Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Трудно убить Бога

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


  
   ТРУДНО УБИТЬ БОГА
  
   1.
  
   Под развесистой кроной старой груши было уютно: надёжно защищала от знойных солнечных лучей буйная зелень, а свежий ветерок, набегающий с запада, приносил прохладу. Благодать! Не дурак правнук Димка, что смастерил лежак под грушей, которой лет не меньше, чем самому Фёдору Алтухову, а может даже, и более, чем восемьдесят. Любил двенадцатилетний Димка после полудня распластаться на лежаке, законопатить уши чёрными наушниками и слушать, блаженно закрыв глаза, музыку из магнитофона - маленького, с пачку "Беломора". Фёдор слышал эти современные песни - странные и на песни будто не похожие: ни мелодии уловить, ни слов разобрать. Но раз правнуку нравится - пусть слушает. Главное, что, благодаря этим самым наушникам он не докучает старому Алтухову.
   Димка - тоже Алтухов. Он был сыном старшего, любимого внука Фёдора, названного в честь деда. Жили Фёдор-меньшой и Димка в областном центре Брянске, но каждое лето внук в обязательном порядке привозил сына в село Шубино к деду Фёдору и глухой бабке Зине, с которой старый Алтухов прожил, страшно сказать, пятьдесят восемь лет. В отличие от современных городских отпрысков, Димка ехал в Шубино не по принуждению, не потому, чтобы уважить деда и бабушку, скрасить их старческое одиночество, а по желанию души. И Фёдор в Димке души не чаял, ещё более, нежели во внуке Федьке - его отце.
   Так долго прожил на свете Алтухов, что и самому запутаться можно, не то, что постороннему. Однако, несмотря на все дряги-пере- дряги, жить ему не надоело; болячки, прилипшие к старости, хоть и докучали, но временами, да и свыкся Фёдор с ними. Так что, если Господь не против, чтобы Алтухов лет десять ещё поскрипел на белом свете, то и старик не супротив. Димку-правнука женил бы, а там уж - на покой. Только и Зинаида все эти годы пусть бы с ним жила (что, жалко?); без неё ему тяжеленько придётся, особливо зимой. Привык как-никак мужик к уходу. В противном случае самому всё надо будет - и обеды варить, и в хате прибираться, и кур кормить. Если бы зависело это от желания Фёдора, то он бы так распорядился: сначала - он, а потом уж - Зинаида. И ещё - чтобы, ни дай Бог, не скрутило, не парализовало, чтобы не быть в тягость ни жене, ни детям. Хуже всего боялся такого окончания своего земного пути старый Алтухов; противней жалости к твоей немощи ничего на свете нет.
   Уютно Фёдору на лежанке под старой грушей - не то, что в хате, где и воздух тяжелей и сумрачно как-то; тесно и сердцу, и душе, почти что как в гробу. А тут - вольно, просторно, светло. Шмели опять же гудят - сердцу отрадно. Убаюкивающий покой. И приснул бы старик - время-то раннее, за восемь едва перевалило. Приснул бы, кабы не сволочи эти - настырные и надоедливые мухи. И никакой управы на них не найти.
   "Для чего-то и мухи надобны, коль Господь их содержит? - лениво подумал Алтухов. - А может, всего-то: чтоб жизнь нам малиной не казалась!".
   Мухи - не мухи, а в хату Фёдор не пойдёт, под грушей правнука дожидаться будет. На утренней зорьке Димка на рыбалку убежал на Шубинские озёра. Уж скоро и должен возвратиться: солнце высоко, клёв на убыль пошёл. Старик это знает, сам рыбаком был азартным и знатным в свои годы. И сейчас не против был бы Фёдор порыбачить на зорьке, да нет желания сволочиться с Богом. Не с самим Господом - до такого полоумства Алтухов не дошёл, хоть и не очень верил в существование Всевышнего. Как поверишь на исходе дней своих, если всю жизнь, со школьной скамьи вдалбливали: нет Бога, а религия - опиум для народа. Да так вдолбили, что старый Фёдор в постоянной растерянности находится. И чтобы ежеминутно душу свою не смущать, решил Алтухов на эту проблему нервы не тратить, а отмести её в сторону, сделать вид, что знать её не знает. А там уж - как будет.
   Не с Господом не хочет сволочиться Фёдор, а с коммерсантом этим, Богомоловым, которого и кличут по-уличному Богом. Фамилия у коммерсанта звучная, красивая, только вот Бога у него за душой не было и нет. Сколько помнит себя Алтухов, Шубинские озёра были общими для пользования любого шубинца: хошь на удочку карасей да карпов тягай, хошь мордушку ставь, а хошь бреденьком по мелководью пройдись. Щедры были на рыбу Шубинские озёра, всем хватало!
   Ничего особо худого Фёдор в социализме не видел - жили худо-бедно, не голодали. Но вот у него не спросили, когда решили, что этот социализм хреновый, а капитализм - в самый раз. Для кого как. Чтоб простой народ до нитки обобрать - лучше капитализма не найти. И Богомолов из лодыря несусветного, которого палкой на колхозную работу выгоняли, вдруг капиталистом по выращиванию рыбы заделался. Захапал Шубинские озёра, повыставлял охрану - таких же бездельников, как сам - и ни пущает никого: ни с бреденьком, ни с удочкой. Хотя нет, иных пускает, но за деньги. Двадцать рублей за рыбалку требует, с одной удочки. Наловишь той рыбы или нет, а три буханки хлеба выкинь. Да и с какой стати озёра богомоловскими стали, а не его алтуховскими? Сумел, пройдоха, подсуетиться под дурацкие законы или беззаконие, подмял под себя всю деревню. Фермер мордатый! Рыбья ферма у него!
   Уже два года Алтухов на озёра - ни ногой, с того дня, как с Богом сцепился. И что некрасиво получилось: с правнуком Димкой Фёдор на рыбалке был. Наслушался пацан и хамства всякого, и матов, и того, как прадеда ни во что поставили, унизили, как хотели. Чудом сдержался Алтухов, чтобы не натворить дел - характером всегда крут был, когда на несправедливость нарывался. Решил так: правдой нынче на белом свете и не пахло, искать её - себе дороже. Пусть своей поганой рыбой Бог подавится, а Фёдор без неё проживёт. купит себе в магазине минтая - и ладно. Пенсия фронтовая, инвалидная позволяет.
  
   2.
  
   Резко, с жалобным возмущением скрежетнула калитка. От того, что распахнули её с нервами, без аккуратности, едва с петель не сорвавши. Кому так невтерпёж стародревние Алтуховы понадобились, до которых и Богу, и людям дела нет? Покряхтев по причине того, что спина замлела, старый Фёдор приподнялся на локте, высунув седовласую и седобородую голову из-за морщинистого ствола груши. Не видна с лежака калитка, однако через пять шагов от неё среди конотопа тропинка взору открывается, и первыми на тропинке Алтухов увидел ноги правнука, в кроссовки обутые. Эти молодые ноги в старых кроссовках шустро бежали, будто гнался за Димкой кто-то. А станется!.. Есть в Шубино пару пятнадцатилетних оболтусов - оторви и брось. Не более неделю назад вернулся правнук с лиловым фонарём под глазом. Хотел старый Фёдор на разборки идти в защиту Димки, да тот из себя Зою Космодемьянскую изобразил - не признался, кто побил.
   Ноги в кроссовках ещё до середины двора не добежали, а Алтухов, не обращая внимания на ломоту в спине и хруст в коленях, вскочил с лежанки, будто из окопа в атаку выскочил. И уже всего, в полный рост правнука увидел - переполошенного, взъерошенного, на воробья, вырвавшегося из лап кота, похожего. И сразу же понял причину трагедии Димки и его панического бега: в одной руке его болталось пустое пластмассовое ведёрко ядовито красного цвета, а в другой - переломанная в двух местах бамбуковая удочка, которую старый Фёдор купил три недели назад в спортивном магазине, когда ездил в город просветить рентгеном свои изношенные и прокуренные лёгкие. Знал, что со дня на день правнук приедет, сделал ему подарок с пенсии. Удочка дорогая, более трёхсот рублей стоит. Себе Алтухов вряд ли такую дорогую купил бы - вырезал бы удилище из орешины. А для правнука Димки ничего не жалко!
   Правнук с выпученными, как у лягушонка, глазами ещё не добежал до прадеда, а Фёдору всё уже было ясно, как белый день: Бога это пакостное дело рук - никак иначе. Ведь как низко может пасть человек в погоне за наживой! Ладно, здоровых мужиков гонять, а тут пацанёнка обидеть не постеснялся. Когда такое среди русских деревенских было!
   - Деда, деда! - Димка бросился к Алтухову, показывая сломанную удочку, как вещественное доказательство в суде. - Гад этот!..
   - Погодь, погодь!.. - Фёдор вертел в огромных морщинистых руках остатки удочки и с изумлением, как диковинную вещь рассматривал её. - С чего вдруг он удочку поломал? Ведь ты, того, вроде как легально. Я же два червонца тебе дал!
   - Дал-то дал... - Правнук обиженно шмыгнул носом и отвёл серый, ясный взгляд в сторону. - Я на озеро пришёл, а там ребята. Ты знаешь их - двоюродные братья.
   Об этих оболтусах и вспоминал Алтухов. Как пить дать, они Димку фонарём наградили.
   - Ну и что братья, деньги отобрали?
   - Не-а, не отобрали. Они говорят, мол, сегодня Бог в Брянск нацелился, с утра своего "бумера" шаманит, не появится, мол, сегодня на озёра, мол, отдай нам двадцатку, а мы за это тебе весь свой улов отдадим, вон уже карп с килограмм лежит. Не обманули - отдали карпа. Правда - здоровый.
   - Ясен хрен! - Фёдор кашлянул в кулак, вытащил из нагрудного кармана "беломорину", подул в мундштук, чиркнул спичкой. - А на кой им в пять утра деньги понадобились?
   - Один, что старше, со мной рыбачить остался, а другой к бабке Резеде побежал. Известно - зачем. - Правнук умоляюще ухватился за рукав Алтухова. - Ты не серчай. дед! Один тот карп двадцатки стоил, а они ещё рыбы обещали. Они же не знал, что Бог перед Брянском со своими шавками налетит.
   - Ладно. И тебе, Димка, купи-продайство покоя не даёт. Весь мир с ума сошёл. И что далей?
   - Налетел Бог. Сашка, что со мной рыбалил, успел удочки смотать, а я с телескопичкой возился. Короче. деда, Бог карпа отобрал, телескопичку мою поломал, уши мне надрал. А в следующий раз пообещал ноги повыдёргивать. Вот гад! - Димка хлюпнул носом и безнадёжно вздохнул.
   Только сейчас заметил Алтухов, что правое ухо у правнука вишнёвого цвета и припухло. И этот факт возмутил его более, нежели поломанная удочка - его подарок.
   - Ладно, Димка, не горюй! - Фёдор положил большую, дрожащую руку на выгоревшую на солнце голову внука. - Поможем твоему горю. Удочку твою отремонтируем, мне удоху сообразим. И рванём мы завтра на первом автобусе на речку. Реку-то, слава Богу, эта шельма не приватизировал!
   - Так на реке, дед, клёв не тот! - Димка уже отошёл от обиды, поправил покрывало на лежанке под грушей.
   - Ничего. Зато, что поймаем - сё наше. И уши никто не надерёт.
   - Я не прошу Богу! Ни за что не прощу! Я его "бумер" постеклю, вот увидишь!
   - Не смей, Димка! С Богом я сам разберусь.
   - Ты-то?! - Правнук иронически посмотрел на Алтухова. - На него и участковый управу найти не может. А мент вон какой бугай!
   - Не может, потому что купленный. У Бога всё начальство за пазухой сидит. Ну, ладно, это наш, взрослый вопрос! - Старый Фёдор тяжело вздохнул и с тоской взглянул в сторону калитки, будто там стояла его смерть. - Голоден, небось? Беги, бабка Зина покормит!
   Димка положил поломанную удочку возле лежака с намёком, что прадед отремонтирует её.
   - Я позавтракаю и спать завалюсь на сеновале. Можно, дед?
   - Можно, чего нельзя? - Алтухов ласково улыбнулся. - Так мы едем с тобой на реку?
   - Поедем. А чего?
   Внук побежал, сверкая потрескавшими подошвами кроссовок, по дорожке к избе, где на крыльце стояла сгорбленная, маленькая бабка Зинаида, подслеповато высматривая правнука.
   А старый Фёдор поднял растерзанную Богом удочку с травы и с недоумением рассматривал её.
  
   3.
  
   Со своей мастеровитостью (как-никак полгода в колхозе столярничал) Алтухов недолго возился с Димкиной удочкой. Звания телескопички её пришлось лишить, а так - почти новенькая получилась. Хотел за свою удочку взяться, да приустал уже. Всё-таки старость одолевала его. Ведро воды из колодца принесёт и хайкает, как карась, на берег выброшенный. Нет ничего вечного на земле, и человек, к сожалению, не вечный.
   Будто от этой мысли, тоска сжала сердце старого Фёдора. Он вытащил из нагрудного кармана рубашки папироску, прикурил и отошёл от верстака, приставленного к задней стене хлева. Шаркающим шагом, горбясь, направился к лежаку под грушей, но на полпути остановился, потому что закашлялся от едкого папиросного дыма и кашлял долго, тяжело - навзрыд. Откашлявшись, посмотрел с ненавистью на папироску, сделал движение, чтобы выбросить её в картофельную ботву, но через несколько секунд как ни в чём ни бывало вставил мундштук в рот и пыхнул дымом.
   Назойливая муха, как бомбардировщик, кружащаяся над лежащим под грушей Фёдором, мешала ему сосредоточиться на какой-либо отчётливой мысли. Мысли его перепутались, испугались и разбежались кто куда --попробуй их теперь излови, рассади, как глупых кур, по своим насестам! Он и не стал этого делать, а, засунув руку под подушку, вытащил оттуда кусок тюля. Положив тюль на лицо, он вытянулся во всю свою почти двухметровую длину и сложил руки на груди, будто собрался отходить к Богу. На самом деле Алтухов отошёл ко сну и очень скоро для его почтенного возраста. Так бывало всегда, когда на него наваливалась какая-нибудь неразрешимая проблема. И этим тоже он отличался от других шубинцев, у которых, как у всех нормальных людей, от неразрешимых проблем возникала бессонница.
   Скрежетнула недовольно калитка, и будто с десяток иголок вонзилось в сердце старого Фёдора. Испугавшись умереть во сне, он сел на лежанке, недоумённо покрутив головой: кто это мог заявиться к ним с утра? Не Федька-внук из Брянска пожаловал? Но на тропинке показались запылённые носы кирзовых армейских сапогов. Таких нынче никто и не носит, даже старики. И тем более - галифе, заправленные в эти сапоги.
   Пока Алтухов недоумевал и изумлялся, на середину сада вышел солдат в военной форме времён великой Отечественной с накинутой поверх гимнастёрки плащ-палатки. Это в такую жару! Но не это поразило Фёдора, будто он лицезрел диво дивное, а то, что за спиной у солдата была винтовка, а когда в солдате узнал Кирилла Бородулина - своего одноклассника и друга юности, его сердце зашлось от ужаса и тоски. В левой руке Кирилл - молодой двадцатилетний - нёс низку рыбы: килограммового карпа и несколько ладных карасей.
   - Чего перепужался, будто чёрта рогатого увидел?! Не узнаёшь, что ли, Федя? - Круглолицый Кирилл осклабился в добродушной улыбке.
   - Признаю... - всё, что смог выдавить из себя Алтухов перед тем, как ему перехватило от волнения горло.
   - Вот, рыбки принёс тебе в подарок. В правом озере наловил. Карпец хорош, а?! - Бородулин бросил низку на лежак. - Хочу твоей ушицы похлебать. Знатную ты уху готовишь, как никто в Шубино.
   Фёдор выползающими из орбит глазами с ужасом смотрел на друга юности, однополчанина Кирилла. Как тот мог появиться в его дворе молодым. здоровым, да ещё с винтовкой за спиной?! Ведь Бородулин испустил дух на руках Алтухова шестьдесят лет назад, когда его смертельно ранило под белорусским городком веткой, и сам же Фёдор закрывал глаза другу.
   "Не может быть!" - хотел крикнуть Алтухов, но слова застряли костью в его горле.
   - Ну что стоишь, как истукан?! - Кирилл усмехнулся в редкие пшеничные усы. - Давай перекурим это дело! Махорочка найдётся?
   Дрожащей рукой Фёдор вытащил из кармана пачку "Беломора". А тот будто и не заметил. Снял винтовку, приставил её к груше и устало опустился на лежак.
   - Ты откуда взялся, Кирюха?! - наконец обрёл дар речи Фёдор.
   - А оттуда, куда тебе скоро! - невозмутимо ответил Кирилл и так же невозмутимо начал кутить самокрутку. - И как же ты, сержант Алтухов, до такой жизни докатился, что твоего правнука и тебя самого смертельно обидели, а ты постоять не можешь? Как же так, Федя? Ведь ты никогда трусом не был!
   - А что я сделаю? - смутился Алтухов, как когда-то лет в четырнадцать, когда Кирюха застал его за стыдной, мальчишеской забавой.
   - Эх ты, Федот-антрекот!.. Помнишь, как мы рыбалили на шубинских озёрах до войны? А как они спасали нас во время оккупации, когда пожрать нечего было? И теперь ты, бугай колхозный, боишься какого-то прохвоста, слизняка?!
   - Не боюсь я его!.. Только жизнь нынче такая... - промямлил Фёдор и старался не встречаться взглядами с Бородулиным.
   - Жизнь в любые времена и везде одинаковая. Правда должна держать верх над злом. Всегда и беспрекословно! - Кирилл кивнул взглядом на винтовку. - Пожалуй, оставлю тебе, чтобы ты с прохвостом Богом разобрался.
   "Этого не может быть! Никак не может быть! Неужели мне померещилось, что я проснулся?" - подумал Алтухов и попытался проснуться ещё раз. Ему пришлось приложить большие усилия воли, чтобы это получилось.
   Старый Фёдор открыл глаза и сразу же ощутил знойную духоту, будто лежал в гробу с прикрытым тюлем лицом. Реальная действительность медленно возвращалась к нему, и он облегчённо вздохнул.
   Растворился в знойном воздухе весельчак Кирилл Бородулин, погибший в возрасте двадцати лет на фронте, а к груше вместо винтовки была приставлена отремонтированная стариком бамбуковая удочка правнука.
   "Приснится же такое!" - Изумлённо крутанул головой Алтухов и потянулся за папиросами.
   Что удивительно: никогда за шестьдесят лет после своей гибели Кирилл Бородулин не снился Фёдору. А тут... С чего вдруг? С какой надобностью, с каким намёком навещала его душа одноклассника и однополчанина?
   Алтухов уже опустил сморщенные, жёлтые, как у китайца, ноги на траву, как его окликнули:
   - Ты сегодня, старый, будешь шамать-то? - Жена Зинаида из-за своей глухоты кричала так громко, что её вопрос услышали, наверное, на другом конце Шубино. - Или святым духом будешь сыт?
   Старый Фёдор даже не оглянулся на жену, болезненно поморщился и недовольно отмахнулся рукой.
   - Отстань!
   И, уверенный, что старуха не слышит его, добавил:
   - Сама шамкай свою тюрю, тетёрка глухая!
   Щупленькая Зинаида будто удовлетворилась этим ответом, иронически усмехнулась и скрылась в хате.
   А Алтухов, с трудом раскуривая сырую папиросу, начал медленно, шаркающим шагом ходить по саду, приговаривая:
   - К чему снился во сне Кирюха-то? Посовестить хотел? А ведь есть за что, ничего супротив не скажешь!
  
   4.
  
   Старый Фёдор отзавтракал манной кашей, заталкивая её в беззубый рот силой, лишь бы Зинаида своими приставаниями не докучала. Иногда её заботливость, предупредительность были старику хуже неволи. Любая опека со стороны жены ли, детей напоминала ему о старости, о неумолимо приближающейся немощи. Вот и зубы... До семидесяти пяти было их во рту ещё достаточно - аж двадцать четыре, по дюжине в каждом ряду. А потом все высыпались за один год. Что за оказия такая с ними случилась - и врачи не объяснили. Толстая такая зубодёрка с помидорными щёками аж руками всплеснула на его справедливый вопрос:
   - А что вы хотели, дедушка?! Сколько вам лет!
   В общем, выхолостили рот за три недели. Сделали ему, как заслуженному ветерану войны бесплатные протезы. А что толку?! Не смог носить эти пластмассы Алтухов. Только наденет их - на рвоту тянет. Чем такие муки терпеть, решил Фёдор на жидкую пищу перейти да кашки. Правда, задубели со временем дёсны. Теперь он может ими не только котлеты перемолоть, но и сальца мелкого пошамкать. Ко всему привыкает человек - такое оно непритязательное животное.
   Доел-домучил Алтухов манную кашу, и так ему самосаду закурить захотелось - ну невмочь! Вспомнил, что в горнице за рамкой с фотографиями кисетик с табачком для подобных случаев припрятан. Он уже в горнице был, как жена на полую мощность свой свистяще-хрипящий граммофон включила:
   - Слышь, Федя, я в магазин пошла! Хлеба надо купить, колбасы мяконькой, докторской.
   - Сходи, купи! - крикнул Алтухов в ответ, будто старшина роты утреннюю побудку объявил. Развязывая кисет, пробурчал вполголоса себе под нос:
   - До чего же глупы бабы на старости лет! В сортир припрёт - и то доложит, на весь свет объявит.
   В горнице старый Фёдор не курил, потому как тут на диванчике ночевал правнук Димка. Поэтому. сдёрнув со стола газету, направился было на кухню, но вдруг затормозил на середине горницы - аж ковровую дорожку взбугрил, заломил. Будто током в голову стукнуло - он резко обернулся к стене. Там, рядом с большой рамкой с множеством семейных фотографий, висела рамка поменьше, в которую была вставлена увеличенная и отретушированная фотография военных времён. А на фотографии той - он с Кириллом Бородулиным. Единственное фото, где он с Кирюхой. Успели до первого боя на память сняться. А в первом бою Кирюха...
   Алтухов вернулся к столу, водрузил на крупный нос очки, подошёл к стене и наклонился к фотографии. При таком боевом параде Кирюха и в сон Фёдора заявился. Вот и вся тайна сновидения, без всякой мистики.
   Старый Фёдор вернул очки на место, но горницу покидать не спешил. Что-то удерживало его, и он не понимал - что. И вслух, наморщив лоб, начал размышлять:
   - Нет, тут ты не прав, дед Фёдор! Не всё на свете можно объяснить и не всё объяснять надобно. Случаются такие чудеса, что не только в Бога, но и в чёрта поверишь... Взять ту же Кирюхину погибель... Почему немецкая мина так шлёпнулась и разорвалась, что Кирюху - насмерть, а меня и осколок не задел? А ведь рядышком в атаку бежали, и мина почти посередине между нами плюхнулась. Есть что-то - что-то свыше над нами...
   Алтухов снова вернулся к фотографии, смотрел на неё уже без очков внимательно и тепло, будто живые люди на стене висели.
   - А может, он и есть, Бог? Ты, случаем, не видел его там, Кирюха? Может, ещё разок приснишься и скажешь? А сегодня с чего в мой сон залез? Ведь прежде не докучал по-дружески. Неужто из-за этого проклятого коммерсанта Бога? И винтовку свою оставил. На убийство, хоть и поганого, но человека толкаешь? Разве можно так, Кирюха? Или у вас там таковы понятия о справедливости? А может, ваши понятия по делу, по совести, а наши - обман? Кто знает! Только зачем мне твоя винтовка, Кирюха? У меня ружьецо имеется, по закону оформленное - в сундучке, на дне лежит. Припрятал я его от греха подальше, чтобы, не дай Бог, Димка не нашёл да беды какой не натворил. Парень он хороший, но с фантазией. Весь в прадеда! - с оттенком гордости подчеркнул старый Фёдор. - Так что, ежели покушусь на смертоубийство, есть с чем.
   Инстинктивно и неумело - коротко - перекрестившись, Алтухов отошёл от фотографии, но опять же дошёл только до сундука, стоявшего в углу горницы за дверью. На сундуке висел аккуратный замок, каких теперь не делают - аккуратный, с наклёпанными уголками. Присел Фёдор на сундук, стал в задумчивости крутить козью ножку.
   Легко ли убить человека? На этот вопрос Алтухов знал ответ, потому как приходилось ему убивать на войне. Ладно, из винтовки - попал, не попал, твоя пуля немчуру достала, не твоя. А однажды в Западной Белоруссии они в штыковую атаку пошли. Старый Фёдор и сейчас помнит, как мягко, с глухим хрустом вошёл штык его винтовки в грудь молодого немца. Какие глаза у немчуры были в ту минуту - жуть! Лучше не вспоминать. Тот хлопчик в немецкой форме, может, и не брившийся ни разу, с такой укоризной смотрел на него и так за ствол винтовки уцепился, что Алтухов с большим трудом вырвал её.
   Нет, нелегко убивать даже ненавистного врага, а тут свой, шубинский, хоть и сволочь, какую поискать надо.
   "И всё-таки ружьишко посмотреть надобно - давно не вытаскивал, - равнодушно размыслил Фёдор. - Чего оно без дела валяется? Продать бы его от греха подальше. А то ненароком доведёт до белого каления Бог! Продать и купить Димке накрученный, как он говорит, велосипед. Давно мальчонка мечтает!"
   Быстро и без ожидаемого удовольствия Алтухов выкурил козью ножку и начал по ящичкам-полкам искать ключ от сундука.
   - Вот спрятала! И сама, гляди, не найдёт! - недовольно бурчал старый Фёдор, копаясь во всякой мелочи и дребедени, накопившейся за долгую жизнь. - И чего замыкать?! Кроме ружьишка да нашего с Зинаидой приданого на тот свет, и нет ничего ценного.
   Отыскав ключ в банке из-под растворимого кофе, он решительным, почти молодым шагом направился в горницу.
  
   5.
  
   Закрывшись у себя в спальне, Алтухов возился с ружьём. Оно было обильно смазано, аккуратно завёрнуто в ветошь и прекрасно сохранилось, учитывая его преклонный возраст. Когда он купил его? Если не подводит память, в 1972 году перед ноябрьскими праздниками. Страшно подумать: более тридцати лет назад! В том году, как ответственного и совестливого коммуниста, уговорили его на время оставить столярку и взять на откорм группу бычков. Не по нраву ему была затея хитроумного парторга, да что поделаешь - партейная дисциплина. Но и Зинаида работала телятницей, хорошо зарабатывала. Как раз и младший сын в институт поступил, помогать надо было и деньгами, и пропитанием. А парторг тот, Ситников, кажись, далеко смотрел, решив Алтухова маяком животноводства сделать. Рекордных в районе привесов за один год Фёдор добился, а за три года до ордена Трудового Красного знамени дослужился. Уважение и почёт, не то, что ныне. А к ноябрьским в семьдесят втором ему такую премию отвалили, что он тулицу-двустволку приобрёл. Очень уж его на охоту тянуло. А ружьишко попалось - чудо просто. Било кучно, приклад к плечу как приклеивался. И сохранилось - будто новенькое, хоть сейчас на витрину магазина выставляй.
   Прищурив глаз, старый Фёдор заглянул в ствол ружья. А почистить не мешало бы. Не помнит, когда в последний раз на охоту ходил. То ли четырнадцать, то ли пятнадцать лет назад. Как ревматизм привязался, так и перестал бегать. И тулицу на пенсию отправил. А ведь из неё не только вальдшнепов, уток да зайцев отстреливал, но и двух лосей, и секача завалил. Дался ему кабан - не приведи Господи! С третьего выстрела только и завалил, когда уже клыки секача были в шагах трёх от него. А кабы осечка, кабы патрон перекосило?! Не подвела двустволка, не дала дебёлому кабану кишки Фёдора на клыки намотать. Иначе уже лет двадцать пять землю парил бы.
   А ещё в сезон охоты на уток, Алтухов утопил свою тулицу. Хорошо, что не глубоко - метра на три. Пацаны всего Шубина целый час ныряли, по дну шарили, пока отыскали. Пять кило шоколадных конфет тогда отвалил им Фёдор в награду. А этот варнак, что из тюрьмы сбежал? В ту пору дом Алтуховых крайним в Шубино стоял. Вот и постучал к ним рецидивист-убийца. Наделал бы делов гадёныш, кабы не ружьё. Возможно, что и вырезал бы всю семью - на нём и без того три убийства висело. Шандарахнул Фёдор у него над головой и положил на траву. Потом внуки - Федька и Кирилл - связать его помогли. За поимку опасного преступника Алтухову грамоту областного отдела милиции вручили. Три года в героях ходил. Могли бы и орден боевой дать, да зажмотили.
   И откуда мысля такая дурная взялась ружьё продать? Столько с ним всего связано, что грешно расставаться. Почти что, как с гончим Джульбарсом, когда тот погиб, попав под колёса фуры. Настоящими слезами ревел Фёдор, как по человеку убиенному. А что, Джульбарс Алтухову был другом ближе иных людей, десять лет верно отслужил.
   Вздохнув, старый Фёдор начал перебирать механизмы ружья. Не мешало бы позаботиться о верном друге. И шомполок в порядке, и маслёнка тут. Что могло с ним сделаться - не живые организмы.
   Кто-то рванул в дверь спальни, постучал негромко. Конечно же, кулёма его из магазина вернулась. Сейчас заверещит каргой, на костре подпаленной. Есть ж слуховой аппарат - дочь из Москвы ещё пять лет назад привезла. Так нет, надевает от случая к случаю, а Фёдору - кричи, рви голосовые связки. Удобная позиция: ничего не слышу, и пошли вы все!
   На удивление Алтухова Зинаида спросила не так уж громко:
   - Ты здесь, что ли? Живой?
   - Живой... - тоже негромко буркнул Фёдор, поняв, что жена, выходя к людям, нацепила всё-таки аппарат.
   - А чего защеколднулся?
   "Тоже мне деревенщина - "защеколднулся"! Из какой глухомани-тьмотаракани слово такой выкопала!" - подумал старик.
   - Рукоблудствую, вот что! - рассерчал Алтухов.
   - Дурень старый! Димка на кухне. А как услышал?
   Старый Фёдор смутился. На самом деле - чего он язык распустил? Из-за Бога этого долбанного, прости Господи. Но ведь не он, Фёдор, кличку коммерсанту прилеплял. А по фамилии поминать - душа не лежит. Ишь ты, Богомолов! Хрен тебе в сумку!
   - Сейчас выйду!
   - Не засиживайся. По сурьёзу поговорить требуется.
   И какие у неё разговоры могут быть? Давно уже мозги высохли. И у Фёдора высыхают: через минуту забывает, где что положил. Не так давно очки полдня искал, а они в нагрудном кармане лежали.
   А с выходом из спальни тянуть не стоит. Заметит Зинаида, что ружьишко из сундука ушло, пойдут распросы-допросы. Ещё заподозрит чего-нибудь. И про разговор неспроста сказала, из магазина вернувшись. Может, кто чего ляпнул про утреннее происшествие с Димкой? Может, Бог участковому нажаловался?
   Алтухов собрал ружьё, замотал в ветошь, затолкал под кровать, прикрыл старым покрывалом. Пусть полежит до вечера, а как квочка Зинаида на свой насест - на лежанку заберётся да уснёт, он и почистит тулицу. С его бессонницей хоть какая-то забота.
  
   6.
  
   Как и следовало ожидать, серьёзный разговор Зинаиды оказался обыкновенной мелкой глупостью.
   - Димка просит кроссовки купить, - доложила жена.
   - Есть деньги - купи. Неужто не ясно? И это всё?
   - Всё, - невинно ответила Зинаида.
   - Тьфу ты!.. - Старый Фёдор с досадой сплюнул и пошёл в конец огорода с косой, чтобы накосить подсвинку снытки.
   Снытки насшибать - минутная, пустяшная работа. Вжикнул пяток раз косой - и готова пищевая добавка поросёнку. Остальная забота об их пролетарском хозяйстве на плечах Зинаиды лежит. Алтухов был против свиноводства на старости лет из-за досужих хлопот, да жена настырней козы рогом упёрлась: не могу есть магазинное сало - и всё тут. И Фёдор домашнее сало с мясными прожилками, с чесночком засоленное любил, пока зубы были. А теперь - разве отварного пошамкать. Но вареное сало не чета сырому - иной, извращённый вкус.
   Занёс Алтухов охапку травы под пуню, хотел присесть в тенёчке, о житии-бытии поразмышлять, попробовать её смысл раскумекать, хоть до какой-то истины докопаться. Тысячи раз пробовал, и всякий раз ускользали - и смысл, и истина, будто и не существует их в этой жизни. А может, так оно и есть? Нет их, а человек мозги свои насилует, страдает в напрасных поисках.
   Тенёк тенёчком, а вонь от поросячьего дерьма в жаркий день - на всю округу. И мух - жирных, откормленных - тьма тьмущая. Какой там отдых и мудрость размышления!
   Вышел старый Фёдор за калитку, опустился на лавочку под липой, источающей головокружительный медовый дух. И тенёчек есть, хоть и духотища такая, как в пустыне Каракумы, о которой Алтухов лишь наслышан был, а лично не присутствовал. Господи! Какой свет огромный и разнообразно причудливый, а он, Фёдор, где бывал? В Белоруссии да в Германии, когда воевал, да ещё в Москве пару раз и на целине, куда к старшему сыну в гости ездил. На этом все его круизы и закончились. Сидит сиднем в своём задрипанном Шубино, в скуке и унынии доживает свой век. И уже не изменить планиды. Какая досталась, - вздохнул Алтухов, вытаскивая из пачки папироску.
   Сейчас отвлечься бы от своей души, которая докучает его старческому покою. Отвлечься на кого-нибудь из односельчан, на его судьбу, его проблемы, но улица была пустынна, будто по селу мор прокатился. И откуда ждать прохожих и собеседников, если на этом краю Шубино живут старухи и в кое-какой хате старики, да и хат этих с дюжину. Погнали скотину в поле, сходили в магазин за хлебом - и сидят, как куры, в своих закутках, коль нет нужды по селу шляться и на жаре париться.
   И только подумал об этом с горечью старый Алтухов, как со стороны села выпрыгнула на их улочку чёрная машина, марки которой он не знал, потому как импортная. Однако узнал, богомоловская была "гончая", как Фёдор её называл. А по Димкиному - "бумер". Что за "бумер" - хрен его знает. Такой марки старик слыхом не слыхивал.
   Инстинктивно Алтухов начал вертеть головой, будто искал что-то возле лавочки, им потерянное. И тут же усмехнулся осуждающе: ну, пацанёнок просто, тот же Димка! Поймал себя Фёдор на том, что камень высматривал, каковым имел желание шибануть в "гончую" Бога, постеклить ненавистную машину. Да ведь наивная это глупость! Заставит коммерсант за стекло платить, а оно, небось, во всю Алтуховскую пенсию стоимостью.
   "Никак, в Брянск собрался, ирод рода человеческого!" - подумал Фёдор, с неприязнью посматривая на приближающуюся чёрную машину. Ей-богу, так он на фронте на немецкие танки не смотрел, когда те к их оборонным позициям приближались.
   А может, машина эта немецкая? Что-то этакое сказывал Димка... Ага! Говорил правнук, провожая взглядом "бумер" этот хренов, что, мол, умеют немцы машины делать.
   "Умеют, наверное. А мы, их победители, не умеем. Многое не умеем и ленимся, - вздохнул Алтухов, - потому и крутим свою жизнь, перекручиваем - то капитализм нам не такой, то социализм!"
   Однако разве в одних машинах человеческое счастье? Машины-то, может, хорошие. А душа? Разве можно сравнить душу немца с русской душою? А что душа русская? Какая она такая бесценная? Вон Бог - тоже русский. А душа у него - черней не придумаешь.
   Удивлённо вздёрнулись густые, седые брови старого Алтухова: вроде как притормаживать стала машина. Да не как перед ухабиной или лужей, а основательно, с намерением совсем остановиться. Меньше всего желал Фёдор масляную рожу Бога лицезреть в непосредственной близости от себя, но и бежать с лавочки во двор - себя унизить.
   "Бумер" Богомолова резко затормозил напротив Алтухова, подняв облачко сизой, едкой пыли, отчего в ноздрях Фёдора запершило, и он едва не чихнул.
   "Хамьё, оно в Шубино хамьё!" - с неприязнью подумал старик и, переступив на месте шлёпанцами, полуобернулся к калитке. Но поползло с брезгливостью вниз тонированное стекло машины, из которой высунулась бычья голова Богомолова с маленькими серыми глазками - холодными, как осеннее утро. Таким глазам Алтухов никогда не доверял, и ему казалось, что они принадлежали Богу по заслугам.
   - Слушай, старый пердун! - Богомолов оскалился в подобие улыбки - высокомерной и презрительной. Давно из грязи в князи попал? Будто перед ним не заслуженный старец стоит, а бич с городского вокзала, - с обидой подумал Фёдор. И от этого противно засосало под ложечкой. - Если ещё раз поймаю твоего мальца на озёрах - ноги повыдёргиваю!
   - А шёл бы ты на хрен, щурёнок! - Старик сплюнул себе под ноги и сделал шаг к калитке.
   - Я тебя предупредил, старый идиот! - И теперь Бог смачно сплюнул под ноги Алтухову.
   Старый Фёдор укоризненно покачал головой.
   - Сосунок! Как ты смеешь хамить ветерану войны?! Мы за таких, как ты, на фронте!.. - Алтухов аж задохнулся от волнения и покраснел.
   И в то же время он понимал, что какие-то не свои, чужие слова вылетели у него из груди. Не могут такие слова дойти до совести хамоватого Богомолова, которой, верно, и не осталось у того ни толики.
   - Ветеран!.. - Бог криво усмехнулся. - Настоящие ветераны уже давно землю парят, а такие, как ты!..
   - Какие, такие?.. - Старый Фёдор некстати икнул от изумления и обиды. - Ты что такое говоришь, подонок?!
   Тонированное стекло "бумера" начало уползать на место. Но за это время Бог успел выплюнуть:
   - Врезал бы тебе леща, да боюсь - рассыплешься!
   Чёрный немец Богомолова резко рванул с места, ещё раз обдав пылью Алтухова, который некоторое время стоял у калитки в растерянности и как оплёванный.
  
   7.
  
   Старый Фёдор шёл от калитки обратно к лежаку под грушей так медленно, будто прихватило сердце. На несколько минут всё перемешалось в его голове, и он ни о чём не мог думать, будто вовсе не существовало живого мира вокруг него, и его самого не существовало. Никого и ничего не существовало вокруг, кроме обиды, огромным и ещё больше разрастающимся ежом подкатывающеёся откуда-то от живота к кадыку. Обида была жаркой, как этот день, и колючей, как ёж. Старик с трудом сглотнул слюну и почувствовал на морщинистой щеке что-то тёплое и влажное. Неужели слеза? Неужто он заплакал? В его-то годы! Он уже и забыл, как выглядит его слеза и какова она на вкус, он-то думал, что слёзы давно закончились в нём, как однажды и обидно кончилась его мужская сила. Он не выдавил и слезинки, даже когда умерла шесть лет назад его младшая сестра Матрёна, которую очень любил. Даже в тот трагический день он не уронил слезы, а лишь стоял у гроба, скорбно поскрипывая зубами, которые тогда у него ещё были.
   Изумляясь этому обстоятельству и, будто не веря в него, Алтухов понял руку и прикоснулся заскорузлым указательным пальцем к своей щеке, к тому месту, которым он чувствовал выкатившуюся слезу. И после этого поднёс палец к губам и лизнул его. На самом деле это была слеза - солёная и горькая. Правда, слишком уж горькая, будто была настояна на полыни.
   А чего горчить, чего убиваться, будто конец света? - начал уговаривать себя старый Фёдор. Кабы хороший. умный человек его обидел, а то хамьё, быдло, которое вынесло наверх навозной жижей лихих времён. Стоит ли обращать внимание, надрывать своё сердце, которому недолго брыкаться в груди?! Всё это понимал Алтухов, но всё равно ему было обидно.
   Уже поворачивал к лежаку Фёдор с намерением улечься на него, успокоиться, как заметил, что от крыльца избы - добротной, обшелёванной, выкрашенной в приятный салатовый цвет - прытко бежал внук Димка. Не хватало ещё, чтобы правнук заметил, что его прадед плачет, как обиженное дитё. И старик быстрым и скрытным движением руки вытер глаза рукавом. И свернул к лежаку. Дабы не заметил Димка, чтобы успели высохнуть слёзы.
   - Деда, деда! - Правнук подскочил к нему и чмокнул в небритую щёку. - Спасибо за уду, деда! Как новая!
   - Чё уж там! - Старый Фёдор попытался улыбнуться и потрепал вихор на голове внука, после чего опустился на лежак - тяжело и безнадёжно, будто вдруг отказали ноги.
   - Что с тобой, деда? Устал?
   - Устал чуток, Димок. Деду твоему, знаешь, сколько годов?
   - Ты у меня ещё дед - ого какой! В общем, классный дедуля! - Димка доверчиво погладил прадеда по плечу. - А чего Бог останавливался? Поорать, как придурочный?
   - Да так... Ничего, внучок!.. - Алтухов в задумчивости перебирал волосы на голове правнука. - Всё будет хорошо. Всё будет нормально. А куда это ты намылился?
   - А пойдём с бабкой Зиной, прошвырнёмся по Шубину!
   - Как по Бродвею? - Улыбнулся Фёдор.
   - Как по Бродвею, деда! - Правнук звонко расхохотался. - Скажи бабуле, что я её у колодца жду!
   - Скажу! - Алтухов ласково приложился ладонью к сухой ягодице Димки. А тот побежал - шустро, легко, будто не властно было над ним земное притяжение.
   Когда-то и Фёдор так бегал, и ему не показалось, что это было страшно давно - будто вчера. Иногда его прошлое умело сжиматься в один день, отчего Алтухов лишь в удивлении крутил головой. А иной раз растягивалось в длинную-длинную вереницу, которой конца не было видно. Вроде как несоответствие времени от настроя души зависит, - полагал старик.
   А по тропинке от крыльца к калитке старой неторопкой уткой плыла Зинаида. В молодости она была ладной, талистой девкой, и красивой - грех обижаться. А к старости раздалась Зинка в стороны, как тесто на хороших дрожжах. И годы, к тому же, придавили её к земле, будто ниже ростом сделалась. И стала похожа его возлюбленная жена на старую, рассохшуюся бочку, которая, если пустить вольно с косогора, - рассыплется в момент. Однако не стоит Фёдору критику жены разводит - слава Богу, что такая рядом есть. И он сам уже далеко не красавчик и, кроме Зинаиды, нужен ещё разве что могиле на Шубинском кладбище.
   - Ты куда это, Зинаида? - без интереса, дежурно спросил старый Фёдор.
   Жена задержала шаг возле него, с подозрением вгляделась в его лицо, будто на нём было написано нечто этакое.
   - К куме Надее схожу. Чего дома сидеть - скучно?! - Зинаида подоткнула цветастый ситцевый платок под шею. И зачем платок нацепила в такую жару? Будто монашенка. Привычка - вторая натура. - А квёлый чего? Случилось что или приболел?
   - Да всё в ажуре, Зин Лександровна! Всё нормалёк! - сказал старик и отвернул взгляд в сторону. Неужто на нём, как в букваре, всё прописано? Трудно обиду спрятать. Пожалуй, труднее, чем горе. - А Димку зачем тащишь?
   Зинаида поправила под платком слуховой аппарат.
   - Пускай с бабушкой пройдётся! Не всё ему с дедом. Надея шанежек обещала напечь. Любит Димка шанежки с тёртой клубникой умять. К тому же, в магазин завернём, кроссовки купим. Забыл, что ли?
   - Иди, иди! - Алтухов махнул рукой. - И мне кстати...
   - А чего тебе-то кстати? - заинтересовалась жена.
   - Дрыхнуть лягу, чтобы ты не тупала, не мешала.
   - Ну, ну, дрыхни! Шамать сподобишься - суп в печи.
   И Зинаида неспешно покатилась бочонком к калитке.
   - Димка! Димка! - начала кричать правнука.
   - Да у колодца он дожидается тебя! - Старик облегчённо вздохнул, будто тяжкий груз со спины снял.
  
   8.
  
   А кстати было старому Фёдору потому, что задумал он ружьё из спаленки в более надёжное место перетащить. Застукает с ним Зинаида, допрос устроит похлеще, чем в гестапо: что да куды.
   Как только закрылась калитка за женой, Алтухов на веранду потопал - там на гвоздике висели ключи от бани. хлева, дровяника и летней кухни. Пока шёл, размышлял: куда направиться? В дровянике без окон ружьё темновато чистить. В баньке тоже оконце - с носовой платок. А летняя кухня захламлена - ноги сломаешь.
   "Ничего, расчистим себе пространство! - подумал Фёдор, снимая с гвоздя ключи. - Зато светло!"
   Летней кухней они с Зинаидой не пользовались уже лет пять. Как от коровы избавились, как сократили остальное поголовье домашнего скота, так и забросили кухню. Одному подсвинку пойла сварить можно и в хатней печи заодно со своим обедом. Зато экономия дров, что по нынешним временам дело важное. Только из лесу хлыстов притащить - тысячи две с половиной. А ещё попилить найми, поколоть. Сам-то Фёдор с радикулитом да ревматизмом уже не заготовщик дров.
   Старик долго возился с ржавым амбарным замком, на который была заперта летняя кухня. А чего удивляться, ежели этому замку лет чуть меньше, чем хозяину?! В хрущёвские времена куплен, как раз, когда Алтухов новый дом отстраивал. И служит худо-бедно до сих пор. А нынче? На хату в прошлом году купил замок за 120 рублей, и где он? Уже выбросили.
   Со скрежетом открыл пасть старый замок, пропустил хозяина на кухню. Мамочки родные, что тут делается! Сам чёрт ноги переломает, не то что старый человек. И чего тут только нет: и чугуны прохудившиеся, и корзины протрухявившиеся, и утюги, которыми ещё в позапрошлом веке портки утюжили, и палки какие-то, и тряпьё. Поверх всего - бидон молочный возлежит, который они с Зинаидой под брагу использовали. Теперь он вроде и ни к чему, пока не помрёт кто из них. Выпивал лет до семидесяти Фёдор. Не так, чтобы очень - для аппетиту, на праздники или по причине уважительной. А потом - как отрезало. Не пошла на душу ни своя водка, ни магазинная. От одного запаха нутро начинало выворачивать. Будто заколдовал кто.
   - Во, бардак устроила, клуша непутёвая! Будто у Плюшкина в чулане! - Старик в сердцах подхватил ногой корзину за ручку и выбросил на улицу, будто футбольный мяч. - С этим бардаком разобраться - день уйдёт!
   Вздохнув, Фёдор стал выносить хлам. Что из металла - налево. Остальное - в правую кучу. Металлу килограммов сто набралось - пусть Димка приёмщику снесёт. По нынешним временам это более двух сотен. Хватит внуку на конфеты с мороженым на неделю. Из всего, что было на кухне, Алтухов оставил только бидон да мешки рогожные - сгодятся в хозяйстве.
   И сразу же освободилась русская печь, провалившаяся три года назад, да тахта с дырявым и пыльным матрасом. Не обращая внимания на толстый слой пыли, старик тяжело опустился на тахту, и та жалобно скрипнула. Фёдор взглянул на часы. Ого! Целый час порядки наводил. И уморился - аж пот ручьями по лицу. Но доволен остался. Подмести бы ещё, да сил никаких не осталось. За работой про всё на свете старик забыл: и про обиду, Богом нанесённую, и про ружьё, которое чистить собирался.
   Поднялся с тахты, похлопал по матрасу кочергой, вздымая рои едкой пыли, которая с годами будто ядовитой сделалась. Вернув кочергу к развалившейся печи, старик хотел сесть на тахту, чтобы передохнуть, но, вздохнув, сказал вслух:
   - Надо всё-таки перенести ружьё на кухню, пока не вернулись Зинаида с Димкой!
   И, вытерев пот со лба, пошёл из кухни.
   Вернулся через пять минут с тулицей в одной руке и электролампочкой - в другой. Сначала затолкал ружьё в широкую щель между стеной и спинкой тахты, затем ввернул лампочку в пустой патрон. Щёлкнул выключателем у двери, лампочка загорелась. Сразу же сделалось светлее в сумеречном помещении (окно выходило на север и было закрыто серыми грязными занавесками), но зато резче бросались в глаза его неприбранность, запущенность.
   "Надо попросить Зинаиду, чтобы прибралась здесь, постелила приличное покрывало, и можно на лето переселиться сюда. А что? Ты никому не мешаешь, тебе никто не мешает..." - От этой мысли Алтухову сделалось как-то веселее, но не надолго.
   Если он обратится к жене с этой просьбой, возникнут нудные и долгие вопросы: зачем и почему. И закончится это всё выводом, что Фёдор съехал с глузду. Поэтому старик снова сходил в избу и принёс оттуда веник с совком и пластиковую бутылку воды. Побрызгав пол водой, она, не спеша, подмёл кухню. Отнёс веник с совком в избу, принёс оттуда старенькое одеяло и подушку. Постелив одеяло на тахту и бросив на неё подушку, он, выключив свет, закрыл дверь кухни.
   Растянувшись на тахте, Фёдор прикурил папиросу и блаженно закрыл глаза. После такой ударной работы неплохо было бы и соснуть по часику на каждый глаз, - подумал он и зевнул, выпустив струйку дыма, и чуть-чуть не поперхнулся.
  
   9.
  
   Уже прошла четверть часа, как выкурена и раздавлена в пустой консервной банке папироса, а сон всё не шёл к старому Фёдору. Может быть, потому, что сегодня он достаточно для старика выспался? Но этот факт не мешал ему прежде, если хотелось спать. Бессонницы случались от бесконечных размышлений о жизни или когда он думал о своих детях и внуках. Не всё ладно было у них по паршивым нынешним временам едва ли не у каждого. А детей у Фёдора и Зинаиды было немало - шестеро. Четыре сына и две дочери. Пока с каждым переговоришь мысленно - полночи, как не бывало. А ещё и внуки. Их - четырнадцать.
   Но в данную минуту полудня Алтухов о детях и внуках не думал. Не шли из ума обидные слова Бога, коммерсанта этого грёбаного. За ветерана-фронтовика, щурёнок, его не держит! Так не с полевой кухней почти два года на фронтах оттопал и не в штабах отсидел. На первых рубежах, пехтурой. Да и боевые награды - не только юбилейные и за взятие. Одна медаль "За отвагу" чего стоит. Эту медаль только за красивые глазки не давали. Вдвоём с сержантом Оглоблиным в Польше языка притащили. Да какого! Гауп... Гауп... Надо же - запамятовал. В общем, капитана по-нашему. А ещё - орден Боевого Красного знамени. Это уже за Берлин его наградили. за форсирование Одера. И ранен Алтухов был дважды. Не просто так ему инвалидную пенсию платят - за ранения. А этот щурёнок...
   Нет, правильно ему, Фёдору, Кирюха приснился - и по делу, и к месту. Куда это годится, если о фронтовика всякая дрянь норовит ноги вытереть. Или у Алтухова совсем гордости не осталось?
   Как живой, перед ним Бородулин встал - глаза зелёные неистовым огнём полыхают. Горячим парнем Кирюха был, не терпел любой несправедливости. Не с сажеными плечами, а никого на свете не боялся. Однажды за любу свою Дуняшу с тремя хлопцами из соседней деревни сцепился. И не Кирюха дёру дал, а три парня - далеко не слабаки. Он и от друга своего Фёдора требовал напрасных обид не терпеть. Алтухов так и шёл по жизни до сегодняшнего дня. И Бородулин ему не снился, потому как причины не было. А сегодня...
   А что сегодня? Разве покорной овечкой принял он хамские оскорбления Бога? Хоть словесный, но отпор дал. Не расстреливать же коммерсанта из ружья?
   Вздохнул старый Алтухов тяжело, перевернулся на другой бок. Честно сказать, не нравилась ему его страусиная позиция. Никакого отпора он не дал коммерсанту ни за свою, ни за Димкину обиду. И попадётся ещё раз правнук на озёрах, не даст ему Бог спуску. И другим пацанятам шубинским не даст. По какому праву? За какие заслуги? За то, что бессовестнее и расторопнее других оказался?
   На спину перевернулся Фёдор. куда от дум этих деваться? Придумал Господь для человека наказание страшнее смерти, наделив его недремлющей памятью, способностью размышлять. Чтобы от трудов физических отдохнуть, человека отправляют на пенсию. Вот бы и память... Нет, такому не бывать. Иногда лишаются люди памяти. И что? Жалеют все их. И сами они беспамятными горемыками по свету мыкаются. Человек может без будущего жить, а без прошлого вроде как и не человек он, а попка.
   Нащупал Алтухов пачку папирос, вставил, изогнув коленцами, "беломорину" в рот, будь она неладна. Прикурил, закрыл глаза - и вдруг жужжание услышал. И тут муха! Когда пробраться-то успела?! Словно обрадовался появлению мухи старик, соскочил с тахты, начал искать глазами, чем муху прихлопнуть - ничего не нашёл. Приметил насекомое на боку печного камина. Подкрался к мухе на негнущихся ногах, подвёл к ней широкую ладонь поближе и. как Третьяк шайбу, ловко подхватил её. Оборвал мухе крылья, бросил на пол. Та поползла нелепым жуком под печь.
   - Вот изверг! Тебе руки оторвать - весело было бы?
   И удивился своим же словам - такими нелепыми они ему показались. Удивился и расхохотался вдруг ни с того. ни с сего. От смеха папиросу на пол выронил, но поднимать не стал, а сел на тахту, продолжая хохотать, будто умом тронулся.
   И тут дверь кухни дёрнулась, которую Алтухов на крючок прикрыл - машинально чисто. Ему бы успокоиться, крючок сбросить, а он ещё громче и отчаяннее хохочет. Представил себя мухой бескрылой - и хохочет.
   - Ты чего там закрылся и гогочешь, как жеребец?! - закричала снаружи Зинаида.
   Сквозь смех старый Фёдор пошутил:
   - Так это... того... Соседка под кое-чего щекочет!
   Зинаида за дверью сплюнула досадливо.
   - Что чудит, что чудит-то? Всё на свете во двор повытаскивал! Может быть, у тебя что-нибудь с головой случилось, Федя?
   - Случилось! вызывай санитаров со смирительной рубашкой. А не то выскочу - покусаю, потерзаю!
   Алтухов наконец-то успокоился и отбросил крючок на двери. Но за дверью уже никого не было. Зинаида, отдуваясь раскрасневшимися щёками, поднималась по крыльцу веранды.
  
   10.
  
   Угомонились наконец-то домашние старого Фёдора. Правнук-то, набегавшись за день, уснул в освободившейся дедовой спальне, когда закат едва коснулся розовой краской горизонта на западе. А Зинаида - клуша старая - у телевизора глаза слепила, пока сериал не досмотрела. "Как стать звездой", кажется, называется. О чём он там, Алтухов представления не имел. Не смотрит он сериалов ни в плохую, ни в хорошую погоду. Растянут какую-нибудь бодягу, далёкую от жизни, на сто серий. Не могут нынешние киношники фильмы интересные снимать, не могут. К примеру, как раньше "Тихий Дон" был. А про Штирлица? Тоже серий немало, а интересно.
   Нет, пока жена перед ящиком, как Димка телевизор называл, сидела, старик решил в своём новом, облюбованном им жилище книжку почитать. Не важно - какую, главное, что книжка. Попался под руку Чехов. И он хорош. Жизненно пишет. Про мужика этого, что на церковь деньги собирал. Интересно! И поучительно. И в те годы подлецы бывали не лучше Богомолова.
   Но вот погас свет в окнах горницы, и Фёдор отложил книгу в сторону. Покряхтывая, покинул тахту, освободившиеся пружины которой заскрипели так, что мёртвого разбудить могли. Алтухов прислушался. Благодатная тишина, будто мир вокруг вымер, и только где-то под печью шуршала мышь. Чем она могла поживиться в нежилом на протяжении многих лет помещении? Фёдор запустил руку за спинку тахты и выудил оттуда свёрток с ружьём.
   Разговаривал сам с собой, пока раскладывал охотничье оружие на широкой тряпке, разложенной на кухонном столе, опасно накренившемся к тахте.
   - Вот почищу тебя, тулица, а завтра, от греха подальше, снесу в горницу, в сундук! Ничего не изменить в этом гадостном мире. Доживу уж с душой в согласии, сколько Господь отвалил. И без того, спасибо ему, немало. Однако разве время жизни лишним бывает?!
   Алтухов вогнал шомполок в левый ствол, и древний стол скрипнул, подозрительно зашатался.
   - Уж не задумал ли ты, рухлядь стародавняя, рухнуть?! - Старик поправил самую шаткую из четырёх ножку стола. - Крепись, дружок! Я много старше тебя и ног у меня на две меньше, а держусь, топаю по белу свету!
   Стол, будто послушался его, не скрипел уже жалостливо, когда старик налегал на ружьё, выдраивая ствол. При этом Фёдор с какой-то непонятной тревогой взглянул на запылённое окно, за которым стремительно густели вечерние сумерки. Ещё четверть часа, и землю плотно обложит ночная мгла, которую не терпел и побаивался Алтухов - потому, может, что напоминала она о вечной тьме, каковая ждёт его скоро, может. даже завтра - одному Богу это известно. А он, Фёдор, вроде как нажиться не успел, будто остались не сделанными важные какие-то дела на этом свете.
   И тоска сдавила его сердце так, что старик испугался: не умереть бы в одночасье. Нехорошо, если Зинаида найдёт завтра его труп рядом с не дочищенным ружьём. Наверное, старая до смерти не успокоится от мысли: с чего это её пень трухлявый перед смертью решил тулицу почистить? С какой такой тайной мыслью он это делал?
   Пока думал он вот так, по-глупому, сердце его успокоилось и не болело больше. Зато зацепился шомпол за ствол, вырвался из рук и упал под стол.
   - Будь ты неладна! - выругался Алтухов и полез за шомполом. Опустившись на четвереньки, нащупал его.
   Подхватив шомпол, поднял олову, столкнулся взглядом с надписью, вырезанной ножом на внутренней боковине стола - "Федя + Таня = любовь". Никак внук его выцарапал?! Танька - это его жена, мать Димки. Страшной силы и трагедии разгорелась когда-то любовь между нею - первой шубинской красавицей и его внуком. О такой любви в нынешних книжках не прочитаешь и по ящику не посмотришь!
   Выползая из-под стола, старик больно ударился затылком и выругался. Но не рассерчал Фёдор на стол-рухлядь. Разве повинна бездушная вещь в его старческой неуклюжести?! Сев на табурет, старый Алтухов ещё усерднее продолжил чистку ружья - на этот раз правого ствола. Усмехнулся себе в усы: далась и ему, и Зинаиде Федькина любовь!
   Подались Федькины непутёвые родители комсомольцами-добровольцами на БАМ, а сына на попечение Фёдора и Зинаиды оставили. Федька, в хрущёвские времена родившийся, был парнишкой не злым и не вредным, но с характером - упёртым, не приведи Господи. И всё равно прикипели дед с бабкой к нему, как к любимому сыночку-наследнику. Через три года обустроились, обжились на БАМе сын с невесткой и задумали Федьку к себе забрать. Но парень - ни в какую. А уж сам Алтухов взвился - аж лицом побелел! В общем, махнули горе-родители на это дело рукой и укатили в свою амурскую тайгу.
   Ладным парнем Федька вырос, армию отслужил. Вернулся из армии и обнаружил, что Танюшка, через три дома от них жившая, в писаную красавицу выросла. На ту пору Костька Репнин с нею гулял, дело к свадьбе двигалось. Однако зацепила Танька внука Алтухова до такой степени, что с лица парень сошёл. Но и Костька не телёнком был. В общем, такая катавасия закрутилась! Что ни день, Федька с Костькой, как бойцоские петухи, сходились. Думал Алтухов, что однажды кто-нибудь из них другого до смерти прибьёт. Отчаялся и внука уговаривать, и перед Костькой с Танькой унижаться. С отчаяния написал сыну в Тынду, чтобы приехал за Федькой. но внук всё-таки добился своего. мыкнул Татьяну и уехал с ней в Брянск, где они тайно расписались и до сего дня хорошо живут, любят друг друга. А Костька-бедолага, как узнал об их женитьбе, в тот же день утопился в большом Шубинском озере, как раз в том месте, напротив которого три года назад Богомолов так называемый домик для гостей построил. Вот такие страсти-мордасти с внуком Фёдором связанные.
   Алтухов закончил чистку ружья, завернул его обратно в тряпицу, спрятал за тахту. Намерился, покурив, попробовать опочить. Но вдруг заревел на улице мотор, и не успел он подумать о том, кто это мог быть, как мимо его двора с громкой музыкой машина пронеслась. И не было у старика уже сомнения, что это Бог мимо промчался. Кто ещё в Шубино так весело живёт?!
  
   11.
  
   Раздражение опять подкатило к кадыку старого Фёдора. Если есть Бог на небе, то почему так неровно людей поделил? Почему одним всё ни за что, ни про что, а другим, хоть и трудятся в поте лица, в нищете приходиться умирать? Он, Алтухов, и воевал, и колхоз из руин поднимал, ордена-медали за войну и труд имеет, а не может позволить себе лишнего. А коммерсант этот долбаный, вор из вора, морду, как хряк на откорме, отъел да ещё над честными, порядочными людьми изгаляется. Отчего вдруг так в мире всё перевернулось? Не от того ли воры и подлецы верх взяли, что порядочные люди трусами оказались, и никто им не сопротивлялся?
   И он, заслуженный ветеран Алтухов, по большому счёту никогда душой не крививший, - самый настоящий трус. И его самого Бог с общественных озёр погнал, и внуку уши за несчастную рыбёшку дерёт, а старый Фёдор молчит-помалкивает. Уж Кирюха Бородулин такого не потерпел бы. Во время войны его немец, в их доме стоявший, обидел, так он в бензобак его мотоцикла дерьма наложил. А ну как застукали бы его? Погиб бы Кирюха в оккупации, а не геройской смертью на фронте.
   А разве он, Фёдор Алтухов, не был в молодости отчаягой? Разве кланялся он пулям или наделывал в штаны при миномётном обстреле? Не бывало такого! А там, на фронте, пострашнее, чем в нынешней ситуации, бывало, смерть каждый день бок о бок ходила. Что же с ним случилось на старости лет? Уже и дрожать не за что, год-два жизни осталось, а у него поджилки трясутся. Ох, прав ты, Кирюха, что сегодня приснился. Ещё как прав! Жалкой бабой твой друг заделался! Имея такое грозное оружие, как тулица, терпит хамство и оскорбления от последнего шубинского подонка.
   С тоской, раздирающей душу, посмотрел старый Фёдор на засиженную мухами электролампочку, в чулане выкрученную и висевшую под потолком, будто она что-то подсказать ему могла. А что подсказывать? Если он, Алтухов, Бога по делу не накажет, то больше некому. Фёдору жить-то осталось всего ничего, и кому, как не ему, рисковать? Застыв в нерешительности и с неразрешимыми сомнениями, старик закрыл глаза - и сразу же видение: чистые Димкины глаза, заплаканные от обиды. Нет, так дело не пойдёт!
   Нет никаких сомнений, что Бог к своей летней резиденции покатил. Вполне возможно, что вернулся из областного центра не один, а с гостями. Вот тебе, сержант Алтухов, и случай представился. Тулица твоя почищена, в боевую готовность приведена. И патроны ты, будто нарочно, из сундука изъял и на летнюю кухню перенёс. Значит. давно ты на это дело решился, с той минуты, как правнук с рыбалки с распухшим ухом вернулся, но запрещал себе об этом думать.
   Вот так легко возьмёшь ружьё, забьёшь в стволы два патрона, на лосей приготовленных, и пристрелишь Бога, как кабана в лесу? И по душе это непросто - в живого человека, пусть и пакостного, стрелять. И по физическому исполнению нелегко. Тулица - не снайперская винтовка, и тебе - не тридцать лет. Чтоб наверняка, надо, считай, в упор стрелять. Но двенадцать-пятнадцать шагов для такого хорошего ружья - разве это расстояние?
   Точно, двенадцать - пятнадцать? А не более. Домик для гостей стоит на высоком берегу озера. От него к воде - склон в шагов двадцать. Ближе к берегу, как раз напротив домика, который в Шубино называют ресторан "Карп", заросли ракитника. В них две-три коровы спокойно спрячутся - не заметишь, не то, что человека с ружьём. Есть, есть возможность совершить праведное возмездие над опостылевшим всему селу коммерсантом и даже уйти незаметно, кабы он один был. А если и не один? Кто из дружков его на пулю осмелится полезть? Залягут перепуганными крысами в домике и будут по мобильным телефонам в милицию звонить. А пока суть да дело - из города путь не близкий, на полчаса, - Фёдор уже будет на летней кухоньке почивать. Только тулицу надо будет надёжно спрятать, чтобы не только милиция, а и сам не нашёл.
   Испугался таких своих мыслей Алтухов, перекрестился суеверно. Хотя делал это - осеняя свой лоб - в исключительных случаях и с большого перепугу. Нет, надо выбросить эту дурь из головы. Всё Кирюха виноват, явившися с того света в его сон. Бородулин его подзуживает, на преступление подталкивает. А какое это преступление - от сволочи землю освободить? Шубинцы. пожалуй, много лет старого Фёдора добром будут поминать.
   Старик скосил глаза в сторону тахты, за её спинку, за которую ружьё спрятал, и резко отвернулся, как от искуса непреодолимого. Чур, чур - не меня! И быстрым шагом вышел их кухни, не погасив света.
   Шёл к избе, бурча под нос:
   - Требуется успокоить расшатавшиеся нервы и всё будет на мази! - Проходя мимо яблони во дворе, мимо антоновки, расположившейся между кухней и домом, он с тоской взглянул на небо. Оно было высокое, ясное, густо усыпанное сверкающими жемчужными звёздами. Нет, при такой погоде убийство задумывать нельзя и грешно. Для этого дела пасмурная, промозглая ночь полагается. - Хлопну стаканчик первача - все обиды стишатся!
   Боясь, кабы не скрипнула дверь на заржавевших петлях, старый Фёдор открывал её медленно и осторожно. Не хватало ещё Зинаиду разбудить! Тогда будет ему и первач, и ночные мытарства! Но, небось, не взяла она слуховой аппарат в постель. А без него, хоть из пушки стреляй - не услышит. Глухая тетеря!
   В холодильнике на кухне, уверен был старик, должно быть с приезда внука Федьки с полбутылки первача. Градусов семьдесят - не меньше. По нынешнему здоровью старого Алтухова водка и месяц стояла бы. А тут - всего неделя прошла. И никого из мужиков в гостях не бывало. Сегодня Фёдору не до здоровья - совсем нервы ни к чёрту из-за этого Бога!
   Первач оказался на месте и в том же предполагаемом количестве. Алтухов сорвал с гвоздя на стене целлофановый пакет, поставил в него бутылку, стакан, бросил из кастрюли картофелину - загрызть.
   И сторожкими шагами отправился обратно на летнюю кухню. От греха подальше, чтобы старуха за грешным делом не застукала.
  
   12.
  
   От стакана первача старого Фёдора повело, приятный горячий туман заполнил голову. Всё потому, что давно к этой гадости не прикладывался. Опрокинет стопочку по случаю - и хватит. Он и в молодости не злоупотреблял этим, а когда осталось жить с гулькин нос... Но сегодня после выпитого Алтухову сделалось уютно. До того уютно и приятно, что захотелось завалиться на тахту и смотреть в потолок, ни о чём не думая. Не стоят все обиды и проблемы такого блаженного мгновения покоя!
   Но пока, не спеша, курил свою извечную "беломорину", тревога вернулась в его душу. Он знал её причину, он знал, что она не отвяжется теперь от него, так как характер у старого Фёдора упёртый, и если он что-то важное задумывал, тревога зудила до тех пор, пока не исполнял задуманного. А тут ещё Кирюха привязался - стоит перед глазами, как живой. И с упрёком таким смотрит, будто вопрос жизни и смерти решается. Зачем, Кирюха? Разве что-то изменит в мире смерть даже такого подонка, как Богомолов?
   Ежели каждый будет так думать, то и не изменится мир, и будут в нём торжествовать и править такие, как Бог. Если богомоловым не противиться, они эту жизнь под себя прогнут, а о таких, как Фёдор, ноги станут вытирать. Раздражение, зло, ненависть стали возвращаться к Алтухову. А может, они и не уходили никуда, лишь притаились?
   И пусть! Пусть растворился уют души, как ни бывало. Неужели Фёдор умрёт тварью дрожащей? Неужели стоят жалкие остатки его жизни унижения?
   Старик вытолкнул из пачки новую папиросу и заметил, что руки его дрожат. Вот-вот! Превратился ты. герой войны Алтухов, в жалкого, немощного старика!
   С прикуренной папиросой во рту он подошёл к тахте и решительно выдернул из-за её спинки свёрток с ружьём. Он должен пойти и убить Бога. Убить Бога? Как же кощунственно звучат эти слова! Но разве он есть, Бог? И где он, если не видит, что творится на Земле? Какой же он Бог, если так нечестно организовал жизнь людей? За какие такие заслуги он Богомолова превозносит, а его, Алтухова, унижает? Нет Бога, зато есть честь человека, есть добро и зло. И от того, кто из них победит и будет зависеть счастье детей и внуков Алтухова.
   Сегодня он убьёт проклятого коммерсанта, и добро. хоть немного, хотя бы чуточку восторжествует. И это сделает ему не позор, а честь. Старый Фёдор был уверен в этом.
   И он спокойно подумал о том, что неразумно будет идти с тулицей наперевес или за спиной. Не найдётся такого дурака, который подумает, что старый Алтухов отправился на охоту, на ночь глядя. В углу русской печи среди ухватов и подсковордников стоял черенок от сломанной чепелы. Этот черенок он шпагатом привязал к ружью и завернул всё в простыню. Получилось неведомо что - какой-то большой свёрток, но зато в этом свёртке невозможно рассмотреть ружьё.
   Закинув тулицу на плечо, старик вышел на улицу. Стояла ясная звёздная ночь, но это уже не огорчало Алтухова. Во-первых, на их крайней в Шубино улице живут старые клуши, которые давно расползлись по своим насестам, а во-вторых, до ресторана "Карп", до домика для гостей Богомолова и идти каких-то триста шагов. Вроде не должна видеть Фёдора ни одна живая душа.
   Так оно и получилось. Чрез двадцать минут старый Алтухов уже сидел в кустах ракитника, затаив дыхание. Вот она - рукой подать - ярко освещённая открытая веранда домика для гостей. Рассмотреть с веранды Фёдора невозможно и услышать тоже: ветер дул ему в лицо. Да и кому слышать? Кто-то неделю назад отравил Адольфа - огромную немецкую овчарку, охранявшую и большое озеро, и домик, стоящий на его берегу.
   А вот народу на веранде для задуманного Фёдором дела было лишне. Четверых насчитал старик: Богомолов, сидевший очень удобно для Алтухова - спиной к нему, двое гостей и прислуживающий им смотритель озера - шавка Бога. Стараясь не произвести даже малейшего звука, Фёдор отвязал от ружья черенок, переломал тулицу пополам, вогнал в стволы два патрона. Этого достаточно, чтобы свалить Богомолова, как лося, наповал. И хоть ослабел зрением Алтухов, а в этого выродка вряд ли промахнётся.
   Вскинув ружьё, старик поймал мушку. Хорошо видна. И спина Бога чётким силуэтом обозначалась в пространстве. И ни единого движения воздуха. Идеальная тишина. Идеальные условия для убийства.
   Зачем же так: для убийства. Справедливо будет сказать: для возмездия. Справедливого возмездия от имени всех шубинцев. А он, Фёдор, кто такой? Справедливый судия? Нет, никто из шубинцев не уполномочивал Алтухова судить Богомолова.
   Нет, эдак он до чего угодно может додуматься. И напрасно просидеть в ракитнике. А если, случаем, засекут? И дела не сделает, и судить будут, как за покушение на убийство. Он должен действовать решительно, а там - будь что будет.
   Алтухов поймал на мушку широкую спину Богомолова, кстати приподнявшегося - хозяин разливал водку по стопкам, а гости - один мордастый, другой - худой - над чем-то хохотали. Чего у Бога не отнять было ещё в старые добрые времена, так это умения побалагурить, рассказать весёлую побасенку. Бывало и Фёдор, при всей неприязни к Богомолову, хохотал над ними. Леноват был Бог по молодости лет, но уж такой сволочью точно не был.
   Мушка тулицы замерла напротив левой лопатки Богомолова. осталось только нажать спусковой крючок. Но вдруг Бог оглянулся, будто почувствовал что-то, опасность какую-то. Расплывшееся в улыбке лоснящееся лицо Богомолова вдруг посуровело и сделалось каким-то жалким, как бы испуганным. Не видно было глаз его, но всё равно Алтухову показалось, что Бог умоляюще смотрел на него. Конечно же, это Фёдору показалось и пора нажимать на спусковой крючок.
   Но указательный палец правой руки будто одеревенел - не гнулся, не подчинялся Алтухову.
   Богомолов уже повернулся к гостям, запрокинул голову, выпивая водку, а Фёдор всё ещё целился ему в спину, держа ружьё на вытянутых руках. Руки начали неметь, подрагивать, наплывал туман на освещённую веранду. Ещё несколько секунд, и тулица вырвется из ослабевших рук и упадёт в траву.
   С каким-то глубоким сожалением Алтухов вздохнул и опустил ружьё. Нет, никогда он не сможет убить Бога, как бы его ни презирал. Чтобы убить человека, надо не видеть в нём человека. А в Богомолове Фёдор его видел. Сопливым белобрысым мальчишкой, бегавшим в коротких штанишках с лямкой через плечо по пыльным улочкам Шубино. Видел в красивом костюме с белой розой в нагрудном кармане, когда гулял у него на свадьбе. Видел бесбашенным балагуром, с увлечением рассказывающим байки. А ещё видел большого растерянного мужика, со слезами на глазах нёсшего на руках своего сынишку, сломавшего ногу. Нет, в такого Богомолова он выстрелить не мог. И никогда не станет стрелять.
   Старый Фёдор не подозревал, что так трудно будет убить Бога.
  
  
   2007 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ИСКУШЕНИЕ ЦЕЛИБАТА
  
   Отец Филипп давно не слышал такого по-волчьи искреннего воя метели, как в ночь накануне Крещения. Он сидел за письменным столом у маленького окна рубленой хаты и читал Бердяева. Лениво тикали ходики на стене, оклеенной безвкусными дешёвыми обоями; будто нехотя, обязанности ради потрескивали дрова в приземистой русской печи; лениво, отстранёнными призраками сновали мысли в голове, сталкивались с философскими инсинуациями и безразлично отстранялись от них. Отец Филипп упорными серыми глазами хотел зацепиться за текст, но ему что-то мешало, отвлекало - он ещё не понимал - что.
   Наконец до него дошло, что мешало ему, из-за чего затуманилось восприятие мира и замедлило свой бег время - казалось, даже кварцевая секундная стрелка кварцевых ходиков перепрыгивала с деление на деление через две-три секунды. Это всё из-за непогоды. Отец Филипп невольно напрягал слух, чтобы расслышать мелодию воя метели за окном, найти в этом дисконте какое-то значение, смысл.
   Иерей вздохнул, заложил недочитанную страницу закладкой и отодвинул томик Бердяева в сторону. Поднял руки вверх и, слегка раскинув их в стороны, с наслаждением потянулся - так, что хрустнуло в предплечьях и заскрипел старый, качающийся под ним стул. После этого придавил кнопку настольной лампы.
   Небольшая горница с полутораспальной кроватью и диванчиком, простенькой этажеркой с книгами погрузилась в полусумрак. Свет от шестидестиваттной лампочки скрадывался ещё и матовым стеклянным абажуром с неприхотливым узором.
   Отец Филипп прошёл к вешалке - обыкновенной доске с вбитыми в неё гвоздями, снял стёганую куртку - поношенную и выцветшую до серого цвета - накинул её на плечи. С трудом нахлобучил на седеющие космы облезшую кроличью шапку. Вышел на крыльцо и запахнул на груди куртку.
   Ветер лютовал, бросая в лицо жёсткий снег. Разгулялась непогода, но крепкого мороза не было. Всё перевернулось с ног на голову в этом отвергшем Господа мире. Даже погода. Сколько уж лет мороза хорошего на Крещенье не было! Благо, что сегодня метель - и то радость.
   Скрипела, хлопая, калитка, ведущая на огород. Иерей спустился с крыльца, галошами ступил на свежую наметь. В кромешной тьме дошёл до калитки, закрыл её на крючок, чтобы петли не разбило. Рядом в конуре заскулил, тявкнув во сне, дворняга Трезор. Какой-нибудь собачий кошмар приснился? Тоже тварь Божья со своими желаниями и судьбой.
   Стар уже Трезор, больше десяти лет он у отца Филиппа. У соседки щенком взял, когда ещё без сана был. Как время-то пробежало - и не заметил! Менее чем через два месяца полсотни стукнет. Немного осталось до того дня, как Господь приберёт. На всё Божий срок - на жизнь и на смерть. Одно обидно - к концу жизни, у Трезора - кроме конуры, ничего и никого. Обижен не на Бога - он ему свою жить строить не мешал. А теперь поздно уже что-то менять. И возраст, и обет целибата.
   "О чём думаю, Господи?! Прости грешника!" - Иерей перекрестился и, не спеша, пошёл к хате. Неугомонный ветер срывал шапку, и он одной рукой держал её, а другой зажимал куртку на груди.
   "Нет, я по Божьему указанию выбрал свою стезю. И не сверну с неё до смертельного одра!" - думал отец Филипп. Но правильнее, высокие слова эти не успокоили душу.
   Он собирался в горнице опуститься на колени, каяться перед ликом Господа за свои сомнения и светские искушения, но решил перед вечерней молитвой, которую творил ежедневно, расправить постель. И едва откинул одеяло, как зашёлся в лае Трезор. Лай его сливался в унисон с настойчивым воем метели. Иерей изучил своего пса не хуже, чем самого себя. Так по-хозяйски уверено он лаял, когда у калитки или во дворе появлялся кто-то чужой. Но кто мог придти к одинокому сельскому священнику в столь поздний час да ещё в непогоду? Может быть, в одной из соседних деревушек кто-нибудь скоропостижно скончался, и пришли просить батюшку на отпевание? Много нынче православного люда мрёт - в несколько раз более, чем рождается. Ширятся деревенские погосты, а крестины в приходе отца Филиппа - событие редкое. Ежели из города или из Белоруссии не приезжают с младенцем, по приходу - двое-трое крестин в год.
   Не унимается Трезор, и иерей снова накинул на сои плечи куртку, пошёл открывать дверь. В сенях зацепился полой куртки за ушко ведра, и оно, слетев на пол, загрохотало глухо и недовольно.
   - Кто там пожаловал? - с хрипотцой выкрикнул отец Филипп, отодвинув ногой ведро к углу сеней.
   - Это я, батюшка! - сквозь посвист метели услышал он мягкий, приятного тембра женский голос.
   Голос иерею показался знакомым, но не на столько, чтобы сразу узнать женщину, вызвать из памяти её фамилию, имя или хотя бы образ. Эта была из тех, кто редко посещает храм, - он хорошо запоминает лица и голоса людей. Скорее всего, встречался с ней не более одного-двух раз в месяц. И всё же в нынешние лихие времена бояться женщины, пусть и незнакомой, негоже.
   - Сейчас открою! - уже приветливее сказал отец Филипп.
   Ветер коварно рвал дверь из рук иерея, и дверью едва не снесло с крыльца женщину в белой шапочке и элегантном пальто тёмного цвета. Тусклый свет от лампочки в сенях всё же высветил круглое лицо гостьи и её блестящие синие глаза. Теперь отец Филипп узнал нежданную гостью - с ней он познакомился недавно, неделю назад. Её звали Марией.
   Мария приезжала из соседнего городка Хотимска с просьбой освятить её дом. В Хотимске был свой священник, имевший приход, и отцу Филиппу было не по совести отбивать хлеб насущный у своего собрата. Но женщина, наслышанная о сердечных службах отца Филиппа от других, была настойчива.
   - Если вы, батюшка, не согласитесь освятить мой дом, то я его вовсе освящать не буду! - поставила она ультиматум.
   Какой у неё умный и решительный взгляд! Какие у неё были красивые, западающие в душу синие глаза! Такой редкостной чистоты и небо в июльское поре редко бывает, какое-то забытое, казалось бы, наглухо законопаченное его волей целибата чувство шевельнулось под сердцем. Такое ласковое и пушистое, будто месячный котёнок. Но он взнуздал это греховное чувство и поспешил дать согласие.
   - А чего ж вы, Мария, так поздно? Случилось что? - недоумение не покинуло серых умных глаз иерея.
   - Вы что, отец Филипп, и в хату не пустите? Я ведь продрогла!
   Только сейчас иерей заметил, что плечи гостьи и шапочка были густо припорошены снегом. И недоумение в его глазах сменилось удивлением.
   - Вы на машине приехали?
   - Нет, конечно. У меня её и нет. В прошлый раз я машину нанимала.
   - Как же вы добрались? - До крайности удивлённый отец Филипп от испуга прикрыл рот ладонью, будто оттуда могли вылететь непотребные слова.
   - Автостопом. Немножечко пришлось пройтись пешком, - невинно и просто ответила гостья. Однако красивый взгляд её был далеко не девственным. В них затаились, готовые выскочить в любую минуту бесенята.
   - В такую непогоду... - Совсем растерялся иерей. - Извините, проходите! Вам надо согреться!
   Он чуть отстранился, чтобы пропустить Марию вперёд. Она уверенно прошла к двери, ведущей в избу, нечаянно коснувшись локтем его живота. И это касание, будто слабым разрядом электротока, пронзило тело иерея - вниз до пят. Затаилась, запротестовала душа - от нехорошего предчувствия. И ещё - когда Мария проходила мимо, на него пахнуло терпкими, но очень приятными духами. И этот запах смутил отца Филиппа ещё больше, чем неожиданное появление гостьи из неблизкого Хотимска.
   От волнения иерей совсем забыл об обязанностях гостеприимного хозяина. Он стоял посередине горницы, будто был поражён молнией, но это не смутило гостью. Она сама сняла тёмно-вишнёвое пальто, поискала глазами вешалку и. проходя к ней, сказала:
   - А я к вам, отец Филипп, на крещенскую службу!
   Мария сказала это с такой интонацией, будто её присутствие на крещенской службе в Храме было жизненной необходимостью для всех прихожан иерея, а он сам должен радоваться её явлению, будто она была вестницей Божьей.
   Гостья небрежно бросила на гвоздь вешалки белую шапочку и, откинув голову назад, выпустила на волю волосы, которые каштановыми волнами покатились по плечам и спине. И полуобернулась к отцу Филиппу. Если хотел Сатана подвергнуть его искушению, ему следовало бы выбрать для этого именно эту женщину. Строгий чёрный костюм только подчёркивал красоту и стройность Марии.
   Иерей не стал искушать волю и дальше, отвёл глаза в сторону и, наконец, обрёл дар речи:
   - А что, Мария, не было возможности сходить на службу в Хотимске?
   - Ну, батюшка!.. - Припухлые губы Марии, в меру подкрашенные губной помадой, капризно сжались. - Вы будто бы, как и не рады мне?!
   Что мог ответить на это отец Филипп? Метельная ночь перед Крещением, располагающая к философским размышлениям в одиночестве, и красивая женщина в его тесной деревенской хатке, больше похожей на сирую монашескую келью, - это казалось вопиющим диссонансом и больше походило на странное сновидение.
   "Господь решил ещё раз подвергнуть меня проверке, - с долей иронии подумал иерей. - Надо терпеть".
   - Ну что ж, Мария... - Отец Филипп облегчённо вздохнул, будто свалился с его души непосильный груз, равнозначный сизифову камню. - Присаживайтесь вот на этот стул у стола. Я сейчас соображу поужинать чем Бог послал. Верно, вы проголодались?
   - Не без этого, - вежливо улыбнувшись, ответила гостья и присела на краешек стула, будто была воплощением скромности. И тут же заполошенно вскочила. - Что же это я, дура?! Я же кое-что захватила с собой!
   Мария семнадцатилетней девочкой подскочила к вешалке, под которую поставила спортивную сумку. Схватив сумку, вернулась к столу и стала выкладывать на голую, выскобленную ножом столешницу гостинцы: колбасу, копчёную рыбу, банку "Сардин в масле", литровую баночку огурцов домашнего маринада, батон белого хлеба и большую бутылку "Кагора".
   - Вот, отец Филипп... - Радостно выдохнула она. - Как говорится: чем богаты, тем и рады. Не хватает только картошечки из русской печи.
   - Ну, уж это добро у нас имеется! - Иерей, изумлённо крутанув головой, обречённо пошёл к печи.
   - А где у вас нож и вилки? - Засуетилась гостья.
   - В ящике стола.
   - И тарелочки, тарелочки!
   - Сейчас принесу.
   Он тоже почему-то засуетился, подхватив в углу ухват, чуть не уронил его, но зато не удержал в руках лёгкую печную заслонку, которая, ударившись о пол, загремела, как литавра. Слава Богу, вытащил без приключений чугунок картошки из печи.
   Через пять минут отец Филипп уже разливал по стограммовым стопкам тягучий рубиновый кагор. Раскрасневшаяся и от этого ещё больше осмелевшая Мария с искренним интересом рассматривала иерея, будто не успела этого сделать во время предыдущей их встречи. Длинные, рано поседевшие волосы поэтически взлохмачены. А вот благообразная седая борода аккуратно подрезана. Умные, с добродушным прищуром глаза. Не портил приятного впечатления приплюснутый, похожий на утиный нос. От иерея веяло покоем и доброжелательностью, и это притягивало к нему гостью.
   - Ну что ж, помолимся, - сказал отец Филипп и поднялся со стопкой в руке. - Очи всех на тя, Господи, уповают и ты, давши им, пищу во благовремении отверзающи. Ты щедрую руку свою? И исполняешь всякое животное благоволение.
   Иерею понравилось, как пила вино Мария: не спеша, смакуя каждый глоток. Так пьют вино люди, умеющие находить удовольствие даже в скромной жизни.
   Лишь откусив кусочек от плитки шоколада, которую положил на стол отец Филипп, закусила гостья.
   - Откушивайте, Мария, чем Бог послал, не стесняйтесь! - И иерей широким жестом пригласил к трапезе.
   - Я стараюсь после шести часов вечера не есть - фигуру берегу! - Мария скромно улыбнулась. И вдруг отчаянно, будто решилась на авантюрный поступок, взмахнула рукой. - А Бог с ней, этой фигурой! Один раз в месяц можно согрешить против диеты!
   И элегантным движением отправила в красивый рот тоненький кусочек колбасы. Неторопливо прожевав, она резко подняла на отца Филиппа откровенные глаза.
   - Мы же с вами не в Храме, правда, и не на миру? Почему бы нам не перейти на "ты", ведь, прежде всего, мы созданы Господом мужчиной и женщиной? Можно я буду звать вас просто Филиппом? Или, быть может, в миру у вас другое имя?
   Иерей едва не поперхнулся огурцом. Предложение резко сокращало дистанцию между ними, опасно сближало. Но и выглядеть в глазах белорусской гостьи неисправимым ханжой, отцу Филиппу не хотелось.
   - И светское, и духовное имена у меня совпадают. Я не против простоты общения, если нахожусь не на службе. Только удобно ли при нашей разнице в возрасте? - Иерей всё-таки цеплялся за последнюю соломинку. Бес синими откровенными глазами Марии начал искушать его, и он боялся доверительных отношений с нею. Долголетнее воздержание целибата не только не притупили плотских чувств, наоборот, - оно их сжало в тугую пружину. И если пружина сорвётся...
   Отец Филипп вздрогнул всем телом, обернулся на икону Божьей Матери в красном углу и трижды перекрестился.
   - А сколько лет ты мне дашь, Филипп? - Мария одной фразой отрезала иерею все пути к отступлению.
   Гостья выглядела на тридцать пять лет, но отец Филипп был истинным джентльменом.
   - Вам... извини... тебе лет тридцать. От силы - тридцать один.
   - Осенью сорок стукнет! - Мария звонко, счастливо рассмеялась. Понятное дело: для женщины нет ничего приятнее, чем когда ошибаются с определением их возраста в меньшую сторону. - Неплохо сохранилась, правда?
   Гостья из Хотимска кокетливо раскинула в стороны свои изящные руки, обнажившиеся до локтей. У иерея пересохло во рту. Облизнув губы, он поспешил налить кагору в стопки.
   Тяжкое это бремя - находиться в одной комнате с молодой и красивой женщиной, когда время подбирается к полуночи, когда от выпитого в голове волнительное кружение, которое ослабляет волю, и так волнительно, вздымается красивая грудь в декольте чёрная платья. До принятия сана отец Филипп писал светские стихи, и сейчас он, чтобы освободиться от плотских терзаний, бросился бы к письменному столу и выплеснул на бумагу грешные мысли и желания. Сущей мукой было сидеть напротив Марии в молчании и терять голову от её красоты и близости.
   - Я ничего не знаю о тебе, Мария.
   Иерей ещё раз облизнул горящие сухим огнём губы и потянулся к пачке с соком "Наш сад". Жадно выпив сока, он решил оборвать опасное для него неловкое молчание.
   - Я ничего не знаю о тебе, Мария. У тебя есть дочь? Кажется, я видел её во время освящения дома. Такая светленькая, смазливенькая пятнадцатилетняя девочка. А муж? Где твой муж?
   - Да, ты видел мою дочь Анюту, и ей, действительно, пятнадцать лет. А что касается моего мужа... Мой муж объелся груш.
   - Что так? - с неподдельным интересом полюбопытствовал иерей. - Разошлись?
   - Разбежались пять лет назад.
   - А причина?
   - Причина, Филипп, банальная. Он оказался не только пьяницей, но ещё и бабником. Волочился за каждой юбкой.
   - Воздействовать, воспитывать не пробовала?
   - О чём ты говоришь?! Разве можно перевоспитать скотину? Скотину дрессируют, а я была слишком слаба для этого.
   Отец Филипп чувствовал, что эта тема не нравится гостье, что эта тема уже на излёте. А ему так не хотелось оставаться один на один со своими искушениями. Восемь лет он успешно боролся с ними, а вот сегодня почувствовал с обречённостью слабость своего духа. Но ведь за восемь лет искушение плотское ни разу не приходило к нему в хату так поздно, не сидело так близко и не было так соблазнительно доступно.
   - И что, за пять лет у тебя не было возможности полюбить другого мужчину, выйти за него замуж?
   - Отчего же? - Мария по-детски подёрнула плечами, будто продрогла, хотя в хате было хорошо натоплено. - Я же не дурнушка. Был один... господин. Только ему не любовь моя нужна была, а красота для имиджа. Я с ним полгода гражданским браком пожила, пока не поняла, что он за куклу меня держит. Всё это грустно, Филипп, и я не хочу говорить на эту тему. Лучше налей ещё вина!
   Нет, не с наивными и чистыми намерениями явилась так поздно гостья из Хотимска. Но зачем такой, можно сказать, ослепительной женщине понадобился нищий и старый мужик, к тому же, ещё и сельский священник? Будучи ещё светским мужчиной в соку, он не всегда мог понять это странное, непредсказуемое в своих поступках племя женщин. Что уже говорить сейчас!
   Господи! Как изящно, со вкусом пьёт она обыкновенный кагор - будто божественную амброзию пригубляет! Отец Филипп тяжело вздохнул.
   - Неудача в семейной жизни стала причиной твоего обращения к Господу?
   Иерей ещё раз попытался увести Марию от её грешных помыслов. Вон как кокетливо и призывно косит на него, будто тёлка в охоте на колхозного быка! Тьфу ты! что же он так грубо, по-деревенски о такой привлекательной, интеллигентной женщине?! Да, да - явилась она к нему с явным умыслом.
   Но не собирается же она его насиловать! На то он обет целибата принял, чтобы противостоять подобным искушениям!
   - Не будем, Филипп, мои грязные семейные дрязги смешивать с его чистым именем! Я не люблю умных и серьёзных разговоров, когда у меня легкомысленное настроение. - Мария эффектным движением смахнула салфеткой пот со лба. - Жарко у тебя в хате. Придётся снять пиджак!
   Сколько же дьявольского, искусительного заложено в женщине, даже если она благосклонна к Господу! Она расстёгивала пуговички на своём пиджачке медленно и таинственно, будто под этим пиджачком не было никакого белья. Мария расстёгивала свой пиджак с большой сексуальностью, чем делают это опытные стриптизёрши. И отец Филипп с трудом удержался, чтобы трусливо не зажмурить глаза. Дух Сатаны витал по его горнице терпкими французскими духами. Как же устоять перед искушением?!
   Под пиджаком гостьи оказалась белая, модная, можно сказать, молодёжная блузка с откровенным декольте. Отец Филипп резко, как руку от огня, отвёл взгляд от декольте и схватил предательски дрожащей рукой за горлышко бутылку кагора, будто гадюку, набросившуюся на него, ниже головы.
   В бутылке осталось вино, и он торопливо, будто был алкоголиком, набухал себе полную стопку. Остатки вылил в стопку Марии.
   - Эх! Я сейчас с удовольствием потанцевала бы! - Гостья, допив вино, томно потянулась. - Ты, наверное, до того, как стать священником, любил танцевать? Признайся честно: любил потанцевать с красивыми женщинами?
   Зря отец Филипп выпил последнюю стопку вина - она ещё больше расслабила его, притупила его бдительность. Ему было уютно и покойно находиться в этом состоянии, ему хотелось подойти к Марии, взять её изящные руки в свои, грубые от деревенской работы, и расцеловать. А затем положить свою седую, бедовую голову на её упругую грудь и замереть, слушая биение возбуждённого женского сердца. И её длинные изящные пальцы с нежной задумчивостью плавали бы в его волосах, как лёгкие лодочки, продирающиеся сквозь камыши.
   Разве такая приятная сердцу картина может быть дьявольским наваждением?! Разве он не имеет права на обыкновенное человеческое счастье?! Какой-то горький, обидный комок перекрыл горло иерея, ему трудно было дышать, ему хотелось махнуть рукой на свой обет целибата и на свой сан и броситься в объятия такой желанной женщины. Всю жизнь рабом прожил, и умирать рабом предначертано?
   Испугавшись и побледнев, отец Филипп троекратно перекрестился на икону, и взгляд его за несколько секунд сделался отчаянно-безнадёжным, как у затравленного волка. Даже Мария слегка испугалась и прикрыла свой грешный рот рукой. Но наваждение пролетело чёрным облачком, и иерей пришёл в себя. Обратился к гостье, будто ничего не произошло.
   - Нет, Мария, танцевать я и в юности не умел и не любил. А вот женщин, чего греха таить, любил. И особенно красивых.
   - Я бы и одна станцевала для тебя! - Марина игриво вздёрнула аккуратным носиком.
   - Магнитофон-то у меня имеется, а вот кассеты, под которую можно станцевать - ни одной.
   Мария на минуту задумалась, потом капризно, как маленькая девочка, махнула рукой.
   - И ладно. Поздно уже, и таким солидным людям, как мы, давно пора спать!
   Гостья обвела горницу поволоченным взглядом - искала ложе. Полутораспальная старинная кровать да узкий, грозящийся развалиться диванчик. И Мария решительно направилась к кровати, на ходу расстёгивая белую блузку. Вздрогнув всем телом, отец Филипп отвернулся.
   - Помоги мне, пожалуйста! - будто сквозь вязкое пространство, будто из-под земли донёсся до него голос Мария.
   По спокойной интонации, казалось, этот голос не таил никакой опасности, но иерей прожил на свете полвека и не всегда был целибатом. Стоит ему обернуться - и он пропал, плотское вожделение оседлает его и во весь опор помчит к греху. Но, может быть, Господь и послал к нему гостью из Хотимска, чтобы проверить на крепость его веру? Он выдержит! Он обязательно выдержит, чтобы не предпринимала Мария, на какие бы женские хитрости не пускалась. Она, верно, не находит ничего обаятельного в нём, как в мужчине, она желает удовлетворить своё женское самолюбие. Соблазнить целибата - это что-нибудь значит. Так думал отец Филипп и обернулся к Марии.
   Она стояла в чёрном лифчике и такого же цвета трусиках, которые особенно оттеняли её крепко сбитое тело, подчёркивали её совершенную фигуру. Ни единой складки, ни одной неправильной линии, будто он лицезрел не сорокалетнюю женщину, а двадцатилетнюю девушку.
   Иерей понял, о чём просила его Мария - он не был наивным мальчиком. В его душе окрепло отчаянное сопротивление, и он не испугался просьбы гостьи. Спокойно подошёл к ней и отстегнул два крючка на лифчике. Он был спокоен, но предательски задрожали его пальцы, прикоснувшись к гладкой, атласной коже. Они, пальцы, а не он, вспомнили что-то приятное, тёплым туманом обволакивающее мозг, из далёкого-далёкого прошлого. Отец Филипп испуганно отдёрнул руки и бросил их безвольными плетьми по швам. Посреди комнаты стоял не стареющий деревенский философ, а мертвецки бледный солдафон. Бравый Швейк из романа Гашека.
   "Господи! Только бы она не обернулась! Только бы юркнула под одеяло!" - мысленно умолял он.
   Но сегодня тот, которому он служил, будто бы и не слышал его молитв.
   Мария резко, порывисто обернулась к нему. И он, как с бедствием, столкнулся с её синим взглядом - одновременно смущённым и откровенным. От этого взгляда иерея парализовало. Но ещё больше - от бессовестного карего взгляда её по-девичьи торчащих сосков. И не в силах предпринять что-то другое - отвернуться, отойти в сторону, - отец Филипп уронил свои растерявшиеся серые глаза долу.
   Гостья умело воспользовалась его минутной растерянностью. Её изящные руки обвили его крепкую шею, а обнажённые груди, коснувшись жилетки, насквозь прожгли её.
   - Я не захватила с собой ночной сорочки - придётся спать нагишом! - она произнесла такие простые, обезоруживающе наивные слова.
   Если бы Мария сказала что-то другое - откровенно-пошлое или с каким-то намёком на их близость, иерей возмутился бы, пришёл бы в себя, отбросил бы её трепетные руки. Но от этих обыденных слов он растерялся ещё больше, лишь недоумённо моргал веками. Гостья целомудренным поцелуем прикоснулась к его пересохшим губам и заговорила шёпотом, будто с непослушным, капризным малышом.
   - Что ты испугался, дурачок?! Забудь о своём обете, тем более, что его придумал не Господь, а сами священники! Я вижу, что ты желаешь меня и душой, и сердцем, и плотью. Так не будь же жестоким к себе и ко мне! Если это грех, то Бог милостив, он простит его нам!
   Подобных слов и ожидал отец Филипп, они помогли ему вернуться в реальную действительность. Он обрёл ясность ума и понял, что резким отказом не только обидит, оскорбит Марию, но, возможно. возбудит в неё ещё большую решимость добиться своего, она с ещё большим упорством станет соблазнять его.
   - Хорошо, Мария, - будто бы обречённо вздохнул он. - Ложись в постель. Я совершу молитву и приду к тебе.
   Мария послушно опустила руки и, чмокнув его в щёку, юркнула под одеяло.
   Иерей приблизился к красному углу и стал перед иконой Божьей матери с Богом-младенцем в руках. Перед его глазами ещё роились какие-то постыдные картины с объятиями и поцелуями, его уши будто бы слышали приятные и желанные слова возбуждённой женщины, но он, решительно встряхнув длинными седыми космами, отогнал от себя и эти картины, и эти звуки - греховные в его положении да ещё в ночь перед святым праздником Крещения.
   - Отче наш! Иже еси на небесах! Да святится имя Твоё, да прибудет Царствие Твоё, да прибудет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб насущный даждь днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
   Позёвывая, Мария вполуха слушала неистовую, как никогда, молитву отца Филиппа на сон грядущий. Прошло десять, пятнадцать минут, а иерей всё бубнил и бубнил себе под нос:
   - Не попусти меня, Владыка Господи, искушение или скорбь или болезнь, свыше силы моей, но избави от них или даруй мне крепость пережить их с благодарением.
   Иерей окончил свои молитвы, когда стрелки ходиков показывали половину второго ночи. С испугом и недоверием он оглянулся на кровать, на которой, свернувшись калачиком, спала гостья из Хотимска. На негнущихся ногах отец Филипп осторожно подошёл к выключателю и погасил свет. Постоял с минуту, прислушиваясь, сладко и негромко, как котёнок, посапывала. Иерей сделал мягкий длинный шаг к диванчику. Не укрываясь одеялом, прилёг, тоже свернувшись калачиком.
  
   Под утро угомонилась метель. Когда отец Филипп вышел на крыльцо, в его глаза ударили яркие солнечные лучи. Вокруг было белым0бело, и свежий ветерок искрился перламутром. Великолепное крещенское утро с лёгким морозцем. В такой день по-особому, с душевной радостью воспринимаешь окружающую действительность. Иерей широко и открыто улыбнулся.
   Управившись по хозяйству, не позавтракав, чтобы не разбудить гостью, вышел за калитку и взял направление на Храм, загадочно улыбаясь в седые усы.
   "Не случится ничего страшного, если Мария опоздает на службу. Тем более, что не с этим намерением она пришла в село!"
   И уже с гордостью и радостью прошептал вслух:
   - Я выстоял! Я выстоял! Благодарю тебя, Господи!
   Душа его ликовала, но это ликование было почему-то с привкусом горечи.
  
  
   2004 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ОТВЕРЗИ МИ ДВЕРИ
  
   1.
  
   Из Дорошино отец Филипп вышел засветло. Сразу же за селом рванул полы демисезонного пальто пронизывающий северный ветер. После ласковых и даже жарких дней по многолетней традиции пришли черёмуховые холода. Вот она, виновница студёной погоды, стоит у обочины дороги. Раскидистая, вся в пенных белых кружевах, будто в фате божья невеста - красавица-черёмуха.
   Иерей с минуту любовался изящным кустом, жадно вдыхая терпкий весенний воздух. Господи! Хоть и ветрено, и студёно, а благодать какая!
   Отец Филипп повернулся, чтобы продолжить путь дальше, но со злостью, будто иерей чем-то досадил ему, ветер рванул расстёгнутое пальто, насквозь пробив жилетку и сорвав с шеи шарф. Широкополую фетровую шляпу он удержал свободной левой рукой. А правая была занята - держала большой кожаный саквояж. Жёлтому, потёртому саквояжу с ручкой, обмотанной синей изолентой, было не менее двадцати лет - таких уже и не встретишь, но отцу Филиппу он был дорог. Иерей вообще неохотно прощался со старыми вещами - пользовался ими до полной профнепригодности.
   В саквояже сельского священника лежали его доспехи - одеяние для службы в церкви - и скромный обед: кавалок сала, лук, вареные яйца и коврига хлеба. Кроме Дорошино, он служил ещё и в Нижнем Селе за пятнадцать вёрст от дома. В Нижнее в это утро он и держал путь.
   Иерей, застегнув пальто на все пуговицы, бодрым шагом зашагал по асфальту, даже не надеясь на попутную машину, ибо в его доживающем свой век селе легкового транспорта в наличие было три единицы, две из которых стояли на приколе. До большака было не так уж далеко - километра два с половиной, а там отец Филипп намеревался сесть на рейсовый автобус.
   Иерей на ходу взглянул на часы - механические, марки "Ракета", которые по возрасту вряд ли уступали саквояжу и были, без сомнения, куплены ещё в советские времена. До проходящего автобуса оставалось не меньше часа с четвертью, так что он мог не спешить, прогуляться перелеском, которым пролегала дорога.
   Северный ветер в это утро вёл себя, как ветреная девица - то психовал-капризничал, с лютостью налетая на ни в чём не повинные берёзки у дороги, то вдруг успокаивался, ласково перебирая их молодые ярко-зелёные кудри.
   Чтобы порывом ветра не сорвало с головы шляпу и не бежать потом на обочину, иерей нахлобучил её до самых бровей и поднял воротник пальто. Теперь он походил на частного детектива из западноевропейских криминальных фильмов. Правда, для частного детектива у него были слишком длинные волосы и окладистая борода - совсем седые для его пятидесятилетнего возраста.
   Асфальт был мокроват от растаявшего инея и, казалось, что его полили, как улицу в городе. Немодные старые ботинки из хорошей кожи, небрежно тронутые гуталином, цокали подковами по шоссе незамысловатую, неспешную мелодию. Выплывающее из-за косогора светило вишнёвого окраса казалось таинственно-тревожным, но душа отца Филиппа была покойна, как и окружающая природа. Наверное, потому, что жил он в ладу с собой и без особых претензий. Ни жены, ни детей - беззаботным целибатом он мог целиком отдаваться служению Господу, а в минуты досуга заботиться о своей душе и размышлять о высоком и вечном. Он был неприхотлив в быту и неразборчив в еде, потому жизнь не досаждала ему проблемами.
   Пройдя метров двести, иерей остановился, уступая дорогу лесной лягушке, решившейся спозаранку на путешествие через шоссе. Какие заботы погнали её в такую рань? Ей одной это и было ведомо. Впереди, на суку обломанной буреломом ольхи отчаянно верещала сорока, предупреждая птичью братию об опасности. Неведомо было чудачке-стрекотухе, что отец Филипп и мухи не обидит - он всегда жил в мире с тварями живыми.
   Укорив сороку за напрасный переполох, иерей вдруг вспомнил историю пятнадцатилетней давности, когда он ещё не был священником, когда он ещё был молод, но его окружающие люди считали чудаком не меньше нынешнего.
   Из столицы-матушки в их глухомань прибыл местный уроженец, ставший птицей высокого полёта в комсомольских и литературных кругах. Апломба в нём было больше, чем таланта, но иногда он снисходил до провинциальных графоманов, чтобы и себя показать, и их уму-разуму поучить. Однажды летним днём московский гость, отец Филипп - тогда просто Филипп Дорошин, баловавшийся сочинительством, и его друг Коля, тоже начинающий литератор, пошли с бреднем на реку Осинку.
   Филя принципиально с детства ни на какую живность не охотившийся, в воду не полез, а согласился собирать рыбу, которую рыбаки выбрасывали на берег. Но и эта работа оказалась не под силу его доброй душе. Не вынес Филя мучений карасей, щурят и линей, которые бились в его руках и беспомощно захватывали воздух широко открытыми ртами, и потихоньку всех до одной рыбёшки отпустил обратно в речку.
   Натаскавшись бредня в течение часа, рыбаки вышли на берег в предвкушении изумительной ухи, но были ошарашены нравственным подвигом сердобольного Фили и хорошенько -накостыляли бы ему, если бы он благоразумно не отбежал от них на безопасное расстояние.
   Много воды утекло с тех пор, но отец Филипп совсем не изменился - боялся даже на муравья нечаянно не наступить, и не стал вегетарианцем только потому, что в российской захолустной глубинке из-за беспросветной нищенской жизни без сала и яиц можно ноги протянуть. В дни Большого Поста иерей так худел, что становился похожим на тень доблестного рыцаря Дон-Кихота.
   - Гляди-ко, зайчишка! - вдруг воскликнул он, промелькнувшего в кустарнике зайца - уже не беляка, но ещё не русака. Воскликнул так, будто хотел обратить внимание на это шагающего рядом с ним попутчика. Проводя большую часть времени в одиночестве, отец Филипп часто разговаривал вслух сам с собой или с образом Господа, который искренне носил в своём сердце более десяти лет.
   Вообще Иерей всё старался делать искренне, хотя это не всегда нравилось людям, особенно в родном его селе. Чего греха таить, бывало по молодости Федя и попивал - иногда не в меру, и погуливал с женщинами - иногда неразборчиво. И когда он всей душой принял Господа, когда принял сан священника, односельчане не поверили ему, по-прежнему считая кем-то вроде идиота. Хотя прихожане из соседних деревень почитали его, и многие приезжали из самого города.
   - Нет пророка в своём Отечестве! - говаривал в таких случаях отец Филипп и зла на дорошинцев не держал.
   Может быть, удивительным утром, даже в дни черёмуховых холодов, если ты живёшь в ладу с собой и миром. Не всегда иерей был доволен собой, но сегодня был не тот случай.
  
   2.
  
   Виктор Молоков, которому месяц назад стукнуло полвека, выпил с утра полулитровую кружку чифира и, накинув на плечи кожаную куртку морковного цвета, пытался в пороге попасть в галоши длинными ступнями в шерстяных полосатых носках. Попал и мощным плечом ударил в дверь, вывалился из хаты, как медведь из берлоги после зимней спячки. А, выйдя на крыльцо, он мощной грудью без эмоций встретил порыв северного ветра. К холодным ветрам, к непогоде ему не привыкать, так как вернулся в родное Нижнее Село не из курортной Анапы.
   Молохов приехал из ханты-мансийских краёв накануне черёмуховых холодов позавчера утром, чем поверг в настоящее смятение старенькую мать. После последней ходки длиною в семь лет с учётом досрочного освобождения он сразу же поехал на Север, куда от было от Коми, где он тянул срок, ближе, чем до родного дома, и за два с половиной года ни разу - ни письмецом, ни телеграммой, ни телефонным звонком, ни открыткой не давал знать о себе матери. Не почти вниманием и сестру, живущую большим семейством в областном центре.
   Без интереса взглянув на мглистое небо, Виктор подпёр косяк двери и похлопал по карману куртки. С удовлетворением отметил, что не забыл захватить на улицу сигареты и зажигалку. Вытащив из кармана сигарету с фильтром, он, прикрывая рукой огонёк зажигалки от ветра, прикурил. Сделав первую затяжку, поморщился. "Союз-Апполлон" показался ему не табаком, а сушеной травкой. Но не курить же на глазах ехидных односельчан "Приму" или "Беломор", вернувшись с Севера!
   Впрочем, он мог плюнуть на их мнение, как делал это всегда в редкие наезды в родное село, но нынешнее его возвращение особенное, можно сказать, историческое. К пятидесяти летам Молокову надоело слоняться по зонам и чужим краям. Нынешней зимой, особенно лютой в мансийской тайге, что-то в его душе - беззаботной и безалаберной - надломилось. Особенно после того дня, как заблудился во время бурана.
   Молохов как-то со стороны взглянул на себя и свою незадавшуюся судьбу и постаревшим волком-отшельником чуть не взвыл на северную луну. И первым чувством, заново родившимся в его очерствевшем сердце была тоска по краям, в которых он родился, в которых прошло его детство - единственный отрезок в жизни, о котором можно вспомнить без содрогания в душе.
   Мать, Зинаида Молока, старуха семидесяти двух лет встретила его не с распростёртыми объятиями. И не мудрено - в прошлые свои наезды он ей ничего, кроме хлопот и стыда, не привозил. Поэтому Виктор на мать не обиделся и не осерчал. Пустила в хату - и слава Богу!
   Не выкурив пресную сигарету и до половины, он щёлкнул окурком в мужающие круглолистые лопухи. Потоптавшись на шатком крыльце ещё несколько секунд, двинулся к покосившемуся деревянному сортиру с дверью, висящей на одной петле. Вообще подворье его отчего крова выглядело убого и обветшало до крайности. Грозился совсем рассыпаться хлев, шиферная крыша на хате почернела от времени и в некоторых местах прохудилась.
   А разве могло быть иначе? Мать вдовствует уже лет тридцать, зять её, как и родной сын, вниманием не жаловал, появившись в Нижнем раза два по молодости. Пенсию она получает скудную, дочь материально помочь не может, а сын...
   Молохов в сердцах сплюнул под ноги и рванул дверь сортира. С такой силой, что она сорвалась с последней петли и упала на него. Отбросив дверь в сторону, чем до икоты испугал вышедшую с огорода мать, Виктор потопал за хлев, чтобы там справить малую нужду.
   Случись такая мелкая неприятность прежде, и Молоков даже не обратил бы на это внимания. Ходил бы в сортир до самого отъезда, прикрываясь дверью без петель. Но сегодня попросил у матери молоток и. к её изумлению, укрепил, навесил дверь. И даже заменил в сортире прогнившую доску. Зинаида ничего не знала об его намерении остаться в Нижнем Селе и суеверно перекрестилась.
   За весь вчерашний день они не сумели поговорить, потому что Виктор после длинной и тяжёлой дороги проспал весь день до вечера. И ещё потому, что прежде они с матерью и не говорили по душам - лишь изредка переругивались. Зинаида воспринимала своего сына никак иначе, как наказанье Божье за грехи её молодости. Её муж Николай - маленький, болезненный мужичок - умер от рака, так и не узнав, что его жена-тихоня родила Виктора от нижнесальского богатыря и красавца Витьки Усова, бесследно съехавшего из села куда-то на целину, когда Зинаида ещё не родила сына. О своём настоящем отце даже не догадывался Виктор, и мать намерена была унести тайну в могилу. Благо, что этого дня осталось ждать недолго.
   Починив сортир, Молоков вернулся в хату. Тщательно вытерев галоши о блеклую подстилку у порога, он снял их, опять поразив Зинаиду. Ведь прежде сын, не вытерши сапогов, не то, чтобы снимать их, по вымытой горнице топал. Какой-то он не такой нынче Витька вернулся - тихий какой-то. Не дай Бог, с головой что-то случилось! В тюрьме такие варнаки сидят, что запросто могли мозги отшибить. И ладно бы в хорошую сторону Витькину мозги перевернулись, а если дурные припадки? Пришибёт в сердцах по пьяному делу...
   Виктор подошёл к кровати с прогнившей панцирной сеткой и вытащил из-под неё большую спортивную сумку с надписью "Адидас".
   - Подойди ко мне, мать! - Он поднял на Зинаиду тёмно-карие, почти чёрные цыганские глаза. От его взгляда Зинаиду всегда бил мелкий озноб. Вот и сейчас подойти к нему она не решалась. - Ну что ты стоишь, как сирота казанская?! Можно подумать, что не я, а ты ко мне в гости приехала!
   Старуха сделала два неосторожных шажка к нему. Наверное, приговорённые к отсечению головы на гильотине, восходят на эшафот увереннее, чем Зинаида к сыну подошла. Но Виктор улыбнулся ей широко и открыто, сверкнув позолоченными фиксами. Она и улыбки такой у него не помнила. Может быть, в детстве он так улыбался.
   - Подарки тебе, мать, привёз! Скромные, правда, да тебе, старой, на свидания не бегать!
   Виктор накинул на сухонькие плечи Зинаиды большой белый платок с узорами в большие красные розы. Красивый платок! О таковом она мечтала много лет, да только деньги не собирались или купить его негде было. В город Зинаида не ездила, а в сельповском магазине, кроме продуктов, мыла и стирального порошка, ничего не продавалось. Разве что ещё жидкости в пузырьках - для мытья окон и борьбы с тараканами.
   Старуха бросила маленькую седую голову налево, потом направо, рассматривая, любуясь платком, и мелко-мелко задрожали её губы - едва сдержалась, чтобы не расплакаться. Никогда в жизни Виктор ей подарков не дарил, а тут - на тебе. И ещё, кроме платка, в руки бурки новые суёт.
   - Спасибо, сынок! - только и сказала Зинаида, отходя от Виктора.
   Но тому и этого было больше, чем достаточно, потому что в последние годы мать его иначе, как нелюдем и алкашом, не называла, и Виктор чуть не прослезился. Но тоже сдержал себя.
   Затолкав сумку под кровать и поднявшись с колен, он вышел в сени и вернулся оттуда с картонным ящиком, перевязанным шпагатом.
   - Я ещё и телевизор небольшой купил. В Ельце продавали. На дворе двадцать первый век, а у тебя, кроме местного радио, ничего нет. Будешь аргентинские и бразильские сериалы смотреть, про свои огороды забудешь!
   - Зачем же ты тратился, Витя?! Жила я без этих телевизоров жизнь и уж доживу как-нибудь!
   - Э-э, мать! Не одна ты будешь телевизор смотреть - и я с тобой.
   И опять Зинаида не поняла, что сын намеревался надолго осесть в родительском доме, если не навсегда. Да куда там понимать, если Витька всю жизнь перекати-полем был!
   - Ну ладно, мать... - сказал сын, освободив телевизор и поставив его на стол под иконой. - Пойду, прогуляюсь до обеда, а потом уж антенну к нему примудрю! Сегодня в Нижнем служба?
   Зинаида сначала и не поняла, о какой службе Виктор говорит. С трудом дошло, что он о церкви спрашивает, куда старуха и сама собралась.
   - Ты что, в нашего Господа уверовал? - От удивления старуха забыла закрыть наполовину беззубый рот, лишь прикрыла его чёрной от крестьянского труда рукой.
   - Бог не Ленин, чтобы с налёту уверовать! До него путь длинный и нелёгкий!
   Мудрёно выразился Виктор. Раньше всё какую-то алалу с маслом нёс, с матами перемешивая. Неужто на старость лет за ум взялся?! Зинаида суеверно перекрестила в спину выходящего из хаты сына.
  
   3.
  
   В Нижнесельской церкви народу в этот субботний день собралось немного: восемь старушек, две женщины среднего возраста и за их спинами, низко опустив голову, стоял незнакомый отцу Филиппу мужик лет пятидесяти - с рыжеватой, тронутой на подбородке сединой бородой и длинными, почти до крутых плеч волосами - будто этот мужик сам попом служил. Во всяком случае, среди своих прихожан иерей раньше его не видел.
   "Приезжий, наверное, " - подумал отец Филипп и отвернул взгляд от мужика, чтобы интерес к нему не мешал творить молитву.
   Но что с этим любопытством человеческим поделаешь! И во время службы покоя не даёт, подзуживает, хоть мельком, хоть искоса, взглянуть на незнакомца. Оно и понятно - не часто нижнесельские мужики в деревенскую церковь ходят, чаще их у магазина увидишь или возле злачной хаты Гапонихи-самогонщицы.
   А этот ещё и экземпляр экзотический - в джинсовом костюме, в дорогих кожаных туфлях и зачем-то - в солнцезащитных очках. Неприлично в таких очках в церкви. Боится Господу нашему глаза показать?
   И чем чаще иерей поглядывал на незнакомца, тем более тот смущал его. Смущал тем, что отцу Филиппу почему-то казалось, что этот крепкий рыжебородый мужик его возраста вовсе не незнакомец. Где-то когда-то встречался с ним иерей, пересекались их пути-дорожки. Если бы снял мужик, неуверенно и неумело крестящийся, солнцезащитные очки, может, и вспомнил бы его отец Филипп.
   Служба шла своим чередом, но иерей вёл её уже на автомате, без интонаций бубня и распевая молитвы, и это заметили подпевающие старухи, с удивлением посматривая на батюшку. Что с ним сегодня? Обычно он с душой служил. Не заболел ли? Откуда им знать было, что смущал отца Филиппа незнакомец, стоящий позади них и не шедший из головы священника. Старухи на мужика особого внимания не обращали, хотя тоже удивлены были: с чего это непутёвый сын Зинаиды и вдруг в церковь заявился? Обычно такие варнаки святое место десятой дорогой обходят. Не задумал ли этот рецидивист чего дурного батюшке?
   Служба кончилась, и рыжебородый в джинсовым костюме первым из церкви вышел, так и сняв солнцезащитных очков, оставив неудовлетворённым любопытство иерея. А когда подошла к отцу Филиппу с житейским вопросом маленькая и шустрая старушка Марья, не выдержал и спросил:
   - А что за мужик сегодня в церкви был?
   - А-а!.. - Старуха Марья отмахнулась рукой так, будто что-то негожее от хорошего отрезала. - Это Зинки Молоковой сын. Такой варнак - не приведи Господь! По тюрьмам дольше сидел, чем в миру жил.
   Молоков! - будто молнией ударило в мозг отца Филиппа. Одного Молокова из Нижнего Села он хорошо знал - в далёкой-далёкой молодости. Неужели это тот Молоков?!
   - А его, случаем, не Виктором зовут?
   - Виктором, будь он неладен! Намаялась с ним за жизнь бедная Зинаида!
   Осуждающе сверкнули глаза старушки. Но она тут же опомнилась, сделалась, как и подобает в святом месте, смиренной, поцеловала руку иерею и шустро засеменила к выходу.
  
   4.
  
   С Виктором Молоковым Филя встретился после октябрьских праздников в семьдесят седьмом году на Суражском железнодорожном вокзале. Филипп Дорошин работал на одной из шахт Донбасса и приезжал домой в отпуск.
   Стоял ясный погожий день поздней осени - это время года особенно любил Филипп, - когда после сырости и слякоти, после надоевших, занудливых осенних дождей ударял первый ядрёный морозец, и снежок, ещё робкий, не такой чистый и нежный, как ласковое, ещё безгрешное дитя, выпадал на тоскливую сирую землю. Идёшь по улице, и хрустят под ботинками, как поздняя капуста под ножом подмёрзшие комья земли, а снежок поскрипывает, будто трогает смычком струну скрипки неопытный музыкант.
   Благодать! Филя с удовольствием вывалился из сумеречного, тесного, душного помещения вокзальчика в это бело-морозное великолепие, словно из маленькой деревенской баньки, протопленной по-чёрному, голышом на мороз поваляться дуреющим от молодости и избытка жизненных сил жеребёнком на снегу.
   И Филипп Дорошин, подняв воротник демисезонного пальто, не спеша, прогуливался по небольшому привокзальному скверику, не обращая внимания на пощипывающий за уши и щёки мороз, вполне довольный миролюбивой реальной действительностью. И хоть работать под землёй - не мёд ковшами пить, молодости всё нипочём, лишь бы душа и руки не скучали.
   - Здоров, земляк! - Будто проявился из воздуха, встал перед Филей здоровяк в матросском бушлате и бескозырке. Это в мороз-то под двадцать! - На сигареты богат?
   - Нет, к твоему сожалению Я не курю! - равнодушно ответил Филипп, даже не взглянув на лицо матроса, некстати оторвавшего его от приятных розовых размышлений.
   Но матрос, видимо, не для того заговаривал с ним, чтобы оставить в покое - был у него какой-то к Филиппу интерес.
   - А я тебя знаю, земляк, только имя запамятовал. Ты из Дорошино? - матрос, сдвинув бескозырку на затылок, как ни в чём не бывало, вытащил из кармана бушлата пачку "Астры" и закурил. Конечно же, вопрос о сигарете был лишь поводом, чтобы заговорить.
   - Из Дорошино, - ответил Филипп, уже заинтересовавшись матросом - всё-таки тот знает его. - А ты дембельнулся?
   Матрос держал в огромной, красной от мороза лапище небольшой коричневый чемоданчик, через который по диагонали пробегала витиеватая надпись "Краснознамённый Тихоокеанский Флот".
   - Меня Виктором Молоковым кличут. - Матрос протянул Филе свою красную длань, но пожал его руку безвольно, слабо, будто нехотя. - Да дембельнулся я две недели назад. Из Хабаровска самолётом прилетел. Десять дней в своём Нижнем Селе пропарился. Тоска, как в подводной лодке! А ты чего тут, земляк? Едешь куда?
   - Еду. Из отпуска, обратно на Донбасс. Я там шахтёром работаю.
   - Да? - От интереса к персоне Филиппа матрос дважды перебросил "астрину" из одного угла рта к другому. - Это интересно! Работа тяжёлая?
   - Не тяжелее, чем вилами на колхозной ферме вкалывать. Зато зарплата разная.
   - И какая? - Молоков сплюнул окурок в снег.
   - Меньше пяти сотен не бывает.
   - Пять сотен - это серьёзно... - Матрос, прищурив правый глаз, что-то прикидывал в уме. - Слышь, земляк... Слышь, как тебя зовут? А то неприлично как-то, не чужие люди - земляки.
   - Филипп я.
   - Древнее имя, немодное. Ну уж как родители назвали! - с некоторой иронией отметил матрос.
   - Между прочим, отца Александра Македонского Филиппом звали. А сколько Филиппов были королями Франции и Испании! - проявил свой интеллект Дорошин.
   - Сражён, сражён, наповал! - Поставив чемоданчик между ног, Виктор поднял обе руки в знак примирения. - Слышь, это, земляк, то бишь... Филипп! Я ведь в заработки собрался на БАМ. Служил там неподалёку. А ведь на БАМе вечная мерзлота и гнус тучами. А заработок ничуть не больше, чем у тебя на шахте. Слышь, Филипп, а на шахте у вас пристроиться можно?
   - Отчего же... - с солидностью отвечал Филя. - Вакансии имеются. Для начала не сильно денежные, но ведь и я с этого начинал.
   - И сколько ты там?
   - Полтора года. Но вот уже полгода, как в забое рублю уголёк!
   - Целый год в подсобниках? Нет, столько не могу. Мне деньги нужны. А ты по-земляцки посодействовать не можешь? На денежную работу.
   Дорошин внимательно оценил мощную фигуру моряка из Нижнего Села, Только сейчас Филя заметил, что его новый знакомый слегка пьян. Но ведь и не в стельку. У них на шахте трезвенника днём с огнём не сыщешь, да и сам он не святой. Тоже выпил бы перед отъездом, если бы было с кем.
   - Пожалуй, могу посодействовать. Я ведь комсорг смены. А мощные мужики на шахте нужны!
   - Жму твою лапу, земляк! - Виктор с воодушевлением схватил его руку, с чувством потряс. - Решено: держу курс на Донбасс, с тобой. Ты билет уже взял?
   - Взял. До конечной.
   - А какой вагон?
   - Шестой.
   - Я побежал! Присмотри за чемоданчиком!
   Но энтузиазма Молокова хватило на пять шагов. Он резко, как испанский бык перед плащом тореадора, затормозил. И так же резко обернулся к Филе.
   - Филипп, а билет до Донецка чего стоит?
   - Восемнадцать рублей.
   Матрос сбил бескозырку с затылка на лоб.
   - Пяти рублей не хватает.
   - Ты же на БАМ собрался!
   - Да понимаешь... Встретил в Сураже одноклассника. Решили выпить за встречу, а у него за душой ни гроша. Пришлось... Надеялся в Москве на пару дней задержаться, на товарной пару-тройку вагонов разгрузить. Ты не боись, земляк, на шахте рассчитаемся! Я парень фартовый и не жадный.
   У Филиппа в кошельке лежало три десятки - поиздержался в селе, ремонтирую отчий дом. Одну ассигнацию он протянул Молокову.
   Через десять минут Виктор вернулся. Как управился-то - у кассы очередище! Он был без бескозырки.
   - А где головной убор? Потерял, что ли?
   - А-а... Загнал одному чудаку за литру! На хрен она шахтёру?! Шахтёру каска полагается! - Молохов вытащил из-под бушлата бутылку водки. - Пойдём, Филя, за пакгауз, ударим по маленькой за знакомство и дружбу! За это грех не выпить!
   Дорошин взглянул на часы - до прихода поезда "Орша-Донецк" оставалось полчаса. Почему бы ни выпить, если есть повод?
   Они выпили по второй стопке, закусив по-русски хлебом с салом, как, будто из-под земли, возникла курносая, веснушчатая девушка. Даже широкое зелёное пальто местной швейной фабрики не скрывало её беременности.
   - Витя, я тебя обыскалась!
   Молохов сердито взглянул на неё.
   - Чего в Сураж припёрлась?! Я с тобой в Нижнем Селе распрощался!
   Девушка заплакала, маленькой пухлой ручкой размазывая по щекам слёзы и тушь.
   - Не уезжай, Витя! Устроился бы на картонажную фабрику.
   - Вкалывать за копейки? Нет уж! - Виктор взял жену под локоть. - Мы отлучимся, Филипп! Я к поезду подойду. А ты, будь другом, собери всё тут и чемоданчик прихвати!
   Молоков заскочил в шестой вагон уже на ходу. Он быстро устроил, чтобы они с Дорошиным оказались в одном купе с двумя любителями выпить, похожими на зэков. Через два часа Филипп опьянел и смутно помнил, как Виктор устроил скандал с проводником, ударив его. Для их примирения пришлось пожертвовать последними двадцатью рублями.
   Очнулся Филипп уже перед самым Донецком на верхней полке. На нижней в тельняшке и трусах по богатырски храпел Виктор Молоков. По вагону ходили два милиционера. Оказывается, ночью обчистили пассажира из последнего купе. Украли триста рублей.
   - Это что за Илья Муромец? - спросил один из милиционеров, указывая на Виктора. - Давно спит?
   - С вечера, - ответил Дорошин. Он мало, что мог вспомнить, но что Молохов отрубился раньше его, помнил хорошо.
   Проверив документы, милиционеры обнаружили, что у попутчиков Фили и Виктора справки об освобождении и увели их с собой.
   В кафе неподалёку от вокзала в Донецке, в которое Дорошина зазвал Молоков, Виктор заказал бутылку коньяка и дорогие закуски.
   - Откуда у тебя деньги? - с удивлением спросил Филипп.
   - У попутчиков сотню одолжил. Заработаю - вышлю, они адресок оставили, - невозмутимо ответил Молоков.
   - Откуда у откинувшихся зэков деньги?
   - У зэков всегда есть деньги, на то они и зэки! Ну, вздрогнем, друг! - Виктор протянул свою рюмку, чтобы чокнуться.
   Только через несколько дней Дорошин догадался, откуда у Молокова появились деньги.
  
   5.
  
   Отец Филипп посмотрел на часы и недовольно поморщился. Думал, что управится со службой до автобуса, а затянул на четверть часа. Но расстраивался десять секунд: к мелким неприятностям он относился философски. Если таковые случаются, значит, по воле Божьей, коими Господь поддерживал в иерее жизненный тонус. Всему нужен свой фон.
   Ну и ладно, что следующий автобус через три часа. Иерей его и ожидать не станет. По большаку чаще машины ходят, может, не извелись на Руси под корень добрые люди, имеющие собственный транспорт? А не попадётся попутка, пешочком пройдётся - полезно для здоровья в его возрасте.
   Прежде, чем переодеться, иерей подошёл к старосте церкви - тучной и меланхоличной женщине пенсионного возраста. Раньше она председателем профкома колхоза работала, была искренней и стойкой коммунисткой, а теперь церковной кассой заведует и в Бога фанатично уверовала. Пути Господни неисповедимы. Может быть, в партийных активистках ходила бы, если бы не погиб в пьяной драке её поздний и единственный сын, а через год после него не утонул в Ипути по пьяному делу муж.
   - Что у нас с кассой, Надежда?
   - Совсем плохо, батюшка! За неделю пятьсот рубликов всего. Из наличного товара всего несколько крестиков, пару иконок да "Молитвенный щит" взяли. Эдак и вы, и я без зарплаты останемся!
   - Не бери к сердцу, Надежда! Неделя на неделю не приходится! - мудро рассудил отец Филипп.
   Спешить ему было некуда, дома семеро по лавкам не сидело и, хотя иерей всецело доверял старосте, скрупулёзно пересчитал кассу, из-под рясы вытащил старое, потёртое портмоне, с минуту рассовывал по его отделениям ассигнации и монеты, потом расписался в приходно-расходной книге.
   - На следующей неделю еду в епархию в Брянск. Чего подвезти?
   - А кроме свечей, и не надо ничего, - ответила Надежда, отворачивая от иерея лицо. Но до отца Филиппа успел долететь сивушный дух.
   - Ты это, Надежда... Доходят до меня слухи, что ты этим делом баловаться начала.
   - Да изредка, батюшка! Сижу, как сычиха, одна в четырёх стенах - от тоски выть хочется. А так... Стопочку пропустишь - на душе веселее! - Надежда не поднимала глаз на иерея - по всему было видно, что стыдно ей. И то, слава Богу!
   Отец Филипп где-то понимал Надежду. Привыкла баба всю жизнь на виду, на людях, да и горе какое страшное - семью потерять. Но не потакать же страстям и грехам людским - не для этого он приставлен!
   - У кого Бог в сердце, тому не должно быть одиноко. Я тоже один живу, а нахожу, чем досуг заполнить.
   - Вы читаете много, пишете что-то, а я книгу в руки возьму, страницу прочитаю и засыпаю, как клуша на насесте. Стара становлюсь!
   - И всё-таки, Надежда, блюди себя, молись! - Строго, как отец дочери, сказал иерей.
   - Хорошо, батюшка. Возьму себя в руки! Господи, прости меня, грешницу великую! - Староста с умилением перекрестилась на иконостас.
   Иерей, не спеша, переоделся и через пять минут вышел из церкви. Глянул на небо и опять недовольно поморщился. Пасмурнело небо от серых туч, наползающих с запада. А может, это к лучшему. Пойдут майские дожди - конец черёмуховым холодам.
   А у церковных ворот, упёршись мощной спиной в ушулу, стоял незнакомец в солнцезащитных очках, в котором отец Филипп признал Витьку Молокова. Тот явно поджидал иерея, в задумчивости посмаливая сигарету. Отец Филипп в третий раз за четверть часа недовольно поморщился: видеть этого человека, а тем более разговаривать с ним ему было неприятно.
   Отец Филипп вдруг резко свернул направо - к небольшой, недавно срубленной часовенке. Там ему делать было нечего, но он надел на своё лицо озабоченную маску. Боковым зрением иерей отметил, что Молоков даже не шелохнулся, будто священник совсем не интересовал его. И отец Филипп: даже если он спрячется в часовне и на час, и на два - встречи ему не избежать.
   Что у нижнесельского зэка на уме? С какой целью он пришёл сегодня в церковь? Ведь по всем признакам, он - не частый гость святых храмов. Иерей почувствовал неприятный холодок под своей лопаткой, будто туда прицеливался ударить финкой Витька Молоков. Неужели столько лет может жить в сердце человека ненависть? Неужели ему мало того, что случилось двадцать шесть лет назад в шахтёрском городке Харцисске?
   Отец Филипп бросил быстрый взгляд на улочку, ведущую от церкви к селу - ни одной живой души. Только в церкви - староста Надежда. Случись что, и не поможет никто. Иерей с тоской подумал о том, что он поступает глупо, направляясь к часовенке, и совсем тупостью будет, если в неё войти. Для таких, как Молоков, нет ничего святого на свете. Прирежет в часовенке за милую душу и дверь прикроет. И найдут иерея не раньше следующих выходных: ведь в Нижнем будут думать, что он ушёл в Дорошино.
   Передумал отец Филипп заходить в часовенку, а медленно обошёл вокруг неё, вернувшись на тропку. Будь что будет, на всё воля Божья, - решил он. Хотя с жизнью прощаться было жалко - любил он свою жизнь несуетную и неброскую. И прежде, чем снова повернуть к церковным воротам, иерей трижды незаметно перекрестился. И медленно, будто теля на убой, двинулся к Молокову.
   Он не смотрел на нижнесельского зэка. С омерзением, будто заползшую в душу жабу, ощущал он холод от страха и ничего не мог с собой поделать. До чего же слаб человек перед ликом смертельной опасностью, даже искренне верующий в Господа и рай!
   "Ну уж нет! - Набрался решимости отец Филипп. - Не дойду я до низости бояться какого-то варнака"!
   И, поднакопив в сердце мужества, он поднял свои похолодевшие серые глаза на Молокова.
   А тот оторвал вдруг крутую свою спину от ушулы и снял солнцезащитные очки. Они встретились взглядами, и странное дело: иерей не нашёл в зеленоватых глазах Молокова ни ненависти, ни какой-либо угрозы. Наоборот, его взгляд казался виноватым.
   И всё равно отец Филипп подумал, что ошибся в оценке взгляда Молокова, как уже однажды ошибался в далёкой-далёкой молодости в украинском городке Харцисске.
   Робко сделал два шага до ворот иерей, но ещё нерешительнее сделал шаг ему навстречу Виктор Молоков.
   - Филипп? Дорошин? Мне очень надо с тобой поговорить! - быстро, будто боялся, что не успеет договорить, сказал нижнесельский зэк. Он сказал это с какой-то боязнью, с каким-то заискивающим почтением: будто перед ним остановился не жалкий сельский священник, а криминальный авторитет - не меньший, чем вор в законе.
   - Поговорить? - переспросил иерей так, как будто не понял: о чём это он? - Поговорить... Я спешу. Я пешком до Дорошино. У меня там важное дело.
   - А я провожу вас, батюшка! - Оживился вдруг Молоков. - У меня теперь времени не считано, я могу проводить вас до самого Дорошино!
   Отец Филипп отметил, что Виктор перешёл с ним на "вы" и вежлив, как почитающий священника прихожанин. И в его немного суетливых, виноватых каких-то движениях и намёка нет на агрессивность. Но всё равно иерею не хотелось, чтобы Молоков провожал его до Дорошино, уже, может быть, не из-за боязни, а из-за неприязни к нему.
   - В другой раз поговорим, Виктор. А сегодня мне не досуг. Да и не по настроению! - решился, наконец, на откровенную правду иерей.
   - Я ведь... - Как-то потускнел Молоков. - Я страшно виноват перед тобой, Филипп, но... с Филиппом Дорошиным я могу и потом поговорить, повиниться перед ним. Но мне сейчас нужен отец Филипп. Очень нужен, понимаете, батюшка?! Ведь сказано: отверзи ми двери!
   Иерею сделалось стыдно перед собой и Господом. Заблудшая душа просит его помощи, а он прошлого зло в сердце держит и ненавидит Молокова. Хотя ему, служителю Богову, ненавидеть нельзя. Ни вознесшегося, ни падшего.
   - Будь по-твоему, раб Божий Виктор. Коли тебе требуется разговор со священником, ты получишь его! - доброжелательно, но всё равно с некоторым холодком сказал отец Филипп. - Пошли в церковь!
   - Нет, нет, церковь - это не то. В церкви я буду смущаться, у меня будут путаться мысли. А мне очень важно поговорить с вами по душам. Очень важно для моей оставшейся жизни. - Такого неуверенного в себе, можно сказать, потерянного Молокова отец Филипп не знал и не помнил. А что он знает о нём за прошедшие двадцать шесть лет, кроме того, что тот из тюрем не вылезал? Бывает, такие повороты в душе человека происходят, что диву даёшься. С Филей Дорошиным разве не таковое произошло?!
   - Хорошо, проводи меня. - Иерей открыто взглянул на Молокова. - Если ты, конечно, будешь искренним...
   - Искреннее не может быть, отец Филипп! - Обречённо вздохнул Виктор. - Только... Мне надо мать предупредить, чтобы не волновалась. Вы потихоньку идите, а я через пять минут догоню вас. Я мигом!
   И Молоков прытко, как мальчишка, побежал по улочке. Только в мальчишке этом весу было не менее семи пудов.
  
   6.
  
   Письмо из Нижнего Села Филипп Дорошин получил как раз накануне первомайских праздников. Он помнит: в тот день их смена отдыхала, и я одного из ребят из их бригады был день рождения. Весенний денёк выдался чудесным, солнечным, и бригада решила выехать на природу. Погуляли хорошо, выпили тоже немало, по-шах- тёрски, и Филя вместе с ещё четырьмя товарищами вернулся в общежитие будучи навеселе. Чисто машинально заглянул в ячейки для писем.
   Писали Филиппу редко. Мать была малограмотной и подслеповатой - могла накарябать раз в два месяца половину тетрадного листка. Сестра жила в Мурманске, ходила в дальнее плавание поваром и, если подавала весточку раз в полгода - и то хорошо. Иногда присылал заумную писульку товарищ, с которым они поступали в Литинститут. Вот и всё, пожалуй.
   А тут на литеру "Д" в ячейке сиротливо лежал белый конверт, подписанный незнакомым ученическим почерком. Филипп даже обратного адреса не прочитал, потому что, честно говоря, буквы в глазах Фили двоились. Он сунул письмо во внутренний карман пиджака и потопал на второй этаж в свою комнату.
   И не вспомнил о письме. Наткнулся случайно, когда утром назавтра искал в пиджаке мелочь на пиво. Он лишь обратил внимание, что письмо пришло из Нижнего Села от Ирины Молоковой, но читать его не было желания - болела голова после вчерашнего дня рождения. И лишь после того, как принесли пиво, и Дорошин опорожнил бутылку "Жигулёвского", он вскрыл конверт.
   "Здравствуйте, уважаемый Филипп!
   Пишет вам Ирина, которую вы, наверное, не помните. Мы встречались с вами два раза. Первый раз - на районной олимпиаде по химии. Мы сидели рядом. А в последний раз - на вокзале в Сураже, когда вы выпивали с моим мужем Витей Молоковым за пакгаузом. Он сказал, что уезжает с вами работать на Донбасс. И с тех пор от него ни слуху, ни духу.
   Пять месяцев назад у меня родилась девочка - хорошая такая, чернявая, как цыганочка. Вы не знаете, что я сирота. Жила у больной тётки, которая год назад умерла. Но я тогда уже была замужем. Мы с Витей поженились перед самым его уходом в армию. А через месяц, как он ушёл в армию, я родила мальчика. А второй раз забеременела, когда он приходил в отпуск.
   Сейчас мы живём в тёткином доме, которая без мужских рук скоро развалится. Я сижу с малыми детьми и работать не могу, потому что малышке до яслей ещё семь месяцев. Чем может, помогает мне свекровь Зинаида Михайловна, но она работает техничкой в колхозной конторе и получает очень маленькую зарплату. От плохого питания у меня пропало молоко, а на детское питание денег не хватает. Витя обещал много зарабатывать и высылать много денег, но до сих пор не прислал ни копейки.
   Вы извините, что я вас тревожу. Я взяла адрес у вашей мамы и написала вам. Потому что никто больше мне помочь не может. Напишите мне, пожалуйста, где этот мой палец, отец двоих детей. Я напишу ему и пристыжу. И пригрожу алиментами и разводом, если он не будет заботиться о своих детях. И вы его, пожалуйста, пристыдите!
   Ещё раз извините за беспокойство. Жду вашего ответа. Ирина Молокова".
   С содроганием в сердце дочитал письмо Филипп. У него даже слёзы выступили на глазах. Это заметили сожители по комнате в общежитии и забеспокоились.
   - Что случилось, Филипп? Может, наша помощь требуется?
   - Ещё как требуется, ребята! - вдруг зло и решительно поднялся с кровати Дорошин. - Одного известного нам подлеца проучить надо!
   Он дал ребятам прочитать письмо Ирины. Негодование ребят из бригады было неподдельным.
   - Вот негодяй! Сам жирует, из ресторанов не вылезает, а жена с детишками концы с концами не сводит! - возмутился один их членов бригады.
   К тому времени ледащего и скандального Молокова погнали из бригады и шахты, но ребята знали, что он пристроился на соседней. И решили тут же, не откладывая дело в долгий ящик, идти в комитет комсомола шахты, где работал Молоков. В комитете пообещали разобраться и принять строгие меры к непутёвому комсомольцу-отцу. А Дорошин в тот же день отправил письмо Ирине, в котором указал координаты Молокова.
   Через неделю к ним в общежитие заявился Молоков, устроил скандал и избил бы Филиппа, если бы не встали за него горой ребята из бригады. Молоков сам еле ноги унёс из общежития.
   А ещё через неделю Дорошин возвращался в общежитие с последнего киносеанса в кинотеатре, проводив свою девушку до дома. Идти надо было тёмным проулком, в котором хулиганистые местные подростки поразбивали уличные фонари. До общежития оставалось каких-то сто шагов, когда Филипп заметил, что от двухэтажного дома к нему метнулся парень. Дорошин только успел развернуться к нему, как почувствовал, что в его живот вошёл нож.
   Больше он ничего не помнил и очнулся уже в больнице после операции. Конечно, подозрение пало на Виктора Молокова, но того уже след простыл в Харцисске. В розыск милиция не подала, потому что следователю, допрашивающему Филиппа, он сказал, что нападавший был невысоким крепышом. А у Молокова рост под метр девяносто - на голову выше Дорошина.
   Осенью в их забое случилась беда - не выдержала крепёжная стойка, и выработкой придавило Кольку Паламарчука - картёжника и пьянчугу, но безобидного, добродушного парня.
   Филипп с ещё тремя членами своей бригады пришёл в больницу навестить Кольку. Тот был плох, и врач по секрету сообщил, что жить парню, самое большее, осталось до завтрашнего дня, но проститься с ним разрешил. Паламарчук был в сознании, но разговаривать с товарищами по работе не захотел, лишь поблагодарил их за визит. Они уже были у дверей палаты, когда Дорошин услышал слабый, с хрипом выходящий из лёгких голос Паламарчука:
   - Задержись, Филя! Мне пару слов тебе сказать надо!
   Удивлённый Дорошин подошёл к его койке. Колька протянул к нему слабеющую руку и попросил наклониться. И зашептал почти на ухо, с придыханием, заикаясь:
   - Прости меня, Филя! прости, ради Бога! Это я тебя ножом в проулке. Я не со зла, я тебя люблю!
   - Но зачем?! - ошарашенный признанием Кольки, Филипп, казалось, лишился дара речи.
   - Я умираю, Федя! прости меня! - он заплакал. - Я гад, сволочь! Я в карты проиграл Молокову. Он и приказал за это убить тебя. Ради Бога, прости!
   А как должен был поступить Дорошин? Повернуться и уйти от умирающего? Бог и так наказал его достаточно.
   - Я прощаю тебя, Коля, - только и сказал, потому что в молодости не верил в Бога и загробную жизнь, а верил в победу коммунизма на всей земле.
   Назавтра Филипп узнал, что Колька Паламарчук умер под утро, и врач сказал: перед смертью бредил и всё просил прощение у какого-то Фили. Росту Паламарчук был не высокого, но широк в плечах.
  
   7.
  
   - Отец Филипп! Отец Филипп! - Голос густым баритоном, пущенный иерею вдогонку, вывел его из фазы размышлений. Споткнувшись об ямку, выщербленную на асфальте шоссе, он остановился и оглянулся.
   Скорым шагом его догонял Виктор Молоков. Поверх джинсового костюма он уже надел длиннополый кожаный плащ чёрного цвета, а на голове была чёрная, широкополая фетровая шляпа. С расстояния полсотни шагов он походил на высокорослого еврейского раввина - не хватало только пейсов. Отец Филипп с удивлением отметил: задумавшись, уйдя в прошлое, он не заметил, что дошёл уже до края села. Вообще-то, несмотря на невысокий рост, иерей ходил быстро и в молодости был живчиком. Он совсем забыл, что должен был идти, не спеша, что его должен был догонять Молоков, через плечо которого была переброшена небольшая спортивная сумка.
   Отец Филипп взглянул на часы: прошло пятнадцать минут, как они с Виктором расстались. Подзадержался нижнесельский зэк! Всё-таки не покинуло его недоверие к Молокову, какой-то неприятный червячок от непреходящего чувства опасности, от страха продолжал точить его сердце.
   "Не убил ты в себе раба до конца, Филя Дорошин!" - с иронией ёрничал над собой иерей и пытался успокоить себя мудрой русской пословицей: волков бояться - в лес не ходить.
   Но не успокоил и с тоской посмотрел на улицу Нижнего, с натугой поднимающуюся на покатый холм. И на сердце у него отлегло, когда из крайней избы вышла баба с ведром и в ватной фуфайке. Прежде, чем выплеснуть содержимое ведра в лужу, баба глянула на священника и почтительно полупоклонилась. В отличие от Дорошино, в Нижнем Селе отца Филиппа уважали.
   "Слава Богу, есть свидетельница, и это видит Молоков!" - подумал иерей и опять упрекнул себя за чрезмерную мнительность. Если бы нижнесельский зэк хотел бы убить его, то не делал бы это так неосторожно. Такие дела обделываются ночью и в глухих местах. Это логически обоснованная мысль окончательно успокоила иерея. И вовремя, потому что нежелательно было, чтобы догнавший Молоков заметил его страх. Это было бы унизительно для священника, находящегося под охраной Господа.
   - Ну вы и ходите, батюшка! Насилу догнал! - сказал Виктор, шумно переводя воздух.
   - Извините, задумался - не заметил, как раскочегарился! - подняв с земли свой саквояж, отец Филипп продолжил путь. И, сделав два шага, спросил у Молокова, даже не обернувшись к нему:
   - О чём ты хотел поговорить, раб Божий Виктор?
   Он намеренно установил официальную дистанцию между собой и ним, чтобы у Молокова не возникло иллюзий: задушевной беседы между ними не получится. С этой целью иерей и развил опять крейсерскую скорость. Правда, для высокого Молокова это не стало проблемой.
   Молоков не пустился во все тяжкие откровенничать с ним - наморщил лоб, собираясь с мыслями. В молодости он был порешительнее и разговорчивее. Быстрее поговорят - скорее от него отвяжется, - резонно рассудил отец Филипп и решил помочь нижнесельскому зэку.
   - Как ты жил прошедшие двадцать шесть лет, Виктор Молоков?
   Тот будто очнулся и посмотрел на иерея так, словно не он, а священник был выше его ростом.
   - А как сволочь жил, отец Филипп! Тварь я гнусная - большая нечего сказать. Трижды сидел. В общей сумме четырнадцать лет получается. Пил, гулял, воровал. Профукал большую часть жизни - что тут говорить!
   - И за что сидел? - спросил иерей почти равнодушно.
   - А вот тут у меня разнообразие. Первый срок за кражу отмотал - три года. Потом четыре за злостное хулиганство. В последний раз за убийство видел. Десять дали, но отбарабанил семь.
   Они дошли до леса, и отец Филипп остановился.
   - Ты знаешь, Виктор... Я с утра ничего не ел. А в этом месте я обычно останавливаюсь, чтобы перекусить. Вот на тех двух пеньках. Один под стол использую, другой - под стул. Так что, извиняй великодушно! Хочешь - раздели со мной скромную трапезу. Хочешь - подожди. покури.
   Молоков оживился, суетливо сдёрнул сумку с плеча.
   - Это правильно, отец Филипп! Посидим по-русски, поговорим! А, топая по дороге, разговор какой-то куцый получается! Будто вы следователь, а я подозреваемый. - Добежав до берёзовых пней, обогнав иерея, Виктор расстегнул молнию на сумке, выставил на пень бутылку водки, выложил палку дорогой копчёной колбасы, баночку шпротов, буханку хлеба. - Я хотел коньячка взять за встречу, но в магазине только водка была. Вы не против, отец Филипп? Ведь православным священникам не возбраняется...
   Иерей поставил на траву свой видавший виды саквояж. Долго возился с замком, наконец, щёлкнул им. Вытащил сложенную до осьмушки газету.
   - Подниму закуску, раб Божий - скатерть постелем! - приказал отец Филипп и выложил на пень свои крестьянские закуски. - Сегодня можно и водочки выпить и колбаски откушать!
   Приняв сан, иерей выпивал редко, но сегодня у него было странное желание дойти до положения риз. Молоков ловко выхватил из сумки два пластиковых стакана.
   Нижнесальский зэк набухал водки по полстакана. Отец Филипп помнил, как пил и каким бы буйным бывал пьяным Молоков, и поэтому с опаской посмотрел на него. Виктор улыбнулся краешком губ.
   - Не волнуйтесь, батюшка! Прежнего Витька Молокова нет. Если и осталось что от него, так только обличие и то - изрядно потрёпанное. Сейчас я, если выпиваю изредка, то в меру. - Он поднял свой стакан. - Ну, отец Филипп, вздрогнем за встречу!
   Он протянул свой стакан, чтобы чокнуться, но иерей сделал вид, что не заметил этого, решительно опрокинул водку в рот. Закусывая московской летней колбасой, отец Филипп решил ускорить конец неприятного для него свидания с Молоковым.
   - Как человека-то убил? - Этот вопрос волновал священника - не каждый день водку с душегубами выпивает.
   - А-а!.. - Виктор махнул рукой, будто речь шла об овце, а не о человеке. - По пьянке, будь она неладна! Приревновал одного интеллигентного придурка к своей любовнице. В Иркутске это было. На лестничной площадке врезал ему по морде. Да не рассчитал силы. Он по лестнице покатился и убился. А у него брат - заместитель областного прокурора. Не повезло мне с ним - накрутили на полную катушку!
   - Ты и в Иркутске бывал?
   - А где я только ни был, отец Филипп! Одним словом - перекати поле. А ещё точнее - дерьмо в проруби. - Молоков горько усмехнулся и разлил по стаканам оставшееся в бутылке. - Давайте, батюшка, ещё по одной, по последней. Специально второй бутылки не брал, хотя деньги имеются. Мне теперь срываться с катушек нельзя - хочу человеком жизнь дожить!
   - Сколько лет по зонам, а блатных словечек будто и не знаешь! - Иерей понюхал водку в своём стакане, словно боялся, что нижнесельский зэк уксуса ему налил.
   - Было дело - щеголял ими. А потом выметать начал этот сор, чтобы люди не косились. Получилось.
   После выпитого по второму разу некоторое время молчали, сосредоточенно закусывая. Потом Молоков, устремив тоскливый взгляд в сторону дороги, сказал:
   - Ты прости меня, Филипп, за Харцисск. Ты ведь прав был - таких скотов, как я, учить надо. Я ведь сбежал тогда в Сибирь, чтобы алименты не платить. После первой ходки вернулся в Нижнее Село с желанием остепениться, а Ирина уже съехала. Замуж вышла и съехала. Главное - в неизвестном направлении. Ну и понесло меня от злости опять по кочкам! Эх, дурак-дурачина! Мне бы сейчас Ирину разыскать! Нет, не для того, чтобы сойтись. Что было - прошло. Я ведь Ирину никогда не любил. Мне бы детишек своих увидеть. Я бы в одних трусах остался, а им всё отдал бы!
   Отец Филипп с интересом, будто не узнавал его, всматривался в Виктора. Неужто человеческое, заложенное Богом в каждого, в нём просыпается?
   - А в церковь ты сегодня пришёл меня увидеть или по зову души?
   - По душе. Я ведь не знал, что ты... извините, вы священником стали. Я, как только вошёл в церковь, сразу вас узнал. От солнца очки напялил - стыдно было. Вы мне добро сделали, а я свиньёй оказался!
   - Веруешь в Господа?
   - Не знаю. Хочу верить. Знаю, что он есть, убедился в этом. Но примет ли он меня?
   - Господь милостив, всякого примет, кто искренне в него верит и заповеди его будет блюсти, в грехах своих покаявшись. А ты как убедился? Озарение снизошло?
   Молоков собрал оставшуюся закуску в сумку, поставил её у ног иерея, сам сел на пень.
   - Сумка вам в подарок, батюшка! Саквояжику вашему место на свалке. И не обижайте отказом!
   - Ладно, спасибо, коль от чистого сердца. - Сумка понравилась отцу Филиппу - удобная, крепкая.
   - Можно сказать и так: снизошло озарение. - Виктор вытолкнул из пачки сигарету, закурил. - Позапрошлой зимой поехал я с корешком на охоте на "Буране". Снегоход такой, скутер. Далеко по нашим меркам уехали от посёлка - километров на сорок. Не настреляли ничего - одного зайца на двоих. Сели бутылку спирта распить, согреться. А тут пурга закрутилась. Мы с корешком решили дорогу сократить - через болото. А оно большое - километров пятнадцать в диаметре. Километра три проехали, вдруг мотор - чих-пах, заглох. Ковырялись в нём - ни в какую. А скутер-то дорогой, казённый. Пропадёт, год будем работать - не рассчитаемся. И сидеть сиднем - не за понюх табака пропасть. Буран в тех местах и на три дня заряжает, как у нас, бывает, дождь. В общем, корешок мне говорит:
   "Иди, Витя, к тракту, лови тягач! А я не пропаду - бензинчику немного есть".
   Делать нечего - я пошёл. Понятное дело, шёл против ветра, как и положено по направлению. А всё равно заблудился. Снега там не наши, по самое брюхо. Сколько продирался - не помню. Не менее трёх часов без отдыха. В конце концов, выбился из сил, прилёг отдохнуть. И такая депрессия накатила! Пропади ты пропадом, думаю, жизнь моя поганая, но с места не сдвинусь. И вроде как уже засыпать начал. А мороз, несмотря на буран, не менее тридцати. И вдруг сквозь сон слышу: будто волки воют. Или это снилось мне? В любом случае страшно стало. Одно дело просто умереть, а другое - волки по кускам по болоту растаскают. Хочу подняться, а не могу. Как во сне, когда хочешь проснуться изо всех сил, а не получается. И вдруг голос - сверху будто. Мягкий такой, настойчивый.
   "Поднимайся, Молоков! Рано тебе умирать, если в ад не хочешь попасть! Ты передо мной ещё ни одного из многочисленных твоих грехов не искупил! Поднимайся!"
   Испугался я, открыл глаза, вскочил. Откуда только силы взялись! Прислушался - не слышно больше голоса. Только волки воют. А может, не волки - пурга. В общем, не пошёл я, а побежал. Даже не побежал, а поскакал, как заяц, по снегу. Вы не поверите мне - через пять минут на тракт вышел. Тут на счастье - геологи на вездеходе. А корешок мой замёрз - не хватила ему бензина для согрева. С того дня и понял я: есть Бог на Небесах, есть! Это его голос я слышал в буран. И решил я остаток жизни посвятить искуплению своих грехов. Сначала хотел в монастырь податься. Потом решил: подлянки-то я людям делал, а не Богу, надо добром вернуть. А уж старым, немощным заделаюсь - тогда в монастырь. Вы что об этом всём думаете, отец Филипп?
   - А что тут думать? Ты сам всё понял, и слов моих не требуется. - Иерей был поражён рассказом Молокова. Неужто и в наши гнусные времена чудеса случаются, и добрый Господь не оставляет чад своих заблудших?
   - Вот и перед вами винюсь за то, что поскандалил в Харцисске, чуть не избил за добро ваше! Простите меня!
   Отец Филипп с укором смотрел на Молокова.
   - И всё, Виктор? Ты же обещал мне быть искренним!
   - А что ещё? - Вот удивление его было искренним.
   - Почему не просишь простить за то, что чуть не убил меня?
   - Да Бог с тобой, батюшка! Неужто думаешь, что я тебя ножом? Чем хочешь, могу поклясться, что не я!
   - Не ты, это правда. - Иерей поднялся с пенька. Встал и Молоков. - А кто послал убивать меня за карточный долг?
   Виктор побледнел, отвёл глаза в сторону.
   - Откуда это вам известно?
   - Колька Паламарчук перед смертью исповедовался, прощение просил.
   Молоков вдруг упал на колени, обхватил берёзовый пень руками, будто хотел об него голову свою размозжить.
   - Прости, отец Филипп! Не нашёл я в себе мужества и духу признаться! Не всё дерьмо из души моей вышло. Прошу тебя: помоги! Помоги к нему придти! За тот случай не прощай, не прошу. За тот грех я до конца жизни перед тобой виниться буду! Одного прошу: не отворачивайся от меня - помоги!
   - Чем я тебе помогу? Только Господь и поможет! - Иерей наклонился к саквояжу, переложил из него в сумку одеяния для службы. Вытащил томик Библии, посмотрел на него в задумчивости, затем протянул Молокову. - Возьми! Не исключено, что это тебе поможет.
   Виктор вскочил с колен - большой, какой-то неуклюжий, как медведь в клетке.
   - Спасибо, отец Филипп! - Он взял у иерея Библию и поцеловал ему руку. А отец Филипп, размахнувшись, забросил саквояж в кусты - отслужил своё.
   - А в церковь приходи. Каждый раз, когда служить буду.
   - Конечно, конечно, непременно! - торопливо пробормотал Молоков. Потом нерешительно потоптался у пня. - Слышал я, отец Филипп, что в Дорошино в Храме большую реставрацию затеяли. Можно, я приду, помогу? Я по строительным делам теперь мастак. Мне платить не надо, разве что покормите. Когда приходить?
   - А завтра и приходи, коль не занят. - Отец Филипп почему-то уверен был, что Молоков придёт и поможет.
   - Ну, тогда до завтра! Спасибо за всё, отец Филипп!
   И Молоков пошёл к дороге - большой, неуклюжий и вдруг ссутулившийся. Видимо, тяжёлый груз лежал на его плечах.
   Иерей ещё некоторое время смотрел ему вслед, не замечая, что на глаза его навернулись нечаянные слёзы.
  
  
  
  
   2004 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ЧЁРНАЯ КУРИЦА
  
   Эта курица, больше года назад вылупившаяся из яйца, с первого дня после появления на свет была странной. Среди пёстрых и белых цыплят, своих братьев и сестёр, она единственной была чёрной. И вылупился этот чёрный цыплёнок последним, когда хозяйка собиралась уже сгонять квоктуху с гнезда.
   Чёрный цыплёнок с первого дня сторонился своих братьев и сестёр. Когда все цыплята, души не чая в своей матери-квочке, бежали на любой её зов, обучаясь у неё бесхитростному куриному житью, Чёрный в одиночестве бродил вдоль сетки-рабицы в цыплячьем загоне, что-то упорно, как старатель золота, искал в земле, разгребая её тоненькими лапками, разрывая клювом. Мало того, что чёрный цыплёнок родился тринадцатым - на правой лапке у него было не четыре, как у всех, а пять фаланг.
   На ночь или когда было холодно, цыплята прятались под мать-квоктуху, согреваясь теплом её тела. Но Чёрному тёплого местечка никогда не доставалось. Да он и не стремился к нему. Самое большее - пристраивался у спущенного на землю крыла матери.
   Могло показаться, что чёрный цыплёнок был изгоем в своей куриной семье. Но квоктуха никогда не трогала его. Бывает, рассердится на какого-нибудь шаловливого пушистого отпрыска, клюнет его или лапой отшвырнёт, а Чёрному позволялось делать всё, что ему вздумается. Сторонились и побаивались независимую сестру остальные цыплята.
   К зиме чёрный цыплёнок превратился в красивую чёрную курицу. И прошлогодний красный петух с крыльями и хвостом изумрудного отлива из всего молодого пополнения отдал предпочтение ей. Но это нисколько не вскружило голову чёрной, как галка, гордячке. Если она и принимала любовь петуха, то снисходительно, по куриной обязанности.
   В курятнике молодая чёрная курица облюбовала себе место на нижнем шестке ближе к окну, и старая курица, сидевшая там до неё, на удивление безропотно уступила своё. Молодые куры в тяжкой ежедневной борьбе завоёвывали право стать членами куриной семьи. Но Чёрную эта проблема, казалось, не волновала. Попыталась большая пёстрая хохлатка отогнать её от ручейка ячменя, насыпанного хозяйкой, но чёрной курице оказалось достаточно -одного высокомерного и презрительного взгляда на хохлатку, чтобы та ретировалась.
   В июне несколько кур заквохтали, желая стать матерями, но хозяйка на яйца посадила двух - самых надёжных, доказавших своим терпением и материнской любовью право быть квочками. Выводки получились довольно удачными.
   Чёрная курица и нестись стала позже остальных молодых кур. Как раз вовремя, потому что хозяйка уже задумала определить её в куриный бульон. Правда, нестись в общих гнёздах гордячка не пожелала, облюбовав себе местечко в углу курятника. Но зато яйца её были самыми большими и какой-то особой, ослепительной белизны.
   Постепенно привязалась к ней хозяйка. Иногда даже кормила отдельно и ни разу не снесла на рынок среди других яиц белоснежное яйцо чёрной курицы.
   И вот в начале сентября в углу Чёрной перестали появляться яйца. Хозяйка не поняла: в чём дело. Поймала курицу, прощупала - всё в порядке. Но где неслась курица, не нашла.
   Оказалось, в сеннике над курятником, куда вела лестница. Узнала хозяйка об этом, когда Чёрная заквохтала. К середине сентября! Хозяйка слазила на чердак и обнаружила в сене гнездо, в котором было девять яиц. Она хотела забрать яйца - толку с зимнего выводка! - но чёрная курица чуть глаза ей не выцарапала за покушение на её будущих детей.
   - Ну и сиди, дура! - Рассердилась на неё хозяйка, но зерно и волу на чердак поставила. - Всё у тебя не по-людски!
   Чёрная курица высиживала яйца старательно, покидая гнездо, чтобы поесть, попить и размять ноги не дольше, чем на пять минут. И в начале октября вывела девять цыплят - всех до одного чёрных.
   - Что теперь мне прикажешь делать с тобой и твоим выводком? - С грустью спросила хозяйка.
   Благо, дни в начале октября стояли на удивление погожие и тёплые, и хозяйка до заморозков поселила чёрную квоктуху с цыплятами в цыплятнике.
   Сегодня с утра она принесла в цыплятник пшена и мелко порезанные вареные яйца. Стояла у сетки-рабицы, скрестив руки на груди, наблюдая, как клопотится возле цыплят чёрная квоктуха, кормя их.
   - По радио передавали, что завтра будут заморозки, - сказала хозяйка вслух. - Придётся тебя с выводком в сени переселять. Всё теплее! И в кого ты такая непокорная и своенравная уродилась?!
   И печально усмехнулась. Хозяйке месяц назад исполнилось сорок лет, но она ни разу не была замужем. Хотя и лицом красива, и характером не вредна, а полнеть начала уже после тридцати пяти. Всё ждала, что приедет в их задрипанный городок принц на белом коне и полюбит её.
   Шли годы, а принц не появлялся. В тридцать пять поняла хозяйка, что его уже не будет, а в таком возрасте можно выйти замуж только за пьяницу и дурака. И заманила к себе в дом сорокалетнего профессора из Москвы, приезжавшего на лето на раскопки древних курганов.
   Беременность хозяйки проходила тяжело, и она чудом осталась жива во время родов. Но всё кончилось благополучно, и теперь её сынишке идёт уже пятый год.
   - Ладно, сказала хозяйка, опуская руки. - Погуляйте ещё денёк на воле! А потом заберу вас в дом. Будем уж вместе куковать, две чёрные курицы!
  
  
   2004 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ОБНАЖЁННАЯ НАТУРА
  
   Она вошла дымным утром осеннего дня. Свет скупо проникал в большое окно мастерской. Безветренный ленивый день дремал старым клёном за окном, роняющим безвольно на строгие серебристые хризантемы бронзовые узорчатые листья.
   Я как раз смотрел в окно на унылый покой природы, и мои мысли толпились в голове, как обнажённые новобранцы в предбаннике, не решаясь вылететь в это огромное, непостижимое мироздание, чтобы без следа раствориться в нём, а я не подталкивал их. Не знаю, как им со мной, но мне без них было покойнее.
   Никаких раздумий о смысле жизни, которого, в принципе, нет, - это здорово, когда за окном такой дымный от тумана день. Лишь вертелись в голове и на языке дурацкие слова из дешёвого шлягера: "Мои мысли - мои скакуны". Нет, нет, надоели мне эти скачки - лучше потолпитесь-ка, мысли, в предбаннике!
   Она вошла, скрипнув дверью, отобрав у меня покой одиночества и отрешённость от реальной действительности, когда забываешь о том, что ты живёшь. Скрип двери я услышал спиной и не обернулся на него - лишь поморщился. Но вошедшая в мою мастерскую в пасмурный день ни в чём не была виновата, ведь это я сам вчера пригласил её, пообещав за работу двести рублей.
   Зачем я это сделал? В такой угрюмый день невозможно сотворить что-нибудь путёвое. Но вчера был ясный солнечный день, и он даже не намекнул, что сегодня вместо него придёт его меланхоличный братец.
   Господи! Она вошла уже минуту назад, а я не могу разорвать скрещенных на гуди рук или повернуть к ней голову. Она думает, что я не слышал её прихода, и тихо стояла в пороге, боясь бросить камень слова в глубокий омут моих раздумий. Если бы она знала, в какой луже барахтаются мои мысли!
   Но если я и дальше буду делать вид, что не слышал, как она вошла, если я не обернусь к ней, эта чудная женщина может развернуться и уйти. И в этой глухой деревеньке я больше не смогу найти натурщицы, тем более с пикантной целью. Я чувствую затылком её печальный, страдающий взгляд - точка на затылке, на которой она остановила свои... не помню какого цвета глаза, начала нагреваться, будто у женщины вместо глаз был гиперболоид Гарина.
   Если я сию секунду не обернусь, она прожжёт мою голову насквозь, и из моего лба вылетит лазерный луч. Мои руки на груди готовились расцепиться, когда я услышал мягкий нарочитый кашель - даже не кашель, а короткий, с хрипотцой звук, похожий на него. И я талантливо изобразил, что вышел из глубокого раздумья. И обернулся к ней.
   Она стояла у двери глухонемой нищенкой и с недоумением рассматривала не меня, не мою мастерскую, а самою себя. Маленькая женщина тридцати лет в чёрной прямой юбке, в блеклом сером джемпере, поверх которого была накинута стёганая куртка изумрудного цвета с белыми полосами на рукавах. А глаза-то у неё были серые с зелёным отливом. Я любил такие глаза у женщин, и эти понравились бы мне, если бы присутствовали в мироздании или хотя бы здесь, в мастерской, которую арендовал на лето и осень в бывшем сельповском магазине.
   Она смотрела на меня без всяких эмоций и чувств, и я стал сомневаться: а женщина ли она вообще? Она казалась среднеполым существом с умершей душой.
   - Здравствуйте! - сказала она, поперхнувшись единственным словом. Оказывается, она не глухонемая, хотя вчера, когда я договаривался о работе и называл плату за неё, она лишь кивала маленькой головой, немного непропорциональной туловищу.
   Но теперь я превратился в глухонемого, лишь кивнув головой в ответ. Я подумал, что с этим жалким, среднеполым существом невозможно о чём-либо беседовать.
   Я принёс в угол, из которого натурщицу не будет видно из огромного окна бывшего магазина, стул и взглядом показал, что это её рабочее место. Потом ближе к стулу подтащил торшер с двухсотваттной лампочкой.
   Женщина очень медленно, будто у неё болели ноги, подошла к стулу и сбросила прямо на пол свою изумрудную куртку. Пока я вытаскивал на середину помещения мольберт, она бросила на куртку блеклый джемпер. За время, за которое я принёс к мольберту палитру и кисточки, она освободилась от телесного цвета лифчика, стоя ко мне спиной.
   Я не видел её грудей, но фигура у неё была, могущая удовлетворить изысканный вкус художника. Сняв лифчик5, женщина замешкалась, обняв свои плечи. Руки у неё могли быть красивыми, если бы она жила в городе. Пальцы длинные и тонкие с чуть заметными угощениями, но потрескавшиеся и огрубевшие от крестьянской работы. Ногти удлинённые, но обкусанные и неаккуратно постриженные.
   Женщина замешкались, но, видимо, вспомнив об условиях нашего договора, с испугом взглянула на окна, из которого за ней подглядывая лишь старый клён, с отчаянной решительностью отпустила стекать по своим ногам юбку. Бёдра у неё были узковаты, как у девочки-подростка, а ноги... ноги не идеальные - худы и лёгким колёсиком. Из-за ног можно было подумать, что в роду её были выходцы с Сиона. Но нет, лицо её откровенно славянское с округлённым подбородком, а нос с едва заметной курносинкой.
   Женщина села на стул в полуанфас, плотно сжав ноги в коленях и прикрыв руками груди. Что-то по-детски трогательное, что-то девственное было в этой позе. Наверное, образ этой женщины именно в такой позе был бы наиболее правдивым, но по замыслу картины она должна быть раскрепощённой, открытой для страстной любви.
   Я подошёл к женщине, развернул в анфас к мольберту, почти с силой оторвал её руки от груди. Одна рука её должна была лежать на затылке, а другая - уверенно и свободно на спинке стула. В девичестве груди её, наверное, были красивы и упруги, а сейчас немного обвисли, а тёмно-коричневые соски выглядели какими-то сиротами, съёжившимися от чужого внимания. А волосы, просто схваченные в хвост, были жидковаты и жёстки --сразу видно, что вымыты дешёвым шампунем, если вообще не просто мылом.
   Эта женщина никогда не сидела перед незнакомым человеком в такой позе, тем более - обнажённой, она не знала, куда спрятать глаза от смущения и стыда, она с удовольствием избавилась бы от своих глаз навсегда. И руки её мелко-мелко подрагивали, будто начиналась лихорадка. Всё-таки она не выдержала и сбросила руку из-за головы на густо заросший треугольник ниже живота. Я усмехнулся, строго взглянул на неё и вернул руку на место. Её бледные щёки сразу же порозовели.
   Я отошёл к мольберту. Ну и натура! Ну и взгляд! Женщина сидит на стуле не в ожидании страстной любви, а за пять минут до казни. А что делать? Не садить же на её место восьмидесятилетнюю старуху! Были в деревне пара молодух и побойчее, и поразвязнее. Но они замужние, и моё предложение попозировать обнажёнными посчитали бы оскорблением.
   Я навёл некоторые справки о своей натурщице, распив бутылку самогона с местным бичом. Звали её Наташей. Она жила с пятилетней дочерью в полуразвалившейся бабкиной хатке на отшибе - на заросшем осокой выгоне. Работала уборщицей в сельсовете. Была замужем. Но муж через три месяца после свадьбы укатил в столицу на заработки, и пять с половиной лет о нём ни слуху, ни духу. Может быть, забыл о том, что женат, а может быть, убили. Сколько сейчас по России таких без вести пропавших!
   Наташа сначала наотрез отказалась быть обнажённой натурщицей для заезжего художника. Когда я предложил ей это, она от ужаса выпучила глаза и собралась бежать сломя голову от сумасшедшего художника с окладистой, как у попа, бородой. но два слова, произнесённые мной : "Двести рублей" оказались для неё магическими. Видимо, бедовала она с дочерью.
   Моя обнажённая натурщица была так напряжена, что, казалось, вместо хребта у неё вставлен металлический стержень. В глазах её, на лице читалось такое безволие, что с неё можно было писать сомнамбулу. Она, может быть, и уснула бы, если бы не стеснялась меня и своей наготы.
   Я клал углём штрихи на холст без какого-либо вдохновения. Я чувствовал, что мои труды в этот день будут безвозвратно потеряны, но с маниакальным упорством делал набросок, почти не глядя на натуру, представляя на месте Наташи другую женщину, которая и нужна была для картины.
   Когда рисунок был готов, я обречённо вздохнул. Женщина на стуле и женщина на холсте были похожи друг на друга, как сёстры, совершенно антагонистичные по характеру. Я ещё раз взглянул на свою натуру и горько усмехнулся.
   - Можешь пять минут отдохнуть, пока я приготовлю краски.
   Наташа медленно поднялась, подрыгала ногами, подёргала руками, разминая затёкшие мышцы. И вдруг пошла к мольберту, прикрывая треугольник рукой. Обычно я никому не разрешал смотреть на незавершённую работу, но тут почему-то отнёсся к этому совершенно равнодушно.
   Она взглянула на рисунок и испуганно ойкнула. Конечно же, не узнала себя в раскрепощённой фривольной женщине. Но потом взгляд её сделался серьёзным и внимательным, мне показалось, что она с завистью любовалась женщиной на рисунке. Но, вернувшись на стул, опять вся скукожилась и отстранилась от реальной действительности. В мастерской было тепло, но Наташа дрожала всем телом, будто продрогла.
   Я отложил кисточки и подошёл к ней. Чтобы успокоить её, положил руку на обнажённое плечо. и вдруг она схватила мою руку и начала часто-часто, с какой-то одновременно детской и звериной страстью целовать её. Я, обескураженный, превратился в каменного Идола с Пасхи. А Наташа сорвалась со стула и лианой обвила меня.
   Я пятьдесят лет прожил на белом свете, не был обделён любовью женщин и знал толк в их любви, но никогда меня не любили так неистово, с такой отчаянной безрассудностью.
   Только через полчаса мы смогли продолжить работу. Подойдя к мольберту и взглянув на Наташу, я с удивлением обнаружил, что женщина на будущей картине и моя обнажённая натурщица похожи друг на друга, как близнецы.
   2004 г.
  
   ОВРАГ ЗА СИРОТКИНЫМ ПОЛЕМ
  
   По дну оврага за Сироткиным полем бежал весёлый и чистый ручей. Ещё бы ему не быть весёлым, если только что он вырвался из-под земли на волю, пробившись ключом. Мимо трепетных осинок, сгрудившихся беспечной гурьбой на краю оврага, мимо заневестившихся берёз, ровными рядами без перерыва водящих хороводы по склону, я опускаюсь к роднику.
   Здесь высокая и густая трава, с утра перепившая росы, и через десять минут мои ботинки и низ штанин набрались водой так, будто я по колено брёл берегом реки. Пальцы ног зашлись от холода, я энергично шевелю ими при каждом шаге, благо, что ботинки у меня на размер больше. А прямо передо мной выглядывает из-за веснушчатых стволов берёз насмешливое вишнёвое око зари.
   Спуск к кринице крутой, и ботинки скользят по мокрой траве. Так недолго скатиться грудой мяса по склону, обдирая бока о валежник. Недаром надо мной насмехается вишнёвая заря. Может быть, она предвкушает мой конфуз?
   Сквозь дымчатые стёкла очков я высматриваю в траве палку, о которую можно опереться, и нахожу такую рядом с красноголовым красавцем подосиновиком. Поднимая палку, я замечаю и его оранжевую семейку - три подосиновика поменьше. Я не шёл сегодня специально по грибы, я шёл к роднику за водой и ностальгическими воспоминаниями, но пройти мимо таких красавцев грешно. С ними и пустой городской суп из пакетов покажется гораздо вкуснее.
   Сбросив с плеч небольшой рюкзачок, я отыскал в нём целлофановый пакет. И наткнулся на фотоаппарат. Не удержался, чтобы не запечатлеть на память и бесшабашную семейку подосиновиков и ироничную, уже не вишнёвую - малиновую зарю.
   С палкой спускаться гораздо легче, да и трава редела по мере того, как я спускался ниже, туда, где березняк переходил в ольшаник. Уже на подходе к криничке я нарвался на ведьмин круг золотистых лисичек, с любопытством выглядывающих из-под прелых прошлогодних листьев. Их было столько, что не хватило места в пакете.
   Лет двадцать назад к роднику в овраге за Сироткиным полем вела тропинка. Приходили сельчане за чистой водой к кринице. А сейчас... Сейчас всё изменилось в мире, и его пороки коснулись этих девственных русских уголков.
   Старые люди говорили, что в начале прошлого века этой криницы и даже самого оврага не было. А Сироткино поле представляло собой широкий луг, поросший мелким кустарником. При Столыпине сюда пришёл Матвей Сиротка со своей семьёй. И превратил луг в поле. Незадолго до революции краем поля пробился овраг. А криница появилась... Сказывают, ключ ударил из земли, когда раскулаченную семью Сиротки отправляли в Сибирь. Может быть, это просто легенда? Но красивая!
   Сам трудолюбивый Сиротка сгинул где-то в сибирской глуши, никто из его отпрысков не вернулся на родину, но осталось от него поле и этот родник, одичавший за десять лет, в течение которых неотложные и суетные дела удерживали меня в пыльном и шумном городе.
   Десять лет назад криничка была обложена валунами в обхват, и из образовавшегося небольшого водоёма ключевую воду можно было черпать ведром. А сейчас я с трудом набрал две полуторалитровые бутылки из-под минеральной воды.
   По противоположному склону оврага от родника поднимается чуть приметная тропка. На самом верху, на краю Сироткина поля стоит подворье. Когда-то здесь стоял большой и добротный дом Матвея, мальцом я ещё застал последние годы его жизни. Потом этот старый дом новый хозяин подворья нелюдимый колхозный завгар Бабкин раскатал на дрова, выстроив рядом не менее роскошную избу. И была у этого Бабкина красивая дочь.
   Мою одноклассницу Бабкину звали Ниной. Она была умненькой девочкой и боготворила Блока и Ахмадуллину. Мне казалось, что Блока она знала всего наизусть. Я же был поклонником Есенина и в десятом классе сам начал писать стихи. Конечно, подражательные любимому поэту, но кое-что в них было. Три стихотворения того времени я даже включил в книгу своих стихов.
   Понятно, что не могли не вспыхнуть чувства между девушкой, любящей поэзию, и первым поэтом села. Мы заспорили с ней о Блоке и Есенине после урока литературы. Ниночка злилась на меня за Блока, которого я называл упадочным буржуазным поэтом. Каким же неистовым огнём горели её глаза, когда она спорила со мной! В ту минуту я влюбился в неё бесповоротно и с юношеским максимализмом думал, что навсегда.
   - Проведи меня домой, и по дороге мы попробуем найти истину! - решительно сказала мне Ниночка, протягивая свой дипломат.
   Апрельский день выдался солнечным и тёплым, мы не спешили и всю дорогу спорили, обрушивая друг на друга строфы любимых поэтов. Эти строфы были слишком нежны и романтичны, чтобы мы могли ранить один другого. Помню, в качестве ответа на строфу Блока я смог привести лишь строчку одного из стихотворений Есенина. Нина с насмешкой упрекнула меня в этом, но я поклялся выучить всё стихотворение и завтра же рассказать его.
   - А почему завтра? - Лукаво и лучисто улыбнулась она. - Сегодня к вечеру слабо?
   - Чего слабо?! Отнюдь! - опрометчиво похвалился я.
   - Только уговор - выучить всё произведение, строчку из которого ты прочитал" - Ниночка отобрала у меня свой дипломат за сто шагов от дома - боялась своего строгого отца. - Придёшь к кринице, когда смеркаться начнёт.
   Она насмешливо, но ласково посмотрела на меня. И этот взгляд до сих пор преследует меня.
   Я летел домой на крыльях надежды. Не пообедав, бросился к томику стихотворений и поэм Есенина. Долго искал злополучную строчку, но среди стихотворений её не нашёл. А когда пролистал поэму Анна Снегина", обомлел. Вот она, эта строка:
   На корточках ползали слухи...
   Выучить поэму за три часа! Вот почему так лукаво улыбалась Нина. Мне, первому поэту села, ярому поклоннику Есенина, сделалось стыдно. Приверженница Блока знала моего любимого поэта лучше меня. Я разозлился на неё, мой зарождавшееся мужское самолюбие было раздавлено.
   Я не учил бы стихи, не пошёл бы на свидание к кринице, если бы не стояли перед глазами её ласковый карий взгляд и сочные девичьи губы, к которым я мечтал прикоснуться своими губами.
   Я выучил большой отрывок из "Анны Снегиной" и с вырывающимся из груди сердцем пошёл на свидание с Ниной. Сколько потом будет свиданий с женщинами, сколько взлётов души и её разочарований выпадет мне в жизни! Но я не помню мгновения, волнительнее того, когда увидел за берёзками, тогда ещё подростками, присевшую у криницы девушку в голубом платьице.
   В тот вечер мне не пришлось читать отрывок из поэмы Есенина, который я выучил. Из-за того, что у меня кружилась голова от поцелуев с Ниной, кружилась в сказочном вальсе берёзовая роща на склоне оврага за Сироткиным полем, кружилось само мироздание, и есенинские строчки, все до одной, вылетели из моей головы.
   После этого мы встречались с Ниной у криницы чуть ли не каждый день. Мы читали стихи и целовались. И ещё слушали, как заливался соловей на старой ольхе у родника.
   Через неделю после выпускного вечера под яркими июньскими звёздами на тихой полянке в двадцати шагах от родника случилось то, что и должно было случиться с влюблёнными, потерявшими голову от стихов и любви. Как раз на той полянке, где я сегодня нашёл ведьмин круг золотистых лисичек. Только по прошествии двадцати лет эта полянка была не эстетично завалена валежником.
   А потом я поступил в Литинститут и влюбился в экстравагантную московскую поэтессу. Моя новая роковая любовь приказала долго жить через два года после свадьбы.
   А Нина?.. Какой же сладкой и горькой одновременно болью отзывается в моём сердце это имя! Только через десять лет от подруги Нины я узнал, что у неё от меня родилась дочь. Нина вышла замуж скоре после моей свадьбы и уехала куда-то на Алтай. Давно умер нелюдимый отец Нины, а её мать уехала к ней. Теперь в доме на краю Сироткина поля живёт колхозный бухгалтер. Никто Нининого адреса не знал. Десять лет не приезжал в село и я - здесь у меня, кроме полуразвалившегося родительского дома, никого и ничего не осталось.
   А тут пригласили известного писателя, лауреата всяческих премий на встречу выпускников через двадцать лет. Собралось много моих одноклассников, я выслушал немало дифирамбов в свой адрес, но сердце моё пребывало в печали. Потому что не было на вечере Нины.
   Окунув ладони в кристально чистую воду, я плеснул пригоршню в почему-то разгорячённое лицо, а потом из пригоршни напился. И странное дело: после этого на губах остался приятный привкус, словно после поцелуя с Ниной.
   От криницы в гору я поднимался тяжело, ощущая каждой клеткой тела пролетевшие двадцать лет. На середине склона, обняв гладкий ствол берёзы, бросил прощальный взгляд на криницу, понимая, что больше никогда не вернусь к оврагу за Сироткиным полем.
   А над берёзами в голубом мареве непринуждённо покачивалась апельсиновая заря.
  
  
   2004 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПАРИ В ДУБУЛТАХ
  
   В Ригу воронежский поезд, доставивший одного из будущих российских классиков, то бишь меня, на писательский семинар, прибыл 8 февраля 1989 года в девять сорок утра. Большая зелёная гусеница без сожаления отрыгнула меня в сумрачную из-за циклона реальность на перрон рижского вокзала. Реальность не приняла меня с распростёртыми объятиями, не обняла. не прижала к своей любвеобильной груди, а удивлённо и настороженно наблюдала за -мной со стороны.
   Не очень-то и хотели! - не расстроился я из-за её не гостеприимства и отвернулся в сторону, ощущая крутыми, не писательскими плечами промозглость балтийского утра.
   Я ещё молод, питаюсь жизнью и её надеждами, поэтому мой взгляд печален и оптимистичен одновременно и внимательно, как пристальный сыщик, обыскивает немноголюдный перрон. Находит невзрачного вида старушенцию, одетую в скромные доспехи трамвайного кондуктора или вокзальной уборщицы. Но в её серых и тусклых, как балтийское небо, глазах теплится костерок доброты и любви к миру. Только к такому взгляду стоило подходить в это неуютное утро, высокомерно хранящее какую-то непостижимую человеческому сознанию тайну.
   Кроме доброго взгляда, с ленивой надеждой шарившего по рижскому перрону, у старушки на груди висела ещё и картонка с надписью "Курортный агент". И я бездомным курортником подошёл к ней.
   - Извините, а как мне доехать до Дубултов? - осекшимся сырым голосом спросил я.
   Вспыхнувшая было надежда в глазах старушки искоркой растаяла в балтийском тумане, сизыми языками облизывающем древнюю Ригу. Старушка понимает, что я не дикий курортник и не нуждаюсь во временном пристанище, но всё равно с чуть заметным латышским акцентом вежливо и подробно объясняет мне, как доехать до неведомых Дубулт на электричке, которая отправляется через час. Спасибо, божий одуванчик!
   Я ещё молод, питаюсь надеждами, но мой желудок недоволен этой пищей и гонит меня с перрона в привокзальный буфет. Как будущий классик, я пристально озираю реальную действительность и, по мере возможности, удивляюсь и поражаюсь. Тем, например, что рижский привокзальный буфет уютнее и опрятнее российских и белорусских, каковых я посетил великое множество. И совсем нет очередей. Латыши, видимо, - гурманы, поразборчивей русских и стараются не питаться на вокзалах.
   Зато буфетчица такая же полная, краснощёкая и вставшая утром не с той ноги, как в русских и белорусских буфетах. Не добавляет буфетчице доброжелательности и вопиющая курносость. Поэтому я робко бросаю в её равнодушие:
   - Мне, пожалуйста, два шницеля и стакан сметаны.
   На мгновение наши взгляды встречаются, и в её голубом я не нахожу ненависти к миру и его обитателям. Буфетчица всего-навсего отсутствует в данной реальной действительности, при этом не присутствуя в другой. В никуда она подала шницель и сметану и, мне показалось, что она удивилась, когда с прилавка исчезла тарелочка, а вместо неё возникла мятая рублёвка.
   Увы, и закуска, и цены - как и повсюду на необъятных просторах моей Родины. Разве что сметана не разбавлена и свежа. А шницеля... Что ж, российским желудкам к холодным, резиновым шницелям не привыкать.
   Желудок хоть чем-то заполнен, с презрительным миролюбием ворчит, но успокаивается. Я выхожу на перрон, на ходу прикуривая воняющий на всю округу "Космос". Старательно высасывая из отсыревшей сигареты дым, я похожу на младенца, терзающего пустышку.
   Рига. Что я могу сказать о городе, который видел только из окна поезда. Проезжали микрорайон. Как и во всех современных советских городах преобладают серые тона. Угрюмые, высотные панельные дома. Но в кое-каких деталях проблескивает мысль архитектора, и в целом микрорайон неплохо привязан к местности.
   С перрона, на котором я ожидаю пригородную электричку, Ригу тоже не увидеть. Несколько островерхих башенок - готический стиль. И это вселяет надежду, что позже, когда основательно буду знакомиться с древним прибалтийским городом, меня не постигнет разочарование.
  
   Поезда ждал целый час. Под хмурым рижским небом выкурил четыре сигареты. И несколько раз станцевал странный и нелепый танец с постукиванием каблук о каблук, выгоняя промозглый холод из югославских ботинок. Надо мной и, казалось, над всем мирозданием сумрачно струились слоистые облака, гонимый на восток сырым морским ветром. Над железнодорожными путями, над домами, как планеры кружили голуби. Но их полёт - это первый вылет учеников-планеристов. И в красоте полёта, и в умении рационально использовать розу ветров их превосходят чайки.
   Впервые вижу такое тесное соседство морских и почти одомашненных птиц - чаек и голубей. Впрочем, чему тут удивляться? Рядом Даугава. И всё же морские птицы далековато забрались в центр города. Двина-Даугава. И тебя коснулась мазутная длань цивилизации, что даже чаек прокормить не можешь. Они парят над городом, как нищие попрошайки, с высоты высматривая хоть что-нибудь съестное.
   Что ещё зацепилось за мою память в течение часа, кроме голубей, чаек и промозглой сырости? Светловолосый парень лет восемнадцати, будто собравшийся на съёмки известного документального фильма Рижской киностудии "Легко ли быть молодым?" Этот потомок суровых латов был в длинном белом плаще с чёрной латкой ниже поясницы. Плащ подпоясан то ли цветным платком, то ли пёстрым галстуком. Он обут в натёртые ваксой хромовые сапоги с высокими голенищами. По бедру бьётся чёрная планшетка. За всё время он бросил на меня два-три мимолётных взгляда, но и этого было достаточно, чтобы понять: я ему почему-то не нравлюсь. Наверное, курносостью и славянской внешностью.
   Зато два старика справа будто и не замечали моего присутствия на рижском перроне. Один из них, высокий, с почти бесцветными глазами - явно латыш. Другой - коренастый, с лицом, часто распаханным плугом времени, без сомнения - русский. По всему видно, что они познакомились тут же, на перроне, но это не мешает им о чём-то оживлённо беседовать.
   Мимо меня в прогулочном темпе прошёл бородач в пышной, кажется, собачьей шапке - похожую носит Андрей Вознесенский. Бородач всем существом своим ушедши в себя и что-то ищет рассеянным взглядом на перроне. Когда он подходит ко мне ближе, замечаю, что у него нездоровый цвет лица. Какая болезнь докучает ему: душевная или физическая? Когда бородач удаляется от меня, в его чуть сутулой спине чувствуется благородная стать. Со спины он похож на Чехова.
   Почему-то мне подумалось, что бородач один из руководителей нашего писательского семинара. Предположение оказалось верным. Он сошёл с пригородного поезда, и я вместе с ним вошёл в Дом творчества, мы за одним столиком в вестибюле заполняли гостевые анкеты. Стефанович. Его фамилия мне ни о чём не говорила. И не могла говорить - бородач не был известным писателем, он был представителем издательства "Современник".
  
   Десятиэтажное здание Дома творчества. Серый спичечный коробок, поставленный на попа у самого моря. В этом месте Юрмалы на проспекте Дубулты он выделяется лишь своей высотой. Уж для писателей могли соорудить что-нибудь оригинальное, радущее глаз. Бездушная архитектура, безликая литература - всё в этом мире взаимосвязано.
   Меня заселяют в девяносто восьмой номер. Это девятый этаж, по слухам - элитарный. Здесь по преданиям обслуживающего персонала живут, как правило, литературные тузы. В подтверждение этому: в соседнем номере обитает главный редактор журнала "Новый мир" Сергей Залыгин. Не из-за этого ли с каким-то трепетом захожу в свой номер и раздвигаю голубые шторы на высоком и широком окне. И ощущаю себя мореходом на океанском лайнере - прямо передо мной тёмно-синее с зеленоватым отливом Балтийское море. В нынешнем году очень тёплая зима, к началу февраля море и не собиралось облачаться в ледовый панцирь. Оно беспокойно дышало за окном Дома творчества, и это беспокойство коснулось и меня. Какими-то зыбкими виделись мироздание и моё будущее.
   Я ещё будущий классик, и поэтому в двухкомнатный номер на девятом этаже подселяют ещё одного будущего классика - интеллигентного очкарика с чеховской бородкой Василия Глазкова из Ростова-на-Дону. У него маленькие серые глаза, но в них собрано немало ума - не бьющего, как из криницы, а омутового, глубинного, светящегося изнутри.
   Три дня уходит на знакомство с новыми друзьями, морем, Юрмалой. И чтение до одури, до интеллектуальной тошноты опусов сотоварищей по семинару. Это приказ литературных боссов: обсуждать гениальные и просто талантливые произведения молодых коллег по перу, уподобившись наивным птенцам, выщипывать друг у друга пёрышки, чтобы каждому из нас было неповадно. Нас, как щенят, натаскивают, учат лаять на ближнего своего. И пуще всех старается матёрый кинолог Сергей Есин, очень талантливо изображающий литературного мэтра. По вечерам и ночам я глотаю опусы сотоварищей, как не пережёванные куски мяса. По утро четвёртого дня среди опусов мне попалась поделка под Борхеса, только в более усложнённом, извращённом варианте, и от заумных изысканий молодого прозаика из Москвы возникает желание броситься с девятого этажа в море.
   За три дня у нас сложилась тесная и тёплая компания по Дюма-старшему: Д*Артаньян - Сеня Катков из Воронежа, Артос - Саша Беляев из Владивостока, Арамис - Вася Глазков и я - конечно же, Портос. Каждый из нас приближённо соответствует характерам и темпераментам героев Дюма. В нашей группе высоко развито чувство собственного достоинства. Мы с некоторым высокомерием смотрим на остальных зелёных и серых семинаристов, считая себя, хотя и будущими, но классиками. И не понимаем того, что по сути своей мы середнячки, что нас, середнячков, и собрали здесь, чтобы наша не мастеровитая усреднённость не выделялась на фоне отточенной усредненности мэтров. Когда к концу семинара я это усвоил, бросил писать. Можешь не писать - не пиши. Я мудро последовал совету классика.
   Но всё равно я и сейчас благодарен семинару в Дубултах за то, что позволил в последний раз в жизни окунуться в атмосферу бесшабашного студенчества. Мы пили напрополую, по пьянке читали друг другу наиболее удачные места из своих романов, бродили по центральным улочкам Риги, впитывая душой и сердцем её экзотическую для русского глаза красоту, и даже на мой день рождения искупать в море. Хорошо, что были изрядно пьяны, и никто из четверых не подхватил простуды.
  
   В те благословенные времена женщины-писательницы ещё не объявили массового восхождения на российский литературный Олимп. По крайней мере, на семинаре в Дубултах их было всего две - по одной на дюжину молодых мужиков, в которых бурлила кровь, и каждый был готов к романтическим подвигам. Но по части любовных страстей не было равных отчаянному холостяку, пьянчуге и бабнику Сенечке Каткову. Он во все тяжкие бросился охмурять обеих писательниц, не обращая внимания на параметры их фигур и фотогеничность их физиономий. И то правда: сравнивать наших агат кристи было не с кем.
   Сенечка был одним из самых молодых семинаристов, хотя и его возраст приближался к Христову. Увы, если бы каждому из будущих российских классиков был определён срок жизни Лермонтова, на семинаре некого и нечего было обсуждать.
   Жена потом часто тревожила меня вопросом: "Милый, почему ты ничего не пишешь?" Я недоумённо отвечал: "Потому что я был в Дубултах". Она, конечно, ничего не понимала. А я ей ничего не объяснял. Зачем ей мои творческие проблемы, когда накануне развала советской империи хватало проблем хозяйственных? Я любил её, потому что у меня для этого было достаточно свободного времени. Писательство - это болезнь, пожирающая нервы и время. Безумно любить получается одно: или женщину, или письменный стол. Я выбрал первое.
  
   Никогда мне не было так неловко после близости с женщиной, как в Дубултах. Женщина-философ и женщина-любовница, понял я, - два несовместимых понятия.
   А всё началось с чисто спортивного интереса. Сеня, получив от ворот поворот от калужской писательницы, начал бить клинья под писательницу челябинскую. По пьянке он похвалился мне:
   - Ну, уж эту гусыню, брат, я уломаю в течение четверти часа!
   Я был пьян не менее его. И зачем-то полез в бутылку.
   - Может быть, если рядом не будет меня.
   Катков с критической иронией окинул мою фигуру. Всё среднее - рост, полнота, внешние данные. Куда мне тягаться с ним - с жгучим и неотразимым красавцем!
   - Идёт! - Сеня неинтеллигентно икнул. - Заключаем писательское пари!
   Мы с Катковым собираем остатки нашего пиршественного стола и собираемся направиться в номер Светочки. С кем она останется на ночь, тот и выиграл пари - литр "Сибирской". Почему именно "Сибирской"? Потому что в Юрмале не было другой водки. Я легкомысленно протянул руку Каткову для заключения самого пошлого в моей жизни пари. Если бы я не был пьян...
   Но я был пьян и уверен в себе, потому что Сенечка - высокий и стройный бородач с жгучими тёмно-карими глазами, с женщинами, даже соблазняя их, вёл себя грубо и прямолинейно, как каток для укладки асфальта. Каток Катков! Я не озвучил свой каламбурчик, боясь обидеть товарища по перу. Только сказал с иронией:
   - Женщина-писательница, Сенечка - это материя, возвышенная до идеальной, это натура тончайшая и чувствительная!
   Но Каткова не волновали мои философские инсинуации. Он, схватив меня за грудки, привлёк к себе. Можно было подумать, что он собрался драться со мной на дуэли. Из-за кого?! А что, Светочка, не женщина? Женщина. И жаль, что прошли времена дуэлей и настоящих мужчин. У меня был бы шанс против доброго, но хамовитого Каткова, воплощавшего в себе образ поручика Ржевского, - я стрелял хорошо.
   - Повторяю: мы идём к Светочке вдвоём! - Сенечка сгружает выпивку и закуску обратно на стол. - Берём по бутылке шампанского, по коробке конфет, по букету цветов. Мы должны находиться в абсолютно равных условиях!
   Чёрные цыганские глаза воронежского писателя горели благородным огнём.
  
   Светлана, коротавшая время в полном одиночестве, была приятно удивлена. И было из-за чего. При всей своей невзрачности, она ещё и одевалась чуть приличнее огородного пугала и, естественно, не пользовалась успехом у мужчин. Как женщина умная, она сразу же почувствовала подвох и была настороже.
   К шампанскому и конфетам на письменном столе Светлана зажгла свечу. Получилось очень даже романтично и интимно, почти как в рыцарских романах, не хватало только оленьих рогов на стене.
   Между тостами и выпивкой Катков сыпал довольно сальными анекдотами, часто очень даже пикантными, я прорывался в паузы между анекдотами любовной лирикой собственного сочинения. Сенька старался, из кожи лез, чтобы убедительно изобразить неотразимого сердцееда, я олицетворял скромность и непорочность. Пьяные придурки! Если бы мы знали, что думала о нас снисходительно усмехающаяся Светочка!
   Ей первой надоела комедия, которую устроили в её номере будущие классики литературы. Она поднялась, прошла к тумбочке и включила скромный, одно-кассетный магнитофон.
   - Мне кажется, что кавалеры хотят потанцевать с дамой!
   Пока я пытался узнать мелодию какого-то современного шлягера, шустрый катков уже подхватил Светлану и уверенно вывел её на середину номера. Он тесно прижимал её к себе, уверенно водил рукой ниже её поясницы и что-то шептал её на ухо. Что мог нашёптывать Сенечка? Я ничего не мог предположить, кроме этого:
   "Я хочу трахнуть тебя! Клянусь, ты об этом не пожалеешь!"
   По правилам пари следующий танец был мой.
   Я водил Светлану, как джентльмен, нежно, как по клавишам баяна, перебирал пальцами по её талии. И несколько раз прикоснулся к её маленькой, холодной, покрывшейся гусиной кожей руке ласковым поцелуем. А когда танец заканчивался, склонил к её уху.
   - Я хочу сегодня остаться у тебя. Ты мне нравишься.
   - Если ты этого хочешь... - Глядя прямо мне в глаза, ответила Светлана. Её взгляд был так же бесстрастен, как белый потолок номера в Доме творчества.
   Интересно, что ответила уральская писательница на предложение Каткова? А что если то же самое, слово в слово? - с ужасом предположил я. Но все сомнения развеял Сенечка после того, как мы выпили по бокалу шампанского.
   Катков вышел из-за стола и, как клоун, поклонился Светлане.
   - Благодарю вас, мадам, за превосходный вечер! - сказал он и потянул меня за рукав.
   У двери он сказал мне вполголоса:
   - Желаю удачи! Светлана выбрала тебя, а я пойду, выброшусь с восьмого этажа! Закажешь мне панихиду в Домском соборе!
  
   Катков ушёл, и Светлана сразу же провернула ключ в замке. А я в установившейся вдруг тишине чувствовал себя раздетым догола на городской площади в часы пик. Самым лучшим было бы ретироваться и мне, но из-за дурацкого мужского самолюбия я должен был потянуть время. Я предпочёл бы выставить две бутылки "Сибирской, но Сеня обязательно обзовёт меня тельпугом и собакой на сене. И того хуже - высмеет в мужской компании.
   Разрывая неловкое молчание, я разлил остатки шампанское по бокалам.
   - Света, я ещё немного посижу у тебя? Хочешь, стихи почитаю? - Я старался не встречаться с ней взглядами, потому что неприятно для меня её умные глаза были пронзительными.
   - А ты разве не за этим пришёл? - спросила Света и непринуждённо села мне на колени. - Разве я тебе уже не нравлюсь?
   - Конечно, нравишься! - несколько растерянно ответил я.
   - Тогда я выключу свет, хорошо? - как-то вяло и обыденно предложила она.
   Это была не любовь молодых людей, наполненных страстью. Это походило на исполнение супружеских обязанностей с Любашей. Даже в темноте, когда я не видел лица Светланы, мне всё не нравилось в ней: и гусиная кожа, и обширно, густо поросший лобок, и мягкий, напоминающий кисель, живот, и маленькие, вялые груди, и её полное равнодушие к сексу, будто я занимался любовью не с живой женщиной, а с резиновой куклой. Из-за всего этого, из-за отвращения, рождавшегося и укреплявшегося во мне, я желал быстрее закончить это безрадостное совокупление, вместо наслаждения, превратившееся в муку. Но, как бывает в подобных случаях, получился противоположный эффект: я из среднего любовника превратился в секс-гиганта, способного услаждать женщину в течение всей ночи. А женщина-писатель, женщина-философ не отозвалась мне ни единым встречным движением.
   Не знаю, получила ли Светлана удовольствие от такой обыденной любви, но, как только я с вздохом облегчения отпрянул от неё, она сказала:
   - Ну вот, теперь ты с полным правом можешь доложить Каткову, что выиграл пари.
   Я одевался и от этой неожиданной прямоты с примесью цинизма запутался в собственных трусах.
   - Это он тебе сказал?
   - Мне ничего не надо было говорить. Это на ваших лбах было написано, когда вы ввалились с шампанским и цветами. Я вас, мужиков, насквозь вижу!
   Я растерянно молчал. Мне было стыдно и неловко, как когда-то в юности, когда я шмыгнул под одеяло к сорокалетней женщине, а она, проснувшись, надавала мне увесистых пощёчин.
   - А ты не переживай! Думаешь, я обиделась? Думаешь, вы унизили меня? Нисколько. Я знаю себе цену, как женщина. И то, что ты выспорил у этого грубияна Сеньки, вполне соответствует ей. Кстати, что ты выиграл?
   - Мы с ним вовсе не спорили. Просто у нас совпали желания, - я попытался сгладить возникшую неловкость.
   - Надо же! Дурнушка Света стала пользоваться популярностью у мужчин! Ну, конечно! Наша семинарская жизнь в Дубултах чем-то напоминает обитание тридцати мужчин и двух женщин на необитаемом острове. - она уже натянула на себя свой блеклый, серый балахон и включила свет.
   - Зачем ты так?! - Её безжалостные слова о себе задели меня за живое. - Ты очень умная женщина!
   Света иронически усмехнулась.
   - С умными женщинами мужики любят поговорить о высоком и вечном. А спят с красивыми. Но всё равно я тебя благодарю, что не побрезговал!
  
   Я возвращался в свой номер оплёванным с ног до головы, побитым камнями презрения к себе. Никогда я не ощущал себя таким гадким и мерзким. Нет, не за какие деньги я больше не стану спать с женщинами-философами, пусть даже они будут неотразимой красоты!
   Утром я поделился с Катковым своими горестными размышлениями по поводу прошедшей ночи.
   - Брось заниматься самоедством! Ну, трахнул девицу... Я по пьяни не на таких ещё уродок наскакивал - не дай Бог, приснятся. А Светка местами - ничего! - успокоил он меня.
   - Да не в этом дело!
   - В этом. На всё смотри проще: наливают - пей, дают - трахай. А все утончённые переживания - для наших с тобой романов.
   В романе Каткова, который я читал, есть тонкие переживания. И это было удивительным. Скорее всего, болючая. чувствующая душа Сени, не раз пострадавшая от жестокой реальной действительности, теперь пряталась от неё за непроницаемой маской пьяницы и грубияна.
   Жизнь на семинаре текла своим чередом, ничем не отличаясь от других подобных мероприятий. Я пользовался своими новыми друзьями, исходя из своих нужд на текущий момент. Бывал с Сеней, когда хотел уйти в загул; с денежным Сашей, когда ехал в Ригу побродить по городу и посидеть в не дешёвых кафе; с Васей, проштудировавшим всю классическую философию, когда хотелось поумствовать о смысле жизни. А я им платил одной-единственной монетой - своей крестьянской покладистостью.
   Через три недели мы разъехались по своим большим и малым городам и некоторое время - года два, наверное, - переписывались. Эта была странная переписка: каждый из троих писал только мне, а я каждому сообщал об остальных. И все четверо были в курсе дел друг друга. Потом всё в стране и в наших судьбах перевернулось с ног на голову. Не ответил однажды Сеня, потом Вася, Саша. А я не настаивал.
   Света мне писем не писала, как и я - ей. Но в течение десяти лет перед Новым годом и 23 февраля от неё приходили поздравительные открытки, в которых она желала мне здоровья, счастья и творческих успехов.
  
  
  
   1989, 2006 гг. г. Юрмала, г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   БАЗАРКОМ И ДЕД АНДРОН
  
   Деда Андрона так и подмывало свернуть в бор, поискать грибов (он был заядлый грибник), но он вёз в Сураж на маслозавод молоко, собранное у жителей Кисловки - близлежащей к городу деревни. Задержишься на часок - и пропал продукт.
   До города оставалось километра три, когда Андрон, подъезжая к реке, увидел длинного, нескладного парня, шагающего по обочине дороги в город. Лошадь рыжей масти с понуро опущенной головой, тянувшая за собой телегу на резиновом ходу, остановилась без команды Андрона.
   - Куда путь держишь, студент? - спросил старик у путника. Он рассматривал его хитроватыми, не потерявшими серого цвета глазами.
   - В Сураж из Кисловки.
   - Что-то не припомню таковых среди кисловцев. У нас с цыганскими глазами отродясь не бывало. В гостях был?
   - В гостях.
   - Садись. В ногах правды нет. За папироску довезу до Суража. - Андрон приоткрыл в улыбке жёлтые, но ещё крепкие зубы.
   Парень сел в телегу, угостил старика сигаретой.
   - Не иначе - жених чей-то?
   - Точно, жених, дедушка! Сосватали в вашу деревню, - отшутился попутчик.
   - Дожил, мать твою! Уже женихов сватают. Небось, Верка Мехедова! Акромя её никто сватать не додумается! - Старик разорвал сигарету, пересыпал табак в клочок газетной бумаги, свернул самокрутку. Попутчик, наблюдая эту операцию, рассмеялся.
   - Откуда тебе, дедушка, известно, что я студент?
   - Тут и дураку ясно. Мощи у тебя крепкие, а мяса на них, что на худой курице. Ноне времена таковы, что никто, акромя студентов не голодает. У меня внучка Светлана - ветром пошатывает. Папка с мамкой её деньги шлют, значится, чтобы она питалась, а Светка на книжки да театры тратит. У ней крен в сторону культуры: сдохну, а начитаюсь.
   Дед был из тех старичков, что любят поговорить.
   - Значится, из Кисловки идёшь? От Верки? Она надысь в Брянске была. Охомутала?
   - Пошутил я, дедушка. В нашей деревне не по сердечным делам был.
   - А-а... - Андрон понятливо кивнул. - Песни старинные записывал. Этого добра у нас в каждой хате. Все поют. А жрать нечего.
   - Сейчас везде трудно.
   - А как иначе, ежели вас, городских, кормить некому. Будто немец по деревням прошёлся - пусто.
   - Весёлые у вас дела!
   - Да уж веселей не бывает. Живём богато - крапива возле каждой хаты. А самый бедный - председатель.
   - Так уж и бедный?
   Дед усмехнулся.
   - А ты сам посуди... На курорт он прошлым летом ехал - профком ему сто рублей материальной помощи выделил. На бедность, значится. К сыну в Москву ездил - командировку в колхозе брал.
   За разговорами незаметно до Суража доехали.
   - Спасибо, дедушка! - поблагодарил попутчик, спрыгивая с телеги у автовокзала.
   - Давай, парень! - напутствовал его Андрон и стеганул хворостиной ленивую свою лошадёнку. - Но-о, царевна спящая! Из-за тебя весь базар просплю.
   Кроме пяти бидонов с молоком, в телеге Андрона подпрыгивала корзина с яблоками. Сдав молоко, дед обязательно приезжал на рынок. Не так яблоками торговать, как с товарищем закадычным встретиться.
  
   До восьми утра базарком Аршинов раздавал бабкам халаты, весы, выписывал квитанции, скрупулёзно посчитывал мелочь. После этого, покрутившись модницей перед зеркалом в конторе, причесавшись, отправлялся в обход по рынку.
   Напустив на лицо удивительно строгое и задумчивое выражение, выпятив вперёд живот, базарком шёл мимо скудных торговых рядов. И если доводилось бывать на рынке председателю райисполкома или "мэру" города, они сто очков уступали Аршинову в умении преподнести окружающим значимость своей персоны.
   Василий Аршинов шёл вдоль торговых рядов, выпустив нижнюю, толстую губу, заложив руки за спину. Сдвинутые на переносице жидкие брови, угрюмо-мрачные вертикальные морщины на лбу, застывшие зрачки серо-зелёных глаз создавали впечатление крайней озабоченности распорядителя, крайней важности исполняемого им дела. Встретившись с ним взглядом, какая-нибудь старушка в плюшевой фуфайке, бурках с галошами и узорчатом переднике вздрагивала испуганно и роняла на землю головки репчатого лука или молодого чеснока, которые собирались класть на весы. Базарком ещё пристальнее и суровее вглядывался в её лицо, отчего старушенция начинала беспокойно перебирать пуговицы на "плюшке".
   А между тем, кашлянув в кулак, Аршинов тонким, полуженским голосом вопрошал:
   - Местоплата?
   Старушка суетливо расстёгивала фуфайку, вытаскивала из кармашка полинялой, грязно-зелёного цвета кофты туго увязанный в узелок носовой платочек. Дрожащими, чёрными от ежедневного копания в земле пальцами развязывала его, выуживала маленькую бумаженцию. Василий брал квитанцию, внимательно изучал её на вытянутой руке и, убедившись, что лихо закрученная подпись - это не подделка, а его, собственноручная, возвращал бумаженцию старушке, уже дрожавшей от испуга всем телом.
   - Гляди мне, старая! Не нарушай порядку в моём заведении!
   - Что ты, милок! Я завсегда, завсегда плачу!
   Ещё раз строго взглянув на неё, базарком шёл дальше. И не дай Бог, попадалась на его пути какая-нибудь хитрая, продувная бабёнка, не уплатившая за место. Через несколько секунд от её бойкости и следа не оставалось.
   - Местоплата?!
   - Ой, товарищ базарком! У меня ж усего три литра молока! Полторы рубли - и вся торговля!
   - Да де ж я возьму, товарищ начальник? Не уторговала ещё!
   - Местоплата?!
   Распорядитель рынка не спорит со старушкой и повторяет своё грозное "местоплата" до тех пор, пока она, раздосадованная, не отвернётся и не вытащит из-за пазухи самый надёжный русский кошелёк - носовой платок, завязанный узелком. Василий с важностью человека, исполняющего государственный долг, пересчитывает мелочь, опускает её в бездонный карман галифе, выдёргивает из нагрудного кармана записную книжицу - в сером переплёте, грязную и тощую, авторучкой ставит свою причудливую подпись, сделавшую бы честь министру финансов, вырывает листок, дует на чернила и отдаёт его бабке.
   - Ещё раз нарушишь закон, не пущу на базар!
   - Забыла, товарищ базарком! Ей-богу забыла!
   Крупная, краснощёкая старуха божилась и клялась, но Аршинов уже не слушал её, а степенно шёл дальше.
  
   Вдруг его совершенно неподвижные глаза оживились, что-то похожее на улыбку пробежало по непроницаемому лицу. Он резко удлинил шаги и остановился перед высоким, сутулым стариком в широкой грузинской кепке, который сидел перед горкой яблок и поверх очков и читал газету "Советский спорт".
   Аршинов кашлянул, затем постучал костяшками пальцев по прилавку.
   - Андрон Иванович, здравствуйте! Что нового пишут в вашей любимой газете?
   Старик ещё с полминуты читал, потом неторопливо, аккуратно сложил газету.
   - Здравствуй, коль не шутишь! Нагнал страху на торгующий народ?
   - Какой там страх! К порядку приучаю: рынок - предприятие государственное.
   - Оно тоже верно. Нам отпусти вожжи - побежим, куда в голову взбредёт. Вот мальчишка, а! - Старик хлопнул крупной ладонью по сложенной газете. - Опять надерёт Карпова - помянешь моё слово!
   - Ещё не вечер, - возразил Аршинов. - Карпов его на измор возьмёт.
   - Брал уже, не помнишь? Гарик в футбол гоняет. Спортсмен, значится.
   - А Карпов в теннис играет. Так что в смысле физического состояния...
   - А что с тобой говорить! - Дед Андрон махнул на него рукой. - Нонче матч... как его... лимиточный. Измором не возьмёшь. Шиш!
   Старик Андрон Иванович, год назад схоронивший свою старуху, прирабатывал к пенсии сборщиком молока. По воскресеньям, сдав продукт на маслозавод, он с корзиной яблок приезжал на базар. Выручка от торговли - три-четыре рубля - не стоила того, чтобы выстаивать целый день у прилавка. Но, во-первых, на колхозном рынке он хоть с кем-то мог перекинуться словом, а дома, одному в четырёх стенах, от тоски можно умереть: во-вторых, каждое воскресенье он играл с базаркомом в шахматы. Не мешало им то, что во время матча-реванша между Каспаровым и Карповым их симпатии разделились. Каспаров выигрывал, и поэтому Андрон ходил в именниках.
  
   - Ну, что, Андрон Иванович, сгоняем партейку? - предложил Аршинов.
   На это Андрон ответил, как отвечал в течение последнего года:
   - Да вот, товар ещё не продан.
   Распорядитель рынка посмотрел на одну, другую соседку старика по ряду, с любопытством слушавших диалог шахматных болельщиков, и остановил свой выбор на полной, меланхоличной женщине сорока лет:
   - Зинаида, ты уж приторгуй яблоки Андрона Ивановича за моё расположение.
   - Ох, товарищ базарком!.. - лениво сопротивлялась Зинаида. - Который раз просите одолжения и всё равно местоплату требуете!
   Василий вытер губы носовым платком.
   - Не государственного ума ты женщина! Ты что. думаешь, колхозный рынок - частная лавочка? Кооператив какой-нибудь? Если я не возьму с тебя местоплаты - это будет чистой воды взятка.
   - Ладно уж!.. - Зинаида равнодушно отвернулась. Только вряд ли я продам яблоки дяди Андрона. Мои куда хорошее - и не берут.
   - Не продашь - детишкам раздам. - Андрон вышел из-за прилавка, даже не взглянув на свой товар. - Пошли, Василий Митрофанович. Ты то ж, как любимец твой Карпов, реваншу захотел?
   Замешкавшийся аршинов догнал старика.
   - Уж сегодня я тебе дам бой, будь спокоен, Андрон Иванович!
   Зинаида провела их взглядом, полным укоризной, прошипела в спины:
   - С дружка своего закадычного, Андрона, местоплату не требует!
   - Будет тебе, Зинаида! - Стрельнула в неё взглядом бойкая баба, торговавшая молоком. - У Андрона товару - только местоплату и заплатить!
  
   Аршинов и Андрон зашли в деревянную конторку, внутри которой в беспорядке были навалены корзины, весы, гирьки, халаты. Базарком вытащил из-под тряпья шахматы и предложил единственный, старый венский стул старику, а сам сел на перевёрнутый пустой ящик. Они, не спеша, тщательно устанавливали фигурки на шахматной доске.
   - Ты, помнится, в минувшее воскресенье белыми играл, а, Андрон Иванович? - Василий пряча хитрую улыбку, посмотрел на Андрона.
   - Мне в конечном итоге один хрен какими играть, но истина дороже! - Старик перекрутил доску так, чтобы белые фигуры были на его половине.
   - А зря... - загрустил Аршинов. За чёрных я такой сюрприз тебе подготовил! Защиту Кара-Канн.
   - Мне до одного места твой капкан или как там его! Ты уж и Сицилию, и Испанию, и Индию противу меня направлял, а за год всего одну партию выиграл. И то, когда я королеву проворонил.
   Андрон уверенно сделал постоянный ход за белых е2-е4.
   - Ферзевый гамбит хочешь? А я не поддамся. если решил Кара-Канн - от своего не отступлюсь!
   - На кой ляд мне твои гамбиты! Я играю по-деревенски: загоняй короля, как порося в пуню, - и всё делов! - Старик, не глядя на доску, сделал ход конём.
   - Ты мне не врёшь, Андрон Иванович, что два года назад представления не имел о шахматах? - Аршинов мучительно раздумывал над вторым ходом.
   - А какая мне выгода привирать? Позапрошлым летом, значит, внук мой приехал. У него второй разряд по шахматам. Гляжу: сидит в саду под яблоней и сам с собой играет. Это ж совсем смех - вроде как с самим собой разговаривать.
   "А ну-ка, - говорю, - научи этой мудрёной игре, всё тебе веселее будет".
   Он мне, сопливец, говорит:
   "Шахматы - интеллектуальная игра. Тебя, деда, лет пять учить надо, чтоб ты чемпионом Кисловки стал, а я - вице-чемпион московской школы!"
   Ах, ты, думаю, прыщик!
   "Ты меня научи, а потом поглядим!"
   - Ну и что? - У базаркома загорелись глаза: ему показалось, что старик зевнул слона. Но вовремя заметил хитрую усмешку Андрона и убрал руку, потянувшуюся к своему ферзю.
   - Месяц он меня, как цыплёнка клевал: то детский мат, то спёртый, то четырьмя королевами меня гонял. - Старик равнодушно сделал следующий ход. - К концу каникул я его всё-таки объегорил. Крутанул мой Артур головой.
   "Давай ещё сыграем!" - говорит.
   И что? Одну партию он выиграет, две - я. А больше - ничьи. До голых королей дрались. Покойница-жена на обед кличет, а мы от неё, как от мухи отмахиваемся.
   Артур, когда уезжал, сказал:
   "Тебе бы, дедуля, с детства научить в шахматы играть, ты бы чемпионом мира был".
   Аршинов вздохнул.
   - Есть в тебе шахматный талант, определённо. Почти никакой теоретической подготовки, а такие комбинации творишь!
   - Вот так Артур мудрёно разговаривает, а я одно смекаю: короля чужого в пуню загнать. Особливо люблю, когда пешки - чёрные люди белую кость за горло берут. Это ж тебе - настоящая революция!
   Базарком всё-таки взял слона за две пешки.
   - А ты хорошо подумал, Василий Митрофанович? - Андрон скрутил самокрутку, прикурил. Аршинов терпеть не мог самосада, но молчал. - Как бы тебе без турки не остаться! Она хоть и дура-фигура, но вес имеет.
   Аршинов с недоверием посмотрел на доску.
   - Можно, я подумаю?
   - Подумай, - великодушно согласился Андрон.
   - А ты хотел бы стать чемпионом мира?
   - На кой мне? - Закашлялся старик.
   - Они, знаешь, сколько денег получают за матч!
   - За деньги можно и потягаться. Только не одолеть мне Гарика. Красиво, мать твою, играет!
   - Ещё бы! - Василий засмеялся. И тут же затих, выпятив нижнюю губу. - Шах тебе, Андрон Иванович!
   - Ох, и любишь ты "шагать"! А ведь без толку шагать, короля пугать, что козла доить! - Старик спрятал короля за пешками.
   - Зачем тебе деньги?
   - Чудак-человек! Дом новый справил бы - раз, внучатам по велосипеду купил бы - два. И ещё - цветной телевизор. Красивое кино по цветному.
   - И всё? А остальные?
   - Какие остальные? - не понял Аршинов.
   - Которые с миллиона остались бы.
   - Им что, миллион дают?
   - А как ты думал!
   Старик снова пожертвовал слона, и аршиновские ладьи попались на вилку коня.
   - Тогда мне чемпионство ни к чему. Хватит мне и десятого места, если за него тысяч десять дают.
   Но базарком уже не слушал старика. Беспокойно бегали его глаза, пятнами покрылось лицо.
   - Пора сдаваться, Василий Митрофанович! - Андрон замял цигарку в земляной пол.
   - Накурил тут! От твоего самосада у меня мозги наперекосяк! - Аршинов сделал движение рукой, будто дым разгонял, хотя тот давно вышел через раскрытое окно.
   - Во-во! Ты, как Фишер: и то ему не так, и это! - усмехнулся Андрон.
   Распорядитель рынка вскочил с ящика.
   - А ты местоплату мне заплатил?
   Старик полез в карман, сыпанул мелочь на стол.
   - Мелочный ты мужик, Василий Митрофанович, и проигрывать не умеешь!
   - Ладно, ладно! - Аршинов сгрёб шахматы в кучу. - Закон одинаковый для всех. А мне играть некогда - при исполнении!
   - Ну, прощевай, коли так! - Старик поднялся и, пряча улыбку в седые усы, пошёл к выходу.
   - Извини, Андрон Иванович! Погорячился я. Давай ещё сыграем. Один - ноль в твою пользу! - Базарком побежал вслед за ним.
   Но старик даже не обернулся.
  
   Примерно так заканчивались их шахматные поединки на протяжении года.
   Собрав шахматы, Аршинов снова шёл осматривать немноголюдные торговые ряды, а через полчаса возвращался в конторку, ставил на электроплитку чайник и разворачивал оставленную Андроном газету.
   Заварив чай, он наливал его в большую полулитровую чашку и пил в прикуску с рафинадом. Если случалось проехать через рыночные ворота легковой машине или пройти старушке с корзиной, базарком срывался с места, бежал за ними и требовал местоплату. После чего возвращался, допив остывший чай и ворчал:
   - Вот люди! Вот работка! И чаю, как человек, не попьёшь!
   Настроение Аршинова было испорчено на весь воскресный день.
  
  
   1987 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   262
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"