Суховеев Тэо : другие произведения.

Кусок 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    для тех, кто читает завязки.

  Морская болезнь.
  Роман-quest
  
  Мне Мир необходимо сотворить,
  Иначе в мир другого Человека
  Войду рабом я. Что тут говорить:
  Не рассуждать мне дело, а Творить!
  Уильям Блейк.
  
  ...Разумеется, рукопись.
  Умберто Эко.
  
  ...Уединённый остров, на котором как два голубка живут прославленный скульптор и его жена. Флейтист-неудачник, которого они решили приютить. Гора трупов, на которую никто не обращает внимания. Что это: бытописание абсурдных совпадений, цепочка ошибок или подлинная воля обстоятельств? И важен ли ответ, если рядом Море, которое есть начало и конец, Альфа и Омега, мгновение и вечность?
  Впрочем, есть ещё один вопрос: кто же кого убьёт? Ведь иногда озлобление одного человека имеет многовековые корни...
  
  
  
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ,
  где мы встречаем нечто,
  что надо раскрыть,
  
  и где на одну болезнь
  приходятся три верных
  диагноза
  
  
  
  Сюжет из "Теленовостей юго-восточного побережья" (Австралия), 15-часовой выпуск, ноября 14, ---3 года
  Рубрика Фрэнка Солли "Провинциальная экзотика"
  
  
  ФРЭНК (на фоне мирно урчащего океана). Разум человеческий издавна бессильно склонялся перед загадками моря. Здесь, на восточном побережье, где море для немногочисленных жителей и дом, и сосед, и кормилец, и мать родная, - вам с удовольствием понарасскажут удивительных историй о том, что носят эти прозрачные солёные воды в безднах своих. Нам, детям удушливой свободы высотных стеклянных городов, суждено лишь изредка вспоминать, что все мы вышли из океанской стихии и зависим - всё ещё зависим - от её прихоти. А эти загорелые, словно иссушенные солнцем отшельники живут в вечном смирении с превосходством Великого океана. Он даёт им всё, а в числе прочего - право не думать о том, велик ты или мал в этом мире... Ибо в сравнении с Ним, с Великим океаном, большие и маленькие уже не столь сильно различаются.
  (Камера отъезжает; рядом с Фрэнком стоит человек-сморчок в вязаной шапочке).
  ФРЭНК. Представьтесь, пожалуйста.
  ФЭАТОУН. Дуг Фэатоун. (Далее он произносит фразу, которую, видимо, заготовил бессонной ночью). Я человек, который живёт на берегу и кормится морем.
  ФРЭНК. Ваша удивительная находка, Дуг, заинтересовала нашу редакцию. Расскажите о ней, пожалуйста.
  ФЭАТОУН. Охотно расскажу, Фрэнк. Моя хижина находится в замечательном местечке, Шеллбич, знаете, наверное. Если забраться на башенку - я же хранитель местного маяка, вы в курсе? - хорошо виден слева Большой Барьерный риф, как он тянется к горизонту. Я брожу у кромки воды часами и собираю, что выкидывает на берег океан. Раз в месяц оставляю маяк на попечение жены и еду в город, там продаю всё, что собрал, в качестве сувениров. Очень бойкий товар, вы знаете, Фрэнк?
  ФРЭНК. Вы нашли рукопись в бутылке, не так ли, Дуг?
  ФЭАТОУН. Рукопись в бутылке, помилуйте, Фрэнк, - эти времена давно прошли. Раньше - вот то было ДА, теперь - НЕТ. Последняя рукопись, которую я нашёл в бутылке, раскрывала загадочные убийства на том острове - вы помните, когда нашли десяток трупов и на подносе - десяток статуэток негритят. Вот тогда, помнится, я хорошо подзаработал: продал её с бутылкой вместе чудаку-археологу, мужу одной английской леди, она, кажется, писала не то романы, не то детективы, он хотел сделать ей сюрприз...
  ФРЭНК. Вы, должно быть, имеете в виду Агату Кристи?!
  ФЭАТОУН. Да, да, наверное. Он так и сказал: это - для моей милой Гаги. Гага - это ведь уменьшительное от Агаты, вы знаете?
  ФРЭНК. Это же абсолютная сенсация! И часто вы обнаруживаете нечто подобное?
  ФЭАТОУН. Пути волн неисповедимы, Фрэнк...
  ФРЭНК. И всё-таки, Дуг, о вашей последней находке.
  ФЭАТОУН. Сейчас бумага в морях плавает в чём ни попадя. Один раз я выловил нечто яйцеобразное, цинковое. Внутри оказалось "письмо дружбы" из какого-то детского лагеря... А эта, последняя моя удача, вы знаете - это просто издевательство! Какой-то недоумок отправил кипу исписанной бумаги в - только подумайте! - восемьсотграммовой банке из-под венгерских маринованных огурчиков! Или то были пикули?.. Фрэнк, я уже точно не помню; это важно?
  ФРЭНК. Нет, нет. Продолжайте, Дуг.
  ФЭАТОУН. Я вижу - банка на берегу. Думал - мусор какой. У нас в океан такое не выбрасывают, у нас закон, вы знаете? А там внутри бумаги столько, что как только эта банка не утопла?! Я и прочесть хотел, а там то ли почерк неясный, то ли язык другой - не разобрать... Послушайте, Фрэнк, я могу от себя попросить? Я откажусь от вознаграждения за интервью, мне хочется только, чтобы нашу с вами беседу показали полностью, вот так, как она есть.
  ФРЭНК. ?!!
  ФЭАТОУН. Мой приятель из кабачка "Легенды лиманов", вы знаете его, кабачок, а не приятеля, а приятель этот кабачок содержит. Так вот, когда у него брали интервью для газеты, он наговорил на четверть колонки и страшно задирал нос, свой красный испитой нос, будь он неладен... Мы ведь с вами наговорили больше, чем на четверть колонки?
  ФРЭНК. Да, Дуг...Не сравнить. Это же не газета, это телевидение. Вас увидит всё побережье. Хотите передать привет?
  ФЭАТОУН. Бинки, если ты меня видишь, приезжай на маяк! Проведай маму с папой. Мы тебя всегда очень ждём. Слышишь?
  ФРЭНК (смахивая несуществующую слезу). Спасибо за интервью.
  ФЭАТОУН. О чём разговор, Фрэнк! Всегда рад буду видеть тебя на моём маяке.
  (Камера снова наезжает на Фрэнка Солли).
  ФРЭНК. Мне остаётся только добавить, что найденная смотрителем маяка рукопись куплена видным австралийским коллекционером и меценатом Дэвидом Лоу за две с половиной сотни долларов. Вероятно, эта сумма не отражает истинной стоимости странной находки. Мистер Лоу, который уже тридцать два года не общается с представителями прессы, и в этот раз отказался давать какие бы то ни было комментарии по поводу пополнения своего собрания манускриптов. К сожалению, дорогие читатели, мы так, наверное, никогда и не узнаем, что содержалось в тех листках. Хотя кто знает! Держите руку на пульсе, смотрите новости!
  С вами был Фрэнк Солли!
  
  
  I.
  
   Гидросамолёт быстро снижался.
   На каждом вираже внизу блистало синее, чёрное, голубое, зелёное, жёлтое море.
   Я никогда не летал прежде в кабине самолёта и уж тем более никогда не видел, чтобы кругом, сколько хватало глаз, лежала вода, и ни конца ей, ни края, и не за что уцепиться отдыхающему глазу, даже самая линия горизонта растопилась в солнечных струях... Но машина тем не менее, кружа, спускалась, а меня не отпускали гнуснейшая тошнота и беспокойство, что мы сядем посреди волн, а потом этот здоровяк возьмёт да и выкинет меня за борт, как балласт.
   Я ещё раз посмотрел на пилота. На его рубашке от воротника - на груди, под мышками и наверняка по всей спине - спускались пятна, материя пропотела и потемнела. Он держал штурвал одной могучей лапой, а другая лапа поминутно вытирала лоб уже изрядно промокшей тряпицей. Первые два часа полёта он пытался перекинуться со мной словцом, но вскоре, посчитав меня недостойной серостью за мой жалкий уровень разговорного английского, с неохотой сконцентрировался на дороге.
   Впрочем, я и есть серость. Кем ещё надо быть, чтобы после золотой медали в школе и красного диплома по селекции бобовых работать слесарем-сантехником в ЖЭКе? Во всяком случае, таково мнение моей жены, а она никогда не ошибается. За исключением того раза, когда решила выйти за меня.
   И как раз сегодня (вчера?) она в очередной раз надумала исправить ту единственную ошибку.
   Я возвращался из подвала дома номер 21 по Малой Житной, где мы в творческом союзе с бригадой сварщиков лечили трубу, что фонтанировала вторые сутки. Мила встретила меня в прихожей и объявила, что едет к матери, что ей надоело верною собачонкой ожидать моего прихода, выставлять на стол харчи и созерцать мою постную физиономию. Что я мог бы и сообщать, если задерживаюсь, а не так, чтоб ни слуху, ни духу... Что я никогда не мог оценить по достоинству её родственников и подруг, а только и знал, что вместо приличных людей якшался по подворотням со своими приятелями-отморозками. Что мои поглаженные (в последний раз!) вещи - в шкафу, ужин (уже трижды остывший!) - на плите, а телеграмма - на трюмо. И что раз у меня есть такие друзья за границей, я мог бы не прозябать тут, а хоть разок свозить её посмотреть на настоящий прибой грёбаного тёплого океана.
   И Мила уехала в такси на вокзал, оставив меня в полном недоумении.
   Друзья. Океан. Телеграмма.
   Бред собачий.
   ...Телеграмма на трюмо не особенно прояснила туман Милкиных недомолвок.
   СЕРЁГА ВСКЛ СОБИРАЙСЯ ГОСТИ ТЧК ДВЕ НЕДЕЛИ ТЧК КОРАЛЛОВЫЙ ОСТРОВ ЗПТ ТИХОМ ОКЕАНЕ ТЧК ВИЗУ ОФОРМЛЯТЬ НЕ НАДО ТЧК ПРИХОДИ ТРЕТИЙ ПРИЧАЛ 19 00 ТЧК ГИДРОСАМОЛЁТ ЗПТ ПИЛОТ ГЕРБЕРТ КОНРОЙ ТЧК МЫ ЖЕНОЮ ЖДЁМ ТЧК ПРИЯТНОГО ПОЛЁТА ВСКЛ РАБИК ТЧК
   Всё это было нелепо и неясно, кроме моего имени в обращении и моего адреса, по которому была направлена телеграмма.
   Я открыл таганок с тушёными свиными почками (они и правда были уже холодными), отрезал хлеба и стал есть, макая ломоть в подливу. Готовить Мила умела не хуже, чем в ресторане. И её стряпня благотворно подействовала на мои серые клетки. То есть, я вспомнил, кто такой Рабик. Он жил в нашем дворе и был на два года постарше меня. Только это было очень давно, в детстве. А теперь он что-то вроде скульптора, с мировым именем, живёт неизвестно где... И ещё он так и не вернул мне шлем немецкого мотоциклиста, который выпросил пофорсить перед девчонками, когда я был в шестом, а он в восьмом. Вот и всё, что вспомнилось.
   Нехватка информации не помешала мне одеть недорогой, но приличного вида летний костюм (при всей "престижности" работы я не мог порою отказать себе в том, чтобы выглядеть эдаким интеллигентом), собрать чемодан и отнести щегла соседке с уговором кормить четырежды в день, всё равно она безвылазная пенсионерка. В этот раз я поехал бы и к чёрту на рога, лишь бы не торчать в пустой квартире, где ещё с неделю не развеется дух милкиных обвинений.
   Я настрочил жёнушке примирительную записку, смысл которой можно было уложить в два слова ("Сама такая!") и оставил на полочке в прихожей.
   Не обошлось и без прощальной приметы. Я уже собирался выходить, когда в кухне зажужжало, затенькало, страшно зашипело и заклацало. Там обитали старые часы, которые раз в тридцать минут били по медному колокольчику, вывешенному наружу. Сейчас им пора было отбить половину седьмого. Гул нарастал, ускорялся и неожиданно стих. Я заглянул в кухню, и маятник слабо качнулся и замер у меня на глазах. В наступившей тишине стала слышна перебранка двух женщин во дворе.
   Я быстро закрыл дверь и спустился вниз. До третьего причала было двадцать минут ходу.
  
  
  
  II.
  
   Сперва далеко на горизонте я увидел посреди синевы жёлтое пятно, но пилот объяснил, что под нами пока not the island. Действительно, это была отмель, песчаная коса, которая растянулась на несколько километров. Самолёт приводнился, подпрыгнул и заскользил вдоль этой косы, поднимая целые тучи птиц с торчащих из воды то тут, то там останков коралловых колоний. Вскоре из отмели показался остров. Он напоминал ядро кометы с длинным шельфовым хвостом. Я подумал ещё, что по этому хвосту можно идти в сторону, откуда мы прилетели, час, другой, третий, и вода всё же не поднимется тебе выше пояса.
   Я помню, впервые увидел Тихоокеанские отмели по чёрно-белому телевизору. В детстве. Они поразили меня ещё тогда. Как и теперь.
   И эту красоту венчал остров. Настоящий коралловый остров.
   На берегу стоял человек в белых штанах и накинутом на загривок сером свитере. Рукава были завязаны на загорелой груди небрежным узлом, и человек вяловато помахивал рукою, глядя прямо в ослепляющее солнце. В этом жесте читалось нечто привычно властное.
   И, как только самолёт остановился, я, не дожидаясь спуска резиновой лодки с двумя деревянными ящиками, отсалютовал пилоту, прыгнул в тёплую брызжущую светом воду (она едва доходила до груди) и пошёл навстречу этой повелевающее-приветственной руке и своему неожиданному отпуску. Нечего и сомневаться, что вследствие моего беспардонного исчезновения в ЖЭКе скоро не будет слесаря-сантехника по имени Сергей Бессмертнов.
  - Рабик, - кричал я, радуясь сам не зная чему, и отряхивался, бесполезно выжимая рукава костюма, превратившегося в моих руках в первоклассную жатку.
  - Серёга! - весело затягивая "ё", кричал Рабик, но не так безумно, как я. Он, надо думать, уже давно привык жить среди всей этой красоты.
   Пилот гидросамолёта тем временем привёз на надувной лодке мой чемодан и те самые два огромных ящика, которым хозяин очень обрадовался.
   - О! Провиант приехал!.. Понимаешь, Серёга, продукты и всё, что необходимо, привозят сюда по четвергам, - сказал он мне, почёсывая затылок пятернёй. - Полное уединение, полная расслабуха.
  - А что, другие жители острова живут далеко? - наивно поинтересовался я.
  - Другие жители? Ну, ты чудак! Здесь никого больше нет, только я и моя жена. Я же купил этот остров.
   Надо было видеть моё лицо.
  - Ку-купил?! - я ошалел так, что моё лицо вызвало у пилота откровенно презрительную ухмылку.
   Рабик пожал плечами.
  - Я сложил три гонорара: за памятнике в Вене и Падуе и скульптурную группу на новой площади в Санта-Монике. Мне хотелось уединения, чтобы работать, а моя жена вообще не особо любит показываться другим.
  - О-она некрасива? - поражённый рабиковым богатством, я нёс редкостную бредятину.
  - Почему некрасива? - изумился в свою очередь Рабик, как изумился бы на его месте всякий кавказец. - Ты не доверяешь моему вкусу? Ха! Да ты ещё более претенциозен, чем искусствоведы Франции и Италии вместе взятые! Она красивейшая, прекраснейшая, солнцеподобнейшая женщина на всей земле!.. Погоди-ка.
   Он подошёл к пилоту и рассчитался с ним. Не знаю уж, во сколько ему это вылетело, но лицо громилы-воздухоплавателя засияло так, что покраснело от перегрева. Внутреннего, конечно. Он доплыл до своего самолёта с рекордной скоростью и поскорее смылся.
   Два ящика и чемодан лежали на песке.
  - Тебе помочь? - спросил я необдуманно и даже, боюсь, подобострастно.
  - Тащи свой чемодан. Ты - гость.
  Он взвалил оба ящика на неизвестно откуда взявшуюся тележку и пошёл с этой тележкою вперёд.
  - И как тебя теперь называть? Мистер Рабиндранат Чхевадзе?
  - А ты и мою фамилию помнишь?
  "А какого чёрта ты меня сюда зазвал, если на это не надеялся?" - подумал я.
  - Для друзей я всегда Рабик. Жаль, меня так называют редко и недолго...
   Рядом с этим небрежным и раскованным господином я чувствовал себя вешалкой, на которой под горячими лучами солнца медленно сушился мой костюм.
   Сквозь заросли проглянул дом, блеснул стеклом, исчез в зелени и вдруг появился целиком. Он был разделён на два асимметричных крыла, меж которыми находилось кубообразное стеклянное нечто. Чуть погодя, показывая мне своё жилище, Рабик с улыбкой заметил: "По словам моего преподавателя экологии архитектуры, библиотека в хорошем доме должна быть освещена с утра, гимнастический зал - вечером, а мастерская художника - от восхода до заката". И верно. Если бы мы заходили к дому чуть левее, то увидели бы его прямо с пляжа. Он стоял посередине вырубленной в тропическом лесу широченной просеки, идущей с востока на запад, так, чтобы свету для мастерской ничего не мешало. А из самого куба, как выяснилось, был восхитительный вид в даль океана.
   В правом крыле дома были две гостиных, библиотека, зал с его коллекцией насекомых (он даже не позаботился узнать их латинские названия, но на булавки накалывал, естественно, самых красивых - и весьма профессионально), бар, а наверху пара спален с хорошими санузлами (уж в чём-в чём, а в этом я разбираюсь!) и громадный балкон-веранда, проходящий по задней стене. Он раскидывался на всю ширину дома, перекрывая гостиные и заканчиваясь словно выросшей из него башенкой библиотеки. О библиотеке следует сказать особо. Она была высотою в два этажа, и на уровне второго изнутри по стене вился свой неширокий балкончик, с которого можно было наружу. Правда, выход из библиотеки на внешний балкон был заставлен плетёным столом для пикников и разбросанными тут и там плетёными креслами и шезлонгами.
   Парадный вход размещался, естественно, тоже в правом крыле. Демонстрацию левого крыла и мастерской хозяин решили оставить на потом. Да я был и не против. Для меня впечатлений и так было предостаточно.
   Я облюбовал его бар, хотя точнее было назвать это питейной комнатой - большой прямоугольный холл, по стенам которого шла пологая лестница на второй этаж. Под лестницей располагался сам бар, а в центре было какое-то мягкое сооружение с кучей подушек, куда можно было посадить добрых полтора десятка гостей и откуда так хорошо было обозревать далёкий лакированный потолок коридора на втором этаже, напоминающий светло-коричневое небо. Здесь всё было выдержано в спокойных тонах, вплоть до подушек и ковра на лестнице. И оттого необычайно уютно.
   Рабик разливал напитки, я полулежал в подушках, бросив рядом влажный пиджак. Наверху скрипнула доска, ещё одна.. Обе очень легко.
  - Ну вот, кажется, Женечка приготовила тебе комнату, - не поворачиваясь, сказал скульптор.
   Я устроился поудобнее и вперился взглядом в верхушку лестницы, чтобы не пропустить появления его жены.
   Прошло некоторое время, достаточное для троекратного преодоления этих ступенек, но никто и не думал появляться.
   - Должно быть, прошла к себе через мастерскую. Там есть ещё одна лестница, - как будто ни для кого заметил хозяин.
   Тем не менее, он сказал это вслух, что меня слегка озадачило.
   - Хочешь сказать, здесь можно блуждать по разным лестницам и так никогда и не встретиться?
   - По теории вероятности такого почти не может быть. Вот твой скотч.
   - Спасибо.. Понимаешь, по сравнению с моей квартирой, где можно заблудиться только с большого перепою, твой дом для меня - как Марс для русского космонавта.
  - Не до конца понял твоё сравнение, впрочем, ну его... Прежде, чем построить этот дом... я столько лет видел его во сне, что у меня просто нет никакой возможности здесь заблудиться. А ты, выходит, попиваешь?
  - Спрашиваешь. Кто же в ЖЭКе не пьёт? Ты бывал у нас в Горнилове с тех пор, как вы съехали с квартиры?
  - Часто. И никогда...
  - Ты эти игрушки брось! Говори как нормальный человек!
  - Послушай, Серёга, нормальный человек - это сказочный персонаж, вроде Чуда-Юда или Марьи Искусницы. Вот ты, например. Сколько ты зарабатываешь сейчас?
  - В месяц?
  - В год.
  - Так, три с половиной на двенадцать... Постой. А зачем ты дал эту телеграмму?
  - Потом, потом. Так сколько?
  - Сорок две в год. Рублей, конечно. А ты теперь числишься эмигрантом или гражданином мира?
  - Я теперь не числюсь. Сорок две... А что, ты говоришь, тебе дала музыкальная школа?
  - Не понял, - сказал я довольно озлобленно, что явно означало, что всё я хорошо понял.
  - А твой диплом за работу по селекции промышленных бобовых?
  - Погоди. Откуда ты знаешь? Рабик, мы уже встречались после "**-го года? Я просто не помню, да?
  - Точно, ты защищал свой диплом в "**-м. Ну, так вот, юноша, я ставлю вам диагноз.
  - Какой я тебе, к чёрту, юноша! Я тебя только на два года моложе!
  - Да. Ты ровесник моей Женечке. А она для меня - всегда девушка. Почему же тебе не быть юношей? Вот я и ставлю вам, юноша, диагноз. Вы живёте слишком разбросанной жизнью. Потому при вашем культурном уровне и занимаетесь рассохшимися прокладками и проржавевшими трубами.
  - Ни фига! В нашей стране, которую ты кинул...
  - ...И в которой, тем не менее, я всегда почётный гость, - вставил он.
  - ...полностью развалена отрасль сельского хозяйства. Никому не нужна голова, которая набита систематикой клубеньковых бактерий на корнях клевера и люцерны!
  - А игра на флейте тоже никому не нужна?
  - Что?
  - Флейта, говорю. Почему ты бросил флейту?
  - Откуда ты знаешь, что бросил?
  - Бросил, бросил. Иначе не прозябал бы со своей Милкой в хрущёвской халупе, на пятом этаже, где крыша течёт так же, как трубы.
  - Не текут у меня трубы!! Я профи, в конце концов!
  - Ну, так течёт крыша. Ведь течёт? Я приготовил тебе маленький подарок. В честь возобновления знакомства.
  - Иди ты к дьяволу со своим подарком.
  - Ну вот. Какой же ты сантехник? Даже посылаешь без здорового матерка.
   Я, уже полностью в его воле, разразился двумя минутами сплошной непристойности, прекрасно понимая, что именно того он и ждал. Рабик расхохотался, в его коротких жёстких пальцах подпрыгивал стакан с нетронутой выпивкой.
  - Посмотри-ка на сиденье рядом с тобою. Подними думку.
   Под думкой оказался край чёрного футляра, я высвободил футляр полностью и открыл. В футляре лежала флейта. С клеймом Бертольдо Квазарини. Замечательной работы белая флейта. Белая кость и потемневшее древнее дерево. И выписанное золотом имя - Felice.
   Что-то странное произошло во мне.
   Меня рвали надвое порыв бешенства, который призывал сломать в щепы эту изумительную работу, и вожделение коснуться её, услышать её звук, должно быть, сочный и нежный, с томным предыханием и характерным для созданий Квазарини - историю музыки я всё ещё помнил неплохо - шумовым обогащением нижних нот, "придававшим звучанию флейты истинно природную глубину", как писал в своей работе Богучаев. Не зная, что сказать, я спросил:
  - Её зовут Фелисия?
  - Нет, Феличе. По-итальянски это значит "Счастливая".
  Я собрал инструмент.
  - Счастливая,.. - приложил её к губам и вновь отстранил, - подай-ка голос грусти вечной, неисчерпаемая глубь,.. - вдохнул глубже - и отложил инструмент на подушку. - Я не могу. Я.. сломал два пальца.
  - Правда?
  - Правда. Я не смогу играть, Рабик. Не смогу.
  - Женечка моя очень любит слушать флейту. Она наизусть знает кучу протяжных североамериканских песенок...
  - Налей мне ещё. Хотя нет, не стоит... - но Рабик уже наполнял стакан. А потом я пропустил ещё один - и почувствовал, что я порядком навеселе. И это весело во мне, как говорится, тут же взыграло.
  - Я не смогу играть, но оценить-то я её могу! - и я снова взял Феличе в руки. - Что-нибудь простенькое, - сказал я с намерением взять пару фраз и остановиться. - Помнишь "Весну" Александрова?
  - Она есть в моей фильмотеке. Не отвлекайся, - скульптор сел и опустил руку за спинку одного из кресел.
  - "Журчат ручьи", - выжидающе сказал я. - Дунаевский.
  - Валяй.
   Быстро пробежавшись пальцами по диапазону, я открыл тему - и обомлел. Чем-то это напоминало катание на велосипеде после долгого перерыва. Когда первые два раза нажимаешь на педаль неуверенно, руль вихляет, тебе кажется, что вот-вот упадёшь, но третий раз ты нажимаешь на педаль увереннее, ведомый собственным телом, и велосипед выправляется, и ты - боже! разве это когда-то казалось трудным?! - едешь...
   У флейты был изумительный голос. А неправильная акустика в питейной придавала радостно-отстранённым стенаниям Феличе ещё больше вкрадчивой недосказанности, если такое было возможно. Рабик вдруг извлёк перуанскую гитару и присоединился к голосу флейты, и - откуда-то сверху, откуда-то выше, чем потолки, чем самое небо, - донёсся весёлый перелив виолончели.
   Это была хмельная, но живая музыка. Ни на секунду не переставая играть, я выражал глазами то изумление, то восторг, то нечеловеческое усилие, последнее было позой... Как ни странно, я не ощущал неудобства после долгого перерыва в занятиях музыкой. И когда я оборвал, наконец, исполнение, триумфальным "Весна идёт, весне дорогу!", когда Рабик опустил гитару, я услышал, как там, наверху, увлёкшаяся виолончель играет уже что-то своё, давно оставив весеннюю тему Дунаевского. Ещё минуты три, пока музыка наверху не умолкла, мы (я - сидя, он - стоя) не шевелились. А потом я почувствовал страшную ломоту в пальцах, которая пульсировала в наступившей тишине согласно биению моего сердца.
  - А теперь, дорогой хозяин, - сказал я, - налей-ка мне ещё выпить. В лечебных целях.
  
  
  
  III.
  
   Пили за нескончаемым разговором, но без тостов. После недавней эйфории у меня наступил "заслуженный" отходняк. Меня раздражало то, что любую тему Рабик сводил то к жене, то к работе. Типичный удовлетворённый счастливчик, сытый и скучный. Быстро темнело, пришлось включить электрическое освещение. Мы поминали общих знакомых, ходили, он курил, я обрывал этикетки с его бесконечных бутылок; под конец в питейной уже нельзя было сделать шагу, чтобы обо что-то не споткнуться. Тогда мы сели среди бескрайнего развала, и зашёл любопытный разговор, я дорого отдал бы на следующий день, чтобы вспомнить его... А особенно мне пригодилось бы вспомнить его в следующий четверг, когда Герберт Конрой опять прилетел на своём гидроаэроплане и доставил еду, почту и кой-какие книжные новинки, как привык это делать. Но я не вспомнил этого разговора тогда, что уж теперь думать, прошлое не знает сослагательного наклонения.
   Началось, сейчас я в этом уверен, с философии и трёпа о Родине.
  - Не скучаешь? - спрашивал я.
  - Родина - это не там, где ты родился, а там, где земля тебя принимает.
  - Это ты про себя?
  - И про тебя.
  - Что ты хочешь сказать?
  - Вот нам с женою нигде не было покоя, пока земля не приняла нас здесь, каждого по-своему. На этом острове вообще очень человеколюбивая земля, если так позволительно сказать. Очень любит людей. Мы здесь два года, и за эти два года моя Женечка обучилась игре не виолончели.
  - За два года?!
  - Вообще-то я купил его два с половиной года назад, но семь месяцев здесь возводили дом, бурили скважины, налаживали коммуникации.. Здесь я нашёл газ и воду, остров автономен... Ну, не считая Конроя с его летающей каракатицей.
  - Не страшно? Что случится - помощь подоспеет только через неделю.
  - А радиосвязь на что? Каким образом, ты думаешь, я сообщаю Конрою список необходимых мне продуктов? Его не проинструктируй - так он привезёт двадцать кило брюссельской капусты - и давись ею до четверга! Но вернёмся к тебе. Послушай меня, Серёга, я ведь кое-что в жизни понимаю, повидал мир, людей. У тебя есть несколько способностей... Их надо было не запускать, но что теперь рассуждать! Ты не должен отвлекаться на мелочи, ты должен работать. Не перебивай. Послушай, эти две недели, которые даны тебе самим небом...
  - Небо - это ты, значит.
  - Неважно. Используй их.
   Я смотрел в это холёное загорелое лицо, чуть синеватое на щеках и подбородке, на его выпяченный живот -только сейчас я заметил его гротескно выступающее брюхо, - на короткие пальцы, уверенно по привычке сохранившие форму стакана с коктейлем, перекочевавшего в другую руку.
  - А с чего это ты стал таким благодетелем, Рабик?
  - Я скульптор, Серёга. Это, если позволишь, не профессия, это почётная и тяжёлая миссия на Земле. Мои руки должны приносить людям радость, лелеять прекрасное и... отсекать лишнее, конечно, куда же без этого. В каждом человеке есть что-то нераскрытое. Потенциал, который мог бы дать блестящие плоды. Надо раскрыть его.
  - Надо помочь ему раскрыться, согласен.
  - Нет. Надо его раскрыть, - Рабик отставил стакан и задумался.
   Меня к тому моменту уже порядочно развезло, а у него - ни в одном глазу. То ли оттого, что пил он куда меньше моего, то ли оттого, что вообще не пьянел.
  - Послушай-ка меня, Серёг. Ты помнишь, в школе тебя прозвали Айвенго? Ты ещё тогда писал роман из рыцарских времён.
  - А-а-а, дружище, выяснилось, что о рыцарских временах я знал тогда куда меньше положенного и мой главный герой после каждой победы открывал бутылку шампанского, которое изобрели четыреста лет спустя после его кончины! Да ещё эпоха... Когда я узнал о ней побольше, она уже не показалась мне такой привлекательной. Твоё здоровье!
   Он приподнял стакан.
  - Почему не теперь? Напиши-ка свой роман сейчас. Я могу помочь его издать, мои связи - ты догадываешься, наверное, - не такие уж скромные. А если тебе хочется написать идиллию, то плюнь на средневековье. Тогда и правда было паршиво жить. Потакаешь беднякам - соседи загрызут, живёшь как соседи - какой-нибудь там Робин Гуд отделает так, что не обрадуешься... Да и вонь выгребных ям чего стоила!.. Напиши, например, о нашей жизни с Женечкой. Да пей, пей, не стесняйся меня! Мне, Серёг, не стоит завидовать. У меня идеальная супруга, это верно. Но не моё везение здесь причиной, а мои руки. Вот этими руками я сделал из неё идеал. В ней сидел настоящий ангел, алмаз негранёный. Я огранил его - и получил превосходный бриллиант.
   Нет, пожалуй, Рабик всё же был пьян. Он говорил всё медленней, всё тише... Или мне это казалось, потому что я засыпал? Засыпал...
  
  
  
  IV.
  
   Проснулся я неизвестно во сколько, мои часы остановились в одиннадцать пятнадцать, то есть, либо ещё в полёте, либо двенадцать часов спустя во время сидения в питейной. Смена часовых поясов ещё не устаканилась во мне, и ориентация во времени помахала мне белым платочком. Я встал с кровати, поглядел в высоченное окно. Оно было обращено к восходу, солнце поднялось не более чем час-полтора назад. Или на этих широтах у него иная манера двигаться?
   Вспомнилось, что вчера я уснул, как был, наполовину в костюме, сидя на подушках в питейной. Я огляделся. Стены, покрытые ворсистым ковром песочного цвета с выстриженным рисунком (гонка на колесницах), широкая этажерка вместо шкафа, кресло под уютной лампой, полка с чередой статуэток и книг. Кровать. Постель из шёлка и льна. Вместо привычной люстры (потолок был резной) по два бра на каждой стене. Неплохо, очень даже неплохо, сказал я себе. Впрочем, к чему этот снобизм! - это было действительно потрясающе. Как спать в музее задолго до того, как он стал музеем.
   А где же мой костюм?
   Отпаренный, он висел в стенном шкафу, который я нашёл по словно случайно недозакрытой дверце: щель была прямо в середине ковра с колесницами. Будь дверца закрыта, шкафа мне бы нипочём не обнаружить: так искусно он был замаскирован ковром. Внутри стоял мой чемодан и витал запах - очень тонкий, малоуловимый, женственный. То был запах духов, напоминающий аромат цветущей вишни.
   Одевшись, я спустился по лестнице на первый этаж. Питейная была приведена в идеальный порядок. За стеной раздавался приглушённый стук. Должно быть, Рабик колотил по очередному куску камня. Сквозь этот стук пробивалась неприятная мелодия какого-то этюда - виолончель. Интересно, когда в этом доме завтракают? И где моя ("Как это твоя! Ты не примешь такого подарка! Ты не имеешь права принять та...") флейта?
   Покружившись по питейной и поразмыслив, я вернулся к себе и нашёл футляр с флейтой где и ожидал - на верхней полке в том же стенном шкафу. Инструмент был вновь разобран и сложен в бархатные пазы. Соединив части флейты между собой, я хотел было закрыть футляр, когда заметил на прекрасном малиновом бархате соринку. Я дунул, но она застряла в искрящемся ворсе. Послюнявив палец, я подцепил её. Что это? Чешуинка ореха? Нечто похожее я уже видел... Когда Мила варварским способом счищала лак с ногтей после семейных праздников - она редко пользовалась всякими яркими мазюкалками. Соринка была чешуйкой лака для ногтей, малинового, в тон бархату, с серебряными блёстками: одна, две, три, четыре, пять. По форме созвездия Кассиопеи.
   Флейту разбирала Женечка.
   Проклятье; ты параноик, дружище! Это мог быть лак с руки продавщицы антикварного музыкального магазина где-нибудь во Флоренции, с руки оценщицы или прежней хозяйки инструмента, да мало ли ещё откуда он мог взяться! Впрочем, поправил я себя, будь лак старым, чешуйка бы съёжилась, скрутилась в трубочку.
   Я повертел находку на кончике пальца, как поступают с божьей коровкой, заклиная улететь на небо.
   Итак, Женечка. Женечка. Интересно, какая она? Я даже не помню, что говорил о ней вчера Рабик. Кроме русского имени да импровизации на виолончели, да теперь ещё, пожалуй, запаха вишни и чешуинки лака я ничего о ней не знаю. Странно и интригующе. Ничтожно малое знание. Как раз более чем достаточное для фантазии. Я улыбнулся и направился в сверкающую кафельным солнцем ванную комнату, где нашёл всё, что нужно мужчине утром.
   Итак, рассудил я, судьба подарила мне две недели необычного отдыха и почти уединения от мира. Господь пастырь мой, я ни в чём не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях... Он приготовил мне трапезу ввиду врагов моих (Если б я знал, как я был прав в этом замечании!)... В общем, для всех я умер на четырнадцать весьма кстати явившихся дней. Их вполне хватит, чтобы разрешить загадку Женечки.
   Спешить некуда.
   Будем наслаждаться жизнью.
   Я захватил флейту и покинул жилище моего гостеприимного хозяина - осмотреться на острове и нагулять аппетит.
   От фасада дома до самого берега, как я уже говорил, была просека, шириною равная размаху крыльев хорошего "Боинга". Она была засажена цветами и низким кустарником, испещрена гравиевыми и песчаными дорожками, открывала из дома замечательный вид на океан, но почему-то создавала впечатление досадной опустошённости, как брешь в обороне любимой команды.
   Сначала я бродил по этим дорожкам безо всякой видимой цели, и в голове царило трогательное безмыслие. Брешь была идеальным садом философа.
   Я созерцал фрагменты пространства, и ноги запоминали маршрут, который неосознанно совершат ещё не раз. Кажется, разверзнись передо мной земля, я сказал бы: "Ну и что?" - и тронулся себе по краю разлома дальше, мимо, мимо, прочь. Такое состояние обычно наступает, когда разум парализован какой-то сильной эмоцией. Только вот эмоции у меня не было. Было состояние усталости. Нравственной усталости - от всего на свете.
   Нравственную усталость нельзя перепутать с моральной. Моральная берётся всего лишь от осознания того, что мир вокруг тебя чертовски неправилен, и это досадно и утомительно. Нравственная на порядок сложнее, и объяснить её не проще, чем энтропию во Вселенной, тем более что с энтропией они просто сёстры-близняшки.
   Откуда ты пришла ко мне, Нравственная Усталость? - вопрошал я, как, верно, вопрошал какой-нибудь античный поэт. Откуда ты? Что ты за чудище такое? Что тебе нужно от меня?
   Знаю, - продолжал я про себя с комично-жуткими завываниями, - ты злобное и могучее дитя Лени и Бессилья, первая говорит: "Не хочу ничего менять!" - а второе поддакивает: "А я и не в силах, не в силах!.." Жажда покоя, обездвиженности, счастья и безразличия обуревает, ведёт тебя. Ты говоришь деятелю: "Ты неопытен, наломаешь дров. Поучись у жизни, стань Наблюдателем, а там видно будет!" Ты нашёптываешь Наблюдателю: "В жизни нет ничего нового и важного, ты изучил её всю. Видишь, она не стоит твоих усилий. Закрой глаза!" Ты хочешь, чтобы Ленью ли, Бессильем - но ток моей крови и моих мыслей прекратился, гул сердца затих и я обрёл свою нирвану, свой Рай, свой счастливый сон навсегда.
   Нравственная усталость. Всякая система во Вселенной стремится к охладеванию и торможению. Физико-астрономическая версия человеческого отчаяния. Энтропия.
   И боишься ты только Совести (помнится, Уайльд называл её второй трусостью)... Да ощущения Цели и Смысла жизни (которые есть только ощущения).
   Увлёкшись ролью философа, я в своём гипнотическом шатании незаметно углубился в восковой зелёный лес довольно далеко от Бреши. Солнце дробилось в огромных резных листьях, и я с изумлением смотрел на свою белую рубашку, которая приобрела здесь совершенно тигровый окрас от мельтешения света и тени. Под ногами время от времени хлюпало и почавкивало, в ответ этим звукам на высоких ветках хлюпали и почавкивали птицы-пересмешники. Птиц было много, и что-то они не особенно боялись человека, хотя и сохраняли природную осторожность. Я поднял флейту и проиграл коротенькую фразу. Она тотчас повторилась сперва с одной ветки, потом ещё с одной, словно по лесу кто-то раскидал осколки разбитого эха.
   Между деревьями натянул сетку большой оранжево-коричневый паук. На всякий случай я обошёл его стороной; он пошевелил передними прихватками, среагировав на перемещение моей тени, и снова замер в уверенном ожидании.
   Островок мнился мне небольшим, и я очень удивился, когда, пройдя двадцать минут по лесу, не дошёл до его края, а только углубился в чащу. Сковав нарастающую панику, я повернул левее и терпеливо продолжил дорогу. Нежданно-негаданно густая вязь веток и побегов передо мной раздвинулась, расступилась, и широкое, удивительно дикое поле открылось моему взгляду. Никогда, нигде не встречал я упоминаний о том, что на океанском побережье может встретиться поле диких злаков, отделённое от воды бело-жёлтой каймою пляжа, - а вот ведь оно, доходящее до самой линии прилива.
   Я стоял и озирал всё, всё это широкое поле, и даль морскую, и даль небесную, и песчаную змейку вдали. Цветы, тысячи, миллионы цветов проклюнулись меж злаков и заполонили эту равнину - каждый прекрасен, и каждый по-своему. Большой, со спичечную коробку жук сидел на лепестке огромного соцветия в трёх шагах от меня и в нерешительности ползти дальше грелся пока на солнышке. Интересно, было ли для него его соцветие тем же, чем для меня поле? И я подумал о Миле, и мне стало тоскливо, и я дал дёру через поле, топча эти замечательные цветы на радость Нравственной Усталости. Я ведь не мог поправить ничего, верно? Я бежал к пляжу, сжимая в руке бьющуюся стрекозой Феличе и путаясь ногами в густой поросли.
   ... Я терзал флейту часа два. Вспомнил всех людей, которым когда-либо сделал больно. Вспомнил все свои неудачи. Все победы, которых наскреблось куда меньше. А потом спустился к самому морю и, чтобы не заблудиться, пошёл к дому по излучине, дав таким манером большой крюк, но основательно проголодавшись и повеселев. Похоже, я выплеснул большую часть всего гнетущего, и пальцы снова стонали, а Феличе подрагивала в руке и всё ещё казалась мне живой.
   В палисаднике по центру Бреши стоял Рабик и высматривал кого-то (меня, конечно).
  - Завтрак, завтрак!
  - Мог бы познакомить с распорядком дня, - весело буркнул я. - Доброго утра.
  - Какое утро?! День на дворе!
   День так день. Стоит ли обращать внимание на то, что я такой засоня!
  - Рабик, ты прости мой желудок, но он нахально требует пищи. И... где я смогу поставить свои часы по местному времени?
  - По местному времени? - Рабик был озадачен. -У нас нет времени. Живём по солнцу.
  - Счастливые часов не наблюдают?
  - Да и незачем тебе, подумай сам. Это же - свобода.
   Я, правда, не очень понял, в чём тут заключалась свобода.
  
  
  
  V.
  
   Столовая располагалась в левом крыле, где я ещё не был, и словно сошла с иллюстрации журнала по южнобританскому интерьеру. Правда, с освещением здесь было на порядок получше.
   Это, как выяснилось, был второй завтрак (первый был у них на рассвете - я его, естественно, проспал), и Женечки я снова не увидел. Вместо этого я позвякивал вилкой по английскому фарфору и думал о том, как они двое живут здесь, на острове, эти счастливые по всему супруги. Скульптор пытался развлечь мою немоту разговорами на весьма свежие темы, из чего я понял, что он в курсе всех событий в мире, которые стоят его внимания и не заслуживают его. Мне, впрочем, интереснее было мысленно сравнивать этих двух новоиспечённых островитян и нас с Милой. Две семейные пары. Обе бездетны. Но эти, по-моему, отчего-то счастливы. Я никому бы не смог сказать, как Рабик: "У меня идеальная жена". Зверёк вострозубой зависти проснулся и зашевелился во мне.
  - Знаешь, Рабик. Я видел твою статую.
   Рабик помолчал и в знак согласия прикрыл и открыл глаза, ожидая следующей фразы.
  - Она экспонировалась в нашем городе. Ты передал её в безвозмездный дар музею... Так, кажется, это обычно называется в газетах.
   Ещё одно согласное движение глаз, интерес, выжидание.
  - ...В большом зале нашего музея.
  - И - ?
  - Она называлась "Расстрел". Ничего более жуткого я не видел.
  - Спасибо.
  - Какие-то ступеньки, кирпичная стенка, герой-панфиловец или как его там, шесть солдат с ружьями. Не впечатляет.
  - Ты только что сказал, что не видел ничего более жуткого.
  - Скажем так: я не увидел в этом искусства, дружище.
  - Ты заходил внутрь? Ты подымался на ступеньки?
  - Ты что, Рабик! Разве же можно заходить за канат?
  - За какой канат?
  - Ну, за алый канат, которым в музеях огораживают экспонаты, - тут я понял, что сказал что-то не то, но не уверен, что не был этим доволен. - Рабик, что?.. В чём дело?..
   Мой Роден закрыл лицо руками и, согнувшись к коленям, трясся от чего-то. И похоже, от ярости.
  - Идиоты, - сказал он наконец. - Выблядки. Стадо в ёбаных границах своего загона. Закона. Неважно. Просто какое-то панургово стадо недоумков.
  - При чём здесь Панургово стадо?
  - Да при том, - вздохнул он, переведя дух, - что все эти... подверженные одному общему безумию "по газонам не ходить" лишают меня моего зрителя, моего читателя.
   Я увидел нечто интересное, почти человеческое в его лице и отложил вилку.
  - Так ты ещё и писатель?
   Рабик посмотрел своими большими, круглыми карими глазами на стенку позади моего затылка.
  - А ты думаешь, что такое скульптура?
   Я дёрнул губами: а шут его знает.
  - В чём суть скульптуры, ты знаешь это?
   Вопрос походил на издевательство; я снова принялся за еду. Если не обращать внимания на мученическое лицо Рабика, всё было очень вкусно. Тушёные овощи с громким именем "рагу", запечённый кролик, два соуса и хлеб, от одного запаха которого можно было сойти с ума. По инерции я вспомнил, как Мила умеет готовить. Стоп. Хватит. Я отдыхаю, отдыхаю... От всего. Здесь нет Милы, здесь есть Женечка. И скульптура. Что мы там обсуждали, Рабик?..
  - Рабик, вопрос не в ответ.
  - "Не в ответ"! Скульптура - это застывшая музыка, вот так-то. Это не я сказал. До меня. Скульптура движется, она живая. Уметь посмотреть, выискать, понять - дано не всякому. А эти идиоты лишают такой возможности даже тех, кто мог бы увидеть тайное движение...
  - Ты говоришь, как кудесник. Какое ещё тайное движение?
  - Если пройтись по ступенькам, которые волнами опоясывают ту сцену расстрела, бронзовые фигуры оживут... И я хотел оживить их... Брось к чёрту свою вилку, видно, что ты давно забыл музыку. Ты потерял самое чутьё искусства.
  - Вкусно же, - сказал я, с интересом уминая кролика. - К тому же, одно другому не мешает.
   Рабика перекосило, он осмотрел придирчиво стол, по которому медленно ползло светлое пятно - блик от окна.
  - Ешь. Ладно. Слушай, - произнёс он медленно, тоном человека выше мелочей. И выше меня заодно.
  - Ты должен знать, Серёг, как обычно описывают сцены расстрела. Два лагеря: герои и палачи. Осуждённому предлагают повязку на глаза. Он отказывается. Смотрит на солдат смелыми, пронизывающими глазами. У тех в руках ружья трясутся, они взгляды отводят. Команда: "Пли!" И хоть один - не решается выстрелить. Герой - и палачи. Всегда так. Только так. И что ты думаешь, перед КАЖДЫМ расстреливаемым у них дрожат ружья и блуждают глаза? Почему всегда осуждённый - героический стереотип? И почему всякий раз, при всём внимании к личности приговорённого, рота карателей остаётся той же безликой шеренгой, словно расстреливает государственная машина, а не люди с их историями? Личность палача - где она? Вот ты,.. - он махнул вилкой в мою сторону.
   Я насилу прокашлялся.
  - Что - "я"?
  - Ты мог бы расстрелять человека?
  - С завязанными глазами или нет?
   Рабик расхохотался и с размаху всадил в стол вилку до половины зубца.
  - Это играет для тебя принципиальную роль? Ну, допустим, глаза у него завязаны.
  - Не смог бы.
  - А зрящего?
  - Пожалуй, и зрящего не смог бы.
  - Тогда какого ляда ты переспрашиваешь? - он оттянул рукоятку вилки, отпустил, та заколебалась и загудела фальшивым камертоном. - Отвечай!
  - Да иди ты к макаке в задницу! Говори, что на уме! Пытать меня, что ли, сюда вызвал!
  - А то, - на миг задумался Рабик. - Ты скажи, почему не смог бы... Его, например, приговорили, он преступник, он плохой, ты хороший. Почему?
  - По-моему, это элементарно. Я, говоришь, хороший? Я хороший только до того, как выстрелю. Кто он там - мне глубоко плевать. Я в живого человека выстрелю. И убью. И никогда не смогу этого поправить.
  - То есть, ты боишься совершить непоправимое? Боишься смелых, решительных шагов? Боишься сжигать мосты?
  - Как хочешь. Думай как хочешь.
  - Для кого-то из них расстреливать стало привычным трудом,..- размышлял скульптор. - А кто-то пришёл расстреливать впервые... А ты...
  - Не надо, - с угрожающей дрожью в голосе перебил я. - Не путай меня со своими истуканами. Спасибо за завтрак. Я не твой персонаж.
  - Не вижу разницы. Слушай, я расскажу тебе мой замысел. Поверь, это совсем нетрудно понять.
   Он вобрал ноздрями колоссальную порцию воздуха и начал.
  - Восемь фигур... Вот приговорённый. Он высок, хорошо сложен, но выражение лица у него неприятное, звериное. Глаза его завязаны, а руки прикованы к столбу за спиною. Он уже начал сознавать, что с ним сейчас произойдёт, холодный ветерок колеблет его рубаху, и его корёжит - от холода ли, от страха ли. Сейчас вся его сила, вся его телесная мощь прекратит своё существование. Он был когда-то комсомольцем-активистом, он воспитан в духе атеизма и не верит в загробную жизнь. Для него существуют ЗДЕСЬ и ТЕПЕРЬ, - и ничего кроме. А ЗДЕСЬ и ТЕПЕРЬ у него страшные.
   Ничего не видя за своей повязкой, он ждёт выстрела как неотвратимой судьбы и воображает себе лица солдат, которым приказано привести приговор в исполнение, втайне надеясь, что они боятся его и надолго его запомнят. Ему не припоминаются имена и образы его собственных жертв: его мучит не раскаяние, а близость смерти. Страх палачей для него - хоть какая-то тонкая надежда на недолгое бессмертие, если можно так сказать. И он с каким-то потусторонним любопытством ждёт ответа на вертящийся в голове вопрос: "Конец - это навсегда?"
   Далее. Шеренга из шести солдат. Первый слева - старик с усами Максима Горького, в потрёпанной шинельке, со старым ружьём. Он числится здесь вообще-то на должности сторожа, - но жребий неумолим, его тянут все, - и сегодня старику пришлось стать в эту шеренгу. Его худые пальцы с выпирающими круглыми суставами трясутся от привычно принятой "для храбрости" водки. Ружьё немного плавает в руках. На лице - бездумная, апатичная решимость опустившегося от маргинальной профессии человека: "сказано - значит, надо". Для него не существует моральной проблемы в том, чтобы принять участие в расстреле. Дома его ждут его старуха, внучка с куклой, сделанной его добрыми руками, и половина варёной курицы в кастрюле на ужин.
   Рядом с ним, поставив правую ногу чуть вперёд, стоит майорский сынок. Ему не больше двадцати, лицо округлое, немного женственное, выбрито гладко. Шапка чуть сбита влево, в руках новенькая модель винтовки. Папаша видит в нём продолжателя военной династии, потому сынок и тянул жребий вместе со всеми... Этот смотрит на приговорённого, пытаясь заглянуть под повязку. Точнее, выглянуть из-под повязки: юнец сейчас представляет себя на месте приговорённого. Мысль "Что бы я чувствовал сейчас, будь я там, у столба?" сожрала его разум, он дрожит от промозглого осеннего воздуха и возбуждения. А ещё папин сынок думает, что вот сейчас - сейчас! - он сознательно убьёт человека. Не в бою, не в случайной перестрелке, по законам войны, - а хладнокровно (как ему нравится это слово!) и осмысленно. Он нажмёт на курок, и пуля вылетит. И он попадёт, непременно попадёт, и станет убийцей, и никто ему за то ничего не сделает. Он чувствует мощный прилив крови к паху и втайне мечтает о том, что его пуля войдёт в тело осуждённого первой.
   Третьим стоит среднего роста, сложения и неприметного лица человек неопределённых лет. Он расстрелял уже человек сорок - и делает это профессионально, с удовлетворением от своего мастерства. Он оценивающе поглядывает на будущую жертву: куда ему прицелиться на этот раз, чтобы выстрел его оказался выстрелом наверняка.
   Этого человека никто не любит за его одиночество, вся его жизнь - это служба в крепости. По ночам он пишет длинные и подробные мемуары о тюрьме. О заключённых, с которыми знался и которых отправил к праотцам, о распорядке жизни в крепости, о её разумном и справедливом устройстве. А по утрам выдирает из тетради исписанные листы, складывает из них самолётики и пускает за окно.
   Четвёртый... Этот тоже молодой, едва за двадцать. Он мечтает о том, что вот сейчас, как в книге, приговорённый попросит снять с глаз платок. Он хочет видеть, как из прошитого пулями человека уходит жизнь. И думает о том, что на самом деле сейчас мог бы стоять рядом с ним, у соседнего столба.
   Пятому стыдно. Он теперь вовек не отмоет рук. Будь она проклята, такая служба! В его ушах ещё не стих крик той тройки юных головорезов, которые получили свою порцию свинцового правосудия в прошлом месяце. Пятый не спит ночами и порою запоем хлещет из темноты эти нескончаемый крик. На его челе уже видна смертная печать. После исполнения этого приговора он удавится на чердаке, выбрав балку покрепче.
   Шестой знает приговорённого. Они в мальчишестве вместе строили голубятню и свистели с крыши разлетевшимся сизарям. У него нервная лихорадка, которая всё усиливается. Он ждёт слова "Пли!" как подарка свыше и молится про себя за приготовленного к отходу в мир без имён. В последний раз шестой вглядывается в погрубевшие и такие знакомые черты - и рад повязке на глазах преступника. Отче наш небесный, иже ведеши нас: неисповедимы пути твои, неиспознаема участь наша...
   Командует казнью высокий полный капитан. Щеголеватый, хотя на его животе с трудом сходится мундир. Капитан уже поднял руку, чтобы сказать "Пли!" (поднял невысоко, чтобы форма не треснула по швам), однако не торопится дать команду. В этот момент он царь и бог, и кто помешает ему упиваться облекающей его властью? Именно его жест расцветит алыми красками грудь одного и совесть шестерых. Именно он сейчас - рука закона и справедливости. Именно ему сегодня прислуживает смерть. Он вспоминает, что дома его ждёт страшная и могущественная жена, и не спешит отдать приказ стрелять. Ему, Серёг, так хочется немного побыть богом...
   И если подняться на те самые, идущие волнами и старательно выверенные мною ступени около постамента и, ступая по ним, несколько раз обойти группу, - ты легко прочтёшь эти мысли и чувства в созданных мною фигурах. Может, читается даже больше, чем я вложил в них. Как говорят музейные крысы, всякий вносит в восприятие произведений искусства своё осмысление и свой собственный опыт. Важно другое. Не пройдя по этим ступеням, понять "Расстрел" невозможно. А музейный малиновый канатик, не пускающий на ступени... это так по-нашему, так по-русски! И невдомёк, что это отгородило зрителей от постижения замысла художника. Моего замысла, чёрт их всех дери за жопу! Моего... Так что, Серёга, ты мог бы казнить человека?
  - Только если...
  - Что "только если"?
  
  
  
  VI.
  
  - Только если я сам вынес ему приговор.
   В этот момент я не видел его глаз - только тёмный силуэт на фоне сияющего светом окна.
  - Тогда ты меня понимаешь, - сказал он.
  - Да, - уклончиво ответил я.
  - Каждый хочет держать отчёт только перед собой.
  - Да.
  - Только, - добавил он ещё медленней, - если богов больше одного, неизбежен вопрос иерархии. Не может быть двух верховных богов. Но каждый хочет стать богом, чтобы быть Верховным.
  - Недоделочка в теории, - поддакнул я.
  - Не в теории. В человеке. Она и подлежит исправлению.
  - А ты наделён властью отсекать лишнее.
  - Точно, - кивнул тёмный силуэт. - Ну, так как тебе женечкино рагу?
  - Как раз для моего брюха.
  - Тогда ешь больше. Это полезно, - он выдернул из крышки стола вилку, обтёр зубцы салфеткой и продолжил трапезу.
   Так...
  - Уже есть планы на после завтрака? - поинтересовался мой островитянин.
  - Походить, пообвыкнуться здесь. Погода как раз для прогулок.
  - Серёг, тебе тут всё в новинку. Не заходи далеко. Этот ошмёток суши куда больше, чем кажется. Он, кстати, и исследован не весь. На предмет крупных биологических видов.
  - Хищники не нападают первыми. Человеку страшен только человек.
  - И море.
   Свежий порыв ветра распахнул прикрытые рамы. Полетели со стола салфетки, затрепетала и завернулась скатерть, закачалась рамка над камином. Я встал и поправил рамку. Рабик закрыл окно.
  - Любопытная фотка, Рабик.
  - Это наша свадебная фотография с Женечкой.
  - Да? По мне, так это скорее какой-то проснувшийся гейзер. Одни брызги и туман, искрящийся в солнце.
  - Зато поэтично, верно? В момент съёмки нас накрыло большой волной - мы стояли по колено в воде на песчаной косе, которая уходит на запад в даль моря. Нас едва не смыло вместе с Конроем.
  - А этот-то что там делал?
  - Он нас фотографировал. А мы его потом вылавливали. Весело было.
  - Охотно верю, - я пытался разглядеть на фотографии хоть что-то определённое. Наконец опознал Рабика. Даже удивительно, почему не сразу. Его только слегка заслонило брызгами. А разглядеть Женечку, сколько ни силился, я не сумел. Море очень уж тщательно укрывало её от объектива фотокамеры.
   Когда я обернулся, на столе уже стояло всё для кофе.
   Я сел за стол и завёл свои часы. Подумал и поставил их на одиннадцать ноль четыре.
  - Часиков через пять - обед, - сообщил хозяин.
  - Меня, должно быть, не будет. Вернусь вечером.
   Рабик усмехнулся.
  - А ты серьёзный исследователь, как выясняется. "Обедать не буду", "вернусь вечером"... Ладно, скажу Женечке, пусть соберёт тебе тормозок в дорогу. Она знает, что съестного положить такому доходяге, как ты. Передать тебе сливки?
  - Нет. Я пью чёрный.
  - И без сахара?
  - Без.
  - И без коньячка.
  - И без коньяка.
  - И что ты тогда понимаешь в удовольствии? Bon appetite. Съестное Женечка сложит в сумку, найдёшь её у кровати, там, у себя, - и замолк.
   Потом мы пили горячий кофе, что, впрочем, не мешало нам холодно друг на друга посматривать. И хотя я не мог видеть ни своего, ни его взгляда, можете на этот раз поверить мне на слово. Вам ведь не в первый раз, не так ли?
   Мы прошли к чёрному ходу, он напутствовал меня самыми добрыми пожеланиями на всех языках.
  - Добро, пойду переговорю с Женечкой, - и он притворил дверь. Едва он это сделал, во мне проснулся какой-то нелепый мальчишеский азарт. Я должен во что бы то ни стало увидеть наконец эту таинственную Женечку! Я рванулся, перескакивая клумбы, к парадному крыльцу, взбежал на второй этаж и влетел в свою спальню.
   Но я опять опоздал. На кровати стояла небольшая прямоугольная сумка из толстой кожи. В ней лежали две фляжки - с водой и с коньяком - и два кило разнообразных сэндвичей. И всё это было так же невероятно, как если бы я солировал в "Лебедином озере" на сцене Большого театра.
   Я забросил лямку на плечо и удалился с гнетущим недоумением и полной сумкой еды. Отдыхай, Бессмертнов, отдыхай. У тебя есть время, пространство, море, еда и выпивка. Что ещё тебе нужно для отдыха?
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"