кнопка памяти, и он нажал её.
   "А ведь я мог положить трёхрублёвку в сейф!"
   Квасников с необычной для себя стремительностью проковылял к одному из сейфов. Из множества ключей мгновенно и безошибочно выбрал нужный, открыл дверцу. И облегчённо вздохнул три рубля
   лежали рядом с пачкой двадцатипятирублёвок. Рядом с той пачкой, в которой вчера оказался сто первый четвертной с номером ОЛ
   52433815.
   Чисто механически, просто из профессионального интереса Гоэлро Никанорович вместе с трояком взял и эту пачку. Он захотел ещё раз пересчитать деньги.
   Он сел за стол, разорвал упаковку. И ассигнации стремительно замелькали-зашелестели в его искривлённых, тонких, вдруг преобразившихся в изумительно проворные пальцах. И так же быстро, словно их била нервная, лихорадочная дрожь, зашевелились его губы, отсчитывая ассигнации. Казалось, что губы его тоже шелестели, как поздней осенью два сухих листа, висящие рядом на ветке и трепещущие на ветру. Промелькнули вагонами сумасшедшего японского экспресса на воздушной подушке ассигнации из пачки.
   И первыми удивлённо, будто поражённые мгновенным параличом, замерли пальцы, а потом уж от них, как через проводник, импульс ужаса передался всем нервным клеткам: задёргались веки, зашевелились уши, поднялись дыбом редкие и короткие волосы на голове.
   Недоумение и ожидание приближающейся вселенской катастрофы читались в остановившихся после нервных передёргиваний глазах Квасникова. Шок был неминуем: опытный банковский работник, виртуоз пересчёта денег насчитал в пачке двадцатипятирублёвых ассигнаций девяносто девять купюр.
   "Не может быть!" - вырвался беззвучно вопль откуда-то из желудка Гоэлро Никаноровича.
   - О-о-о! - первобытным человеком застонал Квасников. И ошеломлённо-безнадёжно посмотрел на стопку денег, словно держал в руках динамитную шашку с подожжённым бикфордовым шнуром.
   Он хотел тут же приступить к пересчёту, но подумал, что в таком волнении, в таком потрясении вряд ли сосчитает правильно. И, не дай Бог, ещё окажется в пачке 98 ассигнаций. Тогда уж точно хватит его паралич или даже полная кондрашка.
   Поэтому Гоэлро Никанорович беспомощно, растерянно оглянулся, словно за сейфами мог спрятаться какой-нибудь фокусник вроде Акопяна, положил дрожащие руки на столешницу и постарался успокоиться.
   Десять раз пересчитывал Гоэлро Никанорович пачку двадцатипятирублёвок и после каждого пересчёта почти терял сознание. Его сердце то падало вниз, к ногам, то подскакивало под горло, то останавливалось, как у загнанного коня. Каждый раз в пачке оказывалось 99 купюр.
   В последний раз, в последней надежде Квасников стал считать - медленно, как слепой, тщательно ощупывая и растирая в пальцах каждую ассигнацию, и его воспалённые губы прошептали вновь "девяносто девять".
   Гоэлро Никанорович рухнул на кафельный пол без чувств, зацепив неуклюжим ботинком стул, а тот звонко, как разорвавшаяся петарда, хлопнул о кафель.
   В подвальную комнату вбежал охранник банка - рыжий добряк-увалень, сменивший утром Еремея Кашкина, который, увидев лежавшего на полу в неестественной позе Квасникова, завопил на весь банк:
   - Неотложку! Вызовите неотложку! С Гоэлро Никаноровичем плохо!
  
   5.
  
   "Чик-чирик, кик-кик! Чик-чирик, кик-кик!"
   Весело и упруго, как на батуте, подскакивали на тротуаре воробьи. Опьянённые весенним днём птахи возбуждённо трепыхали крылыш- ками, вертели маленькими серыми головками, склёвывая крошки с блестящего после прошедших дождей асфальта.
   Воробьи совсем не боялись людей, лишь уступали им дорогу, отпрыгивая, отлетая на метр-полтора в сторону. Тем более не боялись, что не разгуливали по тротуару разленившиеся коты.
   "Цок-цик! Цок-цик!"
   Весело и неровно выстукивали каблучки туфель. Неровно потому, что с одного каблучка отлетела подкова.
   Хозяйку туфель - полноватую, сорокапятилетнюю, красивую поздней женской красотой, когда расцветает она бабьим летом, - звали Аглаей Ивановной Добрыниной. Перекатывающиеся к уголкам весёлые карие шарики глаз, взлетевшие чёрными чайками брови - определённо старший бухгалтер районной газеты "Советские Кулёмы" Добрынина находилась в хорошем расположении духа. И все люди вокруг казались ей хорошими и милыми.
   А как же не быть соловьиному настроению?! Сегодня в восемь часов вечера на новую квартиру к Аглае Ивановне обещал заявиться при полном параде неотразимый мужчина - шофёр управляющей банком Агафон Агафонов. Ровесник Аглаи Ивановны Агафонов год назад похоронил жену, умершую от рака и женской доли.
   Приязнь между Аглаей Ивановной и Агафоном возникла давно, ещё с тех времён, когда жива была супруга Агафонова Клава. Но она, Добрынина, ничем, даже каким-либо намёком не хотела опошлять святых семейных уз и загонять прежде времени в гроб тяжело больную женщину. Однажды Агафон тайком поцеловал Аглаю Ивановну, когда подвозил её домой. Был тихий звёздный вечер, который гипнотизирующе воздействовал не только на семнадцатилетних. Хотя этот поцелуй Аглая Ивановна не считала, как таковым, поцелуем. Так, чистым, невинным прикосновением одних губ к другим губам, потому что Агафон поцеловал её украдкой и мимолётно, как пятиклассник, влюблённый по уши в свою сверстницу.
   Ещё один раз Агафон коснулся её губ более чувственным поцелуем, в котором уже скрывалась затаённая страсть. В тот день они случайно встретились на пустынном берегу Быстрицы. К реке Аглая Ивановна приходила полоскать бельё, а Агафон разыскивал по прибрежным кустам свою шалопутную дочь, которая в свои шестнадцать лет уже успела сделать аборт.
   Нет, Добрынина совсем не радовалась, когда беспощадный рак доконал бедную женщину. Как могла она радоваться такой трагедии?! Ведь это страшное и непоправимое горе - смерть! Аглая просто, без чёрной мысли подумала, что теперь они с Агафоном могут быть вместе.
   И что тут такого и особенного, что тут грешного, если она так подумала? Умершую не воскресишь, а жизнь на земле продолжается. К тому же она, Аглая Ивановна, твёрдо ответила Агафону, когда тот пришёл просить её руки уже через месяц после кончины супруги:
   - Нужно всё делать по-людски, Агафоша! Нужно хотя бы год подождать ради приличия!
   Нет, Аглая Ивановна - очень порядочная и уважающая себя женщина и до годовщины со дня смерти бедной Клавдии, то есть до вчерашнего дня, даже поцеловать себя Агафону не позволяла. Не говоря о чём-либо другом, как по-блатному пел её, Добрыниной, сын Игорёк:
   "О чём не говорят, чему не учат в школе".
   То ли весна странным образом подействовала на Аглаю Ивановну, то ли предстоящее свидание, но привязался к ней пошлый куплетик
   из Игорьковой песенки:
   На пляже одна дама
   Читала Мопассана,
   Читала, ножки грела,
   Купаться захотела.
   И кое-что ещё,
   И кое-что другое,
   О чём не говорят,
   Чему не учат в школе.
   Довела её эта постыдная песенка до ручки. Аглая Ивановна несколько раз мысленно обозвав нехорошими словами сына-пошляка, от смущения покраснела. Оглянулась, словно испугалась, что кто-нибудь мог услышать слова пошлой песенки, которые она напевала про себя.
   А в сумочке старшего бухгалтера редакции районной газеты Аглаи Ивановны Добрыниной среди других денежных ассигнаций, предназначенных для оплаты труда журналистов, тихо и покойно лежал четвертной - тот самый, из-за которого разгорелся сыр-бор в жизни Квасникова.
   Вряд ли есть такая женщина на свете, которая может равнодушно пройти мимо открытой двери универмага, когда, к тому же, её сумочка полна денег, и среди оных имеются и её - личные, кровно заработанные, и уж их она может тратить, не отчитываясь перед скупердяем мужем, на что угодно: на духи, на помаду, на платье, на туфли. Если найдётся такая женщина в мироздании, то она, конечно же, не может жить в Кулёмах.
   Не была исключением и Аглая Ивановна. Он вообще старалась никогда не быть исключением из правил и, несмотря на скромную зарплату, одевалась со вкусом. Даже сейчас, в обычный, ничем не примечательный рабочий день под дорогим модным плащом с воротником-стоячком скрывалось не менее дорогое платье из какой-то сверхмодной ткани.
   Аглае Ивановна никогда не была исключением ни в одежде, ни в поведении. Добрынина была порядочной женщиной и одевалась так, как одеваются порядочные женщины. Ела то, что едят порядочные люди. Читала то, что читают порядочные интеллигенты. И она чувствовала себя в этой жизни уютно от своей неисключительности, от сопричастности к большинству.
   Аглая Ивановна оглянулась: не увидел бы кто-нибудь из райкомовских или редакционных, и юркнула, если так можно говорить о полноватой женщине, в дверной проём универмага. Дверь, после того, как до кости разнесло пальцы заместителю председателя райпо, подпёрли двухпудовой гирей, и теперь входящие могли не бояться быть прихлопнутыми.
   Поднявшись на второй этаж, бухгалтер редакции зацокцикала по кафелю к женскому отделу, но невзначай, из чисто женского любопытства бросила взгляд на шеренгу рубашек в мужском отделе И зацепилась этим любопытным взглядом за чёрную сорочку - ту самую, что не смог купить несколько дней назад Гоэлро Никанорович.
   "А неплохо было бы купить эту рубашку в подарок милому Агафону!" - с большой нежностью подумала Добрынина.
   Аглая Ивановна вежливо крутанулась на тонких каблучках, плывущей походкой завернула в отдел мужской одежды, плавно и равномерно покачивая крепкими бёдрами - как женщина, имеющая достоинство. Подошла к шеренге сорочек, выудила из общего однообразия сияющую чёрную, с прищуром осмотрела её: достойна ли она богатырской фигуры возлюбленного?
   Решительно крутанув уже головой, отчего описала полукруг в воздухе и скособочилась мохеровая шапочка, Добрынина заспешила к кассе.
   - Гражданочка! Гражданочка! Эта рубашка продана! Её скоро заберут! - проверещала продавщица - та же, суперкукла, и схватилась за рукав сорочки, будто бухгалтер редакции собиралась улизнуть с неоплаченным товаром.
   - Как же так, милочка? - певуче спросила Аглая Ивановна. У неё был мелодичный, протяжный альт. - Рубашка висит на общих основаниях в общем ряду. Значит, я могу заплатить стоимость и приобрести её!
   Добрынина утробно не выносила торгашей всех мастей без исключения, хотя, по возможности, старалась не портить с ними отношения. Но когда это не удавалось, когда хамству и несправедливости продавцов не было конца - жгла все мосты. И так жгла, что после этих пожаров работники советского прилавка обходили её за километр. Нет, нет, Аглая Ивановна не грубила, не хамила, не повышала тона - она уничтожала их спокойным, песенным растяжку голосом. Она пела такие наполненные глубоким смыслом слова, что вокруг прилавка, у которого разгорался сыр-бор. Собиралось несколько десятков покупателей, как на представление балаганчика. Обычно бухгалтер была на высоте, потому что обращалась за поддержкой к другим покупателям и умела тонко руководить настроением недовольных.
   Аглая Ивановна уже прикинула в уме, что продавщица отдела мужской одежды, в принципе, нужна ей, как бездомной собаке пятая нога.
   - А вы кто такая?! Фурцева? - Продавщица и ведать не ведала, что названная ею женщина уже давно не работает министром культуры. - Видали мы таковских в Париже, на Елисейских полях!
   От этих самых "Елисейских полей" и растерялась в первую секунду Добрынина. Она напряжённо молчала, прикидывая: что могло означать сие странное выражение? И, благодаря этому, работница прилавка перехватила инициативу.
   - А ну-ка несите рубашку назад! - Она так грозно захлопала приклеенными ресницами, что они грозили отклеиться и опасть на паркетный пол уставшими бабочками.
   Но бухгалтер редакции уже успела опомниться от первого потрясения.
   - Не имеете права! Вы не имеете никакого права оставлять выставленную на продажу вещь согласно правилам советской торговли! - Аглае Ивановна и не собиралась упускать из рук понравившийся товар хотя бы из принципа. В этом отношении она оставалась настоящей кулёмовкой.
   - Я не имею права?! Я сейчас в милицию позвоню! Я для своего мужа рубашку оставила!
   Добрынина удавила свою оппонентку мило-ехидным взглядом.
   - Знаем, какой у тебя муж!
   - А хотя бы и любовник! Ты-то кому берёшь? Сыну? Так он в настоящий момент в армии!
   Аглая Ивановна удивлённо всмотрелась в лицо продавщицы, показавшее вдруг ей знакомым.
   - Откуда ты моего сына знаешь?
   Девушка встряхнула "панками", как скотник встряхивает охапку сена на навильнике.
   - Так ваш Игорёк ударял за мной до армии, тётя Глаша! И я вас дома была. Не помните? Полгода назад на проводах...
   - Постой, постой! - Добрынина с явным недоверием производила рентген лица продавщицы. Наконец прошептала изумлённо и испуганно:
   - А ты не Люда Михалькова?
   - Я... - Девушка широко и добродушно улыбнулась.
   - Господи! - Аглая Ивановна прикрыла остававшийся изумлённым рот рукой, словно оттуда скандальной сорокой могло вылететь непотребное слово. Так и стояла некоторое время с выпученными, как у лягушки, глазами, будто лицезрела перед собой питан с берегов Амазонки. -Девонька! Да что же ты с собой сотворила?! Я ведь не признала тебя. Надо же - Люда Михалькова! Если бы не назвалась, ни за что не признала бы! Надо же!
   Обречённо вздохнув, Аглая Ивановна направилась к вешалке-стойке с рубашками.
   - Ладно, Людочка... Раз оставила - так оставила. Не понимаю я, что ли... - Добрынина мягко и тепло улыбнулась Михальковой. Правда, сделала это с явной неохотой.
   - Ну что вы, тётя Глаша?! Это один знакомый ещё до праздников попросил придержать. Раз не объявился, то забирайте на здоровье! - подобревшей сорокой щебетала Людмила. Она оказалась вполне милой и отзывчивой девушкой - даже слегка застенчивой. - А вы для Игорька берёте, да? Надеетесь, что возмужает в армии? В армии ребята мужают, это правда.
   - Для Игорька, - немножко покраснев и смутившись, солгала Аглая Ивановна. И спрятала глаза на своей пышной груди.
   Продавщица, конечно же, не поверила ей, ибо о том, что было тайной для самой Аглаи Ивановны - её любви к Агафонову - знали все Кулёмы.
   Добрынина поспешила заплатить за рубашку.
   - Людочка, а почему ты назвала меня, как следователь, гражданкой?
   - Не узнала... - Невинно пожала плечами продавщица.
   - Как так?! - Аглая Ивановна даже взглянула в зеркало за плечом Михальковой: неужто за полгода изменилась до неузнаваемости?
   - Вы же меня тоже не узнали!
   Теперь уже Люда улыбнулась мило-ехидно.
   В этот день Аглая Ивановна не выдала зарплату в редакции. Редактора газеты вызвали на одно из многочисленных совещаний, который уважал и чуть ли не ежедневно проводил Кулёмовский райком партии. А без редакторской замысловато-заковыристой подписи бухгалтер и шариковую ручку за 35 копеек не выдавала.
   Служители пера в этот день остались без потом заработанной получки.
   Аглая Ивановна слыла доброй и отзывчивой женщиной. Она всегда кому-то помогала и всем желала только добра. Но как ни странно, её не любили в городе и особенно - на работе И это было обидно, потому что она со всей душевной щедростью занимала нуждающимся деньги, давала добрые советы, опекала, учила жизни, а они её недолюбливали...
   Со временем она уяснила, что весь род человеческий - неблагодарное племя, за добро платящее злом. Она не понимала, как унизительна для человека помощь, жалость, если благие дела постоянно подчёркиваются: вот, мол, какая я добрая и душевная! О её очередном добром поступке вскоре узнавал весь городок, узнавая о нём из её же уст. И ещё многое знал из её уст весь городок о жизни, интимных делах доверчивых простаков, впустивших в свою душу вкрадчиво-заботливую Аглаю Ивановну.
   Добрынина была занята мыслями о предстоящей, может быть, решающей её судьбу встрече. И невпопад отвечала на вопросы сослуживцев. Образ Агафона горячим, волнительным туманом застлал её разум. Делая простой отчёт для финотдела по командировочным расходам, перепутала дебит с кредитом. В завершении всего - забыла вытащить из сумочки зарплату и переложить её в надёжный сейф. Так и пошла с большими деньгами при себе домой. Хорошо ещё, что Кулёмы не славились ворами и грабителями среди бела дня.
   По дороге домой Аглая Ивановна думала о том, о чём думает обычно влюблённая женщина. Как придёт её возлюбленный? Опоздает ли? Как постучится, то есть, позвонит? Как войдёт? Что скажет? Какими глазами будет смотреть на неё? Наверное, влюблёнными. Что принесёт в подарок?
   От приятных вопросов, которые она задавала сама себе, сладко щекотало под сердцем, словно за рёбрами в левом боку спрятался шаловливый чертёнок и кончиком хвоста заигрывал с замирающим от предчувствия женского счастья сердечком её.
   По-прежнему блистательно вело свою сольную партию весеннее солнце. Его ослепительным лучам подпевали певчие пичужки. Да ещё фальшивили грачи и вороны. По-прежнему игриво выстукивали об асфальт каблучки: "Цок-цик! Цок-цик!"
   Но время неумолимо приближалось к вечеру.
  
   6.
  
   Ни к своем дням рождения, ни к проводам сына в армию, ни к большим праздникам не готовилась с такой ответственностью Аглая Ивановна Добрынина, как к сегодняшнему застолью тет-а-тет с Агафошей Агафоновым. Пржде всего, она вылила две бутылки водки "Пшеничная" в литровый графинчик, выжала в него два лимона и поставила в холодильник. Подготовила салаты: оливье, венгерский со шпиком и селёдку под "шубой". К салатам добавила краковской колбасы, ветчины, пошехонского сыра, кабачковой икры собственной консервации, солёные опята с маринованными боровичками, маринованные помидорчики и корнишоны. Расстаралась и горячих блюд: тушёной в сметане картошечкой, котлетами и голубцами.
   Аглая Ивановна управилась с сервировкой стола к половине восьмого вечера и спешно ухватилась за свою внешность. Сняла с лица сложную фруктово-ягодуню маску, в которой походила на инопланетянку или индейку из племени апачей. Тщательным образом подвела брови, подкрасила ресницы, для выразительности глаз слегка подсинила веки, при помощи помады неброско, но со вкусом оформила сердечком губы. После всего этого феном подкрутила волосы, одела себя в среднедекольтированное, чёрное бархатное платье, через вырез которого зазывно и маняще темнел овражек меж округлых холмов её грудей.
   И вот её квартиру заполнила долгожданная соловьиная трель электрического звонка. Аглая Ивановна, встрепенувшись, как большая испуганная птица, кокетливо ойкнув, побежала открывать долгожданному гостю.
   Уверенно и солидно, словно начальник из числа районных номенклатурных единиц, переступил порог причёсанный на подбор и выбритый до сини Агафон Агафонов в костюме с галстуком - при полном параде. Правда, брюки на коленях были слегка пожёваны, туфлей не касалась сапожная щётка, наверное, с прошлой осени, с тех пор, как были поставлены на зимнюю консервацию в чулан, а на пиджаке оторвалась верхняя пуговица.
   Но влюблённая и счастливая Аглая Ивановна не придала значение таким мелочам, и посмотрела на гостя поволоченными романтической дымкой глазами. И совсем не замечала, что щёки Агафона, словно градом, иссечены оспой, что жидёхонек его фантастически пего-седой чуб. Она лицезрела перед собой сказочного принца, явившегося к ней, как олицетворения будущих счастья и благоденствия.
   Добрынина застенчиво, словно девушка при первом посещении гинекологического кабинета, улыбнулась. И скороговоркой защебетала навстречу гостю:
   - Проходите! Проходите, дорогой Агафон Мефодьевич!
   - Здорово, коль не шутишь! - гмыкнул в ответ Агафонов.
   В огромных красных лапищах возлюбленного Аглаи Ивановны не было шампанского, тем более, не имели места цветы, о чём так романтично грезила Добрынина. Но даже тени разочарования не промелькнуло в её лучистых карих глазах. Она постаралась быстро убедить себя, что её ни к чему эти мещанские щтучки. Главное - предстал пред очи её собственной, свободной от общественных условностей персоной живой, статный, желанный Агафон. Этого было больше чем достаточно для счастья.
   - Вот я я лёгок на помине, Аглая... Как тебя величают по батюшке?
   - Для тебя я всегда - просто Глаша... - Аглая Ивановна излучала само очарование. - Милости прошу к нашему шалашу. Что Бог послал нам - от чистой души вам! Чем богаты, как говорится, тем и рады!
   От возбуждённого щебетанья и тоненького заискивающего смеха, заполнивших прихожую, Агафонова покоробило и передёрнуло, будто он хватанул с устатку вонючей свекольной самогонки. Но и этого не заметила Аглая Ивановна, хотя преданно смотрела прямо в глаза своего возлюбленного.
   За праздничным столом Агафон осваивался недолго. Уверенно облапил горлышко графина, отставил в сторону рюмку, подтащил к себе трёхсотграммовый фужер и набухал его до краёв водкой. Плеснул в рюмочку и хозяйке. Она по-прежнему, как зачарованная, смотрела на слишком решительного жениха. Но всё же покачала осуждающе головой. Спросила осторожно и заискивающе:
   - А не много будет на голодный желудок, Агафон Мефодьевич?
   - Да ты что, Глаша?! Это же мне, как слону кружка!
   И захохотал, донельзя довольный своей остроумной шуткой.
   Агафон шумно выдохнул воздух из лёгких, запрокинул голову и в один приём вылил в себя фужер водки, даже не почувствовав её приятного лимонного вкуса. Но водка была чересчур холодной - у него перехватило горло и зашлись зубы.
   - Переморозила водочку, хозяйка! Подхвачу ангинную болезнь - лечить будешь!
   Аглая Ивановна совсем растерялась. Невыпитая рюмка в её руке задрожала, капли водки прозрачными дождинками опали на бархатное платье. Не таким, как она себе представляла, совершенно другим предстал перед ней сегодня Агафон. Предстал грубым, бесцеремонным. А ведь во время прежних случайных встреч он был обходительным и нежным.
   - Извиняюсь сердечно, Глаша! Так сказать, немножко пошутил! Захотелось вдруг сыграть перед тобой этакого разгильдяя. Как посмотришь на это - хотел узнать.
   Немалый драматический талант пропал в лице шофёра управляющей банком.
   Такая перемена в чувствах и поведении оспистого Агафонова произвела очень разительное впечатление на Аглаю Ивановну. Хам выпирал из долгожданного гостя из всех его щелей: из волосатых ноздрей, из мясистых ушей, из наглых белесых глаз. Теперь уже она, залихватски хлопнув рюмку, упала на стул и заливчато расхохоталась. Агафонов терял в её глазах свой привлекательный имидж.
   И уже Агафон застыл с открытым ртом, словно без предупреждения хватанул маленковский стакан медицинского спирта и запил из бокала им же.
   Такое странное получилось у них застолье. И, если бы явился на побывку сын Аглаи Ивановны Игорёк, он, оценивая сложившуюся ситуацию, выразительно просверлил бы пальцем свой висок.
   Несмотря ни на что, Аглая Ивановна ещё видела в Агафонове мужчину, который может понравится женщине, который при определённых условиях, когда надо закрыть глаза на некоторые недостатки, может стать спутником жизни.
   Агафонов никогда не жаловался на отсутствие аппетита - в плохую и хорошую погоду, при полном здравии и при расстройстве желудка, с похмелья и спросонья, среди ночи и в любой компании. Он довольно быстро управился с половиной того, что выставила на стол хлебосольная хозяйка. В графинчике осталось водки на палец, и шофёр банка сытно откинулся на спинку стула.
   А старший бухгалтер редакции, как воспитанница института благородных девиц, стала жеманно обмахивать газовой косынкой своё разгорячённое лицо. Между хозяйкой и гостем установилось неловкое молчание.
   Агафон понимал, за чем пришёл сюда, знал, что необходимо делать в таких случаях дальше. Но на него наплыла какая-то патологическая лень. И невозможно было пошевелить большим пальцем на правой ноге, не то, чтобы подняться со стула, подойти к женщине, обнять её и шептать на изящное ушко нежные, романтические и страстные слова, от которых её, наверное, незамедлительно бросило бы в жар.
   И Аглая Ивановна понимала, за чем пришёл всем сердцем любимый ею Агафон. Она ожидала того, что должно было случиться сегодня, со смущением и почти девичьим стыдом, присущими любой женщине, если она не распущена окончательно. И в то же время этого "того" она ожидала со сладким томлением в сердце. Внутренне напрягшись, Аглая Ивановна со скрытым недоумением смотрела на Агафона и пыталась не замечать некоторых неприятных черт его лица. Она не понимала: почему тот не приступает к более решительным действиям?
   Сытому, осоловевшему от водки Агафонову было лень играть роль влюблённого рыцаря, попусту расходовать свою мыслительную энергию, которой в данную минуту едва хватало на то, чтобы удержаться от соблазна тут же уснуть, сладко захрапев. Ему не хотелось расходовать последнюю мыслительную энергию на нежности, на разные интеллигентные штучки, вроде:
   "А что это у вас?"
   "Ушки".
   "Ох, какие красивые ушки! Ну просто нельзя не поцеловать! А это что у вас?"
   "Губки".
   "Ну, просто прелесть -з губки! Грех не поцеловать такие привлекательные губки! А это что у вас?"
   И так далее, до самых интимных деталей женской материи.
   Агафон искренне плевал на все эти штучки, и вообще он был настроен уйти по-английски домой, с облегчением завалиться в холостяцкую постель. Но в душе его случайно сохранилась частица мужского благородства. Эта мизерная частица не позволяла ему подняться со стула и уйти - не попрощавшись, по-английски.
   Он почему-то подумал, что, в принципе, все бабы бывают дурами, когда стараются до смерти упоить и укормить чужого мужика, когда как нужно наоборот. И ещё он подумал, что обязан остаться. Нельзя отвечать неблагодарностью на такое хлебосольство. Но сначала он должен выйти на балкон и хлебнуть порции три свежего воздуха.
   Крепкий зад Агафона нехотя, с превеликим трудом, как перегруженный вертолёт, оторвался от стула. Гость ничтоже сумнящеся сказал напряжённо и смущённо смотревшей на него Аглае Ивановне, как сказал бы своей жене:
   - Ты это... Раздевайся и ложись! А я пяток минут подышу на балконе и приду.
   Словно потревоженный тюлень, Агафон лениво, корявой неспешной походкой прошёл к двери балкона, которой долго громыхал, пока открыл.
   А Аглая Ивановна в это время, как рыбина, выброшенная на берег волной, широко раскрытым ртом захватывала воздух, напитавшийся едким дымом от погарских сигарет "Прима, - так обескуражили её простота и обыденность слов Агафона, когда как она мечтала, что всё у них произойдёт совсем по-другому. Как-то не так должно было произойти их сближение - как-то романтичнее, поэтичнее. Должны были быть какие-то необычные фразы, какие-то страстные словосочетания, обволакивающие мозг горячим туманом.
   Но то, что произнёс божественный Агафон, так не соотносилось с ореольным образом, выстраданным Аглаей Ивановной в течение целого года.
   От постигшего её разочарования Добрынина готова была разрыдаться обиженной годовалой девочкой, у которой отобрали любимую погремушку. Но в это время из какой-то норки в её мозговых джунглях, словно мышь, когда выключают в комнате свет, неожиданно выползла мысль - по-женски логичная и рассудительная: а может, и надо так просто и естественно, без всяких иносказаний и ужимок, намёков и недомолвок, жеманства и кокетства? Ведь им с Агафоном не по семнадцать лет, чтобы играть в любовные чувства, излишний романтизм. Сходятся они, как два одиноких человека без шумных застолий и мендельсонщины. Сходятся умудрённые жизненным опытом мужчина и женщина. Сходятся надолго - до глубокой старости.
   Такими были мысли Аглаи Ивановны Добрыниной, которые окончательно успокоили её.
   Аглая Ивановна решительно поднялась, выключила верхний свет, включила торшер, свет которого окутал в розоватый интимный туман со вкусом обставленную комнату с финской полустенкой, набитой хрусталём; с подписными изданиями троих Толстых, Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Достоевского, Джека Лондона и Теодора Драйзера, Чарльза Диккенса и Оноре де Бальзака, Козинцева и Алдан-Семёнова. Все эти книги ни сама Добрынина, ни сын её Игорёк ни разу не открывали. Аглая Ивановна читала Пикуля и Юлиана Семёнова, а Игорёк - только "Советский спорт".
   Среди этих книг, впрочем, одна была с автографом, подаренная местным прозаиком Кондратьевым, которой очень дорожила бухгалтер редакции и даже помнила её название - "Туманное утро". Часто раскрывала этот графоманский опус и любовалась корявым, написанным, по всей видимости, в пьяном виде автографом.
   "От чистого сердца и с любовью нежной и милой женщине Аглае Ивановне Добрыниной от её слуги - русского писателя".
   Кроме финской полустенки была в комнате полутораспальная кровать - модная, с балдахином, а также - два кресла и четыре дорогих, сделанных под ретро стула, торшер, платьевой шкаф, цветной телевизор "Горизонт" и стационарный магнитофон "Маяк". Под потолком висела тяжёлая люстра под хрусталь, а противоположную стену украшал туркменский ковёр за 1200 рублей.
   А не прикрытом ничем простенке у балкона - чеканка с изображением обнажённой женщины с ногами штангиста и мощным бюстом. У изображённой на медной пластине женщины ноги походили на два приставленных друг к другу объёмных столба. Но эта чеканка нравилась Добрыниной. Она не любила плоскогрудых, узкобёдрых девиц, которые, по её личному мнению, годились лишь для разврата, но не воспроизведения потомства. Снимки таковых девиц, вырезав из импортных журналов, щедро расклеил по стенкам туалета Игорёк.
   Включив торшер, Аглая Ивановна сняла через голову платье и осталась в голубенькой комбинации. Оглянулась на балкон: не смотрит ли Агафоша? Затем сняла с себя комбинацию, трусики, бюстгалтер, наклонилась к спинке кровати за ночной сорочкой. Её поза и фигура точно повторили изображение на чеканке, будто именно с Аглаи Ивановны художник по металлу делал свою гениальную работу, наводнившую все магазины страны, торгующие культтоварами.
   Натянув ночнушку, Добрынина юркнула, нет, правильнее - подлезла под одеяло. И замерла с открытыми глазами. Взволнованно подымалась и опускалась пышная грудь женщины, которая пыталась вернуть из прошлого своего приятные любовные ощущения. Так и должна была ждать жена своего законного, Богом данного супруга.
   Через окно, завешенное воздушным тюлем, проблёскивал красный огонёк сигареты, словно маленькая красная звёздочка паучком спустилась с космических высот. И зависла на невидимой паутинке, пульсируя слабым светом и двигаясь вверх-вниз на полметра.
   Огонёк-звёздочка вряд ли мог что-либо осветить. Но всё равно, благодаря ему, вырисовывался мужественный в весенних сумерках профиль шофёра банка.
   Агафон, докуривая сигарету, лениво думал о том, что придётся ему переспать с Аглаей Ивановной. Но после этого обязательного действия следует сразу же уйти домой и больше никогда не приходить к ней. Ему вдруг расхотелось жениться на этой женщине, хотя шофёр банка и понимал: жить с ней будешь, как у Бога за пазухой. Всегда вкусно откушаешь, всегда будешь ходить вычищенный, выглаженный, выхоленный. К тому же, умеет эта баба умно распоряжаться деньгами. Вон, за двести рублей зарплаты обстановочка в квартире что надо и одета не хуже жены первого секретаря райкома. Нет, жил-поживал бы он при ней сытно.
   Но сегодня что-то ему не нравилось в Аглае Ивановне. Какая-то не своя, не простая она баба. Не пошлёшь такую при случае на три или пять букв, не врежешь для профилактики под глаз. Того и гляди - сам по одной дощечке ходить будешь!
   "Но и это не так, - путался в мыслях своих Агафон. - Пожалуй, Аглая и добра, и покладиста. И ноги будет мыть, и воду пить, коль любит!"
   И вдруг Агафонов понял, отчего боится жениться на Аглае Ивановне. Да ведь добротой своей и предупредительностью она кого хочешь может до сумасшедшего дома или суицида довести!
   Шофёр банка с тоской задавил окурок в перила балкона и передёрнулся, потому что прогнал через свою память, как повторы острых моментов в футбольном репортаже по телевизору, кадры из сегодняшнего вечера. Вот Аглая Ивановна с ужасом смотрит на него. Это, когда он решил не выкобениваться и быть самим собой. Вот услужливо подкладывает кабачковую икру, от которой у Агафона обычно бывает изжога. Вот натянуто хихикает на его коронным, фирменным афоризмом "наливай, бо поедять!" Вот торжественно и со значением, с щедростью Рокфеллерши, который дарит своему сыну на свадьбу самолёт, она преподносит ему чёрную сорочку, которая идёт к его рыже-пегим остаткам растительности на голове меньше, чем кавалерийское седло верблюду.
   Вот почему он ни за что, ни за какие коврижки и деньги не жениться на бухгалтере редакции. Натужная какая-то, не настоящая она женщина.
  
   7.
  
   Краем глаза Агафон видел, как переоделась Аглая Ивановна, как легла в постель, но её пышно-ядрёные формы не разбудили в нём страстного влечения. И он удивился этому, потому что никогда не оставался равнодушным к обнажённой женской натуре. Даже когда смотрел порнографические открытки, температура подбрасывалась к его щекам, и приходилось анонимно гасить её.
   Но в нынешней ситуации было нечто неестественное, что-то далёкое от любовной страсти. Шофёр банка чувствовал себя пресытившимся и уставшим колхозным быком, к которому ведут и ведут по весне одуревших бурёнок.
   Он вообще почувствовал отвращение ко всему женскому полу. И вожделённые прежде холмики и ложбинки женского тела вызывали теперь брезгливость. И за это ещё он возненавидел Аглаю Ивановну. Подобные ощущения у него когда-то, однажды вызвала жена, которую он любил в молодости и ревновал не только к мужикам, но и к каждому телеграфному столбу.
   И вот теперь, вспомнив жену, он передёрнул плечами, словно продрог на морозе. Волчья тоска закатилась в его душу не от осознания своей вины. Наоборот, ему показалось, что нет на земле человека несчастнее его. Он подумал о том, что его распущенность стала результатом отсутствия божественной, преданно любящей его женщины, которая смогла бы затмить собой всех остальных. И, тем более, такой женщиной не могла стать Аглая Ивановна.
   От тоски, безголосо завывающей внутри его, Агафону вдруг захотелось взобраться на перила балкона и прыгнуть в чёрный омут ночного пространства с пятого этажа. Но он лишь испуганно, с колотящимся от страшных предчувствий заглянул вниз, как в бездну, и увидел... Квасникова. Служащий банка бесплотной сгорбившейся тенью вышел из темноты на свет уличного фонаря и пошёл вдоль бельевых верёвок с полоскавшимися на ветру, будто первомайские стяги, рубашками, простынями, трусами и майками.
   - Не может быть! - заполошно прошептал вслух Агафонов. - Я же сам отвёз его в состоянии бессознания в больницу!
   Агафон не верил в любую чертовщину. Но надломились его крепкие колени. Он захотел вскрикнуть, хотел бежать сломя голову с балкона, но ноги вместе с тапочками, будто намазанные суперклеем, прилипли к бетону.
   И в эту секунду шофёр банка увидел такое, что человеку в здравом уме померещиться не может. Чёрная рубашка, сушившаяся на верёвке, вдруг подняла пустой свой рукав, обхватила им шею того, кого принял Агафонов за Квасникова, завязалась на шее узлом. Рубашка душила ночного прохожего, а тот сдавленно хрипел и в агонии взмахивал руками, как гусь, лишённый головы, отчаянно бьёт крыльями.
   Прохожий через некоторое время замертво свалился на тротуар, о который хотел размозжить свою непутёвую голову Агафон. А рубашка ослабила узел и опустила свой зловещий рукав. И невинно затрепыхала на ветру, будто не случилось ничего из ряда вон выходящего.
   Волосы вздыбились на мамином родничке Агафонова, электрическим током ударило в пятки. Он упруго подскочил огромным мячом или маленьким аэростатом и вломился в двери балкона с широко распахнутыми, безумными глазами. Начал защёлкивать шпингалеты, суматошно задёргивать шторы. После чего, подпрыгивая нелепым бегемотом, помчался к кровати Аглаи Ивановны.
   А та, приняв все эти странные движения за неудержимую страсть возлюбленного, с готовностью раскрыла свои объятия и уста навстречу ему.
   Агафонов затих, как маленькое дитя, спрятав свой мясистый нос между тёплыми и мягкими грудями Аглаи Ивановны. И тут же уснул.
   Добрынина в недоумении пыталась в темноте что-то рассмотреть на потолке и никак не могла взять в толк: что вдруг приключилось с Агафоном? И долго лежала молча, без движения, боясь потревожить сон возлюбленного. И не заметила, вкрадчиво-вязкий сон оваладел ею.
   С рассветом Агафонов проснулся, с недоумением огляделся по сторонам, встряхнул головой. Облизывая пересохшие от жажды губы, с хрипом произнёс:
   - Привидится же на ночь такая чертовщина!
   После этого, обнаружив рядом с собой обнажённую Аглаю Ивановну, бесцеремонно и грубо взял её.
   - Заткнись, дура! Плевать я хотел на твои чувства! - Агафонов со злостью хлопнул на прощание дверью, словно влепил Аглае Ивановне звонкую пощёчину.
   Со свёртком под мышкой, в который была завёрнута подаренная Добрыниной чёрная рубашка, он с достоинством стал спускаться по лестнице. Через грязные, с прошлого лета засиженные мухами окна лестничных площадок серо струился утренний свет. Агафонов посмотрел на часы и обнаружил, что они показывают всего лишь половину седьмого.
   Агафон был совсем не удовлетворён услужливыми, но неумелыми ласками Аглаи Ивановны и как-то вяло подумал, что успеет ещё заглянуть к продавщице Верке. Уж с ней-то до восьми утра он наверстает упущенное!
   Шофёр банка не чувствовал угрызений совести, хотя жестоко и неинтеллигентно обидел в общем-то добрую, всем сердцем любящую его женщину. Он никогда не воспринимал болезненно разрывы с любовницами, потому что считал недостойным настоящего мужика жалеть это вечно притворяющееся, неблагодарное и распутное бабье племя.
   Да, он чувствовал неудовлетворённость от свидания с Добрыниной, потому что, чего греха таить, об Аглае Ивановне он иногда мечтал и даже несколько раз мысленно переспал с нею. Вдобавок к этом разочарованию оставило тяжёлый осадок на душе ночное наваждение. Но всё равно Агафон вышел из подъезда пятиэтажного дома в относительно прекрасном расположении духа.
   И тут же на том месте, где ему вчера примерещилось удушения Квасникова рукавом чёрной рубашки, он увидел толпу любопытных кулёмовцев и несколько милиционеров. Дурное предчувствие тошнотворным комком подпрыгнуло к самому кадыку.
   На неверных ногах приблизился шофёр банка к толпе. Взглянул с высоты своего роста через головы людей и увидел распростёртого под чёрной рубашкой мужчину средних лет в костюме-тройке тёмно-синего цвета в огненно-жёлтой рубашке и в тёмно-вишнёвом галстуке. Это был председатель Кулёмовского райпо Кудашов. Шляпа задушенного откатилась на несколько метров от его головы, которая покоилась на бордюре тротуара с остекленевшими синими глазами и навечно отпечатавшимся в их зрачках ужасом.
   Агафон почувствовал, как обожгло морозом его лопатки, как ёкнуло, оборвалось вниз сердце, а под мышку воткнулось нечто острое, нестерпимо жгучее, словно вонзила в его бок свои ядовитые зубы кобра. В мозг ударила догадка-молния:
   "Чёрная рубашка!"
   Агафонов внезапно и отчаянно вскрикнул. Словно змею, отбросил от себя свёрток с подаренной рубашкой и помчался в панике по центральной улице Кулём, будто за ним гналась свора обезумевших дворовых собак.
  
   8.
  
   Всего этого не видела Аглая Ивановна, которое в это время в истерике боксировала подушку головой, как Мохаммед Али боксёрскую грушу, при этом характерно, как индийская танцовщица, заламывая руки. Можно было подумать, что не пего-седой, оспистый Агафонов ушёл от неё, нагрубив, как последний сапожник, а пришло известие о кончине единственного, беспутного, но единственного сына Игорька, который, впрочем, досыта поиздевался бы над этими сердечными переживаниями матери, будь он дома.
   Почти обезумев от горя, Аглая Ивановна про себя отметила, что способно в эту минуту здраво мыслить, потому что подумала: каким некрасивым, одутловатым сделается её лицо от рыданий и слёз. И, когда она придёт на работу, будет злорадствовать её ровесница Клавдия Петровна Угрюмова - корреспондент газеты. Угрюмова сидела в одном кабинете с Добрыниной и, в отличие от добрейшей Аглаи Ивановны, ненавидела всех и вся, а по понедельникам - даже себя.
   И ещё подумала Аглая Ивановна, что совсем ни к чему ей расслабляться и давать Угрюмовой повод для молчаливого убийственного ехидства. Лучше вытереть слёзы и принять ванну. Не стоит её чистых слёз грязный подонок Агафонов!
   А ведь дурой, какой она дурой была! Знала, что бабник, пьяница, развратник, невоспитанный хам и прочее... Любила козла - и любовь козлиной вышла.
   Аглая Ивановна, как могла, успокоила свои слегка расшатавшиеся и взвинченные нервы и уже хладнокровно размышляла, отчего так несправедливо устроен мир. Не везёт добрым, отзывчивым людям. Она и на секунду не сомневалась, что относится к таковым. Ей не везло в жизни. Сложными, натянутыми были их взаимоотношения с сыном. Ему-то чего на мать обижаться? Ничего для него не жалела: ел сладко, работой не перегружала. Не складывались у неё добрые отношения с трудовым коллективом на работе. В течение пятнадцати лет не могла наладить нормальной семейной жизни.
   Нет, она теперь не будет такой идиоткой. Если люди за добро платят злом, то почему она должна любить этих людей? Пусть мучаются, страдают, болеют, плачут! Пусть весь мир перевернётся вверх тормашками! Пусть не восходит солнце над землёй! Пусть звёзды сбегут в другую Галактику! Аглае Ивановне всё равно. Она ненавидит людей, а вместе с ними - и всё, что окружает их. Назло им она сегодня не выйдет на работу. Да чего там сегодня... Целую неделю не выйдет!
   Подумав об этом, Добрынина злорадно усмехнулась. Она устроит жизнь этим поганым газетным писакам! Щелкопёрам несчастным! Всем этим интеллигентикам вшивым, строящим из себя вершителей судеб людских! На деле же - мелочным, погрязшим в склоках из-за строчек и гонораров людишкам. Все они останутся без получки, будут бегать по друзьям и знакомым, стрелять у них трёшки и пятёрки до выхода Аглаи Ивановны на работу. Представив, какой переполох случится в редакции, она повеселела и вытерла давно высохшие слёзы.
   Добрынина уже думала о другом. О том, что нервное расстройство ворвётся в безалаберную жизнь Угрюмовой. Может быть у неё случится приступ болезни печени. С получки Клавка хотела забрать новое демисезонное пальто из ателье. А раз это так, то желчная болезнь Угрюмовой выльется в трёпку и стирку нервов всей кулёмовской редакции.
   Ещё Аглая Ивановна думала о том, как приплетётся в приёмный пункт стеклотары с авоськой пустых бутылок завсельхозотделом Павлуша Мякишев, который за последние пять лет был трезвым, когда отсиживал пятнадцать суток за драку и разбитое стекло в ресторане. Паша обязательно понесёт бутылки, потому что, наверняка, к получке назанимал у всех, у кого возможно. И верно, если он в одночасье отдаст свои долги, то полгода ему придётся сидеть на диете.
   Но больше других впадёт в уныние и депрессию корреспондент Егор Панкратов. Он тоже весь в долгах, как в шелках, в долгах по уши. Но, в отличие от Мякишева, его довела до ручки не водка, а судьба в лице выводка в пятеро панкратят, на который не напастись ни еды, ни одежды. Егорка, узнав об отсутствии Аглаи Ивановны, взревёт медведем-шатуном, взвоет одряхлевшим волком-лобаном и за целый день не напишет ни строчки, будет мучительно размышлять: у кого выклянчить пятёрку на хлеб и кулинарный жир? Егора Аглая Ивановна по-бабьи жалела, но тот иногда бывал слишком гордым - не по своим средствам. А должен был кланяться Добрыниной в ноги при каждой встрече, потому что задолжал ей двести рублей в счёт гонорара за будущую книгу, которую ему не издать и через четыре пятилетки.
   От того, что всем в редакции будет тошно, большое горе Аглаи Ивановны, возникшее на почве разбившейся вдребезги, как хрустальная ваза, любви к Агафонову, стало значительно меньше. Горе, нависшее над ней огромной чёрной тучей, начало рассеиваться.
   Внутренний голос попытался упрекнуть её: мол, нехорошо злорадствовать над чужими несчастьями, а тем более - устраивать их. Но Добрынина в очередной раз вспомнила несправедливые и жестокие слова шофёра банка. И подумала:
   "Какого клёпа я должна страдать на этом свете в единственном числе? Почему над моей головой должна висеть чёрная туча, а над головами других светить солнце?"
   Подумав так, она окончательно успокоилась и стала собираться в поликлинику к знакомому терапевту.
  
   9.
  
   Через неделю по тротуару главной улицы Кулём, щедро политому лучами майского солнца, снова бойко выстукивали каблучки импортных туфель старшего бухгалтера районной газеты Аглаи Ивановны Добрыниной, которая в течение семи дней мужественно отболела ранимой женской душой. Почти исцелённая и посвежевшая, она шагала на работу и светилась всем встречным прохожим своей фирменной, всех обожающей, солнечной улыбкой.
   Аглая Ивановна стойко перенесла сердечную катастрофу, и её тороватое сердце снова было открыто для любви к людям, а заштукатуренные импортной помадой уста готовы были рассказывать об этой любви каждому кулёмовцу.
   В течение недели Добрынина больше спала - как новорождённая, по двенадцать-четырнадцать часов в сутки. Иногда читала Драйзера - его "Американскую трагедию", одолев за указанный календарный срок шестьдесят четыре страницы и закончив чтение предложением:
   "А ведь перед ним была девушка, которая не больше мотылька знала, к чему она стремилась, и лишь недавно поняла, как удобно и выгодно использовать юнцов её возраста или намного старше для того, чтобы получать развлечения, какие она только пожелает".
   Нет, это уж, конечно, не про неё, Аглаю Ивановну. Она никогда не была кокоткой. Она всем сердцем желала любить самоотверженно и бескорыстно.
   Аглаю Ивановну, как только она переступила порог редакции, радостно окружили нуждающиеся в деньгах сотрудники. Разумеется, когда Добрынина милостиво объявила, что начинает выдавать долгожданную зарплату, первым к столу бухгалтера подкатился пивным бочонком Пашка. Мякишев, лихорадочно ввинтив закорючку росписи в платёжной ведомости, схватил оставшиеся после возвращения долга в кассу редакции деньги: три ассигнации общей суммой в тридцать пять рублей, среди которых оказался и четвертной за N ОЛ 5243815.
   Пашка смял новенькую купюру достоинством в двадцать пять рублей вместе с двумя основательно потрёпанными пятёрками и небрежно сунул деньги в карман помятой льняной рубашки цвета стрелецкой настойки.
   Корреспондент Мякишев - сорокалетний мужик невысокого роста, нездорово, рыхло полный, с тремя подбородками и двумя сиреневыми мешками под глазами. Из набухших, заплывших до узких азиатских прорезей глаз светился довольно смышлёный, но слегка затуманенный взгляд.
   Сразу же после получения денег Пашка начал соображать, как распорядиться оставшейся в его ведении суммой. Вариантов было немного: двадцать пять целковых надо возвратить сердобольному Егорке, который сч удовольствием давал в долг друзьям и сослуживцам, будучи сам отчаянным должником. А две пятёрки Мякишев решил пожертвовать на организацию приличного холостяцкого ужина, о котором он мечтал целую неделю.
   Очень непросто оказалось для Мякишева решить первую часть задуманного. Сразу тысячи иголок проснулись в тучном теле районного журналиста с момента появления Аглаи Ивановны, которые приятно щекотали мозг, желудок и особенно пятки. Пашка нетерпеливо переступал ногами, как в стойле соскучившийся без работы владимирский тяжеловоз.
   Мякишев сгорал от нетерпения. Уже давно открылся вино-водоч- ный магазин, в котором он по блату мог взять вина в любое время, уложенное в режим работы магазина, а Панкратов все стоял у стола бухгалтера. Они с Аглаей Ивановной совместными усилиями вспоминали, когда ит при каких обстоятельствах Егорка успел занять у неё сорок рублей вдобавок к прежним двуустам.
   Иголочки нетерпения отчаянно жиганули Пашку в пятки, и он, оттолкнувшись от пола, махнул рукой на Егорку. Шустро покатился из редакции сначала по ступенькам высокого крыльца, потом по асфальтовой дорожке, словно его выпустили из катапульты.
   Мякишев уверенно приближался к вино-водочному магазину. Две мятых пятёрки были надёжно зажаты в пухлой, потной руке. По ходу движения корреспондент приветливо кивал встречным знакомым, если можно назвать кивком едва заметный тычок в пространство большой, облысевшей головы. В эту минуту, наполненную надеждой, Пашка узнавал тех, с кем здоровался, машинально и сворачивал на перекрёстках на нужные улицы, руководствуясь безусловным рефлексом, потому что даже самому Мякишеву казалось, что дорогу к вино-водочному магазину он знал, находясь ещё в утробе матери.
   В такую восторженную минуту Пашка забывал обо всём на свете: о том, что сегодня совсем не выходной день (более того - день выпуска газеты), что он не сдал на первую полосу "Пресс-центр", надоевший всем читателям газеты и самому бессменному его автору. А ещё завсельхозотделом не подготовил информацию о посадке картофеля, к которой был готов оригинальный, наполненный глубоким смыслом заголовок "Второй хлеб - в земле". Он забыл, что после шести строгих и двенадцати обычных выговоров, он, наконец, получил от редактора выговор с последним предупреждением.
   Мякишев всегда забывал обо всём на свете, когда в его глубоких карманах заводились относительно свободные деньги. В такой ситуации полновластной хозяйкой в его черепной коробке становилась лишь одна-единственная мысль: всё ли "Лучистое" продали вчера? Вино этой самой популярной среди кулёмовских алкашей марки было любимым у не отличающегося большой привередливостью Пашки Мякишева.
   - Здравствуйте, девочки-мамзелечки! - ещё с порога ласково вывернул из себя привычное приветствие Пашка.
   Оно адресовалось двум похожим друг на друга упитанностью выше средней продавщицам, которые откровенно скучали в обществе трёх прощелыг, густо заросших щетиной, с растрёпанными, как у Панков, причёсками, выклянчивающих ради Господа Бога "бомбу" бормотухи "Осенний букет"
   Двух пухлощёких курносых продавщиц Дуню и Груню можно было принять за сестёр. Они и на самом деле были двоюродными сёстрами. Сёстры лениво повернули свои прилизанные головки с белыми нашлёпками на затылках, с высокомерным презрением взглянули на вошедшего, ошибочно приняв Пашку за бесполезного очередного Кулемовского алкаша и завсегдатая медвытрезвителя. Но как только они в вошедшем увальне узнали Мякишева ( он тоже походил на родного брата каждой из продавщиц), из их зрачков выпрыгнули надменные вороны. И заселились весёлые, добродушные птички-синички.
   Паша для них был желаннее и роднее родного Дуниного и двоюродного Груниного брата. Того сёстры не признавали за своего из-за придури жить только по совести, то есть, на одну зарплату часового мастера. С братцем своим они расходились в мировоззрении, но с Мякишевым жили душа в душу. И понимали его, как никто в Кулёмах.
   Странным было бы, если бы они не любили милейшего Пашу. У него вообще не было ни одного врага или просто недруга в Кулёмах и за их пределами. Тем более, в порыве благодарности за отпущенную прямо на квартире Груни бутылку водки без всякой "ночной наценки" он написал зарисовку о славных труженицах советского прилавка Дуне и Груне.
   - Как здоровьице, девочки-мамзелечки? - Пашка игриво подкатился к прилавку и опустил свои пухлые кулачки на весы. Груня по привычке взглянула на стрелку: Пашкины кулачки весили 830 граммов.
   Лучики надежды суматошно заметались в глазах трёх пьяниц, перескакивая с Паши на продавщиц. Кулёмовские алкаши знали, что уважаемый во всём городе корреспондент пришёл сюда не за пачкой сигарет. Дуня с Груней не посмеют отказать такому уважаемому человеку, поэтому, может быть, удастся за компанию прихватить пузырёк бормотухи.
   - Твоими молитвами, Паша-соколик! - добродушно-протяжно пропела Дуня.
   - Не похудели, значит, не померли, касатик наш! - подпела сестре Груня, покосившись на страждущую троицу. - Ну чего глазеть-то?! Сказала же, как отрезала: не дам - и всё тут! Очищивайте помещение! Дыхать нечем от перегару!
   Паша примирительно положил руку на запястье Груни, и озлившиеся её зрачки снова потеплели.
   - Дай им пузырёк! Ибо ещё час до одиннадцати отираться здесь будут!
   - А ежели их сержантик в голубеньком пиджачке захватит? Они штраф платить будут? - По всему было видно, что Груня уже не является неприступной Бастилией для измучившихся похмельем мужичков.
   Мякишеву, в отличие от них, было гораздо легче. С вечера он принял вполне переносимую дозу, и поэтому его мозг был обволочен безболезненным тёплым туманом, да во рту было противно-пакостно, словно он закусил чем-то нехорошим - вроде протухшей ливерной колбасы.
   - Ну-ка, Сигизмунд, проведи рекогсценировку вокруг сия злачного заведения! - приказал Паша.
   И маленький, худенький пьянчужка с глазами голодной дворняжки шустро побежал на улицу, а два его дружка-собутыльника суетливо высыпали на весы мелочь.
   - Всё в порядке, шеф! - подавившись хрипотой, выдохнул из себя Сигизмунд, ворвавшись в магазин, как врываются отчаянные пожарники в горящую квартиру.
   - Нате! Чтоб вы захлебнулись! - убедившись, что пьяницы накинули полтинник сверх номинальной стоимости, Груня в сердцах хлопнула бутылкой "Осеннего букета" по прилавку. И все присутствующие в магазине убедились: наши бутылки, используемые для розлива бормотухи, самые крепкие в мире.
   - Только от магазина чтобы пыняли, будто за вами сержантик в голубеньком пиджачке гонится! - без шуток пригрозила Груня.
   - Как снег в июне растаем, Грунечка! Нас же на работе начальство ждёт! - У Сигизмунда даже звонкость в голосе объявилась от приятного холодка бутылки, спрятанный во внутренний карман пиджака.
   Но Сигизмунд и К* не сдержали своего обещания. Они распили бутылку бормотухи прямо из горлышка за ближайшим углом и в полном составе были у магазина через пятнадцать минут - надеялись сесть на хвост добродушному и щедрому корреспонденту. На этот раз их собачий нюх, позволяющий вынюхивать запах бормотухи в радиусе километра, подвёл.
   Паша после их ухода любезничал с Дуней и Груней не больше пяти минут и за это время успел рассказать им пикантный анекдот про американца, француза и русского на необитаемом острове, поцеловать за ухом Дуню, слегка помассажировать пышную грудь Груни. Но он боялся появления новых больных похмельным синдромом, а ещё хуже - представителей районного отдела внутренних дел.
   Мякишев, загрузив в закрытую сумку пять штук "Осеннего букета" ("Лучистое", увы, разгребли ещё вчера вечером), ушёл из магазина.
   Сигизмундовская компания с замирающей в сердце надеждой высматривала через окна магазина корреспондента, а он был уже на полпути к девятнадцатому кварталу, где имел основание проживать.
  
   10.
  
   Пашка Мякишев - по официальным документам Мякишев Павел Петрович - прожил большую и несложную жизнь в количестве сорока лет. Он родился на второй день после демобилизации отца из армии. Пётр Мякишев, пробывший четыре года на фронте, был свирепо удивлён этим обстоятельством, Пашка в конце концов получил отцовские фамилию и отчество, хотя этому предшествовали семейные мамаевы побоища. Пётр Мякишев пытался узнать, кто приложил руку, а вернее - кое-что другое к появлению на свет единственного наследника. Единственного, так как до войны у него родилось четыре дочери. Но мать Пашки стоически вынесла побои и оскорбления и не выдала своей тайны.
   Пётр Мякишев бушевал три года вплоть до рождения пятой дочери. После такого конфуза он понял, что должен благодарить Бога за появление на свет таким чудесным образом сына-наследника. Впрочем, наследовать Пашке, кроме пристрастия к спиртному, было нечего. Отец, наживший в семейных баталиях и питейных заведениях цирроз печени, перепил во время Радуницы и успокоил свою душу прямо на кладбище, где и был через два дня похоронен. Пашке в ту пору минуло восемь лет.
   Мать Мякишева Анна - красивая дородная женщина - умерла три года назад. Она не питала к сыну, виновнику семейных неурядиц, особо нежных материнских чувств, будто он был виновен в её грехопадении и, ещё не зачавшись, уговорил, организовал своё появление на свет.
   Вот почему с восьми лет он был отпущен на вольные хлеба, то есть, предоставлен самому себе полностью. Никто и никогда не спрашивал его: сыт ли, выучил ли уроки? Мать даже не знала, в каком он классе учится. И только благодаря унаследованной от неизвестного отца светлой голове, Пашка без особых усилий окончил семилетнюю школу, после чего с особым облегчением души на долгие годы бежал из-под родительского крова.
   Анна, глубоко раскаявшись в течение тринадцатилетнего отсутствия сына, плакала о нём по ночам, пыталась узнать через милицию, в какой колонии строгого или усиленного режима искать несчастного Пашку. Она почему-то была уверена, что искать его надо было именно там. Но сын сам предстал перед материнские очи не только не судимым, но и успевшим закончить вечернюю школу, техникум, университет, к тому же, жениться на красивой и доброй девушке и три года проработать корреспондентом областной газеты.
   Как бы там ни было, но всё в жизни Павла Петровича шло хорошо. Его любила красивая жена. Его любил трёхлетний сынишка. Его, наконец, любила раскаявшаяся в своей чёрствости мать, с большой готовностью переехавшая к нему в город. Но через два года в его жизни всё перевернулось с ног на голову: пуще жены, сына и матери он полюбил водку.
   В результате жена с сыном укатила в Казань, раскаявшаяся мать - в родной колхоз. Пашку через полгода после их отъезда и через пять месяцев после добровольного увольнения из областной редакции отправили в лечебно-трудовой профилакторий. В этом заведении пьяницы за государственный счёт отдыхают два года от водки и бормотухи, ходят на экскурсии на предприятия и стройки. Основательно отдохнув, как правило, вновь начинают бороться с проклятым зелёным змием.
   Лечебно-трудовой профилакторий N1 находился близ городка Кулёмы среди ядрёного соснового бора. По этой причине Пашка оказался корреспондентом районной газеты "Советские Кулёмы" да ещё с квартирой со всеми удобствами. Разменять двухкомнатную в областном центре на однокомнатную в Кулёмах оказалось несложно. Так же, как обменять трёхкомнатную в Москве на однокомнатную коммуналку в славном городе Тамбове.
   В последние семь лет Пашка Мякишев несколько раз вступал в гражданский брак, но жёны обычно жили с ними до полного истощения его первой зарплаты, Многие из гражданских жён неоднократно возвращались к нему. Но с незапамятных времён, когда удовольствие выпить сделалось несколько дороже, а Пашка по уши влез в долги, они возвращались всё реже. Но Мякишев не сожалел об этом. К сорока года он пости полностью утратил импозантный интерес к фурийному племени женщин.
  
   11.
  
   Мякишев нетерпеливо, как финишную черту, переступил порог своей холостяцкой квартиры, из которой пахнуло затхлым могильным духом. Он суеверно поёжился. Был какой-то знак беды в том, что он по дороге из магазина вспомнил всю свою жизнь в количестве сорока лет. Так обычно вспоминают на смертном одре прежде, чем навеки смежить веки. И он твёрдо решил: не выпивать сегодня всех пяти бутылок "Осеннего букета", ограничиться двумя, чтобы, не дай Бог, не исполниться дурному предзнаменованию.
   Но Пашка оставался твёрд в своём решении, пока содержимое гранёного маленковского стакана не оказалось в его пустом со вчерашнего дня желудке. И уже через час перед корреспондентом "Кулёмовской правды" стояли две опорожненных бутылки и одна, выпитая наполовину. Его желудок напоминал аквариум, в котором среди винных волн резвилось с десяток килечек в пряном посоле.
   Сам же обладатель аквариума, трагедийно зажав виски пухлыми ручками, тупо смотрел на лежащую перед ним двадцатипятирублёвую ассигнацию и предавался горестным размышлениям о том, что эти деньги в конце концов придётся отдать Егорке Панкратову. А ведь эта сумма позволяла купить пятнадцать бутылок вина и две банки солянки. Он безнадёжно думал о том, что ему уже до самой смерти не суждено вылезть из долгов.
   И после этого Мякишева вдруг навестили грёзы, он почувствовал себя двоюродным братом гоголевского Манилова. Он мечтал, что неожиданно где-нибудь в Соединённых Штатах или в Канаде обнаружится его богатый родственник и отпишет ему в наследство двести тысяч долларов, после чего почит в бозе. Пашка воочию представил себе объявление инюрколлегии, напечатанное на четвёртой полосе "Известий":
   "По делам наследства разыскивается Павел Петрович Мякишев - племянник Стива Маккинроя, умершего в Канаде".
   Основания для таких мечтаний у Пашки были. Брат его отца Степан Мякишев попал в плен к фашистам. После освобождения концлагеря союзными войсками в Брянск не вернулся. Вполне возможно, что Степан Мякишев мог оказаться в Соединённых Штатах или в Канаде.
   Мечты мечтами, а Мякишеву деньги нужны были сегодня. Пусть не двести тысяч долларов, но хотя бы тридцать рублей.
   И вдруг его осенила гениальная мысль. Он бросился к пиджаку, общипанной поникшей птицей висевшему на спинке стула. Извлёк из внутреннего кармана шариковую ручку, перевязанную на месте слома синей изолентой. Отыскал среди десятка потрёпанных книг, наваленных на сломанную радиолу "Ригонда", тощую тетрадку в клеточку. Вырвал из неё листок и сел за стол писать письмо самому Патриарху Московскому и всея Руси.
   "Отец мой! Я, Мякишев Павел Петрович, никогда не был примерным христианином. Правда, в детстве меня приучали класть поклоны к иконе нашей Божьей Матери, но я не слушался. Это было детство.
   В дальнейшем после окончания университета, я занялся литературой. Конечно, кое-что я написал, но, к великому сожалению, не достиг высот Фомы Аквинского или безбожника Льва Толстого. По делу своей работы я мотался по всей стране. И знаешь, Отец мой, где бы я ни был, всегда посещал Святой Храм. В частности, в печально известном городе Харькове меня плохо принял ваш человек, который стоит справа у входа в храм. Когда я ему показал удостоверение журналиста, этот агнец превратился в цербера.
   С некоторых пор из-за частого причастия к крови Христовой, гнусно обзываемой безбожниками бормотухой, моя карьера пошла на нет. Я не хочу сказать, что мне не помогали. Мне все помогали и даже чересчур усердно, но затем отказались. Некоторые из них отшатнулись от меня, ибо любые просьбы должны иметь конец.
   Отец мой!
   Я бывал в разных городах, и самыми излюбленными местами в каждом из них были Святой Храм и медвытрезвитель. Но за экскурсии в последнее заведение надо было платить немалые деньги, отчего я задолжал многим честным христианам. Я грешен, разумеется, и каюсь.
   Отец мой!
   Прошу тебя: вышли мне 300 (триста) рублей наличными, ибо без этой суммы безбожники-милиционеры упекут меня в лечебно-трудовой профилакторий. А это противное Богу заведение, равное аду, в котором томятся грешные души, жаждущие понапрасну вкусить крови Христовой. Поверьте, я не сделал ничего такого, что каралось бы Законом Божьим. Конечно, если Вы меня меня выручите, я Вам пригожусь.
   Грешный сын Христа Павел Петров, наречённый Мякишевым. 6 мая 1985 года".
   Мякишев старательно припечатал точку в конце письма, вгляделся в шатающиеся, как перебравшие на дружеской попойке гуляки, буквы, пытаясь прочитать написанное. Но, странное дело, буквы не только шатались - они выпрыгивали из строк, валились на спину, вздрыгивая ногами, клевали строчки носами. Буквы не только скакали перед глазами необъезженными лошадьми Пржевальского, но и поволакивались туманом, раздваивались, троились, четверились. Однако это обстоятельство ничуть не смутило Пашку. Он привык и не к таким чудесам на пьяную голову. Мякишев прикрыл левый глаз пухлой рукой, и буквы, продолжая куражиться над ним, всё же приобрели устойчивые очертания.
   Пашка с трудом перечитал письмо Патриарху Московскому и всея Руси. Преисполненный удовлетворённого тщеславия, откинулся на стул - единственный в его квартире предмет роскоши, изготовленный на мебельной фабрике в счёт сверхплановой мебели. Стул после приземления ядрёного зада корреспондента угрожающе заскрежетал, закачался и чудом не развалился. Мякишев откинулся на спинку стула и утробно возопил вслух:
   - Ай да, Пашка! Ай да, сукин сын!
   Это прозвучало так восторженно и одухотворённо, будто письмо Патриарху превосходило по художественному исполнению "Бориса Годунова" Александра Сергеевича.
   Но Мякишев не успел отметить свою творческую удачу стаканчиком благородного "Осеннего букета", бутылку которого ухватил за горлышко, как утку после отсечения головы, будто не ёмкость с бормотухой стояла перед ним, а раскалённый утюг. И вдруг вспугнутым щенком тявкнул электрический звонок. Пашка в недоумении оглянулся на дверь.
   Сегодня он не ждал гостей, сегодня они весьма некстати. Даже совсем некстати, когда его посетило романтическое вдохновение. Любой, даже самый дорогой гость, в этот вечер был для него хуже татарина. Но звонок тявкнул более настойчиво и угрожающе, будто просился в квартиру пёс, которого он выпустил на улицу погулять.
   Тут же оббитую дерматином дверь насквозь прошило пропитое и прокуренное сопрано одной из жён-собутыльниц Мякишева. Одной из тех, что жили с ним несколько дней после получки. Пашка не сразу покатился открывать. Прежде всего, предусмотрительно спрятал бутылку вина в духовке газовой плиты.
   Мякишев щёлкнул английским замком и чуть не откатился от двери тяжёлой гаубицей, столкнувшись с ударной силой пышного бюста Лизы Карамельки. Лиза - продувная сорокалетняя баба, окружностью талии превосходившая не худенького Пашку. Эдакая рыжая стерва с короткими ногами, с мясистыми, розоватыми, как сваренные сардельки, ляжками, которые без всякого стеснения и смущения выглядывали из-под короткой, с глубоким разрезом юбки.
   Рядом с Лизой Карамелькой (её подлинную фамилию знали только начальник медвытрезвителя и его помощник) высушенной метлой покачивалась хмельная брюнетка с красивым тёмно-лиловым синяком под глазом. Эта "метла", это плоское и тощее создание улыбнулось Пашке невинным трёхлетним мальчуганом, словно этот мальчуган пришёл к дяденьке Паше пожаловаться на известного всему двору шестилетнего хулигана, обидевшего его.
   С Лизонькой Карамелькой Мякишеву посчастливилось разделять супружеское ложе, когда он получил отпускные, а милое создание с причёской "А-ля Алла Борисовна" он лицезрел впервые.
   Круглая, как бочка для засолки огурцов, Лиза неуклюжей пингвинихой перевалилась через порог, а длинная и тонкая, как багор пожарников, новенькая перескочила его цыплячьими ножками. Паша заливчато, как мог в кулёмах только он один, расхохотался. Ему показалось, что в гости к нему заявился четвертной нотный знак, сбежавший из нотной тетради Кулемовского композитора Зиновия Абрамзона - так похожи были на этот знак приставленные друг к дружке новенькая и Лиза.
   Словно два арбуза, катившиеся навстречу друг другу из пунктов А и Б, столкнулись в непродолжительном, но чувственном поцелуе Паша и Лиза.
   - Катенька, поцелуй Пашу - он такой милый! - Карамелька хитро и масляно хихикнула.
   Её шустрые, серые, разбавленные водой глазки уже бесцеремонно обшаривали полупустую комнату. И вдруг одухотворённо замерцали, остановившись на неоткупоренной бутылке "Осеннего букета", стоявшей у ножки стола.
   Её подруга Катенька, с переменным успехом гастролирующая по пяти нечернозёмным областям в поисках женского счастья, с решительной готовностью подошла к Мякишеву, схватила его за уши длинными пальцами пианистки и, наклонившись, больно, с прикусом поцеловала в губы. От этого экстравагантного поцелуя смущённая душа Пашки раздвоилась, подобно амёбе. Одна её половина повелевала пасть к ногам Кати со страстным, отрыжным воплем "Я твой раб, королева!", а другая - подхватив спадающие с ягодиц брюки, бежать без оглядки на край Ойкумены.
   Что было потом, Пашка помнит плохо, отрывками, словно просмотрел кинофильм с клееной-переклееной плёнки или частично занемог амнезией.
   Вот он на брудершафт, с тостами 2За нежных и безотказных дам" и "чтобы Пашка сохранил мужскую силу, и у него не переводились деньги", выпил свои полторы бутылки бормотухи и одну, принесённую Лизой. Были ещё какие-то крики, пустые разговоры, поцелуи, объятия, пока его неудержимо не потянуло в кровать. До кровати Мякишев, отбиваясь от назойливой жаждущей станцевать с ним "белый вальс" Кати, добрался на четвереньках.
   И напрасно Катенька, напутствуемая шутками-прибаутками Лизы, пыталась разнообразными и вполне умелыми ласками возбудить интерес Пашки к своей женской любвеобильной особе. Пьяному корреспонденту было до лампочки, что она была особью противоположного пола. Он крепко спал, как бутуз, пуская изо рта пузыри, и улыбался во сне. Ему приснилось, будто он здоровается за руку с Патриархом Московским и Всея Руси и пьёт с ним царскую водку из елисеевского магазина.
   - Этот до утра уже не мужик, Катенька! Сейчас мы организуем других! - Твёрдо сказала Лиза. - К тому ж, нам даже выпить нечего!
   Она, пошатываясь, как пьяная гусыня, пошла к выходу, а подруге наказала дожидаться её в гостеприимной Пашкиной квартире.
   Карамелька вернулась через полчаса с двумя красномордыми мужиками, которые работали мясниками на кулёмовской скотобойне. У мужиков изо всех карманов торчали горлышки пресловутого "Осеннего букета", а под мышкой у каждого было зажато по окороку.
  
   12.
  
   Мякишев ушёл в небытиё около семи вечера. Не удивительно, что вернулся он в реальную действительность без двенадцати минут в два часа ночи в полнейшем изумлении от этой окружающей его реальной действительности. Только что он шаловливо заигрывал с миловидными, озорными монашенками в роскошных кельях женского монастыря и спорил с Патриархом по поводу ирано-иракского конфликта, а тут вдруг - чёрная смрадная комната, наполненная какими-то фантасмагорическими похрапываниями и похрюкиваниями. Неужели всё сатанинское отребье перебрала на очередном шабаше и влетело через форточку в его квартиру? Разлеглось на полу, примостилось на стенах, приклеилось к потолку. А самый мощный и жуткий храп доносился откуда-то сверху, за дешёвенькой люстрой из стекла.
   И Мякишеву показалось, ему примерещилось: чёрт с противной свиной рожей спал, обхватив люстру мохнатыми, чёрными лапами. Или передними ногами с коровьими копытами? И лишь через некоторое время, может быть, минуты через две, Пашка подумал, что храп, хрюканье, черти - всё примерещилось с похмелья. Он встряхнул тяжёлой головой, зачем постучал кулаком по гулкому лбу, но звуки из преисподней продолжали терзать его барабанные перепонки.
   "У меня поехала крыша, как и у несчастного Агафона Агафонова!"
   Пашка вздрогнул, передёрнулся всем телом и похолодел от ужаса: Агафон был его другом, верным собутыльником.
   То-то холодное и неприятное медленно потекло от головы вниз по телу - как расплавленное мороженое, вырвавшееся из вафельного стаканчика, потекло по всем артериям, венам и капиллярам. По пути мерзкий холодок обжигал нервные клетки, парализуя их. Но это состояние длилось недолго
   Пашка мужественно собрал всю волю в кулак и вскочил с кровати. Как только ноги коснулись пола, его резко качнуло в сторону, словно он плыл на теплоходе во время лёгкого шторма, и морская посудина села на мель. Мякишев рухнул бы наземь, если бы не ухватился за спинку кровати. Рухнул бы, как лопух, подрезанный косой.
   Мякишев приобрёл более-менее устойчивое, почти вертикальное положение. Но легче ему не стало. В его черепушке начало твориться нечто такое, что можно сравнить с инструментальной пьесой 2В кузнице", исполненной кулёмовской рок-группой "Виртуозы Вселенной". На предельных децибелах скрежетали соло, ритм и бас-гитары, шаркал двуручной простуженной пилой синтезатор, барабан грохотал, будто по нему колотил африканец с экваториальных широт во время ритуальных танцев. Все эти звуки не могли вместиться даже в такой большой и круглой голове, каковая была у Пашки. Звуки, подобно ядрам стронция, множилась по цепной реакции, пока не произошёл жуткий взрыв, и несчастная Пашкина голова разлетелась на тысячи осколков.
   Мякишев в волнении открыл глаза и первым делом ощупал голову. Без этой части человеческого тела он выглядел бы нелепо среди себеподобных, хотя некоторым людям голова совсем ни к чему, а носят они её исключительно потому, что не хотят выделяться. Голова, к удивлению Пашки, была цела, но он обнаружил себя по-прежнему лежащим на кровати. Значит, взрыв всё-таки был, но как бы подземный, в недрах мозга.
   Чтобы проверить сохранность серого вещества в своей голове, Пашка решил о чем-нибудь, пусть и о пустяке, подумать. Но не успел, потому что в эту секунду опять услышал ужасный лошадиный храп и свинячье похрюкивание.
   - Пора покончить с этим назойливым наваждением! - прошептал он вслух.
   Мякишев со стоном сделал шаг вперёд к выключателю. И вдруг его босая нога уткнулась во что-то твёрдое, обросшее волосами. Мягкие кудряшки Пашки, ещё не съеденные до конца прожорливой плешью, превратились в колючки напуганного ежа. В голове образовался полнейший космический вакуум с температурой минус 273 градуса по Цельсию. Мышцы ног мгновенно превратились в катапульты, которые без труда забросили центнер с полупудом Мякишева на кровать.
   Не скоро вернулось к корреспонденту "Кулёмовской правды" способность что-то соображать. И, когда это, наконец, случилось, он первым делом начал вспоминать: не пил ли он вчера с каким-либо чёртом, дьяволом, Сатаной? А может, с самим Мефистофелем на брудершафт, и тот, усугубив, остался у него ночевать?
   К счастью , вскоре смутно проявилось перед ним зыбкое, будто голографическое, изображение двух подруг - Лизы и Катеньки. Конечно же, никакая это не преисподняя. Это его, Мякишева, квартира. И храпят не подручные дьявола, а простые русские женщины, правда, начисто забывшие о своём первородном назначении. И от этой мысли Пашка облегчился душой, словно сам брянский святой Олег посетил его и отпустил все грехи. Впрочем, в эту секунду он не верил ни в Бога, чёрта. Без тени сомнений Мякишев переступил через чью-то голову, уверенно включил свет.
   Даже видавшего виды Мякишева нокаутировала импозантная статичная картина, напоминающая порнографическую открытку. На полу, у его кровати, в одних трусах - чёрных, сатиновых и длинных - вольно раскинулся двухметровый мужик, спавший с полуоткрытым ртом. Из его рта вместе со слюной вылетал богатырский храп, от которого звенели стаканы и бутылки на столе и поскуливали стёкла на окне. Рядом с ним свернулась калачиком совершенно обнажённая Катенька, прикрыв руками тощие, сморщенные, как у многодетной свиноматки, груди. Вызывали жалость её острые, прокалывающие воздух лопатки. В противоположном углу комнаты в похожих позах возлежала ещё одна пара, утомлённая пьяной любовью - необременённая одеждами Лиза со своим не менее мощным фраером.
   Мякишеву показалось, что он находится не в своей квартире, а в каком-то нидерландском вертепе.
   - Выруби свет, подонок! - не открывая глаз, хрипло и фальшиво протрубил в контрабас взъерошенный Лизкин фраер. Но зато размежила редкие и выцветшие веки Карамелька. И сладко, томно потянулась всеми пышными формами.
   - Пашенька! - тонким сопрано пропела она. - Проснулся!
   Сколько нежности и любви было в её голосе! Словно проснулся не Пашка Мякишев, а родной карапуз Лизы, которого у неё никогда не было и, скорее всего, никогда не будет.
   - Ваня! - Карамелька толкнула в бок фраера. - Иди додрыхивать на кровать! А я - с Пашенькой. Он же тоже человек и мужчина!
   - Молчи, сука кулёмовская! А то зубы повыламываю! - рыкнул Ваня-фраер.
   - Не будь бякой, Ваня и собственником! Паша тоже исполнен грешными желаниями и жаждует ласки! Правда, Паша?
   - Встать, бл...и! - возопил рассвирепевший Мякишев давно забытым им командирским голосом.
   В запамятные времена добряк Пашка был старшиной не какой-нибудь пехотной роты, а боевой, десантной и некоторое время после службы в армии с гордостью носил на гуди значок кандидата в мастера спорта по самбо. И напрасно так опрометчиво Ваня-фраер с выпученными и окровавленными, как у быка во время корриды, глазами бросился на хозяина квартиры. Тореадор был опытным и искушённым в боевых схватках ни на жизнь, а на смерть. И возмущённый вопиющим фактом превращения его квартиры в нидерландский бордель, Мякишев в мгновение ока провёл свой коронный приём (не забыл ещё, оказывается!). Ваня, как бык, которых он сам немало перерезал, заревел с выкрученной под лопатку рукой. После этого Пашка спокойненько вывел гостя в обнажённом виде за дверь. То же самое совершил и с Катенькиным фраером.
   - Ты настоящий мужчина и герой, Пашенька! Я тебя люблю! - восторженно призналась Лиза Карамелька и потянулась к нему полными и мокрыми губами.
   Но заплывшее жиром, равнодушное сердце Пашки Мякишева превратилось во львиное. Лев продолжать свирепо рычать, исходя праведным гневом. Две дамы крутились в его руках, толстой и тонкой змеями пытаясь укусить за что-нибудь из Пашкиной плоти. Но и она были галантно выведены за дверь, словно угодливый банщик препроводил их в парную.
   Всё произошло неожиданно и стремительно. Четверо любовников опомнилось лишь через две-три минуты.
   Звонок в квартире Мякишева разрывался от рыданий и молил о милосердии.
   - Паша, будь мужиком! Не позорь нас на все Кулёмы! - жалобно просил Ваня-мясник.
   Мякишеву было жаль мясников, у которых имелись жёны и дети, но степень морального оскорбления, нанесённого ему, была выше уровня родившейся жалости. Электрический звонок продолжал причитать, как вдова по почившему мужу, но Пашка будто оглох. Он достал из духовки газплиты припрятанную бутылку "Осеннего букета", с расстановкой выпил прямо из горлышка, будто бутылку жигулёвского пива, и закусил копчёным окороком.
   Непрошенные гости затихли за дверью - боялись, как бы не проснулись соседи Мякишева.
   - Паша! Мы тебе ящик "Лучистого" выставим, только впусти! - просились мужики.
   Но мужественный и неумолимый герой это ночи устоял и перед этим соблазном.
   Через три минуты в его квартире раздался звон разбитого стекла. В стол, словно метеорит, врезался небольшой булыжник. Пашка подскочил к окну. Задворками, хорошо освещёнными полной луной, спешно уходили обнажённые любовники, у которых были одни трусы на четверых. Они не догадались разорвать их на четыре равных части. В этом случае лоскутов хватило бы, чтобы прикрыть срам.
  
   13.
  
   Пашка Мякишев очнулся от кошмарного сна. Сон ему приснился, действительно, ужаснейший: будто вдруг Кулёмы вышли на улицы всем своим наличным населением от мала до велика. И все, как один, - голые, словно вернулись на планету Земля благословенные неандертальские времена. И только один он, Мякишев, находился при полном параде - в костюму, который не натягивал на себя уже полгода, в синем галстуке, который вообще не сыскал бы в своей квартире и за два дня.
   И, как это бывает в паршивой жизни гнусного общества, белую ворону Пашку начали преследовать чёрные: обнажённые люди в ярости и исступлении потрясали всеми членами, с воплями первобытных людей, преследующих пещерного медведя, неслись вниз по центральной улице Ленина за Мякишевым, который бежал, захлёбываясь зловонным воздухом, напитавшимся смрадным потом человеческих тел. Тысячи рук с искривлёнными, паралитичными пальцами готовы были схватить его.
   И тут Пашка очнулся и в жутком недоумении открыл глаза.
   Расплющенное пространство, проткнутое лазерным лучом солнца, зашевелилось, качнулось немногими предметами интерьера комнаты - тоже почему-то придавленные, словно Мякишев видел их в кривом зеркале. Всё задвигалось, закрутилось перед глазами корреспондента. Эта катавасия длилась в течение минуты, и, наконец, реальная действительность застыла в том виде, в котором её создал Бог и совершенствовал человек.
   Пашка не мог передвигаться как гомо сапиенс, поэтому скатился с кровати и обратился к опыту своих непостижимо далёких пращуров, к их способу передвижения, когда они слезали с деревьев, чтобы полакомиться съедобными кореньями и земляникой. Мякишев в одних трусах полз на четвереньках к столу - большой, грузный, обрюзгший, отчего походил на хорошо откормленного кабанчика. Сходства добавляли невероятно пухлые щёки, из-за которых выглядывал розовый пятачок.
   Но самому корреспонденту было глубоко плевать на то, как он выглядел со стороны. Пусть - на гиппопотама или же тюленя, всё равно его, кроме солнца в верхней фрамуге окна, никто не может увидеть.
   Пашка уверенно преодолел пять погонных метров грязного паркета, схватился за ножку стола, тяжело приподнялся. Нет, он больше походил на восьмимесячного отпрыска Пантагрюэля, который подбирается к столу с яствами.
   Мякишев, наконец-то, добрался до пункта назначения, и на его круглом лице, искажённом мученической гримасой от болей похмельных, родилось удовлетворение младенца: в бутылке "Осеннего букета" оставалось сто двадцать семь граммов вина. С такой абсолютной точностью научился кулёмовский корреспондент определять объём бодрящих напитков, разлитых в стандартные советские бутылки.
  
   14.
  
   С облегчённой и повеселевшей душой вышел в это утро из дома завсельхозотделом газеты "Советские Кулёмы" Пашка Мякишев. Он шёл по улицам города, полностью погружённый в себя, в свои размышления, как мудрый индийский йог. Правда, у него не было такой ясности ума и целеустремлённости, какие бывают у индийских стоиков.
   Всё было бы хорошо, да только вот свою голову Мякишев ощущал какой-то неестественной - вроде какой-то ёмкости, наполненной жидкостью. Что-то в ней колыхалось лёгкими волнами, плескалось, бултыхалось. Он в очередной раз отметил эту странность в осязаниях своей плоти, но не захотел придавать этому какого-либо значения. В результате своей задумчивости Пашка не обращал внимания на встречных прохожих, иначе с изумлением обнаружил, что те, увидев его, в ужасе шарахались к краю тротуара, а затем панически улепётывали в подворотни, в подъезды близлежащих домов.
   Пашка ни этого, ни чего-нибудь другого не замечал, потому что вёл неторопливую беседу со своей очнувшейся совестью. Темой беседы не были философски высокие материи, типа: зачем родился и живёт на этом свете Павел Петрович Мякишев, что составляет суть его жизни, сколько хороших дел вымучил, сколько пакостных совершил? Его не волновали социально-экономические преобразования в родном Отечестве. Его не интересовала напряжённая международная обстановка. Он разговаривал со своей Совестью о том, что сегодня скажет редактору по случаю традиционного отсутствия на месте работы после получения зарплаты.
   Совесть уговаривала:
   - Скажи чистую правду! У тебя сильно болела голова, и поэтому ты сорвался. Хотел выпить чуток - не больше ста пятидесяти граммов. Но ты ведь рождён русским, и натура у тебя - русская, широкая. В рот попало - и понесло по кочкам, и поехало по бездорожью! И поклянись ему в последний раз, дай твёрдое обещание: если возьмёшь ещё одну каплю спиртного в рот, пусть отправляют тебя в лечебно-трудовой профилакторий.
   - Ты совершенно не права, гражданка Совесть! - спокойно отвечал ей Мякишев. - Моя правда расстроит редактора. Его могут хватит инфаркт или инсульт. Ведь он как выпучит глаза! Как заверещит! Будто подсвинок при убое. Что это, мол, конец всему! Это, мол, предел всякой наглости - прямо в глаза говорить начальнику о таких пакостных, не совместимых с социалистической моралью делах. Нет, дорогая и уважаемая Совесть... Иная правда хуже лжи, особенно, когда от этого страдают два в общем-то хороших человека - я и мой редактор.
   - Но лгать нехорошо! Лгать неприлично! - не соглашалась Совесть. - Тем более такому интеллигентному человеку, как ты, тем более совесткому журналисту.
   - Ах, если бы ты не витала в облаках! В нынешние времена больше, чем интеллигентные люди, а тем более - журналисты не врёт никто. Учителя обманывают детей, обещая им сказочно интересную и розовую жизнь в светлом будущем. Врачи лгут больным, уверяя, например, что у тебя язва в лёгкой форме, когда как на самом деле - рак в последней стадии. А уж журналисты лгут ежедневно, выдавая желаемое за действительное. Ложь соединилась с природой человека, ложь идёт по круговороту, как всё в мироздании, - от отца передаётся сыну, от сына - внуку. Скоро мы будем занимать очередь за неделю, чтобы в единственном музее в мире хоть одним глазком взглянуть на оставшуюся в одном экземпляре Правду.
   - А я? - представив нарисованную корреспондентом картину, испуганно прошептала Совесть. Она была данной конкретной и принадлежала только Мякишеву. Поэтому от страха намертво вцепилась в его душу, прижалась к ней, словно Пашка собрался через секунду избавиться от неё, как пытаются на планете Земля избавить от неудобной и докучливой правды. - А как же я? Ведь без неё, без этой самой Правды, я не смогу существовать, как ты не можешь жить без воздуха, состоящего из кислорода!
   - Эко, нашла с чем себя сравнить! С воздухом! Воздух - это вещь биологическая, материальная, а ты с Правдой - абстракции. Если хочешь знать, за выживание бороться надо - таков закон мироздания. А как вы хотели?! Вот есть мы, и больше ничего нет? Поклоняйтесь нам! Берегите нас! А кому вы нужны? Жить с вами, что в мартеновском цеху на пороховой бочке сидеть. Нет, за своё существование бороться надобно, особенно таким абстракциям, как ты. Ведь Правду и Совесть даже убивать не требуется: забыл - и до свидания.
   - Ну как же нам за существование свой думать, когда мы каждое мгновение за душу человеческую боремся?! Разве этого мало для оправдания своего присутствия в мироздании? - искренне удивлялась Совесть.
   - Наивняк! Если вы с Правдой и дальше будете размышлять в том же направлении, то никогда не приспособитесь к современным условиям. Лично я не против, чтобы ты и Правда находились при мне. Только прямолинейной Правде надо быть сдержаннее на язык и вообще почаще помалкивать. А ты не должна досаждать мне. Отдыхайте, живите в своё удовольствие, подрёмывайте в моей душе, ни о чём не заботясь. Зачем вам эти стрессы и проблемы моей жизни? Ведь ни еду, ни вино не надо добывать в поте лица своего!
   - Но если бы сегодняшней ночью я дрыхла без задних ног, ты не вышвырнул бы развратников из своей квартиры! Ты спокойно бы сел допивать с ними вино!
   Мякишев, как жеребец, которому досаждали слепни, мотнул головой, и в ней опять что-то всплеснулось, словно студень его мозга в этот жаркий день расплавился и превратился в мозговой бульон. Но это не привело его в смятение, как и бежавшая на работу продавщица универмага Людочка Михалькова. Продавщица ненароком взглянула на Пашку и вдруг резко затормозила, попятилась назад, не сводя с него глаз с расширившимися до предела зрачками. И не заметила траншеи, выкопанной под водопровод, свалившись в неё.
   Корреспондент очнулся от внутреннего диалога, как от кошмарного сна, из-за душераздирающего крика Михальковой. Людочка вопила, как торговка на рынке, у которой спёрли упитанного гусака:
   - Люди! Людечки! Спасите!
   Мякишев откормленным селезнем подковылял к траншее и с удивлением обнаружил в ней барахтающуюся работницу прилавка с ужасно растрёпанной причёской. Он опустился на колени, навалившись на край траншеи круглым, упругим животом и протянул пострадавшей пухлую, вялую руку. Но продавщица вдруг задохнулась чистым майским воздухом, как щука, попавшая на берег, и с низкого старта рванула вдоль траншее, словно спринтерша в олимпийском забеге, на бегу подвывая и повизгивая, как сучка в охоте на цепи. При этом Михалькова так отчаянно размахивала руками, будто они были лишними, а она желала избавиться от них, разбросав по Кулёмам.
   Паша лишь удивлённо пожал плечами, а те упёрлись в нечто чересчур твёрдой и непривычно холодное.
   Но и на этот раз Мякишев не удивился. Он горел желанием скорее вернуться к философскому диспуту со своей Совестью на морально-этические темы.
   - На чём мы остановились? - спросил он у Совести, подстраиваясь под её мелкие шажки. В его сознании Совесть на самом деле семенила с ним, будто существовала в реальной действительности в образе веснушчатого субъекта женского пола в старом, застиранном ситцевом платьице небесно-голубого цвета.
   - Я говорила... Если бы спала сегодня ночью, ты не вышвырнул бы развратников из своей квартиры, а сел бы с ними допивать бормотуху.
   - Вот, вот!.. Лучше бы ты дрыхла, как пожарница! Ладно, эти дуры, проститутки! А за что я неплохих мужиков обидел? Ведь они теперь со мной здороваться не будут. Плевать в мою сторону станут или того хуже - какую-нибудь пакость подстроят. И что за манера лезть в душу, когда в голове пусто?!
   Совесть удивлённо, из-под светлых бровей взглянула на него. Запунцовели на её курносом лице веснушки.
   - Но ведь эти мясники - чистейшей воды подонки и развратники. Крадут мясо у государства, а стало быть, у тебя лично. Пьянствуют безбожно и прелюбодействуют с кем попало!
   - Что с тобой разговаривать?! Ты ещё не встречалась с настоящими ворами, не видела искренних пьяниц и законченных развратников. Они не на скотобойне работают, а в чёрных "Волгах" разъезжают, в президиумах сидят.
   - Неужто все? Кто в "Волгах"... - Попутчица Мякишева наивно захлопала ресницами.
   - Нет, конечно. Однако... Хочешь сыскать подлецов высокого полёта? Ищи в высоких кругах. У маленьких людей и пороки маленькие. Так что зазря я мужиков обидел. Нет мне от тебя никакой пользы. Обязательно на хреновую кашу подобьёшь, а расхлёбывать её потом - мне.
   Мякишев искренне и явственно погрозил кулаком семенящей рядом Совести. Шедшая ему навстречу женщина приняла это движение на свой счёт и, потеряв сознание, осунулась на тротуар.
   "Солнечный удар, наверное," - подумал Пашка и вызвал неотложку, позвонив из оказавшегося поблизости телефон-автомата.
   - Значит, я тебе в обузу? - почти с обидой спросила Совесть.
   - Но почему же... - примирительно ответил Мякишев. Он не любил ссориться кем бы то ни было, в том числе, и с собственной совестью. - Я же сказал: живи себе на здоровье! Только не высовывайся и не суйся куда не надо и когда тебя не просят об этом. Ты для чего ко мне приставлена? Чтобы оказывать действенную помощь в сложных жизненных ситуациях, когда об этом, подчёркиваю, попрошу я сам. Ну чего ты раньше меня в пекло лезешь?
   - Так я ведь самая безобидная и тихая совесть в Кулёмах и даже, может быть, во всей Брянской области. Сам знаешь! А вчера сорвалась вот... - Смутившись и растерявшись, вдруг согласилась с ним Совесть.
   Мякишев громко расхохотался, и в голове его снова булькнуло - так, что чуть через край не перелилось.
   - То-то и оно! А то: я Совесть! Недремлющая праведница! Все мы грешны перед Господом: и люди, и их совести. Так что помолчи уж, пока я тебя не вызову, как неотложку!
   - Понятно... - робко ответила Совесть. - А это ничего, что я сохранила двадцать пять рублей, что ты одолжил у многодетного Панкратова?
   - Это ничего, - ласково, будто погладил, ответил Пашка. - Егор мужик хороший - невредный и порядочный. В нём не одна, а сразу четыре совести живут. Как он с ними управляется?1 Ума не приложу!
   - Может быть, он их уважает, понимается и прислушивается к ним?
   - А может, они, вместе взятые, менее надоедливы и зловредны, чем ты в единственном числе? - с ехидцей спросил Мякишев. - Ступай-ка лучше отдыхать, Спиноза кулёмовский! Вечером на досуге подискутируем!
   Корреспондент "Советских Кулём" был доволен тем, что виртуозно успокоил виртуальную совесть. По этому поводу он хотел улыбнуться, но губы его почему-то не двигались, будто их густо замазали алебастром. Он хотел поднять правую руку, потрогать губы, но чего-то - не понятно чего , спрятавшегося внутри него, испугался, и руки обвисли вдоль округлого тела Пашки, как обломленные ураганом ветви тополя.
   Мякишев отложил философский диспут с совестью на вечер, поэтому более-менее освободилось его серое вещество в голове. По крайней мере в одной из извилин вспыхнула робкая искорка, будто ударили кресалом. От этой искорки задымилась, схватилась слабым пламенем маленькая мыслишка о том, что с головой его, вообще с ним в целом и неделимом происходит нечто невообразимое, очень даже похожее на чертовщину.
   Но этого, подобного этому, похожего на это в принципе не должно быть в реальной действительности, во всём мироздании, в принципе. Ведь корреспондент Пашка был трезв, почти как стёклышко. Стёклышко... Неразмыкающиеся губы, непослушные руки, постоянное бульканье в пустой голове - это было, мало сказать, странным. Это было донельзя странным, если не сказать фантасмагоричным.
   И в то же время Мякишев не мог, не имел права предполагать, что он... Тьфу, тьфу, тьфу!... Он и подумать боялся, что у него поехала крыша, что он сошёл с ума, как это случилось недавно с несчастным Агафоном Агафоновым. Ведь мыслил Пашка трезво, он видел этот мир таким, каким он и должен быть. Вот он! Обычный для здравомыслящего человека мир. Солнце золотой уткой плавало в серебристых облаках. Те в свою очередь серебристыми гусями плыли над зелёной землёй. Земля послушным пыльным покрывалом стелилась под ноги. Деревья росли кронами вверх, а не наоборот. И трава была не синяя, и люди не фиолетовые. Люди... Люди, ау!
   А вот этих самых людей не было видно, хотя по идее они должны быть. У Мякишева не было предчувствия апокалипсиса, и он не понимал того, что за время своего продвижения по улицам Кулём до места работы успел перепугать полгорода. Завидев Пашку издалека, кулёмовцы обходили его десятой дорогой. А некоторые, наиболее пугливый и трусоватые, - двадцатой.
   Один очень совестливый и энергичный, средних лет кулёмовец успел позвонить в районный отдел внутренних дел. Мол, что-то некое и этакое движется в направлении центральной улицы Ленина. Вроде бы у этого "что-то никое" как будто имеется голова, потому что на голове или как будто голове прилагаются два глаза, вполне нормальный, хотя и излишне курносый, нос Даже губы на месте и всё прочее, прилагающееся к человеческому лицу. И в то же время, мол, эта голова как будто совсем и не голова - какая-то чертовщина даже, а не голова. И трудно, мол, подобрать подходящие слова, чтобы описать эту как бы голову, которая и не похожа на человеческую голову, а на чёрт-ти-что. Может быть, он, совестливый и энергичный, средних лет кулёмовец и смог бы описать эту голову и подобрал бы для этого нужные слова, если бы... Если бы не боялся подойти к этой вроде как голове чуть-чуть поближе.
   - Ну, так подойди и опиши! - угрожающе гаркнули в телефонную трубку.
   Совестливый и энергичный, средних лет кулёмовец вздрогнул и смущённо ответил, что, мол, телефонный аппарат крепко привинчен к стене, и он не может подойти вместе с ним к странному субьекту, движущемуся по улице. К тому же, он, совестливый, средних лет кулёмовец обыкновенным образом боится, как любой на его месте боялся бы, как бы чего, невзначай вдруг не случилось. Однако он, честный и законопослушный кулёмовец предполагает, что, в Кулёмах приземлилась неопознанная летающая тарелка, а по улицам города шагает пришелец в стеклянном скафандре.
   Дежурный по РОВД, как и полагается по инструкции, терпеливо выслушал всю эту, с его точки зрения, белиберду, эту ахинею, эту алалу с маслом и устало спросил у совестливого, энергичного, средних лет кулёмовца:
   - Где ты, бдительный анонимный гражданин, нашёл в такую рань нажраться, как последняя свинья?! Блин! Топай-ка ты домой, блин! Проспись, блин! А потом напиши официальное заявление, блин! И принеси нам, блин! Это будет законным основанием, блин, чтобы отправить тебя во Мглин, блин!
   Бдительный средних лет кулёмовец в ужасе оттолкнул от себя телефонную трубку, будто гремучую змею. В славном городке Мглине находилась областная психиатрическая больница.
   А Пашка в это время продолжал удивляться вымершим Кулёмам, вымершему мирозданию. И вдруг в полном недоумении остановился перед большой лужей между тротуаром и проезжей частью. В луже он увидел своё отражение. Или не своё? То есть, до плеч это был, без сомнения, Павел Петрович Мякишев собственной персоной. А выше... Выше, на месте головы... Какая-то огромная бутылка - пузатая, приземистая, тёмно-зелёная, по завязку наполненная чистой русской водкой, что Пашка определил по характерному запаху.
   Бутылка была стеклянной, и водка в ней - настоящая. И всё же это не совсем простая бутылка из грунидуниного вино-водочного магазина. На ней выпукло прорисовывались глаза, нос, рот и даже ушные раковины, удивительно похожие на его, мякишевские. И только усики появились под его курносым носом. Но это из-за нечёткого отражения в грязной луже казалось, что это усики. На самом деле усики никакими усиками не были. Это просто надпись на товарной наклейке: "Московская водка".
   Мякишев с минуту стоял у грязной лужи, с минуту мучительно, со смутой в душе размышлял. Без сомнения, это была его голова, слегка, правда, удлинённая. И в то же время - вроде как стеклянная. Большой, круглый мякишевский лоб заострился и вытянулся в горлышко. На макушку бутылки-головы нахлобучено кепи - ярко-оранжевое, элегантное миниатюрное.
   - Оптический обман? Мираж? Наваждение? Похмельная хреновина! - сказал Пашка вслух.
   И, как ни в чём не бывало, устремив решительный взгляд вперёд, в будущее, пошёл дальше.
  
   14.
  
   Через двадцать шагов улыбалась солнечными зайчиками ещё одна лужа - поменьше, но чище. Мякишев опять остановился, как перед зеркалом. Теперь его отображение в воде было более чётким, и его голова была больше похожа на бутылку, чем на что-либо другое - меньше всего на человеческую голову.
   Захлёбывающаяся водкой извилина в Пашкиной черепушке кончиком хвоста, как утопающий за соломинку, ухватилась за мысль о метаморфозах, ни с того, ни с сего произошедших с его головой. А там всё сильнее плескалось, там уже шумело и булькало, будто лёгкий шторм разыгрался внутри черепной коробки, и волны бились о камни прибрежных скал.
   Этот шторм разбудили его дремавшие остальные мысли, взъерошил их, завихрил, перепутал. И теперь в голове корреспондента хозяйничал первозданный хаос. Каждая молекула, начинённая, как пельмень, мыслью, скакала сама по себе, взлетала и падала в пике, как армейский бомбардировщик, потом металась с другими молекулами из стороны в сторону по невообразимым кривым, сталкиваясь друг с другом, как обезумевшие от дыма костра мошки.
   С каждой секундой хаос в его голове становился всё хаотичнее, будто голова была колбой, в которой закипел неизвестный реактив. Из головы, как из храповика, паром вылетала бредовая мешанина.
   "Что со мной?.. А-а, пошли вы все!.. Товарищ профессор, разрешите пересдать зачёт... Я приехал, мама! Что, не ожидала?.. А ты любишь меня, милая?.. Отдам Егору двадцать рублей, а пять оставлю на опохмелье... Рота, подъём! Выходи строиться!.. Это мой сын? Господи! Какой малюсенький!.. Не ломайся, Груня! Твой бычок сегодня в командировке. Загляни ко мне!.. Ей-богу, больше не буду, товарищ старший лейтенант! Ей-богу, завязываю!.."
   Эта шизофреническая мозаика слов отображала обрывки мыслей Пашки, рождавшихся в его голове в течение сорокалетней его жизни, словно мозг его вдруг превратился в сломавшийся телетайп. Обрывки фраз, сказанные или продуманные когда-то. Как в половодье льдины, нагромождались друг на друга, разбивались и смешивались, пока вся эта мешанина не превратилась в огромный, радужно сверкающий огненный шар. В его пламени без следа сгорели все нервные центры, управляющие безусловными и условными рефлексами. Ноги Мякишева переплелись, словно были сделаны из гуттаперчи, и подкосились, как у ребёнка, больного полиэлитом.
   Корреспондент "Советских Кулём" рухнул седалищным местом прямо на асфальт, и от соприкосновения живой плоти с шероховатой твердью облагороженной земли в голове его что-то выстрелило, взорвалось. К Пашке вдруг вернулась прежняя ясность мысли, он снова увидел деревья и небо, дома и голубей. Голуби сортировали шелуху семечек на тротуаре и были единственными свидетелями его конфуза.
   Мякишев, будто лежал на батуте, мячиком подскочил с асфальта, оглянулся на окружающий мир. И немало удивился. За четверть часа до начала рабочего дня центральная улица Кулём была пустынна, как во время воздушной тревоги. Несмотря на это, корреспондент бодро зашагал к редакции. Правда, на первом шаге он вполголоса выругался:
   - Допился, мать твою!..
   И тут же в его голове всколыхнулась лёгкая волна. Мякишев суеверно поёжился. Он снова захотел притронуться к странной своей голове, и снова рука не подчинилась ему - осталась на месте, будто была пастушьей пугой, а не рукой Пашки.
   Мякишев испугался свихнуться окончательно и бесповоротно, и решил больше не думать ни о чём-либо конкретном, даже о самом приятном. А ещё - не делать лишних движений и добраться до редакции без приключений. А уж там, сидя за письменным столом, придти в себя, успокоиться и без предварительной подготовки начать новую жизнь Совершенно новую, в которой не может быть места даже капле пусть и жигулёвского пива.
  
   15.
  
   За пять минут до начала рабочего дня в редакции "Советских Кулём" в полной боевой готовности к финансовой деятельности находилась Аглая Ивановна Добрынина. Остальные сотрудники газеты - кто ближе, кто дальше - были на подходе к своему учреждению.
   Аглая Ивановна пребывала одновременно в дурном и приподнятом настроении. Такое нелепое совмещение противоположных настроений случалось у неё довольно часто, потому что не было дня, чтобы Добрынина была довольна жизнью, и не было, пожалуй, часа, чтобы она была недовольна собой.
   За четыре с половиной минуты до девяти утра бухгалтер редакции подкрашивала полноватые, сердечком губы, любовалась своей красотой в маленьком зеркальце и откровенно улыбалась. Всё-таки хороша! Несмотря на определённый возраст. Но улыбались у неё только сиреневые губы да милые ямочки щёк. В глазах же таилась злость на проклятое и неблагодарное племя мужчин, которое никак не желает признавать её красоту и принять в безвозмездный дар её непревзойдённую доброту.
   В одну секунду злые колючие звёзды в её тёмных зрачках превратились в блёстки злорадства. Они, мужики, уже поплатились за пренебрежение к ней. Противный, оспистый уродина Агафон попал в неврологическое отделение Кулёмовской больницы. У него поехала крыша из-за украденной у Аглаи Ивановны чёрной рубашки. Совершенно атеистичная Добрынина увидела в этом знамение Господне и тщательно готовила себя к новому счастью.
   Старший бухгалтер редакции каждой клеточкой своего пышущего здоровьем тела предчувствовала появление Богом данного возлюбленного, который щедро бросит к её ногам огромную охапку роз - не меньше миллиона штук. И проникновенно изречёт, целуя ей руку:
   - Я навеки твой, дорогая и любимая Аглая!
   Поэтому в течение двух дней после выхода на работу Добрынина с особой тщательностью следила за своей внешностью, отдавала ей большую часть своего личного времени, чтобы любовь и счастье не застали врасплох и неподготовленной к ним.
   Аглая Ивановна придала своим пухлым губкам изящное, привлекательное очертание, спрятала помаду в сумочку. И за четыре минуты до начала работы начала смотреть в окно - на парадное крыльцо Дома Советов, уложенное серой мраморной плиткой. Между редакцией и Домом Советов раскинулась небольшая городская площадь со стройными голубыми и зелёными елями, с квадратными и ромбовидными клумбами, на которых с начала июля распускались розы. Окно кабинета Добрыниной и одновременно отдела писем очень удобно выходило на самый центр площади. Это позволяло Аглае Ивановне видеть всё и вся.
   Особенно любила бухгалтер редакции наблюдать, как приходят на работу женщины из райкома партии, райисполкома, РОНО и девочки из райкома комсомола, когда в кабинете в этот час, кроме неё, находилась ещё и Угрюмова, они забывали про личную неприязнь, а принимались вместе обсуждать фасоны платьев, некоторые другие предметы женского туалета идущих по площади и поднимающихся на мраморное крыльцо. С одежды переходили на физиономии и фигуры. Иная женщина не успевала пересечь площадь и подняться на крыльцо Дома Советов, а Добрынина с Угрюмовой уже со всех сторон просмаковали её родословную, всю биографию с известными только им интимнейшими подробностями.
   Послушал бы их со стороны какой-нибудь приезжий олух! Он непременно подумал бы: Кулёмы имеют в наличии только двух порядочных женщин - Добрынину и Угрюмову. А остальные - если не проститутки, то неверные жёны. Да, к тому же, все, как одна, - неисправимые дуры, зазнайки, лентяйки и так далее, и тому подобное.
   Но сегодня Угрюмова задерживалась, и Аглая Ивановна перемывала косточки женщинам, находившимся на государственной службе, в полном одиночестве, но из-за этого не менее зорко подмечала малейший недостаток в туалете, малейший изъян в фигуре.
   О проходившей через площадь третьем секретаре райкома партии Людмиле Давыдовне Митрофановой она подумала так:
   "Не фигура, а доска неотесанная! Напялила платье, которое сидит на ней, как седло на корове! А шляпка!.. Господи! Она на её облинявших космах, как ночной горшок! Ишь, сутулится, лицо отворачивает! Погонял, верно, с вечера муженёк. И поделом. На должность залезла благодаря своей безотказности. Бывший первый секретарь таскал её с собой по району, когда она ещё инструктором работала. А ведь не просто так таскал. Одно слово - потаскуха. И таковые нынче в особом почёте!"
   И Митрофанова, словно услышала мысли Аглаи Ивановны, поднимаясь на крыльцо, споткнулась и смущённо оглянулась. Добрынина злорадно усмехнулась.
   "Чует кошка, чьё сало съела!"
   Но внимание бухгалтера редакции уже переключилось на следующую жертву - заведующую общим отделом райисполкома Никитину, жившую без мужа с двумя детьми и по этой причине не покидавшую острых язычков кулёмовских сплетниц.
   "Ох, милушка! Какая заспанная идёт! Очередного мужика, верно, только под утро спровадила. И что в ней эти кобели находя?! Нос - как у грачихи. Бёдра узкие. Плоскогрудая. А разоделась!.. Словно не на работу, а в ресторан собралась с очередным. Врёт, что дети у неё от первого мужа. Старший - может быть. Может быть, и от мужа. А вот дочь... Она же рыжая! Ни на Никитину, ни на её мужа не похожа. А кто у нас в райкоме-райисполкоме рыжий? Так Иннокентий Иванович - зампред!"
   И Никитина тоже споткнулась на ступеньках крыльца, словно почувствовала телепатически остронаправленные уколы мыслей Добрыниной. Заведующая общим отделом райисполкома подёрнулась всем телом и почти вбежала в Дом Советов.
   Аглая Ивановна обсудила-осудила ещё заведующую РОНО, секретаршу председателя райисполкома, бухгалтера из райфинотдела. И вдруг её зрачки начали медленно расширяться, всё шире открывался рот от изумления: к редакции приближалось какое-то фантастическое чудовище, фигурой очень похожее на Пашку Мякишева. В то же время это был как бы и не Пашка, а огромная бутылка, нахлобученная на туловище. Одето было чудовище в клетчатую фланелевую рубашку корреспондента. И мятые брюки были его.
   Аглая Ивановна растерялась лишь на секунду, благоразумно подумав, что всё это ей примерещилось, и плотно закрыла глаза. Через определённое время отчаянно распахнула их, как окно в грозу. И не увидела Мякишева или нечто похожее на него.
   - Померещилось, - прошептала Добрынина и облегчённо вздохнула.
   Но тут в коридоре раздались тяжёлые шаги. Так из редакционных ходил только Пашка Мякишев. Аглаю Ивановну вдруг посетило какое-то странное, жуткое предчувствие. Он вскочила из-за стола, панически бросилась в угол, к сейфам, и вжалась-вмялась в один из них спиной. Так и стояла - с удивлением и ужасом в глазах, наполненная дурными предчувствиями.
   - Да полно! - успокаивала она себя вслух. - Пашку испугалась! Мне ведь примерещилось...
   Но оптимистически распахнулась дверь кабинета. И дикий, душераздирающий вопль, родившийся где-то в районе желудка, вырвался из гортани Добрыниной. Перед ней возникло то самое чудовище, которое она наблюдала из окна. Оказывается, оно вовсе не примерещилось ей. Огромная пузатая бутылка воцарилась на человеческом Пашкином туловище. Бутылка-голова улыбнулась бескровными, слабо очерченными губами и сказала:
   - Здравствуйте, Аглая Ивановна!
   И Пашка удивился странному поведению Аглаи Ивановны. Что её так напугало? Не мания ли у неё преследования? Он попробовал ещё раз широко и открыто улыбнуться, как мог улыбаться только он один во всех Кулёмах. И шагнул навстречу Аглае Ивановне.
   Но через мгновение остановился, замер на месте, будто был в лесу и наступил на гадюку. Глаза Мякишева стали выкатываться из орбит, ибо он увидел, что и без того солнцеобразное лицо Добрыниной стало наливаться силой, надуваться, круглые и упругие щёки затрещали, как у надувной куклы, курносый же носик, наоборот, уменьшался, пока его совсем не поглотили раздувшиеся щёки Аглаи Ивановны. Её лицо неожиданно превратилось... в интересное место, на котором мы обычно сидим за завтраком, обедом, ужином или за научной диссертацией.
   Пашка за едва начавшийся сегодняшний день видел уже немало странного, не соответствующего традициям этого мира. И всё же растерялся, отчего издал мощный, утробный рык. Он тоже решил, что это наваждение ему примерещилось. Такое случается с похмелья после длительного запоя. Мякишев тоже закрыл глаза и открыл их через некоторое время. Но наваждение не исчезло: перед ним сияло фантастически глупое лицо Аглаи Ивановны, напоминающее оголённую попку.
   "У меня белая горячка! У меня поехала крыша!" - с жутким ужасом вскипели, забулькали, как вода в камчатском гейзере, мысли в его голове.
   Мякишев обезумевшим вепрем ринулся в открытую дверь кабинета. Бросился с отчаянной решимостью. Так прыгают с крутого обрыва в реку неумелые, но безбашенные ныряльщики. Однако промахнулся и врезался головой-бутылкой в косяк двери.
   Раздался тонкий стеклянный звон, будто рухнула со стены полка, на которой стояло десятка два пузырьков, бутылочек, рюмок и прочей стеклянной посуды. Мир померк в жалких и недоумённых глазах Пашки. Напоследок он с тоской принюхался к жестокой, сошедшей с ума реальности. Она пахла водкой. И вместе с приземлением тела на пол у него мелькнула последняя, обидная мысль:
   "Это конец!"
   Балластом, сброшенным с аэростата, рухнул на пол корреспондент Мякишев, а в это время по коридору уже шагал Егор Панкратов. Он слышал сначала тупой стук, затем тонкий звук разбитой стеклянной посуды. И невинно подумал: Аглая Ивановна или Угрюмова уронили на пол графин с водой. Егор по обыкновению спешил на помощь людям, терпящим беду. И сейчас он горел благородным желанием помочь женщинам убрать стекло.
   Панкратов решительно шагнул к кабинету отдела писем и бухгалтерии редакции газеты "Советские Кулёмы". И замер на месте, поражённый увиденным. В его алкоголененавистнический нос ударил резкий, тошнотворный сивушный запах. На полу в луже водки среди осколков стекла без чувств возлежала гора Мякишева. На письменном столе сидела, повизгивая, Добрынина. Она вся сжалась, будто ожидала наказания шпицрутенами.
   Такая картина была несколько неожиданной для начала обычного трудового дня.
   Егор лицезрел Пашку и Аглаю Ивановну уже в естественном их виде. У Мякишева и Добрыниной были самые заурядные головы и физиономии, коими их наградила природа. Улыбалось плавающее в водке добродушное лицо Пашки, спала неестественная опухоль с щёк Аглаи Ивановны.
   - Что здесь произошло? - с недоумением спросил Егор у Добрыниной. Особенно его поразило обилие разлитой по полу водки. Неужто Мякишев раскохал пол ящика водки и лишился чувств от безутешного горя?
   - М-м... м-м-м... и-и... и-и-и... - как заика, что-то мямлила Аглая Ивановна и, будто глухонемая, тыкала дрожащим указательным пальцем в распластанного у порога Пашку.
   Вряд ли Панкратов добился бы от перепуганной Добрыниной вразумительного ответа. Поэтому вызвал "Скорую помощь". Подошедшие чуть позже сотрудники редакции помогли погрузить семипудового Пашку на носилки.
   Несчастного Мякишева проносили мимо Егора. Неожиданно разомкнулись веки завсельхозотделом с редкими ресницами. Никогда прежде Панкратов не видел в глазах своего сослуживца столько вселенской скорби и страдания.
   - Егорша! Я должен тебе двадцать пять рублей. Возьми их в нагрудном кармане.
   И Мякишев с ощущением исполненного долга, с облегчением смежил веки. Дыхание его было ровным и спокойным, черты лица сделались величаво благородными. Со стороны можно было подумать: на носилках спокойно отдыхает уставший за день хороший и трудолюбивый человек.
  
   Егор Панкратов происходил из глухого российского села Кролёво, в котором почти сплошь жили родственники: дяди, тёти, племянники, внуки, сваты, кумовья, родные, двоюродные, троюродные. Каждый кому-то кем-нибудь приходился. Ко всему этому, жители Кролёва вполне оправдывали название своего села, имея на протяжении трёх последних столетий многодетные семьи. Правда, к концу двадцатого века и сюда добралась мода производить на свет одного, от силы - двух детей. Да и молодёжи осталось на селе - раз-два и обчёлся.
   Но летом, бывает, понаедут в Кролёво со всех концов Расеи-матушки гости, понавезут внуков да правнуков. И тихое село превращается в пионерский лагерь республиканского значения. Заливчатый детский смех, писк и плач, шалости ребячьи - от всего этого дедульки и бабульки пьют успокоительные таблетки или даже валерьянку, но нисколько не ропщут на своих великовозрастных детей.
   А великовозрастные дети, оставив своих чад на попечение бабушек, в жаркий день совершали оккупацию пологого берега речушки Бродки. В такие дни разноцветные купальники и плавки, как флаги ООН, густо рассыпались по песчаному берегу, создавали экзотичную, неповторимую картину бразильского или сингапурского пляжей.
   Когда этот отдыхающий народец вползал в Бродки, мелководная речушка выходила из берегов, обнажая песчаное дно, пока в речке не оставалось воды, чтобы воробью умыться. И тогда городские родственники ленивыми тюленями выползали на песок и всякий раз удивлялись, что речка Бродки уже через пять минут входила в русло, словно они и не расплёскивали её вод по прибрежным кустам ракитника.
   С возвращением воды отдыхающие с новым рвением бросались в речушку и вновь расплёскивали её до дна.
   Бывало, среди лета случалась в Кролёво свадьба. Например, в прошлом году у местного председателя колхоза, дочь которого выходила замуж за заезжего прыщавого студента. В Кролёво такое творилось!
   Глава Кролёва страдал старой и почти неизлечимой русской болезнью - недержанием широты души. Он решил созвать на свадебный пир всех своих родственников - далёких и близких. А это означало - всё село. Но скоро пожалел об этом. Простенькие столы для гостей колхозная бригада плотников из десяти человек сколачивала три дня, израсходовав десять кубометров досок и три килограмма гвоздей. За три дня свадьбы гости выпили и съели две фуры вина, водки и продуктов, чего хватило бы на сытое прокормление небольшого районного городка вроде Кулём в течение недели.
   И то правда: вдруг все кролёвцы со своими семействами задумают вернуться к отчим гнёздам? В этом случае Кролёво несомненно превратится в самый крупный населённый пункт Кулёмовского района.
   Вот из какого села происходил добрейший и милейший Егор Панкратов. Там до сих пор жили его родители, от которых он, подобно многим своим сверстникам, съехал в город искать жар-птицу. И до сих пор ловит её, по пути к заветной цели незаметно обзаводясь жёнами. Нынешняя у него была третьей.
   И всё было бы в его жизни хорошо, всё было бы, как у людей, если бы с последней своей женой он не произвёл на свет аж пятерых ребятишек, из-за чего Егора многие в Кулёмах называли дураком, некоторые немного ласковее - придурком, а кое-кто неопределённо - недоумком. Панкратов не обижался на таких людей, он свято следовал традициям своего рода и староверческого села Кролёво. То, что дети перестали быть мерилом престижа и уважения, Егора не смущало. Смущало его другое: постоянная нехватка денег. Его "цыплята" вылупились на свет друг за другом в течение семи лет, и им, кроме еды, нужны были штанишки и платьица, колготки и трусики, сандалики и шапочки, носочки и рукавички, пальтишки и курточки. А каждая из этих вещичек по нынешним дефицитным временам стоила денег.
  
   17.
   Егор - неисправимый фантазёр и поэт - шагал по одной из улиц Кулём, по той, что ведёт к местной швейной фабрике. Было погоже и тихо, и в голове корреспондента отдела писем "Советских Кулём" начали зарождаться очередные безудержные фантазии, никак не связанные с жарким весенним днём, с редакционным заданием и даже с происшедшим часом раньше престранным случаем с Пашкой Мякишевым.
   Панкратов имел способность мгновенно переключаться от аналитических раздумий к бесконтрольным грёзам. Мог через минуту забыть страшную картину убийства и в течение трёх дней помнить, как через центральную улицу, презрев многотонные чудовища-грузовики, тащил былинку муравей. А ещё он мог пройти километра два-три по направлению к какой-либо важной цели и в двух шагах от неё свернуть в сторону, вернуться, словно забыл нечто значительное там, откуда вышел. На самом же деле он вдруг забывал о том, куда шёл и зачем.
   На этот раз Егор, забыв о редакционном задании, не повернул назад, а просто свернул направо и весело зашагал в противоположную от швейной фабрики сторону. И ушёл бы далеко, может быть, до самой Москвы, но на его пути встретилось естественное природное препятствие - река Быстрица.
   Это обстоятельство сильно смутило Панкратова, но у него не было желания размышлять над мелочами жизни: куда идти, что делать дальше?
   Егор с тем же отрешённо-восторженным взглядом подтянул на коленях давно не глаженные брюки и присел на берегу реки - прямо на свежую лепёшку, которую выложила ранним утром какая-то кулёмовская корова, отправляясь вдоль берега реки на пастбище.
   Любой другой нормальный человек тут же заметил бы в какую конфузию он сел, но Егор был совершенно неординарной личностью, он был просто исключительной личностью - поэтом! Причём, первым в Кулёмах поэтом. Судя по гениальной рассеянности, у него были все признаки великого в будущем человека.
   Егор сидел на коровьей тропке, пронизывая застывшим, задумчивым взглядом синие воды Быстрицы до самого подводного рыбьего царства. Неподвижные, как у слепого, его глаза были подёрнуты розоватой дымкой мечтательности.
   Панкратов был видным гуманистом своего сумасшедшего века, в чём он сам не сомневался и минуту. Правда, друзья и недруги не всегда разделяли это мнение, приводили в противовес ему факты об оставленных Егором женщинах. Ведь не может гуманист обидеть представительницу слабого прекрасного пола, даже если она заботливо пристраивала на его лбу изящные рожки или ежедневно ниточка за ниточкой, волосок за волоском вытаскивала из его гуманистической плоти нервы.
   Друзья и недруги ещё напоминали об одном злополучном случае: тишайший Егор самым непривлекательным образом пнул бездомного бродячего пса за то, что тому почему-то не понравились дешёвые, но новые брюки корреспондента.
   Да, он расстался с двумя женщинами. Да, он ударил собаку. Но при всём этом оставался неисправимым гуманистом и фантазёром, мечтающим спасти от моральной деградации планету людей, мечтающим заселить многострадальную Землю Любовью и Счастьем.
  
   18.
  
   Панкратов всей своей астральной сущностью находился в состоянии борьбы с многоликим и коварным злом, творимым на возлюбленной его планете. Он находился на самых подступах к своему бессмертному распятию. И вдруг какой-то сипловатый, харкающий голос ворвался в его возвышенную отрешённость, словно заговорила вдруг бездомная, простуженная кошка, выцарапавшаяся из кустов ракитника.
   - Вы чего, извините сказать, здесь делает, гражданин в то время, когда весь наш советский народ трудится, извините сказать, над выполнением Продовольственной программы? Может быть, вы, извините сказать, злоупотребили спиртными напитками, извините сказать, в такую рань?
   Егор поднял на говорящего поволоченный взгляд - удивлённый и разочарованный. Он узнал в обладателе простуженного голоса сержанта милиции, охранника Кулёмовского государственного банка Еремея Кашкина. Сержант стоял перед ним в милицейской форме, несмотря на свободный от дежурства день. Охранник банка, обутый в начищенные до блеска яловые сапоги, держал на правом плече две удочки, а в левой - маленькое ведёрко. Ему до коликов в животе надоел бессменный, магазинный жареный минтай, и он решил побаловать себя речной рыбёшкой.
   Еремей целеустремлённо шёл к старой раскидистой иве у железнодорожного моста, где в пору своей "сэпэтэушной" юности таскал плотвичек и подлещиков, но неожиданно столкнулся с молодым человеком, без дела сидящего на берегу реки, да ещё в коровьем дерьме. И Кашкину это показалось странным, если не сказать - кощунственным среди бела дня в рабочее время. Еремей представлял органы правопорядка и никак не мог пройти мимо вопиющего факта нарушения трудовой дисциплины.
   - Что такое? В чём дело? - не понял сержанта Панкратов. Он и на самом деле походил, если не на пьяного, то на хорошо подвыпившего: с неосмысленным взглядом, со вздыбленными волосами на голове.
   - Вы, извините сказать, по какому праву злоупотребили в рабочее время суток? - гораздо строже, чем в первый раз, спросил сержант Кашкин.
   Наконец-то и до Егора дошло, чего добивается от него сержант милиции. Он удивлённо оглянулся вокруг себя, будто был инопланетянином, потому что не сообразил сразу, каким образом оказался на берегу Быстрицы, когда как спешил на швейную фабрику за газетным материалом. И вдруг почувствовал свой конфуз: он сидел на чём-то влажном и мягком.
   Панкратов заполошно вскочил и увидел, на чём сидел, из-за чего густо покраснел, заморгал длинными, как у куклы, ресницами и едва не заплакал от смущения под строгим взглядом розовощёкого охранника банка.
   - Я совсем не пью! - уверенно промямлил Егор и обиженно заксил нижнюю губу - как трёхлетний ребёнок, у которого отобрали карамельку.
   У нарушителя трудовой дисциплины был такой невинный и растерянный вид, будто Кашкин застал его за исправлением естественных надобностей в общественном месте. У Панкратова был безнадёжно обиженный вид, и Еремей тоже смутился, ещё больше порозовели его розовые щёки. А тут ещё в молодом неуклюжем человеке он начал узнавать кулёмовскую знаменитость, корреспондента и поэта Егора Панкратова. А когда узнал знаменитость до конца, извинился смущённо:
   - Извините, извините сказать! Я вас не узнал сразу, извините сказать!
   Теперь Еремея не смущал факт приземления сухого зада корреспондента на свежую коровью лепёшку. Наоборот, такую невероятную невнимательность Панкратова он отнёс к признаку несомненной гениальности. Тихий и скромный Кашкин не отличался сколько-нибудь выраженными способностями, и благоговением относился к любым людям, умевшим зарифмовать две строки или написать маслом берёзку на берегу реки.
   Перед такими людьми сержант милиции Кашкин терялся, как теряется двоечник перед географической картой, и забывал о том, что он, как-никак, сержант милиции. Панкратов в эту минуту мог оказаться в стельку пьян, но Еремей, в сложившейся ситуации, самое большее, мог предупредительно отвести его домой. Таких страстных почитателей изобразительного искусства и поэтического слова во всех Кулёмах больше не было, хотя сержант Кашкин был твёрдо убеждён, что Афанасий Фет является французским художником-импрессионистом.
   - Я, понимаете ли, задумался... Понимаете ли... - Панкратов искренне переживал свой конфуз, болезненно реагировал на случившееся.
   - Понимаю, понимаю! - Кашкин поспешно закивал головой в знак согласия, отбросил в сторону удочки и ведёрко, вырвал пук травы и бросился к Егору вытирать его брюки.
   И этим ещё больше смутил и растрогал возвышенную душу поэта. Панкратов заплакал, как обкакавшийся и стыдящийся этого ребёнок, когда мама с ласковой, воркующей укоризной вытирает ему попку.
   - Боже мой! Не нужно!.. Как неловко!.. Что вы, товарищ сержант?! - беспомощно лепетал Егор.
   - Ничего, ничего, извините сказать! С кем не бывает! Будь моя воля, я бы без жалости, извините сказать, штрафовал владельцев коров, чтобы не загрязняли окружающей среды! - Кашкина просто распирало от гордости: он сумел принять посильное участие в судьбе талантливой личности.
  
   19.
  
   Таким неожиданным образом подружились корреспондент газеты "Советские Кулёмы" Егор Панкратов и охранник Кулёмовского государственного банка сержант милиции Еремей Кашкин.
   - Всё в порядке, извините сказать! - сказал Кашкин, по-хозяйски осматривая вытертые им брюки. Всё было в порядке, хотя едкая зелень травы высвечивалась на заднем месте поэта.
   - Премного вам благодарен! - Егор с чувством потряс безвольную руку Кашкина - густо покрытую веснушками и золотистыми волосками. - А вы, товарищ сержант, рыбу ловить собрались?
   Панкратов уже не испытывал прежнего смущения, исчезло чувство неловкости. Панкратов, не будучи проницательным, всё же заметил в глазах милиционера обожающий и влюблённый блеск. Такой блеск он видел в томных глазках семнадцатилетних третьекурсниц педучилища, которым читал свои стихи на вечере встречи с местными писателями и поэтами.
   К слову сказать, в захолустном районном городке Кулёмы бурно кипела творческая жизнь. Выставляли свои пейзажи, словно срисованные с почтовых открыток, художники. Читали отрывки из своих повестей и романов местные плодовитые писатели, выдававшие на гора по три-четыре листа графоманской прозы в месяц. Пели и читали со сцены ультрапатриотические стихи поэты, которые с готовностью публиковала газета "Советские Кулёмы" к красным датам календаря. Мучил старый рояль и одухотворённо выкрикивал свои песни композитор Зиновий Абрамзон.
   И среди всех этих творческих личностей Егор Панкратов занимал исключительное положение. Среди них он считался здравствующим классиком, которому была обещана публикация шести стихотворений в коллективном сборнике. А уж в районке поэтические произведения Панкратова появлялись каждую субботу и вызывали ожесточённые споры городских ценителей литературы о том, к какой ветви - пушкинской, лермонтовской или тютчевской - восходит творчество Панкратова. Верх, кажется. Одерживала группа панкратовских фанатов, определившая Егора в тютчевское направление. Верно, поэтому большинство кулёмовцев с гордостью называло своего поэта "наш Тютчев".
   Егор Панкратов в силу своего таланта неизмеримо возвышался над всеми творцами прекрасного в Кулёмах, был их неформальным лидером. Этому способствовало и донельзя странное с точки зрения обывателей поведение Егора, его способность отключаться от реальной действительности в любую секунду. Всё это, вместе взятое, трактовалось, как проявление гениальности. Подобно многим в городе, так же думал и сержант милиции Кашкин.
   - Я, извините сказать, решил побаловаться в свой законный выходной день. В кои века на рыбалке был! - Кашкин собрал удочки и в нерешительности переминался с ноги на ногу. Он, было видно, не хотел расставаться с Панкратовым - ему льстило общество кулёмовского поэта, близость с ним возвышала Еремея в его собственных глазах.
   И поэтому сержант милиции предложил популярному в городе поэту слегка заискивающе:
   - А вы не желаете, извините сказать, составить мне компанию?
   Панкратов задумался над его предложением весьма и всерьёз, словно в эту минуту обдумывал концовку своей гениальной поэмы о горожанке, приехавшей во время летнего отпуска в деревню и неожиданно влюбившейся в сельского рубаху-парня. Героиня поэмы на основании этого твёрдо решила остаться в деревне и работать на молочно-товарной ферме, чтобы стать передовой дояркой, согласившись при этом пожертвовать кооперативной квартирой в городе со всеми приложенными к ней удобствами ради своей большой любви. Этим подчёркивалось значение любви в человеческой жизни, её сила.
   - Понимаю... - ответил Панкратов после короткого раздумья. - Я бы с превеликим даже удовольствием, но... Понимаете, работа, статья...
   - Жаль... - Кашкин искренне вздохнул. - А то, извините сказать, порыбачили бы...
   И Панкратов видел, что сожаление сержанта было искренним. По сравнению с этим, зарисовка о передовой швее, которую он должен сдать в следующий номер, показалась ему сущей пустяковиной, он не стоила огорчения такого отзывчивого человека, каким представился в его глазах Кашкин.
   - Не грядет апокалипсис, если зарисовка о швее пойдёт через номер! - вслух размыслил корреспондент и решительно повернулся к сержанту.
   Они пошли рядом, вежливо уступая узкую тропу один другому, сталкиваясь плечами, как шары с номерами во время розыгрыша лотереи "Спортлото" в Останкинской студии. Время от времени расходились на пол метра-метр, чтобы затем вновь столкнуться. Но они, увлечённые интереснейшей беседой о поэзии, не замечали этого.
  
   20.
  
   Уже солнце раскалённым шаром, словно выдутым в небо стеклодувом-великаном, повисло на далёких островерхих соснах на противоположном берегу реки, уже удлинились до гигантских эвкалиптовых размеров тени вётел напротив рыбаков, а незадачливый Егор Панкратов не поймал и одной паршивой плотвички, в отличие от сержанта, энергично и с упоением свистящего удочкой.
   Это было форменным издевательством со стороны речных обитателей, которые настырно предпочитали есть червей Кашкина, хотя эти черви ничем не отличались по вкусу и качеству от тех, которые насаживал на крючок Егор, - они были из одной банки, их, скрываясь от грозного и праведного гнева тёщи, сержант накопал между капустных грядок на совместном с тёщей огороде.
   Кашкин вытаскивал окунька за плотвичкой, подлещика за окуньком, плотвичку за подлещиком и в обратном порядке, и подряд, и вперемежку, а поплавок Панкратова, не шелохнувшись, торчал над водой, как перископ миниподводки, севшей на мель. Однако Егор не сильно переживал из-за этого обстоятельства и мысленно не поносил нелитературными словами подводное царство Быстрицы. Он опять покинул этот бренный мир, воспарил в грёзах и был гораздо дальше от этих несчастных плотвичек, окуней, подлещиков, чем они от него.
   Сержант изредка бросал на него шустрый взгляд, но не замечал блаженной улыбки поэта, его восторженных отрешённых глаз. Кашкин почему-то видел лишь плотно сжатые, словно от обиды, губы и мучился совестью. Ему, доброй душе, казалось высшей несправедливостью, что не везло на рыбалке такому человеку - известному на все Кулёмы поэту, а ему, бесталанному, увлекающемуся лишь детективами да ленивыми варениками, фартило, как старику Хемингуэя. У Кашкина было сильно развито чувство самокритики, и он неподдельно страдал.
   - Не переживайте, Егор Васильевич! - утешал он Панкратова. - Когда долго не везёт, обязательно клюнет сумасшедшая рыбища, каковую в Кулёмах ещё никто не ловил!
   - А?.. Что?.. Ага... - отзывался Панкратов и снова, как Бог, возносился к райским своим облакам.
   Кашкин плевал на дождевого червяка, в очередной раз с тонким мышиным писком лески забрасывал удочки. Он искренне желал исполнения своего пророчества и потирал ягодицу, распоротую крючком незадачливого рыбака поэта, который несколькими минутами ранее подловил охранника банка вместо не водившегося в этих местах лосося, потому что Панкратов во время заброса раскручивал удочку, как метатель молота свой семикилограммовый стальной снаряд.
   Сержант Кашкин не обиделся на незадачливого рыболова, не выразил своего недовольства короткими и крепкими словами, которые рвались из души и лёгких по случаю боли. Наоборот, вежливо и культурно извинился, будто сам был виноват в том, что подставил ягодицу под прыткий крючок Панкратова.
   Егор давно отключился от процесса рыбалки и размышлял над тем, как за двадцать пять рублей, которые вернул ему Мякишев, съездит в столицу-матушку и наведёт в Союзе писателей СССР невыразимый словами фурор со своими поэтическими опусами. За право первой публикации русского советского поэта Панкратова - молодого, даровитого, талантливого, гениального - будут сражаться и скандалить толстые литературные журналы.
   А Кашкин весь был в рыбалки - до последнего остатка своей души. Ему казалось, что сейчас, через минуту-другую, должна клюнуть щука килограммов на пять, хотя все, даже начинающие рыбаки
   Знают, что не существует таких хищниц-дур, спешащих на сковородку милиционера ради плюгавенького червячка, жившего на совместном с тёщей огороде. Таковых в российских реках не водилось со времён варягов. Впрочем, люди многое знают и понимают, но всё-таки надеются на какое-то чудо. И поэтому тянут-живут до глубокой старости. Чудо в конце концов не сбывается, и люди с лёгкой душой покидают грешную землю, надеясь, что это чудо всё-таки ожидает их там, куда они уходят. Если бы люди не умели обманывать себя, им рано надоедала бы эта непривлекательная реальная действительность.
   Всё шло своим чередом: Панкратов мечтал, Кашкин таскал окуньков и плотвичек, солнце приближалось к горизонту и заливалось стыдливой краской, как девственница, которую жених после того, как отгуляла свадьба, заставил раздеваться. Всё шло своим чередом, но как-то тревожно сделалось вокруг. Куда-то спрятался непоседливый ветерок, замолкли бесшабашные пичужки, тренькавшие битый день, воздух из лёгкого и прозрачного превратился в тяжёлый и вязкий.
   Так обычно бывает перед грозой. Но на этот раз на небе - ни облачка. Оно висело над землёй выстиранной подсинённой простынёй. Такая тревожная тишина наступает перед грозой или другим каким-либо природным катаклизмом. Поэтому рыбаки бросили на произвол судьбы свои грёзы и надежды и с трудом вдыхали кисельный воздух, суеверно поёживались, гадали в дурном предчувствии: ураган ли налетит сейчас, страшной силы смерч или грядет второе ташкентское землетрясение, на этот раз - в средней полосе России?
   Они со страхом смотрели на воду, которая стремительно темнела. На поверхности реки стали проступать буро-кровавые пятна, потом - чёрные, мазутные. При полном безветрии вдруг стали рождаться волны - с каждой секундой всё крупнее и крупнее. Волны набегали на берег, какими-то космическими белково-плазменными чудовищами плясали на стрежне реки таинственный и зловещий танец.
   "Смерч!" - ошеломлённо и заполошно подумал Кашкин, и в левой стороне его живота панически ойкнула селезёнка.
   - Ложись! Воздух! - вдруг крикнул он Панкратову отчаянно-визгливым голосом, будто возле них через мгновение должна была взорваться баллистическая ракета с ядерной боеголовкой.
   Их тела не успели совершить мгновенного путешествия навстречу земному притяжению, как безвольно вода отхлынула от берега и просветлела, будто её пропустили через фильтр очистки, Воздух сделался невесомым и чистым, Весело затренькали пичужки в кущах деревьев. Падая, Кашкин успел заметить эти чудесные, обратные превращения природы. И ещё он увидел, уже касаясь земли добродушным своим носом, как поплавок панкратовской удочки резко затонул.
   - Клюёт! - заорал благим матом Кашкин и рванул к берегу, как осоводовец, услышавший отчаянные вопли утопающего.
   Следом за ним подхватился и Егор, заметивший, что клевало не у охранника банка, а у него. Поэтому корреспондент бесцеремонно вырвал удилище и дрожащих рук Еремея и стал тянуть удочку на себя.
   За крючок ухватилось нечто тяжёлое, которое изо всех сил тянул Панкратов. И ему казалось, что на червяка взял по крайней мере танк-амфибия.
   Воодушевлённый удачей поэт испытывал нечеловеческие нагрузки, подтаскивая к берегу рыбу чудовищной величины - почти как космонавт в центрифуге, почти как старик Хемингуэя. Отчаянный Кашкин бросился ему на помощь.
   Через минуту борьбы двоих мужчин с неведомым жителем подводного царства на берег выпрыгнула большая и странная рыба. Её класс и подвид затруднился бы определить самый известный в мире учёный-ихтиолог. Может, это была и не рыба вовсе, а какое-то доисторическое чудовище, вроде малютки Неси из шотландского озера Лох-Несс.
   Пашкин и Панкратов изучали зоологию в школе, от нечего делать смотрели телепрограмму "В мире животных", но ни на иллюстрации в учебниках, ни где-либо ещё не видели подобного ихтиозавра.
   Хотя... Чудовище было обыкновенным по размерам - с большого сома, но невообразимо фантастическое по строению. У рыбы была огромная, квадратная и слегка приплюснутая голова. Один глаз её мерцал зловещим фиолетовым светом и был кругл, как солнце, а другой - ядовито-жёлтый, ромбовидный. Широкая пасть чудовища была заселена сотней острых, кривых зубов, похожих на турецкие ятаганы. Массивные жабры напоминали щиты тевтонских рыцарей, по спине шёл гребень плавников ржавого цвета, будто из плоти рыбы проросли зубья ржавой, брошенной в поле колхозной бороны, а плавники с боков походили на ржавые рваные листы жести. Довершал ужасный фантасмагорический облик речного жителя большой хвост-ласта мазутного цвета.
   Тело рыбы-чудовища переливалось на заходящем солнце всеми цветами, имеющимися в спектре Вселенной, точно так, как переливается и блестит в солнечный день мазутное пятно на глади воды.
   Рыба выскочила на берег, кровожадно повела фиолетовым оком, затем - ядовито-жёлтым, клацнула акульими зубами и стала неуклюже, как морж, надвигаться на жестяных своих плавниках на рыбаков. И Кашкин, и Панкратов одновременно совершили изумительные по высоте и упругости прыжки и рванули, будто спринтеры с колодок, с низкого старта вдоль берега: поэт - в сторону города, а сержант милиции - в сосновый бор за мостом через реку. И сам Валерий Борзов в свои звёздные годы не смог бы развить большую стартовую скорость.
   А чудовище сделало инстинктивное хватательное движение сначала в одну сторону, затем - в другую, развернулось на плавниках на сто восемьдесят градусов, как гусеничный трактор С-80 разворачивается на месте, глубоко взрыхлив дёрн. Странная страшная рыба, видимо, была порождением прогресса, научно-технической революции, целлюлозно-бумажных комбинатов и химзаводов. Ничтоже сумнящеся чудовище опрокинуло ведро с рыбой, которую наловил сержант Кашкин, аппетитно, за одну минуту схрумкала её вместе с травой и землёй, закусила ведром и вернулась в свою привычную среду обитания.
  
   21.
  
   Вечер выплюнул на небо блестящее конфетти звёзд, а на Улицы Кулё - многочисленные электрические огни. Доблестные, трудолюбивые кулёмовцы после трудового дня спешили каждый по своему делу: кто н именины к другу, кто на индийский фильм "Кто есть кто?", который крутили в местном кинотеатре два раза в месяц в течение последнего полугодия. Некоторые из кулёмовцев изнемогали от желания оставить половину зарплаты в ресторане "Быстрица", а самые чудаковатые вышли просто погулять по улицам, подышать свежим воздухом - всё-таки этот весенний вечер был удивительно, по-летнему тёплым и чудесным во всех отношениях.
   Люди шли и шли по улицам, словно считали грешным делом сидеть дома в такое дурманящее время года, а мимо них проносился странный какой-то молодой человек, которого трудно было рассмотреть в вечерних сумерках. А это был всем известный кулёмовский поэт Егор Панкратов, который летел по улицам городка со скоростью велогонщика, мчащегося по самому быстрому велотреку в мире в Крылатском. И даже, когда Пэт выскакивал на мгновение под свет фонаря, его не узнавали.
   Кулёмовцы по своей природе были любопытны, как дети или бабки на завалинке. Их интересовало всё: от цен на кооперативную квартиру до комбинашки, которую надевает под роскошное вечернее платье звезда местного народного театра. Да, кулёмовцы бывают любопытны, но они могут быть и непроницаемо равнодушными, невозмутимыми. Когда они бывали такими, не удивились бы приземлению на центральной площади городка летающей тарелки или другого неопознанного летающего объекта. Они не удивились бы, если бы вдруг у универмага выросла кокосовая пальма.
   Сегодня кулёмовцы находились именно в таком расположении духа и не удивлялись изумительному по красоте и фантастическому по скорости бегу корреспондента Панкратова, не увидели перекошенного гримасой ужаса его благородного лица. Лишь некоторые из кулёмовцев подумали, что какой-то романтик или фанатик лёгкой атлетики всерьёз занялся бегом на длинные дистанции, чтобы победить на очередном Нью-йоркском марафоне.
   А сам Панкратов даже не подозревал, что минуту назад закончил марафонскую дистанции. 42 километра 195 метров с новым рекордом области. Он не думал об этом, словно стремился стать первым рекордсменом мира на дистанции 100 000 метров.
   Егор бежал и бежал, как ахалкетинец, не чувствуя усталости. Ему всё ещё мерещилось, что за его спиной клацает зубами страшная, чудовищная рыба, и поэтому боялся оглянуться. Панкратов почему-то хотел спрятаться от неё только в своей квартире, хотя мог заскочить в кинотеатр, в бильярдную, в ресторан, хлебный магазин, в милицию, наконец. Мало ли общественных учреждений попадалось ему по пути во время непревзойдённого марафона? Но ещё надёжнее было бы просто оглянуться назад и убедиться, что за ним никакая такая рыба-чудовище не гонится.
   Однако в данный отрезок текущего в мироздании времени мозги кулёмовского поэта были заклинены на одной-единственной мысли: спрятаться дома от жуткого чудовища, которое гонится за ним, переваливаясь, как тюлень, на жестяных плавниках. Поэтому он тупо и упорно бежал и почему-то никак не мог выбежать на улицу, на которой живёт.
   Кто знает, может быть, до самого утра пришлось бы бедному Егору наматывать на ноги нелёгкие Кулемовские километры, если бы на его пути не встал Минька Алмазный - заведующий заводским клубом, неисправимый стихоплёт, второй поэт Кулём после Панкратова.
   Многие стихи Егора Панкратов кулёмовцы знали наизусть, но зато все горожане - и стар, и млад, - подними их среди ночи, могли прочитать по памяти одно стихотворение Алмазного во многом благодаря тому, то Минька пел его под гитару на всех вечерах и торжествах, на конкурсах авторской песни, на заседаниях клуба по интересам, на встречах трудящихся с творческой интеллигенцией, на любых мероприятиях, проводимых заводским клубом и другими зрелищными учреждениями города.
   Город мой Кулёмы, родной
   На высоком стоит берегу.
   Я люблю его очень с тех пор,
   Я с тех пор без него не могу.
   Ах, Кулёмы мои, тра-та-та,
   Ваша по сердцу мне красота!
   Минька подставил навстречу Егору своё литое тело штангиста, и Панкратов ударился о него, как о стенку общежития СПТУ, которое доблестные Кулемовские строители возводят дольше, чем Лев Толстой писал роман "Война и мир". Егор остановился, вращая от ужаса вдохновенными поэтическими глазами. Алмазный одновременно любил и не любил своего коллегу по ночным бдениям в объятиях величественной музы поэзии и неизвестно из каких из этих чувств он выдал экспромт:
   Егор бежал быстрее лани,
   Быстрей, чем пьянь от Селезня,
   Егор надрался в ресторане -
   Менты, не трогайте меня!
   К слову сказать, Селезнём звали начальника Кулёмовского медвытрезвителя Селезнёва. К удивлению Алмазного, Панкратов никак не прореагировал на его блестящий экспромт. Егор лишь испуганно озирался, словно удирал от грозного и вечно пьяного верзилы Матвея Бахолы, к чьей жене Дашеньке иногда хаживал за амурным опытом, столь необходимым настоящему, большому поэту.
   - Кто нарушил ваш покой, сударь? - Минька почти всегда изъяснялся изощрённо, он был убеждён, что работник культуры, тем паче руководитель драматического кружка должен вести беседы с иными смертными высоким штилем.
   - Рыба... рыба... рыба... - лепетал Панкратов, будто забивал "козла" в домино с тысячной ставкой. И продолжал испуганно озираться по сторонам.
   - Какая рыба?! Ты что, в домино жену продул? - уже на кулёмовском наречии спросил Алмазный.
   Егор дрожал всем телом, как бродячий пёс зимой после пробуждения в подворотне. Но постепенно начинал приходить в себя, тем более, что в обозримом его невооружённым взглядом пространстве не просматривалось чудовище. Да и вообще никто не собирался угрожать его драгоценной творческой натуре.
   - Понимаешь, Миня... Мы с сержантом Кашкиным, который охранником в банке работает, изловили в реке такое чудовище1 Такое чудовище!.. Невозможно словами описать!
   - Неужто Несси, которой грезит скучный двадцатый век, клюнула на вашу удочку?
   - Какая Несси?! Это, это... - Панкратов, силясь описать чудовище, лишь беспомощно и с ужасом очертил руками круг перед собой. - Одним словом, жуть!
   Алмазный с подозрением посмотрел на Панкратова, как смотрят жёны на мужей в день получки.
   - А вы с этим самым Кашкиным не изволили откушать грамм по четыреста перед ушицей?
   - Да ты что?! Не знаешь, что ли?! - Брови Егора изумлёнными лягушками подпрыгнули вверх.
   Минька знал, что Панкратов не употреблял напитков крепче лимонада по причине большого семейства и необходимости для творческого человека трезвой головы.
   - Тогда у вас, у обоих, сдвиг по фазе! - Только один Алмазный в Кулёмах мог так неожиданно переходить от изящных словосплетений старинных, светских санкт-петербургских салонов к просторечию кулёмовских простолюдинов. - А куда подевался твой пресловутый Кашкин?
   - Не знаю!.. Он в сторону соснового бора рванул.
   - Точно - крыши поехали! Царство ему небесное! - Минька классически перекрестился двуперстием и в ответ на изумление Панкратова сказал:
   - Кабаны ему, как пить дать, вспорют брюхо. Не слыхал про охотоведа Тютюнькина?
   Про охотоведа Тютюнькина Егор слышал.
   Три дня назад охотовед Тютюнькин, преданно любящий свою единственную супругу Лизоньку, решил шикарно отпраздновать её тридцатилетие. Свинина в магазине при небольшом окладе Тютюнькина стоила по твёрдой кооперативной цене 4 рубля 20 копеек за килограмм, из-за чего вечер мог получиться донельзя скромным. Охотовед Тютюнькин этого просто не имел права допустить, потому что к нему в гости по случаю дня рождения жены приехал сын ответственного областного начальника.
   Охотовед Тютюнькин решил не ударить в грязь лицом и на мотоцикле "Иж-Планета" с коляской отправился по узким лесным тропам добывать дикого подсвинка. Тютюнькин трясся по кулёмовским борам и рощам, гаям и дубравам, а сын ответственного областного начальника с успехом заменял его в супружеском ложе, чем особенно довольной осталась любвеобильная Лизонька.
   Истощённые страстью любовники с нетерпением ждали охотоведа-охотника, чтобы восполнить потраченную энергию янтарным мясом молоденького дикого кабанчика, поджаренного на вертеле.
   Охотоведу Тютюнькину даже не икнулось от поминания его имени блудницей Лизонькой и сыном ответственного областного начальника. Он достиг глухих мест, где, кроме крепеньких копыт кабанов, не оставляла следа ни одна другая нога из мира животных, к коему с некоторой натяжкой можно причислить и человека. Охотовед зарядил двустволку крупной картечью, залёг в зарослях молодого соснячка. И ждал недолго. На поляну выскочил подсвинок как раз нужной величины. О таком и мечтали полуобнажённые любовники в уютной квартире Тютюнькина.
   Тютюнькин не был бы охотоведом, если бы не умел одним дуплетом уложить наповал подсвинка. Так он и сделал. Затем спокойно подволок кабанчика к мотоциклу и водрузил тушу, как неприятельский трофей в коляску. Без всякой суеты и боязни быть пойманным егерем прикрыл тушку от любопытных кулёмовцев брезентом. И тут-то он услышал хрюкающий рык за своей спиной.
   Охотовед Тютюнькин оглянулся. На него на полной скорости, низко наклонив голову к земле, шёл матёрый секач. Перепуганный Тютюнькин схватил ружьё, переломил ствол, но не успел вогнать в него патрон. Секач с наслаждением вонзил клык в его мягкий, податливый живот и, торжествующий от состоявшейся мести, подбросил человека вверх.
   Об очень поучительной истории напомнил Панкратову Алмазный. Но Кашкину не грозила подобная расправа, даже если его занесло в самые кабаньи дебри. Сержант не собирался убивать подсвинка - кровное дитя матёрого секача. А в обратном случае и самый дикий кабан презирает невкусное человеческое мясо, предпочитая ему сладкие коренья и жёлуди.
   - Ничего с Кашкиным не случится - у него пистолет! - почему-то сказал Егор, хотя и не знал: находилось ли при сержанте боевое оружие? И вообще, она порядочно устал от сегодняшний переживаний и событий.
   - Пойдём ко мне, поболтаем! - предложил заведующий заводским клубом.
   Панкратов в знак согласия кивнул головой. В эту, вдруг ставшую совершенно пустой минуту ему было всё равно, куда идти. Что-то приключилось в богатом фантазиями мозгу кулёмовского поэта, и он пошёл за Минькой Алмазным, покорно понурив голову. Егор не мог думать ни о чём, кроме того, что на его левом ботинке развязался шнурок и не мешало бы как-нибудь завязать его.
  
   22.
  
   Ночь чёрной орлицей пала на Кулёмы, затенила город огромными чёрными крылами в белых крапинках звёзд. Люди, благополучно миновавшие тридцатилетний рубеж и постарше, благополучно укладывались спать, шлёпали по белым попкам капризных детей, ругались друг с другом по пустякам и мирились под всепрощающими ватными одеялами. И лишь самые стойкие смотрели по телевизору очередную серию многосерийного любовно-производственного романа, да в городском кинотеатре киномеханик зарядил последнюю часть индийского фильма "Кто есть кто?"
   По центральной улице города или, как её называли, Бродвею (от слова "бродить") бродили редкие парочки, которые тоже норовили свернуть к реке, где под кущами прибрежных ив и в кустах ракитника под соловьиные трели можно целоваться и заниматься любовью, не боясь быть застигнутыми отставшими от современной жизни и профанами в вопросах секса предков. Холодным неоновым светом горела единственная ночная реклама в городе "Почта. Телефон. Телеграф".
   В одних домах свет в окнах загорался, в других гас. Загонялись в гаражи задержавшиеся по делам автомобили. Лишь по центральной улице время от времени проносились на "Явах" два местных рокера, за которыми безуспешно гонялся старенький "Урал" ГАИ. Со стороны леса, испуганно оглядываясь по сторонам, возвращался домой изнеможённый и опустошённый сержант Кашкин. А в остальном...
   Ничего особенного в этот час не происходило в провинциальном городке Кулёмы, если не считать того, что в заводской клуб входили два антагониста и единомышленника, два самых великих поэта города - Егор Панкратов и Минька Алмазный. Минька небрежно кивнул в знак приветствия ночному сторожу и провёл Егора в свой директорский кабинет. Поэты не слышали, как ночной сторож буркнул им вслед:
   - Выпивать пошли начальнички! Хотя бы сто граммов налили ветерану войны!
   В кабинете заведующего заводским клубом царил творческий, артистический беспорядок: на чёрном, пыльном пианино лежали кусок ливерной колбасы и краюха чёрного хлеба, стояла недопитая бутылка кефира; к стенам безвольно привалилось несколько картин, не дописанных маслом, акварелью, пастелью и тушью; на спинках стульев и на крючках вешалки висели костюмы самодеятельных драматических актёров; на полу валялись бутафорские яблоки и гроздья винограда; с платьевого шкафа свисали листы нотной бумаги, исчерченные уродливыми головастиками нот; в книжном шкафу между толстыми фолиантами бессмертных произведений Брежнева и Черненко стояли чашечки и блюдечки для чаепития, а на самом книжном шкафу навалено было труб, кларнетов и саксофонов - с десяток; в углу стоял барабан, на нём - туба, к которой, подобно пирамиде винтовок на привале, были приставлены тромбоны, электрогитары и валторна; на ядовито-жёлтой стене висела изящная скрипка, беззастенчиво придавленная семиструнной гитарой; а с аккордеона, сиротливо прижавшегося к барабану, свисал стыдящимися бретельками розовенький лифчик, забытый какой-то рассеянной артисткой.
   И немудрено царствовать такому беспорядку, называемому в народе ёмко - бардаком. Кабинет Алмазного служил одновременно кладовой музыкальных инструментов, гардеробной и гримёрной комнатами.
   Минька разгрёб на стульях платья княгинь и графинь, предложил Егору сесть. Сам же прохаживался по кабинету, по-хозяйски пинал бутафорские яблоки, пока жестом не показал на незаконченные картины.
   - Как, нравится? По-моему, сильные вещи! Вот только времени, чтобы дописать, не хватает.
   Панкратов с тоской душевной посмотрел на картину с обнажённой женщиной, которую пытался изобразить по памяти Алмазный, и особенно - на её розовые груди с зелёными сосками. Вместо ответа Егор подумал про себя:
   "Если бы я прожил на необитаемом острове двадцать лет, даже в этом случае никогда не лёг бы в постель с подобной женщиной!"
   - Ах, как же мне не хватает времени! Почему-то у всех творческих людей катастрофически не хватает времени! - Минька хрустнул тонкими пальцами, заложил рука за руку, как Валерий Брюсов.
   Егор верил ему. Алмазный был настоящим полиглотом в творчестве. Он писал маслом, акварелью, пастелью; рисовал тушью и углём, выжигал по дереву, занимался чеканкой, скульптурой; сочинял стихи, рассказы, юморески и даже эссе; придумывал слова песен и писал музыку к ним; придумывал музыку к стихам великих поэтов и писал стихи к мелодиям известных композиторов; ставил спектакли и играл в них в главных ролях. Кроме всего прочего, Минька играл на гитаре, гармонике и расчёске; танцевал в народном ансамбле бального танца; занимался художественными чтением и свистом, а также - картингом; собирал библиотеку мировой философской мысли и женские заколки; являлся внештатным корреспондентом "Советских Кулём" и общественным автоинспектором; был активным членом общества книголюбов и общества рыболовов и охотников; играл в футбол за местную команду "Кулёмы-супер" и руководил кружком юных барабанщиков в Доме пионеров.
   Но даже всё это - неполная опись того, чем занимался наделённый многими талантами и способностями Алмазный.
   Вот таким необычайно одарённым был Минька. И ещё он был человеком решительным и без малейшего сомнения брался за любое дело.
   - Я сейчас тебе спою свою новую песню! - Минька подскочил к стене, сдёрнул с гвоздя гитару, которая жалобно отозвалась альтовой струной.
   - Может быть, как-нибудь потом? Взмолился сразу затосковавший Панкратов.
   - Хорошо, - разочарованно согласился Алмазный. - В таком случае, прочитай своё новое стихотворение. Надо же от чего-то оттолкнуться в нашем извечном споре об истинном назначении искусства!
   - Я не хочу ни о чём спорить! Мне домой нужно! Жена переживает-волнуется! - взмолился вдруг Егор.
   - Какой ты всё-таки человек! - Минька в сердцах некультурно сплюнул на пол и закурил дорогую сигарету "Форум". - Мы, можно сказать, всего два интеллектуала в городе. Кому же ещё мне свою мятущуюся душу излить?
   Панкратов понял, что сегодня не отвязаться от прилипчивого Алмазного, вытащил из кармана записную книжку и стал листать её. Чего там только не было написано! Удачные, на взгляд Егора, строчки и четверостишия, законченные стихи, как в винегрете, перекладывались с какими-то цифрами и фамилиями, вопросами к интервью, набросками репортажей, выписанными из книг умными мыслями умных людей. Наконец, то, что искал, было найдено.
   Егор приподнялся со стула, принял подобающую для такого случая, воодушевлённую позу и, откашлявшись, начал читать хрипловатым голосом:
   Вселенная летит, и есть ей место,
   И есть ей время, а предела нет,
   Чтобы безумно мчаться. Что столетья?!
   Секунды жизни мне, ей - тысячи парсек.
   Вселенная летит - её горя мало,
   Ей жить и жить. А я лечу -
   Спешу не опоздать к началу
   И умереть до срока не хочу.
   Скрипя зубами, обречён мгновеньем,
   Разыгрываю самый крупный банк,
   Не замечаю, что гонюсь за тенью,
Что становлюсь я чей-то тенью сам.
   Мне фифти-фифти: лавры или кукиш
   Жизнь предлагает. Путь наискосок -
   Намного он короче, но и круче,
   А значит, беззащитнее висок.
   И я спешу, как будто в этой спешке
   Спасение промотанных секунд,
   Хочу в ферзи, как проходная пешка, -
   Ладьи тупые ходу не дают.
   На них идти, что биться лбом о стенку,
   А мой король - отнюдь не Бонапарт,
   Но я пошёл, унявши дрожь в коленках,
   Хоть знал, что пешкам нет пути назад
   Панкратов закончил читать и смущённо прикрыл пушистыми ресницами свои синие, есенинские глаза. Некоторое время сидел с закрытыми глазами, глубоко задумавшись, и Алмазный. Но затем порывисто бросился к Егору.
   - Здоров! Молодец! Это лучшее и почти гениальное твоё стихотворение!
   Алмазный взволнованно ходил по кабинету, спотыкаясь о лже-дыни и лже-яблоки, но в конце концов решительно рубанул рукой воздух, будто разрубил Гордиев узел.
   - А вообще-то твоё стихотворение - чушь на постном масле! Без обиды будет сказано...
   Панкратов обиженно засопел, замусолил губами, как детсадовец, готовый разрыдаться. Но вместе с этим детским чувством, вернее - с чувством, по-детски выражаемом, в лазурных глазах его маленькой тучкой проплыло недоумение. Он не раз уже попадал впросак после антагонической, альтернативной критики Миньки, но до сих пор не привык к его крайним, полярным суждениям об одной и той же вещи.
   - Не понимаешь? - невозмутимо продолжил Алмазный, одухотворённо измеряя прыгающими через бутафорские предметы шагами свой кабинет. - Философские потуги, дорогой мой! Попросту говоря, - умничанье, мсье! А вместе с тем, где ваш хвалёный социалистический реализм? Тут им и не пахло! В этом стихотворении, уважаемый поэт, вы откатываетесь на позиции символизма и абстракционизма, осуждённых и преданных анафеме советской литературной критикой.
   - Я с тобой не согласен, Миня! Это чистой воды соцреализм. Стремление героя оставить след на Земле. А что касается образов и символов - эти приёмы широко используются в реалистической поэзии.
   - Бог мой1 Ну и чушь! - Алмазный разгорячился-расходился и схватил засохшую кисть, выдавил на неё краску из тюбика, смешал с белилами и уверенно мазнул по недописанной картине, изображавшей обнажённую кулёмовскую маху, отчего задница её - младенческая розовая попка - вдруг засветилась зловещим ультрамариново-зелёным цветом. - Какой соцреализм?! Прежде всего, это направление в искусстве характеризируется бодрым оптимизмом. А у тебя?! Мистика. Упадническое настроение. Ницшеанство, шопенгауэризм. Разве может советский человек, тем более, поэт стремиться в Бонапарты? Это противоречит его природе, его традиционному моральному облику. Он обязан быть скромным, несчастным, непризнанным, но и оптимистом одновременно. Плевал он на тупые ладьи! Он знает одно и главное дело в своей жизни: работать! Кристально оттачивать оптимистический стих! И созидать себе бессмертие!
   - Но почему ты думаешь, что лирический герой обязательно должен быть поэтом? Он вполне может быть простым инженером. Рабочим, наконец!
   - Тогда ты проповедуешь самый примитивный карьеризм! - Минька отпил из бутылки глоток кефира, затем откусил кусок ливерной колбасы и лишь после этого зажевал хлебом. - И ещё... При чём здесь фифти-фифти? "Лавры или кукиш?" Беззащитный висок? Животновода, работягу от станка волнуют не твои фифти-фифти. Грубо говоря, их волнуют мани-мани. И пули в лоб они себе пускать не будут. Нема дураков, как говорит мой друг-пролетарий. Шлёпнуть себя - это прерогатива гнилых интеллигентов, вроде тебя и меня. В общем, ты точно так же далёк от социалистического реализма, как и я. Это ещё раз подтверждает мой тезис. Соцреализм, как направление в искусстве, полностью исчерпал себя. И наступило время космического романтизма.
   Минька Алмазный имел устойчивое убеждение и говорил об этом на всех заседаниях литературного объединения кулёмовской творческой интеллигенции. Мол, современным художникам нечего делать на старой и грешной земле, так как читателю изрядно надоели производственные и деревенские романы. Им приелась жизнь, которой они живут, тем более - они не хотят читать о ней, даже о приукрашенной воображением пишущего. Им вместо гороскопов и цыганок-гадалок необходимы книги о будущем. И, прежде всего, - фантастика. Свои выводы Алмазный подкреплял примером повального увлечения современных читателей жанром научной фантастики.
   - Довольно грязи убогого быта, тупых, примитивных начальников и умных заместителей! - призывал он. - Давай человека будущего!
   С Алмазным в корне не был согласен Панкратов, который искренне считал, что соцреализм не исчерпал себя. Иногда они спорили до хрипоты, до срыва голосовых связок и ни разу не приходили к согласию, к какому-либо компромиссу. Но самое интересное как раз было в том, что в стихах Егора "космического романтизма" присутствовало больше, нежели в поэтических творениях второго поэта Кулём Миньки Алмазного.
   - Не будем ворошить старое, Миня! Мы всё равно останемся каждый при своём мнении. Спой-ка лучше песню о Кулёмах! - примирительно сказал Панкратов.
   Алмазный скривился, словно кислое яблоко надкусил. В просьбе Егора таился злорадный двойной смысл. Этим поэт-прима Кулём хотел подчеркнуть, что у Миньки нелады со смысловой логикой. А ещё - "Песня о Кулёмах" написана в стиле классического соцреализма. Сам автор любил своё детище и называл его исключением из правил, но при Панкратове старался не исполнять его.
   В конце концов, настырный Егор заставил директора клуба взяться за гитару. Но в этот момент заглянул в кабинет ночной сторож Митрофаныч - пенсионер районного значения, маленький, вредный, похмельный мужичонка с колючими шустрыми глазами.
   - Оставили ветерану сто грамм?
   - Митрофаныч! - Алмазный укоризненно посмотрел на своего подчинённого. - Да как можно?!
   - А чего ж нельзя? - Сторож удивлённо пожал плечами. - Рабочий день, можно сказать, кончился. Так сказать, позади. Тут не грех и душу свою усладить!
   - Но ведь ты только-только заступил на службу! Вежливо, по-отечески укорил заведующий заводским клубом своего охранника, годящегося ему в отцы.
   - Я, между прочим, к твоему сведению, от ста грамм ещё зорче и бдительнее становлюсь! За пять лет у тебя хоть один гвоздь утащили из клуба? - Старик быстрым взглядом обшарил углы кабинета: куда это творческие люди бутылку недопитую заныкали?
   - Да нет у нас ничего, ей-богу! - Миньке не терпелось отвязаться от настырного сторожа. - Я и сам с удовольствием выпил бы!
   Митрофаныч ещё раз с подозрением всмотрелся в своего молодого начальника, наморщил лоб, размышляя о чём-то своём.
   - Однако поверю, Митрий Васильич! Однако, коли имеете желание, так сказать, выпить с товарищами, сбрасывайтесь вдвоём по трояку - я сбегаю!
   - Ты под старость лет, Митрофаныч, совсем с глузду съехал! Ночь на дворе!
   Сторож выразительно похлопал ладошкой по свому лбу. Изобразил, наверное, некоторую тупость своего непосредственного начальника.
   - Высшие образования покончали, а сообразить не можете. Для Митрофаныча, если он добрым людям услужить хочет, ни ночь, ни утро - не преграда. Я вам сейчас ночного коньячку раздобуду!
   Алмазный, никогда не причислявший себя к лагерю трезвенников, оживился.
   - Беги, дед! Извольте для столь благородного дела вручить вам шесть целковых!
   Как только где-нибудь намечалась пьянка, Егор Панкратов спешно ретировался. И сейчас он бочком-бочком протиснулся мимо сторожа к двери, но был остановлен бдительным Минькой.
   - Куда же вы, певец полей нечерноземных? Мы с вами не закончили принципиального разговора о направлениях в социалистическом искусстве!
   - Извини, Миня, но меня уже давно жена ждёт. Переживает... Ругаться будет!
   - Ох, уж эти бедные женатые поэты, безмерно пол прекрасный воспевающие! - Алмазный картинно-молитвенно сложил на груди свои изящные руки. - И доколе вы под пятами супруг своих прозябать будете?!
   - Женишься - узнаешь, по чём фунт лиха! - с нравоучительной иронией сказал Егор.
  
   23.
  
   Панкратов бежал по уснувшему городу, погрузившемуся в космическую тьму, и каблуки его кованых ботинок стреляли об асфальт полевыми гаубицами, разбрызгивая по улице мириады голубых звёзд. Панкратов бежал, и его подталкивал в спину дневной страх, пережитый им. И ещё его влекло за грудки предчувствие праведного гнева жены.
   Егор бежал и не замечал, как шарахаются от него редкие влюблённые парочки.
   С неба стремительно сорвалась звезда, но Панкратов так спешил, что не стал загадывать желания. В его жизнь, полную романтических грёз, беззастенчиво ворвался непривлекательный быт.
   Пошлый и скучный быт придавил творческие плечи Егора тяжёлым прессом через десять минут, когда он осторожно, робко нажал кнопку электрического звонка в свою квартиру, и ему открыла дверь простоволосая жена в неброском дешёвом халатике. Грожающе брызнули зелёными искрами её глаза. Руки двумя затаившимися змеями переплелись на груди.
   - Где тебя нечистая носит, горе моё луковое?! Опять в лозу забрался и стишки свои дрянные сочинял?!
   - Люба! Любушка!.. Да ведь я... Я ничего такого... Вот, пришёл... - оправдываясь, лепетал Егор и никак не мог расшнуровать свои ботинки.
   - Здрасте! Рады видеть! - Люба примой народного театра артистически развела в стороны свои красивые руки. - Дети у тебя есть? Дети есть, спрашиваю? Получку получил?
   - Получил, - буркнул Егор.
   - Получил, а глаза не кажешь!
   Зарплату Панкратов должен был получить ещё вчера. Он уже почти держал её в руках, но его вызвал редактор и в срочном порядке отправил на партсобрание в колхоз. Вернувшись из колхоза, Егор не застал Аглаю Ивановну.
   - Так вот она... вот она - вся до копеечки, как всегда. И долг отдал бухгалтерше! - Панкратов суетливо шарил по карманам.
   - Почему раньше не принёс?! Дети голодными легли. У меня зернышка макового во рту не было. И сам голодным спать ляжешь! - Люба подхватила ботинки мужа и, якобы со злостью, зашвырнула их в угол. Но Егор уже заметил неуловимую перемену в её настроении и уверенно переступил порог прихожей комнаты.
   - Ну не сердись, Любушка! Я таких страхов сегодня натерпелся - не приведи Господь!
   Он хотел было рассказать о происшедшем на реке, но тут же испуганно зажал рот рукой.
   - Нет, нет! Не к ночи будет сказано. Просто жуткий ужас! Я лучше завтра расскажу. А что, Любаша, у тебя разве рубль с утра не оставался?
   - "Рубль!" - перекривила его жена. - Что за рубль купишь на такую ораву?! Хлеба с солью?!
   И в гневе своём Люба была хороша. Тонкая, почти осиная талия, несмотря на то, что родила пятерых детей. Шея - как у Нефертити. Ноги - будто на токарном станке выточены. И личико - свежее, с правильными чертами. Никак не похоже было, что она целый день не ела и валилась с ног от усталости.
   - Ступай на кухню, есть налью! Бутылки из-под лимонада сдала, мяса купила, чтобы ты с голоду ноги не протянул1 - уже беззлобно ворчала жена.
   - Почта была, Любушка? - поинтересовался Панкратов. Но лучше он этого не делал бы, потому что этим вопросом он коснулся самого болезненного нерва Любаши. И её подобревшее, разгладившееся от любви и нежности лицо вновь искривили морщинки гнева.
   - Была, а как же! Опять отказ из журнала! Не нравятся твои стишки умным людям! Только деньги на рассылку переводишь! Уж лучше бы карамелек детям купил!
   Егор в спешном порядке протиснулся на кухню. Не было в его жизни минуты горше подобной, когда распушивала его творчество жена. Если это делал Алмазный, любой другой человек на свете - полбеды. Но Люба... Для Панкратова это было вдвойне обидно - он ведь надеялся в любимом всем сердцем человеке иметь понимающего единомышленника.
   Любаша заметила, что ненароком нанесла мужу тяжёлую моральную травму, нанесла удар ниже пояса и замолчала. Но всё же смириться с мыслью о целесообразности дальнейших занятий Егора стихоплётством не могла. И своё истинное отношение к этому выражала громыханием посуды в раковине.
   Супруги Панкратовы жили в трёхкомнатной квартире и с нетерпением ждали дня, когда достроят обещанный им коттедж на шесть комнат, фундамент под который заложили семь лет назад.
   В детской спаленке, под которую они отвели самую большую комнату, стояли два широких дивана-кровати, на одном из которых спали девочки, а на другом - мальчики. В супружеской спальне тоже не было никаких излишеств: старая двуспальная кровать с язвительно скрипящей панцирной сеткой, письменный стол, который Егор перетащил из редакции после его списания, шифоньер. На стене висел портрет самого Егора Панкратова, написанный маслом Минькой Алмазным.
   А вот зал вряд ли можно было назвать залом, как таковым, тем паче - горницей. Чересчур для этого скромная площадь. Стены этого так называемого зала сплошь увешаны репродукциями с картин Левитана, Шишкина, Брюллова. Здесь стояли также книжный шкаф с оторванной дверцей и полированный стол с расшатанными ножками с пишущей машинкой в центре него - тоже списанной в одном из колхозов и отремонтированной сердобольными мастерами из службы быта за бутылочку беленькой. Телевизор чёрно-белый "Весна-306", радиола, Диванчик, два кресла без подлокотников - вот и весь интерьер зала.
   Но супруги Панкратовы не были мещанами и обходились самым необходимым, потому что, несмотря на случавшиеся стычки, вроде сегодняшней, любили друг друга.
  
   24.
  
   Спать супруги Панкратовы легли примирившимися с реальной действительностью и между собой. Люба доверительно прижалась к Егору мягкой, тёплой грудью и закономерно ожидала ответной нежности. Но Егор вдруг вскочил, как ошпаренный, и, забыв про тапочки, босиком побежал к письменному столу, включил настольную лампу. Чем-то вдохновлённый поэт суматошно захлопал ящиками стола в поисках листа чистой бумаги.
   - Ты что, с ума сошёл?! - с разочарованием и раздражением прошипела Любаша, будто она была гадюкой, а он сбежал со змеиной свадьбы.
   - Сейчас... Сейчас... - - заполошно бормотал Панкратов, копошась в ящиках стола, пока, наконец, не выудил лист прекрасной финской бумаги. Пятьсот листов престижной для большого поэта бумаги за бутылку вина ему подарил директор типографии.
   Любаша по собственному опыту знала, что над притихшими Кулёмами в одинокой тоске пролетит не менее часа, пока её муж-пиит, вдохновлённый внезапным озарением, которое, как правило, приходило к нему в постели за несколько минут до любви, напишет очередное стихотворение. Она с горечью понимала, что может даже не дождаться его и поэтому, закусив от женской обиды губу, беззвучно заплакала, проклиная тех, кто уверил Егора в его исключительной талантливости.
   Она злилась на Егора, но ей было жаль его - беспомощного, заблуждающегося, терзающего себя писанием стихов, которые, наверняка, никто читать не будет при жизни его, а уж после смерти - тем более. Разве что родные дети, разбирая отцовский архив, с иронической улыбкой пробегут глазами по каллиграфическим строчкам. Она жалела сгорбившегося за письменным столом взбалмошенного, погрязшего в заблуждениях мужа, но не знала средства, могущего возбудить в нём неприязни к занятиям поэзией. Даже такое всемогущее лекарство от прочих жизненных глупостей, как страстная любовь, было бессильно против этой страшной вирусной болезни
   И Егор, худой и взлохмаченный, с возвышенно-сверкающим взглядом, со стороны походил на узника Петропавловской крепости или Бастилии, пишущего мемуары. Он суетливо водил шариковой ручкой по листу финской бумаги, время от времени нервно покусывая кончик пластмассовой ручки.
   Солнечный день. Ни ветерка.
   В синем тумане сомлела река.
   А у реки, как сторожа два.
   Молча сидят два рыбака.
   Волны ленивы. Волны тихи.
   Не шелохнутся средь них поплавки.
   Клёв уж сегодня будет едва,
   И заскучали два рыбака.
   Вдруг...
   Ручка тоже вдруг остановилась, замерла, как в засаде, над листом бумаги. Егор задумался, как роденовский мыслитель, размышляющим Гельвецием наморщил лоб, видимо, вызывая воображением реальную, описываемую им картину. Всё глубже и глубже внутрь себя уходил его горячечный взгляд, волевые складки, прорезавшиеся на лбу и от уголков губ, придали его лицу одухотворённость и монументальность, словно поэт, в одних трусах - семейных и тёмных - сию же секунду уходил в вечность, превращался в рукотворный памятник.
   Люба в тоске смотрела уже не на мужа, а на его неестественно длинную тень, отбрасываемую светом ночной лампы на стену в голубеньких обоях. И вдруг с изумлением вздрогнула: ей показалось, что волосы на голове Егора зашевелились, словно налетел со стороны шифоньера лёгкий ветерок. Она перевела взгляд с тени на реального своего мужа и чуть не вскрикнула: волосы на голове Егора вздыбились ещё больше, будто их начесали. И зловеще, миллионами тонких змей шевелились! Хотя не могло быть никакого движения воздуха. Откуда таковому взяться в маленькой спаленке при закрытой форточке?
   Мелкая, противно холодная дрожь пробежала по телу Любаши. Но это было лишь предчувствие дурного - чего-то таинственного и жуткого. Вопль ужаса - тонкий и пронзительный - вырвался из её груди, когда обернулся к неё муж. Его трясло, будто пристала вдруг нервная лихорадка, трясло так сильно, что ходуном ходили руки, голова подёргивалась, как у эпилептика. Но самым жутким в этом неожиданном превращении было то, что открытые синие глаза Егора вдруг резко провалились, превратились в пустые, чёрные глазницы.
   Панкратов подхватился со стула, выключил свет в комнате, решительно, как маньяк-убийца, пошёл на жену, и она, обмирая от страха, увидела в темноте два колдовских, дьявольских огонька: один - круглый и фиолетовый, другой - ромбовидный, ядовито-жёлтый. Огоньки эти неумолимо надвигались на неё, и не было сомнения, что безумным, фантасмагорическим пламенем полыхают глаза Егора. Люба всегда была уверена в том, что истязание себя делом, которое не приносит радости другим, ничем хорошим не кончится.
   Люба ещё отчаяннее и безнадёжнее закричала, сорвалась с кровати и, совершенно раздетая (в чём мама родила), выскочила из квартиры на лестничную площадку. Испуганно оглядываясь. Как на смертельную опасность, стала звонить, колотить в массивную дверь соседей маленькими испуганными кулачками.
   Сосед Панкратовых Иннокентий Прожегов - государственный страхагент, похожий на борца тяжеловеса открыл дверь и рот от удивления. В другой раз, в другое время он обрадовался бы явлению миловидной соседочки в костюме Евы, но в настоящий момент за его широкой спиной сонно мурлыкала жена:
   - Кто там заявился так поздно, Кеша?
   Люба, панически дрожа, захлопнула за собой дверь прожеговской квартиры и доверительно прижалась дрожащим, ещё тёплым с постели телом к Иннокентию. А тот стоял в полосатой пижаме и тапочках, безвольно сбросив плети рук вдоль атлетического туловища и недоумённо, будто очутился на чужой планете или в гротесковом сне, оглядывался по сторонам. В это мгновение он был похож на злостного неплательщика алиментов, которого вдруг счастливо отыскала орава кровных голодных отпрысков и с радостными воплями "Папа нашёлся!" бросилась к нему.
   Замешательство Иннокентия и инстинктивные объятия забывшей обо всём на свете от испуга Любы Панкратовой длились секунд двадцать-тридцать, но этого времени хватило, чтобы из спальни вышла ленивая и сонная супруга Прожегова Лукерья. Неповоротливая, как разжиревшая утка, соседка вдруг замерла, увидев в объятиях мужа молодую обнажённую женщину. Бедолага подавилась вопросом "Это кто там, Кеша?", сорвались с орбит её сразу же парализованные глаза. Лукерья отшатнулась к косяку двери и стала медленно оползать на пол рыхлым телом, словно её хватил второй инфаркт. Первый случился, когда ненаглядный Кешка влюбился в секретаря-маши - нистку председателя райисполкома.
   - Ой!.. - испуганно вскрикнула опомнившаяся Люба и стыдливо прикрыла руками обнажённые груди.
   Но её "ой!" совершенно истолковала пришедшая, наконец, в себя Лукерья. Она подумала, что эта встреча была запланирована её развратным мужем и этой блудницей Любашей заранее, ведь она, Лукерья, вчера вечером собиралась ехать к матери в деревню, но не поехала из-за разгулявшейся мигрени. У этих развратников, без всяких сомнений, была запланирована интимная встреча, просто Иннокентий не успел предупредить любовницу.
   Но как же они смели обниматься в таком виде на её глазах?! - пылала от негодования Лукерья.
   Потом она кричала истошно и протяжно, как ненакормленная свиноматка, извергая из своих внутренностей ужасные слова, какие вряд ли знают ушлые и крикливые базарные торговки и какие редко пишутся на стенках советских туалетов. Люба, наконец. Отпрянула от Иннокентия, схватила висевшее на вешалке широкое демисезонное пальто Лукерьи, завернулась в него, как в роскошную тунику. И этим ещё больше взвинтила побуревшую до цвета борщовой заправки соседку.
   - Проститутка!.. Курва!.. - это были её самые лёгкие ругательства. Дальше крепость нелитературных выражений нарастала в угрожающей прогрессии. Лукерья, как дустом, осыпала Любашу грязными, экзотическими эпитетами и пыталась сорвать с наглой соседки своё пальто.
   - Понимаете... Понимаете... - лепетала вконец перепуганная Люба Панкратова, - У меня муж с ума сошёл! Прошу вас: вызовите неотложку!
   Лукерья вдруг резко остыла, будто огонь её гнева залили из пожарного брандсбойда, с оставшимся подозрением, но внимательно и с любопытством заглянула в глаза соседки, в которых тёмные зрачки метались от края до края, как загнанные борзыми собаками зайчата.
   - Как " с ума"? Крышу сорвало, что ли? - даже как-то оживилась Прожегова.
   - Вот так! - Люба энергично взбила на своей голове волосы, закатила глаза к потолку и не заметила, что распахнулось на ней пальто соседки.
   И вновь откровенно бесстыже обнажились её прелести. Иннокентий от смущения и вожделения кашлянул в кулак и нехотя отвернулся. При всей нелепости случившегося он не мог не отметить, как хороша соседка в Евином костюме! Так хороша, что сладострастная дрожь пробежала по её ляжкам.
   - Пойдёмте, посмотрите! - Люба решительно потянула Лукерью за рукав неопрятного халата.
   - Упаси Бог! - Прожегова испуганно отмахнулась и деловито запахнула пальто на груди соседки. При этом убийственно стрельнула в сторону мужа угрожающим взглядом. Тот, хоть и отвернулся, а нет-нет, украдкой плотоядно поглядывал на Любу. - Что стоишь, бесстыдник?! Звони в "Скорую"!
  
   25.
  
   "Скорая" прибыла не скоро не потому, что в райбольнице было всего две автомашины неотложки, в одной из которых полетела коробка передач, - просто долго искали смирительную рубашку, а потом заезжали за заведующим неврологическим отделением Тихоньким и дебёлым санитаром.
   Вся компания: Тихонький, санитар и водитель неотложки, Люба, Иннокентий и Лукерья в нерешительности столпились у дверей квартиры Панкратовых и не знали, что предпринять дальше. За дверью отчаянно плакали малыши, но вдруг плач резко оборвался. Люба испуганно схватилась за сердце. И только самый находчивый и отчаянный из всей компании - Тихонький - догадался позвонить.
   За дверью послышались шаркающие шаги - тяжёлые, совсем не детские. Отпрянули к своим дверям струхнувшие Прожеговы, приотворили на всякий случай двери в квартиру. Поджались, сгруппировались, словно готовились к прыжку через пропасть, побледневшие медицинские работники.
   Глухо щёлкнул английский замок, и в проёме дверей возник совершенно спокойный, с осмысленным и внимательным синим взглядом Егор Панкратов. Из-за спины его с любопытством выглядывали пять детских мордашек.
   - Люба? Где ты была? - искренне удивлялся Егор. - А зачем врачи? Ты заболела, Люба?
   Панкратов обнял жену за плечи, будто ничего не произошло пять минут назад, будто он спал, а Люба побежала к соседям позвонить по телефону.
   Жена виновато улыбнулась ему в ответ, но с болью и подозрением всматривалась в любимые глаза. Даже оттенка безумия не промелькнуло в них.
   Лукерья же не смотрела в глаза Егора, для неё всё было ясно. Она дёрнула за рукав мужа, как дёргают тракторный шнур, когда заводят дизель, и, потащив за собой, прошипела:
   - Артисты! Комедию разыграли! Я дома разберусь с тобой, кот блудливый! А стерве твоей завтра на голове все волосы повыщипываю!
   Супруги Прожеговы скрылись за дверью, чтобы до утра изощряться во взаимных обвинениях и оскорблениях.
   "Скорая" не была бы "Скорой", если бы тот час же покинула бы счастливо обретших друг друга супругов Панкратовых. Она приехала по вызову и не могла уезжать без серьёзно заболевшего клиента.
   Невропатолог Тихонький расспросил Любашу о случившемся и поставил точный диагноз: мания преследования на почве лёгкого расстройства нервов и общей усталости и приказал без применения смирительной рубашки вести больного в машины "Скорой помощи".
  
   26.
  
   В большой светлой палате N3 неврологического отделения Кулёмовской райбольницы с утра было тихо. Даже непривычно тихо - как на деревенском кладбище. Обычно многие больные отделения просыпались задолго до подъёма, то есть, до семи часов утра московского времени, которое по воле Божьей совпадало с кулёмовским.
   В палате N3 царствовала утренняя тишина; лишь билась между оконными рамами небольшая, теряющая силы от голода муха, проснувшаяся с первыми лучами солнца. Муха от злости, что вот уже третьи сутки не может прорваться в кажущееся свободным пространство, сердито жужжала. И ещё, кроме мухи, нарушало тишину чьё-то похожее на детское сопение.
   Именно в палату N3 поместили сегодняшней ночью поэта и журналиста Панкратова с подозрением на психическое расстройство или, в лучшем случае, - на нервный срыв. В этом он сам глубоко сомневался, но боялся повторить незавидную судьбу печально известного булгаковского Ивана Бездомного. Поэтому Егор благоразумно не спорил с Тихоньким: решил благоразумным поведением снять с себя всякие подозрения.
   Егор не помнил ничего из того, что произошло с ним вчера. Каким-то чудеснейшим образом из его мозгов были выветрены все события, начинающиеся с появления Еремея Кашкина на берегу Быстрицы и кончающиеся привидевшемся в ночном окне, когда он писал стихи, страшным речным чудовищем. Он помнил только, что получил на работе зарплату, сходил к реке, помечтал, сидя на берегу, вернулся домой, лёг спать, а, проснувшись, обнаружил: среди ночи нет дома жены, и ревмя ревут дети.
   И всё-таки странное какое-то, необъяснимое беспокойство присутствовало в его душе уже в первые минуты пребывания в больнице. По этой причине он и не осмеливался оспаривать диагноз самого авторитетного в Кулёмах невропатолога, а по совместительству - и психиатра, Тихонького. Тем более, что всего три дня назад дочитал роман Михаила Булгакова "Мастер и Маргарита". Особых поводов для переживаний не было, и Панкратов, прошептав про себя любимую истину: утро вечера мудренее, преспокойно уснул, по-детски свернувшись калачиком на больничной койке. Рядом с ним на спинке стула висела одежда, которую утром заберёт сестра-хозяйка.
   Именно Егор, который занял пустующую кровать у правой стены, ближе к дверям, невинным младенцем посапывал за двадцать минут до подъёма. Ему виделся хороший сон: будто вышла в центральном издательстве книга его стихов, которую сразу же заметила критика, и все вокруг поздравляют его, жмут руку, восторгаются, подбрасывают вверх, забрасывают цветами.
   Панкратову во сне и дела не было до того, что дома всю ночь не сомкнула глаз жена: а вдруг вновь засветятся в зловещей темноте фиолетовый и жёлтый глаза мужа? Наконец, упругими лучами солнца ударил в окно долгожданный рассвет. Люба поднялась, вытащила из письменного стола все рукописи Егора и, обливаясь слезами, сожгла их на газовой плите. По панкратовской кухне, словно осени листья акации, кружились, плавно плыли лёгкие хлопья бумажного пепла.
   Егор Панкратов во сне мечтал о своей книге, купался в лучах славы, а его стихов уже не существовало в реальной действительности в материализованном состоянии, от них не осталось ничего, кроме странного. Незаконченного стихотворения о двух рыбаках, на которое не обратила внимания Любаша.
   А Люба плакала от осознания того, какой страшный удар ожидает мужа по его возвращению из больницы. Но она любила Егора и не желала его сумасшествия.
   Тихо было в палате N3. Рядом с Егором безмятежно спал банковский служащий Гоэлро Никанорович - на койке у правой стены, ближе к окну, поджав ноги к груди. Его курс лечения заканчивался через три дня, потому что Тихонький поставил Квасникову безобидный диагноз: лёгкое нервное потрясение от переутомления. И, действительно, Гоэлро Никанорович вёл себя, как вполне нормальный, психически здоровый человек и ничем не выказывал серьёзного нервного заболевания.
   Всё было бы хорошо, если бы Квасникову иногда во сне не мерещилась двадцатипятирублёвая ассигнация за N ОЛ 5243815. По этой причине он часто вскрикивал по ночам, но, к его счастью, этих криков не слышал заведующий неврологическим отделением. А сегодня Гоэлро Никаноровичу снилась его непритязательная, но уютная квартира. Снилось, как он жарит яичницу из одного яйца, шуршит газетами. Он и не подозревал даже, что рядом с ним находится предмет его ночных переживаний - двадцатипятирублёвая ассигнация. Её Панкратов на всякий случай оставил при себе - в кармане пиджака, висевшего на больничном стуле.
   У противоположной стены напротив Егора вольно раскинулся коллега Панкратова Пашка Мякишев с белой повязкой на голове. Во сне он сбросил с себя больничное байковое одеяло. Вчера его сначала доставили в хирургическое отделение, но затем, зашив и перевязав рану на лбу, отправили к Тихонькому. Налицо были признаки белой горячки. Разве нормальный человек станет биться лбом о стену в начале рабочего дня?
   Пашка, к удивлению врачей и медсестёр, вёл себя прилично, не грубил, не делал резких движений - только попросил у невропатолога сто граммов спирта, чисто опохмелки ради. И опять же, к удивлению врачей и медсестёр, Тихонький отлил из мензурки в стакан ровно сто граммов медицинского спирта и даже предложил Пашке понюхать горбушку хлеба. Выпив, Пашка покорно уснул, чем и занимается до настоящего времени.
   И ещё один житель палаты N3 - Агафон Агафонов, которого три дня назад перевели в кулёмы из психиатрической больницы. Там Агафонов окончательно протрезвел, опомнился от пережитого потрясения, перестал без конца твердить о чёрной рубашке-убийце, при обходах врача-психиатра рассуждал с пониманием дела о всех реалиях жизни. И был отпущен в родную райбольницу со словами напутствия старенького психиатра:
   - Пить нужно меньше, молодой человек! А ещё лучше - не употреблять вовсе!
   Агафонов дал искреннее обещание старичку, что даже капля спиртного с этого дня не оросит его рта, а про себя поклялся даже под дулом пистолета не вспоминать о злополучной чёрной рубашке.
   Агафонов по своей натуре был деятельным человеком. В первый же день поступления в Кулёмовскую райбольницу сошёлся по душам с Гоэлро Никаноровичем, в котором нашёл милейшего собеседника. Квасников не лез в душу, не надоедал разговорами о банке, от коих шофёра банка тошнило и перекащивало. Как правило, Гоэлро Никанорович молчал и внимательно выслушивал всё, что говорил его сосед по палате.
   Кроме того, Агафон успел высмотреть из окна второго этажа знакомого собутыльника и попросил принести в долг бутылку портвейна. Тот принёс с большой готовностью, будто был родным братом Агафона. Вино Агафонов втащил в окно палаты на суровой нитке. Портвейн прекратил своё существование сразу же по окончанию популярной программы "Время" по телевизору. Причём, Агафон нисколько не осудил Квасникова, отказавшегося составить ему компанию.
  
   27.
  
   Гоэлро Никанорович проснулся, как просыпаются тихие младенцы: медленно открыл изумлённые глаза, будто удивляясь одному тому, что человек может спать и просыпаться, что день сменяет ночь, что вновь взошло солнце, которое вчера вечером, казалось, спряталось за рощу навсегда. Так могут просыпаться только чересчур счастливые люди, каковых не тревожит будущий день, несделанные дела, невозвращённые долги и житейские хлопоты.
   Гоэлро Никанорович открыл изумлённые глаза, и его взгляд остался неподвижным, устремлённым в невидимую точку на белом потолке. Но трудно долго смотреть туда, где ничего, кроме белой плоскости, нет. И служащий государственного банка, словно невзначай, переместил свой взгляд в угол потолка. В его наивных детских глазах лёгкой искоркой засветилось любопытство: раскачиваясь на тончайшей нити, над Квасниковым суетился, суча тонкими, мохнатыми лапками, паучок.
   "К известию". - сказали бы суеверные люди. А может быть, и мудрые. Точно так же подумал и Гоэлро Никанорович. Ему было от чего так думать. Когда свисает на ниточке паук, думают - "это к известию" - люди, которые давно ждут весточки от кого-либо. И Квасников тоже ждал, но не письма, не телеграммы, не бандероли. Такого человека не существовало на всей планете, который мог бы прислать ему письмо, телеграмму или бандероль. Гоэлро Никанорович ждал приятного известия от лечащего врача Тихонького, который обещал выписать его из больницы в течение трёх ближайших дней.
   Может быть, банковскому служащему не нравилось содержаться на полном государственном обеспечении в Кулёмовской райбольнице? Отнюдь. Ему очень нравилось. Предупредительный врач, заботливые медсёстры, чистые простыни, трёхразовое питание, гораздо превосходящее по калорийности его домашнее. Гоэлро Никанорович даже поправился: расправились его стянувшиеся, как у мумии, щёки от морщин, зарделся на них лёгкий румянец. Давно не испытывал Квасников такого внимания к своей особе.
   И всё же со вчерашнего дня он спешил покинуть этот благодатный, почти райский уголок - райбольницу. Ему нравилось здесь, пока он был единственным обитателем палаты N3. Но один за другим стали поступать в неврологическое отделение его беспокойные соседи. С Агафоновым Квасникову жилось ещё ничего, Агафонов только один раз пошумел, напившись после отбоя. А вот Мякишев вёл себя неспокойно. Нет, он не буянил, не угрожал расправой, но странно вскрикивал во сне, плакал, умолял кого-то о пощаде. Весь вчерашний день и вечер были сплошным кошмаром. Гоэлро Никаноровичу казалось: он находится не в невинном неврологическом отделении, а в психиатрической больнице.
   Тут подвезли ещё одного корреспондента, и неизвестно, как он себя поведёт. Квасников же привык к абсолютным тишине и покою, как привыкает к подземному одиночеству крот. Гоэлро Никаноровичу чужды были компании, а шумные - троекратно.
   Однако утро выдалось тихое, соседи по палате посапывали невинными, безгрешными детьми. Паучок, повисев на нитке-паутинке, закопошился в углу, начал ткать узорную свою сеть. Гоэлро Никаноровичу было жаль несмышлёныша, жаль было его сизифова труда: в палате находилась одна-единственная муха, да и та билась между оконных рам в последней агонии.
   Надеяться, что залетит другая, было напрасно. Тихонький, стоило такой объявиться, поднимал невообразимый шум, и средний медицинский персонал, презрев года и личное состояние здоровья, носился по палате, столу и кроватям, как детсадовские шалуны. Медсёстры колотили муху полотенцами, газетами, мухобойками, топтались по больным, опрокидывали на пол стаканы с водой и пузырьки с лекарствами, падали и визжали.
   Наконец, убивали злосчастную и бедную муху, но после этого в палате творился невероятный бедлам, будто не муха в форточку залетела, а самый настоящий слон - неповротливый, некультурный, который, только один раз развернувшись в палате, поопрокидовал всё, что стояло в ней.
   Квасников наблюдал за беспокойной работой паука и с горечью вдруг подумал применительно к своей особе: вот и он без толку копошится в этой жизни, долго и монотонно плетёт паутину для неведомой мухи-счастья, а та, если и залетала когда-нибудь в кулёмовский государственный банк, то её успевали изловить и высосать все соки раньше Гоэлро Никаноровича.
   От жалости к пауку, от жалости к самому себе служащий банка заплакал молчаливыми слезами, обиженно подёргивая белесыми и редкими ресницами. Его узкое лицо скривилось в страдальческой гримасе, словно медсестра по ошибке поставила ему клизму.
   И захотелось Гоэлро Никаноровичу сделать пауку что-нибудь хорошее. Он обязательно сделает паучку что-нибудь хорошее, доброе, и тогда ему, Квасникову, может быть, повезёт. Может быть, кто-нибудь возьмёт и даст ему просто так три тысячи рублей, или вдруг полюбит его красивая женщина.
   Гоэлро Никанорович поднялся, на цыпочках, чтобы никого не разбудить, прошёл к окну и на белом, как первый снег, подоконнике отыскал дохлую муху - ту самую, что вчера прихлопнула газетой "Советские Кулёмы" медсестра Светочка.
   Квасников осторожно взял муху под крылышками, пронёс её на вытянутой руке через палату, взобрался на свою кровать и опустил насекомое в паутину. Паучок испуганно смотрел на него, но, как показалось Квасникову, благодарными глазами. И вдруг паучок густым, хриплым басом сказал Гоэлро Никаноровичу:
   - Спасибо!
   Квасников шестиклассницей, увидевшей лягушку, ойкнул, отчаянно, будто наступил на раскалённые угли, вздрыгнул ногами и, как с батута, выпрыгнул с кровати назад, не удержался на ногах по причине их неравной длины, застучал, как по барабану, острыми коленками и локтями по полу палаты N3.
   Гоэлро Никанорович находился в полном ошеломлении, ему показалось, что на этот раз у него крыша поехала бесповоротно. Даже в отупелой растерянности Квасников не мог представить себе говорящего на чистом русском языке паука, да ещё с таким басовитым голосом.
   У Гоэлро Никаноровича уже началось помутнение в голове, он запросто мог стать пациентом психиатрической больницы, но тут в его испуганно сгорбившуюся спину ударил развратный, бесшабашный смех, который, взорвавшись на кровати Агафонова, ударной волной врезался во все четыре стены палаты N3. И стены не рассыпались только потому, что сложены были еще до Октябрьской революции.
   - Перепужался, банкир? - икая от удовольствия, вырыгнул из себя ликующий вопль Агафон и, как уродливый паук, засучил задранными к потолку волосатыми ногами. - Тебя чего, поди, не слопал паучок заместо мухи?
   Проснулись разбуженные мефистофельским смехом шофёра банка Пашка Мякишев и Егор Панкратов, приподняли свои светлые головушки с подушек. Они с досадой огляделись вокруг себя, будто понять хотели: по чьей дурацкой причуде оказались рядом с этим гогочущим пентюхом и жалким, как выжатая половая тряпка, банковским служащим?
   Егор - тот даже натянул на голову одеяло, словно этим, как факир Кио, мог убрать абсурдную картину, увиденную сразу после пробуждения. Но больничное одеяло не было покрывалом фокусника, и из-под него всперившейся курицей вновь выпорхнула взлохмаченная поэтическая голова.
   Пашка Мякишев, напротив, пробудился с печатью гордого равнодушия на полном, рыхлом лице. Он тяжело переживал случившееся днём вчерашним и упрятал свою горькую, безнадёжную тоску глубоко в себя.
   Агафонов, по-свински хрюкнув, проглотил свой смех, подошёл к Гоэлро Никаноровичу. Квасников, казалось, навсегда утратил способность осмысливать происходящее вокруг него. Агафон заботливо поднял его с пола, как всепрощающий падишах поднимает с колен провинившегося перед ним поданного мусульманина, обнял за острые плечи вздрагивающего всем телом и всхлипывающего, как обиженное дитя, банковского служащего, проводил его до кровати, с заботливостью сиделки уложил, укрыл одеялом, сказал ему ласково бархатным басом, как говорят добродетельные отцы капризным своим чадам:
   - Ну что ты, мой миленький?! Разве можно так? Так крышуля твоя может окончательно съехать! Я же пошутил! Понимаешь, дядя немножко пошутил!
   Сколько участливой нежности было в его хрипловатом голосе! Какое участие и сострадание читались в его непорочных осоловелых глазах! Человек со стороны мог принять Агафона Агафонова за кристальную, по-христиански отзывчивую душу, какая редко встречается в нынешнем веке. Наблюдая за этой трогательной сценой, в задумчивости почёсывал плешь Пашка Мякишев.
   - Нет, рано Тихонький собрался выписывать нашего уважаемого Гоэлро Никаноровича! Разве здоровый разумом человек станет кормить дохлыми мухами пауков? Дорогой Гоэлро Никанорович! Разве паук - ворон или шакал? Разве станет он откушивать падалью? - Вся эта речь Агафона адресовалась не Квасникову, а поочерёдно - Мякишеву и Панкратову.
   Пашка отупело смотрел на оратора и никак не мог вникнуть в смысл дидактического монолога Агафонова. Гоэлро Никанорович лишь беспомощно и растерянно дёргал веками с редкой порослью ресниц. Зато поэтичный и доброжелательный Панкратов сделал укор Агафонову:
   - А может, он насекомых любит. Вам подобное не приходило в голову?
   Теперь уже Агафон непонимающе уставился на Егора. Точно так смотрит баран, возвратившись с пастбища, на новые ворота, навешенные хозяином в его баранье отсутствие.
   - Брешешь, корреспондент! Не встречал я ещё на этом свете дураков, которые любили бы пауков, тараканов и клопов. Только абсолютный идиот может посадить себе на голую задницу клопа и приговаривать: "Кушай, клопик, а то ты такой голодный!"
   - Зачем утрировать?! - возмутился Панкратов. - Клоп и паук - несовместимые вещи!
   - Хищники оба! - невозмутимо ответил Агафонов. - И никакой разницы!
   - Позвольте! - не согласился Егор. - Они насекомые, как, к примеру, пчела.
   - Что?! - Агафон ударил себя по ляжкам и расхохотался. - Ну и сказанул! Какая же это насекомая - пчела?! Пчела - она и есть пчела!
   Егору показалось, что дело обстоит гораздо серьёзнее, чем он думал. Без сомнения, он попал в сумасшедший дом, где клопа называют хищником и отрицают, что пчела - насекомое. Значит, у этих людей, действительно, помутнённый разум.
   Панкратову расхотелось спорить с настырным Агафоновым, он не желал уподобиться этим несчастным людям. Себя к больным с нервными расстройствами он не причислял - считал своё попадание в неврологическое отделение случайностью, недоразумением. Егор вообще поступил благородно по отношению к своей жене, которой померещилась какая-то чертовщина. Из-за этого не стал спорить с врачами, иначе на его месте оказалась бы Любаша.
   Совершенно по-своему расценил молчание кулёмовского поэта Агафонов.
   - Вот такие сейчас работают корреспондентами! Сами ничего не знают, а других учут! Ты, Паша, тоже думаешь, что пчела - насекомое?
   Агафонов был с Мякишевым на короткой ноге, потому что не единожды сиживал с ним за бутылкой бормотухи, философствовал о смысле жизни, о величайшем зеле и пороке человеческой цивилизации - женщинах, без которых, увы, шофёру банка жить скучно, как и без водки.
   Мякишев за сутки пребывания в больнице впервые позволил вырваться из своей груди человеческой речи.
   - К полному твоему сожалению, Агафон, пчела относится к классу насекомых. А мы с тобой, дружище, по справедливости, - к классу животных.
   - Ты что, с русской печки вниз головой упал?! - Агафон неприлично выругался и чуть не выпрыгнул из широких и длинных своих трусов. - Разве человека можно сравнить с коровой или лошадью?! Лошадь не употребляет водки, и потому она - животное.
   - Железная логика! - Пашка слабо усмехнулся. Если вон Квасников не пьёт, значит, он - лошадь?
   - Тоже нашёл с кем сравнить! - Агафон весело расхохотался. - Гоэлро Никанорович дистрофик, он троячку с трудом от пола отрывает!
   - Что за глупые разговоры! - Панкратов, брезгливо поморщившись, отвернулся к стене.
   - Нехорошо так шутить! - по-женски тонко пропищал Квасников. До него, как до жирафа. Только сейчас дошло: "спасибо" сказал Агафонов, а не паук.
   Шофёр банка аж присел от удивления: его сосед по палате и коллега по работе сейчас произнёс ровно столько слов, сколько выдавил из себя за три дня их совместного существования. Но и это было далеко не всё.
   - Животные не те, что пьют. Животные те, что пьют, как последние свиньи! - изрёк более длинную и более изощрённую мысль Гоэлро Никанорович.
   - Во даёт! - Агафонов восхищённо ударил себя по ляжкам. - Ты, оказывается, болтун! А скажи мне, банкир, где ты пьяную свинью видел?
   - Ради Господа всевышнего, перестаньте! У меня сейчас сдвинется крыша от ваших глупостей! - Егор в отчаянии отшвырнул одеяло и вскочил с кровати.
   - Видал! - Агафон кивнул в сторону Панкратова. - Ты давно уже чокнутый, раз сюда попал!
   - Перестань, Агафон! - Мякишев вступился за своего товарища по перу. Он искренне уважал Егора по причине его полной безвредности и безобидности. - не маячь перед глазами в своих семейных трусах! Это, во-первых, неприлично, а во-вторых, надень пижаму!
   Агафонов вскипал так же быстро, как импортный электрочайник.
   "Неприлично"! - перекривил он Мякишева. - Интеллигентики паршивые! Строят из себя неизвестно что! А сами, нажрамшись, плюют неприличнее Агафона Мефодьевича! Трусы ему мои не нравятся! А это не видал?!
   Агафонов сбросил трусы и с небрежным вызовом показал свою гордость Мякишеву.
   - Как же тебе не стыдно, Агафон?! Взрослый человек ведь! - Пашка с брезгливостью сплюнул.
   - А я дурак! Чокнутый! Недаром в самом настоящем сумасшедшем доме был! - И Агафонов невозмутимо вышел из палаты со спущенными трусами, в которых, как в лошадиных путах, заплетались кривые его ноги.
   В коридоре раздался высокий, испуганный вопль какой-то медсестры.
   Все обитатели палаты N3 поверили - что Агафонов - сумасшедший и что его по недоразумению выпустили из психиатрической больницы.
   Но они ошибались. На самом деле Агафон Агафонов был почти здоровым человеком, а подобные штучки откалывал и в здравом уме, совершенно в трезвом состоянии. По крайней мере, его сокровище видели некоторые женщины Кулёмовского государственного банка, и кое-кто из них имел впечатление.
   - Теперь я понимаю, отчего бабы этого чёрта корявого любят! - надевая пижаму, сказал Мякишев.
   - Какая пошлость! Ты же интеллигентный человек, Паша! С высшим журналистским образованием! - осудил своего коллегу Панкратов.
   Мякишев с ним согласился целиком и полностью. Слова Егора прикоснулись к его совести, и он сделался противен самому себе. Ну в какие нелепые, дурацкие разговоры он втянул себя! Пауки, клопы какие-то, прости Господи, и, извините, половые органы! Ерунда да и только!
   Душа Пашки плыла без курса в пугающей пустоте, как в безвоздушном пространстве. В пустоте, которая в последнее время окружала Мякишева космическим холодом. Этот холод обволок сердце Пашки, и от безысходной тоски он нервно заскрежетал ещё крепкими зубами.
   - Как мы живём, подонки?! - с надрывом крикнул Мякишев в пространство и трагически, как характерный актёр, обхватил свою большую голову печальными руками.
   И Квасников, и Панкратов с изумлением посмотрели на него и вдруг почувствовали, как тоска, вырвавшаяся из застонавшей Пашкиной груди, заполнила палату, проникла в их сердца. И каждому из них захотелось закричать: "Как живём, сволочи?!"
   Из палаты N3 будто выкачали воздух - очень тяжело стало дышать её обитателям. Все трое одновременно посмотрели на двери, будто без слов сговаривались сбежать из этого гнетущего вакуума.
   Но дверь распахнулась, и в её проёме появился Агафонов в трусах, с большой синей мухой в руке - той самой, что не могла вырваться из Кулёмовского банка, но в конце концов покинула голодную обитель и поселилась поблизости - в больничной кухне. Шофёр банка взобрался на кровать Квасникова, наступив ему на ухо, положил муху в паутинную сеть.
   - Ешь, паучок, на здоровье! Это муха живая, высшей упитанности. Не та гадость и падаль, что тебе Гоэлро Никанорович подсунул!
   Но муха была слишком велика для такой тонкой паутины и без труда порвала её. Муха выбралась на свободу и. отчаянно жужжа, стала биться в оконное стекло. Агафонов с укоризной посмотрел на паука.
   - Что же ты, хрен лупатый, такую жиденькую сеть сплёл?!
   - Кретинство! Полное кретинство! - застонал Мякишев.
   Агафон с умилением посмотрел на него и вдруг схватился рукой за грудь - тоска проникла и в его пустую душу. Две пустоты, соединившись друг с другом, распёрли его грудную клетку.
   - Живём, как падлы! - безнадёжно прошептал Агафонов и обречённо поплёлся к своей кровати.
   В палате N3 царствовала гнетущая тишина.
  
   28.
  
   В палату N3 белохалатным вихрем ворвался невропатолог и по совместительству - психиатр Тихонький. Он был похож на двухлопастную ветряную мельницу: энергично совершали круговые движения две длинных его руки. Острые глазки под круглыми очками на орлином носу, словно близорукий беркут возвращался из магазина "Оптика". Между тем ноги врача - длинные и тонкие, плотно обтянутые джинсами фирмы "Рангель" - не гнулись в коленях при ходьбе, будто тело его было привязано к ходулям.
   Следом за Тихоньким на коротеньких полных ножках катилась в неприлично белом халате медсестра Светочка - как снежный ком с горки. Её халат разрывали по швам огромные круглые груди, отчего можно было подумать, что медсестра возвратилась с рынка с двумя дынями за пазухой. Светочка катилась за стремительным невропатологом, а груди от неё убегали. И медсестра догоняла их.
   - Где этот негодяй?! Где этот Агафонов?! - закричал Тихонький с порога, несколько раз обернувшись вокруг своей оси на ходульных ногах. - Я его с удовольствием обратно в психиатрическую больницу упеку!
   - Я - Агафонов, доктор! В чём, собственно дело? - невинно поинтересовался шофёр банка.
   - Как вы могли?! Так могут поступать только законченные пошляки или тронутые умом люди! - захлёбывался от негодования Тихонький.
   - Что я такого-этакого сделал? - искренне недоумевал невинный. Как младенец, Агафон.
   - До чего вы дошли! Взрослый человек! Отец семейства! Человек, имеющий взрослую дочь! Человек, который годится Светочке в отцы! Нагишом! Средь бела дня! В коридоре! В больнице! В передовом неврологическом отделении! - Нет, это не невропатолог говорил - это безостановочно строчил крупнокалиберный пулемёт.
   - Я? Нагишом? Вы в своём уме, доктор?! - теперь уже гневно наступал Агафон.
   Замер, стих белохалатный вихрь, перестали стучать о пол ноги-ходули, остановилась двухлопастная ветряная мельница. Взлетели с горбатого носа очки и сели на сократовский лоб.
   - Как это понять? "В своём уме"? - Слышать подобное, сказанное Агафоном, заведующему неврологическим отделением приходилось редко, да и то - только от своей жены.
   - А чего вы на меня напраслину наводите?
   Даже обитателям палаты N3 показалось, что Тихонький говорил напраслину - таким праведным гневом пылал несправедливо обиженный Агафонов.
   - Света сказала... - почти растерялся невропатолог.
   - Померещилось вашей Свете!
   - Ты мне зубы не заговаривай! Умён больно! _ Тихонький перешёл в контратаку. - Собирайтесь!
   Агафон справедливо подумал, что дело пахнет керосином. И, меняя тактику, пошёл в глухую оборону.
   - Пошутил я, товарищ доктор! С Мякишевым поспорил, что голый в коридор выйду. Правда, Паша? - И не успел Мякишев даже рта раскрыть, как Агафонов резко перешёл в наступление. - А чего она визжит, как свинья на бойне?! Никогда не видела, что ли?
   - Не видела, - честно призналась Света, густо покраснела и стыдливо захлопала ресницами.
   Перепалка между больным и врачом могла завершиться плачевно для последнего. Возможно, Агафонов отправился бы туда, откуда прибыл три дня назад. Но пристальный взгляд Тихонького упал на подоконник - там среди хлебных крошек мирно паслась мясистая синяя муха. Теперь проступок Агафона казался невинной шалостью по сравнению с поганым насекомым - переносчиком болезней. Нагло гуляющим по самому чистому в райбольнице отделению.
   В первую секунду невропатолог даже захлебнулся воздухом от негодования. Создалось впечатление, что его хватил инфаркт миокарда. Он лишь бессвязно мычал и немо тыкал длинным указательным пальцем в сторону подоконника, словно увидел там скорпиона или фалангу, приготовившихся проткнуть грудь медицинскому работнику.
   - Что это такое эдакое?! - Ядовито прошипел он в лицо Светочки. Та тоже увидела муху, побледнела и мысленно распрощалась со своей молодой жизнью. - Что это за безобразие в вверенном мне... я спрашиваю?!
   - Это муха... Муха, Роман Афанасьевич... - испуганно лепетала девушка и попыталась вжать в себя неприлично, вызывающе выпирающие груди.
   - Муха?! - Тихонький подпрыгнул на месте от возмущения и центрифугой закружился по палате. - Это муска - разносчик вирусных болезней! Если вы эту муху не изволите изловить в течение минуты - пишите заявление по собственному желанию!
   Светочка с непостижимой для своей конструкции шустростью рванулась к подоконнику, опрокинула по пути графин с водой. По палате брызнули фонтанчики воды и разбитого стекла.
   - И деньги за разбитый графин внесите! - уже спокойнее сказал невропатолог и устало опустился на кровать Мякишева. Ещё пять минут назад бодрый и решительный, он вдруг сразу сник и осунулся, словно, будучи хирургом, целую ночь делал сложнейшую операцию.
   Безотказную Светочку любили все в райбольнице - и персонал, и пациенты. И обитатели палаты N3 бросились ей на помощь.
   Муха попалась опытная и хитрая. Видно, не раз охотились за ней с мухобойками досужие повара и расторопные домохозяйки. Муха была наглой и смелой. Чтобы прихлопнуть её, надо было обладать отменными глазомером и реакцией.
   Передохнув где-нибудь на стене, муха реактивно взлетала за мгновение до того, как на неё должен был опуститься журнал "Здоровье, свёрнутый в трубочку медсестрой Светой, или газета "Труд", плотно сложенная по вертикали Панкратовым, или полотенце Мякишева, или майка Агафонова.
   Муха реактивно совершала вертикальный взлёт и летела прямо в лицо нападающему. А тому приходилось отмахиваться и отклоняться в сторону, чтобы муха не торпедировала глаз.
   Охота на муху достигла своего апогея. Трое мужчин и пятипудовая девица носились с криками, визгами, гоготом, ударяли орудиями убийства по выбеленной известковой стене, отчего по комнате метались едкие вихревые облака известковой пыли.
   - Вот она! Вот она!
   - Лупи её гаду!
   - Ах, стерва, вывернулась!
   - Сзади, сзади заходи!
   Жуткий гвалт поднялся вокруг мухи. Со стороны можно было предположить: охотятся не на бедного насекомого, а на лису в берёзовой роще. Лишь невропатолог Тихонький считал подобную охоту ущербной авторитету ведущего врача, а Квасников не понимал, что плохого сделала муха этим людям? И не участвовал в ожесточённом сражении, отдалённо напоминающем битву при Ватерлоо.
   А атакующие продолжали преследоваться свою жертву. Один раз уронили столбнячно сидевшего врача, дважды наступили на лежащего на кровати Гоэлро Никаноровича. Мякишев плотно приложился полотенцем к физиономии Агафона, промахнувшись по мухе, а Светочка на полной крейсерской скорости врезалась в Егора и так припечатала его к стене, что тот побывал в нокдауне.
   Муха отъелась на больничных харчах, нагуляла жирок и мускулы на вольном кулёмовском воздухе и не думала сдаваться на милость победителей - ехидно жужжала и дурачила охотников.
   Немало времени продолжалась эта азартная охота, с которой могло сравниться только полное опасностей и приключений львиное сафари в африканской саванне. Наконец, Мякишев и Светочка столкнулись друг с другом. Столкнулись, как два слона в потёмках. Медсестра была на четверть центнера легче корреспондента, поэтому именно она, согласно законам физики, отлетела к кровати Квасникова и беззастенчиво приземлилась интересным местом на впалую грудь Гоэлро Никаноровича. Бедолага пискнул, как мышонок, придавленный лапой здоровенного кота.
   Квасников на удивление быстро оправился от шока, но боялся, что в очередной раз на него могут присесть Мякишев и Светочка вместе взятые. Поэтому в срочном порядке покинул кровать. И вдруг, как заправский хоккейный вратарь, почти как Владислав Третьяк, на глазах изумлённых охотников перехватил муху на лету.
   - Есть! Попалась! - завизжала Светочка.
   - Ну, даёт, банкир! Настоящий Дзурилла! - поощрил мастерство банковского служащего Агафонов.
   -Держите эту бестию крепче, Гоэлро Никанорович! - умолял его Мякишев.
   С видом победителя чемпионата мира по боксу среди профессионалов в наилегчайшем весе стоял Квасников с зажатой в руке мухой и купался в лучах неожиданно нагрянувшей славы. Но недолго ему довелось наслаждаться своей победой. Медсестра осторожно выудила из сморщенного кулачка Гоэлро Никаноровича злополучную муху, прижала её пухленькими пальчиками под крылышками, торжественно понесла притихшее насекомое заведующему неврологическим отделением, чтобы тот воочию убедился: самое страшное зло человечества не представляет больше опасности для здоровья больных и репутации лучшего в райбольнице отделения.
   Тихонький сквозь толстые стёкла очков внимательно посмотрел на муху, зачем-то пощекотал её брюшко и с удовлетворением изрёк:
   - У-у... Mussidae sarcophagi!
   После некоторой паузы он доброжелательно посмотрел на медсестру.
   - Молодец, Светлана! Я вам объявляю благодарность в приказе с занесением. А вас... - Он повернулся к Квасникову. - А вас, как героя дня, сегодня же выписываю из больницы.
   Никогда столько внимания и славы не выпадало на бедное сердце Гоэлро Никаноровича, и оно не выдержало их избытка. Схватившись за грудь, служащий банка побледнел, будто вся известковая пыль, летавшая по палате, осела на его лицо. И Квасников осунулся под стол.
   - Не выдержал стресса! - с грустью подытожил Мякишев.
   - Ухайдакался, бедняжка! - согласился Агафонов. Он искренне гордился тем, что имеет честь работать в одном учреждении с Гоэлро Никаноровичем.
   Квасникова все вместе откачали и, бледного, потерявшего все силы, уложили в постель. Невропатолог с большим сожалением констатировал:
   - Жаль, очень жаль! Но нашему герою дня придётся ещё немножко полежать!
   И Тихонький вышел, гордо неся на вытянутой руке большую синюю муху.
  
   29.
  
   После пленения Гоэлро Никаноровичем мухи за весь вчерашний день в палате N3 ничего особенного не произошло. Шли невропатолог Тихонький и медсестра Светочка, и резко схлынуло оживление. Вместе с оседавшей на пол и кровати известковой пылью сюда вернулась тоска. И чёрная пустота заселилась в души больных.
   Все четверо безучастно лежали на своих койках, отрешённо изучали потолки. Лишь изредка кто-нибудь из них восклицал:
   - Как живём, сволочи?!
   И снова устанавливалась гнетущая, мёртвая тишина.
   Обитатели палаты N3 были подавлены неизвестно откуда взявшейся в них тревогой, и ни один из четверых не пошёл на обед. Агафон Агафонов страдал хроническим недоеданием, приводил в ужас больничных поваров своим фантастическим аппетитом. Но даже он выразил сегодня презрение к хлебу насущному.
   Казалось, что космический вакуум, прорвавшись сквозь плотные слои атмосферы, обволок всю палату, отчего люди и всё, хоть чуть-чуть мыслящее парило в тоскливых своих грёзах, как в безвоздушном пространстве, не находя опоры своим мыслям. Состояние это было странным. Обитатели палаты N3 не могли задуматься о чём-либо конкретном, проанализировать какое-либо событие или явление реальной действительности.
   Погружённые в самоё себя, они, вместе с тем, мыслили какими-то абстрактными, размытыми образами. Эти образы возникали и исчезали, как в калейдоскопе. Никто из них не успевал понять, что такое промелькнуло в их мозгу. А образы - один нелепее другого - проносились над ними, как кадры в дореволюционном кино.
   Мировая тоска держалась целый день. Никто не заходил в палату, не интересовался стоянием духа больных, не приносил лекарства, не звал на лечебные процедуры. Поэтому каждый из них - четверых обитателей палаты N3 - в перерывах между мельтешением абстрактных образов подумал: а не грянул ли конец света? Может. поумирали все люди, и только они, все четверо, как в Ноевом ковчеге, плывут в космическом вакууме, обречённые жить?
   Единственный из них пытался сопротивляться отшельничеству, уходу из мира сего. Это Агафон Агафонов. Его реалистические мысли иногда брали верх над абстрактно-тоскливыми. И в эти короткие мгновения возникал перед ним образ медсестры Светочки. К вечеру Светочкин образ стал являться всё чаще. Реальная действительность возвратилась к Агафонову. Он, преодолевая депрессию и меланхолию, сполз с кровати и пошёл разыскивать медсестру.
   Вернулся Агафон часа через три чрезвычайно удовлетворённым, насвистывая с оптимизмом любимую песенку о тридцати трёх весёлых атаманах. Добрая и глупая Светочка не смогла устоять перед его натиском.
   Меланхолия хозяйничала в палате и утром следующего дня, но за пять минут до завтрака в окна палаты N3 ударили весёлые солнечные лучи. Как будто испугавшись их, выпорхнула из комнаты космическая тоска, и каждый из четверых подумал, что угнетённое состояние их душ было вызвано пасмурным вчерашним днём.
   Это объяснение было спорным. Бывает, что портится в пасмурную погоду настроение, но люди в такой неуютный день иногда даже смеются.
   Поняв это, каждый попытался дать новое объяснение своей депрессии. Мякишев связывал её с похмельным синдромом. Егор соотнёс Упадническое состояние души с неоконченным стихотворением о чудовищном порождении прогресса и безответственной экологической политикой.
  
  
  
   Страшной рыбы Панкратов уже нисколько не боялся и во сне поджарил её на сковороде. Тихому Гоэлро Никаноровичу было жаль пойманной мухи. Агафонов всё списывал на этих придурковатых интеллигентов, от которых, без сомнения, дурное настроение передалось ему. С волками жить - по-волчьи выть!
   Вовсю разгулялось бесшабашными золотыми лучами щедрое солнце. Но горький осадок от вчерашнего дня не исчезал: неясная тревога отложилась в каждой из четырёх душ. То у одного, то у другого нет-нет и возникало необъяснимое желание вдруг крикнуть:
   - Как живём, сволочи?!
   Привязалась к ним эта странная фраза. С чего бы - ни Агафонов, ни Квасников, ни Мякишев, ни даже Панкратов объяснить не могли.
  
   30.
  
   Все больные Кулём, вынужденные болеть в столь прекрасный майский день, давно уже позавтракали. И вот в больничную столовую один за другим вошли обитатели палаты N3. Впереди всех, как и полагается самому проголодавшемуся, - Агафонов, за ним - Мякишев, который тоже не жаловался на отсутствие аппетита, если не был разбит похмельем. Третьим шёл задумчивый Панкратов. А замыкал колонну Квасников, который не любил и не умел высовываться вперёд. Даже когда Гоэлро Никанорович умрёт, невозможно представить себе, что его гроб понесут впереди, а не за похоронной процессией.
   - Вы чой-то вчерась голодовку объявили, ребята? - поинтересовалась у больных палаты N3 розовощёкая, разговорчивая повариха Нелли. - Нешта наш невропотолок вам какую козню учинил?
   - Да нет... Просто... - Мякишев равнодушно пожал плечами. Он только сейчас вспомнил, что вчера они не обедали и не ужинали.
   Зато дотошного Агафонова посетила гениальная и жуткая догадка.
   - Во, подлюга! Тихонький нас какими-то противуаппетитными пилюлями накормил, чтобы на наших желудках больничные харчи сэкономить! Эдак он нас всех Под Гоэлро Никаноровича подравняет!
   - Не мели чепухи, Агафон! - сказал Мякишев и придвинул к себе тарелку с форменными щи Нелли - изводы и квашеной капусты с добавлением маргарина.
   - Эге! Не скажи. Чепуха - да не чепуха! - воскликнул Агафонов, который хлебал щи без ложки - прямо из тарелки, поднося её ко рту. - А чего же я тогда еле-еле раскачался по мужскому делу? А ведь раньше всегда, как пионер... Эдак он нас всех в меринов превратит!
   - Ты хотя бы за столом пошлостей не говорил! - оборвал Агафона Егор и от первой же ложки щей болезненно поморщился. - Не щи, а пойло!
   Панкратов поступил неосторожно: к их разговору с чуткостью американской шпионки прислушивалась Нелли.
   - Щи - хоть кое-что полощи! - вежливо согласился с Панкратовым Агафон. - Не ндравятся - отдай мне!
   Шофёр банка в мгновение ока выпил порцию Егора, а оставшуюся на дне тарелки капусту сгрёб пятернёй и затолкал в рот.
   Оскорблённая недооценкой своих кулинарных способностей Нелли со злостью швырнула по столу в направлении Егора котлету с гарниром - недоваренной перловкой. С этого самого момента Панкратов сделался её заклятым врагом, и все больные Кулём в ближайшие дни узнают о нём такое, чего он и сам о себе не знает.
   Медленно и методично черпал ложкой свои щи Квасников, а Агафонов удивлённо смотрел на него и искренне удивлялся: как в такое тщедушное существо может вместиться больше пол литра пищи?
   - Ну и силён ты жрать, Гоэлро Никанорович! - с нотой сожаления сказал Агафон, который явно рассчитывал хотя бы на половину порции Квасникова. - Да-а... У других - дети, как дети. Заболел папаша - они ему курочку в больницу и пельменчиков, и котлеток с колбаской. А моя стерва... Будто и не существует на свете отец. Вот где благодарность-то! Я её, можно сказать, без матери вырастил-воспитал!
   Мякишев в ответ на его слова лишь иронически усмехнулся: в Кулёмах каждый знал, как вырастил и кем воспитал свою дочь шофёр банка.
   - Ты хотя бы ещё одну котлетку подложила - вон какие они у тебя тощие! - попросил Агафон, когда Нелли подала ему второе, и он ужаснулся от детсадовской, как показалось ему, порции.
   - Морда не треснет? - Грубо спросила повариха и демонстративно отвернулась.
   Позавтракав, Мякишев, Панкратов и Квасников отправились в свою палату, но Агафонов на некоторое время задержался в столовой. Во-первых, очень аппетитной показалась ему пятидесятилетняя Нелли. Она не имела пышных форм, как медсестра Светочка, но очень призывно, маняще виляли бёдра стряпухи, когда она ходила от печи к столу раздачи. Во-вторых, Агафон был так же голоден, как в ту минуту, когда входил в столовую. Поэтому он решил совместить приятное с более приятным: осчастливить Нелли, чтобы в обмен на своё женское счастье она его плотно накормила. И Агафонов приступил к решительным и активным действиям: подкравшись к поварихе сзади, облапил её большие и мягкие груди.
   В следующую секунду произошло то, что кулёмовский ловелас долго будет вспоминать с чувством ущемлённого мужского достоинства: Нелли прытко вывернулась из его объятий, выхватила из четырёхведёрной кастрюли говяжий мосол почти метровой длины и приложилась им между широких лопаток Агафона. У того потемнело в глазах и перехватило дыхание.
   Агафонов вернулся в палату N3 донельзя расстроенным. Ему и раньше и не один раз попадало от женщин, но такого унизительного позора он не терпел ещё никогда.
   - Убью суку! - с расстройства пригрозил он и аппетитно зевнул.
   На других же обитателей палаты вероломно напал сон, и они, позёвывая, безропотно погружались в него, зевали и потягивались сладко и заражающее. И Агафонов заразился от них сонными бациллами, быстро забыл про свою обиду тем более, что выталкиваемый за дверь стряпухой, успел прихватить за пазуху полбуханки хлеба.
   В окнах палаты N3 задребезжали стёкла от богатырского храпа.
  
   31.
  
   Странные, необъяснимые явления продолжали иметь место в палате N3, лишь только её пациенты отошли ко сну, не запланированному режимом дня. Невероятно, но им, четверым, пришли цветные сновидения. Каждому снилось цветное, но своё.
   Совершавший утренний обход Тихонький трижды проходил мимо двери палаты N3 и каждый раз думал, что был уже здесь сегодняшним утром. И не просто был, а поговорил с каждым больным, каждому сделал назначение и остался доволен течением их выздоровления.
   Какая-то потусторонняя сила охраняла покой этой палаты, предоставляя её обитателям досмотреть до конца цветные фантасмагорические сны.
   Панкратову снился полуденный зной и река Быстрица. Это было не воспоминание. На рыбалке он оказался не с сержантом Кашкиным, а с женой Любой. Но как только Егор увидел полуденный с курящимся над рекой туманом, случился перевёртыш. Они с Любой вдруг превратились в рыбёшек и резво сновали под водой среди окуней и плотвичек, отыскивая мошек и червячков. А на берегу реки с невероятно толстой и длинной удочкой, напоминающей хлыст большого дерева с привязанным к концу чальным тросом, сидела та злополучная рыба-чудовище с фиолетовым и ядовито-жёлтым глазами. Такую рыбу они с Кашкиным изловили вчера.
   Рыба-чудовище выудила Егора с Любой из реки, бросила в ведро и, перекатываясь с плавника на плавник, направилась к дому, в котором жил Панкратов. Егор и Люба плакали, они боялись, что чудовище поджарит их на сковороде себе на ужин. Но оно выпустило их в аквариум, а само стало вытаскивать из письменного стола стихи Панкратова и заглатывать их, с хрустом, будто свиные хрящи, пережёвывая.
   В это же самое время Мякишев во сне садился в красивый голубой автобус марки "Турист". Протянул билет кондуктору и вдруг увидел, что у кондуктора на месте головы пузатая бутылка вермута. Пашка прошмыгнула мимо бутылкоголового кондуктора и обнаружил в салоне множество пассажиров с бутылочными головами. Здесь сидели Коньяки и Портвейны, Водки и Перцовки, Стрелецкие и Имбирные, Виски и Джины, Самогоны и Шампанские, Бургундские и Хересы, Далляры и Агдамы, Каберле и Рислинги, Кагоры и Ркацители - известные всем господа разных национальностей самого разного вкуса, разной крепости. От такого ужаса Пашка хотел уносить ноги, но люди с бутылочными головами повскакивали со своих мест, вцепились в его волосы и вопили во все голоса:
   - Это моя голова!
   - Нет, моя!
   - Отдай мне голову!
   Когда Мякишев входил в голубой автобус, Агафонов приятным вечером направлялся к Аглае Ивановне Добрыниной и увидел на бельевой верёвке чёрную рубашку из змеиной ткани.
   - Убийца! - крикнул он и мужественно, размахивая руками, бросился на сорочку.
   Агафон крепкими волосатыми руками схватил чёрную рубашку за ворот, стал душить её. Рубашка, будто была живой, хрипела, извивалась под ним. Решив, что задушил рубашку, Агафон отпустил её ворот и вдруг увидел, что вместо неё лежит на асфальте задушенная им жена. А рубашка висела на прежнем месте, ехидно посмеиваясь над Агафоновым. Агафон с утроенной энергией бросился душить рубашку, а в результате задушил свою непутёвую дочь. Агафонов подумал, что он - убийца-маньяк и нет ему никакого прощения. Рубашка же продолжала смеяться над ним.
   Подъехала машина "Скорой помощи", которая доставила шофёра банка в больницу.
   - В операционную! - приказал невропатолог и по совместительству психиатр Тихонький.
   Агафонову сделали какую-то операцию почему-то в гинекологическом кресле. А он отчаянно, почти безумно хохотал - ему было щёкотно.
   И лишь Квасникову снился прозаический сон, но тоже нелепый. Над Кулёмами кружились американские боевые вертолёты и вместо бомб сбрасывали на город огромные коричневые сейфы. Неуклюжие стальные коробки ударялись об асфальт, взрывались, и по городу разлетались вороньи стаи двадцатипятирублёвых ассигнаций. Гоэлро Никанорович, став на колени, собирал деньги. Собирал и считал, собирал и считал, увязывая их в аккуратные банковские пачки. И вдруг из одной пачки выскочила купюра. Выскочила и сразу же выросла до размеров начальницы Квасникова Агнессы Аркадьевны. Управляющая банком поймала пролетающий мимо неё сейф, как муху, и запустила им в Гоэлро Никаноровича.
   - А-а-а! - закричал Квасников и проснулся.
   - Я не баба! Я не баба! - вопил Агафонов, который во сне обнаружил между своих ног неприлично ровную поверхность и проснулся в холодном поту.
   - Это моя голова! Это моя голова! - воплями убеждал неизвестного Пашка Мякишев и, вздрыгнув ногами, открыл глазами.
   Чуть раньше их проснулся Панкратов, но он не кричал. По его щекам текли обильные слёзы. Ему было жаль своих стихов, которые сожрала рубашка-чудовище.
   Минут пять длилось оцепенение после кошмарных снов у проснувшихся обитателей палаты N3. Затем к ним пришло успокоение, весёлость даже. Каждый из них был несказанно рад, что все ужасы, которые они пережили, - всего лишь сон. Проснувшийся раньше других Егор спросил:
   - А чего вы орали, как блаженные?
   - Разве я кричал? - почти одновременно удивился каждый из троих.
   - Вот-вот, совсем, как сиамские тройнята. И во сне орали в один голос! - Панкратов улыбался. Он был рад пробуждению больше других: поэту лишиться своих стихов ужаснее, чем неожиданно превратиться в женщину, как это произошло с Агафоновым.
   - Приснилось, прости мя, Господи! - признался Мякишев и попытался удивлённо покрутить головой, но для этого слишком короткой оказалась шея.
   - Дикий ужас! - подтвердил Агафонов.
   А Квасников весь передёрнулся, будто сел на запитанный током электрический провод - так подействовало на него воспоминание о летающих сейфах.
   Агафонов же, восстановив в памяти сон, проверил: не стал ли он явью? И, только убедившись в обратном, облегчённо улыбнулся.
   - Значит, всем нам снились кошмарные сны? И тебе, Егор? - Пашка обернулся к своему сослуживцу.
   - И мне. Будто чудовищная рыба сожрала мои стихи, - неожиданно для самого себя признался Панкратов.
   - Действительно, кошмар! - согласился с ним Пашка, который давно забросил занятия поэзией в компании с прозой. Но муки творчества были ему знакомы.
   - И всё?.. - Агафон смотрел на Егора, как больной смотрит на стоматолога после того, как ему совершенно безболезненно вырвали зуб.
   - Больше ничего.
   - Нет, со мной точно сидят тронутые! Ну, ладно, бутылка разбилась или деньги спёрли. А то стихи! - Шофёр банка был искренне удивлён.
   - А тебе что приснилось, Паша? - не обращая внимания на полное невежество Агафона, поинтересовался Пакратов.
   - Да так... Ерунда всякая! - Мякишев отмахнулся.
   Не захотели делиться воспоминаниями о кошмарных сновидениях и Агафон с Гоэлро Никаноровичем.
   - Бог с ними, с кошмарами! - в задумчивости сказал Панкратов. - Меня тревожит то обстоятельство, что они нам приснились одновременно.
   - Это происки контры Нельки! - стал горячо убеждать Агафонов. - Она, сука красномордая, что-то такое подсыпала в свои паршивые щи!
   Шофёр банка в одних трусах сидел на кровати, скрестив по-мусульмански толстые и кривые, волосатые ноги. И курил, не придавая значения тому, что закашлялись от подступившего смеха Панкратов и Квасников. Мякишев с соболезнованием посмотрел на бывшего своего собутыльника.
   - Ты не ухмыляйся, Пашка1 Твоему уму доступно лишь примитивное расследование типа: почему сгнила капуста в заготконторе? А тут - настоящий политический заговор! - В минуты вдохновения Агафон, с трудом окончивший шесть классов, становился красноречивее римских трибунов.
   Пашка со смеху покатился с кровати.
   - Знакомьтесь, леди и джентльмен! Перед вами кранный президент Гонолулу, которого пытается убрать Центральное Разведывательное Управление!
   - Сам ты Гваделупа! - всерьёз обиделся Агафонов. - Но только противу нас существует самый настоящий, полноценно организованный заговор. И требуется быть начеку!
   - Кому мы нужны?! - Панкратов, в отличие от Мякишева и Квасникова, всё же размышлял о случившемся вчера и сегодня. Массовый гипноз - и только! - Послушайте, а не обладает ли Тихонький гипнозом?
   - Кстати1 - подал голос Квасников. - Сколько времени?
   - Половина двенадцатого, - ответил Агафонов - единственный обладатель часов.
   Обитатели палаты N3 все разом повскакивали с кроватей, загалдели. Мякишев, Агафонов и Квасников безоговорочно приняли версию Егора и спорили: для чего потребовалось невропатологу насылать на них тоску, а затем - кошмары?
   - Но обход заканчивается в одиннадцать! - Гоэлро Никанорович победоносно посмотрел на остальных и тут же смутился от всеобщего внимания.
   - Ну, дела... - Мякишев ошеломлённо опустился на кровать. Его примеру, как по команде, последовали остальные обитатели третьей палаты.
   - Эдак он нас в кисейных барышень превратит! - Агафоно возмущённо ударил кулаком по койке, отчего та рухнула вместе с ним. Устанавливая кровать, шофёр банка продолжал возмущаться:
   - Эдак через месяц мы будем ходить по Кулёмам при галстуках и ножкой расшаркиваться: "Здравствуйте, мудмузель! Здравствуйте, мусьё!"
   - И что в этом плохого? - Панкратов невозмутимо пожал узкими плечами.
   - Плохого?! - На Агафонова с прозрачных небес, голубеющих за окном, снизошло вдохновение. - А ежели, скажем, он тебя конкретно загипнотизирует так, что ты стишки перестанешь писать?
   Егор лишь изумлённо открыл рот.
   - А Пашку, скажем, превратит в лектора по борьбе с алкоголизмом? - продолжал стращать Агафон.
   Мякишев подумал, что именно ему стать таким лектором было бы стыдно.
   - А Гоэлро Никаноровича, допустим, женит на поварихе Неле? - не унимался шофёр банка.
   Квасников от такого пророчества лишь смущённо зарделся и стыдливо опустил глаза долу.
   Все, кроме Гоэлро Никаноровича, поняли, что дальнейших сеансов массового гипноза со стороны невропатолога Тихонького допустить нельзя, и деятельный Агафонов внёс интересное предложение.
   - Я предлагаю, дорогие, уважаемые товарищи, написать письмо с протестом на имя уважаемого врача и главного администратора больницы Кукурузы, дабы он оградил нас от происков гипнотизёра. Кто "за" - поднимите руки!
   Егор и Пашка дружно проголосовали за предложение Агафонова, и лишь Квасников о чём-то глубоко размышлял. Его устраивала перспектива стать законным супругом незабвенной стряпухи Нелли.
   Агафон рассердился, схватил пуку Гоэлро Никаноровича и поднял её вверх.
   - Единогласно! Дайте мне бумагу и ручку!
   - Может быть, кто-нибудь из нас двоих напишет? Мы, как никак журналисты.
   - Про доярку ты, пожалуй, напишешь лучше меня. Но кляуза - дело тонкое! - Агафонов бесцеремонно залез в карман пиджака Егора и, вместо шариковой ручки, вытащил двадцатипятирублёвую ассигнацию. - Однако ты богато живёшь, поэт! А ручка есть?
   Нашлась ручка, нашлась бумага. Агафон присел к столу, стал старательно выводить корявые буквы. Но только в руках его оказалась ручка, куда-то пропали его вдохновение и красноречие. Однако Агафон не сдавался.
   В полне уважаемый гражданин Кукуруза! Как главрачу дакладают вам жильцы с полаты третей. Ваш невропотолух в научном эксременте бес ведому пользовается гипнозом и сотворяет с нами разные ужастные неприятности. В роде как даводит до полного сума сошествия тогда как он представлен на должность излечать наши слабые нервы. В чём и расписуемся ниже стояще.
   Агафонов прочитал свой опус, скривился. Даже такому неискушённому читателю, как он, не понравился корявый стиль, но предложил товарищам по несчастью расписаться.
   - Боже мой1 - только и сказал Мякишев, прочитав жалобу. Но расписался.
   - Ну, вы тут не баловайтесь без меня! А я к главврачу потопал!
   Агафон ушёл, а его широкие пижамные штаны остались висеть на стуле.
   Вернулся он минут через пятнадцать.
   - Принял Кукуруза. Вначале хорохорился: "Как вы посмели в кабинет к главному врачу - в трусах?!" А я ему напролом. Больничные штаны, мол, то бишь, ваше имущество, мол, привела в негодность ваша сотрудница-повариха, опрокинувши на меня заварку от чая. Я могу ещё одну докладную написать! - говорю ему. А он: "Увольте, гражданин больной Агафонов! Мне хватит и одной жалобы. Идите в палату, а мы воспримем самые наистрожайшие меры!"
   - Товарищи! - пропищал из своего угла Гоэлро Никанорович. 0 Если бы наш невропатолог владел гипнозом, он гипнотизировал бы мух!
   - Дура твоя башка, хоть ты и банкир! - заругался на него Агафон. - Мухов никакой гипноз не возьмёт! Им невозможно в глаза заглянуть. Они у них маленькие! А нервов у их уж вовсе нет!
   От такой галиматьи Егор заткнул пальцами уши. Он боялся, что великий биолог Агафонов начнёт сейчас объяснять происхождение видов по Дарвину или теорию относительности по Эйнштейну. Для шофёра банка не существовало запретных тем ни в естественных, ни в гуманитарных науках.
   - И всё-таки у мух есть нервы, которые управляют их безусловными рефлексами, - попробовал спорить с Агафоном Квасников, будто всю жизнь преподавал биологию в школе.
   - Ну, вы посмотрите на него! - Агафонов крутанул пальцем у своего виска и этим жестом до глубины сердца оскорбил Гоэлро Никаноровича. - Ты ещё скажи, что у слона нервы есть!
   Спор на зоологической основе оборвали стремительно сгущающиеся сумерки за окном. До вечера было ещё далеко, но солнце проглотила похожая на большую распластанную жабу фиолетовая туча.
   - Берегись, мужики! Происки невропотолуха начинаются! - предупредил Агафонов и спрятался под одеяло.
  
   32.
  
   Обитатели палаты N3 не обманулись в своих предчувствиях: беда пришла к ним вместе с вошедшей медсестрой Светочкой. Остановившись на пороге, Света ласково улыбнулась Агафону, а уж затем отыскала светящимся от счастья взглядом Егора.
   - Вы будете Панкратов, товарищ больной?
   - Я - Панкратов, - сердито отозвался Егор.
   Тоска больше, чем кого-нибудь из товарищей по палате, задавила его. Эта тоска облапила его душу, будто огородная жаба клубничную ягоду. Панкратов пытался сочинять стихи, но в голову не лезла хотя бы одна мало-мальски приличная строка.
   - К вам жена пришла. Плачет вся!
   Панкратов, словно его укусила змея, подскочил на больгничной койке. Гулко подпрыгнуло вверх, а затем оборвалось падающим Икаром его сердце. Поэт мертвенно побледнел: в его дом пришла непоправимая беда.
   Егор в наброшенном на плечи пиджаке мчался по больничному коридору - стремительно, будто участвовал в спринтерском забеге на чемпионате мира по лёгкой атлетике в закрытых помещениях. Больные едва успевали шарахаться от центра коридора к стенам и, обуянные необъяснимой паникой, вжимали свои тела в покрашенные ядовито-зелёной краской стены.
   За Панкратовым бежал невропатолог Тихонький - как стайер, неуклюже переставляя тонкие прямые ноги. Невропатологу показалось, что больной из его отделения просто-напросто сбегает, и, возможно, его психическое состояние достигло кртической точки. Врач Тихонький, как всегда, ретиво исполнял свой долг и клятву Гиппократа, и этим поверг в ещё больший ужас посетителей районной больницы.
   Лишь сержант Кашкин, пришедший в больницу (его сильно искусали комары в лесу), увидев Егора и преследовавшего его невропатолога, не испугался. Он хотело поздороваться с поэтом, но взволнованный дурным предчувствием кулёмовский классик пролетел мимо него, как экспресс пролетает мимо полустанка.
   - Что случилось, милая? - Встревоженный Егор порывисто бросился к Любе.
   Подобным образом бросаются к земле моряки дальнего плавания после годичного кругосветного путешествия без заходов в порты и гавани. Его жена - потерянная и отсутствующая в реальной действительности - стояла в углу комнаты для свиданий с голубым носовым платком в подрагивающей руке и эти платочком часто и нервно вытирала слёзы.
   - Витя? Митя? Маша? Глаша? Даша? - заполошно перечислял своих детей Егор.
   Панкратов думал, что какое-то несчастье случилось с одним из них. По иному поводу жена никогда не плакала.
   - С детьми всё в порядке, Егорша. Не волнуйся! - всхлипнув, ответила жена.
   - Тогда почему ты плачешь?
   - Потом, потом... Как ты здесь? Тебе уже лучше?
   Обескураженный Егор на шаг отошёл от жены и на расстоянии с неподдельной жалостью посмотрел на неё.
   - А почему мне должно быть плохо? Я совершенно здоровый человек!
   С сомнением и недоверием вглядывалась Любаша в ясные синие глаза мужа.
   - Я очень рада, Егорша! Очень рада!
   - Чему рада? Ты хоть понимаешь, что наделала?! Я обязан жить в одной палате со сдвинутыми по фазе! Ты знаешь, чем мы вчера занимались? Ловили муху во главе с медперсоналом! - Панкратов любил свою третью жену, и всё же не мог сдержать раздражения.
   - Ну и что такого, милый? Здоровые люди тоже ловят мух. На то они и мухи, чтобы ловить их.
   - Господи!.. - Егор загнанным в угол Гамлетом схватился за голову. - Ты что, за чокнутого меня принимаешь?!
   - Нет, нет, успокойся! - Люба осторожно, как хрустальную вазу, обняла его. Она не считала мужа чокнутым - лишь немного потревоженным от писания стихов.
   - Так зачем же ты вызвала неотложку? Хорошо ещё, что в психиатричку не упекли!
   - Испугалась, Егорша. У тебя один глаз жёлтым огнём горел, а другой - фиолетовым.
   Люба, вдавив лицо в ладони, заплакала навзрыд, вздрагивая худенькими плечами.
   Панкратов, словно ему дали пощёчину, отшатнулся от неё и безвольным мешком с цементом обвалился на стул. Неужели на самом деле правда то, что рассказала жена? Неужели проклятая рыба повредила его разум? А ведь не случайно с того дня в его голову не пришло ни строчки!
   Не может быть! Он мыслил ясно, как делал это всю жизнь. Позавчера вечером он писал стихотворение и просто-напросто сильно вжился в создаваемый образ. Не сумасшедшим же был Оноре де Бальзак, который спрашивал за обедом у своих родных о том, как поживает Евгения Гранде!
   Эта мысль успокоила встревожившегося Егора, и он стал успокаивать жену.
   - Глупышка моя! Вытри слёзоньки!
   - Ой, Егорша, что я натворила! - Люба пуще прежнего расплакалась, почти запричитала, как по покойнику. - Ох, дура, я дура!
   "Убивается из-за того, что вызвала неотложку!" - подумал Панкратов.
   - Да ладно, будет тебе, Люба! Полежу, отдохну - ничего страшного!
   - Ой, Егорша! Я же твои стихи сожгла! Все до последнего стишочка!
   Как карусель, закружилась комната для свиданий перед глазами Егора; как при землетрясении, зашатались стены райбольницы; померк дневной свет, а лампочки под потолком, которые забыли выключить, засверкали, загорелись фантастическими огнями и потом вспыхнули ярко, будто электрод вступил в контакт с металлом.
   Потом мир со всеми его красками и звуками обрушился в царство Аида, и вокруг несчастного поэта тяжело и гнетуще висела тишина. Холодный вакуум проник к нему в душу, он почувствовал себя совершенно лишним в этой вселенной жизни. Само его существование, как Егора Панкратова - личности и поэта - казалось ему абсурдным, как кажется абсурдной смерть в самом разгаре жизни.
   Стихи были единственной нитью, соединяющей его со смыслом бытия, ими он оправдывал свой появление на свет, доказывал свой право жить среди других людей. Но теперь стихов нет, а значит, нет его.
   Любаша не просто сожгла его стихи, его мучительный пятнадцатилетний труд - она в мгновение ока уравняла Егора с Агафоновым, Квасниковым, Мякишевым. Ещё пять минут назад он в своём сознании возвышался над ними тем, что парит над вакуумом, живёт и дышит, но теперь он стремительно рухнул во всепоглощающую чёрную дыру. И с этого дня ему копошиться в беспросветной норе крота вместе с агафонами, пашками и гоэлро никаноровичами.
   Егор никого не видел вокруг, кроме Любы. Так и прежде бывало с ним, потому что он любил эту хрупкую, доверчивую женщину. Но сейчас он смотрел на неё, как на исчадие ада. Панкратов уже ненавидел свою жену, как ненавидел никого другого на этом белом свете.
   И Люба прочитала эту великую ненависть в добрых синих глазах мужа. Вдруг перестала плакать, вся сжалась, будто ожидала ударом хлыстом вдоль позвоночника; в зрачки её спирально вонзался ужас. Чутким женским сердцем Люба почувствовала, что и она, и её дети уже не существуют для Егора.
   Панкратов девяностолетним стариком поднялся со стула, покачиваясь, как пьяный, прошёл мимо жены. Он посмотрел и не посмотрел на неё. В одну секунду опустевший взгляд Егора, направленный в жену, прошёл сквозь её плоть, сквозь больничные стены, сквозь Кулёмы, сквозь города и веси планеты и остановился там, где должен находиться край света.
   Люба, как дохлую гадюку, отбросила от себя носовой платок, захлебнулась безнадёжными рыданиями и бросилась вон из больницы. Она не могла поступить как-то по-другому, она не имела права упасть в обморок или тронуться умом, потому что дома её ждали пятеро малых детей. А им и дела не было до погибших стихов их отца и трагических крушений его надежд. Дети Панкратовых только-только открывали этот непостижимый для заскорузлого ума взрослых мир - прекрасный и удивительный. Они высшей земной ценностью считали манную кашу, заправленную сливочным маслом.
  
   33.
  
   В палату N3 ворвался путешествовавший по больничным коридорам в поисках приключений Агафонов. Возбуждённый, как футбольный фанат после разгрома любимой команды, он держал в руках газету, будто лимонку с выдернутой чекой. Топоча, как убегающий от охотников гиппопотам, Агафон пробежал к столу и хлопнул по столешнице газетой, сложенной в трубку, будто хотел насмерть вколотить в ней несуществующую муху.
   В заплывших жиром его глазах колыхался океан неподдельного горя, будто прочитал в газете некролог на самого себя. Каким угодно видел своего бывшего собутыльника Пашка Мякишев, но таким - глубоко несчастным - никогда. А Агафон страдающим королём Лир сжал, как арбуз, руками собственную голову, похожую на круглую, растрёпанную ветром копну сена, и продолжил басисто причитать:
   - Конец нам, чистокровным русским людям!
   После этих надрывных слов Мякишев толстым воробышком слетел с кровати.
   - Неужели война, Агафон?
   - Хуже! Хуже всякой войны! Хуже всякого агрессора пришла беда на святую Русь!
   - Чума вернулась? - не понимал Мякишев.
   - Читай, Паша! - только и сказал Агафонов.
   Он с отчаянием впечатал своё большое, истерзанное земными страстями и соблазнами тело в кровать, и та, слабо пискнув, вновь обвалилась, наделав грохоту не меньше, чем камнепад в Гималаях. Обитатели палаты N3 вздрогнули, и лишь отрешённый от мира сего Егор не шелохнулся.
   Мякишев дрожащими руками схватил "Правду", и через несколько минут чтения ему стало понятным и близким несчастье Агафонова, как усердно и регулярно употребляющему: в газете был опубликован Указ о борьбе с пьянством и алкоголизмом. Пашке по-человечески было жаль шофёра банка и немного - себя.
   Агафон отходящим в вечность великаном возлежал на обрушившейся под ним кровати, как бы символизируя, что вот так же рухнула, провалилась в Тартар его прежняя весёлая и безалаберная жизнь.
   - Нет, Пашка! Чует моё доброе и несчастное сердце, что над истинным русским мужиком совершено преступное глумление и насилие. Грядет конец света! Бормотухи в магазинах не будет! За самогон - в тюрьму! А водку, как в войну хлеб, по карточкам выдавать станут! Ты любишь томатный сок, Паша? А яблочный со смородиновым?
   - Люблю, - искренне ответил Мякишев.
   - А я яблочное и фруктово-ягодное вино люблю! Потому что оно дешёвое. Но теперь тебе, Агафоша, молочко предлагают пить. Пей, маленький, и не блевай на подушку!
   - Лично я думаю, что Указ совершенно правильный! - с разумением дела сказал Гоэлро Никанорович.
   - У-у, банкир дохлый! Гнида раскормленная! - Агафонов, приподнявшись, замахнулся на Квасникова красным кулачищем. - Вот таковские, как ты - скупердяи и дистрофики - сочинили эту анонимку!
   Когда Агафонов возмущался и на этой почве вдохновлялся, его словарный запас увеличивался раз в десять, пополняясь из совершенно неизвестных источников.
   - Тыщу лет стояла нерушимо наша державная Расея-матушка! Тыщу лет русский мужик пил в своё удовольствие и творил историю! И всё! Полный песец! - продолжал метать громы и молнии Агафонов, со злостью расстреливая чистый пол увесистыми харчками.
   - Ага, творили!.. - Гоэлро Никанорович, как показалось Агафону, противно и ехидно захихикал. - Едва не пропили всю Россию! Догоним и перегоним Америку! Как же, перегнали! По пьяницам и дебилам!
   Такого красноречия, такого антипатриотического пафоса от скромного служащего Кулёмовского банка не ожидали ни Мякишев, ни даже более-менее знавший его Агафонов. Недаром же говорят в народе, что в тихом болоте черти водятся. Квасников мгновенно сделался самым заклятым врагом Агафона.
   - Заткнись, гнида плотоядная! Контра американская! Подлый агент ЦРУ и ФБР! Это Россия-то хуже Америки?! Да за такие слова при Иосифе Виссарионыче ты бы... ты бы... - Шофёр банка в гневе брызгал слюной и никак не мог придумать, что бы сделали при Иосифе Виссарионовиче с этим дохляком, дегенератом и просто идиотом Квасниковым.
   Гоэлро Никанорович разглядел в глазах вскочившего с кровати и надвигающегося на него Агафонова ярость смертельно раненного корридного быка. Квасников весь сжался в комочек, как потревоженный ёжик, под больничным байковым одеялом и пропищал тонко, как мышка, загнанная котом в угол:
   - Я пошутил, Агафон Мефодьевич! Я тоже решительно против Указа! Нехороший это Указ!
   - У-у, хамелеон вшивый! Чехова Антон Палыча на тебя нету! - Агафонов снова замахнулся волосатым кулаком, но от кровати Гоэлро Никаноровича отошёл.
   - Вот ты, банкир дохлый и бесполезный, ляпнул сдуру, - сказал шофёр банка, уже успокоившись и небрежно опустившись на стул. - А того не понимаешь, что наше социалистическое государство крепчало и великим становилось от того, что было богатым за счёт продажи не только нефти, но и водки с бормотухой. Теперь хана государственному бюджету!
   Гоэлро Никанорович имел что за этот счёт возразить Агафонову, но боялся его внушительных кулаков. Если бы Агафон был боксёром, на эти кулаки пришлось бы шить боксёрские перчатки по спецзаказу.
   - Да-а... - тяжело вздохнув, прошептал Мякишев, который дочитал Указ в газете до конца. - Очень даже серьёзно взялись горбачевы с лигачёвыми за воспитание нашего брата пьяницы. Однако доложу тебе, Агафон, там, наверху, ни хрена не понимают в русской душе. Как и сколько нашего мужика не прижимай к ногтю - он вшой не станет, он пил и пить будет!
   - Это ты не в сук, а в глаз врубил! Ни хрена у них не выйдет! - обрадовался Агафон. - Мы с тобой, дорогой мой Паша, ещё покажем - чья возьмёт!
   Шофёр банка зацепился взглядом за Егора Панкратова. Кулёмовского поэта не интересовали не только проблемы Мякишева и Агафонова - он был равнодушен ко всему миру, ко всей Вселенной в целом. Но Расходившемуся Агафонову было любопытно мнение типичного и странного представителя чудаков, ведущих трезвый образ жизни.
   - А ты что обо всём этом думаешь, трезвенник-язвенник?
   Егор в упор не видел шофёра банка и будто не слышал адресованного ему вопроса.
   - Не трогай его, Агафон! У человека трагедия, - урезонил Пашка бывшего собутыльника.
   - Что, что? Не понял...
   - Трагедия у человека. Душевный надлом.
   Агафонов искренне удивился.
   - Трезвенники-язвенники от такого указа плясать вприсядку должны, а у него надлом!
   - Сон Егора в руку оказался6 жена все его стихи сожгла. Представляешь: пятнадцать лет человек в поте лица трудился - и всё прахом! - сокрушался Мякишевым.
   - А если и мой сон в руку? - испуганно прошептал Агафон и прикусил язык. Побледнев и схватившись за голову, он с ужасом вспомнил концовку своего сновидения и на всякий случай проверил. - Не приведи Господь!
   Но Агафонов не умел более пяти-десяти секунд думать о своём или чьём-либо будущем и тут же забыл о своих переживаниях. Он одинаково ненавидел стишки с книжками и женское племя. Но женщин он ненавидел сердцем, как горький пьяница ненавидит водку и не может без неё жить. Поэтом он стал на сторону Панкратова, не подозревая, что поможет Егору вскоре преодолеть душевную депрессию и вернуть в сердце несчастного поэта неугасимую любовь к Любочке.
   - Вот стерва! Они все такие, сучки! Издеваются над бедным мужиком почём зря! А всё потому, что вы, Интеллигентики гнилые, жалеете их, потакаете им. Приложились бы разок-другой по крашеной физии - зауважали ба!
   - Она хорошая, Люба! - с печалью в голосе отозвался Егор. - Просто по-бабьи глупа.
   - Вот те на! Сусоль вяленая! - разозлился Агафон. - Она ему в душу наплевала, а он её защищает! Встретил бы я таковую на жизненном пути... Я бы её!.. Я бы с ней и одного дня не жил! Я бы с ней на одном гектаре не сел!
   - Пятеро детей как-никак... - вяло и безвольно ответил Панкратов. - Всё-таки это мои дети, кровиночки. Значит, судьба моя такая - жить с женщиной, которая не понимает движений души тонкой творческой натуры.
   - "Дети"! - Агафонов ехидно усмехнулся. А ты, поэь, уверен, что это твои дети? У неё на автотранспортном предприятии таких отцов, как ты, не менее полсотни. Неужто ты сам за стихами успел пятерню сочинить?
   - Что?! - Панкратов, как ужаленный гадюкой, подскочил на кровати. - Повтори!
   - Что слышал! Дурют тебя, пентюх! Я тоже знал одну такую жену интеллигента. Она всё ему заливала: Жоржик миленький, Жоржик - голубчик! А как Жоржик в командировку, она - ко мне со всеми услугами!
   - Это ты о моей Любаше так?
   Егор с этими словами, как с боевым кличем, бросился на Агафонова и, худой, нескладный, повалил его на пол. Шофер юанка не ожидал такого напора от тщедушного поэта и на первых порах растерялся. Панкратову же этого хватило, чтобы ткнуть своим костлявым кулачком под левый глаз Агафону.
   Агафонова и раньше, бывало, били, но по пьяному делу и здоровые мужики. А от такого "Геркулеса" он впервые обиду терпел. Потому и опомнился скоро, и вскочил рассвирепевшим секачом. Сидевший на нём, как на пьедестале, Егор взлетел к больничному потолку невесомой пушинкой.
   И началось яростное сражение за женскую честь, как в старых, добрых рыцарских романах. Панкратов петухом наскакивал на центнерную глыбу Агафонова, отлетал к стене и тут же наскакивал снова. Агафон отбрасывал и отбрасывал настырного и бесстрашного поэта, но тот, с разбитым носом и припухшим глазом, с новой яростью налетал на него - как маленькая взъерошенная воробьиха налетает на кота, защищая своих птенцов.
   Опомнился, наконец. Пашка Мякишев и схватил Агафона сзади за руки. Корреспондент был в одной весовой категории с шофёром банка, и последнему не так-то просто было вырваться из Пашкиных объятий. Этим воспользовался задиристый Панкратов и изловчился нанести довольно-таки хлёсткий удар под тот же глаз Агафона. Шофёр взревел раненым мамонтом, отшвырнул Мякишева и бежал с поля боя, как покусанный пчёлами медведь.
   - Доктор1 Доктор! - вопил Агафон на ходу. - Тут один совсем чокунлся1
   Невропатолог провёл тщательное расследование драки в его передовом неврологическом отделении. Особых признаков, которые свидетельствовали бы о полном помутнении разума у больного Панкратова, он не нашёл. Он принял во внимание, что больной Агафонов вёл себя в высшей степени неэтично, оскорблял за глаза женщину, находившуюся в официальных связях с больным Панкратовым, на почве чего у того возникло временное нервное расстройство, проявившееся в несдержанности характера. Однако больно Агафонов в результате злоупотребления спиртными напитками также имеет нервное расстройство и несдержанность характера, и Тихонький посчитал возможным оставить его в неврологическом отделении. И не принял более строгих мер. Но предварительно заведующий отделением устранил конфликт устранил конфликт между двумя сторонами и обоим пострадавшим прописал холодные компрессы: Агафонову - на левый глаз, Панкратову - на правый.
   Так доложил Тихонький по поводу драки в своём отделении главврачу Кукурузе.
  
  
   После обеда на "мёртвом часу" Агафонов возмущался уже беззлобно и ворчал:
   - Ещё называется - работник идеологического фронта! Ты обязан вразумлять и воспитывать трудящегося человека, а не светить фонари под глаз!
   Впрочем, после драки он стал уважать Панкратова, считая, что в нём есть немного мужика, несмотря на хилую комплекцию и интеллигентность. Одного не понимал: как можно из-за бабы портить физиономию другому человеку, тем боле, если эта баба сотворила тебе пакостное зло? Шофёр банка утвердился в мысли, что с этими придурочными интеллигентами лучше не связываться.
   Егор тоже не обижался на Агафонова, потому что в честном бою смог постоять за честь своей жены, и уже не считал свою жизнь законченной. Он молод и наверстает своё: что может - вспомнит, восстановит, а что не вспомнит - значит, оно не стоило того. Главное, он по прежнему любит жену и будет писать стихи.
   Агафонов вспомнил об Указе, тяжело перевернулся на кровати и с тоской выдохнул:
   - Что будет?!
  
   34.
  
   И на третий день пришло утро, как приходит оно, сменяя ночь, миллионы лет на Земле. Оно возвращалось на землю, если даже извергались вулканы и горы сотрясали землетрясения. Люди научились управлять природой, но им не под силу отменить приход утро и заставить после ночи наступать вечеру.
   А может, ни у кого из них не возникло такого желания, потому что нет ничего прекраснее в этой жизни, чем утро. Каждый гомо сапиенс просыпается полный надежд: вдруг сегодня, наконец, он встретится со своим долго блуждающим счастьем, вдруг сегодня обязательно произойдёт что-то необычайное.
   Утром люди ждут вознесения на гребень славы, встречи с нежной и романтической любовью. И мечты с утра бывают разные: большие и маленькие, но почти все они рождаются утром. До вечера, до их крушения ещё так много времени! Человечество в мгновение ока было бы поражено депрессией и цинизмом, если бы в природе вдруг исчезло обыкновенное земное утро, если бы вдруг убежало оно от земной цивилизации, как убегают под землю истощавшие в рабстве реки, как испаряются и гибнут от бездумного переливания крови на хлопковые поля большие, как моря, озёра.
   Люди открывают глаза после сна, предаются безудержным мечтам и забывают, что этим обязаны солнцу. А когда-то не такие интеллектуальные и умные, как мы, но не менее нас мудрые и более романтичные пращуры начинали свой день с молитвенных слов благодарности Солнцу-Яриле, которое подарило им утро. Мы даже за удачу редко кого благодарим в нынешнем веке, не говоря уже о подаренных нам надеждах.
   Без утра не может начаться день, а значит, не может продолжаться жизнь. И, если для кого-то утро не наступило, - он уже вычеркнут из списков счастливчиков, которые откроют глаза и подумают: наступило утро.
   Такими счастливчиками могли быть все обитатели палаты N3, но они не понимали своего счастья и проснулись хмурыми и злыми, словно, кроме них, кто-то другой был виноват в том, что настроение у них паршивое, жизнь какая-то пустяшная, ненастоящая, и вообще неизвестно, что их ждёт впереди, как повернётся судьба. И только, может быть, в одном Гоэлро Никаноровиче тлела искра надежды. Этот наступающий день сулил ему не большие, но перемены в жизни: возвращение домой, на работу в банк, к его любимым хрустящим ассигнациям.
   Остальные трое больных третьей палаты неврологического отделения забыли о назначении утра: родить в своей душе надежду. Егор не мечтал написать гениальное стихотворение, Пашка не ждал приглашения на работу собственным корреспондентом "Правды" во Франции, Агафон не помышлял соблазнить сногсшибательную женщину. Утро для них как бы не наступило. Они проснулись, но им казалось, что продолжается вчерашний день. А те, кто живёт во вчерашнем дне, тоже вычеркнуты из списка счастливчиков, которые, просыпаясь, думают: наступило утро. Они мало отличаются от тех, кто остался в вечной ночи - разве что сохранившейся возможностью дышать, видеть, слышать. Впрочем, счастье - категория условная, и каждый счастлив на столько, на сколько он этого желает.
   Никто из обитателей палаты N3, проснувшись, не сказал русского "здравствуйте", не пожелал общечеловеческого "доброго ура". Доброта и доброжелательность, сочувствие и участие, сопереживание и милосердие - это всё медленно и неумолимо вымирающие человеческие качества. Им всё реже находится места в книгах писателей, эти чувства атрофировались и редко тревожили четверых больных неврологического отделения. Никто из них не сказал другому: "Как спалось, дружище?" Лишь Агафонов, привыкший к покою мысли, но и десяти минут не могущий помолчать, потряс больничную тишину хриплым выдохом:
   - Как живём, сволочи?!
   В его голосе чувствовалась глубокая душевная тоска, неудовлетворенность существующим положением вещей. Это было неожиданно: Агафону обычно не докучали переживания и угрызения совести. Жизнь шофёр банка воспринимал, как есть, и не рассчитывал на большее, чем пошлёт ему судьба. Правда, иногда ему случалось помечтать, но грёзы его касались реального и земного - вина и женщин.
   Бульдожьей тоске Агафонова отозвалось маленькое, кроличье сердечко Гоэлро Никаноровича. Тихо, жалобно скрипнула под ним панцирная сетка кровати, и в палате услышали слабый, обречённо-безнадёжный вздох банковского служащего, словно продолжение умирающего эха, испуганно повторившего окончание обречённой агафоновской фразы:
   - Как живём, сволочи?!
   К Агафонову наведалась в гости абстрактная, непонятная тоска. А вот тоска Квасникова своим рождением была обязана конкретному событию: его выписывают из передового неврологического отделения. Радость выздоровления омрачала никогда ранее не тревожившая мысль: а что дальше?
   Скромный банковский служащий понимал: дальше будет то, что было год, два, десять лет назад - одиночество, остановившееся время в холостяцкой квартире, газеты и ошибки, шуршащая тишина банка, словно долгое, нескончаемое путешествие вокруг телеграфного столба. Но Гоэлро Никанорович уже был уверен, что жить, как прежде, нельзя. Стыдно! Он надеялся: что-то произойдёт, что-то изменится в его жизни - может быть, даже к лучшему. И в то же время он боялся всяческих изменений.
   Квасникову было страшно покидать райбольницу. Так страшно бывает выходить на волю преступнику, отсидевшему пятнадцать лет в колонии усиленного режима.
   Гоэлро Никанорович решил как-то отвлечься от своих переживаний и проявил искреннее сочувствие к глухой тоске грубияна Агафонова.
   - Что случилось, Агафон Мефодьевич?
   Квасников ожидал услышать пламенную речь-изобличение о пагубных последствиях Указа о борьбе с пьянством и алкоголизмом на жизнь и экономику страны или какую-нибудь пошлую грубость в стиле шофёра банка, но Агафон впервые в своей сорокапятилетней жизни заговорил на философско-этическую тему:
   - Ты знаешь, дорогой банкир, подумал я сейчас о смерти. Подумал: вот возьму и окочурюсь завтра. Жил Агафонов - и нету. Похоронят меня на Кулёмовском кладбище. Дружки-собутыльники помянут. Напьются на поминках. Морды друг другу набьют. А дня через три обо мне забудут, как забывают о собаке, которая бегала по Кулёмам, лаяла, кур воровала, кусала людей. А сдохла - отволокли на скотомогильник. Дочь родная - и та забудет. А если вспомнит когда, то в дурную минуту, всуе, как нечистую силу поминают. И бабы, с которыми я это самое... Они, думаешь, горевать будут? Вчера - Агафон, завтра - Пашка. Свято место пусто не бывает. Спрашивается: для чего жил, а?
   Квасников молчал. Да и что он мог ответить Агафону? Он сам не знал и не понимал: для чего появился на этот свет? Зачем жил-был на Земле?
   Молчали и Мякишев с Панкратовым, которые забыли о мрачных своих мыслях и с интересом прислушивались к неожиданным для Агафонова откровениям. Они тоже обожглись агафоновским вопросом, который иногда задавали сами себе и пытались ответить на него.
   Пашка успокаивал свою совесть тем, что у него ещё не всё потеряно. Придёт один прекрасный понедельник, и он начнёт переписывать свою жизнь наново. Только сейчас, в эту минуту, он подумал, что пришедший очередной понедельник может оказаться последним в его жизни. Его за счёт редакции отвезут на погост, водрузят над прахом традиционный памятник в виде жестяной пирамидки со звёздочкой. И останутся после него лишь пылящиеся в архивах никчемные заметушки в райгазете - о севе, об уборке зерновых, о зимовке скота. Ни один человек не вспомнит с благодарностью, как он помог ему. Разве что какой-нибудь пьянчужка, коему достал по блату бутылку. Не останется после него построенного дома, выращенного деревца, а сын, которого он произвёл на свет, давно забыл, что у него есть отец. Легко задавать себе вопрос: для чего ты пришёл в этот мир и живёшь, когда впереди у тебя ещё полжизни. Но если этого срока всего один день?
   Егор чаще других собратьев по несчастью размышлял над вопросом полезного обществу бытия. Он был человеком творческим и готовил себя к бессмертию. Да, он не признан, недооценивают его стихи. Но это явление временное и традиционное в судьбе талантливого русского поэта. Панкратов работал на свою жизнь после смерти, на вечную благодарную память потомков. Поэзия, как считал он, была его главным призванием в жизни, и ради неё он жертвовал успехами на работе, устроенным семейным бытом, жертвовал всем, чем может пожертвовать нормальный советский человек. Так что вопрос: для чего он живёт - не пугал Егора до сегодняшнего дня. Но теперь он был уравнен с Мякишевым, Агафоновым, Квасниковым. А если завтра грянет день его последний? Он останется жить в памяти жены и детей чудаковатым мужем и отцом. А этого мало для поэта. До боли в сердце мало!
   Вопрос, вырвавшийся из стеснённой груди Агафона, словно взорвавшаяся среди палаты граната, достал осколками сердца всех её обитателей.
   - А ты, Гоэлро Никанорович, как и для чего жил? - спросил Агафон возвышенным и укоряющим голосом. Так спрашивает, верно, апостол Пётр у прорывающегося к вратам рая неисправимого грешника.
   Служащий Кулёмовского банка внутренне смутился. По своей природной скромности он никогда не ставил перед собой возвышенных целей и был удовлетворён тем, что имел в настоящий момент. Если он безвылазно сидел в банковской комнате, значит, так необходимо было. За свою неброскую работу Гоэлро Никанорович получал заработную плату, а наше государство за просто так деньги на ветер бросать не будет. И всё-таки Квасников смутился. Почему-то в эту минуту работа в банке и особенно его личная жизнь, кроме как себе самому не посвящённая, показались ему пустыми и уродливыми. Над этим может и должен смеяться человек, живущий полнокровной, наполненной событиями жизнью, и презирать его, Гоэлро Никаноровича.
   - Ну, чего язык проглотил, банкир? Али считаешь себя непогрешимым и праведным, как архангел? - гневался на молчание Квасникова Агафонов.
   Гоэлро Никанорович не знал, что отвечать ему. Выражал он свои мысли вслух чрезвычайно редко, да и не умел подать их логично. Он понимал, чего требует от него сумасбродный коллега по работе, но слова - путаные и случайные - застряли в его тщедушной груди, как застревает в горле нечаянно проглоченная сливовая косточка.
   Квасникову сделалось ещё более обидно за себя, не могущего дать отпор даже собственному "Я", обидно за свою несклодную, неспешную, скучную жизнь Но он не винил в этом только себя, ему казалось, что некто (не Бог, нет), стоящий над людьми, определил ему родиться немощным и тщедушным и жить обиженным судьбой, собой и людьми. Он, Квасников, тоже умрёт однажды, и смерти его не заметят ещё более смерти Агафонова. Когда умрёт тот, хоть кто-то вздохнёт облегчённо. А его, Гоэлро Никаноровича, похоронят без слёз и проклятий.
   Так, как он, живёт какой-нибудь дождевой червь, чья жизнь и смерть, не интересуют никого на этом свете, кроме него самого.
   И от этих мыслей, от этой обиды на мир людей и Всевышнего служащий банка по-детски горько разрыдался. Это был тонкий и захлёбывающий плач. Со стороны могло показаться, что плачет трёхлетний бутуз, которого незаслуженно, лишь профилактики ради отходил по розовой попке суровый отец.
   Состояние Гоэлро Никаноровича по цепной реакции передалось его товарищам по несчастью. У каждого из них были причины на кого-то и за что-то обижаться. Только реакция на обиду у каждого была разная.
   Егор лежал на спине, устремив в потолок неподвижный взгляд, и не пытался вытирать слёзы, накопившиеся в его синих глазах и скатывающиеся на щёки.
   Мякишев, скрипнув в тоске зубами, тяжело перевернулся на кровати, как морж на лежбище и уткнулся горячим любои в холодную стену.
   Агафон, не привыкший к таким тонким излияниям чувств, только в себе видел исчадие ада. Он сам привёл свою жизнь к неутешительному итогу3 и был зол на себя так, как если бы у него утащили ящик водки. Агафон с щедростью врезал себе несколько пощёчин, чем привёл в ужас Гоэлро Никаноровича. Квасников сразу притих и боязливо проглатывал свои рыдания, уткнувшись в подушку.
   - Несчастные, жалкие вы людишки, хотьма и интеллигенты1 - грозно зарокотал голос Агафонова в утренней тишине. - Государство тратило на вас средства, которые могли пригодиться для улучшения жизни таким как я! Государство учило вас уму-разуму! А такмо вы отплачиваете ему за полученное добро? Квасников... Ты слышишь меня, банкир? Чего полезного ты совершил, кроме как мусоля бумажки в своём банке?
   - Кому-то же нужно... - всхлипывая, отозвался Гоэлро Никанорович.
   - Кому-то же нужно удавиться - и ты за ним? Эх, гнилая твоя душа! Ты даже ни одной советской труженицы не осчастливил ребёнком! - Агафон довёл всё-таки Квасникова до новых безудержных рыданий.
   - А ты, Пашка?.. Ажно университет кончил. Грамотный человек, а ум бормотухой залил! Без обид, твоими статейками задницу подтирать стыдно!
   - Заткнись, Агафон! Без тебя тошно! _ Мякишев ещё раз скрипнул зубами.
   Агафонов хотел сказать пару ласковых и Панкратову. И его пасхальные статейки читали только выжившие из ума старухи. Но шофёр банка вовремя вспомнил, во что обошлась ему попытка воспитать поэта в духе реализма, и перешёл на общее изобличение современной интеллигенции.
   - Когда интеллигентные, грамотные люди пьют и прожигают драгоценную нашу социалистическую жизнь, вместо того, чтобы двигать советское общество вперёд, считают в банках бумажки и пишут дрянные стишки и статейки, коммунизм, так близко подкравшийся к нашему социалистическому дому, испугался и стал улепётывать от нас. Глядя на вас, мы, тёмные и неграмотные люди, разочаровавшись в присутствующей жизни, вместо того, чтобы строить коммунизм совместными усилиями, пьём водку и попадаем в психиатрическую больницу. Только одни вы виноваты, что Агафон Агафонов - сильный и добрый человек - стал бродячей собакой. И не будет прощения от истории нашей, наших детей и внуков и всего неблагодарного вам потомства!
   В этот момент Агафонову, вдохновлено размахивающему руками, лёжа в кровати, позавидовал бы сам Цицерон. Речь шофёра банка очень понравилась ему самому. Она позволила забыть о тоске душевной и особенное воздействие возымела на доброго и совестливого Мякишева. Корреспондент взволнованно вскочил с кровати, подкатился шаром боулинга к Агафонову и стал с чувством трясти его руку.
   - Спасибо, Агафон! Врезал ты нам по первое число! Ты умнее и мудрее нас, зап что я тебя и люблю. А нам, товарищи интеллигенты или называющиеся ими, надо прислушаться к его словам и начать новую, полезную обществу жизнь! - Эти слова Мякишев говорил искренне и не мог взять в толк, почему расхохотался и задрыгал ногами Агафонов.
  
   35.
  
   В палату N3 сверхзвуковым самолётом ворвался шумный и деятельный заведующий заводским клубом Минька Алмазный. В накинутом на плечи белом халате он был похож на энергичного молодого учёного, который минуту назад совершил величайшее открытие двадцатого столетия. Любые паузы были не в характере Алмазного, и он сходу налетел на Егора.
   - Как же так, Егор?! Перетрудился, что ли?! Я же говорил тебе, что поэзия - это вдохновение, а не труд. - Минька, как фокусник, вытащил из-под халата авоську с яблоками. - Ну как вы тут? Прости, брат, только вчера вечером узнал, что ты здесь. Яблочек тебе принёс. Врачи говорят, что помогают при нервных расстройствах. Да ты не переживай! Мы с тобой ещё постоим и допоём! Знаешь, это для твоей будущей биографии примечательный факт. Ну кто ещё из советских поэтов сочинением стихов доводил себя до неврологического отделения?! Погрызи яблочко, Егор! И вы, товарищи, кушайте! Хорошие яблочки, с рынка!
   Щедрая душа Минька Алмазный раздал всем по яблоку, задержался у кровати Гоэлро Никаноровича, сделав донельзя учтивое лицо.
   - А вы, гражданин хороший, чего плачете? Вас, кажется, Квасников фамилия? Ну, нельзя же так! Слёзы - плохие помощницы для выздоравливающего человека. Всё будет хорошо, поверьте мне!
   Алмазного трудно было остановить в любом разговоре. Если он слушал кого-нибудь более двадцати секунд, душа его изнывала от насилия над ней. Здесь же, в больнице, он мог говорить сколько угодно. Тем более, что, по его разумению, больным нервными расстройствами вредно было мыслить, не говоря уже о производстве этих мыслей вслух.
   Минька оставил в покое всхлипывающего Квасникова, который никак не мог прикусить кожуру яблока, и подсел к Мякишеву, с коим тоже был знаком на короткой ноге.
   - А я знал, Паша, что ты здесь и прихватил для тебя сюрпризец. Скажи, только честно, чего бы ты пожелал для себя в данную, настоящую секунду больше всего на свете?
   - Умереть, - серьёзно и спокойно ответил Мякишев.
   - Боже мой! Какая пессимистическая трагедия! Какая артистичность! С таким спокойствием Фауст собирался принять яд. Помнишь, Егор, сцену знакомства Фауста с Мефистофелем? Ну, до того момента, как тот к нему чёрной собачонкой подкатился. А что, Пашка, пойдёшь в мой заслуженный народный театр? Мы этого Гёте так отбахаем - Кулемовские дамы визжать от восторга будут!
   - Не тараторь, Минька! Тошно! - жалобно взмолился Мякишев.
   - Ну, ты даёшь, ласковый мой! Когда это тебе тошно было? Что-то не припомню. Слушай, а это правда или попусту тренькали бабы, что ты по улице вышагивал с бутылкой вместо головы? Это фокус, что ли? Может, у меня на эстраде продемонстрируешь? - Алмазный, оставив кровать Мякишева, одухотворённо измерял полезную площадь палаты N3.
   - Минька, сейчас яблоком запущу! - пригрозил Пашка и скривился, как от зубной боли.
   - Лучше в меня брось - я съем! - отозвался со своей кровати Агафонов, старательно, с аппетитом дожёвывающий яблоко.
   - А вы уже скушали свой фрукт, дорогой товарищ? - Алмазный - заботливый, как брат милосердия, подбежал к Агафону. - Вот вам ещё яблочко! Поправляйтесь!
   Уж в таких советах по поводу пищи шофёр банка никогда не нуждался.
   - Меня, прочим между, Агафоном зовут, - с набитым ртом сказал Агафон. - Запамятовал, начальник, как мы под вербами на Быстрице выпивали?
   - Постой, постой! - Минька элегантно, артистически взбросил руку на свой лоб - так он играл делового и забывчивого человека. - А когда это было? В прошлом году? Вспомнил, вы - шофёр банка. С вами тогда ещё женщина была приятной наружности. Кажется, бухгалтер редакции?
   Агафонов, не покончив с яблоком, не мог поддержать разговор с Алмазным, а Миньку случайный, шапочный знакомый уже не интересовал.
   - Ну, скажи мне, Паша, - директор заводского клуба снова подсел к Мякишеву. - А перед этой самой желанной и долгожданной смертью чего бы ты хотел в качестве последнего желания?
   - Как и полагается в таких случаях - сто граммов и сигарету, - ответил Мякишев уже без прежней тоски. Щебетание Алмазного всё же отвлекло его от мрачных мыслей.
   - А ведь я знал, что ты здесь и прихватил. Только где мы выпьем? - Минька извлёк из кармана пиджака бутылку очень знакомого Пашке "Осеннего букета", подошёл к окну, заглянул вниз. - Высоковато, я тебе скажу! Башку свернуть можно. Ну да ладно, где наша не пропадала! Помнится, однажды я сидел в президиуме с бутылкой вина в кармане. Наш директор завёл речь на три часа. А мне выпить хочется - страсть! Ты думаешь, я ждал конца собрания? Ни фига подобного! Я отошёл за кулису и выпил. А потом следом за мной и самый передовой рабочий туда сходил, допил из горла. Две дамочки, что в президиуме сидели, нос от нас воротили, как от ассенизаторов. Директор на место сел и тоже нюхает - ничего понять не может. Вот хохма! Ну, давай, Пашка! Где у тебя тут стаканец?
   Алмазный перевёл дух, пока отыскивал стакан, который стоял прямо перед ним на столе.
   - А вы, товарищ Агафон, постойте на шухере с обратной стороны двери! - тоном, не терпящим возражения, приказал Минька шофёру банка. Не был бы Алмазный режиссёром народного театра, если бы не смог организовать примитивную выпивку в одной из палат передового неврологического отделения.
   - Постою, ежели мне стакан оставите! - охотно согласился Агафон.
   Алмазный и Мякишев выпили, но, когда из коридора подошёл Агафонов, потеряли бдительность. Только шофёр банка поднёс стакан ко рту, как на пороге палаты белым привидением возник невропатолог Тихонький. Все показалось, что он вновь увидел муху. Глаза невропатолога округлились, превратились в два стальных никелированных шарика, наливающихся негодующим огнём. Врач зашатался, стоя на пороге, и открыл рот в болезненной гримасе, словно ему выстрелили в спину из пистолета с глушителем.
   Пока Тихонький обретал дар речи, вино из стакана проскользнуло в безразмерный желудок Агафонова. Шофёр банка удовлетворённо крякнул. Ему совершенно нечего было сказать в своё оправдание, и он панибратски брякнул:
   - Ваше здоровье, товарищ доктор!
   Это было не просто наглостью. Это было страшным оскорблением авторитетного имени заведующего неврологическим отделением, форменным издевательством над святыми порядками райбольницы. Ещё никогда во врачебной практике Тихонького не употребляли спиртного на его глазах без его личного разрешения да ещй с пожеланием ему здоровья. И без того высокий голос невропатолога с первой ноты забрался аж в третью октаву, зазвенел пронзительно, разрывая барабанные перепонки. Мечась по палате, вскоре достиг самых дальних уголков больницы, пролетел над городом, и его даже слышали рыбаки на берегу Быстрицы.
   - Я вас в лечебно-трудовой профилакторий оформлю!
   Эта угроза для Агафонова была страшнее препровождения в психиатрическую больницу, потому что в последней не лечат от алкоголизма. Стать трезвенником для Агафона означало утрату своей неповторимой личности, имени, фамилии. Он поверил невропатологу и рухнул перед ним на колени, как араб перед своим повелителем.
   - Доктор, миленький! Клянусь виселицей не нарушать отныне больничного режима! Пусть земля провалится подо мной, если я, находясь в стенах вашего заведения, выпью хотя бы одну каплю спиртного или произнесу хотя бы одно непотребное слово!
   И сама кающаяся Магдалина не могла сравниться с Агафоновым в искренности своего раскаяния: слёзы, кристально чистые слёзы искрились в преданных, по-коровьи добрых глазах шофёра банка. От этих искренних слов прослезился, расчувствовался Тихонький.
   - Это всё он, культурный начальник, меня с пути истинного совратил! А я ещё слаб душевно, чтобы перед соблазном устоять! - Ради спасения своей пьянствующей души Агафон в настоящий момент продал бы за тридцать сребрянников свою мать.
   Невропатолог простил заблудшую овцу и весь свой гнев перенёс на Алмазного.
   - Где? Где он, этот бессовестный человек?! - грозно вопросил Тихонький.
   Однако невропатолог не нашёл Миньку в палате и с удивлением оглядывался вокруг себя. Ничего не понимали и обитатели палаты N3. Заведующий заводским клубом испарился, как сказочный дух.
   Алмазный никак не мог прошмыгнуть в дверь мимо Тихонького - врач во время покаянной молитвы грешника Агафонова не сдвинулся с места, стоял на пороге. Было закрыто на шпингалеты окно. Поэтому Тихонький в полном недоумении заглядывал под кровати, под стол и даже - в тумбочки, будто в последних мог поместиться взрослый человек. Или Алмазный бесследно растворился, или вовсе не входил в палату N3, пригрезившись больным и врачу. В последней надежде невропатолог поднял одеяло на кровати Квасникова, но под одеялом покоился чем-то перепуганный Гоэлро Никанорович в единственном человеческом экземпляре. Доктор без сил опустился на стул, в растерянности потирая виски ладонями.
   - Уж не примерещилось мне всё это?
   Такой неожиданный поворот событий воодушевил упавшего духом Агафонова.
   - Конечно, примерещилось, доктор! Переутомились вы! Разве можно столько много работать?! Разве можно так переживать за каждого подонка?! Поверьте, мы не стоим вашего драгоценного здоровья1 - Агафон заботливо взял Тихонького под острые локоточки, помог ему подняться со стула. - пойдёмте, я вас провожу. А вы отдохните!
   - Спасибо!.. Спасибо!.. Спасибо!... - устало шептал невропатолог, покидая палату, и несколько раз недоумённо оглянулся назад, словно ещё надеялся, что Алмазный вдруг проявится из воздуха, как джин.
   - Доктор, доктор! - пождал из своего угла голос Гоэлро Никанорович. - Вы обещали сегодня выписать меня.
   - Конечно, конечно... - согласился несчастный невропатолог. - Я выписываю вас.
   Гнетущее, тяжёлое молчание установилось в палате N3. Исчезновение Миньки было невероятным. Каждый из больных подумал, что сам мир тронулся умом или попал под власть Сатаны.
   Но через полминуты после ухода врача откуда-то из-под потолка, как глас Всевышнего, раздался испуганный голос Алмазного:
   - Снимите меня кто-нибудь!
   Обитатели палаты N3 задрали головы вверх и увидели, как на пол вместе с плафоном обвалился Минька Алмазный. Нормальный человек не мог с места запрыгнуть на потолок и продолжительное время висеть на тонком проводе в горизонтальном положении да ещё оставаться незамеченным для пяти человек.
   - Пронесло, кажется! - Минька облегчённо вздохнул.
   Алмазный поднялся с пола, стряхнул себя осколки стекла и известковую пыль и не увидел обитателей палаты N3. Вместо них на кроватях острыми горбиками дрожали байковые одеяла, словно горные вершины при землетрясении.
  
   36.
  
   Давно уже ушёл Минька Алмазный, озабоченный странным поведением больных, давно уже солнце плавленым янтарным сырком купалось в лазурном зените, а обитатели палаты N3, задыхаясь под байковыми одеялами, суеверно дрожали и боялись высунуть наружу носы.
   Сверхъестественный акробатический трюк заведующего заводским клубом оказал сильное впечатление на их слабую психику. Агафон забыл, каким именем нарекли его родители, Мякишев не мог вспомниь ни одной марки отечественных креплёных вин, Панкратов путался, подсчитывая своих детей: то их у него выходило четверо, то шестеро, А Квасников запамятовал, где живёт, и боялся не найти своей квартиры, когда его выпишут. Они не знали, что невропатолог Тихонький вызвал к себе медсестру Свету и зачем-то приписал ей слабительные таблетки, иначе окончательно поверили бы в существование потусторонних сил.
  
   На самом же деле ничего сверхъестественного, колдовского, не говоря уже о чертовщине, в палате N3 не произошло. Каждый интеллектуал знает, что человек, попавший в экстремальную ситуацию, может без труда перемахнуть через трёхметровый забор, обогнать рекордсмена мира по спринту, остановить рукой грузовой состав, набирающий скорость, а уж допрыгнуть до потолка трёхметровой высоты и повисеть на электропроводе - совсем пустяковое дело.
   Но так уже устроен человек: о многих странных и удивительных вещах он слышал и знает, а стоит с ними столкнуться в реальной действительности - не верит и теряет самообладание.
   Только появление нормального знакомого человека могло спасти больных палаты N3, и таким ангелом-хранителем их разума стала медсестра Светочка, которая явилась донельзя вовремя в эту поражённую массовым психозом комнату.
   Света пришла выполнить распоряжение заведующего отделением6 взять у Квасникова мочу и кал на анализ, после чего выписать из больницы. Медсестра поначалу сама была шокирована этим распоряжением - никогда прежде не брали подобных анализов у выписывающихся из их отделения. Но потом Света решила мудро: это новый, новаторский метод профилактики нервных заболеваний, и, наполнившись энтузиазмом, принялась всеми силами содействовать смелому эксперименту своего начальника.
   - Больной Квасников! Сдайте мочу и кал на анализ! И вы свободны!
   Медсестре не показалось странным, что больные в полдень лежат в кроватях, причём - укрывшись одеялами с головами, иначе она не работала ты в неврологическом отделении.
   Приказ Светы был ещё более нелепым, нежели висение под потолком Алмазного. Больные все, как один, высунули из-под одеял распаренные физиономии, словно вышли из парной и обнаружили в мужском предбаннике обнажённых женщин, - такое испуганное недоумение было нарисовано на их лицах. Быстрее других переходивший из стрессового состояние в нормальное Агафонов ехидно поинтересовался у медсестры:
   - А что, Светочка, наш доктор коллекционирует, извините, эти вещи?
   Медсестра, несмотря на известную благосклонность к сообе шофёра банка, строго одёрнула его:
   - Много будешь знать - скоро состаришься!
   Гоэлро Никанорович оделся, взял у Светы коробочку и бутылочку, с обречённым выражением лица поплёлся в туалет. Судя по всему, он оттуда возвратится не скоро.
   А в это время в палате N3 состоялся исторический разговор, который едва не стал переломным в судьбах её обитателей. Зачинщиком этого философско-нравственного безобразия стал Пашка Мякишев.
   - Ненадёжный ты человек, Агафон, прямо в глаза тебе скажу! - Пашка с презрением посмотрел в сторону шофёра банка, жующего яблоко.
   - Это почему же? - ничуть не удивившись неожиданному выпаду корреспондента, спросил Агафонов.
   - Человек принёс бутылку, для нас тарался, рисковал, а ты его продал со всеми потрохами!
   Агафон вроде как даже смутился: беспорядочно забегали его маленькие глазки, словно каждый из двух был запитан к центральной нервной системе отдельным нервом. Но Агафонов имел талант изворачиваться ужом.
   - А ты, Паша, думаешь, что доктор - круглый дурак? Он мог поверить, что бормотуха свалилась к нам с потолка, как наш друг Алмазный?
   - Всё равно... - буркнул Мякишев. - И ты - сволочь, и я - сволочь, и все вокруг - сволочи и подонки!
   Пашка всегда считал, что не допить хуже, чем перепить, и в такие минуты чувствовал себя удручённым, ненавидел себя самого и весь мир, в то время, как с похмелья он ненавидел только свою презренную натуру, а точнее - персону.
   Приуныл уже было оживший Агафонов, и вновь смертельная тоска голодной сукой вгрызлась в его заплывшее жиром, бесчувственное сердце. И этот кусок мяса в груди, служивший ранее лишь насосом для перекачки крови, заныл от неясной боли. Сердечная боль была неожиданна и нова для шофёра банка, ему показалось, что он умирает, что смерть настигла его в расцвете сил.
   Острая боль в сердце и страх за свою драгоценную жизнь скоро прошли, но тоска оставалась с Агафоном.
   - Ты прав, Паша. Подонки мы. Особливо я! - Мякишеву померещилось, что Агафон при этих словах всхлипнул, но тот лишь шмыгнул носом. - Что за жизнь у меня, скажи? Водка, бабы - весь интерес. Ни одной книжки не прочитал. В кино в последний раз лет пять назад был. Телевизор - и тот не смотрю. Газету вчера в руки взял из-за того, что там этот гнусный указ пропечатан. Что в мире деется - не ведаю. Что в городе творится - мне до лампочки. Слушай: я ведь зек, заключённый, да?.. Вроде среди людей живу, а как в тюрьме сижу. Мне ни до кого нет дела, и до меня - никому. Зачем я нужен на земле? Ты не подскажешь?
   Мякишев смотрел на пылающего исповедальным гневом Агафона, и ему показалось, что не шофёр банка говорит о себе беспощадные слова, а он, Пашка, - о себе.
   - Я ведь тоже так живу. Ценили когда-то в областной газете. Мог выше пойти, знаменитым журналистом стать, писателем. А всё она, водка - стерва этакая! У-у-у! Ненавижу! - Пашка рванул на себе пижаму. И нельзя было понять, кого он ненавидит - себя или водку?
   - Вы-то пьёте и маетесь. А я что? Стишки никудышные писал, никому не нужные. Похвалят после выступления на заводе или в педучилище из вежливости, а я пыжусь, как индюк: поэт! В моём возрасте писать такие стихи стыдно. Уж лучше совсем не писать! - И Панкратова задела за живое обличительная речь Агафона, обращённая к самому себе и ко всем.
   - Послушайте, Егор... А зачем вы пишите эти треклятые стихи? Зачем мучаетесь? Ведь живут же люди без них... - спросил Агафонов с удивительной, неожиданной для него самого вежливостью.
   - И правда, зачем вбил себе в голову, что я - поэт, что рождён для стихов и ни для чего более? Если быть неплохим районным журналистом, хорошим отцом детям - разве это не стоит жизни? - Егор перевёл взгляд вглубь себя. Наморщенный, задумчивый лоб его свидетельствовал о том, что Панкратов открывает какую-то важную для себя истину. - Вы, как знаете, мужики, а я эать так дальше не желаю! Я по-другому буду жить!
   Оптимизм Панкратова передался его соседям по палате: и Агафонов, И Мякишев задумались. Если они захотят... Если они захотят очень сильно - смогут жить по-человечески и приносить пользу обществу.
   - Я бросаю пить! Я начинаю работать в поте лица! - уверенно сказал Пашка.
   - А я, что? Рыжий, что ли? - не столь уверено, но зато более громко поддержал его Агафон. - Этого государственный Указ требует!
   И у всех троих легко, светло сделалось на душах. Так бывало у них разве что в далёком, розовом и безоблачном детстве.
   После некоторого одухотворённого молчания, Агафонов полюбопытствовал у Мякишева:
   - А когда ты, друг мой разлюбезный Паша, думаешь начать свою новую жизнь?
   - С этой вот самой минуты! - с пафосом ответил Мякишев.
   - Нельзя так, Паша. Ни в коем разе нельзя.
   Глубокомыслие было к лицу Агафонову - оно сделалось вдруг умным, а сам его хозяин походил на полного, добродушного профессора МГУ или, в крайнем случае, - на профессора Сорбонны.
   - День уже давно начался, и необходимо завершить его таким, каким он был прежде. Начинать надо с утра, как все нормальные люди. Ведь утро... утро... - оно вечера мудренее, - учил шофёр банка.
   - Какая разница, Агафон?
   - А в том разница, что бросать пить надо по-человечески. Ты произнёс клятву: вот это, мужики, последняя рюмка? Нет? То-то же! - Маленькие серо-стальные глазки Агафонова загорелись хитро и алчно, будто перед ним лежал копчёный окорок, и он предчувствовал пиршество. - Я предлагаю отметить наше с тобой комунике о новой жизни.
   - Пожалуй, ты прав! - после некоторой паузы согласился Мякишев. Его никто и никогда не уговаривал долго, если надо было что-то отметить.
   Вообще-то русский мужик находчив и сметлив, и, коли нужно, отыщет причину для выпивки быстро и непосредственно. Как Акопян из обыкновенной шляпы может вытащить целую мануфактурную фабрику, так русский мужик таких причин. Были советские и церковные праздники, было немало дней рождений, дней памяти родных и великих людей, обмывание покупок от телевизоров до шнурков, празднование исторических дат, некоторых из которых даже историки не помнят. Один из таких выдумщиков предложил Мякишеву выпить по поводу миллиардной годовщины возникновения жизни на Земле, и Пашка ничем не мог опровергнуть его гипотезу - ведь недоказуемое не доказуемо.
   - Ты даже очень прав, Агафон! - повторил Мякишев. - Но где мы возьмём выпить?
   - Были бы деньги, а выпить нам Квасников притащит. Его же сегодня выписывают!
   Агафон знал, где взять деньги, но инициативу на счёт этого он проявлял в одном случае: когда собутыльники были бессильны найти ассигнования хотя бы на бутылку бормотухи.
   И Пашка, если дело касалось выпивки, был сообразительным мужиком. Он недолго вспоминал, что в нагрудном кармане пиджака Панкратова вот уже три дня без всякой пользы проживает двадцатипятирублёвая ассигнация.
   - Егор, займи в обратном порядке свой четвертак. А по выписыванию из больницы мы с Агафоном вернём его.
   Панкратов терпеть не мог пьяниц, считая, что занимать им деньги, значит, идти вразрез со своими взглядами на жизнь, идти вразрез со своей совестью. Но когда просили о чём-либо, соесть, которая несла ответственность за отзывчивость к людям, оказывалась гораздо сильнее совести убеждений. Трудно жить на белом свете человеку, у которого на всякий случай жизни есть отдельная совесть. Порой эти совести так перессорятся между собой, что Егор думает: лучше бы у него в наличии не было ни одной.
   На этот раз резкого конфликта в душе Панкратова не произошло. Он с готовностью отдал двадцать пять рублей Мякишеву. Егор не мог поступить иначе - и Пашка, и Агафон сегодня раскрылись перед ним с неожиданной стороны, он их видел в совершенно иной плоскости. Они нравились ему за то, что могли самокритично оценивать себя.
   Панкратов забыл о том, что самокритиков у нас много, а хороших людей мало, и искренне верил, что с завтрашнего дня эти люди начнут жить по-новому: будут приносить пользу человечеству, трудиться на благо обществу. И своим перерождением будут хоть немного обязаны ему, Панкратову.
   Прошло полчаса. Мякишев и Агафонов начали откровенно - пересаживались с места на место, ходили по палате, насвистывали, чертыхались, а Квасников всё не возвращался. Зато вошёл в палату невропатолог Тихонький и тихонько присел на стул. Шёл он сюда с определённой целью, но уж слишком длинными были коридоры в райбольнице, и, пока врач дошёл до палаты N3, забыл, с чем выходил.
   Невропатолог мучительно вспоминал, удивляясь, что это приключилось с его памятью? Его высокий лоб разрезали пополам две глубокие вертикальные морщины, разрезали от белой шапочки до самой переносицы.
   И тут в палату вошёл Гоэлро Никанорович, который держал на втянутой руке бутылочку с мочой для анализа с такой осторожностью, словно нёс изделие из богемского стекла. Квасников подковылял мягкими, шаркающими шажками к невропатологу и протянул ему бутылочку и коробочку.
   - Вот, товарищ доктор. Теперь я могу идти? - Квасников вталкивал бутылочку и коробочку в руки Тихонькому с такой щедростью и радостью, словно преподносил импортный презент. - Я могу отправляться домой?
   - Что это? - ошеломился врач, но взял то, что предлагал Гоэлро Никанорович. Даже побултыхал содержимое в бутылочке и понюхал.
   - Моча и кал. Согласно вашему указанию! - Квасников искренними и благодарными глазами смотрел на невропатолога. И это было совсем не удивительно - так на своего лечащего врача смотрят все выздоровевшие.
   - Вы изволите издеваться надо мной, больной Квасников! - Щёки Тихонького сделались темнее стловой свеклы или - в простонародье - бурака, а очки ошеломлённо вспорхнули с горбатого носа.
   - Не понимаю... - растерянно прошептал несчастный Гоэлро Никанорович.
   - Кто позволил вам так беспардонно шутить с заведующим неврологическим отделением?! Да вы знаете, что я пишу кандидатскую диссертацию?!
   Бедный Квасников едва не попал под двухлопастную мельницу, которую, содрогаясь от негодования, запустил в ход заведующий отделением.
   - Вы же сами приказали... - Гоэлро Никанорович потерял дар речи и испуганно прижался к Агафонову, как ребёнок, испугавшийся собаки или незнакомого человека и прячущийся под широкую юбку матери.
   - Вы за идиота меня принимаете?! - Невропатолог пошёл на Квасникова, как маньяк на свою жертву, как Т-82 в танковую атаку. Врач поскрипывал суставами, словно его ноги в коленях соединялись шарнирами. - Или вы сам идиот? Нет, рановато вам домой! Вы у меня недельки две ещё полечитесь! А не исправитесь - отправлю туда, откуда к нам больной Агафонов поступил!
   - Я... я... я... - беспомощно и жалко залепетал Квасников.
   Угроза невропатолога напугала не только Гоэлро Никаноровича. Квасников иногда в панике шарахался в сторону от собственной тени. Тихонький испугал и Агафонова. У шофёра банка могли сорваться все планы, если не вырвется на свободу служащий Кулёмовского банка, и Агафон бросился на защиту будущего гонца за вином.
   - А причём здесь Гоэлро Никанорович, доктор? Он и не думал издеваться над вами!
   - Значит, это вы подучили его! _ Тихонькому очень не нравился этот наглый больной Агафонов, особенно в последнее время.
   - Господи помилуй! Это медсестра Светочка от вашего имени такой приказ выдала.
   - Вы правду говорите?
   - Заяц трепаться не любит! - панибратски ответил невропатологу Агафон.
   - Где она, эта несносная девица?! Я её уволю с работы!
   Грозясь и размахивая руками, невропатолог ко всеобщему облегчению покинул палату N3, унося с собой анализы Квасникова, как вещественное доказательство полной профессиональной некомпетентности медсестры Светы.
  
   37.
  
   Гоэлро Никанорович Квасников, зажав в маленьком морщинистом кулачке двадцатипятирублёвую ассигнацию, спешил в вино-водоч- ный магазин, хотя ему очень хотелось домой, в свою маленькую комнатку в девять квадратных метров со столом-книжкой, маленьким телевизором марки "Рекорд-67", самодельной этажеркой, допотопным венским стулом, с газетами и журналами, которых, должно быть, накопилось столько, что и за неделю не пересмотреть. Гоэлро Никанорович хотел принять ванну, приготовить себе глазунью из одного яйца, лечь на кровать, полистать с часок газеты, а потом слушать тишину.
   Но служащий банка боялся гнева Агафонова, который грозился переломать Гоэлро Никаноровичу вторую ногу, если тот не принесёт бормотухи.
   День вокруг Квасникова разыгрался майской красотой. Рижскими духами благоухала сирень, терпко и запашисто дышали пенные гроздья черёмухи, легкомысленно щебетали птахи и девчонки-старшеклассницы. Солнце ослепительно улыбалось и заигрывало с редкими курчавыми облаками.
   Но ничего этого не замечал Гоэлро Никанорович. К пятидесяти семи годам жизни он видел в природе лишь те явления, которые непосредственно и физически касались его. Если шёл дождь, он не думал ни о чём ином, кроме плаща и зонта; если окна разрисовывал мороз - одевался теплее.
   Замечал ли он приход весны в юности? Что думал при этом? О чём мечтал? Какие желания его обуревали? Квасникову казалось, что и в юности ему было всё равно: весна или осень на улице, цвела ли черёмуха или стояла в белом пуховом платке ель, пели соловьи или пищали, задираясь за корку хлеба, мыши под полом. Ему было всё равно на ком жениться: еа Анне Степановой или Степаниде Анненковой. И только к ошибкам в периодических изданиях и денежным знакам он относился с любовью и уважением.
   Что касается ассигнаций, то он знал и различал их запахи, по сгибам и пятнам пытался читать их биографии, говорил с ними, как с любимыми женщинами, ласкал их, как милых любовниц.
   И сейчас не выдержало его сердце. Он разжал кулачок и вдруг остановился. Зрачки Гоэлро Никаноровича за запотевшими стёклами очков стали округляться, наполняться ужасом. На купюре чётким красным шрифтом был оттиснут номер ОЛ 5243815.
   Не было сомнений, что это та самая ассигнация, из-за которой начались неприятности Гоэлро Никаноровича. Именно она оказалась сто первой в новенькой банковской пачке, именно её он отнёс Агнессе Аркадьевне, а, вернувшись, обнаружил, что в пачке девяносто девять купюр. Из-за этой ассигнации он попал в неврологическое отделение, и ему придётся возвращать двадцать пять рубле банку из своей и без того скудной зарплаты.
   Судьба смеялась над ним, подсунув в первый же день возвращения из больницы злополучную ассигнацию. И двадцатипятирублёвка теперь жгла его ладонь, словно кто-то навёл на руку Квасникова солнечную точку увеличительным стеклом.
   С какой бы радостью он сбросил бы купюру с ладони! С какой злостью топтал бы и растирал об асфальт каблуками, пока от неё и следа не осталось бы! Но он успешно преодолел искушение и зажал ассигнацию в кулачке ещё крепче, потому что до корней волос был счётным работником. Благоразумие победило случайный разгул чувств, он трезво подумал: эти двадцать пять рублей тоже придётся возвращать.
   Встреча со злополучной ассигнацией потребовала от Гоэлро Никаноровича дополнительных душевных и физических сил. Пот ручьями скатывался по его впалым щёкам, лавируя между кактусовыми зарослями недельной седой и чёрной щетины. Подкашивалась больная короткая нога, и дрожала здоровая. Квасников без всяких сил опустился прямо на тёплый асфальт тротуара, прислонился сутулой спиной к металлической ограде, устало закрыл глаза, с которыми не ко времени заигрывали солнечные зайчики.
   - Вам плохо, дедушка? - участливо спросила проходящая мимо девушка - изумительно милое создание в джинсах и ярко-синей блузке, плотно облегающих её изящную фигуру и откровенно выпячивающих все девичьи прелести. Даже у упавшего духом Гоэлро Никаноровича, когда он открыл глаза, в венах и артериях начала разгоняться кровь, неся к сердцу приятные тепло и дрожь.
   - Нет, ничего... Я просто устал, - ответил Квасников.
   А ведь его подмывало сказать: "Помогите подняться, пожалуйста!" Он мог бы в этом случае опереться на девушку, на мгновение ощутить жар налитого молодостью тела.
   Девушка пошла своей дорогой, свободно нея по городу свою совершенную фигуру, а Квасников с горечью подумал: никогда в жизни его не любила, не целовала такая красивая девушка. И в этом он оказался обделённым судьбой. Он уже не надеялся, что кто-либо из коварного женского племени полюбит его.
   Гоэлро Никанорович насильно загнал в своё сердце решимость, поднялся с земли с твёрдой целью в ближайшее время найти спутницу жизни.
   Подходя к магазину, Квасников снова взглянул на ассигнацию с номером ОЛ 5243815 и вдруг подумал: она не злосчастна, эта знакомая двадцатипятирублёвка, она - его судьба. Купюра хотела принадлежать ему, сопровождать его по жизни, охранять от зла и несчастий, потому и назвалась сто первой. А он, всю жизнь прослуживший при деньгах, не смог понять души и желаний ассигнации. За это и понёс наказание временным нервным расстройством.
   Квасников тут же, не откладывая, захотел исправить свою оплошность - он должен оставить ассигнацию при себе. И сразу же развил бурную деятельность: начал шарить по карманам, в которых обнаружил остаток своей зарплаты - 11 рублей 47 копеек.
   Гоэлро Никанорович пересчитал деньги. Всё-таки в райбольнице работает исключительно честная сестра-хозяйка. И от мысли, что на земле и кроме него ещё остались честные люди, на душе банковского служащего сделалось совсем легко.
   Квасников решил купить Агафонову и Мякишеву вина за свои деньги. Тем самым он сохранит дорогую сердцу ассигнацию. Служащий банка поковылял через площадь, названную кулёмовскими пьяницами Площадью Борцов за частые потасовки в очереди в вино-водочный магазин.
   По-прежнему вовсю веселилось майское солнце, невестами в белоснежных фатах выглядывали женихов черёмухи из палисадов. Но и в хорошем расположении духа служащий Кулёмовского государственного банка Квасников по-прежнему не замечал этого весеннего безобразия.
  
   38.
  
   Гоэлро Никанорович с двумя бутылками "Осеннего букета" подходил к райбольнице, и тут душа его смутилась: потребует, обязательно потребует Агафонов сдачу.
   Квасников, оглянувшись по сторонам, снял со здоровой ноги ботинок, положил под стельку двадцатипятирублёвую ассигнацию и снова обулся. Он превратился в необыкновенно смелого и решительного человека, благодаря тому, что с ним находился его талисман. С ним было судьба его - ассигнация. С двадцатипятирублёвкой он теперь не расстанется даже под угрозой смерти.
   Но не надолго хватило Гоэлро Никаноровичу внушённой самому себе смелости. Дверь палаты N3 он толкнул уже с превеликим страхом.
   - Принёс! - Агафон в пижамных шароварах и майке бросился к Квасникову, как к родному отцу, которого не видел, по меньшей мере, лет пять. - Ну, банкир! Ну, молодец! Полторы ноги, а смотался быстро!
   Агафонов жадно выхватил из-за пазухи Гоэлро Никаноровича увесистые "огнетущители" вина (так называли Кулемовские алкаши бутылки ёмкостью 0,8 литра) и, тревожно оглядываясь, спрятал их под подушку.
   - Давай сдачу - и отдыхай себе на здоровье! Передавай привет нашей разлюбезной Агнессе Аркадьевне! - Агафон воодушевлённо потирал руки.
   - Сдачи-чи, сда-чи... не-ту... - сдавленно промямлил Квасников и весь сжался, будто ожидал скорой насильственной смерти от шофёра банка.
   Маленькие глазки Агафонова в одно мгновение удвоились в диаметре.
   - Как, "нету"? - перекричал он Гоэлро Никаноровича. - Ты что, банкир вшивый, без зазрения совести присвоил трудовые корреспондентские копейки?!
   Гоэлро Никанорович дрожал всем телом и никак не мог собраться с мыслями.
   - Отвечай, пенсионный дистрофик, куда подевал чужие деньги?! На шоколадки прожрал, свинья ты этакая?! - Агафон приблизился к своему коллеге по работе на опасное для того расстояние.
   Служащий банка жалобно всхлипнул.
   - Отобрали у меня деньги. Возле магазина - какие-то здоровенные мужики.
   Гоэлро Никаноровичу было легко солгать: на самом деле как-то у винно-водочного магазина местные алкаши отобрали у него два рубля. Но это случилось три года назад.
   - Эх ты, раззява! Дистрофик высушенный! А ещё советский банкир! Как врезал бы тебе по морде! - Агафонов в сердцах сплюнул на пол столько слюны, сколько не выплёвывает в жаркий день устюртский верблюд.
   - Да ладно тебе, Агафон! Оставь человека в покое! Видишь, дрожит от страха, как осина на ветру, - заступился за несчастного Квасникова Мякишев.
   - Ступай1 - уже благодушно сказал Агафонов. - Но завтра к обеду чтобы притащил два огнетушителя вина. И остальную сдачу! В обратном случае - ноги из задницы, как спички, повыдёргиваю. Понял, банкир?
   Шофёр банка для убедительности поднёс к носу Гоэлро Никаноровича кувалдовый кулак.
   - Понял, понял! - Поспешил ретироваться Гоэлро Никанорович. Он не ожидал, что так легко отделается.
   - Какое вино, Агафон?! - возмутился Пашка. - Мы же договорились: сегодня - в последний раз!
   - Да? - искренне удивился Агафонов. - Старею, брат! Мозги хреновые стали, мигренные! А ежели мы послезавтра начнём новую жизнь?
   - Нельзя, Агафон. Надо быть хозяином своего слова, - убеждённо сказал Мякишев.
   - А я и так его хозяин. Хочу тебе дам, хочу - назад себе верну! - Шофёр банка, донельзя довольный своей шуткой, расхохотался.
   - Тогда я с тобой сегодня не пью! - Пашка отвернулся от Агафонова.
   - Ну чего ты, корреспондент?! Пошутил я! Уже и плюнуть ни в кого нельзя - сразу обижаются! - Несмотря на устойчивую приверженность к спиртному, Агафон только в безвыходных ситуациях мог пить в одиночестве.
   - Сказ, не буду - и точка! - Кто бы занл, как мучительно дались Мякишеву эти слова.
   - Ну и хрен с тобой! На обиженных дерьмо возят! - Агафонов с презрением махнул рукой на Мякишева, а тот, отставив в сторону продвигавшегося задним ходом к двери Квасникова, вышел из палаты.
   В палате N3 в это время отсутствовал Панкратов, к которому пришла жена. И Гоэлро Никанорович, не успевший вовремя покинуть самую горячую точку в райбольнице, остался с глазу на глаз с сумасбродным Агафоновым.
   - А ну-ка, хромай сюда! Хромай, хромай, Мефистофель задрипанный! Я придумал тебе другое наказание! - позвал его шофёр банка.
   Квасникова в шаге от порога чуть не разбил паралич.
   - Ты идёшь, или я за шиворот тебя притащу! - стал сердиться Агафонов.
   Обречённый Гоэлро Никанорович, готовый к любым унижениям, двинулся в сторону Агафона, будто кролик в пасть удава.
   Агафонов, наученный недавним горьким опытом, спрятал бутылку в тумбочке, присел на корточки, налил себе стакан вина и залпом выпил. "Закусив" подолом майки, сарделькой указательного пальца поманил к себе Квасникова.
   - Ну-ка, приложись с устатку, коллега! Я не обязан пить эту гадость один!
   - Ради Бога, Агафон Мефодьевич! - запросил пощады Гоэлро Никанорович. - Я больше ста граммов никогда не выпивал, а вы целый стакан налили!
   - Если не выпьешь - в форточку выброшу!
   - А закусить чем-нибудь найдётся7 - Стакан в руке Гоэлро Никаноровича дрожал. Расплёскивая вино, Квасников смотрел на стакан, как на кубок с ядом.
   - Счас, бифштекс поджарю! А ну-ка пей, пока невропотолух не застукал! - Агафон решительно схватил Квасникова за шиворот.
   Превозмогая отвращение, скривившись, как от уксусной эссенции, Гоэлро Никанорович управился со стаканом вина за минуту с небольшим.
   - Молоток, банкир! А говорил, что не можешь! Понюхай, понбхай локоток - полегчает!
   Квасников весь побагровел и напыжился. По всему было видно, что вино не хочет удерживаться в его тщедушном, ссохшемся нутре. Агафонов заботливо, легонечко пристукивал ему между лопатками и приговаривал:
   - Держи, банкир! Держи! Не дай Господь, выпустишь! Тобой вытирать буду!
   Стать половой тряпкой Гоэлро Никаноровичу не улыбалось, и он удержал в себе выпитое.
   Через пять минут пол и потолок палаты N3, меняясь местами, закружились у него перед глазами, и Квасников едва удержался на ногах. А шофёр банка, вылив в себя ещё один стакан бормотухи, предложил Гоэлро Никаноровичу.
   - Ещё выпьешь, банкир?
   Квасников не нашёл в себе сил ответить, лишь отрицательно помотал головой, безвольно, как у марионетки, болтающейся на шее. Повёл вокруг осоловелыми и изумлённым глазами.
   - Ну, как хошь! А я ещё употреблю.
   После третьего стакана Агафон, как правило, становился мягче нравом и пребывал в таком благодушном состоянии не менее четверти часа.
   - Я люблю тебя, Гоэлро Никанорович! Люблю, потому что ты безобидный и тихий человек! Дай, я поцелую твою милую, старую мордочку!
   - Не нужно, Агафон Мефодьевич! - Икнул Квасников. - Мужчинам неприлично целоваться.
   - Почему неприлично? А ежели друзья? А? Ежели друзья, я спрашиваю?
   Зажмурив глаза, как пятнадцатилетняя девушка перед первым поцелуем, Гоэлро Никанорович подставил небритую щёку. Агафонов с чувством шлёпнул в неё толстыми, мокрыми губами.
   - Ты хороший человек, банкир! Ежели тебя кто обидит - я его вот так! - Агафон изобразил, как скрутит в жгут того, кто посмеет обидеть Квасникова. - Кто у тебя отнял деньги? Я им прям счас морды набью!
   - Не знаю... - Гоэлро Никанорович всхлипнул. Его слабое сердце лирически откликнулось на похвалу шофёра банка. Ведь в последний раз хорошим человеком его называли лет тридцать назад.
   - Найдём-отыщем!.. - заверил его Агафонов, больно хлопнув по плечу.
   Агафон прижал пьяную голову Квасникова к своей могучей груди. Служащий банка, почти засыпая, ощущал себя карапузом, сидящим на коленях отца. Слёзы благодарности обильно лились из его глаз.
   Эту идиллистическую картину застал вошедший Мякишев, который вернулся в палату после осознания опрометчивости своего поступка. Увиденная им картина смахивало на известное художественное полотно "Возвращение блудного сына".
   - Паша! Вернулся! - Агафон отбросил голову Квасникова вместе с его телом и бросился к Мякишеву в полном раскаянии за нанесённую ему обиду. - Давай выпьем и забудем всё, что было между нами нехорошего! Я искренне люблю тебя, паша! Люблю больше прочих дураков на свете!
   - А я, Агафон Мефодьевич?! - пьяно всхлипнул барахтающийся на полу Гоэлро Никанорович.
   - Пошёл прочь, гнида старая! - Агафонов пнул Квасникова в острый зад.
   - Не обижай несчастного человека! - Пашка не любил, когда при нём били кого-нибудь, тем более - слабого и беззащитного человека.
   Шофёр банка знал о физическом потенциале корреспондента и сказал миролюбиво:
   - Не буду, не буду, Паша! - Пусть ползёт себе восвояси, червяк презренный!
   Квасников на четвереньках благополучно добрался до порога. И лишь за дверью поднялся на неверные ноги.
  
   39.
  
   Гоэлро Никанорович не очень уверенно приближался к своему дому. Ноги не желали слушаться своего ничего не соображающего хозяина - передвигались каждая сама по себе. Причём, короткая куда-то спешила, а длинная - догоняла её, но короткая, не дав передохнуть сестре, снова прыгала вперёд, да ещё как-то странно и неестественно выворачивалась в сторону, словно хотела вывинтиться из таза Квасникова и гулять по Кулёмам сама по себе. Из-за этой суетливой короткой ноги Гоэлро Никанорович был похож на большого, пасущегося среди степи тушканчика, который, грызнув свежего ковылька, неуклюже прыгал дальше.
   И всё же расстояние между больницей и домом Квасникова медленно и неуловимо сокращалось. А вот в голове его творилось полнейшее безобразие: служащий банка боялся думать о чём-либо. Если случайно рождалась какая-нибудь мысль, она моментально трансформировалась в фантасмагорическую ирреальность.
   Подумал Гоэлро Никанорович о своей работе, и на него зримо стали надвигаться многоглазое, искривлённое в ужасной гримасе здание банка, которое грозило заглотить его через широко открытый рот - двери. Квасников закрывал глаза, потряхивал головой. Когда вновь размежевал веки, пьяное наваждение исчезало.
   Гоэлро Никанорович вдруг вспомнил о том, как Агафонов обещал сходить к поварихе Нелли, чтобы женить его, и эта самая дебёлая Нелли превращалась в огромную корову, которая с глазами поварихи мчалась во весь опор на бедного банковского служащего, низко наклонив голову и задрав хвост. Она неслась, словно искусанная бзиками, и угрожала поднять Квасникова на острые рога, как бык незадачливого тореадора во время корриды.
   Вот почему Гоэлро Никаноровичу было страшно думать о чём-либо конкретном. Но когда он совсем ни о чём не думал, в голове происходила мешанина различных, трудно различимых образов. Казалось, в мозг его трансплантировали по меньшей мере тысячу чужих мозгов, потому что большинство из этих калейдоскопически мелькающих образов и картин он за свою пятидесятисемилетнюю жизнь видел впервые.
   Гоэлро Никанорович измучился кошмарами наяву. Нет, пить вино без всякой меры могут только сумасшедшие. Он впервые в жизни напился, как сапожник. Он не понимал того, что начинают выпивать здравомыслящие люди, а в тронутых умом они превращаются по истечению определённого времени и частоты излияний.
   Почему люди-человеки, побывав в этом "сумасшедшем" доме, утром. Похмеляясь, снова добровольно спешат в него? Если таких хронически умалишённых с каждым днём будет становиться всё больше и больше, то не превратиться ли через полвека-век вся планета Земля в общий сумасшедший дом?
   На пути к месту проживания Гоэлро Никаноровичу осталось преодолеть расстояние равное длине пятиэтажного дома. В этой хрущобе проживала бухгалтер редакции Аглая Ивановна Добрынина.
   Квасников тушканчиком во хмелю продвигался по тротуару, который местами был перерезан ямами и взгорками, оставшимися после засыпки траншей под коммуникации, и поэтому ему приходилось обращать внимание на окружающий мир - особенно тот, что горбатился у него под ногами.
   По этой причине, наверное, Гоэлро Никанорович не заметил одиноко болтавшуюся на бельевоё верёвке чёрную мужскую сорочку, о какой он грезил на протяжении десяти лет. Такую рубашку Квасников не смог купить три недели назад в универмаге. Находись в он в нормальном состоянии гомо сапиенса, то бишь трезвым - прошёл бы мимо неё, как мимо телеграфного столба. Разве что чуть-чуть вздрогнул бы сердцем, как обычно бывает, когда люди вспоминают о несбывшихся надеждах и мечтах.
   Но сегодня Гоэлро Никанорович был необычайно смел для своей скромной личности и перед чёрной рубашкой остановился, как испанский бык перед красным плащом. Бык за несколько мгновений до прыжка смотрит, наливаясь яростью, на красный плащ тореадора, так и Квасников смотрел на чёрную сорочку - из-под лобья, и в глазах его закипала злость.
   "Вот, - подумал он, накручивая себя. - Кто-то, может быть, менее достойный, чем я, купил чёрную рубашку из змеиной ткани. А почему я не имею на это права? Потому что у меня маленькая зарплата? Потому что я не ворую, как некоторые? И не беру взяток за поздние аборты, как муж Любы Безденежных? Если у вора две рубашки, будет справедливым одну из них конфисковать!"
   Гоэлро Никанорович почему-то был уверен, что неизвестный обладатель чёрной рубашки был вором или, по крайней мере, вороватым начальником среднего уровня, и что у него обязательно две таких сорочки.
   У Квасникова не было никаких сомнений, что рубашка должна принадлежать ему, это станет образцом высшей справедливости. Его не смущала щедрое сияние солнца, его не смущала середина дня, когда заполнены людьми улицы города. Люди, проходящие неподалёку, в десяти шагах, по улице совсем не смущали его. Он не думал о том, что красть вообще нехорошо, а среди бела дня на глазах кулёмовцев - и подавно.
   Перед его глазами, как единственный предмет во всей Вселенной, полоскалась на ветру чёрная рубашка, словно она и Гоэлро Никанорович были отгорожены от всего мира непроницаемой стеной. Служащий банка перестал завораживать пьяным и намертво остановившимся взглядом объект своей давней мечты и сделал шаг вперёд.
   Но только Квасников протянул руку к рубашке, как её рукав вдруг резко взлетел вверх и замер в горизонтальном положении, словно в сорочку эту облачился уэллсовский невидимка и поднял предупреждающе руку. Такое странное поведение бестелесной вещи Гоэлро Никанорович принял на счёт своей пьяной галлюцинации, но, повинуясь инстинкту самосохранения, отступил на шаг назад.
   Рукав рубашки сразу же опал. Тогда Гоэлро Никанорович снова сделал шаг вперёд. И опять человек-невидимка, облачённый в чёрную сорочку, поднял руку. Встревоженный ни на шутку служащий банка несколько раз повторил свой маневр - и каждый раз сорочка была начеку.
   - Это чёрт знает что! - вслух проговорил Квасников и удивлённо прислушался к мыслительной работе в своей голове. Там было прохладно и ясно - хмель куда-то испарился, испугавшись чертовщины.
   Гоэлро Никанорович не хотел верить своим глазам6 несколько раз протирал стёкла своих очков, но никакого оптического обмана - рубаха была живой. Неверующий Квасников увидел в этом знамение Божье, судьбы веление: чёрная сорочка была и должна оставаться недоступной служащему Кулёмовского банка. Значит, так ему написано на роду: не красоваться в чёрной рубашке, а носить другие - блеклые льняные и нейлоновые - и каждый день стирать их.
   Гоэлро Никанорович и на этот раз легко примирился со своей планидой.
  
   40.
  
   Утром 19 мая Гоэлро Никанорович Квасников, как и двадцать, и десять лет назад, вышел из дома в половине девятого утра в неизменном сером костюме, в некоторых местах аккуратно заштопанном и неоднократно сдаваемом в химчистку, в нейлоновой белой сорочке, в сером галстуке. На узкие, сутулые плечи его был наброшен серый болоньевый плащ. Такие плащи - с регланом на спине - во всех Кулёмах носили только два человека: Гоэлро Никанорович и бич без имени, роду и племени. Бомж появлялся в городе с наступлением весны, а к осени исчезал в неизвестном направлении.
   День начинался обыкновенно, а значит, совсем не дурно. Но досаждали Квасникову тупая боль в голове и тухлый привкус во рту. Это последствия вчерашней насильственной выпивки с грубияном и хулиганом Агафоновым. От уж о ком Квасников не может вспоминать без содрогания в сердце и чувства брезгливости! Из-за него Гоэлро Никанорович сегодня впервые за последние двадцать лет (за исключением дней, проведённых в больнице) не смог съесть за завтраком моноглазунью и выпить кофейную чашечку низкосортного грузинского чая.
   Квасников шёл по весеннему городу мимо спешащих на работу людей. Мимо него, как стайка воробьёв, пролетели нарядные по случаю своего пионерского праздника пионеры. Мимо него проезжали грузовые и легковые автомобили, процокала по асфальту проезжей части улицы маслозаводская лошадь, над головой неуклюжей гигантской стрекозой прожужжал вертолёт.
   Всё это проходило мимо Гоэлро Никаноровича не только во времени и пространстве, но и мимо его сознания, будто происходило с каким-нибудь другим человеком. Другой человек мог обдумывать очередное своё изобретение, мог сочинять по пути на работу философские стихи, мог писать в уме очередной подраздел очередного раздела кандидатской диссертации, но Квасников отличался от других людей: он мог глубокомысленно погружаться в себя даже по пустяковому поводу.
   Сегодня его мысли были целиком заняты относительно серьёзной проблемой.
   Сегодня мысли Гоэлро Никаноровича были устремлены в будущее - он в уме мучительно подыскивал кандидатуру, достойную в ближайшее время называться его супругой.
   И это было серьёзным делом, потому что только молодой повеса может жениться на первой попавшейся - в случае чего он разбежится с ней. А человек на склоне лет не имеет права рисковать. Нет ничего на свете хуже, чем беспокойная, омрачённая ссорами и скандалами старость. Но кроме Нелли-поварихи, ни одна женщина, с которыми Квасников был знаком, не шла ему на ум.
   Гоэлро Никанорович заранее предчувствовал унижение, может быть, даже оскорбление, но всё же твёрдо решил после окончания рабочего дня идти с официальным предложением к Нелли. Эх, если бы Агафон Агафонов не был таким неуправляемым и законченным дураком! Никто лучше него не сладил бы этого тонкого и щекотливого дела.
   В восемь сорок пять Гоэлро Никанорович был уже у банка. Но сразу не вошёл, а стоял на крыльце, успокаивая сладко и больно защемившее сердце. У Квасникова были две любви на всю жизнь: коллекционирование ошибок и работа в таком тихом учреждении. Если бы вдруг ни с того, ни с сего на всей земле позакрывались банки, не было бы человека несчастнее его.
   Дверь банка отворилась и вытолкнула на улицу сержанта Кашкина, честно и без происшествий отдежурившего смену. Да и вряд ли можно было надеяться на какое-либо происшествие в Кулёмовском банке, который в последний раз грабили во времена нэпа.
   По этому поводу сокрушался внешне неповоротливый и флегматичный Еремей Кашкин. Другие милиционеры, работающие в районном отделе, задерживали преступников и пьяниц, а один даже награждён медалью "За спасение утопающих". Ему же, охраннику банка, уготована вечная безызвестность. Даже в районной газете "Советские Кулёмы" в праздничных номерах от 10 ноября за пятнадцать лет ни разу не называлась его фамилия.
   Сержант Кашкин спустился с крыльца, равнодушно взглянул на Квасникова. Так смотрят люди на старую, привычную для взгляда вещь. Щуря глаза на майское солнце, сержант думал о варениках с творогом, которые, должно быть, приготовила его жена Маргарита.
   Бог не обидел Еремея Кашкина природным умом: он запоями читал детективные романы и всегда, задолго до конца книги, раньше знаменитых сыщиков и комиссаров полиции находил преступников. Но Кашкин был безбожно ленив, а то быть бы ему следователем по особо важным делам. Сержант Кашкин без ума любил ленивые вареники и послеобеденный сон. И этим всё сказано.
   Сержант так и прошёл бы мимо Гоэлро Никаноровича, как мимо телеграфного столба, но всегда вежливый Квасников остановил его елейным голоском:
   - Здравствуйте, уважаемый товарищ сержант! Отдежурили?
   - Здравствуйте отдежурил, - без знаков препинания ответил охранник банка.
   Кашкин тоже был скромным, воспитанным и вежливым человеком и вспомнил, что служащий банка возвращается на работу после непродолжительной болезни на нервной почве, поэтому не мог пройти мимо него, как мимо телеграфного столба.
   - Выздоровели, Гоэлро Никанорович?
   - Слава Богу!
   Кашкин задумался, будто запамятовал что-то.
   - Постойте, постойте! А вы случайно не встречались в больнице с нашим известным поэтом Егором Панкратовым?
   - Я с ним в одной палате лежал,- с достоинством ответил Квасников, будто своим пребыванием в палате с кулёмовским поэтом оказал тому большую честь.
   - Изумительный человек, правда? Самобытный.
   - Хороший человек, - с солидностью подтвердил Гоэлро Никанорович. - Не то, что этот дурак Агафонов.
   - Про какого Агафонова вы говорите? Про водителя нашего? Так ведь он должен находиться в психиатрической больнице! - удивился сержант.
   - Отчего же? Его в неврологическое отделение райбольницы перевели. И он нас, всех без исключения, измучил своей дуростью и пьянствовал безбожно.
   - Значит, забыл о чёрной рубашке, - вслух рассудил охранник банка.
   - О какой рубашке? - Квасников побледнел и внутренне сжался.
   - О чёрной. Не слышали, что ли? - удивлённо спросил сержант Кашкин.
   Он неспроста удивился. Сержант был уверен: если о чём-то узнавал он, Еремей, то это уже знал весь город. Обычно любая, даже сногсшибательная новость приходила к нему в последнюю очередь, будто Кашкин жил в крайнем в городе доме и никогда не выходил на улицу.
   - Ах, да! Забыл совсем! Вы же в это время находились на излечении.
   Гоэлро Никанорович тоже редко интересовался городскими происшествиями и сплетнями, но на этот раз любопытство начало распирать его. Понятное дело - это касалось его несбывшейся мечты, чёрной рубашки.
   - А каким образом соотносятся между собой болезнь Агафонова и чёрная сорочка? - спросил Квасников у сержанта.
   - Действительно. На первый взгляд: какое отношение примитивная рубашка имеет к помутнению разума человека? Но дело это, могу вас заверить, тёмное. И Шерлок Холмс, и Мегрэ, и Пуаро основательно с ними повозились бы прежде, чем распутать. Загадочная гибель председателя райпо Долбенко и помутнение разума Агафонова произошли в районе одного и того же дома и почти в одно и то же время. Не взаимосвязано ли это как-нибудь между собой? - такой версии охранника банка мог позавидовать следователь по особо важным делам.
   Квасников, смущаясь и краснея, рассказал Кашкину о фокусах, устраиваемых чёрной рубашкой.
   Рассказал бы Гоэлро Никанорович об этой чертовщине кому-нибудь другому, даже следователю по особо важным делам, и им занимались бы психиатры. Но у сержанта сразу же загорелись, заискрились всегда сонные, серые, но на солнце отдающие синевой глаза. Тайна убийства Долбенко раскрылась перед ним во всей своей неприглядной ясности. И сам Шерлок Холмс или даже Пуаро, скажись они в эту минуту в Кулёмах, аплодировали бы ему стоя.
   - Гоэлро Никанорович, мы с вами немедленно должны пройти к месту происшествия описуемого вами случая, так сказать! - Сержант Кашкин цепко схватил рукав Квасникова, словно служащий банка, как несознательный свидетель преступления, собирался скрыться.
   - Как же, товарищ сержант? Я же на работе! - взмолился Гоэлро Никанорович.
   На счастье Еремея Кашкина к банку, гордо неся свою венценосно опоясанную косой голову, бодро шла начальница Квасникова Агнесса Аркадьевна Покатилова. Красивые карие глаза её были озабочены государственными делами - неотложными и важными, как и всё, что делала эта женщина. И свои частые опоздания она объясняла ужасной загруженностью делами.
   Но именно сегодня Агнесса Аркадьевна шла на работу вовремя. Как во всяком детективном романе, в звёздный час сыщика все обстоятельства, которых даже не может и не должно быть, играют на его версию, на раскрытие тайны преступления. Поэтому Покатилова появилась ни минутой позже, ни двумя - раньше.
   - Агнесса Аркадьевна, мне нужен ваш Квасников по неотложному государственному делу! - Сержант Кашкин на время оставил в покое рукав Гоэлро Никаноровича и бросился к его непосредственной начальнице.
   Покатилова была просто уверена, что ни у кого, кроме неё, не может быть неотложных государственных дел, и посмотрела на охранника банка с некоторыми изумлением и недоверием.
   - А что, наш милый Гоэлро Никанорович уже выздоровел? - Она только сейчас заметила служащего возглавляемого ею учреждения.
   - Да... - ответил смущённый обращением "милый" Квасников.
   - Он случайно стал свидетелем одного страшного преступления, о коем, сохраняя тайну следствия, я вам пока сказать не могу, - начал горячо убеждать неприступную Агнессу Аркадьевну новоявленный кулёмовский сыщик.
   Гоэлро Никанорович со страдальческим недоумением посмотрел на свою начальницу, как бы взглядом объясняя, что не был свидетелем какого-либо страшного преступления, но Покатилова его замешательство при словах охранника банка истолковала по-своему.
   - Что же вы натворили, Гоэлро Никанорович, оторвавшись от родного коллектива?
   - Я ничего не натворил!.. - чуть не заплакав, ответил бедный Квасников.
   - Он ничего не натворил, - потвердил сержант Кашкин. - Он - свидетель.
   Агнесса Аркадьевна не сдавалась.
   - А какое отношение к следствию имеете вы - простой охранник банка?
   - Прежде всего, я работник советской милиции! - гордо ответил Кашкин. - А советской милиции, разрешите сказать, до всего есть дело!
   После таких пафосных слов ставить палки в колёса сержантц милиции было чревато политической близорукостью, и это поняла Агнесса Аркадьевна.
   - Надолго вы забираете нашего Гоэлро Никаноровича? Без него у нас в счётном деле возник определённый беспорядок.
   - Не более, чем на два часа - по-военном отчеканил Еремей Кашкин.
   Агнесса Аркадьевна молча и гордо удалилась в возглавляемое собой учреждение.
  
   41.
  
   - Ну-с, гражданин свидетель, показывайте: какие штучки-дрючки выбрасывает эта рубашка-рубашоночка! - приказал сержант Кашкин Квасникову, когда они подошли к пятиэтажному дому. Возле этой хрущобы трагически погиб председатель райпо Долбенко и едва не сошёл с ума Агафонов.
   Глядя на изящную чёрную сорочку, Гоэлро Никанорович дрожал всем телом и уже не испытывал к своей мечте былой пылкой любви.
   - Что же вы, гражданин свидетель?! - торопил Кашкин, сгорая от нетерпения.
   - Боюсь... - честно признался Квасников и отступил от рубашки на шаг.
   - Почему, разрешите сказать? Вчера, по вашим словам, вы несколько раз проделали с ней эксперимент, - удивлённо сказал сержант.
   - Вчера... - У Гоэлро Никаноровича не нашлось моральных сил признаться, что вчера он был в стельку пьян. И только поэтому сделал отчаянный шаг вперёд и протянул к страшной рубашке робкую и дрожащую руку. В эту минуту Гоэлро Никанорович не очень верил в то, что видел вчера, списывая всё на галлюцинацию. Иначе он умер бы от страха ещё на подходе к этому зловещему месту.
   Чёрная сорочка, колыхнувшись на верёвке при полном безветрии, подняла свой правый рукав. Квасников, презрев годы и хромоту, с обезумевшими глазами семнадцатилетним юношей сиганул одним прыжком сразу на три метра назад.
   - Есть! - возбуждённо заорал Кашкин, словно вытаскивал спиннингом щуку килограммов на шесть. Своим криком он привлёк внимание нескольких кулёмовских ротозеев. - Ну! Ну, дорогой Гоэлро Никанорович, попробуйте ещё разочек!
   - Нет, нет! - испуганно пролепетал Квасников и попятился ещё дальше назад.
   - А-а!..- Сержант Кашкин безнадёжно махнул рукой на трусливого служащего банка и с весёлым отчаянием сделал крупный шаг вперёд.
   Рукав чёрной сорочки взлетел вверх, ударил манжетой по шее охранника банка. Ещё бы несколько сантиметров - и новоявленный сыщик был бы задушен, как председатель райпо Долбенко. Бледный, как модница девятнадцатого века, сержант смотрел на успокоившуюся рубашку и задумчиво вытирал со лба бисеринки холодного пота.
   - На этом месте был найден труп Долбенко, - со зловещим спокойствием сказал сержант Кашкин. Десяток любопытных, собравшихся во время следственного эксперимента, вскрикнул хором. Толпа шарахнулась назад. - Сделаем последнюю, контрольную проверочку!
   Сержант отыскал длинную палку и на вытянутой руке протянул её к рубашке-убийце. Та моментально отреагировала, захлестнув рукавом мёртвую, удушающую петлю на палке.
   - Ах!.. - отчаянно выдохнула толпа любопытных и разбежалась по Кулёмам.
   В течение дня ротозеи с приукрашенными и выдуманными подробностями рассказывали соскучившемуся по сенсациям кулёмовскому обывателю ужасную историю гибели Долбенко. В этих рассказах особое место было выделено гениальной прозорливости и необыкновенной смелости сержанта милиции Еремея Кашкина. И к вечеру все кулёмовцы единогласно объявили его самым выдающимся сыщиком в истории Кулём.
   Но сам Кашкин будет купаться в лучах заслуженной славы похже. А через двадцать минут после того, как толпа вскрикнула "Ах!", он уже был в кабинете прокурора Кулёмовского района.
  
   42.
  
   Гоэлро Никанорович Квасников спустился в свою рабочую, огромную, приземистую и гулкую комнату в подвале банка, в комнату, похожую на бункер или бомбоубежище, заселённую массивными стальными сейфами и призрачными шорохами. У какого человека не вздрогнет сердце при встрече со своим любимым рабочим местом после долгой разлуки? Тем более, если проработал на нём пару десятков лет.
   А у Квасникова, как ни странно, не вздрогнуло. И не потому, что он вдруг очерствел душой - эта комната, этот стол, эти сейфы быди чуть ли не единственной любовью его на этом белом свете. И утром Гоэлро Никанорович, если бы не встретил на крыльце банка злополучного сержанта Кашкина, со святым благоговением спустился бы в свою подвальную комнату. Но случай с чёрной сорочкой-убийцей надсадил не привыкшее к стрессам сердце Квасникова, которое билось в его плоской, впавшей грудной клетке рывками - то затаиваясь, то взбрыкивая, как жеребёнок.
   Не фантастический случай убийства председателя Кулёмовского райпо вывел Квасникова из равновесия, а осознание того, что вчера вечером его жизнь висела на волоске. Стоило ему, пьяному и беспечному, резче пойти на эту рубашку - лежать бы ему сейчас в морге в задушенном состоянии.
   Ничто так не действует на человека расслабляющее и опустощающе, как воспоминание о недавних минутах смертельной опасности.
   В банковской комнате, как в винном погребке, царил полусумрак. Где-то в углу царапалась, возилась мышь. Зачем этот глупый грызун поселился здесь? Ведь Гоэлро Никанорович даже листка бумаги не оставлял на пропитание.
   Полусумрак, мышиная возня - это добавляло угнетённости. Перед глазами Гоэлро Никаноровича зыбко заколыхалась чёрным привидением сорочка со зловещим "живым" рукавом, который настырно тянулся к его шее. Служащий банка резко оттолкнулся назаж, чуть не свалившись со стула.
   Квасников боялся назойливых видений, которые могли подорвать его нервы, и включил настольную лампу. Электрический свет отодвинул от него мрак: весело заблестела полировка стола, ровнее стало биться испуганное сердце Квасникова. Так бывает ночью, когда тебе приснится нелепый и страшный сон. Ты просыпаешься в холодном поту, и в тёмной комнате призрачными тенями продолжают жить кошмары из сна, изводят страхом твои разум и сердце. Ты включаешь свет и сразу оказываешься в нестрашной и от этого прекрасной реальности. Разум твой проясняется, сердце сбавляет обороты, ты дышишь глубоко и свободно. А если твоим вниманием завладеет какой-нибудь предмет, безделушка какая-нибудь, ты совсем забываешь о ночных кошмарах.
   Гоэлро Никанорович включил веет и обратил внимание на три рубля, прижатые настольной лампой, с откушенным голодной мышь. Уголком. Что это за деньги? Он вспомнил о невозвращённом долге Любе Безденежных. А через некоторое время Квасникова вызвали к Агнессе Аркадьевне. После этого совсем оставила в покое хрупкую, боящуюся любых потрясений душу Квасникова зловещая чёрная рубашка.
   В кабинете управляющей банком, кроме самой Агнессы Аркадьевны, присутствовала знакомая Гоэлро Никаноровичу женщина - в меру полная, с приятным лицом и, как показалось Квасникову, - добрая. Правда, имя и фамилию её Гоэлро Никанорович никак не мог вспомнить.
   - Не могу, не могу, Аглая Ивановна! Я понимаю, что важно выдать аванс корреспондентам, но на вашем счету, увы, нет ни гроша! - Агнесса Аркадьевна всегда была вежлива с посетителями своего учреждения. От этого часто страдала сама.
   Посетители докучали ей самыми сомнительными с точки зрения банковских законов просьбами. Но, несмотря на кажущую доброту, управляющая банком никому не уступала и на йоту, иначе давно сидела бы за другим решетчатым окном, но более прозаической конфигурации.
   Полноватая знакомая Квасникову женщина обречённо вздохнула, ещё раз умоляюще посмотрела на Агнессу Аркадьевну и плавно удалилась из кабинета. Гоэлро Никанорович слышал, что зовут её Аглаей Ивановной. Значит, фамилия у неё - Добрынина. А работает эта самая Добрынина старшим бухгалтером редакции. И ещё он вспомнил, что Аглая Ивановна - совершенно незамужняя женщина и несколько моложе его.
   В уме служащий банка уже прикидывал, куда пойдёт сегодня в сваты: в райбольницу или редакцию.
   Гоэлро Никанорович прислушался к соскучившемуся по женской ласке сердцу: Аглая Ивановна нравилась ему больше, нежели повариха Нелли.
   Агнесса Аркадьевна ценила исполнительного Квасникова и за короткое время аудиенции надавала ему разных поручений - достаточное количество на его безвылазное сидение в подвальной комнате в течение месяца. Но Гоэлро Никанорович не боялся счётной работы в любом объёме.
   Квасников, как и раньше бывало, заверил Покатилову ласковым шёпотом, словно та своими поручениями облагодетельствовала его.
   - С превеликим удовольствием исполню всё до срока, Агнесса Аркадьевна!
   - Золотой вы для банка работник, Гоэлро Никанорович! К празднику вас надо будет обязательно поощрить! - искренне сказала управляющая банком.
   До следующего праздника было ещё пять месяцев, а это значило, что его обязательно забудут поощрить. У нас не любят поощрять тех, для кого и "спасибо" - награда.
   Гоэлро Никанорович почувствовал себя снова необходимым и незаменимым и с энтузиазмом ковылял со второго этажа на первый. Через две минуты он спустится в свой подвальчик, всем скромным существом окунётся в сладостные, тихие волны счётной работы и позабудет о бездеятельной больничной жизни, сумасбродном Агафонове, неприкаянном Мякишеве, разочарованном Панкратове, о страшной сорочке-убийце и даже о гениальном сыщике Еремее Кашкине. По своей природной скромности Квасников запамятовал о своей причастности к славе сержанта.
   Психологически странно был устроен банковский служащий: славы, которой настойчиво добиваются все ненормальные и даже здравомыслящие люди, он боялся не меньше, чем Агафонова.
   Вестибюль Кулёмовского банка в утренние часы напоминал отдел женской одежды в универмаге или подиум для показа модной одежды. Здесь сновали бухгалтера и кассиры многочисленных для такого маленького городка, как Кулёмы, предприятий, учреждений и организаций. С особо озабоченным видом ходили строительные начальники. Вот эти жили с банком так, как живут кошки с собаками или редактора районных газет с директорами районных типографий.
   Гоэлро Никанорович пробивался через людской муравейник и заметил Аглаю Ивановну. Бухгалтер редакции жаловалась Любе Безденежных не неприступную Агнессу Аркадьевну. Добрынина переживала и обижалась, и её карие глаза от этого стали необычайно глубокими, на шёчках появились ямочки. Она казалась милой и достойной участия к ней любого человека. Там, где другого жалость унизила бы, Аглаю Ивановну она возвышала. Нет, не мог Квасников сравнить грубую и прямолинейную повариху Нелли с утончённо-душевной Добрыниной.
   Гоэлро Никанорович уже не сомневался, что по уши влюбился в миловидную бухгалтера редакции. И, как все влюблённые на свете, оказался способным говорить и совершать глупости.
   Чтобы хоть как-то привлечь внимание к своей неброской особе. Он обратился к Любе Безденежных:
   - Здравствуйте, Любовь Вахромеевна! Я вам так и не вернул три рубля, но обязательно занесу. Только вот спущусь к себе и занесу!
   Это была первая глупость Квасникова6 разве может женщина в сорок пять лет выйти замуж за человека, который в пятьдесят семь занимает деньги? Гоэлро Никанорович понял это и смутился, начал издеваться над верхней пуговицей на своём пиджаке, боялся поднять глаза на женщин.
   - Бог с вами, Гоэлро Никанорович! Возвратите как-нибудь! - Любочка отмахнулась от него, как от мухи.
   До сладкого щемления в сердце был ей приятен разговор с Добрыниной, потому что больше всего на свете любила Безденежных, когда по чём зря поносили её начальницу.
   И тут Квасников от растерянности совершил вторую глупость.
   - У вас замечательная кофточка, Любовь Вахромеевна! - почему-то сказал Квасников, хотя никогда не был знатоком женского туалета. Нельзя было ему хвалить что-нибудь из одежды одной женщины в присутствии другой. У последней это всегда вызывает чувство острого раздражения и чёрной зависти.
   Гоэлро Никанорович собирался предложить руку и сердце Аглае Ивановне, значит, и хвалить обязан был её элегантно-строгое платье. Подводило Квасникова долгое отсутствие практики общения с женщинами.
   Добрынина бросила в него неприязненный взгляд, а Безденежных была достаточно удивлена: такой развязности со стороны старого лопуха Квасникова она не ожидала и была уверена, что, кроме старческого ехидства, ничего этот дешёвый комплимент значить не мог.
   -Ковыляли бы вы в свою нору, Гоэлро Никанорович! - Люба презрительно скривила полные губки.
   Гоэлро Никанорович сразу как-то обмяк, будто его полили водой из лейки в жаркий день, понуро опустил невезучую свою голову, поплёлся прочь от дам, но не в свой подвальчик, а, помимо своей воли, почему-то на улицу, словно им управляла невидимая всемогущая субстанция.
   Уже у дверей он услышал презрительный, щипящий, откровенно громкий возглас Любочки:
   - Пень трухлявый! Труп ходячий! Прилип со своими комплиментами, как банный лист!..
   - Ну что вы, Любовь Вахромеевна! У вас кофточка на самом деле прекрасная! Где достали такую? - сказала Добрынина, вроде как защищая Квасникова.
   "Хорошая женщина!" - с теплотой подумал Гоэлро Никанорович и вышел на улицу.
   Квасников спустился с крыльца и вдруг понял - почему он вышел на улицу, а не пошёл в свой подвальчик. Он не желает больше жить в угрюмом одиночестве среди пустынной квартиры, кротом-отшельником тыкаться в пустые углы, не находя применения ни силам своим, ни уму. Так жить нельзя, так жить не имеет права ни один член общества.
   Гоэлро Никанорович не желает кончать свои дни в Доме престарелых, он не желает быть похоронённым за казённый кошт без прощальных слов близких и родных.
   Нет, жена ему просто необходима для восстановления реноме полнокровного члена общества, для обеспечения тихой и спокойной старости.
   С влюблённым служащим Кулёмовского банка произошла странная метаморфоза. Он, как и в годы своей юности, представил любовное свидание: как выйдет Аглая Ивановна, как нежно возьмёт его под руку и с большим чувством поцелует в щёку. Потом поведёт уважаемого, любимого ею Гоэлро Никаноровича к себе домой, накормит мужа ужином, расспросит о работе. А потом (Боже правый!), ему даже представить страшно, они лягут в кровать вместе, и Аглая Ивановна голой грудью доверчиво прильнёт к любимому.
   Тёплая, приятная дрожь рассыпалась по всему телу Квасникова, наполнила его хилую, немощную плоть силой и молодостью. Но такое состояние продержалось недолго. Странная слабость подкинулась к его ногам, им вдруг стало тяжело держать помолодевшее и налившееся тугой жизненной силой туловище, и Гоэлро Никанорович опустился на лавочку у крыльца банка.
   Трудно сохранить в себе утопические возвышенные мечты человеку в пятьдесят семь лет. Так же трудно заставит списанный полуторатонный "газончик" обогнать молодой и мощный "ЗиЛ-130". Тревога, неуверенность вновь возвратились к Квасникову, парализовали все члены его и мозг.
   2Нет, не выйдет из этого ничего хорошего!" - с тоской подумал он и осмотрелся вокруг себя.
   Из дверей банка прекрасной ладьёй выплыла Добрынина. Гоэлро Никанорович зажмурил глаза, вскочил с лавочки и, причудливо хромая от страха, пошёл на неё. Так идут смертники на эшафот, ощущая позвонками шеи холодное острие топора. Отчаяние исказило сморщенное, бледное личико Квасникова, намертво отпечатав на нём покорёженную, зигзагообразную гримасу. Словно повинуясь наказанию Всевышнего, служащий банка грешником шёл с полным ртом неразведённой уксусной эссенции или, того хуже - с непроглоченным глотком чистой серной кислоты.
   Беззаботная Аглая Ивановна заметила надвигающееся на неё маленькое, скукоженное чудовище со страшно искривлённой гримасой, ойкнула и в ужасе застыла, схватившись за сердце, как утопающая за соломинку, словно это чудовище, похожее на инопланетянина, угрожало убийством её, беззащитной женщины.
   Вокруг бурлила жизнь: муравьями из разорённого муравейника мельтешили люди. Их можно было окликнуть и попросить защиты от этого похожего на психически больного старика. Аглая Ивановна набрала полную грудную клетку воздуха и уже собиралась издать вопль похлеще того, что она выпустила из себя при появлении бутылкоголового Мякишева.
   Но в эту секунду раскрылись почти бесцветные глаза Квасникова, а в них - море разливанное страдания, Тихий океан тоски и целая Вселенная неразделённой любви.
   Добрынина так и замерла с открытым ртом, с парализованным среди гортани криком, ибо никогда ещё не видела более страдальческого лица, чем это, даже у Христа на распятии, ибо никто и никогда не смотрел на неё с такой предсмертной мольбой и надеждой на спасение. Но она и в кошмарном сне не могла представить истинных и искренних намерений служащего Кулёмовского банка, догадаться о чувствах, терзающих его почти импотентное сердце.
   - Что случилось, дорогой Гоэлро Никанорович? - испуганно и с проникновением в душу Квасникова спросила Аглая Ивановна. Она искренне предполагала, что у Гоэлро Никаноровича случилось огромное человеческое горе.
   Только Добрыниной из всех женщин Кулём были подвластны такие человеколюбивые интонации в голосе. Она была готова нести неисчерпаемую доброту своего сердца навстречу любому человеку - взрослому и ребёнку, мужчине и женщине, святому и подонку.
   - Я... я... я... - залепетал несчастный влюблённый, полувзобравшись на крыльцо. Оцепенение охватило его, и больная нога не поспела за здоровой, шагнувшей на ступеньку выше. Гоэлро Никанорович свалился с крыльца, едва не размозжив голову о его мраморные ступени.
   - Ох, Боже мой! - вскрикнула Добрынина и лёгкой птахой слетела на помощь Квасникову, встревоженной квоктухой закопошилась возле него, помогла подняться. - Ушиблись? Вам больно?
   - Ничего. Ничего... Спасибо!
   Посетители банка, выходящие от него, остановились, несколько секунд наблюдали трогательную сцену: ядрёная сорокапятилетняя женщина помогает старичку обрести равновесие. И, убедившись, что старичок не сломал ни короткую, ни длинную ноги, шли по своим делам и уносили в сердцах образ доброй и отзывчивой женщины Аглаи Ивановны Добрыниной.
   - Что же у вас случилось? - повторила вопрос бухгалтер редакции, когда Гоэлро Никанорович приобрёл более-менее устойчивое положение.
   - Выходите за меня замуж! - отчаянно попросил служащий Кулёмовского банка.
   Шестнадцать тысяч шестьсот раз всходило для Аглаи Ивановны солнце на рассвете, шестнадцать тысяч шестьсот раз оно уходило за горизонт, но никогда, ни в одном из шестнадцати тысяч шестисот дней не нарушало своего маршрута, не скрывалось с небосвода. Но сейчас после слов хромого, старого, противного Квасникова оно вывинтилось из зенита и хрястнулось об асфальт, разбрызгав триллионы лучистых осколков.
   И сразу же потемнело в глазах Добрыниной. Ночь с промозглым холодом среди была дня опустилась на майскую землю. Где-то за Быстрицей в густом сосновом бору обречённо завыли волки. Город Кулёмы, родной и любимый город Кулёмы обрушился, как при жутком землетрясении, обвалился в бездонную пропасть, и только она, Аглая Ивановна, да жалкий Квасников стояли на крошечном асфальтовом пятачке среди космического вакуума. Показалось Добрыниной, что не служащий банка стоял перед ней, а сама смерть - хромая и горбатая, зловещая и жалкая. И смерть звала её за собой в страшную страну теней.
   Постепенно и трудно возвращались тк оглушено предложением Гоэлро Никаноровича Добрыниной солнечный день, земные звуки. Замешательство, наконец, покинуло её, и она вдруг начала хохотать громко и истерично, забросив открытые полные руки за голову, вибрируя крупным бюстом, словно два пологих холма сотрясались подземными толчками в восемь баллов по шкале Рихтера.
   Останавливались прохожие и с изумлением смотрели на безудержно хохочущую перед Квасниковым женщину. И прохожих тянуло спросить у служащего банка: что такого смешного рассказал он бухгалтеру редакции? Они питали надежду так беззастенчиво похохотать с нею.
   Ничего так не любят люди, как посмеяться над чем-нибудь, а лучше - над причудой чьей-то или неудачей.
   Но у Гоэлро Никаноровича сделалось безнадёжно-несчастным лицо, и самые умные из прохожих догадались, что Аглая Ивановна смеётся над Квасниковым. И верно, было от чего. Служащий банка выглядел жалким, общипанным воробьём, вырвавшимся из когтистых лап кошки. Некоторые прохожие тоже начали хохотать, словно не Гоэлро Никаноровича зрели, а Георгия Вицина.
   И теперь уже для Квасникова разбилось о землю солнце, обрушился карточными домиками город. Служащий банка хотел бежать куда глаза глядят от этих глупых и злых людей, но непослушные ноги его словно проросли конями в землю. Ноги не могли сдвинуться с места и на дюйм.
   Гоэлро Никанорович горько заплакал, вздрагивая острыми плечиками - он чувствовал себя самым несчастным из людей, из всех, живущих на исходе двадцатого столетия. В конце своей долгой жизни он совершил самую большую, самую нелепую ошибку.
   Не пережить бы этого дня служащему банка, но у Аглаи Ивановны было доброе сердце. Сквозь свой смех она увидела слёзы Квасникова, увидела, как распоясались жестокосердечные прохожие, смеясь над бедным Гоэлро Никаноровичем. А ведь это не им, а ей он предложил руку и сердце.
   Добрынина забыла об обиде, которую одним своим нелепым предложением нанёс ей Квасников, укоризненно посмотрела га хохочущих зевак и с возмущением сказала:
   - Нехорошо, товарищи смеяться над человеком! Он не дал вам для этого повода!
   Аглая Ивановна подошла к Гоэлро Никаноровичу, полуобняла его за плечи, усадила на скамеечку.
   - Ну что вы, дорогой Гоэлро Никанорович, расстроились? Ну что вы такое придумали? Вы, право, как малое дитё, Гоэлро Никанорович!
   И говорила она с ним, как мать с ребёнком, ласково и успокаивающе.
   - Ну подумайте сами, Гоэлро Никанорович!.. Вам скоро на пенсию, а я ещё молодая женщина. Ну, если не совсем молодая, то... В общем, вы меня понимаете. Да и разве можно так вот... Ни с того... Ни с сего... С бухты-барахты... Бросаться к женщине с необдуманным предложением... Эдак вы кого угодно можете до смерти перепугать!
   И снова в голосе Добрыниной был океан теплоты и участия. Квасников быстро успокоился и тут же простил Аглае Ивановне насмешливый хохот и своё унижение, он снова любил эту женщину и готов был умереть за неё, если бы ей для чего--то потребовалась его смерть.
   - Я тихий... Я спокойный... - пролепетал он. - Я работаю... У меня квартира.
   - Вот и хорошо. - Аглая Ивановна добродушно улыбнулась. - Найдёте себе старушку - божьего одуванчика. Будете жить-поживать. А за молодыми не гонитесь! Им денег прорва нужна и мужская сила.
   - У меня есть сила. - Гоэлро Никанорович смутился и отвернул взгляд в сторону.
   У Аглаи Ивановны кольнуло в том месте, где должна быть печень. Раздражение вновь стало закипать в её доброй душе, и, чтобы не сорваться, она сказала ему устало и холодно:
   - Ну, да Бог с вами! Вы не ребёнок, Гоэлро Никанорович! Ступайте работать! И больше никогда не делайте подобных глупостей!
  
   43.
  
   Работа валилась из рук Гоэлро Никаноровича - тяжело было у него на душе после непростого разговора с Добрыниной. И противоречивые чувства раздирали не привыкшее к таким стрессам сердце. Он ещё любил, но ненавидел её.
   После больницы что-то сдвинулось в душе Гоэлро Никаноровича. Он уже не мог жить по старому, в одиночестве дожидаться конца века своего. Квасников вдруг почувствовал внутреннюю потребность быть необходимым хотя бы одному человеку на Земле, В нём вдруг проснулись какие-то странные плотские желания, взбудоражили старую, застоявшуюся кровь и заставили мечтать о женщине. Он горел желанием стать кому-то не только необходимым, но и кем-то любимым.
   Такого с Гоэлро Никаноровичем прежде не было: он с ненавистью смотрел на стопки денег, не мог без содрогания в душе прикоснуться к ним. У него было много работы, а он думал о другом: как будет жить дальше, как будет жить завтра?
   Каждый день ходить на работу в банк, монотонно считать чужие деньги? Дома жарит яичницу, стирать рубашки, искать в газетах и журналах чужие ошибки, смотреть по телевизору передачу "В мире животных"? Всего этого мало для человека, которого наградила жизнью и разумом. Необходимо что-то более, чем это. И Гоэлро Никанорович уверен, что это "более2 откроется ему, если он найдёт подругу жизни.
   Аглая Ивановна более других подходила для этой роли и не шла у него из ума. Но она уже наотрез, навсегда отказала ему, и думать о неё, значит, уподобляться гоголевского Манилову. Ему, Гоэлро Никаноровичу, просо не отпущено столько времени, он не может наслаждаться безответной любовью или романтически страдать из-за неё.
   Поэтому Квасников решил больше не думать о доброй, но высокомерной Добрыниной, он решил после работы идти в районную больницу. Он сделает предложение пусть грубоватой, но зато простой поварихе Нелли. А чтобы не случилось очередного конфуза, обратится за помощью к Агафону. Возьмёт бутылку вина и попросит помочь. За бутылку бормотухи Агафон уговорит выйти замуж за Гоэлро Никаноровича и Аллу Пугачёву.
   От таких мыслей посветлело на душе Квасникова, он слегка воодушевился, перестал недвижно смотреть в одну точку на стене, а внимательно оглядывался по сторонам. Сумрак подвальной комнаты уже не был ему ненавистным, а казался благородным и уютным. Если ещё включить настольную лампу, то совсем сделается совсем хорошо: Гоэлро Никанорович, склонившийся за столом, станет походить на старого и мудрого писателя, в уединении творящего гениальный роман.
   Квасников включил лампу, и взгляд его упал на трёхрублёвую ассигнацию.
   "Это же долг Любе Безденежных", - почему-то с тоской подумал он.
   Гоэлро Никанорович захотел отнести заместительнице управляющей деньги, но ему было жаль расставаться со своим посветлевшим состоянием души, сотворённым вечной человеческой надеждой на новое счастье.
   Квасников машинально положил три рубля в карман пиджака и стал мечтать о том, как хорошо, как духовно насыщенно он будет жить с Нелли. Они вдвоём станут ходить в кино, на спектакли в народный театр, в кости к поэту и корреспонденту Пакратову и к талантливому сыщику Кашкину.
  
   44.
  
   А между тем Еремей Кашкин с упоением излагал прокурору Кулёмовского района свою версию о фантастической чёрной рубашке, убившей председателя райпо Долбенко.
   - Это очень загадочная история, товарищ прокурор! Изготовил эту убийственную сорочку народный изобретатель и рационализатор Иван Рукодельников. Он, как известно, умер две недели назад. Лично я в своей версии не сомневаюсь!
   - Думаю, что ваша версия не только оригинальна, но и верна, потому как других изобретателей подобного уровня в Кулёмах не было и нет, - согласился не менее полный и не менее добродушный на вид, чем Кашкин, прокурор.
   - Всю жизнь Рукодельников, - продолжал сержант, - посвятил благородному делу - изобретению универсального комбайна, который убирал бы любую сельскохозяйственную культуру, произрастающую на на шей планете - на полях, в садах и огродах. И. наконец, на закате своей жизни он изобрёл эту гениальную, нужному всему цивилизованному человечеству машину. Исполненный гордости за содеянный шедевр изобретательства он поехал в Москву в Министерство сельского хозяйства своим ходом на универсальном комбайне. Посмотрели в Министерстве на изобретение, почесали затылки, а потом говорят ему:
   "А хорошо ли подумали вы о последствиях вашего изобретения, товарищ Рукодельников?"
   "Какие такие последствия7 - удивился Рукодельников. - Последствия одни: резкий подъём нашего отсталого сельского хозяйства".
   "А кто вам сказал, что наше сельское хозяйство отсталое? Вы знаете, как у нас годовой валовой сбор зерна?! Вы, товарищ уважаемый изобретатель, бросьте свои диссидентские высказывания, пока, понимаете что!
   "Хорошо, - решил не лезть на рожон самый великий из кулёмовцев. - Наше сельское хозяйство по основным направлениям - самое передовое в мире. Но мой комбайн УКИР-81 откроет для него новые, неисчерпаемые возможности!"
   "А последствия?" - возопили в Министерстве.
   "Какие последствия?" - опять недоумевал изобретатель.
   "Ваше изобретение, конечно, неплохое, хотя его работу необходимо в обязательном порядке проверить в условиях Крайнего Севера и пустыни Каракумы".
   "Позвольте! - перебил их Рукодельников. - При чём здесь Заполярье и пески Каракумов?! Извините, но я не предполагал, что придётся собирать ягель и семена верблюжьих колючек. Но, если угодно, - три дня работы".
   - Не перебивайте, товарищ Рукодельников, когда с вами говорят ответственные товарищи из Министерства! Вы близоруки в политическом, экономическом и, если хотите, в социальном аспектах! Вы не видите дальше своего изобретательского носа! Представьте себе, что мы внедрили ваш так называемый УКИР и схватили им все колхозы и совхозы страны. А куда девать другие комбайны, жатки, картофелекопалки, хлопкоуборочные и прочие сельхозмашины? Что прикажете делать со многими сельскохозяйственными заводами - Ростсельмашами, Гомсельмашами, Казсельмашами, Сибсельмашами и т.д. и т.п. А куда мы подеваем механизаторов? Ведь ваш этот комбайн в колхозе может один всё убрать! Вы понимаете, что на выпущенную уже технику, на строительство заводов израсходованы огромные государственные средства! Кто позволит пустить их по ветру?! Потом, у нас социалистическое государство, а вы предлагает безработицу среди советских сельских тружеников. За это, знаете,Ю что бывает?!
   Рукодельников, хотя и посвятил всю жизнь изобретениям, знал, что в нашей стране бывает за это, и, убитый горем, поплёлся из Министерства.
   Два года он обивал пороги высоких партийных и государственных инстанций, и везде - от ворот поворот. Надо сказать, что Рукодельников был гениальным изобретателем, но и одновременно - неимоверно честолюбив. Заканчивая работу над УКИР-81, он уже мечтал о всяких званиях и премиях. А тут - такой конфуз. В состоянии аффекта изобретатель утопил в Быстрице свой комбайн, сжёг чертежи и документацию и с той минуты возненавидел весь мир и неблагодарное человечество. А так как ничем не мог отомстить человечеству в целом, то придумал и сконструировал удушающую чёрную сорочку. Две недели назад, почувствовав свой смертный час, Иван Рукодельников со злорадством вывесил сорочку в дворе, прилегающем к его дому.
   - Вам бы фантастические детективы писать, сержант Кашкин, а не в милиции служить! - снисходительно улыбнувшись, сказал прокурор.
   - Почему, разрешите сказать7 - не обиделся Кашкин.
   - Фантастика! Хотя в некоторой логике вам не откажешь! - ответил кулёмовский прокурор. - Надо искать убийцу. А по-вашему - следует закрыть дело.
   - Поищем! - самоуверенно сказал Кашкин. - И всё-таки, исходя из собранных фактов и свидетельских показаний, я остаюсь при своём мнении.
  
   45.
  
   Тем временем Гоэлро Никанорович блаополучно завершил свои мечтания и бесповоротно решил создавать семью с кем бы то ни было. И, ободрённый этой мыслью, приступил к исполнению своих непосредственных обязанностей по работе: пересчитал несколько пачек денег, заклеил их, заклеймил лихой своей подписью и понёс в ближайший сейф, на ходу насвистывая мотив шлягера пятидесятых годов.
   Зловеще заскрежетал приземистый коричневый сейф, словно срывали с крыши листы тонкой заржавевшей жести. Приоткрылось глубокое, четырёхугольное брюхо сейфа, до половины набитого пачками ассигнаций. Сверху аккуратной стопки лежала почему-то распечатанная тонкая стопка двадцатипятирублёвок. Гоэлро Никанорович затянулся затхлым воздухом, как курильщик дымом сигарет и замер в полном недоумении. Стоял, затаив дыхание. Наконец, вспомнил.
   Это та самая злополучная пачка, в которой было, как положено, 100 купюр. Но Квасников почему-то начитал сто одну. Из этой пачки и ассигнация с номером ОЛ 5243815, которая сейчас лежала в его кармане. Однако это не имело никакого значения, потому как ассигнация уже была зарегистрирована у Агнессы Аркадьевны, как лишняя, и пущена в денежный оборот.
   Гоэлро Никанорович может доложить в пачку недостающую ассигнацию, но её же придётся отдавать и Агафонову. А если вместо талисманной ассигнации положить другую? Всё равно придётся возвращать долг Агафону - 21 рубль. А это уже не двадцать пять рублей, а сорок шесть, что было большой суммой для Квасникова, от которой он ужаснулся и никак не мог сообразить: почему он должен возвращать свои 46 рублей? Не может быть, чтобы он столько одалживал!
   У Гоэлро Никаноровича начало раздваиваться в глазах всё окружавшее его. В голове образовалась невообразимая мешанина, среди которой пришла на ум странная купюра достоинством в 21 рубль. Она показалась ему зримо, будто существовала в реальной действительности, размером в двадцатипятирублёвую ассигнацию, но цвета ядовитого кобальта. Это чистой воды чушь! Можно допустить существование купюры номиналом в 20 рублей, но двадцать один рубль одной ассигнацией - абсурд. Такой валюты нет ни в одной стране, включая дикие племена Океании.
   "А почему бы и нет7 - вдруг подумал он. - Ведь в карточной игре в "очко" это число очень даже почитаемое - и лучше не придумать!"
   Гоэлро Никанорович испугался своих несуразных мыслей и отмахнулся от них, как от назойливых мух, словно мысли эти налетели гадкими насекомыми из сейфа.
   "Мне нельзя расстраиваться! - своевременно решил Квасников. - Иначе - ещё и не такое примерещится!"
   Когда Гоэлро Никанорович перестал расстраиваться, сразу же прояснилась сумма в 46 рублей, которая показалась такой ужасной, как прежде - всего-то третья часть зарплаты. А если из этой суммы вычесть ассигнацию с номером ОЛ 52438157? Она-то останется при нём, и долг уменьшится до 21 рубля.
   "У кого не бывает ошибок! - благоразумно рассуждал Гоэлро Никанорович. - Можно же тридцать лет работы один раз сбиться со счёта!"
   Утопические мечты о женитьбе оказывали положительное воздействие на психику Квасникова, делали её устойчивой и разным невероятным неприятностям.
   Гоэлро Никанорович нащупал купюру в бездонном кармане пиджака и цепкими пальцами счётного работника выудил её на свет божий, если можно назвать светом полумрак подвальной банковской комнаты. Квасников вытащил ассигнацию, положил её перед собой на стол и стал пристально изучать её, будто выискивал какой-то скрытый дефект.
   Он долго смотрел на купюру, и с течением времени более расплывчатым становился шрифт, размывались казначейские узоры, и вдруг в центре ассигнации, словно на экране маленького походного телевизора, проявилась картина ржаного поля с уснувшими васильками. По полю, взявшись за руки, шли мужчина и женщина. Причём, мужчина был похож на него, Гоэлро Никаноровича, а женщина - на Аглаю Ивановну.
   Но ведь на её месте обязана быть повариха Нелли! Квасников так и подумал: почему Аглая Ивановна, а не Нелли? Ну никак не вписывалась в эту пастораль бесцеремонная и грубая Нелли! Не могла повариха, взявшись за руки, идти с возлюбленным среди васильков на фоне пёстрого стада васильков. А Добрынина очень даже могла. Но после сегодняшнего разговора мечтать об этом было напрасным делом, и просветлённый было Гоэлро Никанорович ятжело и обречённо вздохнул.
   Исчезло прекрасное видение, и на Квасникова снова надвинулась реальность - полусумрачная и унылая. Двадцать пять рублей, лежащие перед ним на столе, напоминали о мелочных и смешных тревогах. Гоэлро Никаноровичу и самому было удивительно, как он мог до сегодняшнего дня быть удовлетворённым жизнью, в которой самой большой трагедией было потерять двадцать пять рублей, а самой большой радостью - обнаружить ошибку в газете.
   Прежде Квасников думал, что, когда умрёт, ему будет всё равно, кто похоронит его, где устроят его могилу, что будут гворить о нём люди и сколько будут помнить его. но сейчас, после тяжёлых вакуумных дней в райбольнице, ему страшно умирать одинокому. Ему не хотелось уходить из жизни, не причинив людям зла и не совершив добра. И неспроста Геростат поджёг храм - одно из семи чудес света. Он достиг своей цели - остался в памяти потомков.
   Но Гоэлро Никанорович не был способен на большое зло, как и на большое добро, так как про маленькое зло люди обычно не помнят, то и не стоило его совершать. А вот за маленькое добро хоть один-два человека помянут добрым словом.
   "Спешите делать добро!" - сказал один из великих людей, и он, Гоэлро Никанорович, должен спешить, открывая новую жизнь в пятьдесят семь лет.
   Никогда не думал так о жизни Квасников. Да и сейчас его мысли казались ненастоящими, чужими. Но Гоэлро Никанорович не огорчался. Он понимал, что ко всему новому, даже к умным мыслям своим надо привыкнуть, и тогда это вовсе не будет казаться ненастоящим, чужим.
   Философские размышления Гоэлро Никаноровича прервал уверенный стук в дверь. В дверной проём просунулась беспечная, дынеобразная голова милиционера, сменившего сержанта Кашкина.
   - Гоэлро Никанорович, вас какая-то мадмуазель на минуточку просит!
  
   46.
   Гоэлро Никанорович старательно выгладил свои брюки, белейшую нейлоновую сорочку - он собирался в гости к Добрыниной Аглае Ивановне.
   Это она вызвала его из банка на улицу и совершенно неожиданно сообщила о своём согласии соединиться с несчастным и одиноким Квасниковым в семейные узы. Добрынина не сумела поступить иначе. Кто знал её щедрое сердце, не мог и на минуту усомниться, что в этой женщине проснётся чувство жалости к неустроенному и тихому мужчине. Да и ей самой надоело ждать милости от судьбы и любезного сердцу Агафона Агафонова. Неистраченные Аглаей Ивановной забота и ласка вырывались из её сердца, как вода сквозь треснувшую водопроводную трубку.
   Что только не вытворяет с человеком нечаянно проснувшаяся любовь! Исчезла вдруг пожизненная сутулость Гоэлро Никаноровича, за толстыми стёклами очков сквозь плотный туман равнодушия пробились жизнерадостные огоньки, и даже хромать Квасников стал как будто меньше. Служащий банка расхаживал по своей однокомнатной квартире в длинных чёрных трусах, которые закрывали добрую половину его нижней половины туловища, напоминая стяг пиратов, насаженный на два тонких, волосатых древка. И только не хватало на интересном месте черепа с масластой бабочкой на невидимой шее. Он в воодушевлении ходил по комнате, почти не хромая, и распевал неожиданную для себя песенку из репертуара Аллы Борисовны "Миллион алых роз".
   Любви все возрасты покорны, но даже вечернее солнце стыдливо зарделось, когда начищенный до блеска и прилизанный, как новорождённый телёнок, Гоэлро Никанорович бодро прихрамывал вдоль улицы, ведущей к дому Аглаи Ивановны.
   Гоэлро Никанорович щедро поливал встречных прохожих светлой и таинственной улыбкой, здоровался с любым и всяким кулёмовцем, вежливо приподнимая край помятой фетровой шляпы.
   Но никто из встречных и обгоняющих его не обращал внимания на вежливого и счастливого служащего Кулёмовского банка. Все проходили мимо него, как мимо лозунга "Трудящиеся Кулёмовского района! Шире размах социалистического соревнования!" Всё чаще чужое счастье становится причиной ншего раздражения, а не сопереживания.
   Влюблённой горлицей заворковал мелодичный электрозворнок - Гоэлро Никанорович тонким указательным пальцем утопил его розовую кнопочку. И это воркованье сладко отозвалось в его крохотном, растревоженном любовью сердечке. Это воркованье как бы шептало ему на ухо: "Тебя ждут - не дождутся, милый Гоэлро Никанорович!"
   - Проходите, проходите дорогой Гоэлро Никанорович! - приветливо, но застенчиво пригласила Аглая Ивановна, открывая дверь. Он была в дорогом, чёрном, бархатном, среднедекольтированном вечернем платье, в завивке и ласковой улыбке.
   - Извините, пожалуйста, вот, пришёл, так сказать, к вам, в гости... Извините, вот, пришёл... - на одном дыхании выдохнул Квасников и никак не решался переступить порог.
   - Ну, что вы право! Проходите! - Добрынина изобразила гостеприимный жест рукой.
   - Да, да, прохожу... - смутился Гоэлро Никанорович и продолжал топтаться у порога, будто перед широкой траншеей, которую боялся перепрыгнуть.
   Аглае Ивановне пришлось силой перетаскивать своего возлюбленного через порог, благо, что тот особо не сопротивлялся и относился к весовой категории на два порядка ниже, чем его будущая супруга.
   Очутившись, наконец, в прихожей, Гоэлро Никанорович совсем растерялся. Женщина - красивая, в меру полная, нарядная - слишком хороша для него. Он чувствовал себя так, будто прочитал в "Известиях" Указ о своём награждении орденом. Квасникову казалось, что всё это ему мерещится, что совсем не его, жалкого и старого, ожидала эта ядрёная женщина, а кого-то другого.
   - Боже мой! - почему-то выдохнул Квасников.
   И этот обречённый выдох Аглая Ивановна истолковала по-своему6 неужели дрянный мужичок, которого она пригласила из-за жалости бабьей, ещё и выпендривается?! Вздыхает, будто она, Добрынина, женит его на себе силком. И в карих глазах Аглаи Ивановны, в которых она с трудом заселила ласку, появились блёстки раздражения.
   - Как же я... Боже мой!.. Извините, пожалуйста!... Вот... пришёл... - Квасников прятал глаза куда-то себе за пазуху. Добрынина поняла, что вздыхает служащий банка от робости и комплекса неполноценности.
   - Проходите. Проходите, Гоэлро Никанорович! Будьте, как дома!
   Квасников, раздетый с помощью Аглаи Ивановны, прошёл в комнату и увидел празднично накрытый стол. Чего только не было на этом праздничном столе! Графинчик водки, салаты - "Оливье", "Сельдь под шубой", венгерский. Краковская колбаса, ветчина, сыр, икра кабачковая собственного пригтовления, солёные опята, миниатюрный помидорчики и такие же пупырчатые маринованные огурчики. Тушёная в сметане картошечка, большая тарелка русских пельменей, котлеты. Соусы - белый и красный. Если бы Гоэлро Никанорович задумал съесть всё это, то ему потребовалось бы две недели.
   А ласкающий взгляд Аглаи Ивановны вдруг снова омрачился. И этот возлюбленный заявился к ней без всяких знаков внимания к её женской личности - не принёс даже букетика полевых цветов. Как же давно её не дарили подарков! Захвати С собой Квасников какую-нибудь безделушку, может быть, в её сердце рядом с жалостью к нему разместилась бы маленькая порция нежности.
   Да ведь Квасников купил Аглае Ивановне подарок - флакончик лучших отечественных духов "Дзинтарс", но растерялся, забыл о них и всё так же нерешительно топтался у стола, с ужасом осматривая его изобилие.
   - Ну, садитесь, что ли! - как-то равнодушна пригласила хозяйка.
   И после этого приглашение сердце Гоэлро Никаноровича переместилось ближе к желудку: он будет напоен-накормлен и прогнан - так подумалось ему.
   - Давайте за знакомство или как? - вяло предложила Аглая Ивановна.
   Рюмка в руке Квасникова дрожала. Гоэлро Никанорович пил водку всего несколько раз в жизни: на выпускном вечере в школе, на своей свадьбе, на похоронах любимой тёщи. Увы, женщинам неведомы переживания непьющих мужчин. Дрожание их пальцев они объясняют привычно и прозаично. И Аглая Ивановна подумала: этот помятый мужичок не только стар, немощен и невнимателен, но ко всему прочему - ещё и алкаш.
   Квасников страшно боялся дьявольской жидкости, которая при его язве желудка особенно была ядом. Но он должен выпить и осмелеть, иначе через минуту упадёт в обморок от страха.
   Гоэлро Никанорович закрыл глаза и, забыв сказать что-нибудь приятное гостеприимной хозяйке, опрокинул рюмку в судорожно, поперхнулся, закашлялся, полез в карман за носовым платком и наткнулся на духи.
   Квасников закусил грибочками и, слегка захмелевший, слегка осмелевший, торжественно преподнёс духи своей возлюбленной. И нет худа без добра: в этой ситуации подарок Гоэлро Никаноровича был для Добрыниной совершеннейшим сюрпризом. Она уже и надеяться не могла на презент. Подарок произвёл на Аглаю Ивановну впечатление, и она поцеловала Квасникова в синюю от многолетнего бритья электробритвой щёку, отпечатав на ней помадное сердечко.
   От поцелуя Аглаи Ивановны в голове Гоэлро Никаноровича помутилось, стол с яствами закружился по комнате в страусином вальсе, в такт родившейся в душе Квасникова музыке раскачивалась люстра, собранная из многочисленных резных стекляшек, имитирующих хрусталь. А со стены ему улыбнулся какой-то дедушка с окладистой бородой - видимо, это был портрет отца Добрыниной.
   От поцелуя Аглаи Ивановны с Гоэлро Никаноровичем произошло нечто удивительное6 он вдруг почувствовал необыкновенный прилив силы, он мог в это прекрасное мгновение поднять на руки нелегковесную возлюбленную свою и нести, нести, нести...
   - В таком случае, дорогой Гоэлро Никанорович, есть и у меня для вас сюрприз! - ворвался в его возвышенные грёзы приятный грудной голос Аглаи Ивановны. Но реальная действительность на этот раз была не хуже грёз.
   Добрынина шустро подбежала к шифоньеру и вытащила на свет Божий ослепительно чёрную сорочку - ту самую, что не смог купить Квасников в универмаге и, как две капли воды, похожую на зловещую сорочку изобретателя Рукодельникова.
   Аглая Ивановна приближалась, с явным удовольствием и от всей щедрости души поднося презент. А лаза Квасникова округлились за толстыми стёклами очков, взгляд сделался растерянным и напряжённым. С половиной котлеты во рту он мелко затрясся всемтелом, будто сидел на электрическом стуле. Его правая рука выронила вилку, инстинктивно вытянулась вперёд. Так бывает, когда на человека неожиданно наезжает товарный поезд, а тот пытается остановить его. Правая, здоровая нога Гоэлро Никаноровича начала самопроизвольно подпрыгивать, будто энергично стучал молоточком под колено Квасникова психиатр-невидимка.
   Аглая Ивановна, прикрытая подарком, не видела смятения гостя и неумолимо, как многовагонный товарняк, надвигалась на него. Рукава сорочки зловеще раскачивались из стороны в сторону. Гоэлро Никанорович почувствовал, что тугая петля плотно затягивается на тонкой его шее, и начал задыхаться, выбрасывая из лёгких последний воздух. Он громко и отчаянно прохрипел:
   - Не надо! Ради Бога - не надо! Я вам не сделал ничего плохого!
   Аглая Ивановна удивлённо выглянула из-под рубашки. Квасников отчаянно отмахивался руками и ногами. Можно было подумать, что у человека ни с того, ни с сего поехала крыша или он уже был болен манией преследования, а на эту минуту пришёлся приступ болезни. Теперь уже хозяйка испугалась, заледенела от кончиков волос на голове до пяток и выронила злополучную сорочку из рук.
   - Что с вами?.. Гоэлро Никанорович... Почему вы испугались?... - заикаясь, спросила Добрынина и на всяких случай попятилась к выходу.
   Гоэлро Никанорович уже не был нервнобольным, поэтому быстро пришёл в себя, успокоил свои руки и ноги, ернул в свои орбиты глаза. Он вспомнил, что чёрная рубашка, которой он едва не был задушен, давно находится в милиции и, должно быть, в наручниках. Квасников очень смутился и чуть не заплакал от несчастья: в какой идиотский конфуз он ввёл себя перед этой прекрасной женщиной! Как должен он стать её противен и жалок после случившегося!
   - Извините, пожалуйста, Аглая Ивановна! Сегодня я был с сержантом Кашкиным, и там была такая ужасная чёрная сорочка! - Квасников оправдывался, нервно рвал цепкими пальцами лацкан своего пиджака.
   Изумлённая Добрынина подлетела к нему, словно шустрая уточка.
   - Вы?.. Вы были вместе с нашим умным и смелым сержантом Кашкиным?
   - Да... - Гоэлро Никанорович не мог понять причины её изумления и рождавшегося в карих глазах обожания. - Это я рассказал ему про странную чёрную сорочку. Вчера вечером я несколько раз пытался подойти к ней, и едва не был задушен. Перенервничал, понимаете... И сегодня, вот, сейчас, извините пожалуйста, немного, чуть-чуть испугался...
   - Господи! - Аглая Ивановна восхищённо всплеснула пухлыми ручками. - Так на самом деле это вы раскрыли ужасное загадочное преступление? Вы? Правда? А этот напыщенный индюк Кашкин присвоил себе всю славу?
   - Не совсем так, - ответил скромный Квасников, сконфузившись. - Я, честно сказать, не догадался, что это связано с убийством Долбенко.
   - Но ведь тайну зловещей чёрной рубашки-душительницы раскрыли вы!
   - Получается, что я, - немного солгал Гоэлро Никанорович, исключительно потому, что хотел понравиться несравненной Аглае Ивановне.
   Добрынина подняла с пола сорочку и хотела преподнести её Квасникову.
   - Не нужно, любезная Аглая Ивановна! - вежливо отказался Гоэлро Никанорович. - Не обижайтесь, но ваш подарок будет напоминать мне об ужасном убийстве.
   - Понимаю. Я очень понимаю вас. Я вам куплю какой-нибудь другой подарок.
   - Зачем? Зачем, дорогая Аглая Ивановна? Для меня нет подарка лучше, чем этот!
   - Какой? - Добрынина изумлённо осмотрелась вокруг.
   Квасников зарделся смущённой краской, как влюблённый шестнадцатилетний юноша.
   - Я вас имел ввиду...
   Нет, был ещё порох в пороховницах у пятидесятисемилетнего служащего банка. Не забыл он комплиментов, какие в далёкие годы юности говорил своей будущей жене Степаниде. И этим окончательно растопил и без того восковое сердечко Аглаи Ивановны.
  
   47.
  
   До поздней ночи засиделись в задушевной беседе Аглая Ивановна и Гоэлро Никанорович. И за десять лет не наговорил столько слов служащий Кулёмовского банка, сколько этим вечером. Этот вечер 19 мая 1985 года стал его звёздным часом. Единственный раз в жизни он покорил сердце красивой женищины умными речами о валютных курсах, о высоком предназначении счётного работника в непростом современном мире, о характерных грамматических ошибках в советской прессе.
   Уже звёзды одна за другой вылупились из космического вакуума, заглядывая сквозь прозрачные тюлевые шторы в комнату Аглаи Ивановны, уже окончательно обалдел от металлорока сосед Добрыниной, и за стеной захлебнулась кастрюльная музыка, уже сверили свои часы по полуночным курантам не спящие граждане Кулём, а Гоэлро Никанорович всё ещё кивал головой в такт повествованию Добрыниной о нелёгкой женской доле.
   Наконец, вздохнув, замолчала Аглая Ивановна. Наступила гнетущая, неловкая тишина. Гоэлро Никанорович почувствовал себя неуютно, как чувствует себя человек, неожиданно попавший на чужой праздник. Но, с другой стороны, он приглашён, и ему дано обещание, ему дано согласие на совместную в дальнейшем жизнь. Однако Квасников думал, что нельзя, наверное, просто так оставаться у Аглаи Ивановны, ни с того, ни с сего стать её мужем. Как-то нелепо всё это выглядело со стороны. И каким образом он скажет ей о том, что остаётся?
   Что делать? Встать и распрощаться? Тоже нехорошо. Женщина приглашала его в гости не просто так, она, верно, имела какие-то виды на него.
   "Господи! Хотя бы она что-нибудь сказала! - в сомнениях мучился и страдал Квасников. - Ну сказала бы: пора вам, Гоэлро Никанорович, домой!"
   Если бы Добрынина произнесла эти слова, Гоэлро Никанорович с превеликим облегчением встал бы из-за стола и пошёл домой. Теперь, когда наступила решительная минута показать себя настоящим мужчиной, он испугался. Он представил себе, как всё это у них должно быть, что надо как-то сказать, чтобы всё это было, а говорить об этом совестно, да и не умеет он говорить об этом.
   Всё получилось странно и нелепо. Так было с Гоэлро Никаноровичем когда-то в молодости. Ему пришлось ночевать в одной комнате с женщиной значительно старше его. Он забрался к ней, спящей, под одеяло, но женщина грубо прогнала его, и ему было очень стыдно. Утром он боялся посмотреть той женщине в глаза.
   Секунды земные не спеша просачивались в Космос, а тот франтовато светился алмазами звёзд. Секунды, уходящие в вечность, неумолимо удаляли Аглаю Ивановну и Гоэлро Никаноровича от молодости, неумолимо приближали к старости обоих. А она сидели за щедрым столом, и каждый из них не решался сказать другому решающего слова.
   Но как же могла заговорить об этом первой хозяйка?! Аглая Ивановна уверена была, что женщина не может, женщина не должна такое предлагать - для женщины это безнравственно, аморально. Даже этот хроменький, никому не нужный Квасников потом при случае осудит её. Нет, Аглая Ивановна не позволит себе такого! Но что же, что же тогда набрал в рот воды или проглотил язык гость? Ведь он объяснялся ей в любви, предлагал руку и сердце!
   "Ну и чёрт с ним! - решила Добрынина. - Ещё минутку подожду и прогоню к таковой матери!"
   - Я это... того... Аглая Ивановна... - Будто догадался о мыслях хозяйки Гоэлро Никанорович, но замялся с первого произнесённого слога, от волнения отвернулся от Аглаи Ивановны и живьём скрути пуговицу на своём пиджаке.
   - Что? - оживилась Добрынина.
   Впрочем, ей было уже всё равно, что скажет сейчас Квасников: пойду, мол, домой или разрешите, мол, остаться. У неё уже прошла некоторая симпатия, которую она испытала к этом старичку, она вообще думала, что зря вернулась в банк сегодня днём, напрасно пожалела несчастного, одинокого человека. Аглая Ивановна чувствовала, что совершила какую-то очередную непростительную глупость - из тех глупостей, которые часто совершают такие добрые и незамужние женщины, как она.
   Аглае Ивановне уже совсем не нравился этот сморщенный, как высушенная дуля, хилый старичок-мальчик. Над ней все в городе станут смеяться, когда узнают о её замужестве, а коллега по работе Угрюмова - и злорадствовать.
   Но что-то непонятное произошло сегодня с Аглаей Ивановнойю Больше собственной смерти боялась она людских пересудов, но сегодня равнодушно согласилась со своей безвольной мыслью: будь что будет.
   - Я того... Аглая Ивановна... Я говорю, что поздно мне домой. - Гоэлро Никанорович сжался всем своим тщедушным существом после этих слов, словно хозяйка вот-вот должна была запустить в его несчастную голову двухкилограммовой хрустальной вазой.
   - И я так думаю.
   Аглая Ивановна аппетитно зевнула, элегантно прикрыв рот ладошкой.
   - Я того... говорю... может быть, останусь у вас? Я ничего... Я тревожить вас не буду... - Квасников был готов провалиться этажом ниже от смущения. - Я где-нибудь так... на полу где-нибудь... в уголочке...
   От этой тягомотины от тоски смертельной Добрынина на время изменила своим принципам и с известной долей яда в голосе поинтересовалась:
   - А жениться на мне вы не передумали, Гоэлро Никанорович?
   - Что вы! Как же... Я почту за большую честь. Мне, право, даже неловко.
   Квасников показался Аглае Ивановне полным антиподом Агафону Агафонову. Последний терпеть не мог церемоний в отношениях с коварным женским племенем. Но, может быть, это было и к лучшему. Добрынина уже напрочь отвыкла от таких неловких, стеснительных мужчин после развода с мужем-алкашом, и, особенно после того, как ей перевалило за сорок, мужчины не выбирали средств обхождения. Давай ему своё - и всё тут!
   - Давайте-ка укладываться спать, Гоэлро Никанорович. Завтра рабочий день, между прочим!
   Аглая Ивановна вышла из-за стола, потянулась, выключила свет в комнате, подошла к кровати, стала раздеваться. В комнате не было абсолютной тьмы, то, что было в комнате, нельзя назвать даже темнотой. Звёзды порочно подмигивали Гоэлро Никаноровичу из Космоса через тюлевую занавеску, неприлично полная луна любопытно и бесцеремонно приникла к стеклу фрамуги. Небесные светила своим холодным, равнодушным светом рассеивали мрак, и Гоэлро Никанорович с некоторым страхом наблюдал за хозяйкой: с облегчающим шорохом пролилось к её ногам бархатное платье, матово проявились в лунной полутьме округлые плечи Добрыниной.
   Аглая Ивановна легла в кровать, а Гоэлро Никанорович продолжал стоять посреди комнаты, будто вступил ботинком в расплавленный гудрон. Квасников мелко дрожал всеми членами, будто вдруг из тёплой, уютной квартиры каким-то невероятным способом переместился в Антарктиду.
   О счастливой, новой жизни он, растревоженный разговорами Панкратова, Мякишева и Агафонова мечтал в больничной палате N3, и вот до исполнения этой мечты осталось сделать всего лишь два шага. Но это расстояние для него было невероятно огромным и непреодолимым, словно между ним и кроватью, на которой притихла Аглая Ивановна, разверзлась бездонная - до самого ядра Земли - пропасть. Если он ступит вперёд, то сорвётся, полетит вниз, будет падать и падать, ожидая страшного, неотвратимого удара.
   Гоэлро Никанорович будто стоял на грани жизни и смерти, он не верил, что вот так запросто, без особых душевных и физических усилий можно стать счастливым. Квасников суеверно думал: за это счастье, если оно случится, ему придётся платить и очень дорогой ценой.
   Гоэлро Никанорович жил без риска, не любил английского девиза "фифти-фифти", а сделать шаг вперёд, к кровати Аглаи Ивановны, было ничем иным, как риском, если не авантюрой. Квасников никогда не мечтал поймать журавля, и теперь, когда он в образе этой женщины, ждущей его в постели, давался ему в руки, служащий банка заподозрил какой-то подвох.
   Гоэлро Никанорович боялся, и в то же время внутри него автономно от импульса мозга, не подчиняясь центральной нервной системе, рождалась какая-то сила - неизвестная или забытая. Эта сила начала быстрее гонять по жилам кровь, плеснула её к щекам, вискам, горячо стало глазам. Эта сила, данная от природы мужчине, противоборствовала силе страха, удерживала на месте, не позволяла позорно бежать с этого пропахшего забвенным счастьем островка реальной действительности. Сила копилась в нём с каждой новой секундой, пока не вырвалась наружу и не толкнула его в объятия Аглаи Ивановны.
   Гоэлро Никанорович, раздевшись, засунул руку под подушку.
   - Что это? - ласковым и жарким шёпотом спросила Добрынина.
   Квасников смутился, но этого не заметила женщина, лежавшая рядом с ним, потому что их окружала глухая и таинственная мгла. - от окна, словно устыдившись, отвернулись луна и звёзды.
   - Знаете... Это, чтобы вы... Не дай Бог...
   Аглая Ивановна прыснула в ладони, потом звонко расхохоталась.
   - Вы, как мальчишка, ей-богу!
  
   48.
  
   Прошло всего две недели совместной жизни Аглаи Ивановны Добрыниной и Гоэлро Никаноровича Квасникова, но уже через пять дней служащему банка стало ясно, что его мечта о счастливой семейной жизни были грёзами старого идиота.
   Это началось назавтра, 20 мая.
   Аглая Ивановна проснулась несколько разочарованной и раздражительной. Понять её, сорокапятилетнюю, пышущую здоровьем, нерастраченной женской силой, можно. Рядом с нею, едва не уместившись полностью на большой пуховой подушке, скрючившись, спал старичок с плешивым розовым затылком, со сморщенным и жёлтым, как высохший лимон, лицом, с дряблыми плечиками, испуганно выпрыгнувшими из-под майки.
   Квасников, её новый муж, никак не увязывался с образом мужчины - опоры, защитника. При своих солидных годах Гоэлро Никанорович казался совершеннейшим ребёнком, которого надо было охранять, спасать, беречь, желательно повсюду носить с собой в хозяйственной сумке, уподобившись материнской особи австралийского кенгуру. Разве о таком суженом мечтала Аглая Ивановна бессонными, омытыми горькими слезами одинокой женщины ночами? Мечтала со вздохами и воздыханиями.
   Соседство с нею в постели этого почти немощного мужского создания показалось ей жуткой нелепостью, насмешкой судьбы.
   Утром 20 мая Добрынина с брезгливостью выскочила из-под одеяла, нервно ворвалась в роскошный халат пышными, но ещё упругими своими формами, удалилась на кухню. Она не хотела терзать напрасными переживаниями разочарованное сердце. Там, на кухне, гремела кастрюлями, сковородками и прочей кухонной утварью.
   Аглая Ивановна чутко прислушивалась в смертельной распре, которую натощак затеяли в душе Добрыниной женское достоинство и женская совесть. Достоинство требовало немедленно прогнать с позором восвояси ворону в павлиньих перьях - рассыпающегося в прах любовника. А совесть призывала к добросердечию и пониманию. Аглая Ивановна подарила надежду несчастном, и бесстыдно тут же отбирать её. Совесть и достоинство вели нешуточный бой, а Добрынина искала компромиссы и не находила их.
   В это время разбуженный грохотом посуды Гоэлро Никанорович открыл близорукие и счастливые глаза, полной грудью вдохнул воздух, головокружительно пропахший здоровой и чистой женщиной. Квасников вдыхал этот забытый, несравненный воздух семейного уюта, как путник в пустыне ловит ртом свежий ветер. Покинуть постель, ещё хранящую тепло любимой женщины было бы верхом глупости, и Гоэлро Никанорович вольно раскинул свои детские руки, густо усыпанные веснушками, по подушкам, блаженно закрыл глаза, перебирая в памяти все подробности самого счастливого в его жизни отрезка времени - вчерашнего вечера.
   Но уж очень был напуган жизнью служащий банка, поэтому даже реальное счастье, даже мысленно он не мог ощупывать быз боязни за будущее. Нежный говорок Аглаи Ивановны ещё ласкал слух, но в сердце уже заселилась тревога. Неспроста всё это. Есть во всём этом какой-то подвох. Впереди его ждёт страшное раскаяние и непоправимая катастрофа.
   За счастье надо платить. Квасников ничего не мог дать взамен этой удивительной женщине, допустившей его к своему сердцу. Ничего, кроме своей одинокой, ненастоящей жизни, приятное сияние его выцветших глаз спряталось внутрь потускневших зрачков. С кровати поднялся прежний Гоэлро Никанорович - помятый и жалкий, словно желторотый воробышек, вырвавшийся из лап кошки.
   Первый завтрак новоиспечённых супругов проходил в напряжённой взрывоопасной обстановке. Единственное, что утешило в это утро Добрынину - скромный аппетит Гоэлро Никаноровича, который насытился глазуньей из одного яйца и половинкой чашки чая.
   Через два дня Аглая Ивановна стала перехватывать ехидные, недоумевающие и прочие, не очень приятные её взгляды сослуживцев и знакомых. Связь бухгалтера редакции и служащего банка стала широко известной и рождала многочисленные, самые фантастические версии и домыслы. Гоэлро Никанорович не хранил в секрете перемены в своей жизни по своей наивности и неопытности в семейных делах, от ощущения себя таким же равноправным человеком, как и окружающие. Он охотно отвечал на каверзные вопросы служащих банка и редких знакомых, а они и заговаривали-то с ним из чистого любопытства.
   Квасников же это внимание воспринял, как возросшее уважение к своей особе. Он даже чуточку гордился этим обстоятельством и работал, как никогда, творчески. Пачки денег, клееные и подписываемые им, лишь немного не дотягивали до настоящих произведений искусства.
   Но вечером 22 мая Аглая Ивановна вылила на его горячую и счастливую голову ушат холодной воды.
   - И что вы, Гоэлро Никанорович, по всем углам хвалитесь нашим странным союзом?! Неужели не понимаете, что при вашем, извините, возрасте об этом лучше помалкивать в тряпочку?! - такими словами встретила она его, вернувшегося с работы.
   - Да я... Вроде я... - подавился тяжёлыми словами оправданий Квасников.
   - Если вы когда-нибудь, где-нибудь, кому-нибудь, то я... - Аглая Ивановна сурово, как воспитательница детского сада на своего воспитанника, посмотрела на него.
   - Я больше не буду! - как воспитанник детского сада, прлепетал в ответ Гоэлро Никанорович.
   С той минуты их союз держался исключительно на совестливости Добрыниной и его заблуждений в том, что, ели он покинет эту женщину, она сделается несчастной и обиженной на него. По своему благородству сердце Квасникова ни в чём не уступало сердцу Аглаи Ивановны.
   И всё же служащий банка трезво анализировал создавшуюся сложную ситуацию в их отношениях: старость его, Гоэлро Никаноровича, двенадцатилетняя разница в возрасте. Это было причиной раздражения Добрыниной. Так считал Квасников и был недалёк от истины, хотя и в пятьдесят семь лет кое-кто из мужчин становится предметом тайной и не очень страсти даже тридцатилетних женщин. А вот его физическое и моральное состояние далеко не отвечало идеалу современной женщины в возрасте за десять лет до ухода на пенсию.
   Уже на третий день супружеской жизни Гоэлро Никанорович заболел ностальгией по своей прежней жизни. С приятным замиранием в сердце мечтал он об Аглае Ивановне, а теперь с тем же замиранием вспоминал о своём неброском, одиноком холостяцком существовании. Если вычесть стирку рубашек и утюжку брюк Аглаей Ивановной, то в остальном Квасников больше потерял.
   Гоэлро Никаноровичу приходилось самому готовить глазунью, кипятить чай. Супруге вдруг ударила в голову блажь питаться в ресторане. Квасникову приходилось ходить по магазинам, покупать продукты за собственные деньги, а их из-за фортелей двадцатипятирублёвой ассигнации оставалось разве что на прокормление какой-нибудь канарейки. Ему приходилось убираться в квартире. Аглая Ивановна почему-то считала, что хоть этим она должна получить некоторую компенсацию -а свою жертвенность, за своё попранное женское достоинство.
   К тому же, ночь с 19 на 20 мая была первой и последней в смысле их половой близости. Положение несчастного Квасникова было неприятным и унизительным - попал Гоэлро Никанорович из кулька в рогожку.
   В четвёртую ночь Гоэлро Никаноровичу приснилось нечто страшное, кошмарное и, в то же время - пророческое. Будто вышел он однажды вечером из дома - просто так, от нечего делать вышел и пошёл в городской парк. Почему в парк, в котором, сколько лет Квасников живёт в Кулёмах, был два раза, да и то в детстве? На этот вопрос он, и проснувшись, не мог ответить.
   Бывает такое в жизни каждого из нас. Приснится что-нибудь этакое странное - только успевай удивляться. Бывает, привидится место, где не бывал вовсе, не читал о нём и по телевизору в "Клубе путешественников" не видел. Или с человеком встретишься во сне, с каким и в грудном возрасте не встречался. Сон - это такая чертовщина, что о нём и вспоминать не стоит. Лгут люди, что человек во сне с Богом разговаривает - он с чёртом больше якшается.
   Вот примерно такой же странный, чертовщинный сон увидел Гоэлро Никанорович, с той лишь небольшой разницей, что место действия в какой-то мере было знакомым.
   Гоэлро Никанорович достиг городского парка, прошёл через центральную арку. Меж каштанами, тополями и другими, экзотическими какими-то деревьями было пёстро. Детишки визжали на каруселях, колесе обозрения и других вертящихся аттракционах. По горбатым асфальтовым аллеям, отороченным постриженными кустами жасмина, бродили влюблённые парочки юнцов и пенсионеров.
   Но в одном месте на высоком берегу Быстрицы скопление отдыхающего народа напоминало толпу ротозеев, собравшуюся вокруг нахрюкавшегося до положения свиньи алкаша, с любопытством наблюдавшую: встанет или нет несчастный выпивоха на две точки опоры?
   Так уж повелось с незапамятных времён на Руси: нет ничего милее для сердобольной русской души, чем возможность беззлобно посмеяться над беспомощным и чудаковатым пьяницей, а потом общими усилиями пожалеть его, помочь подняться, усадить на скамеечку, освободить от тошноты или даже отвести за кустик по малой нужде.
   Квасников не любил пьяниц, не любил зрелищ, но во сне почему-то поковылял к толпе, подгоняемый в спину каким-то непонятным предчувствием.
   Гоэлро Никанорович продрался через частокол дрожащих от любопытства и страха тел, ошеломлённо выпрямился и застыл на месте. На его голове тончайшими неприятными змейками зашевелились немногочисленные волосы.
   В центре толпы, сгорбившись, вертелась волосатая особь женского пола - почти обнажённая, если не считать лоскутков на бёдрах. Эта особь, несомненно, была ведьмой, самой настоящей ведьмой. Она держала в руке большую чугунную сковороду, и сковорода эта была раскалена добела, будто её только что вытащили из кузнечного горна. Ведьма вертелась волчком, обжигая руки (пахло сладковатым горелым мясом и жжёной шерстью), но она крепко держала в страшных руках своих раскалённую, будто приклеившуюся ручку сковороды,
   Ведьма вертелась разогнавшейся юлой, потом, устав, оборачивалась вокруг своей оси всё медленнее, как подвешенный на бечёвке и раскрученный шарик вращается со всё меньшей скоростью по мере приближения к мёртвой точке.
   И вот ведьма почти остановилась. Гоэлро Никанорович рассмотрел её лицо и закричал неузнаваемым тонким от ужаса голосом. Перед ним была Аглая Ивановна. Вернее, это была ведьма с чертами лица Добрыниной, только лоб и щёки её заросли ржавой, скомкавшейся шерстью, а из-под густых бровей злобно и отчаянно горели раскалённые угольки зрачков.
   Крик Квасникова распугал толпу, люди в одну секунду рассыпались по прибрежным кустам. Часть их бросилась вс обрыва в реку. Гоэлро Никанорович остался один на один с ведьмой Аглаей Ивановной.
   Он тоже хотел убежать или прыгнуть с обрыва в воду, хотя он умел плавать, но ноги его намертво запутала высокая упругая трава, словно на холме проросли из земли миллионы маленьких зелёных удавчиков.
   Ведьма заметила Квасникова, перестала визжать от боли, закусила нижнюю губу и стала надвигаться на него, неся на вытянутой руке раскалённую сковородку.
   - Мой миленький! Мой суженый! Тебя-то я и ждала! Сейчас я тебя поджарю, мой вкусненький! - скрежеща зубами, гнусавила ведьма и потянулась безобразной волосатой рукой к его шее.
   - А-а-а!.. - завопил Квасников, жутко вращая зрачками, и проснулся, растормошенный Аглаей Ивановной.
   Гоэлро Никанорович с недоумением и ужасом посмотрел на тёмное в предрассветных сумерках лицо Добрыниной и подумал, что ведьма из сна перекочевала в реальную действительность. Он дрожал всем телом, от греха подальше отодвинулся от сожительницы на самый краешек кровати и зорко следил за каждым её движением.
   - Шизофреник какой-то! - Аглая Ивановна откровенно зевнула, презрительно оценив его действия, и отвернулась к стене.
   С той кошмарной ночи Добрынина в глазах Квасникова не раз превращалась в ведьму. Такие галлюцинации не предвещали добра.
   К концу второй недели совместной супружеской жизни Аглая Ивановна презирала и ненавидела Гоэлро Никаноровича. А он её боялся, как должны нормальные люди бояться ведьм и другой нечистой силы. Конечно, долго жить с ведьмой не мог даже Квасников.
  
   49.
  
   Всё шло к тому, что Гоэлро Никанорович и Аглая Ивановна должны были расстаться навсегда. В наличии были причины, созрела революционная ситуация, не хватало лишь повода. Но, как говорится, была причина, а повод всегда найдётся.
   Ровно через две недели Аглая Иванов и Гоэлро Никанорович, укладываясь спать, не сказали друг другу ни плохого, ни хорошего слова, как и за весь вечер. Добрынина стелила Квасникову рядом с собой, но делала это для видимости супружеской жизни. Служащий банка, как мужчина, был опасен ей, как заяц грозен для лисы. Аглая Ивановна при желании могла выжать Гоэлро Никаноровича, как его постиранную рубаху - одной правой рукой и при этом зажать плешивую голову между своими ядрёными и крепкими коленями.
   Добрынина разделась при свете ночника открыто и непринуждённо, как разделась бы при близкой подруге или при матери, Квасников - только после того, как выключил свет, да и то с превеликим смущением, подрагивая голыми коленками.
   Гоэлро Никанорович просунул под одеяло короткую левую ногу, потом длинную правую и намерился тихо и незаметно отойти ко сну.
   И вдруг встревоженной голубицей заворковал мелодичный электрозвонок, который ворковал настойчиво и заполошно, словно голубица подверглась нападению десятка чужих сизарей и звала на помощь своего супруга - сизого голубя.
   Квасников покрылся от пяток до шеи холодными муршками. Скрючившись, затаился на подушке без дыхания. Образ ведьмы вновь витал перед его закрытыми очами.
   - Поди, открой, что ли! - грубо толкнув его в бок, сказала Аглая Ивановна. - Кого там черти принесли?!
   Гоэлро Никанорович выполз из-под одеяла, мелкими сторожкими шажками подошёл к двери, долго возился с замком-цепочкой.
   В открытую дверь хлынул водопад электрического света, и в его ореоле пьяным богом Дионисием возник Агафон Мефодьевич Агафонов с бутылкой вина марки "Далляр" в правой руке. Причём, держал бутылку он крепко, будто противотанковую гранату. Неуклюжей танкеткой с подбитой левой гусеницей Квасников откатился назад.
   - Баюшки-баю, хрен вам в бочку! - прогремел изумлённый пьяный голос Агафонова. - Мальчик в трусиках! Или я сплю, дорогие товарищи?!
   - Проходите, Агафон Мефодьевич! - тонколистой осинкой пролепетал Гоэлро Никанорович и заблаговременно, на всякий случай покосился на дверь сортира, как косится мышь на норку, встретившись с алчным, плотоядным взглядом кота.
   Агафонов уверенно переступил порог квартиры Добрыниной, захлопнул за собой, как мышеловку, дверь, и вся квартира погрузилась в страшную мглу. Зловещая тишина остро ударила в барабанные перепонки Квасникова, ему показалось, что он в одночасье оглох. Но через несколько секунд банковский служащий услышал, как скрипнула кровать под Аглаей Ивановной, как хлюпнул простуженным носом Агафон, после чего отрыгнул прямо в лицо Гоэлро Никаноровича изрядную порцию винного духа.
   Квасников зажмурил глаза, прижался спиной к стене и обречённо ждал, что в следующую минуту на его невезучую голову обрушится массивная советская бутылка из тёмно-зелёного стекла, и череп его, как грецкий орех под щипцами, расколется пополам, а горькие и испуганные его мысли разбрызжутся вместе с мозгами по всей прихожей.
   - Где у вас тут свет? Чего молчите, залюбезные супружники?! - просипел простужено Агафон и зашарил по стене, ища выключатель.
   Гоэлро Никанорович решил воспользоваться темнотой и бесшумно, медленно, но уверенно при помощи лопаток, упиравшихся в стену, придвигался к сортиру. И вдруг его, испуганного, жалкого, скукоженного резко выхватил из чёрного вакуума яркий свет. Служащий банка отчаянно и беспомощно заслонился от него рукой.
   - Не боись, старый пердун! Покамест у тебя есть время пожить! Я людёв сразу не убиваю, я с имя сначала выпиваю! - Агафон беспечно захохотал, но через стеклянную дверь увидел, что поднялась с кровати Аглая Ивановна. - Вон и краля твоя проснувшись! Эй, потаскушка кулёмовская! Шевели ножками! Ставь нам с супружником твоим разлюбезным закусь!
   Агафонов подошёл к Квасникову и аккуратно, двумя пальцами взял его за лямку майки.
   - Счас мы с тобой, электрифицированный товарищ, о жизни калякать будем - за чарочкой. Не брезговаешь моей компанией?
   - Я... я... я... - залепетал заплетающимся языком почти умерший Гоэлро Никанорович.
   - Брезговаешь? - Наступал Агафон. - А зря! Истина, между нами говоря, в вине!
   В прихожую вышла Аглая Ивановна то ли в японском, то ли в китайском халате. Добрынина сузила на яркий свет свои красивые и немного растерянные глаза и от этого стала похожа на китаянку.
   - Не шумите, пожалуйста, Агафон Мефодьевич! Соседи кругом, спят давно! - миролюбиво и заискивающе попросила она.
   Агафонов артистически в горе обхватил свою голову красными лапищами, закачал колтунной головушкой, запричитал:
   - Как же ты, боль моего сердца, Глаша, да с этой гнилой блошиной, да в постель пуховую, белую?! Как же ты, сука кулёмовская, не побрезговала, в наволочку не порыгала?! Али перевелись здоровые мужики на земле русской, что ты на завтрашнего покойничка позарилась?! Ох, Глашенька! Финкой обоюдоострой ты пронзила моё сердце - несчастное, влюблённое!
   - Ну, будет паясничать! - сморщилась Аглая Ивановна, но на Агафонова поглядывала с опаской. По собственному опыту знала, что от него можно ожидать самого невероятного и непредсказуемого.
   - Цыц, лярва! И не повышать мне голоса на честного по своей сути и по своему хобби мужчину! - Агафон усмехнулся, а Добрынина отчаянно-испуганно отпрянула назад. - Испужалась! А ты не бойся, потому как я тебя ревниво люблю. А чевой-то это твой супружник тебя не защищает? Чевой-то не налетит на меня ясным соколом? Чевой-то в морду не бьёт, не плюёт?
   Гоэлро Никанорович почувствовал, что не к добру Агафонов перевёл струю критики с Аглаи Ивановны на него, и попытался уже в зародыше погасить конфликт.
   - Вы выпить хотели, Агафон Мефодьевич? Пойдёмте на кухоньку1
   - С тобой, гнидой вшивой, пить?! - Агафон округлил в шарики пьяные глаза. - Да я с тобой на одном гектаре!.. Я тебе!..
   Агафонов замахнулся на Квасникова "Далляром", и тот почти без памяти осунулся вниз по стене. Но ничего убийственного не произошло. Шофёр банка в сильном опьянении менял своё настроение самопроизвольно и часто, как взгляды на жизнь и женщин.
   - Вы не ушиблись, Гоэлро Никанорович? Нет? Ну, слава Богу! Вставайте, уважаемый электрифицированный товарищ! Вы думали, что Агафон Мефодьевич - хам? Что он может раскокошить вам плешивую тыквочку драгоценной бормотухой? Напрасно! Агафон Мефодьевич - благородный человек. Лыцарь без страха и упрёка, можно сказать, - ласково, нежно говорил Агафон с Квасниковым. И тот на самом деле поверил в сказку о благородном сердце шофёра банка, хотя уже имел возможность убедиться в коварстве настроений Агафонова.
   - Да, да, дорогие мои! - Агафон засунул руку с бутылкой под борт грязного коричневого пиджака и неуверенными шагами стал измерять прихожую. - Я презираю любое насилие над человеческой личностью. Я являюсь пламенным борцом за права человека и свободу поведения женщин. Я не хочу заготавливать лес для родной страны в благодарность за посмертное искоренение такого червяка, каковым, к несчастью моему, являетесь вы, дорогой Гоэлро Никанорович! Только мудрая женщина может порешить наш международный конфликт. И я обращаюсь прямиком к вашему доброму сердцу, Аглая Ивановна. Кого из нас вы выберете, любезная богиня, тот и разделит с вами... как его... ну, это... ложе
   Агафон артистически рухнул на колени, а Аглая Ивановна умилённо и влюблено смотрела на него. Она видела и понимала, как пошло рисуется Агафонов, но в её щедрое сердце возвращалась любовь к нему.
   - Вас, вас я выбираю, Агафон Мефодьевич! - по-женски глупо и беспечно растаяла Добрынина и страстно бросилась поднимать с колен вернувшегося в её сердце красноречивого и бесподобно мужественного возлюбленного.
   - А как же я? Я ведь вам муж считаюсь! - Это не дрожащий всем телом Квасников пропищал, а рыкнуло львом его очнувшееся на короткое мгновение после долгого летаргического сна мужское самолюбие.
   - А-а, идите вы!.. - Аглая Ивановна выстрелила в Гоэлро Никаноровича карим презрением из-под плеча обнятого ею Агафонова. - Правильно Агафон Мефодьевич сказал6 червяк вы, а не человек! Фу, противно!
   - Слыхал, что женщина говорит?! - торжественно возопил Агафонов и поднялся во весь свой пугающий Квасникова рост. - Вымётывайся отсюдова, пока трамваи ходют! Иначе я уровняю твои ноги в политических правах!
   - Как же так?.. Что это?... - бессвязно лепетал и сопротивлялся служащий банка и не мог включить даже пониженную скорость, хотя в сложившейся ситуации от него требовалась предельно повышенная.
   - Сорок пять секунд на одевание штанов! Время пошло! - по-старшински приказал Агафонов и поддал пинком под зад Гоэлро Никаноровичу.
   Квасников в армии не служил, поэтому, как ни спешил, оделся не менее, чем за пять минут. Пальцы его были непослушны - он не сумел застегнуть ширинку.
   Так и вышел в прихожую с расстегнутой. Из ширинки выглядывал краешек белой нейлоновой сорочки. Аглая Ивановна без смущения прыснула в кулачок. Униженный Гоэлро Никанорович уже собирался прошмыгнуть мимо сплетённых в страстных объятиях Агафонова и Добрыниной, но был пойман за воротник властной и сильной рукой Агафона.
   - Ты куда, мышь серая?! А кто за тебя должок возвращать будет?!
   - Какой должок? - наивно удивился Квасников, хотя о долге Агафонову помнил и дённо, и нощно.
   - Четвертак с тебя причитается! Али нет, товарищ электрифицированный?
   - Почему двадцать пять рублей? - слегка возмутился Гоэлро Никанорович. - Я вам две бутылки вина брал. А остальные у меня отобрали. Я не виноват.
   Квасников был полон решимости сохранить за собой помятую ассигнацию даже сейчас, перед лицом смертельной опасности. Ему казалось, что без этой купюры вся его дальнейшая жизнь не представляет никакой возможности, что он и жить будет до тех пор, пока двадцатипятирублёвка у него в кармане.
   - Ах ты, куркуль! Ах ты, морда кулацкая! - задохнулся в гневе шофёр банка. - Ты же сам большую часть бормотухи выжлоктал! А меня угощал по случаю своего досрочного выписания и больницы. Али забыл?
   Гоэлро Никанорович с ужасом подумал, что плакали его пять рублей, сгорели синим пламенем! Агафонов превратит его жизнь в американский фильм ужасов, пока он, Квасников, не отдаст четвертак. Гоэлро Никанорович никогда не мог себя защитить и готов был рассчитаться с этим опасным для существования любой живой особи пьяным мужиком, но отдать дорогую для него двадцатипятирублёвую ассигнацию... Для Квасникова лучше вырвать сердце из собственной груди.
   - Дорогой Агафон Мефодьевич1 Я отдам, обязательно отдам вам весь долг. Вот хотя бы завтра отдам. А сегодня у меня нет. Честное слово, нет!
   Квасников ужаснулся: что с ним сделала ассигнация с номером ОЛ 5243815! Он - честный и благородный служащий Совесткого банка - врёт напрополую, да ещё прикрывается честным словом. Но, осуждая своё поведение, он презирал не себя, а Агафона Агафонова, презирал всеми фибрами души за то, что тот - сильный и одним ударом может отправить его за пределы белого света, за то, что Агафонова обняла красивая сорокапятилетняя женщина, а от него, Гоэлро Никаноровича, отодвигалась с брезгливостью. Он лютой ненавистью ненавидел сильных и здоровых людей, потому что сам был болен душой и телом.
   - Ишь ты, "дорогого" нашёл! Я - не дорогой, я - дешёвый. Правда, Глаша? Я хорошую бабу за бесплатно осчастливлю! - Агафон поцеловал Аглаю Ивановну в макушку. - Ну ладно, Мефистофель плешивый! Некогда мне с тобою валандаться! Видишь, женщина женского счастья ждёт! Гони деньги добровольным порядком, а не то я тебя экспроприирую!
   - Нету у меня! Нету! - отчаянно завопил Квасников и закопошился, пытаясь вырваться из цепкого захвата Агафонова.
   - Вот гад! Ты веришь, Глаша, чтобы у банкира не было денег? А, возлюбленная моя?
   - Есть у него деньги, без тени сомнения, любезно подсказала Аглая Ивановна.
   Гоэлро Никанорович неделю назад боготворил эту женщину, как неземное существо и не ожидал от неё предательства. Это окончательно надломило его волю. Уж теперь Агафон вытрясет его, как половой коврик, со всеми дензнаками и копейками.
   Квасников обливаясь горькими слезами, протянул ненавистному Агафонову дорогую сердцу ассигнацию и сразу же в душе его образовался вакуум на почве равнодушия ко всему на свете и к себе, в том числе.
   Гоэлро Никанорович даже не почувствовал боли, когда шофёр банка пустил его вниз по лестнице. Так жестокосердечная хозяйка выбрасывает из квартиры блудливого и нашкодившего кота.
  
   50.
  
   Аглая Ивановна была счастлива. Лежала свободно на своей модной кровати, как отдыхающая древнегреческая богиня, осторожно дыша, боясь вспугнуть своё неожиданное женское счастье. Рядом с ней былинным богатырём возлежал необычайно задумчивый Агафон и курил папиросу "Беломор".
   Что-то положительное произошло с возлюбленным Добрыниной после его возвращения из больницы. Нет, он оставался таким же грубоватым и переменчивым в настроении, таким же невнимательным и неопрятным, но в его взгляде появились мысли, он о чём-то упорно думал. Иногда в глазах его можно было прочитать чувства, ранее не посещавшие его - удивление, изумление, растерянность.
   Прошли сутки после того, как был изгнан тшщедушный и занудливый Квасников. Сегодня утром Аглая Ивановна проснулась первой, со страхом ждала, что сейчас Агафон откроет свои затуманенные, полные злой похмельной тоски глаза, и из его рта вместе с перегаром извергнутся в её адрес. Но Агафонов проснулся тихим и задумчивым. Добрынина слегка перепугалась: Агафон ли переспал с нею или оборотень?
   - Что случилось, Агафоша7 Неприятности? - участливо спросила она.
   - Ничего не случилось, - поморщившись, ответил он. - Иди на работу. Вечером поговорим.
   Аглая Ивановна в полном недоумении собралась уходить. Агафонов, не поднимаясь с постели (у него был больничный лист), спросил:
   - Выпить у тебя есть что-нибудь?
   - Бутылка водки в холодильнике.
   Добрынина успокоилась. Агафоша спросил о спиртном, значит, ничего страшного не случилось. Он никого не убил, ничего не украл, не изнасиловал... А то она грешным делом подумала...
   Вечером по возвращению с работы Аглая Ивановна не чаяла застать своего возлюбленного дома, потому что была уверена, что Агафон одной бутылкой не ограничится. И опять её ожидал сюрприз из сюрпризов: Агафон не только был на месте - он не был пьян. На столе стояла ополовиненная бутылка "Российской", а сам шофёр банка читал газету.
   "Что-то всё-таки случилось!" - заполощенно подумала Аглая Ивановна. Подойдя к столу, она с недоверием понюхала содержимое бутылки. Водка!
   Агафон был непривычно молчалив во время ужина, немногословен и нежен в постели. Переборов суеверные страхи, Аглая Ивановна возликовала: Агафоша, которого она любила и о котором мечтала, изменился в лучшую сторону. Не напрасно она проливала тихие и безнадёжные слёзы в цветастую наволочку, как утро росу на ромашковый луг. Агафон откликнулся ей ответным чувством под воздействием доброго и бескорыстного её сердца. Где-то в глубине души она гордилась собой.
   - Ты о чём думаешь, Агафоша7 - как можно ласковее спросила Аглая Ивановна и совсем не ожидала ответа. Она спросила просто так, от переполнявшего её, не держащегося внутри счастья.
   - О жизни думаю, Глаша! - очень серьёзно сказал Агафон и замял папиросу в пепельницу. - В чём смысл жизни нашей, а?
   - Что, что? - опешила Добрынина.
   - Живём мы как? Как сурки, аки скоты. Вот ты, к примеру... Ты хоть имеешь представление, что вокруг нас творится? Чем люди живут?
   - Ну как же, знаю. - Аглая Ивановна поцеловала его в щёку. - Я обо всём знаю в нашем городе..
   "Знаю"! - перекривил её Агафон. - Сплетни ты знаешь. А вот допустим, про ирано-иракский конфликт что тебе известно? А кто счас из наших космонавтов в космосе? Что в Эфиопии засуха, знаешь?
   - А зачем мне знать-то, Агафоша? Чего мне за какой-то Ирак голова должна болеть? Их вон сколько, ираков этих! А мне и без них есть о чём подумать. И космонавтов у нас видимо-невидимо - всех не упомнишь. Да и не интересны они мне. Ты вот - космонавт! О тебе думаю!
   - Вот-вот! До Ирака дела нет, до космонавтов - тоже. Ни до чего дела нет. Вся радость, коли мужик под боком. Всё горе, когда его нет. В чём жизнь твоя, спрашивается? На работу и ту идёшь, чтобы пенсией обеспечиться.
   - Чего это ты, Агафоша? - всполошилась Аглая Ивановна. - Чёй-то ты меня неправильной жизнью попрекаешь, а на себя не смотришь?
   - А я и на себя смотрю. Я - скотина. Пожалуй, похлеще тебя. Водку хлещу без меры, про ребёнка своего забыл, газет, книг не читаю.
   - А я за сыночка своего переживаю. Как там служит? Не обижают ли?
   - Переживаешь! Кабы переживала, не выгоняла бы его на кухню спать, когда мужики приходили. Я-то знаю про это! - Агафон усмехнулся. - Ну вот, сына ежели в расчёт не брать, что после тебя останется, когда копытки откинешь? Молчишь? А я не молчу. Обо мне, окромя тебя, дуры, и не вспомнит никто. Никто слезы не прольёт. Ведь как я жил? День до вечера. Похмелился, нажрался, к бабе пристал. И все запросы! Ну, теперь - всё! Я эту жизнь за рога возьму! На тебе женюсь, как это по-людски полагается. В кино с тобой станем ходить, ещё куда-нибудь.
   - Правда, Агафоша? - обомлела от радости Аглая Ивановна. Приятны для слуха были Агафоновы слова, но поверить им она боялась.
   - Чего мне зря трепаться? Я тебе - не корреспондент Мякишев, чтобы трепаться! - Агафонов прикурил ещё одну папиросу.
   - Какой ты хороший, Агафоша! - Добрынина доверчиво прильнула к мощному плечу Агафонова.
   Агафон криво усмехнулся.
   - Кабы я такой да всю жизнь был! Только быть умным да хорошим в нонешние времена не выгодно. Я уж лучше потихоньку, дурачком. Крути баранку, винцо попивай. А что про смысл жизни - про него пусть Панкратова голова болит. И про Иран с Ираком тоже. И про Эфиопию. На мой век и в Кулёмах веселья хватит. Давай-ка, Аглая Ивановна, мы с тобой лучше ещё одно сражаньице организуем! - Агафонов грубо привлёк к себе Аглаю Ивановну.
  
   51.
  
   - Агафоша, у тебя бюллетень али как? - Щебетала поутру Аглая Ивановна. - Я тебе тут завтрак на столе оставила. А сама сейчас ухожу!
   Агафон сидел на кровати в трусах и молчал, обхватив голову руками. Неуютно було у него на душе с утра. За два дня надоела ему женатая жизнь, белые простыни, Телевизор, газеты. Он представил себе, что и сегодня должен просидеть в четырёх стенах, дремать во время чтения событий из-за рубежа, а вечером слушать приторное, заискивающее сюсюканье сожительницы. Агафонов от этих мыслей почернел лицом.
   У шофёра банка остро сосало под ложечкой, будто не курил дня три, душа сжималась в тяжёлом предчувствии. Душа протестовала против уюта и благополучия. Сумасбродная душа протестовала и требовала ярких впечатлений или хотя бы пьяного забытья. Агафон имел серьёзные основания считать позавчерашний и вчерашний дни потерянными и вычеркнутыми из жизни.
   Все эти дни не произошло ничего такого, о чём можно вспоминать с хорошим собутыльником за чаркой. Ни с кем Агафон не подрался, не приставал к женщине и не завоевал ни одного дамского сердца, не попал в медвытрезвитель, не уснул на крыльце райисполкома и не свалился с балкона ресторана. Нет, не хочет он, не желает превращаться в благообразного мещанина, в довольную примитивной жизнью свинью. Ему необходимы шум, гвалт, скандал - любое сумасбродное действие, о котором приятно вспомнить, протрезвев.
   - Допустим, и сегодня я не напьюсь, - сказал Агафонов вслух, расхаживая по залу. - Перечитаю до корок все газеты. Пересмотрю все передачи по телевизору. Да я не такую ахинею буду нести дуре Аглае Ивановне! Чего доброго, и сам поверю в это!
   Агафон давно, ещё в юношеском возрасте, решил, что самый полезный для его личности смысл жизни - прожить для собственного удовольствия. И жил, не терзаясь совестью, и не был из-за этого белой вороной среди окружающих.
   Конечно, ругают, воспитывают - не без этого. Без этого нельзя в нашем обществе. Но Агафонов ведь не мальчик и не дурак, он-то знает, что всё это - словеса. А те, кто его воспитывает, втайне завидуют его независимости и умению брать от жизни все её радости, к коим он первыми номерами относил вино и женщин.
   - Милый, я пошла! Завтрак на столе! - Добрынина прошуршала из кухни в прихожую дорогим платьем.
   - А прыща того старого ты тоже милым называла? - Агафон уже завёл себя.
   Аглая Ивановна споткнулась при этих словах, которые своей вероломностью больно стеганули её, будто крутой плетью, - так, что сердце зашлось.
   - Агафоша...- жалобно выдохнула она. - Я ведь из жалости к нему...
   - В следующий раз из жалости столетнего развалюху с собой рядом положи! А небось, и целовала в плешь любезного Гоэлро Никаноровича! - Агафонов уже чувствовал себя кровно обиженным и со злостью натягивал брюки.
   - Ну зачем ты так, Агафоша?!.. Всё по-хорошему было. И будет всё нормально. Я ведь одного тебя люблю. Живу, можно сказать, для одного тебя! - Добрынина заплакала и опустилась на тумбочку трюмо в прихожей.
   - Знаю я вашу любовь! Не ты первая, не ты последняя! Расквасился, дурак! Как жа! Красавица Глаша меня старому пердуну предпочла! Это ж надо - меня рядом с ним поставила! Да с меня все Кулёмы смеяться будут! Носу из дому не высунешь. На хрена мне такая любовь?! - Агафон уже оделся и завязывал шнурки на ботинках.
   - Прости, Агафоша, я ведь... Ты ведь ушёл от меня. Я ведь думала, что ты не вернёшься.
   - Куда я ушёл? В больницу? Другие вон по двадцать лет ждали! К примеру, та же Пенделопа...
   - Да ведь не муж ты мне был, Агафон! - Аглая Ивановна всхлипнула. - А теперь - муж. Я теперь к тебе со всей верностью.
   - Шиш тебе, а не Агафона в мужья! - Агафонов направился к двери, по пути больно наступив на ногу Добрыниной.
  
   52.
  
   Агафон с двадцатью пятью рублями в кармане не спеша шёл по весенним Кулёмам. Ему было до лампочки, что город щедро залит июньским солнцем, ему было глубоко плевать на кружащее голову буйство цветов на клумбах. Пение влюблённой птахи для него было равнозначно душераздирающему воплю двигателя "КамАЗа".
   Всё это торжество природы не прикасалось к разочарованной его душе. Во-первых, он и в хорошем расположении духа на звёзды не смотрел. А во-вторых, его мозг усиленно работал над решением проблемы: как с пользой для себя растратить двадцать пять рублей. С одной стороны, эти деньги не его, их Мякишев занял у Панкратова, а с другой - его душа жаждала скромного напитка "Далляр" для своего успокоения.
   Недолго Агафон мучился дилеммой. Выписавшийся вместе с ним Пашка Мякишев не менее его любил вышеупомянутый напиток. Отправившись к корреспонденту, Агафонов убьёт сразу двух зайцев: отдаст долг и выпьет за чужой счёт.
   Уже минув редакцию, шофёр банка круто развернулся на 180 градусов, и уверенно направился к одному из самых уважаемых в Кулёмах учреждений.
   Агафонов подходил к редакции и не видел. Что в окно его заметила Добрынина.
   Аглая Ивановна только-только пришла на работу и была несколько заплакана. И в эту минуту слёзы помимо её воли, к великому торжеству Угрюмовой, проступали на покрасневших веках бухгалтера. Полный крах терпела её мечта о светлом семейном счастье. Как хорошо было бы повесить на свою нежную шею тяжёлый камень и бросится с крутого обрыва в Быстрицу!.. Так безнадёжно думала Добрынина и вдруг увидела в окно приближающегося к редакции Агафона Агафонова.
   Несчётный рой различных приятных мыслей пронёсся в её голове в течение нескольких секунд: Агафон раскаялся1 Агафон идёт просить прощение! Она, великодушная и благородная, конечно же, простит его.
   Аглая Ивановна поспешно вытащила из сумочки пудру и массажную щётку, стала нервно и суетливо приводить себя в порядок и этим вызвала новую вспышку злорадства у Угрюмовой.
   Но знакомые до боли в сердце шаги Агафона тяжело протопали мимо двери её кабинета. С трудом Аглая Ивановна подавила в себе желание семнадцатилетней девушкой выскочить в коридор, упасть на колени перед злым, чёрствым, грубым, недалёким, но любимым человеком. Добрынина смертельно побелела от пудры или от горя? И почти без чувств обрушилась на стул.
   Агафон же интеллигентным движением ноги распахнул дверь в кабинет сельхозотдела газеты "Советские Кулёмы".
   Кабинет - малая комнатушка три на два метра, которую, казалось, распирал объёмный завотделом Пашка Мякишев. Как ещё размещались в этой комнатушке два стола и два стула? И как отвоевал себе кусочек пространства ещё один корреспондент, в противоположность заведующему отделом - худющий и длинный, по фамилии Казнокрадов, прозванный Мякишевым за узкие азиатские глаза Нанайцем?
   Агафонов, почти не уступавший Пашке в массе тела, с трудом отыскал между столами свободный промежуток.
   Мякишев с непривычно свежим лицом, в вычищенном, отутюженном костюме и галстуке в бычьем упорстве склонил голову над чистым листом бумаги, прицелившись в него шариковой ручкой. Корреспондент собирался выстрелить первую фразу статьи, и поэтому у него был одухотворённый, творческий вид. Агафон, впервые жизни заставший интеллигента-творца за работой, сначала даже слегка оробел, поэтому и заговорил с Пашкой, как с солидным и уважаемым начальником.
   - Я вам долг принёс...
   Мякишев поднял голову, откинул тучное своё тело назад, на спинку стула и удивлённо взглянул на Агафонова.
   - Почему на "ты", Агафон? Принёс - давай. Сегодня как раз Панкратова выписывают. Ему, верно, нужны деньги.
   Рука Агафонова уже полезла в карман за ассигнацией, но, нервно дёрнувшись, остановилась, будто за пазухой у него притаился ёж.
   - Я это, Паша... - замялся Агафон. - Я подумал, что не грешно сегодя...
   - Ты принёс или не принёс? - Мякишев поморщился. Он был недоволен визитом Агафонова. Шофёр банка некстати возник во время рождения первой фразы фельетона, а ведь это должен быть первый фельетон Пашки за последние пять лет.
   - Да вот они. - Агафон нехотя вытащил двадцатипятирублёвую ассигнацию. - Но я хотел...
   - Чего ты хотел, Агафон? - рассеянно спросил Мякишев, размышляя о чём-то своём и машинально заталкивая деньги в нагрудный карман пиджака.
   - Выпить с тобой хотел...
   - Так в чём дело? Сегодня я выпил бы в последний раз. А с завтрашнего дня завязываю. Угощаешь? - Пашка с сожалением отодвинул в сторону так и не тронутый его умной мыслью белый лист бумаги.
   - Денег-то нет. Я на этот четвертак рассчитывал, - начал злиться Агафонов.
   - Эти деньги трогать никак нельзя. Егор - хороший человек, обидеть его не могу. Да и семья у него большая - пять спиногрызов.
   - Знал бы, что так дело обернётся, не заходил бы к тебе! - совсем расстроился Агафон.
   - Долг - святое дело для настоящего мужчины. Да ты не расстраивайся - придумаем что-нибудь. Как-ника у меня сегодня День ангела.
   - Какой День ангела? - не понял шофёр банка.
   - День рождения. Значит. - Мякишев, потирая пухлыми ладошками, с подозрением взглянул на своего корреспондента. - У тебя пятёрки не найдётся, Нанаец?
   - Нету у меня! - буркнул Казнокрадов, который насиловал информацию об обработке посевов, весь измазавшись в пасту из шариковой ручки.
   - Может, у любези своей спросишь, у Добрыниной? - предложил Пашка Агафонову.
   - А ну её!.. - выматерился шофёр банка. - И вообще, Паша, у кого день рождения? У тебя или у меня?
   - Ты прав, мой друг! - Мякишев задумался, изучая волнистую трещину в штукатурке на стене. - У замши взять - догадается, что смыться хочу.. У Угрюмовой? Эта даст, но с таким понтом, что вино в глотку не полезет. Придётся к любези твоей - на поклон.
   - Слушай, Паша... Давай Егорову бумажку оприходуем, а завтра отдадим! - предложил Агафон.
   - Нет, стоит только разменять... Я сейчас...
   Через пять минут Мякишев вкатился в кабинет с троячкой, зажатой в руке.
   - Вот... Больше не даёт. В сильно расстроенных чувствах Аглая Ивановна.
   - Этого - только червячка заморить! - Агафонов презрительно скривился. - Слушай, пока ты по редакции шлялся, у меня авантюрная идейка созрела. Пойдём-ка со мной в банк, мне один человек пятёрку задолжал!
   - Пойдём, - согласился Мякишев и обратился к Казнокрадову:
   - Нанаец, если кто спросит - я в РАПО потопал. А "Пресс-центр" ты за меня сварганишь.
   - Угу... - буркнул в ответ неразговорчивый корреспондент.
  
   53.
  
   Мякишев и Агафонов, заняв всю ширину тротуара, продвигались к Кулёмовскому государственному банку и уже находились в пятидесяти шагах от этого славного учреждения. И вдруг из подворотни вышел редактор газеты.
   Пашке эта встреча была нежелательной, хотя он твёрдо знал, откуда путь держит его начальник. В этом проулке жила давняя любовь редактора, которую начальник тщательно скрывал. Увы, о его похождениях знал весь город.
   К счастью Мякишева, редактор тоже не желал быть увиденным и, отвернувшись, юркнул в хлебный магазин.
   - Пронесло! - Пашка облегчённо вздохнул.
   Агафонов громко захохотал, и от него шарахнулись в сторону два "бананово-панковых" существа.
   - От Верки идёт! - намекнул Агафон на редактора. Я ведь эту Верку во всех позах!
   - Да ну его! - Мякишев отмахнулся. - На работе чуть не умирает, стонет, охает, а здесь силы откуда-то находятся. Верку вот не пойму...
   - А она его любит, пня трухлявого. Говорила мне, что нежный, ласковый. Слушай, Паша. Я в банке буду одного клиента обрабатывать. А ты молчи, несмотря ни на то. Иначе одной бутылкой будем День ангела отмечать! - предупредил Агафонов.
   - Только без насилия, Агафон!
   - Он стоит мордобития, но я его культурно оформлю, будь спок!
   Придя в банк, Агафонов через охранника вызвал в холл Гоэлро Никаноровича.
   Квасников подошёл к Агафону и Мякишеву испуганным и взъерошенным. Последние два дня были не самыми лучшими в его жизни. Тяжёлое унижение от неудачного супружеского союза с Добрыниной, но ещё хуже - потеря двадцатипятирублёвой ассигнации, чьё отсутствие уже начинало магически сказываться. Сначала ему в магазине впарили десяток тухлых яиц, и он уже второй день остаётся без завтрака, потом он в совершенно безобидной ситуации уронил и разбил чайничек-заварник, и сегодня остался без чая, и, наконец, ему был объявлен выговор за засыпание на рабочем месте - первый выговор за тридцатилетнюю службу в банке.
   - Гоэлро Никанорович! Товарищ наш электрифицированный! - Агафонов подскочил к нему и привлёк к себе, как родного, горячо любимого брата. И тут же, оглядываясь на посетителей банка, яростно зашептал ему на ухо:
   - Ты что же это, хрен плешивый, у бедной Аглаи Ивановны пятёрку спёр?! Плачет, рыдает несчастная женщина - тебя проклинает! Ей ведь и хлебушка не за что купить!
   - Я не брал! Я не брал! Ей-богу, не брал! - испуганно запричитал, забожился Квасников.
   Само подозрение в какой-либо краже и вообще нечестном поступке должно было отлетать от честнейшего Гоэлро Никаноровича, как горох от стенки, но Агафонов мог сделать виноватым даже грудного младенца, родившегося на свет часом ранее.
   - Врёшь, поганый старикашка! На трюмо лежала пятёрка! И не стыдно тебе красть у бедных вдов?! А ещё на государственной службе, при деньгах состоишь! - Агафон бросился в безоглядное наступление.
   - Я никогда в жизни, ни разу... - захлёбывался, оправдываясь Квасников.
   Он искал взглядом хоть кого-нибудь, кто мог бы помочь ему в нежданно нагрянувшей беде в образе страшного и тупоголового Агафонова. Но люди равнодушно проходили мимо них. Отвернулся в сторону и молоденький охранник банка, которого взяли на работу вместо сержанта Кашкина. Еремея с повышением в звании перевели в уголовный розыск.
   - Ежели сей секунд не отдашь пятёрку, я сей минут объявлю на всё наше уважаемое и благородное заведение, что ты бессовестный вор и старый, непревзойдённый распутник! - угрожающе зашипел ему на ухо Агафонов.
   Гоэлро Никанорович поверил. Агафон, если бы ему потребовалось, мог объявить вором и мошенником начальника милиции. Служащий банка дрожащими пальцами выудил из бездонных карманов брюк последние свои наличные денежкм: трояк и две рублёвки. Квасников при этом хныкал, как обиженный ребёнок, и причитал:
   - Это шантаж! Вы бессовестно поступаете со мной, Агафон Мефодьевич! Вы прекрасно знаете, что я не брал денег у Аглаи Ивановны!
   - Ладно, ладно! - Агафонов схватил деньги и грубо оттолкнул Гоэлро Никаноровича. - Ворюга несчастный! А ещё старый человек!
   Агафонов перевоплотился в борца против хищений личных сбережений советских трудящихся и сам поверил в это: Квасников - подлый мелкий воришка.
   - Всё в порядке, шеф! - довольно сказал Агафон, подойдя к стоявшему поодаль Мякишеву. - Теперь на три бомбы "Далляра" хватит!
   - А "Далляра", кажется, нет. Зато по моим данным "Лучэфер" имеется.
   - Сойдёт и "Лучэфер"! - Агафонов оглянулся на Гоэлро Никаноровича. Тот горестно ковылял к своему подвальчику. - Во, лапоть! И зачем только такие на свете живут? Держи деньги, Паша!
  
   54.
  
   - Здравствуйте, девочки-мамзелечки! - бросил Мякишев своё коронное приветствие, как только переступил порог вино-водочного магазина. Сие самое злачное в Кулёмах торговое заведение, к удивлению Агафона и Пашки, было пустынно, словно здесь не водкой с бормотухой торговали, а мебелью областной фабрики.
   Мрачнее, чем приговорённый к казни на эшафоте, сидела перед весами в полном одиночестве Дуня. К её розовым, пышущим здоровьем, тугим, как астраханские арбузы, щекам никак не шло смертельно-тоскливое выражение её светлых невыразительных глаз. Она даже не взглянула на Пашку, которому обычно благоволила даже в дурном настроении.
   Дуни постигло какое-то неутешное горе. Мякишев грешным делом подумал, что продавщицу бросил её непутёвый, вечно похмельный Васёк.
   - Что случилось, милая Дуня? - с большим участием в голосе спросил Мякишев.
   Вопросом своим он лишь заставил её равнодушно взглянуть на него.
   - А где Груня?
   Тут-то вроде как опомнилась Дуня, стала всхлипывать, шмыгать мясистым носом и вдруг громко расплакалась, уронив белую тюбетейку-нашлёпку на весы. Паша машинально взглянул на стрелку, которая показала, что колпачок-тюбетейка продавщицы весит 48 граммов, если не обманывали весы, если под их тарелкой не был пристроен маленький магнитик. Мякишев был просто уверен, что магнитик был, потому считал невозможным прокормление двоих детей и мужа за зарплату в 90 рублей, да ещё при этом иметь золотые с драгоценными камнями серьги, перстень и кольцо. Но не об этом Мякишев думал сейчас, а о том, как утешить сердце Дуни, чтобы она без колебаний отпустила вина в запрещённое для продажи спиртного время.
   И Пашка принялся профессионально утешать её, словно всю жизнь только и занимался, что утешал убитых горем женщин.
   - Всё пройдёт, Грушенька! Как с белых яблонь дым. Всё пройдёт - и печаль, и радость, дорогая моя! Всё пройдёт - так устроен мир!
   - Я не Груня, я - Дуня, Пашенька! - продавщица с обидой всхлипнула.
   - Фу ты, ну ты! - расстроился Мякишев. - Это я от душевных переживаний перепутал. Не могу равнодушно смотреть когда плачут добрые и красивые женщины. Скажи, кто вызвал твои чистые слёзы? Я приму меры!
   - Перед милицией и ваша контора бессильна! - грамотно выразилась Дуня, словно была завсегдатаем кооперативных президиумов и трибун. - У нас, милый Паша, самая опасная для жизни профессия в стране, опаснее, чем у лётчиков-испытателей. Сегодня мы продавцы, а завтра - подследственные. По лезвию ножа ходим. И главное, не ведаем, откуда беда грянет. Откуда же я знаю, с чего у нас четыреста рублей лишних набралось?
   Мякишев был косвенно знаком с некоторыми негативными явлениями советской торговли, ему не надо было объяснять, откуда взялись лишние деньги.
   - Чего же вы не прересчитали? Чего деньги не забрали домой?
   - Это Груня-растяпа! Недельную пену забыла в кассе! А утром - ревизия и ОБХСС.
   - Сказали бы, что это - ваши личные деньги, - со знанием дела продолжал учить Мякишев.
   - Ага, им скажешь! - ответила Дуня. - Так они и поверили! Давай, отпущу уж тебя. Семь бед - один ответ.
   Заполучив бутылки с драгоценным содержанием, Паша уже не побоялся спросить:
   - А чего же одну Груню забрали? Ты-то чего на свободе и торгуешь?
   Дуня была удивлена такой бесцеремонной постановкой вопроса, но ответила:
   - Груня, как завмаг и старшая сестра, взяла вину на себя, а ты Паша-соколик, больше не приходи в неположенное время. Больше не обломится тебе!
   Так Мякишев на собственной шкуре испытал, чем может обернуться провокационный вопрос, камнем брошенный в огород работников торговли. Но он совсем не расстроился, он даже был рад тому, что, наконец, сжёг все мосты между собой и винно-водочным магазином.
  
   55.
  
   Пашка Мякишев проснулся рано - в пять часов утра. Так всегда бывало после злоупотребления. Сердце его работало, как пошедший вразнос паровой двигатель, и нутро горело от жажды, как оазис среди Сахары. Паша нащупал рукой банку с водой, стоявшую у кровати, жадно врезался в стекло зубами, притушил похмельный пожар. Вставать в такую рань ему, обременённому заботами, не имело смысла.
   Мякишев закрыл глаза и увидел котёнка - маленького, чёрного котёнка. Глупый пушистый малыш гонялся за собственной тенью, выбиваясь из сил. И Пашке показалось, что это он - чёрный котёнок, это он всю жизнь гоняется за бесплотной тенью. От такой ассоциации его затошнило, ему сделалось страшно: он всю свою жизнь потратил на совершенно глупое и бесполезное дело.
   Пашка боялся новых видений, размежил веки и стал думать о дне вчерашнем. С похмелья он всегда пытался восстановить в памяти прожитое, чтобы ненароком не потерять его. Вспоминая, он словно наблюдал за вчерашними событиями со стороны, будто сидел на балконе в театре и смотрел плохонькую пьесу из жизни пьяниц, пьесу, похожую на бездарный водевиль.
   Действие первое. Картина первая. ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ. Явление Пашки Мякишева и Агафона Агафонова в холостяцкую квартиру корреспондента. Всё по закону театра, в котором ставят примитивную антиалкогольную пьесу, написанную по заказу Минздрава СССР. В этой пьесе пьяницы и алкаши вызывают не презрение зрителей, а добродушный смех и сочувствие.
   Итак, в неопрятную комнату входят двое полных мужчин в помятых, можно сказать, пожёванных голодной бурёнкой костюмах, с испитыми физиономиями, с неутолимой алкогольной жаждой в пустых, ничего не выражающих глазах. На стол ставится бутылка отечественного креплёного вина "Лучэфер", которое принадлежит к распространённому классу бормотухи. На середину стола щедро, насыпом вываливается килограмм кильки пряного посола, пожелтевшей от неумолимого времени. Торопливо, большими кусками режется орловский ржаной хлеб. Будто бурный весенний ручей, журчит вино, проливающееся в гранёные стаканы.
   АГАФОН. За твоё здоровье, дорогой мой друг и товарищ Павел Петрович! Ну, что тебе пожелать?.. Желаю, чтоб... и дети были!
   ПАША. Спасибо, Агафон! Святое дело - день рождения. В этот день как бы подводишь итоги. До сорока ты был одним, а после сорока станешь другим. Это, так сказать, Рубикон в завтрашний день.
   АГАФОН. Давай для начала хряпнем - разговор веселее пойдёт.
   ПАША. Будь здоров!
   АГАФОН. Обязательно буду!
   Выливают в себя буро-жёлтое содержимое стаканов, вытирают рты рукавами.
   АГАФОН. После первой не закусывают.
   ПАША. А мне жрать что-то хочется.
   АГАФОН. Тогда наливай сразу по второй.
   Выпивают, закусывают килькой.
   ПАША. Жаль, ливерки не было. Я ливерку люблю!
   АГАФОН. Ага. Я с чесночком тоже её люблю. Так тебе сегодня сорок стукнуло?
   ПАША. Круглая дата! Тридцатилетие я, знаешь, как отмечал? В лучшем ресторане областного центра. Жена была, друзья из газеты, сам редактор. Шампанское морем лилось. В честь меня ресторанный вокально-инструментальный ансамбль пять песен исполнил. Друзья заказывали. А сейчас - вот "Лучэфер" с килькой!
   АГАФОН. Не горюй, Паша! Я, может статься, тебя люблю больше, чем все твои друзья вместе взятые. А шампанское не люблю, презираю. Конская моча, а не вино.
   Герои трагикомедии опьянели, о чём красноречиво говорили их раскрасневшиеся физиономии и ещё то, что они задавливали окурки прямо в клеёнку, когда как на столе стояла пепельница в виде пустой банки из-под килек в томате.
   ПАША (вздыхает, картинно обхватывает голову руками). Эх, Агафон! Каким я человеком был! Не поверишь. Первый секретарь обкома за руку здоровался!
   АГАФОН (берёт стакан и, как учёный-экспериментатор, внимательно рассматривает его). Хреновое дело - в больших людях побывать, ром попивать и у бормотухи приземлиться. Лично я в восемнадцать лет баранку начал крутить и вермут хлестать и в сорок пять тем же занимаюсь. И не горько душе вспоминать. А вообще-то, есть что вспомнить! Любую пьянку возьми - обязательно приключение. Нет, жизнь у меня - не соскучишься!
   ПАША (не слушает его). Агафон, я клянусь тебе! Пашка Мякишев ещё не умер! Он покажет себя! Он ещё в "Правде" или "Известиях" работать будет! Я ещё роман напишу о людях Нечерноземья. Как ты думаешь, напишу или не напишу?
   АГАФОН. Напишешь. А то, что пьёшь - ничего страшного. Хорошие писатели завсегда пьяницами были. Пьют, пьют, а потом, как протрезвеют - такое напишут! К тому же, Паша, скажу тебе честно: голова у тебя большая. В голове твоей не меньше, как полпуда мозгов. Ежели ты захочешь, то и Шолохова за поя заткнёшь. Подумаешь - "Тихий Дон"! Ты, может, посмешнее произведение сварганишь. Вот я тебе случай со мной расскажу. Послушай. Для твоего романа сгодится.
   ПАША (грустно). Не надо, Агафон. Никакого романа я не напишу. Это не так просто - взял и написал. Для этого талант нужен.
   АГАФОН. А у тебя, что ли, нету? Не верю! Если ты литру водки в один присест можешь, то тебе какой-то паршивый роман - раз плюнуть!
   ЯВЛЕНИЕ ВСЁ ТО ЖЕ. Картина третья, потому что вторую бутылку герои антиалкогольной трагикомедии выпили как-то незаметно для себя. И один, и другой достигли средней степени опьянения. Это не надо доказывать врачебной экспертизой. Признаки налицо - взаимные объятия героев и взаимные опросы, касаемый уважения противоположно сидящей личности.
   АГАФОН. Гляди-ка ты! И не пили почти ничего, а уж третий пузырь приканчиваем. По всему видно: придётся ещё раз в гамазин топать.
   ПАША (упрямо и отрицательно качает разлохмаченной головой). Я не пойду.
   АГАФОН. За чем дело стоит?! Я смотаюсь. Выделяй субсидию!
   ПАША. Денег нету.
   АГАФОН. Как нету? А Панкратовский четвертак?
   ПАША. Не могу. Долг - святое дело. Я, конечно, сволочь, но человек честный.
   АГАФОН. Какой ты честный, хрен Тютькин?! День рождения у кого? У тебя или у меня? У тебя. А ты три рубля нашёл. В то время, как я пятирублёвый взнос внёс. У вас, корреспондентов, может принято свои дни рождения на халяву справлять?
   ПАША. Коли на то пошло, Агафон, то на день рождения принято с подарками приходить. В ином случае, какое это день рождения? Примитивная пьянка!
   АГАФОН. Ты думаешь, я такой скотина, как некоторые? Думаешь, я подарок зажмотил? (Агафон с великим негодованием сорвал с руки часы марки "ЗиМ"). Держи, на память! Весь твой праздничный стол не стоит моего подарка!
   Щедрая выходка Агафонова пристыдила Мякишева.
   ПАША (примирительно). Ну ладно, ладно, Агафон. Пойду, у соседа червонец стрельну. Хватит нам с тобой червонца?
   АГАФОН (довольно улыбается). Хватит, милый мой дружище!
   ПАША (перед тем, как уйти). Паспорт надо захватить, а то не поверят, что у меня юбилей.
   Действие второе. Картина пятая. ( во время четвёртой Мякишев ходил к соседу).
   Герои идут и идут по Кулёмам. И напрасно ждать от них диалогов о смысле жизни или даже лёгких споров о какой-нибудь безделушке. Все их помыслы направлены на другое: кровь из носу, несмотря на сожжённые мосты, надо договориться с Дуней. Пашка денег не нашёл и собирался брать вино в долг.
   Действие третье. Картина первая. Под детским грибком в районе микрорайона, в котором проживает Пашка Мякишев, великовозрастной сиротой или разбитой несчастьем вдовой стоит Лиза Карамелька, известная дурной славой всем Кулёмам и близко - Мякишеву. Лиза слегка пьяна, держит под мышкой бутылку небезызвестного"Лучэфера". На голове у Лизы мохеровый берет кричаще красного цвета, как головной убор кондуктора трамвая в былые времена. Ядрёную её фигуру обтягивает зелёное платье в жёлиые цветочки. Платье явно на размер меньше, казалось, что крутым бёдрам Лизоньки вырваться из него - дело времени. Канареечное платье было из времён мини-моды и лишь у самого стыдного места прикрывало короткие мясистые ноги Карамельки.
   Меж микрорайонных закоулков гулял лёгкий ветерок, неназойливо раскачивая кроны деревьев - клёнов, тополей, каштанов. И в такт им раскачивалась Лиза, хотя нельзя было поверить, что ветерок мог как-то воздействовать на неё. Оторвать её от земли нашей грешной мог разве что цунами.
   ЛИЗА. Мальчики! Мальчики!
   АГАФОН. Пошла вон, дура!
   ЛИЗА (неприлично икнув). Да ты что, Агафоша?! Я же тебя искренне люблю!
   Лиза тянется к Агафону с поцелуем.
   АГАФОН. У-у, лярва! Отстань, липучка вонючая!
   ЛИЗА (обидевшись). Сам ты дурак и жеребец некастрированный! Я выпить с вами хотела.
   АГАФОН. Пусть с тобой алкаши пьют! А от нас - отвали моя черешня!
   ЛИЗА. Сволочи вы! Ты и твой Пашка! Я ведь вам всю себя, без остатка отдавала. А вы на меня плюёте! Не стану с вами пить1 Вот заберу у Пашки платье и уйду! Найду людей поблагороднее вас!
   Действие третье. Картина вторая.
   Герои заявились на квартиру Мякишева, помирившись по пути следования. Агафон даже положил руку на то место у Лизы, где у женщин обычно бывает талия. Это действие заволокло туманом, и Пашка плохо помнит, что и за чем шло. Была обычная застольная беседа людей, находившихся на грани исчезновения из реальной действительности. Лиза Карамелька со всё большим жаром признавалась в любви обоим собутыльникам и лезла к мужчинам со слюнявыми поцелуями. Агафон упрекал её в аморальном образе жизни и полной импотенции женской гордости. А Пашка...
   Пашка поставил им в вину прожигание жизни, сравнив их с беспечными мотыльками. Именно из-за этих самых мотыльков и стоило вспоминать вторую картину третьего действия.
   В конце пьянки произошло нечто невероятное. Мякишев, которого упорно тянуло в вакуумное забытьё, на минуту отрубился от реальной действительности. Через некоторое время он открыл глаза, очнулся, поднял свою тяжёлую голову с залитого вином стола и не обнаружил напротив себя собутыльников. Не было их на кухне и в туалете, хотя ключ от квартиры находился кармане его брюк.
   Тихо и безлюдно было в неуютных апартаментах корреспондента "Советских Кулём". Таинственно тихо. И лишь у дешёвенькой люстры кружились в нелепом, неестественном танце, гоняясь друг за другом, два толстых, короткокрылых, неповоротливых мотылька. Мякишев боялся приближения нового умопомешательства, поэтому сделал энергичный массаж висков, плюнул на странных мотыльков, с расстановкой допил "Лучэфер", щёлкнул выключателем света и завалился в кровать.
   Пашка проснулся в пять часов утра и сразу же вспомнил о таинственном исчезновении Агафона и Лизы. Прислушался: не раздастся ли с дивана привычный Агафонов саксофонный храп? Но тихо-тихо, словно перед майской грозой, было в квартире Мякишева и за её окном без штор. За окном шаловливым розовым бутузом разыгрался рассвет, и в открытую форточку с лёгким вздохом мечтательной девственницы проникал свежий утренний ветер.
  
   56.
  
   Павел Петрович Мякишев твёрдо держал своё слово в течение сегодняшнего дня, вплоть до обеда гнал от себя соблазнительные мысли о возможности похмелиться. Он терзал бумагу - писал фельетон и продолжал назначенную силой воли трезвую жизнь.
   Фельетон давался с трудом, едкие и остроумные слова не шли в голову. А ещё ему мешали размышления о таинственном исчезновении Агафонова и Карамельки. Поверить в то, что они превратились в беспечных мотыльков, означало для него в лучшем случае возвратиться в палату N3 неврологического отделения, а в худшем - стать пациентом областной психиатрической больницы.
   Пашке не улыбалась новая встреча с невропатологом Тихоньким, и он гнал от себя дурные, фантасмагорические мысли, убеждая себя, что просто не помнит, как выпустил своих собутыльников, а мотыльки могли влететь в комнату через открытую форточку.
   Если допустить превращение Агафона и Лизы в мотыльков, то в этом не будет ничего удивительного, а тем более - несправедливого. Они порхали по жизни мотыльками без забот и волнений и приняли соответствующую их жизненным принципам биологическую форму. Но мотыльки - невинные бабочки. Можно ли назвать невинными, безобидными Агафона и Карамельку? Можно ли назвать невинным его, Пашку Мякишева?
   "А что я кому плохого сделал? Никого, кроме себя!" - разозлился Пашка и стукнул кулаком по своему крутому лбу, будто вгонял в самые дальние и чёрные закоулки памяти невесёлые мысли, и продолжил работу над фельетоном о частных коровах, с аппетитом пожирающих клумбу на центральной площади Кулём.
   Фельетон не получился остроумным, как задумывал его Мякишев, но достаточно актуальным и острым. В нём дерзко назывались фамилии высокопоставленных корововладельцев - председателя районного комитета народного контроля и заведующего отделом райисполкома.
   Мякишев был донельзя горд собой, потому что не писал острых материалов в течение пяти лет. И вот с отпечатанным на пишущей машинке фельетоном в руке он распахнул двери редакторского кабинета. "Гладиолусы на второе" (так он назвал свой материал) должны были стать первой ласточкой в его новой жизни, вернуть ему славное имя высокопрофессионального журналиста.
   - В таком виде не пойдёт, - устало сказал редактор, дочитав фельетон.
   - Как так?! - задохнулся корреспондент.
   - Вы указали в фельетоне фамилию члена бюро. Этого делать нельзя! - отвернувшись от Пашки, всё так же меланхолично ответил редактор. - Мы - орган райкома партии.
   Дальше спорить было бесполезно, да и не возникло такого желания у журналиста. Павел Петрович прожил в Пашке тне больше трёх часов, и уже прежний Паша-Пашенька, заткнув злополучный фельетон под подшивку газет, собирался нанести визит в вино-водочный магазин. Вчера он мужественно сохранил двадцать пять рублей. Как человек честный, он не мог хотя бы несколько минут не помучиться совестью на счёт долга Егору Панкратову и не подозревал, что его размышления для облегчения души окажутся в руку: на пороге кабинета, как призрак отца Гамлета, возник Егор Панкратов.
   Появление Панкратова несколько расстраивало планы Мякишева, но не на столько, чтобы закричать благим матом и отчаянно замахать руками, будто не худющий Егор приближался к нему, а наезжал двухэтажным по высоте колесом "БелАЗ" последней марки.
   Но Пашка кричал и размахивал руками, и такая реакция сослуживца на его появление сильно смутила Панкратова, который с недоумением стал осматривать себя. Не притащил ли он с собой гадюку в кармане или какую-нибудь другую гадость, которая могла повергнуть в ужас товарища по работе? Ничего странного не обнаружил на своём теле, вокруг него. Внешне Панкратов находился в полном порядке.
   Но причина страха Пашки была в другом. Мякишев, враз онемевший, застывшими шариками глаз впился в подоконник, на который приземлился обыкновенный, правда, чересчур толстый мотылёк. Но это Егор он казался обыкновенным, а Пашка в глазах мотылька рассмотрел наглые и пустые зенки Агафонова. Вдобавок ко всему, мотылёк этот вёл себя странно: сел на графин с водой, обнюхал его, затем перелетел на стакан, но, разочаровавшись, оставил подоконник, подлетел к тумбочке, за которой была спрятана пустая бутылка из-под вина.
   Мотылёк отчаянно засуетился вокруг горлышка бутылки, пытаясь проникнуть внутрь её. Был он слишком крупным для своего биологического вида, и у него ничего не вышло. Оставив в покое бутылку, мотылёк описал круг по кабинету Мякишева и совершил посадку на репродукцию, вырезанную из журнала "Огонёк", на которой была изображена обнажённая Даная. Пашке показалось, что мотылёк сладострастно гладил мохнатыми лапками пышную грудь античной красавицы.
   Мякишев с широко открытым ртом показывал коротким указательным пальцем на мотылька, пытался что-то сказать, но Панкратов не понимал его, не понимал причины Пашкиного испуга.
   На этот раз всё окончилось благополучно для заведующего сельхозотделом газеты "Советские Кулёмы" - мотылёк, ехидно взглянув на него, вылетел в открытую форточку.
   "Ну, просто чудеса из повести "Баранкин, будь человеком!" - подумал про себя Мякишев и понемногу стал успокаиваться.
   Странный мотылёк был скоро забыт, Пашку больше волновала судьба двадцатипятирублёвой ассигнации, лежавшей у него в кармане. Гамлетовский вопрос со всей своей философской прямотой очень мучил его. Но всё-таки он сделал выбор: быть сегодня выпивке, чего бы она ему ни стоила.
   - Тебя выписали, Егор7 -издалека спросил Мякишев.
   - Да... А чего ты так испугался? Неужели я столь плохо выгляжу?
   Панкратов, действительно, выглядел плохо.
   - Не обращай внимания! Ерунда какая-то примерещилась. - Мякишев небрежно махнул рукой.
   - Нам теперь ничего не должно мерещиться, Паша. Мы должны сжать свои нервы в кулак и не верить ничему. Даже если займутся огнём Кулёмы, мы с тобой должны отрицать пожар.
   - Понимаю, - согласился Мякишев и, опустив глаза в пол, замялся. - Ты это... Егор... За деньгами пришёл?
   - Коль они при тебе - не откажусь. Семейство моё на мели сидит. На гонорар из области надеялся, а его нету. И до получки ещё неделя.
   Нет, не мог Пашка солгать Егору, хотя кто-то, сидящий внутри его, подзуживал: "Скажи, что нет у тебя денег, не отдал, мол, Агафонов. А с того мотылька - взятки гладки!". Но Мякишев мужественно признался:
   - При мне твой четвертачок.
   - Вот здорово! - обрадовался Панкратов. - Прям, как подарок к дню рождения!
   - Я вот что сказать хочу Егор... Может, тебе двадцати рублей пока хватит? Мне, знаешь, позарез пятерик нужен. Ну просто до зарезу! А, Егор? - почти без надежды взмолился Пашка.
   - Да ладно, что там! - великодушно согласился Панкратов. Честно сказать, он и на двадцать рублей не рассчитывал.
   - Тогда я сбегаю, разменяю у Добрыниной? - оживился Мякишев.
   - Не нужно. Вот тебе пятёрка. А ты давай сюда двадцать пять.
   - Откуда у вас, граф, такие деньги? - пошутил от хорошего настроения Пашка.
   - Жена на молоко и хлеб дала, - ответил Егор. - Побегу домой, мне ведь завтра на работу.
   - Погоди. Я тоже с тобой. По пути поболтаем о том, о сём.
   Пашка засобирался. С ненавистью бросил шариковую ручку в ящик стола, туда же затолкал бумаги, приготовленные для творческой деятельности.
   Погода испортилась. Весёлое лазурное небо завернулось в сумрачную серо-свинцовую тогу и спрятало за пазуху июньское солнце. Кулёмы сразу же сделались унылыми и захолустными, поблекла окраска домов, стало как-то больше мусора на тротуарах. Первые летние цветы на клумбах безвольно поникли к земле, как вассалы перед повелителем.
   Люди затаились, ушли в себя. Беспокойными сделались их глаза, словно они ожидали чего-то нехорошего, словно в Кулёмах сегодня должно было случиться нечто ужасное. Предчувствия редко обманывают животных и людей.
   Панкратов и Мякишев вышли из редакции и направились по Четвёртой Агропромышленной улице: Егор - домой, Пашка - в вино-водочный магазин. Почему-то ни Панкратов, ни Пашка не заметили, что испортилась погода, переменилось всё вокруг них. Егор и ПАшка оживлённо беседовали.
   - Егорша, неужели мы с тобой на самом деле чокнутые, если нас лечили в неврологическом отделении? - неожиданно спросил Пашка, хотя минутой раньше темой разговора был бессмертный образ всеми не любимого редактора.
   - Нет, конечно. Но был какой-то нервный срыв. У меня от сочинительства, а у тебя от пьянки, верно. Тебе, Паша, надо бросить пить. Тихонький говорил, что ты был рядом с белой горячкой.
   - А ты писать стихи бросишь?
   - Брошу. Я теперь буду прозой заниматься. Понимаешь, по таланту, по характеру я - прозаик. Но понял это только в палате N3, - ответил Егор.
   Не только это понял Егор Панкратов, но ещё и то, что нервное перенапряжение у него возникло на почве пустых и самых невероятных мечтаний. Из-за них он частенько путал реальный мир с вымышленным, двадцатый век с восемнадцатым и двадцать вторым. Егор порой затруднялся ответить себе: кто он? Егор Панкратов или предводитель римских рабов Спартак? А может быть, Дмитрий Донской? Колумб? Емельян Пугачёв? Не сама по себе, а вызванная его больным воображением попалась на крючок рыба-чудовище - страшное порождение индустриального двадцатого века. Во время рыбалки Панкратов перестал мечтать о сборнике своих стихов и начал думать об ужасных последствиях экологического несоответствия на Земле.
   Под страхом смерти запретил себе Егор Панкратов мечтать о чём угодно, кроме как о пирожках с ливером.
   - В таком случае, я брошу пить вино и перейду на водку! - Пашка рассмеялся звонко, раскатисто, будто кто-то щекотал его пятки.
   - Какая разница: водка или вино? - недоумевал Егор.
   - А какая разница: стихи или проза? - рассмеялся в ответ Мякишев.
   - В принципе, ты прав. Но только в принципе,- машинально ответил Панкратов, вдруг серьёзно задумавшись.
   - Ещё утром, - вздохнул Пашка, - я думал, что разошлись мои пути-дорожки со спиртным. Но я не знал, что интеллигентные люди пьют и пить будут, пока на Земле живут и здравствуют такие редактора, как наш.
   Пашка вывел Егора из раздумий.
   - Чепуха всё это! Я редактора "люблю" не меньше тебя, но к спиртному даже не притрагиваюсь.
   - Ты не пьёшь потому, что у тебя целый выводок спиногрызов.
   - Может быть... Может быть... - Панкратов снова ушёл в себя.
   Но Мякишев не позволил ему остаться наедине с собой.
   - Слушай, ты чего так часто задумываешься? Так недолго и к Тихонькому угодить.
   - Понимаешь, решил я писать роман, - разоткровенничался Егор. - Его идея - место человека в сегодняшней жизни. Почему он, человек, сделался скучным, инертным? Почему его мало волнует происходящее вокруг? В чём заключается смысл его жизни?
   - И почему же не волнует? - с неподдельным любопытством спросил Пашка.
   - Пока не знаю. Думаю, сопоставляю... Мне кажется, это происходит из-за отсутствия конкретной идеи, веры.
   - А коммунизм - разве не идея?
   - Идея. Но очень отдалённая, не осязаемая нашими заземлёнными мозгами. Трудно увлечь человека тем, что будет через двести-триста лет. Ему необходима вера в возможное при его жизни. И ещё. Очень много пустословия вокруг нынешнего человека. В его глазах опошлились самые высокие понятия: совесть, любовь, труд, милосердие. Первый секретарь клеймит с трибуны несунов, а ему в тот же вечер привозят из колхоза или совхоза освежёванного барана. Председатель райисполкома рассуждает о равных правах каждого в социалистическом обществе, а сам, чтобы привезти унитаз в свой роскошный особняк, гонит за триста километров длинномерный "КамАЗ". Нет, нам надо сначала построить социализм, а потом за коммунизм приниматься!
   - А ты не боишься? - Мякишев испуганно оглянулся, будто кто-то шёл следом за ними.
   - Чего?
   - Говорить такое - не то, что писать.
   - Надоело бояться!
   - Твой роман не примет ни одно издательство. Более того, за него, знаешь, что может быть?.. Сам понимаешь!
   - Не те времена. Был Апрельский Пленум, а это уже кое-что. Или не так, Паша?
   - А что, Апрельский Пленум? - удивлённо спросил Мякишев.
   - Ты что, не читал?
   - Слышал краем уха. Но не в этом дело. Я вот что тебе скажу, Егор... Сколько исторических Пленумов и съездов было на нашем веку? Десятки! Проходил съезд, проходил Пленум, а всё оставалось на своих местах. Мой совет: не пиши роман по своей идее. Не мучай себя зря! Не пройдёт. А вот о плохом председателе колхоза и хорошем, передовом главном агрономе - запросто. Верная тема, проходная.
   - Ты так считаешь?
   - Убеждён. Всё, о чём ты говоришь - это для дружеских бесед за кухонным столом. Я - пьяница, пустой человек и могу обвинить в этом наше общество. Но не делаю этого. Я - один из многих, которые, уподобившись глупым котятам, всю жизнь гоняются за собственной тенью. Тебе не кажется, что весь мир сейчас, обезумев и отупев, гонится за собственной тенью? Но разве ты или кто-то другой может написать об этом? - Мякишев болезненно сморщился. Он отвык от такой мыслительной работы, и теперь, вдобавок к похмельному кружению в голове, остро покалывало в висках. - Мы с тобой, Егорша, гонимся за собственными тенями и не желаем понимать этого.
   - Гонка за тенью! Какое точное, какое великолепное название моего будущего романа! Увы, его я, может быть, никогда не напишу, - с горечью сказал Панкратов и обернулся назад, к Мякишеву.
   Но Пашки, к его изумлению, не было рядом с ним, будто тот провалился сквозь асфальт или эфирным облачком упорхнул к тяжёлым и чёрным грозовым тучам. Странно: впереди и позади Егора раскинулась длинная, пустынная улица, а Мякишев бесследно исчез.
   Ещё не веря в случившееся, Егор несколько раз обернулся вокруг себя и вдруг увидел на кирпичной ограде вокруг швейной фабрики две тени - свою и Пашкину.
   - Не может быть! - прошептал он удивлённо.
   Мякишев растворился в предгрозовом пространстве, а его широкая бледная тень осталась на земле. И некому больше гнаться за нею.
  
   57.
  
   Гроза собиралась медленно. Она могла собираться с духом до самого вечера, а то и до ночи. Так часто бывает в природе. Грозы предпочитают сверкать во мраке, может быть, потому, что сполохи молний, с треском рассекая чёрное небо, насмерть ослепляют, будто электрод при соприкосновении с металлом замыкается в дугу перед глазами.
   Ночью гроза величественнее и страшнее. А кто и что в природе не любит быть величественным и властным? В самих законах её заложено это. Разве что вершина её созидательной деятельности - человек - не всегда стремится к величию и власти. Некоторые из людей предпочитают жить тихо и незаметно, но таких на нашей планете кличут, если не дураками, то идиотами.
   А Егор Панкратов не относился к какой-либо из этих противоположностей, занимал между ними какое-то промежуточное положение. Он жаждал величия, но не стремился к этому. Егор был из породы обыкновенных розовых мечтателей и довольствовался небольшим - вознесением на Олимп в своих собственных грёзах.
   Но сегодня после столь таинственного исчезновения Пашка Мякишева Панкратов не склонен был к пустопорожним мечтаниям. Впрочем, не был расположен и к активной умственной деятельности. Егор был подавлен и растерян. Он подброшенным великовозрастным байстрюком лежал у фабричной "великой китайской стены" и даже не пытался проанализировать со всей полнотой логики случившееся.
   Неизвестно, сколько времени без мыслей и в полном неприсутствии в этом мире сидел под фабричной стеной Панкратов, если бы мимо него не пробегал спешащий на какое-то очередное культурное мероприятие Минька Алмазный. Увидев кулёмовского поэта, Минька затормозил, крутнувшись на высоких, почти женских каблуках, и в полном недоумении начал изучать Егора: неужели великий трезвенник Панкратов изменил своим светлым принципам? А может, устроил сидячую забастовку, протестуя против загрязнения окружающей среды? Или в очередной раз померещилась ему какая-нибудь гадость в виде рыбы-чудовища?
   Алмазный всегда говорил, что нельзя отдавать поэзии свои чувства и нервы без остатка. Это грозит психиатрической клиникой. Надо писать стихи, - считал Минька, - легко и свободно, словно исправляешь естественные надобности.
   - Ты чего, Бальмонт лучезарный, под забором валяешься? - Алмазный с участливым любопытством наклонился к Панкратову. - Неужели в столь неожиданном и неромантическом месте вас настигло вдохновение?
   - Знаешь, - не поднимая глаз, ответил Егор. - Пашка Мякишев испарился!
   - Эка невидаль! Он всегда испаряется, когда его мозги окутаны похмельными облаками.
   - Серьёзно?
   - Ну, ты даёшь! Поди, любезничает с Дуней в винно-водочном магазине. Зачем он тебе понадобился? - Алмазный присел на корточки перед Панкратовым.
   - Ты меня не понял. Мы шли вместе из редакции, мирно беседовали, и вдруг он исчез, испарился. Рядом, возле моего плеча был - и вдруг нету! - Егор изобразил руками, как испарился Мякишев.
   Минька с подозрением заглянул Панкратову в глаза и пощупал лоб закадычного друга.
   - Холодный вроде. Слушай, Егорша... Бросай это дело! Живут люди без стихов, и ты проживёшь. Хочешь, и я за компанию брошу? Давай лучше займёмся художественной самодеятельностью. Я тебя на полставки худруком возьму.
   Алмазный обнял Панкратова за плечи, помог подняться.
   - Эх, Минька! Я ведь не вру. Я тебе чистую правду выкладываю1
   - Хорошо, хорошо. Я тебе верю. Испарился Пашка - ну и хрен с ним. Что-нибудь изменилось после его испарения? Ничего. И мир не перевернулся, и Кулёмы на месте стоят. Завтра ты же думать будешь: а был ли вообще в природе такой Мякишев? Может, пригрезился он?
   - Вот - горькая и жестокая суть! - обречённо сказал Егор. - А о нас с тобой так не скажут, испарись мы бесследно?
   Алмазный легкомысленно рассмеялся.
   - Обо мне обязательно скажут. А вот о тебе - нет. Пятеро наследников - это даже не след, а широкая колея твоя на Земле.
   - И всего-то?
   - А тебе мало? Или ты всерьёз думаешь, что мы с тобой поэты? Поэты от Бога? Ерунда всё это! Перевелись на Руси настоящие поэты. В сытом веке нет места поэзии. Стихи, как та же пища, на голодный желудок легче воспринимаются. - Даже очень серьёзные вещи Минька преподносил в балаганной манере.
   - Тогда зачем пишешь?
   - Для форса. Кулёмы - немыслимая провинция. Умеешь строчки зарифмовать - и ты уже поэт. Портрет с фотографии срисуешь по клеточкам - художник. Мелодию сграфоманишь - композитор. А женщины, между прочим, творческим людям более доступны, нежели скучным умникам.
   - Пошло всё это, Миня! Ты уж не обижайся...
   - О чём речь! Глаза разуй: вокруг тебя пошлость скачет, а её цинизм погоняет! - Алмазный хихикнул. - По-моему, тебе необходимо развеяться. О смысле жизни хорошо думать на сон грядущий. А среди бела дня, когда вокруг тебя разбросана масса соблазнов... Это делать просто грешно! Слушай, есть у меня на примете две девахи. Все три удовольствия. Возьмём парочку бормотухи - и в гости. Как ты на это смотришь?
   - Нет, Минька. Не до девочек мне сегодня, - твёрдо ответил Егор. - Пойду домой. Роман решил писать. Прямо сейчас и начну. С того места, как Пашка испарился.
   - Неисправимый ты дурак, Егорша1 - Минька засмеялся. - Как бы мне в психиатричке тебя навещать не пришлось.
  
   58.
  
   Минула декада с тех пор, как на глазах Егора Панкратова его коллега Паша Мякишев из толстого, добродушного битюга превратился, абстрагировался в бесплотную тень. В Кулёмах едва ли заметили исчезновение Мякишева, Агафонова и проститутки Лизы. Не такие они были люди, чтобы волновать воображение обывателей, тем более, чтобы их объявили во Всесоюзный розыск.
   Потерявший человеческий облик не может потерять его дважды, и поэтому эта троица как бы исчезла из сердец и сознания людей. Никто не заметил, что их не стало в городе. Только в редакции да в банке недоумевали: куда это подевался Мякишев? Не уехал ли Агафон с какой-нибудь аппетитной наружности гражданкой скитаться по белому свету? Никого, кроме Егора и чуть-чуть Аглаи Ивановны, не волновали их непутёвые судьбы.
   Отчего же Панкратова волновали? От того, что на другой день после всего случившегося он обнаружил неприятнейшее для себя явление: его тело отбрасывало две тени. Одна из этих теней была узкой и длинной , другая - широкой и короткой. Широкая и короткая тень отбрасывалась с несолнечной стороны на солнечную, а это невозможно в природе по всем её законам, её никак нельзя было принять за собственную тень.
   Вне сомнений, это было то, что осталось от Паши Мякишева. Его тень преследовала Панкратова, как призрак, хотя Егор не сделал ничего плохого Пашке: не убил его, не унизил словом. тень - это не человек или собака, которых при желании можно отогнать от себя. Если тень наброшена на тебя, то можешь и до смерти не освободиться от неё.
   Когда у человека одна тень, никто на это не обратит никакого внимания, но объект, разбрасывающийся тенями налево и направо, более чем подозрителен в нашем обществе, по законам которого никто не имеет права пользоваться двумя тенями, всяк, кто вольно или невольно нарушает этот негласный закон - наказуем.
   Этой истины не мог не знать человек с высшим образованием. Егор понимал, что рано или поздно эту лишнюю тень заметят и сделают свои выводы, и тогда ему жизнь станет хуже смерти. В этом мире не прощают тех, кто хочет выделиться из общей массы пусть даже нелепой, зла никому не приносящей дополнительной тенью. Не может такого быть, чтобы у одного она была, а у другого - нет.А если может, то не должна.
   Безобидный при жизни Пашка Мякишев после своего ухода из реальной действительности подложил Егору самую нечистоплотную свинью - ему, скромному, доброму, многодетному отцу и талантливому поэту. В этом не было и одного процента справедливости.
   Панкратов растерялся, он не знал, как поступить, как жить дальше. Пока не додумался, что тени отбрасываются и живут днём. Это означало, что с рассвета до заката он не может, не имеет права появляться на людях, он должен был превратиться в сову или филина, если это возможно.
   Но у человека иногда находится выход из безвыходного положения. Егор рассчитался из редакции и устроился ночным сторожем на стройку. А жена его, Люба, чтобы хоть как-то поддержать семью, нашла себе ещё одну работу - устроилась уборщицей на колхозном рынке.
   При таких неприятных переменах в жизни Панкратов сумел сохранить двадцатипятирублёвку, которую отдал ему Мякишев. Егор сначала получил гонорары из областных газеты и радио, а позже - расчётные. Четвертак же был спрятан в потайной карман на чёрный день.
   На одиннадцатый день после исчезновения Пашки Мякишева Панкратов сидел дома за письменным столом и писал рома, который назвал "Гонка за тенью". Муза прозы зависла над ним, время от времени ласково касаясь кго темени лёгкими перстами, по тёмному кабинету с эфирными ароматами порхало вдохновение.
   При всём этом, было нечто странное в творческом процессе недавно рождённого прозаика. Можно было подумать, что это не молодой и начинающий писатель склонился над письменным столом, а записывал пламенную безбожную речь еретик, запертый в угрюмую средневековую крепость. Перед Егором стоял стакан обыкновенного пастеризованного молока, лежала раскрытая книга "Строительные материалы". Но Панкратов молока не пил, книги не читал - он макал в молоко остро очинённое гусиное перо и писал между строк в книге.
   "Однажды я задумался (после того, как прочитал "Идиота" Достоевского) над вопросом: а что, если князя Мышкина - да в наше время? Несомненно, ему было бы легче, чем во времена Достоевского. А если размыслить? Мы ушли вперёд в смысле демократии по сравнению с девятнадцатым веком. Верно. Предложи мне жить в то время, и я повесился бы. Не потому, что слаб волей от природы, а потому, что ни в коей мере не приспособлюсь к той среде. Я не князь Мышкин. Но я - советский человек, который не мог быть тем же князем Мышкиным. Мышкины - великолепные люди с широкой, открытой душой. Я хочу спросить у вас, Мышкины: сделали бы вы революцию, отстояли бы страну в гражданскую и Великую Отечественную? Нет, Мышкины, нет. Вы нужны, наверное, нашему обществу, но в минимальных пропорциях. Иначе... Да тут всё ясно.
   Я знаю, что время Мышкиных не пришло. Только при подавляющем большинстве своём Мышкины, как живые существа, способны выжить в наше время. Представьте себе миллионов пятьсот мышкиных против четырёх с половиной миллиардов Кошкиных. Картина ясная. Мне приходилось очень много возиться с Мышкиными, встречавшимися в нашей жизни. Наверное, потому, что сам в какой-то мере такой же, и больше - синтез кошки и мышки (о котах нет речи - они на исходе двадцатого столетия чересчур уж ленивы).
   Дорогие мои болючие люди, я брат вам! Но что делать, когда не дремлет око подонка? Только зазевайтесь - и вы в его пасти. Люди, не становитесь Мышкиными, пока по земле ходят Кошкины!
   Я люблю тебя, достоевсковский князь, и презираю! Прости меня. Тебя будут абсолютно любить потом - через сто, двести лет. Ты будущее чистое нашей планеты. А пока... Людям необходимы горькие лекарства, едкие истины".
   Егор Панкратов писал свой философский роман-эссе "Гонка за тенью" уже четвёртый день, писал молоком между строк книги 2Строительные материалы". Он не оригинальничал, не стремился в экзотические писатели - сия конспирация была вынужденной. Люба категорически запретила ему заниматься творчеством. Странно, за десять дней она так и не заметила, что от её горячо любимого мужа отбрасывается две тени.
   После обеда и до вечера Егор писал роман молоком, чутко прислушиваясь к любому постороннему звуку. Заслышав лёгкий шорох Любиных шагов, быстро прятал гусиное перо в стол и углубился в чтение. Он берёг мир в семье и свои накрученные до предела нервы.
   На дежурстве в маленькой конторке, подогрев листки бумаги над керосиновой коптилкой, он переписывал проявившиеся строчки в толстую общую тетрадь, которую прятал тут же. После случая с Мякишевым, Егору казалось, что и ему осталось недолго, может быть, всего месяц. И он спешил, спешил писать, чтобы успеть предупредить человечество об опасности быть добрым. Именно такой диагноз он поставил современным болезням, хотя на самом деле мир рушился из-за равнодушия и дефицита этой самой доброты.
   Всё не так плохо было в новой жизни Панкратова, но его семья с необыкновенной прожорливостью, как жаркое весеннее солнце снег, пожирала деньги. Сегодня он извлёк из тома Льва Толстого неприкосновенный запас - те самые двадцать пять рублей и положил их перед собой на столе. Дописав главу и дождавшись, пока солнце спрячется за тучу, он собирался сбегать в магазин за продуктами.
   Егор дописывал очередную главу. Жена была на работе. А все пятеро его отпрысков играли во дворе в прятки. На размышления о кошках-мышках Панкратова вдохновлял кот Васька, который вспрыгнул на письменный стол, чтобы погреться под настольной лампой. Кот разнежился от электрического тепла и сладострастно потянулся всеми четырьмя лапами.
   Это привлекло внимание начинающего писателя. Он отложил гусиное перо и подумал, не подозревая о последствиях:
   "Вот кому жизнь - малина. Поел, поспал, погрелся. Никаких нервов, никаких забот о семье и о судьбе человечества!"
   Подумав об этом, Егор почувствовал, что в его организме начали происходить какие-то странные изменения6 всё внутри его начало сжиматься, он как будто уменьшился в размерах, мозг заволокло сладким, ленивым туманом. Панкратов хотел вслух возмутиться происходящими переменами в организме, но, вместо запланированной фразы "что за чертовщина?!", сказал:
   - Мяу!
   В это время в прихожей заверещал звонок. Это пришла с работы жена Панкратова. Егор хотел броситься к двери, открыть ей, но на него накатило непонятное ленивое равнодушие, и Панкратов в одну секунду забыл, что есть на свете Люба, дети и он сам.
   Люба вошла в кабинет мужа, одновременно служивший и спальней супругам, и удивилась отсутствию Егора - ведь за последнюю неделю он никуда не выходил из дома. Но ещё больше поразило её появление на письменном столе ещё одного кота - худого, линяющего, жалко мяукающего.
   "Наверное, дети притащили!" - подумала она.
   На столе лежала раскрытая книга "Строительные материалы", в стакане с молоком - почему-то гусиное перо. Но Люба не успела удивиться этому, потому что увидела четвертак и обрадовалась. Она по дороге домой как раз мучительно размышляла о том, как дотянуть до зарплаты.
   Люба зажала ассигнацию в руке, а приблудившегося кота - под мышку и понеслась вниз по лестнице. Надо было купить продукты и за короткий обеденный перерыв успеть приготовить что-нибудь поесть.
   - Куда ты, мама? - Во дворе её окружили дочери и сыновья.
   - В магазин, деточки.
   - Купи конфет! Конфет купи! - закричало в один голос многочисленное семейство.
   - А папа куда ушёл?
   - Он дома, книгу читает, - ответил самый старший.
   - Странно... - Люба задумалась. - А чужого кота кто домой притащил?
   - Мы не знаем! Мы не приносили! - дружно прокричали дети.
   - Это - не кот! Это - папа! - запищал самый маленький из них и потянулся к коту ручонками.
   Худющий кот какой-то пегой масти вырвался из рук Любы, прыгнул на руки маленькому и, добродушно мяукнув, ласково лизнул его в щеку.
   - Брось эту гадость! Он, наверное, заразный! - закричала Люба.
   Но младший сын, несмышлёныш, прижимая кота к груди, ласково гладил его и приговаривал:
   - Папа! Папочка!
  
   59.
  
   Ранним июльским утром в Кулёмовском государственном банке сладко подрёмывала тишина. Спала и квадратная комната без окон - огромная, приземистая, безмолвная. Комната походила на одиночную камеру в крепости-тюрьме с фантастическими прямоугольными стражниками - массивными стальными сейфами. А на улице уже проливался на землю золотоструйный дождь.
   В комнате, сгорбившись над столом, сидел Квасников, который, забыв о работе и личной жизни, с упорством маньяка отыскивал в пачках денег двадцатипятирублёвую ассигнацию с номером ОЛ 5243815. Он искал её уже в течение месяца, поставив это занятие смыслом жизни. Так отмеченный смертью человек ищет своей погибели и не успокоится, пока не найдёт её.
   Гоэлро Никанорович дрожащими руками взял несколько очередных пачек с двадцатипятирублёвками из сейфа и перенёс их на стол.
   Квасников больше напоминал мумию, вытащенную из египетской пирамиды, нежели живого человека: на скулах не осталось ни единой мышцы, казалось, тоненькая, пожелтевшая кожица прозрачной плёнкой заклеила кости, сделался узким и острым нос, на переносице с трудом удерживались очки. Пиджак обвисал на Гоэлро Никаноровиче, как на огородном пугале, ремень на брюках был застёгнут в последнюю дырочку, и всё равно брюки норовили сбежать от своего хозяина.
   В безвольной походке и в сонных движениях пальцев Гоэлро Никаноровича, разорвавших саркофаг денежной пачки проскальзывали смертельная усталость и полная истощение физических сил.
   Квасников, направляясь утром на работу, был уверен, что сегодняшний день решит всё. Или он отыщет дензнак с номером ОЛ 5243815, и в его жизни удивительным образом изменится всё к лучшему, или к концу рабочего дня он тихо и покойно умрёт прямо в банке. А этому учреждению он отдал большую и самую сознательную часть жизни. Гоэлро Никанорович стоял на грани между жизнью и смертью, но продолжал верить в судьбу, укрепляясь в мысли, что именно сегодня отыщет купюру. Он давно уже снял со сберкнижки необходимую сумму для того, чтобы покрыть все долги, которые неожиданно сделались из-за того, что он хотел оставить при себе ассигнацию, посланную (он был уверен) провидением.
   Потому Квасников и проснулся рано - едва забрезжил в окне рассвет. Сразу же ушёл в город и стал бродить по берегу реки меж высоких сосен. Было сумрачно и тихо - так тихо, что Гоэлро Никанорович слышал, как со звенящим шорохом двигался над ещё не проснувшейся землёй утренний воздух.
   На западной полусфере неба медленно, как снежинки на ладони, таяли последние звёзды, а на восточной, у самой черты горизонта, - занимался пожар. С каждой минутой он всё ширился, раздвигая мглу по сторонам и в высь, вырывая из тьмы ночной изумительную лазурь. Нельзя, как ни старайся, каким бы гениальным художником ты ни был, смешать чёрную краску с красной, чтобы получить голубую. Только одно солнце умеет делать это и приносит живущим, дышащим и видящим красоту, радость и добро. Но он, Гоэлро Никанорович, не умеет делать добра, как, впрочем, и зла. Он никогда, подобно солнцу, не совершит другому радость, потому что в душе его нет этого солнца.
   Квасников подумал об этом равнодушно - так должен думать человек, в душе которого давно погасло солнце. И ещё он думал, что в этом сказочном рассвете нет ничего сказочного и необыкновенного. Такие рассветы миллионы лет приходят на Землю. Стоит ли удивляться или радоваться тому, что есть всегда? Если он обратил внимание на рассвет, то единственно потому, что раньше никогда не замечал его.
   Нет, не принёс Гоэлро Никаноровичу облегчения этот необычайно красивый июльский рассвет, как не может радовать того, кто уже не чувствует, не обоняет, не видит, не слышит, не дышит. Квасников чувствовал, обонял, видел, слышал, дышал, но делал это по инерции. И совсем уж не замечал того, что он живой.
   В Кулёмовском банке давно уже поняли, что, как работник, Квасников давно уже кончился, но пока не принимали крутых мер - ждали, когда вернётся из отпуска Агнесса Аркадьевна.
   И сегодня, когда он пришёл на работу, его лишь проводили недоумёнными взглядами в спину, словно удивлялись, что этот странный человек ещё живёт на свете. Гоэлро Никанорович ни с кем даже не поздоровался, и это никого не удивило.
  
   60.
  
   Квасников считал ассигнации медленно для банковского счётного работника с таким стажем. Более того - каждый дензнак он поднимал на уровень глаз, смотрел его на свет, внимательно изучал номер.
   Жизнь в банке шла своим чередом: кто-то радовался удачно проведённой денежной операции, кто-то ругался с Любочкой Безденежных, замещавшей Покатилову, но эта жизнь уже давно никак не касалась Гоэлро Никаноровича, проходила мимо него. Безденежных боялась, как бы он чего не напутал, советовала ему уйти в отпуск.
   Время шло для пяти миллионов людей планеты и только для одного Квасникова оно остановилось. Все в банке уже ушли на обед, а он продолжал сидеть, сгорбившись за столом, не чувствуя усталости и голода, считал и считал двадцатипятирублёвые ассигнации, хотя никто не просил, не приказывал их считать. Гоэлро Никанорович просматривал каждую купюру на свет. Двадцатипятирублёвых пачек оставалось всё меньше, но он верил в свою звезду до последней ассигнации.
   День уже клонился к вечеру, до конца рабочего дня оставалось полчаса. Гоэлро Никанорович распечатал последнюю пачку, ничем не выдавая своего волнения: лицо его осталось всё таким же непроницаемым, омертвелым. Ассигнации из последней стопки он осматривал ещё медленнее и с особой тщательностью. И вот он взял купюру из трёх оставшихся. Из глаз его выкатилась единственная слеза, скопившаяся в парализованных желёзах: на дензнаке был чётко пропечатан номер ОЛ 5243815.
   Отыскав, наконец, драгоценную ассигнацию, Квасников испугался, что может каким-то нелепым образом потерять её. Поэтому завернул двадцатипятирублёвку в целлофан, положил в кошелёк, который, в свою очередь, аккуратнейшим образом разместил во внутреннем кармане пиджака и, для верности, пристегнул карман булавкой.
   Гоэлро Никанорович и на самом деле почувствовал облегчение, когда четвертак оказался на его груди, в том месте, где кожа тела ощущала через рубашку и прокладку пиджака кожу кошелька. Холодные, отмирающие клетки начали согреваться, наполняться жизненной энергией, тепло их рассасывалось по всему телу. И вместе с тем, Квасников сразу же почувствовал усталость и голод.
   До конца рабочего дня оставалось ещё пятнадцать минут. Гоэлро Никанорович отыскал в одном из сейфов чистый лист бумаги, размашистым почерком написал заявление об отпуске. Его согревали мысли, что целый месяц он проведёт вдвоём с четвертаком, и никто не помешает их взаимосозерцанию и взаимолюбованию.
   Квасников отдал заявление Любе Безденежных и медленным, но более бодрым, чем утром, шагом вышел из банка. Идти домой в такой знаменательный день он не хотел и, перекусив холодным шницелем в кафе, пошёл на берег Быстрицы. Гоэлро Никанорович не сумел порадоваться рассвету и теперь хоть чуть-чуть утешится закатом, который тоже обещал быть красивым. Сегодня в его сердце поселилось маленькое солнце.
   Квасников сидел на берегу, ожидая заката. Служащий банка, казалось потерял все жизненные силы от многодневных поисков ассигнации-талисмана, от связанных с этим переживаний и незаметно для себя уснул.
   Спал Гоэлро Никанорович без сновидений, как в счастливом безоблачном детстве.
   ... Квасников проснулся, когда солнце скатилось к бору за лесом и, уколовшись об острые верхушки елей, окровавилось. Всё вокруг стало наполняться тишиной и таинством. Пели печальную, прощальную оду уходящему дню лесные и полевые птахи. Заигрывал с тихими водами реки озорной, прохладный ветерок, пускал по глади воды мелкие гребешки волн. Желали друг другу спокойной ночи ласково шелестящие прибрежные ивы. Но Гоэлро Никанорович, как ни заставлял себя, не замечал этого. После пробуждения ему стало холодно и страшно и казалось, что в кармане у сердца лежал не тёплый комочек, а кусок холодного льда.
   Стынь проникла во все клетки тела Квасникова, казалось, вот-вот замёрзнет и остановится окутавшееся инеем сердце.
   Гоэлро Никанорович вдруг понял: все последние дни он обманывал себя, рассчитывая на бездушную бумажку, пусть даже чего-то и стоящую. Свою судьбу, которая уже не интересовала и его самого, он доверил холодной, бездушной ассигнации. Нет, ничего не изменится в его жизни. Не изменится. Пока Гоэлро Никанорович, как восходит и заходит солнце.
   Квасников вдруг вытащил из кармана кошелёк, широко размахнулся и с бесшабашной щедростью зашвырнул его в реку. Не смутило его и то обстоятельство, что в кошельке находилось около сотни рублей.
   Возникшее желание броситься в реку следом за кошельком быстро отпустило Гоэлро Никаноровича. Он оглянулся. Высоко на круче стоял посеревший от времени телеграфный столб, к которому был привязан двухмесячный телёнок. Бедное животное! Ему ограничили пространство в пять метров по радиусу. А так, верно, ему хочется взбрыкнуть и пробежаться по лугу галопом!
   Квасников понял, почему он не может увидеть рассвета или заката и порадоваться им, почему не поселяется в его сердце солнце. Да ведь он всю жизнь жил в ограниченном пространстве и путешествовал вокруг столба!
   Нет, у него ещё осталось лет и сил, чтобы порвать верёвку-пово- док, на которой ходил всю жизнь. Стоит только подняться на кручу и от одного телеграфного столба перейти к другому, от другого - к третьему, четвёртому, пятому...
   Квасников так и сделал. На четвереньках вполз на крутой берег, распрямился и пошёл на запад в след уходящему солнцу.
   Гоэлро Никанорович почти не хромал, шёл уверенно и быстро и не заметил, как сели на шляпу и притаились в её тулье два упитанных мотылька, как из-за сосны выскочил худой и облезлый кот и побежал следом за ним, а заходящее солнце отбрасывало от кота две тени - узкую и широкую.
   Вся эта странная компания спешило за солнцем, словно хотела настичь его, и за городом скрылась в сосновом бору вместе с солнцем.
  
  
   1987-1988 гг. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   224
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"