Стоит лес, зелёный, еловый, обсыпанный мягкой белой кухтой, вечно спящий и вечно живой. Дюжие деревья - замершие великаны, провалившиеся по колено в снег, молча дежурят, стерегут или выжидают чего. А поверх самых высоких веток искрится облако люти - голова чего-то неведомого, чему лес - угодья, заструги - дорога, а мороз - сама жизнь. Плывут искристые снежинки над лесом, словно ходят дозором, присматривают - всё ли хорошо на русской земле? Увидевший такую диковину чувствует могучую силу, грозную, недобрую, страшную... Для всех по разному, конечно: кому своему - добро, а кому пришлому - смерть.
Когда немцы вошли в Берёзовку, Федька впервые в жизни почувствовал настоящий страх. Не тот, детский, который ночью больше выдумываешь себе сам: стоит обернуться, и нет его. А серьёзный, бьющий под дых и, словно, говорящий - это есть и это навсегда.
Голубой окоём неба, с жёлтым, натёртым как самовар, горизонтом был всё тем же. Зелень изгороди еловника справа - в точности как вчера. Утренние просыпающиеся птицы тенькали, словно ничего и не случилось. И даже рыба на кукане оставалась всегда скользкой и холодной, а в мире нечто перевернулось: Федька ощутил это совершенно ясно.
С холма он и остальные пацаны, заворожённо замолчавшие, будто по команде, смотрели на пылящие по дороге к деревне машины: чужие и словно специально красивые. Особенно та, что ехала впереди: чёрная, гладкая, блестящая как майский жук. За ней, чуть поотстав, пылили грузовики: один, второй, третий. Последним ехала страшная самоходка с торчащими в небо пулеметами.
- Мамка, - вдруг как то прошептал-всхлипнул Гришка, самый маленький из утренних рыбаков.
- Бежим! - решил Федька, и все они бросились вниз к домам.
Боль, боль во всём теле, словно порвана каждая жилка, каждая жизненная ниточка. В голове грохотало, а уши ничего не слышали. Сквозь приоткрытый глаз Ваня видел, как что-то приближается, а чуть всмотревшись в этом светлом пятне разглядел человеческие черты. Женщина? Девушка?
'Санитарка', - сквозь взрывы понял он. Кто же ещё?
Мокрые прикосновения к лицу, холод на лбу. Рот мягко приоткрыли и Ваня почувствовал на языке ядрёную хину. Выплюнуть? А никак! Полное ощущение беспомощности: ни рукой, ни ногой, сказать бы что, спросить, а из горла сип какой-то. Страшно, ничего не помнит, только шум в голове и красные пятна перед глазами.
Немцы пили воду на краю деревни у колодца и смеялись, переговариваясь на непонятном каркающем языке, у ног лежали кривые железные каски. Горячий воздух дрожал над квадратным панцирем самоходки с крестами на башне. В громкоговоритель объявили сбор, и, когда у крайней избы, собрались все, кто остался в деревне, рыжий невысокий офицер в зелено-мышастой форме, коверкая слова, сделал объявление:
- Русский народ! - немец обвёл притихших березовчан взглядом и коснулся пальцами козырька фуражки, поправляя. - Не надо нас бояться. Вам всем гарантирована жизнь, работа и безопасность. Я ваш бургомистр, я назначу старосту, который будет отвечать за это поселение. Желающий? Есть?
Рыжий снова оглядел всех. Он стоял на кузове грузовика, на земле перед ним замерла по стойке 'смирно' шеренга автоматчиков, словно кладбищенские кресты: одинаково-разные, живые и не живые. Рядом, под охраной еще двух немцев, стоял дядя Миша Козлов, прежний глава.
- Так же с сегодняшнего дня вводится комендантский час. Ходить по поселению можно только в светлое время, ходить в тёмное время запрещено. Отлучаться из поселения можно только с разрешения старосты. Идёт война и это делается для вашей безопасности! Вопросы?
У Федьки, обмирающего от страха, вопросов не было. Впрочем, ни у кого их не было.
Рыжий, или как Федька, уже к обеду, узнал, гауптман Александер Вертман, весь день переписывал жителей, беседовал со взрослыми, а к вечеру назначил старостой Михаила Сучкова, дав ему в подмогу трёх 'полицаев': братьев Бугаевых и башкира Талымова.
- Ну, Сучок, теперь всех вздрючит, - пробурчал в хате вернувшийся с общего собрания Федькин дед.
С утра, выгрузив в бывший дом советов сейф, стол и стулья и повесив над рубленым крыльцом красное с чёрной свастикой в круге полотнище, Вертман уехал на своём красивом 'хорьхе' на станцию за десять километров от Берёзовки. Увезя с собой дядю Мишу и оставив 'для порядка на первое время' два десятка автоматчиков - в помощь новой власти: старосте Сучку.
Потолок у избушки низкий, тёмный от времени, словно крышка гроба, в копоти и паутине. Головой Ваня вертеть не мог, только уцелевшим глазом. Непонятно, то ли горечная отрава подействовала, то ли молодость брала своё, но в голове прояснилось. Вспомнил, как окапывался в снегу, рыл тяжёлую от мороза землю, как начался бой, а потом вдруг всё перемешалось: земля-небо, явь и навь, прошлое-настоящее.
Мина залетела в окоп или пушечный снаряд сработал, но, похоже, отвоевался Ваня насовсем.
- Оживел? - мог бы вздрогнуть, обязательно вздрогнул бы.
Над Ваней склонилась старушка. Обыкновенная, седая, с выцветшими от прожитых лет глазами, она поменяла ему на голове мокрую тряпочку и вздохнула.
- Разбомбили вас, милок, как есть. Всех разом.
Старушка вздохнула.
- Ты пока молчи, не старайся... Досталось тебе, милок. Так досталось, что лучшеб вообще помер... Как остальные.
Мог бы вздрогнуть, обязательно вздрогнул бы.
Лето пронеслось стремительно, наступила осень, и за простыми, привычными делами, война, словно, опять отдалилась, перестала устрашать и тревожить до холода по спине. Поначалу, конечно, жутковато было даже в отхожее место ночью выходить, а потом попривыкли, а уж когда немцы на станцию обратно укатили на грузовике, так и совсем почти привычная жизнь пошла. Староста с полицаями в основном пьянствовали. Когда немецкая проверка приезжала, и её пытались споить.
Напившись, Сучок бродил по деревне, задирался к мужикам и лапал девок.
- Я теперь тут власть, - поглаживая отросший под носом плевок усов, говорил он. - Мне всё можно!
Деревенские, сдерживаясь, пропускали наглость мимо ушей, женщины старались по одной не ходить, и вообще на глаза Мишке лишний раз не попадаться. Но в октябре, когда всю пшеницу убрали в амбары, староста допился до скотского.
Федька колол дрова, когда во двор забежал сосед Борька.
- Там деда твоего полицаи бьют!
Федька разом покрылся мурашками.
- На сушилке!
Федька как был, прямо с топором побежал.
У длинного амбара толпились люди. Протолкавшись, Федька сразу увидел старосту Сучка. Тот стоял в дверях, вытирая кровь с разбитого лица. Деда нигде видно не было.
- А вот, ещё один, защитник. С оружием прибег, - гнусаво сказал разглядевший его староста. - Этого тоже в погреб, завтра разберёмся!
Федьку схватил за плечо вмиг оказавшийся рядом Талымов. 'Не дури, топор отдай, а то хуже будет'. Талымов и в мирное время был неплохим мужичок, и полицаем стал тихим, незаметным. И своим и чужим старался.
Назавтра их с дедом, заступившемуся за отказавшую пьяному старосте молодую девку Татьянку, по приказу прибывшего за зерном бургомистра, полицаи выпороли при всей деревне до полусмерти.
- Первый раз, - Вертман поправил фуражку, - наказание за неповиновение власти мягкое. Следующий бунт будет расстрелян.
Большую часть собранного зерна немцы увезли на грузовиках. И без того мизерную долю, выданную каждому жителю Берёзовки 'за честный труд', для Федьки и деда Иллариона урезали вдвое. А в деревне снова остались автоматчики в зелёно-мышастых мундирах.
- А почему к тебе, бабушка, немцы не сунулись? - говорить Ваня уже мог, правда, шёпотом, но лиха беда начало.
- Ко мне? - голос у старушки тихий, хрипловатый. - Так я ж ведьма. Ко мне и мордва и русские боятся соваться, куда там немцам!
- Шутишь?
- За то меня выгнали из деревни в лес, вот и живу тут. Одна.
- А зачем спасла, раз ведьма?
- То не я спасла. Принесли мне тебя кто сам из домов в лес посбегали. Видать тут лучше стало. Притащили, возьми, говорят, нам с таким что делать? Бросили и ушли. Боятся меня, знаю.
- А тебе что делать с таким?
- Дак тыж живой был, как живое бросить?
Живой! Разве это жизнь, хотел сказать Ваня, лежит бревном, помогать должен бабке, а она его самого как телёнка выхаживает.
- Ты, милок, брось эти мысли. Если живой остался, значит так нужно быть.
- Кому нужно? - прошептал Ваня. - Мне таким быть нужно? Если ведьма, сделай, чтоб опять руки-ноги на месте были!
В полутьме избушки слышно как дрова щёлкают в печке, да воет метель за окном.
- Воля твоя, желание твоё, но рук новых никто делать людям не умеет.
- Желание моё - родину защищать. Правда, нужно кому было бы, сделал бы так, чтоб я немцев бить мог! Хоть одну, свою, деревню защитить!
- А ты сильно этого желаешь, милок?
И тишина внезапно стала вязкой, замельтешило перед глазами белёсой хмарью, словно в ненастную пургу. Нависло над Ваней морщинистое лицо с выцветшими бабкиными глазами. Но там мертвела теперь бездонная колодезная глубина, студная, вязкая, чёрная.
- Больше мне хотеть нечего, - глядя прямо в стыль ответил Ваня.
- Смотри, с этим я, ведь, могу пособить, милок. Только страшное это дело, Ни живым ни мёртвым из него не выбраться. А помереть придётся дважды: и сразу, и потом. Междусмерть жизнью не назовёшь... Страшно? А вот теперь скажи, хочешь ли, чтоб помогла?
- Помоги, - попросил Ваня. - Всё равно не живой я.
К зиме от деревни осталась половина. Кого староста сдал в комендатуру за провинности, кого немцы увезли на работы 'для блага великой Германии'. А кто мог, сам в леса утёк. Федька в ночной темноте хаты шёпотом тоже предлагал деду бежать к партизанам, но Илларион только вздыхал и приговаривал: 'Кому то и тут нужно быть'. 'Убьют же', - доказывал свою правоту Федька. 'Посмотрим ещё, кто кого', - отшучивался дед.
Староста при встрече глядел на Федьку надменно и глумливо, а вот деда его старался обходить. Боялся, даже сейчас, когда мог одним словом сдать деда врагам, а вот ведь: боялся.
За всякого сбежавшего герр бургомистр отпрашивал с Сучкова: понятно же было, что больше как в бунтовавшие леса уходить некуда. Мишка старался, сдавал в комендатуру неугодных ему людей даже за знакомство со сбежавшими. Несколько раз в деревню наезжала вражеская техника и показательно обстреливала недалёкий лес. Ставили громкоговорители, по которым объявляли амнистию и обещали хорошую жизнь сдавшимся. Клеили и раздавали желтоватые листовки.
Было и совсем страшное. Самым жутким Федьке запомнился расстрел немцами старого отца и двоюродной тётки пропавшего пастуха Неверова. Их вывели за околицу, нацепив таблички 'Помощник партизан', и стрельнули без всякого суда и следствия. Все понимали: это чтобы остальным неповадно бегать. Это и было страшным страшного: ни дед Павел, ни тётка Люба не были виноваты ни в чём, ни с кем не знались, не передавали ничего в леса (как другие, про которых Федька знал, но помалкивал), но их жизнь порешили за них.
Расстрел настолько потряс всю деревню, что на какое-то время даже Сучок притих.
Страшно Ване не было. Его пугало больше то, что бабка просто обманывает. Ну, разве бывает так, как она говорит? Если бы не ведьминские глаза тогда, то ни говорить, ни думать было бы не о чём.
Прошло несколько дней, одинаковых, вымучено-длинных, наполненных тишиной и безысходностью. За эти дни Ваня о многом думал: вспомнил деда, брата Федьку, деревеньку, вроде и простую, а сколько там всего замечательного... Холм Лысый, про который байки ходили, что там нечистая сила весной гуляет, речка, где дед учил рыбу ловить. Длинная купа, осиново-березовая, а дальше вообще такие урёмы, лучше не соваться...
Вроде и недалеко воевал Ваня, но и не дома. А там теперь хозяйничали захватчики. Дед, конечно, крепкий, но сейчас Ваня чувствовал, что может и зря убег в лесной отряд? И отца убило, и мать в санитарках где-то далеко в Саратове. И он - оказался не помощником, а теперь и не будет им.
Дверь скрипнула, пустила инистый озноб в избушку.
- Ну чего, милок, не передумал? - голос у бабки хриплый, как у вьюги.
- Нет.
- Пора тогда пришла.
Старушка легко подхватила Ваню, словно не человека, а подушку, и понесла через отрытую дверь на улицу, где в темноте плясали всполохи костра.
- Не простынешь, милок, теперь недолго тебе, а там холодом сам станешь.
- Так ты, правда, ведьма, - Ваня смотрел, как синий огонь бесшумно пляшет под могучим деревом, не боясь ни ветра, ни мороза.
- Дошло, наконец? Страшно, что ли? А кто Берёзовку твою защищать будет?
- Дошло, - непослушными губами ответил Ваня. - Сказал же, я буду.
Старуха усадила его у колдовского огня, от которого лицо у Вани сразу застыло, такой нелюдской стужей веяло от костра.
- Маржану проси, да Карачуна, чтоб помогли, - подсказала ведьма.
- Что говорить? - от холода или от студной жути, слова еле вылетали из груди.
- А как сердце говорит, так и проси.
Ваня набрался смелости и сказал:
- Нет места захватчикам на моей земле. Помоги мне прогнать их, Маржана, помоги, Карачун.
- Вот и молодец, милок, вот и славно, - прохрипела ведьма и полоснула Ване по горлу ледяным ножом.
Кровь брызнула прямо на огонь, на синие от него сугробы. И, пока Ваня не умер, смотрел он, как огонь жадно набрасывается на алую парящую юшку и вспыхивает ещё ярче, злее, жесточей.
Заревом по над деревьями, одетыми шапками снегов, гуляло тусклое пламя, зажигая льдинки миллионом синеватых мёртвых огней. Разом проснулись зверьё и птицы, закаркали вороны, заухали сычи и совы, заскулили волки, заворчали росомахи. А следом обрушилась на лес покойная тишина, что даже незамерзающие в самые лютые морозы ручьи, вдруг, замолчали, будто убоявшись запредельно неведомого и ужасного. И завыли среди высоких тонких стволов сосен злые северные ветра, по полянам и с лесных окраин полетела колючая позёмка. А небо вызвездило настолько, что всякому, кто осмелился глянуть вверх, жгуче острые пики звёзд выкололи бы глаза.
Ночью в дверь постучали. С печки мигом проснувшийся Федька, слышал как дед открыл дверь и впустил кого то. Высунулся, еле разглядел соседа деда Петра, а с ним полицая Талымова, которого узнал по повязке на руке. Федька вслушался: страсть как интересно же, хоть и страшновато.
- Мишка вечером со станции вернулся, там два состава рвануло с путями, - бормотал Талымов. - Говорят, партизаны местные. Мишка сказал с утра сюда немцы приедут...
- Чего замолчал то?
- Убивать будут тут всех, - выдохнул полицай.
Дед выругался.
- Чего делать, Илларион? - спросил дед Петр.
- Этому вот точно веришь? Предателю.
- Мужики, я гад, признаю. Предал, падла...жить то хочется! Мне тогда сказали, я согласился, с трясучки. Всяко делал, признаю, но так вот - не могу! Тут же... Как Мишка напились, я сразу к вам и побег.
Дед помолчал, вздохнул и позвал.
- Слазь, Фёдор. А ты, Петь, давай-ка буди Шилу и Горлова тоже. Марат пускай с тобой побудет. Я сейчас подойду.
А когда незваные посетители вышли, Федька спустился с тёплой печки и принялся одеваться. Слушал Федька деда, а всё казалось нереальным, словно в полусне, .
- Побежишь на старую бортню, там ручей выше, помнишь? Вот по нему пойдёшь до трёх дубов, они огромные, заметные, но смотри внимательней всё равно. У правого сук отломан, здоровенный, как дерево.
Федька кивал, и, хоть и обмирал от страха: мало немцев, так еще и ночью одному в лес, но понимал - дед ему такое дело поручает, какого никогда не доверял.
- Там свиснешь три раза, тебя должны спросить. Ответишь что от Петра Николаевича. Скажешь, что слышал, и что мы в лес пойдём, пусть навстречу бегут, на помощь. Не успеешь ты или они - нас немцы постреляют, понимаешь?
До реки Федька бежал по тропинке, тут много ходят, бельё полоскать. Снег утоптали так, что, словно, по дороге. От реки поднялся по гребню косогора с обрывом по одному краю, продуваемому насквозь, так что круглый год чернеет землёй. А уже наверху надел дедовы лыжи, старые, треснувшие, но как без них по снегу-то?
К старой, брошенной давным-давно, бортне надо чуть в другую сторону, и летом пройти можно только там: речка мешала. А зимой ближе всего тут, краем холма и потом по лесу, мимо жёлтого болота.
Бежал Федька быстрей быстрого, ночь выдалась звёздная, лунная. Ноги сами несли, а вот внутри у него с каждым шагом зарождался огромный и жгучий страх. Льдом резали слова деда про немцев, а ещё, хоть и совсем не маленький он, почти одиннадцать, ночь вокруг была сама по себе жуткой.
Уродливо воткнутые в сугробы стояли голые корявые дерева. Синие мертвенные тени растянулись от каждой кочки, от любого кустика по сероватой от ночной тьмы пороше. Над полем справа-понизу привидениями летали клочки тумана, едва уловимые взглядом, но пугающие до икоты.
Впереди был лес: мрачный, чёрный, трещавший старыми деревянными костями. Про болото, где Федька не раз, обмирая от страха, видел огни с того света, даже думать, казалось, невмоготу, а мысли нарочно лезли в голову.
Перед шумящей сухими безжизненными ветками стеной Федька даже остановился отдышаться. Да нет, конечно, какое там отдышаться - просто, зайти под эту черноту оказалось не так просто. Жутью дышал старый лес, с каждым выдохом выветривая из Федьки решимость.
'Кто если не ты? Понимаешь?'. Федька прикусил до крови губу и двинул вперёд, в едва заметный прогал меж деревьев.
Он шагал прямо по деревьям, чувствовал каждый ствол, ветку, но они его совсем не задерживали. Над морочно-синим лесом с пятнами снежных полян, над острыми зубами елей и ломкими берёзовыми ветвями-волосами, он неумолимо двигался вперёд. Он знал свою цель и стремился добраться туда. Ноги высекали вьюги из сугробов, руки выстужали древесную жизнь.
Недалеко позади, он знал, бежали за ним люди-сгустки. Те, у которых забрать он не мог. Свои. Хоть и забывать стали про него, но вот, случилась беда, вспомнили, уважили, расстарались.
Отделив окружием от людей, текло и его собственное воинство, скатанное людьми, оживлённое его силой, стыло-неживое. Неслось, не зная ни жалости, ни пощады.
Над ним раскинулся огромный небосвод, чёрный, с мириадом морозных льдинок, прибитых к тьме. Снежная дорога, широкая, переливающаяся, пресекала звёздную черноту. Когда-то давным-давно, он смотрел на неё и... радовался? Чему? Он едва помнил это...
...невероятная даль, знакомые и чужие одновременно рисунки созвездий, костер на берегу, тёплые руки...
Он уловил впереди чужую жизнь, отвратительно горячую, молодую, способную дать много сил, насытить, заглушить чужие, ненужные воспоминания. И потянулся безразмерно длинными руками и глазами, стремясь поскорее забрать, поглотить, впитать. Ближе, ближе!
Лес скрипел, трещал, то ли пугая, то ли сам боясь ужасной ночи. Федька едва заставлял себя двигаться. Он понимал: впереди жило нечто непостижимо кошмарное, абсолютно противоестественное людскому. Куда там всем прочим страхам! То, что ждало, скрытое под угольно-синими тенями было даже не смертью, а чем-то страшней. 'Кто если не ты?'.
Поднырнув под очередную ветку, Федя оказался на небольшой елани и выпрямился, бессильно застыв, почти плача от давящего в лицо острого обжигающего воздуха. Поляна словно горела мёртвым синеватым светом, накрытая куполом убитой тишины. А отовсюду выползал красный туман, заполнял всё вокруг, пожирая деревья, лапы ёлок, снег и даже небо поверху. С каждой секундой становилось холодней. И страшней. А когда над деревьями вспыхнули два ярких синих глаза, Федька закричал. Только голос его, будто мгновенно замёрзнув, превратился в безмолвный шёпот.
Глаза надвинулись, замерли перед ним: яркие, чёткие, вырезанные из самого чистого льда. Сердце Федькино застучало громко и медленно, так что между ударами проносились целые года. Мороз горел на лице нестерпимо жгучим огнём.
И, вдруг, привиделось в этих жадно-безразличных кристаллических глазах нечто, едва уловимо, знакомое. Мгновение, словно пронёсшаяся жизнь, и заледенелыми непослушными губами Федя спросил:
- Ванька, ты?
'Ванька, ты?'
Закат разлился по всей ширине горизонта густой багровью огненных углей. В выцветшей лазури горели облака, а весь мир, вымытый дождём до скрипучей чистоты, под этим закатом набрал в себя столько цвета, что казался нарисованным. Ваня восхищённо ткнул младшего в бок - смотри, какая красота!
Ваня смотрел на брата, застывшего в блестящей глазури, с гроздьями снежных бровей, помертвелыми губами на белом лице, едва дышащего. Он отдёрнул руки и сам перестал дышать. Но Федя замерзал всё больше и больше. Реже и реже невесомые клубы живого пара вылетали изо рта.
Почему Федя здесь? Почему он сам, непонятно как, забыл про родных? Зачем неистово бросился сюда, будто повинуясь чему то? Куда вообще он шёл? Хотя... шёл он правильно - ему надо защитить своё, своих, всех - вот этого брата, и деда, и остальных! Спросить бы Федьку, да не получится, ведьма об этом ведь и говорила - несмерть-нежизнь? Ваня понял - да, по-людски нельзя больше. Да и мысли расплылись в тумане, далеко, словно накрыты ватой, а его... тело?.. пульсирует только одним желанием, главной голодной стратью.
Нет! Отпрянуть, отодвинуться от брата, скорей! Не было больше у Вани сил терпеть настойчивый зов крови, тёплой, манящей силой и жизнью. Прощай, Федька!
Он взмыл вновь над деревьями, побежал по кронам, быстрей, быстрей, злясь и торопясь уйти от того, кого хотел бы обнять больше всего. Пока не забыл, зачем он немёртв, для чего принял погибель, что должен сделать в несмерти.
Лютые струи ветра затрубили беспощадную песню холода, полетела весть позёмкой по сугробам. Чтобы все знали - кто идёт.
И устрашились.
Полный ледяного бешенства воздух отступил, и Федька снова увидел поляну. Едва дышащий от пережитого, он никак не мог прийти в себя от страшных очей - чужих, недобрых, мёртвых. Но ведь это глаза брата! Как такое могло быть?
Мимо, вспарывая сковородяные покровы, плыли, словно по воде, снеговики, самые разные, большие и не очень. Они бесшумно проносились, пропадали вслед ушедшему красному туману.
- А ну, стой! - раздался голос. - Кто таков?
Рядом с Федькой из темноты возник человек, а затем и второй. Едва различимые, бородатые, в тулупах. Зато люди, живые! Хоть и напугавшие снова, хуже всей жути вокруг.
- Э, Андрей, да он замёрз почти! А ну-ка, пособи.
Чиркнула спичка, показав Федьке спасителей: мужиков, бороды в инее, но у одного и так седая, а у второго пегая, как у лошади. Федька почувствовал, как с него сорвали старенькое пальто и рубаху, как принялись тереть в четыре руки, разгоняя по телу остывшую кровь. Помалу она побежала, наполняясь теплом, залилась в руки колючим кипятком, бросилась огнём в уши.
- Ну, что, легче, парень?
- Да, - только и смог сказать Федька.
- Жив, жив значит. Повезло. И куда тебя понесло, мужик?
- Мне надо к своим, к партизанам, - сказал Федька, вдеваемый в одежду, как маленький. - Я свистнуть должен был, от Петра Николаевича я, из Берёзовки.
- Ну, ты! - удивился один из бородатых, вроде как 'пегий'. - Ну, попал ты по назначению, получается.
- Там немцы идут, убивать всех. Я за помощью должен успеть! Я...
- Всё-всё, тихо. Не горячись. Успел ты, мы и есть помощь, лесной отряд имени Страны Советов.
Из темноты негромко крикнули:
- Эй, кто там болтает?
- Свои, Андрюха это, Доронин. Двигайте, у нас тут пацан из деревни нашёлся, мы догоним.
- Там, на станции поезд... - Федька вспомнил, что сказать надо было.
- Да не мельтеши! Сказал же, знаем. Идти сможешь?
- Наверное, - ответил, чуть замешкавшись, Федька. Ноги он уже чувствовал, а вот двигать ими пока не получалось.
- Понятно. Так, Андрюха, останешься тут, дождёшься обозных. Сдашь мужика Оксане, потом тогда догонишь!
- Ну, я ж не...
- Цыц. Приказ тебе такой, сдать живым и невредимым!
- Да я с вами, мне в деревню надо, - поспешил Федька. - Мне не надо в обоз, я...
- Цыц! - повторился боец с седой бородой. - Ты свое дело и подвиг уже на сегодня совершил.
- Да какой это подвиг? - спросил Федька. - И дело маленькое!
- В мороз ночью в лес одному пойти? - в темноте просопел бородатый Андрей, - Маленькое?
- Тебя как звать то, мужик? - спросил второй. Наверное, он был не только старей, но и старшим по званию, раз мог приказывать Андрею.
- Федя, - ответил Федька.
- Федя? - переспросил партизан. - Эх, Фёдор, знаешь, мужик ты дорогой, на войне ни маленьких дел, ни маленьких подвигов не бывает. Если за себя не испугался, считай великий поступок сделал.
Он обнял Федьку:
- Не бойся, мы управимся. С нами сейчас такая сила, ого-го. От неё раньше Наполеон драпал, и шведы, и турки. С ней и эту погань выгоним. Твой приказ - отогреться и утром, как штык, родных найти. А дальше другой приказ будет.
Бойцы вполголоса поговорили меж собой, а Федька крепко думал - о чём же, о какой силе, уж не о жути ледяной?
- Готов? - спросил Андрей, когда второй партизан растворился в лесу. - Давай-ка, обопрись на меня и потихоньку пойдём, а то мне немцев не хватит, пока бегать буду.
- А о ком это ...ну этот, - спросил Федька.
- Борис Борисыч? Ты совсем не заметил ничего странного вокруг?
- Я видел такое... туман красный с глазами, студой дышит! - Федька вдруг испугался, как бы его Андрей на смех не поднял, скажет: привиделось со страху в лесу.
- Ну вот, значит, знаешь нашего союзника, - совсем не засмеялся Андрей. - Мы с ним дадим таких колоколов немцам, до Берлина бежать будут!
- А кто это? - не удержался Федька.
Андрей помолчал, хмыкнул.
- Это, парень, сам Мороз... Иваныч. Силища лютая. Да и мы ещё ему такую армию скатали!
Он вспомнил и забыл, неясные образы, непонятные почти видения...откуда? из прошлого?... вели его, и ... Федька?.. Имя едва чуемое, указующей стрелой висело над несуществующим плечом. Он шагал, а вокруг, преклоняясь его жгучей ярости, раскалывался мир. Хрустели, ломаясь ветки, лопалась от обрушивающейся непреодолимой злобы земля. Лес кончился, будто вздохнув на прощанье тысячами зашумевших ветвей, с которых падали сморозью птицы.
Где-то побоку остались яркие кровяные сгустки людей-муравьев, но словно приказ указывал ему - свои, не трожь! - и снежная армия его ограждала людей от бешеной стужи.
Он бураном скатился с холма, ступил на реку, проморозив её до самого дна. Замерли рыбы, застыли лягушки, окаменели все прочие. Шурган нёсся дальше, огибая деревню, походя и почти незаметно прихватив с собой троих, всего троих, замерших в последней ужасающей догадке. Он знал - то несвои, враги, и заставил их лица потрескаться лопнувшей кожей, выпил их красную тёплую жизнь. Его могучие шаги, не оставляющие порой следов на пушистом шорохе сеяли сейчас лишь смерть.
Он веял дальше, всматриваясь в зарождающийся на востоке день: остро белый, режущий от накаленного окоема без жалости ночную чернь свода. А когда на небоскат выкатило ослепительно бескровное Солнце, он дошел до цели. И ...Федька... подтвердил - этому быть не должно на нашей земле.
По едва заметной на слепящей белизне снега дороге, ползли серые уродливые машины. Он, или кто-то в нём, уже видел такие, знал, что это его цель. Снеговики, подчиняясь его воле, заскользили вперёд, охватывая вкруг замерших при виде грозного красного ветра-великана несвоих - врагов. Оградили, чтобы никто не сумел уйти.
Несвои засуетились, принялись выскакивать из машин, готовить оружие. Гулко ударили первые выстрелы, и залпы пушек, но грохот замерзал в надвигающемся красном тумане, в котором угадывалась грозная могучая тень, с ногами - толще вековечных дубов, руками - крепче столетних сосновых стволов, плечами - шире любой избы. И грозно и беспощадно горевшими глазами: синими, пронзающими ледяными копьями кошмаров.
Его не могло ранить ни одно оружие, не могла остановить ни одна машина. Он шагал и собирал свою жатву. Несвои застывали инистыми истуканами, замёрзнув в одно мгновение: в остекленевших глазах навечно впечатался ужас. Стальные машины рассыпались, не выдержав жуткой, наваливающейся отовсюду разом, стужи.
Он чувствовал, как останавливаются сердца, как умирают мысли и желания. От прикосновений его рук кожа несвоих, белея и чернея, отходила от костей, кровь выступала в трещинах. Он высасывал ярко-алую жизнь и сам становился багровым.
Он насыщался, и становился сильней, яростней, злей. Жажда его была такой большой, что напиться досыта не получилось бы никогда. Что-то абсолютно несуществующее ещё пыталось придерживать, останавливать, но это становилось невозможным. Все воспоминания растворялись в его ледяном бешенстве.
Несвои, пытавшиеся бежать, натыкались на безмолвное снежное воинство... скатанные по окраинам, лугам и полям, добрые снеговики... Сейчас от поставленных друг на друга снежных шаров волнами исходил страх. Пустые угольные глаза мёртво выжидали следующего, кто отдаст... морковкой нос, кто-ты снеговик, и что ты нам принёс... А как сопротивляться, как убить, если оно и не было никогда живо? И несвои, встречая ...смешных снеговиков...в надежде убежать от злобного красного dämon, попадали в новый кошмар наяву.
А когда он понял, что больше никого нет, то в лютой ненависти бросился было обратно, по дороге в деревню, где оставались манящие кровяные сгустки.
Внезапно, красная, до неба, стынь, наткнулась на замерших в неповиновении снежных воинов, хоть и принадлежащих ей, а не пускающих за спины. Нельзя! Нельзя? Ему? Ведьма!
В бессильной злобе отступил алый буран, понёсся дальше по дороге, по оставленным машинами подрезям, набивая острые заструги. Ярился борей, ему вторили прочие зимние ветра, сталкиваясь, завихряясь, стегая по земле исстылыми плетьми.
Где-то, совсем рядом, жила станция, и лишь чудом уцелевшие собаки, предчувствуя беду, горько и безысходно выли на ярко сверкающее светило, не способное согреть или отвести от станции несущееся кроваво-морозное бешенство.
Деда Иллариона Федька увидел сразу, едва остановились санки, где его везли, совершенно обессилевшего. Вся их деревенька собралась у крайнего дома, превратившегося в снежный нанос. Мелькали в толпе незнакомцы в шапках с красными околышками, бородатые, деловые, оружные. Дед подошёл, обнял, поцеловал поднявшегося Федьку.
- Живой!
- Что там? - Федьке было непонятно, почему все стоят на снегу и морозе.
Дед молча подхватил, провёл через толпящихся, и Федька увидел три почерневших тела, застывших в кривых уродливых позах, будто и не люди были когда-то. Изуродованные лица. Федька никогда бы не догадался, если бы не одежда: полицайские повязки, да красно-черный флаг - перед Берёзовкой, будто выставленные напоказ, стояли предатели - староста Сучок, и Бугаевы, оба. Сторонами, словно охранники, замерли страшные, будто окрашенные кровью, снежники - зимние человеки.
- Видишь, Федька, даже природа отторгает, - сказал дед. - Нас в лесу холод не тронул, а этих вот, в деревне, почти в домах, поморозил.
- А я ведь.., - Федька торопливо, сбивчиво, пересказал, все, что случилось с ним ночью. И про Ванькины глаза, хоть и совсем жуткие и нечеловеческие даже, тоже.
- Это же он был, Ванька?
К ним подошёл дед Пётр, кашлянул.
- Уходить надо. В сторону Даниловки, пока светло. Командир сказал, скоро его совсем не удержать будет, перестанет наших различать. Надо ближе к ведь... - он покосился на Федьку, - туда, короче, уходить.
- Собирай, веди, Петь.
Дед запахнул Федьке раскрывшийся ворот, сжал плечо и сказал:
- И мы пойдём. А насчёт того, что Ваньку видел, говоришь... Я так думаю - Ваня во всём, что защищает нас с тобой, деревню, леса, поля, вообще мир. Так что, ты его и в самом деле видел.
А Федька и так это знал.
Тишина, летит невесомая колючая поземица. Спят под белоснежными одеялами поля и луговины, пни и кочки, ямины и колеи. Зима, накинула на весь мир сонно-мертвенное одеяло, вроде и укрыла, а попробуй проснуться.
И замерла железнодорожная станция, беспробудным, бесконечным сном. Ледышками по перрону лежат несвои, застыли в инее попавшиеся кошки, комочками под деревья попадали синицы. Снежницы налетели, укрыли станцию блестящей изморосью, будто оберегая. Или украшая страшным, неживым убранством.
Высоко-высоко в черничной, необоримо глубокой чаше, сверкающие шляпками гвозди перекликались с блёстками красноватого инея, летевшего над бесконечными лесами. И горе тому, кто повстречается этой красоте на пути.