Суховеев Тэо : другие произведения.

Морская болезнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Жанры: ФЭНТЕЗИ, МИСТИКА, ЭРОТИКА (сайт отказывается относить к трём жанрам разом) ...Уединённый остров, на котором как два голубка живут прославленный скульптор и его жена. Флейтист-неудачник, которого они решили приютить. Гора трупов, на которую никто не обращает внимания. Что это: бытописание абсурдных совпадений, цепочка ошибок или подлинная воля обстоятельств? И важен ли ответ, если рядом Море, которое есть начало и конец, Альфа и Омега, мгновение и вечность? Впрочем, есть ещё один вопрос: кто же кого убьёт? Ведь иногда озлобление одного человека имеет многовековые корни...

  Морская болезнь.
  Роман-quest
  
  Посвящается моему другу И.К., кто однажды
  дал мне забавное "задание на каникулы",
  из которого в конце концов вырос этот роман.
  
  Все персонажи, ситуации и места действия являются плодом художественного вымысла, мнение и позиция автора могут кардинально не совпадать с мнениями действующих в тексте лиц.
  
  
  
  
  
  Я должен сотворить Мир, иначе стану рабом в мире другого человека. Я не хочу рассуждать и сравнивать: мое дело - Творить.
  Уильям Блейк.
  
  ...Разумеется, рукопись.
  Умберто Эко.
  
  
  
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ,
  где мы встречаем нечто,
  что надо раскрыть,
  
  и где на одну болезнь
  приходятся три верных
  диагноза
  
  
  
  Сюжет из "Теленовостей юго-восточного побережья" (Австралия), 15-часовой выпуск, ноября 14, ---3 года
  Рубрика Фрэнка Солли "Провинциальная экзотика"
  
  
  ФРЭНК (на фоне мирно урчащего океана). Разум человеческий издавна бессильно склонялся перед загадками моря. Здесь, на восточном побережье, где море для немногочисленных жителей и дом, и сосед, и кормилец, и мать родная, - вам с удовольствием понарасскажут удивительных историй о том, что носят эти прозрачные солёные воды в безднах своих. Нам, детям удушливой свободы высотных стеклянных городов, суждено лишь изредка вспоминать, что все мы вышли из океанской стихии и зависим - всё ещё зависим - от её прихоти. А эти загорелые, словно иссушенные солнцем отшельники живут в вечном смирении с превосходством Великого океана. Он даёт им всё, а в числе прочего - право не думать о том, велик ты или мал в этом мире... Ибо в сравнении с Ним, с Великим океаном, большие и маленькие уже не столь сильно различаются.
  (Камера отъезжает; рядом с Фрэнком стоит человек-сморчок в вязаной шапочке).
  ФРЭНК. Представьтесь, пожалуйста.
  ФЭАТОУН. Дуг Фэатоун. (Далее он произносит фразу, которую, видимо, заготовил бессонной ночью). Я человек, который живёт на берегу и кормится морем.
  ФРЭНК. Ваша удивительная находка, Дуг, заинтересовала нашу редакцию. Расскажите о ней, пожалуйста.
  ФЭАТОУН. Охотно расскажу, Фрэнк. Моя хижина находится в замечательном местечке, Шеллбич, знаете, наверное. Если забраться на башенку - я же хранитель местного маяка, вы в курсе? - хорошо виден слева Большой Барьерный риф, как он тянется к горизонту. Я брожу у кромки воды часами и собираю, что выкидывает на берег океан. Раз в месяц оставляю маяк на попечение жены и еду в город, там продаю всё, что собрал, в качестве сувениров. Очень бойкий товар, вы знаете, Фрэнк?
  ФРЭНК. Вы нашли рукопись в бутылке, не так ли, Дуг?
  ФЭАТОУН. Рукопись в бутылке, помилуйте, Фрэнк, - эти времена давно прошли. Раньше - вот то было ДА, теперь - НЕТ. Последняя рукопись, которую я нашёл в бутылке, раскрывала загадочные убийства на том острове - вы помните, когда нашли десяток трупов и на подносе - десяток статуэток негритят. Вот тогда, помнится, я хорошо подзаработал: продал её с бутылкой вместе чудаку-археологу, мужу одной английской леди, она, кажется, писала не то романы, не то детективы, он хотел сделать ей сюрприз...
  ФРЭНК. Вы, должно быть, имеете в виду Агату Кристи?!
  ФЭАТОУН. Да, да, наверное. Он так и сказал: это - для моей милой Гаги. Гага - это ведь уменьшительное от Агаты, вы знаете?
  ФРЭНК. Это же абсолютная сенсация! И часто вы обнаруживаете нечто подобное?
  ФЭАТОУН. Пути волн неисповедимы, Фрэнк...
  ФРЭНК. И всё-таки, Дуг, о вашей последней находке.
  ФЭАТОУН. Сейчас бумага в морях плавает в чём ни попадя. Один раз я выловил нечто яйцеобразное, цинковое. Внутри оказалось "письмо дружбы" из какого-то детского лагеря... А эта, последняя моя удача, вы знаете - это просто издевательство! Какой-то недоумок отправил кипу исписанной бумаги в - только подумайте! - восемьсотграммовой банке из-под венгерских маринованных огурчиков! Или то были пикули?.. Фрэнк, я уже точно не помню; это важно?
  ФРЭНК. Нет, нет. Продолжайте, Дуг.
  ФЭАТОУН. Я вижу - банка на берегу. Думал - мусор какой. У нас в океан такое не выбрасывают, у нас закон, вы знаете? А там внутри бумаги столько, что как только эта банка не утопла?! Я и прочесть хотел, а там то ли почерк неясный, то ли язык другой - не разобрать... Послушайте, Фрэнк, я могу от себя попросить? Я откажусь от вознаграждения за интервью, мне хочется только, чтобы нашу с вами беседу показали полностью, вот так, как она есть.
  ФРЭНК. ?!!
  ФЭАТОУН. Мой приятель из кабачка "Легенды лиманов", вы знаете его, кабачок, а не приятеля, а приятель этот кабачок содержит. Так вот, когда у него брали интервью для газеты, он наговорил на четверть колонки и страшно задирал нос, свой красный испитой нос, будь он неладен... Мы ведь с вами наговорили больше, чем на четверть колонки?
  ФРЭНК. Да, Дуг... Не сравнить. Это же не газета, это телевидение. Вас увидит всё побережье. Хотите передать привет?
  ФЭАТОУН. Бинки, если ты меня видишь, приезжай на маяк! Проведай маму с папой. Мы тебя всегда очень ждём. Слышишь?
  ФРЭНК (смахивая несуществующую слезу). Спасибо за интервью.
  ФЭАТОУН. О чём разговор, Фрэнк! Всегда рад буду видеть тебя на моём маяке.
  (Камера снова наезжает на Фрэнка Солли).
  ФРЭНК. Мне остаётся только добавить, что найденная смотрителем маяка рукопись куплена видным австралийским коллекционером и меценатом Дэвидом Лоу за две с половиной сотни долларов. Вероятно, эта сумма не отражает истинной стоимости странной находки. Мистер Лоу, который уже тридцать два года не общается с представителями прессы, и в этот раз отказался давать какие бы то ни было комментарии по поводу пополнения своего собрания манускриптов. К сожалению, дорогие читатели, мы так, наверное, никогда и не узнаем, что содержалось в тех листках. Хотя кто знает! Держите руку на пульсе, смотрите новости!
  С вами был Фрэнк Солли!
  
  
  I.
  
   Гидросамолёт быстро снижался.
   На каждом вираже внизу блистало синее, чёрное, голубое, зелёное, жёлтое море.
   Я никогда не летал прежде в кабине самолёта и уж тем более никогда не видел, чтобы кругом, сколько хватало глаз, лежала вода, и ни конца ей, ни края, и не за что уцепиться отдыхающему глазу, даже самая линия горизонта растопилась в солнечных струях... Но машина тем не менее, кружа, спускалась, а меня не отпускали гнуснейшая тошнота и беспокойство, что мы сядем посреди волн, а потом этот здоровяк возьмёт да и выкинет меня за борт, как балласт.
   Я ещё раз посмотрел на пилота. Рубашка его пропотела и потемнела. Он держал штурвал одной могучей лапой, а другая лапа поминутно вытирала лоб уже изрядно промокшей тряпицей. Первые два часа полёта он пытался перекинуться со мной словцом, но вскоре с неохотой сконцентрировался на своей работе. По-английски я мог говорить только со словарём, а словарь мне, как вы догадываетесь, не задавал вопросов на языке королевы Виктории. В общем, пилот счёл меня бескультурной серостью и оскорблено умолк.
   Впрочем, я и есть серость. Кем ещё надо быть, чтобы после золотой медали в школе и красного диплома по селекции бобовых работать слесарем-сантехником в ЖЭКе? Во всяком случае, таково мнение моей жены, а она никогда не ошибается. За исключением того раза, когда решила выйти за меня.
   И как раз сегодня (вчера?) она в очередной раз надумала исправить ту единственную ошибку.
   Я возвращался из подвала дома номер 21 по Малой Житной, где мы в творческом союзе с бригадой сварщиков лечили трубу, что фонтанировала вторые сутки. Мила встретила меня в прихожей и объявила, что едет к матери, что ей надоело верною собачонкой ожидать моего прихода, выставлять на стол харчи и созерцать мою постную физиономию. Что ей надоело часами пытаться дозвониться до меня, выслушивая бесконечные "не отвечает или временно недоступен" и "вне зоны действия сети". Что я мог бы и сообщать, если задерживаюсь, а не так, чтоб ни слуху, ни духу... А дальше пошло-поехало по накатанной. Что я никогда не мог оценить по достоинству её родственников и подруг, а только и знал, что вместо приличных людей якшался по подворотням со своими приятелями-отморозками. Что мои поглаженные (в последний раз!) вещи - в шкафу, ужин (уже трижды остывший!) - на плите, а телеграмма - на трюмо. И наконец уже на самом пороге она пустила достойную "Оскара" слезу и сдавленным голосом вымолвила, что раз у меня есть такие друзья за границей, я мог бы не прозябать тут, а хоть разок свозить её посмотреть на настоящий прибой грёбаного тёплого океана.
   И Мила уехала в такси на вокзал, оставив меня в полном недоумении.
   Друзья. Океан. Телеграмма.
   Бред собачий.
   ...Телеграмма на трюмо не особенно прояснила туман Милкиных недомолвок.
   СЕРЁГА ВСКЛ СОБИРАЙСЯ ГОСТИ ТЧК ДВЕ НЕДЕЛИ ТЧК КОРАЛЛОВЫЙ ОСТРОВ ЗПТ ТИХОМ ОКЕАНЕ ТЧК ВИЗУ ОФОРМЛЯТЬ НЕ НАДО ТЧК ПРИХОДИ ТРЕТИЙ ПРИЧАЛ 19 00 ТЧК ГИДРОСАМОЛЁТ ЗПТ ПИЛОТ ГЕРБЕРТ КОНРОЙ ТЧК МЫ ЖЕНОЮ ЖДЁМ ТЧК ПРИЯТНОГО ПОЛЁТА ВСКЛ РАБИК ТЧК
   Всё это было нелепо и неясно, кроме моего имени в обращении и моего адреса, по которому была направлена телеграмма.
   Я открыл таганок с тушёными свиными почками (они и правда были уже холодными), отрезал хлеба и стал есть, макая ломоть в подливу. Готовить Мила умела не хуже, чем в ресторане. И её стряпня благотворно подействовала на мою память. Ну, конечно же, Рабик! Парень с нашего двора. Он был на два года постарше меня, квадратный такой, косолапый. Только это было очень давно, в детстве. А теперь он что-то вроде художника, с мировым именем, живёт неизвестно где... И ещё он так и не вернул мне шлем немецкого мотоциклиста, который выпросил пофорсить перед девчонками, когда я был в шестом, а он в восьмом. Правда, на хрен мне теперь сдался этот шлем!
   Чёрт, воды-то сколько утекло. А теперь вот на тебе, приглашает. Куда? Почему, с чего бы это? Чем обязаны вниманию такого сиятельства? Вот закавыка-то.
   Нехватка информации не помешала мне одеть недорогой, но приличного вида летний костюм (при всей "престижности" работы я не мог порою отказать себе в том, чтобы выглядеть эдаким интеллигентом), собрать чемодан и отнести щегла соседке с уговором кормить четырежды в день, всё равно она безвылазная пенсионерка. В этот раз я поехал бы и к чёрту на рога, лишь бы не торчать в пустой квартире, где ещё с неделю не развеется дух милкиных обвинений.
   Я настрочил жёнушке примирительную записку, смысл которой можно было уложить в два слова ("Сама такая!") и оставил на полочке в прихожей.
   Не обошлось и без прощальной приметы. Я уже собирался выходить, когда в кухне зажужжало, затенькало, страшно зашипело и заклацало. Там обитали оставшиеся от прежних хозяев раритетные часы, которые раз в тридцать минут били по медному колокольчику, вывешенному наружу. Сейчас им пора было отбить половину седьмого. Гул механизма натужно нарастал, ускорялся и неожиданно стих. Я заглянул в кухню, и маятник слабо качнулся и замер у меня на глазах. В наступившей тишине стала слышна перебранка двух женщин во дворе.
   Я тупо смотрел на онемевшие часы. Должно быть, Мила просто не завела их сегодня. Слишком занята была, накручивая себя к предстоящему скандалу. Но всё равно стало как-то не по себе. Говорю же: примета.
   Я быстро закрыл дверь и спустился вниз. До третьего причала было двадцать минут ходу.
  
  
  
  II.
  
   Сперва далеко на горизонте я увидел посреди синевы жёлтое пятно, но пилот объяснил, что под нами пока not the island. Действительно, это была отмель, песчаная коса, которая растянулась на несколько километров. Самолёт приводнился, подпрыгнул и заскользил вдоль этой косы, поднимая целые тучи птиц с торчащих из воды то тут, то там останков коралловых колоний. Вскоре из отмели показался остров. Он напоминал ядро кометы с длинным шельфовым хвостом. Я подумал ещё, что по этому хвосту можно идти в сторону, откуда мы прилетели, час, другой, третий, и вода всё же не поднимется тебе выше пояса.
   Я помню, впервые увидел Тихоокеанские отмели по чёрно-белому телевизору. В детстве. Они поразили меня ещё тогда. Как и теперь.
   И эту красоту венчал остров. Настоящий коралловый остров.
   На берегу стоял человек в белых штанах и накинутом на загривок сером свитере. Рукава были завязаны на загорелой груди небрежным узлом, и человек вяловато помахивал рукою, глядя прямо в ослепляющее солнце. В этом жесте читалось нечто привычно властное.
   И, как только самолёт остановился, я, не дожидаясь спуска резиновой лодки с двумя деревянными ящиками, отсалютовал пилоту, прыгнул в тёплую брызжущую светом воду (она едва доходила до груди) и пошёл навстречу этой повелевающее-приветственной руке и своему неожиданному отпуску. Нечего и сомневаться, что вследствие моего беспардонного исчезновения в ЖЭКе скоро не будет слесаря-сантехника по имени Сергей Бессмертнов. Да и леший с ним, с ЖЭКом.
  - Рабик, - кричал я, радуясь сам не зная чему, и отряхивался, бесполезно выжимая рукава костюма, превратившегося в моих руках в первоклассную жатку.
  - Серёга! - весело затягивая "ё", кричал Рабик, но не так бесшабашно, как я. Он, надо думать, уже давно привык жить среди всей этой красоты.
   Пилот гидросамолёта тем временем привёз на надувной лодке мой чемодан и те самые два огромных ящика, которым хозяин очень обрадовался.
   - О! Провиант приехал!.. Понимаешь, Серёга, продукты и всё, что необходимо, привозят сюда по четвергам, - сказал он мне, почёсывая затылок пятернёй. - Полное уединение, полная расслабуха.
  - А что, другие жители острова живут далеко? - наивно поинтересовался я.
  - Другие жители? Ну, ты чудак! Здесь никого больше нет, только я и моя жена. Я же купил этот остров.
   Надо было видеть моё лицо.
  - Ку-купил?!
   Пилот в стороне презрительно ухмыльнулся, а Рабик пожал плечами.
  - Я же скульптор. Платят нам редко, зато много. Сложил три гонорара: за памятники в Вене и Падуе и группу фигур на новой площади в Санта-Монике. Мне хотелось уединения, чтобы работать, а моя жена вообще не особо любит показываться другим.
  - Она не особенно красива? - поражённый предыдущей информацией, я уже не соображал, что нёс.
  - Почему некрасива? - изумился в свою очередь Рабик, как изумился бы на его месте всякий, кто привычен к самому лучшему. - Ты не доверяешь моему выбору? Ха! Да ты ещё более претенциозен, чем искусствоведы Франции и Италии вместе взятые! Она красивейшая, прекраснейшая, солнцеподобнейшая женщина на всей земле!.. Погоди-ка.
   Он подошёл к пилоту и рассчитался с ним. Не знаю уж, во сколько ему это вылетело, но лицо громилы-воздухоплавателя засияло так, что покраснело от перегрева. Внутреннего, конечно. Он доплыл до своего самолёта с рекордной скоростью и поскорее смылся.
   Два ящика и чемодан лежали на песке.
   - Тебе помочь? - спросил я необдуманно и даже, боюсь, подобострастно.
   - Тащи свой чемодан. Ты - гость.
  Он взвалил оба ящика на неизвестно откуда взявшуюся тележку и пошёл с этой тележкою вперёд.
   - И как тебя теперь называть? Мистер Рабиндранат Чхевадзе?
   - А ты и мою фамилию помнишь?
  "А какого чёрта ты меня сюда зазвал, если на это не надеялся?" - подумал я.
   - Для друзей я всегда Рабик. Жаль, меня так называют редко и недолго...
  Как мне захотелось передразнить эту пафосную интонацию!
   Рядом с этим небрежным и раскованным господином я чувствовал себя вешалкой, на которой под горячими лучами солнца медленно сушился мой костюм.
   Сквозь заросли проглянул дом, блеснул стеклом, исчез в зелени и вдруг появился целиком. Он был разделён на два асимметричных крыла, меж которыми находилось кубообразное стеклянное нечто. Чуть погодя, показывая мне своё жилище, Рабик с улыбкой заметил: "По словам моего преподавателя экологии архитектуры, библиотека в хорошем доме должна быть освещена с утра, гимнастический зал - вечером, а мастерская художника - от восхода до заката". И верно. Если бы мы заходили к дому чуть левее, то увидели бы его прямо с пляжа. Он стоял посередине вырубленной в тропическом лесу широченной просеки, идущей с востока на запад, так, чтобы свету для мастерской ничего не мешало. А из самого куба, как выяснилось, был восхитительный вид в даль океана.
   В правом крыле дома были две гостиных, библиотека, зал с его коллекцией насекомых (он даже не позаботился узнать их латинские названия, но на булавки накалывал, естественно, самых красивых - и весьма профессионально), бар, а наверху пара спален с хорошими санузлами (уж в чём-в чём, а в этом я разбираюсь!) и громадный балкон-веранда, проходящий по задней стене. Он раскидывался на всю ширину дома, перекрывая гостиные и заканчиваясь словно выросшей из него башенкой библиотеки. О библиотеке следует сказать особо. Она была высотою в два этажа, и на уровне второго изнутри по стене вился свой неширокий балкончик, с которого можно было выбраться наружу. Правда, выход из библиотеки на внешний балкон был заставлен плетёным столом для пикников и сваленными под брезент плетёными креслами и шезлонгами.
   Парадный вход размещался, естественно, тоже в правом крыле. Демонстрацию левого крыла и мастерской хозяин решили оставить на потом. Да я был и не против. Для меня впечатлений и так было предостаточно.
   Я облюбовал его бар, хотя точнее было назвать это питейной комнатой - большой прямоугольный холл, по стенам которого шла пологая лестница на второй этаж. Под лестницей располагался сам бар, а в центре было какое-то мягкое сооружение с кучей подушек, куда можно было посадить добрых полтора десятка гостей и откуда так хорошо было обозревать далёкий лакированный потолок коридора на втором этаже, напоминающий слегка закопчённое небо. Здесь всё было выдержано в спокойных тонах, вплоть до подушек и ковра на лестнице. И оттого необычайно уютно.
   Рабик разливал напитки, я полулежал в подушках, бросив рядом промокший пиджак. Наверху скрипнула доска, ещё одна.. Обе очень легко.
  - Ну вот, кажется, Женечка приготовила тебе комнату, - не поворачиваясь, сказал скульптор.
   Я устроился поудобнее и вперился взглядом в верхушку лестницы, чтобы не пропустить появления его жены.
   Прошло некоторое время, достаточное для троекратного преодоления этих ступенек, но никто и не думал появляться.
   - Должно быть, прошла к себе через мастерскую. Там есть ещё одна лестница, - как будто ни для кого заметил хозяин.
   Тем не менее, он сказал это вслух, что меня слегка озадачило.
   - Хочешь сказать, здесь можно блуждать по разным лестницам и так никогда и не встретиться?
   - По теории вероятности такого почти не может быть. Вот твой скотч.
   - Спасибо.. Понимаешь, по сравнению с моей квартирой, где можно заблудиться только с большого перепою, твой дом для меня - как Марс для русского космонавта.
   - Не до конца понял твоё сравнение, впрочем, ну его... Прежде, чем построить этот дом... я столько лет видел его во сне, что у меня просто нет никакой возможности здесь заблудиться. А ты, выходит, попиваешь?
   - Спрашиваешь. Кто же в ЖЭКе не пьёт? Ты бывал у нас в Горнилове с тех пор, как вы съехали с квартиры?
   - Часто. И никогда...
   - Ты эти игрушки брось! Говори как нормальный человек!
   - Послушай, Серёга, нормальный человек - это сказочный персонаж, вроде Чуда-Юда или Марьи Искусницы. Вот ты, например. Сколько ты зарабатываешь сейчас?
   - В месяц?
   - В год.
   - Так это подсчитать ещё надо. Три с половиной на двенадцать... Постой. А зачем ты дал эту телеграмму?
   - Потом, потом. Так сколько?
   - Четыреста двадцать в год. Рублей, конечно. А ты теперь числишься эмигрантом или гражданином мира?
   - Я теперь не числюсь. А что, ты говоришь, тебе дала музыкальная школа?
   - Не понял, - сказал я довольно озлобленно, что явно означало, что всё я хорошо понял.
   - А твой диплом за работу по селекции промышленных бобовых?
   - Погоди. Ты-то откуда знаешь? Шпионил за мной, что ли? Рабик, мы уже встречались после "**-го года? Я просто не помню, да?
   - Точно, ты защищал свой диплом в "**-м. Ну, так вот, юноша, я ставлю вам диагноз.
   Вот тебе и здрасте-приехали.
   - Какой я тебе, к чёрту, юноша! Я тебя только на два года моложе!
   - Да. Ты ровесник моей Женечке. А она для меня - всегда девушка. Почему же тебе не быть юношей? Вот я и ставлю вам, юноша, диагноз. Вы живёте слишком разбросанной жизнью. Потому при вашем культурном уровне и занимаетесь рассохшимися прокладками и проржавевшими трубами.
   - Ни фига! В нашей стране, которую ты кинул...
   - ...И в которой, тем не менее, я всегда почётный гость, - вставил он.
   - ...полностью развалена отрасль сельского хозяйства. Никому не нужна голова, которая набита систематикой клубеньковых бактерий на корнях клевера и люцерны!
   - А игра на флейте тоже никому не нужна?
   - Что?
   - Флейта, говорю. Почему ты бросил флейту?
   - Откуда ты знаешь, что бросил?
   - Бросил, бросил. Иначе не прозябал бы со своей Милкой в хрущёвской халупе, на пятом этаже, где крыша течёт так же, как трубы.
   - Не текут у меня трубы!! Я профи, в конце концов!
   - Ну, так течёт крыша. Ведь течёт? - он выдержал паузу и объявил:
   - Я приготовил тебе маленький подарок. В честь возобновления знакомства.
   - Иди ты к дьяволу со своим подарком.
   - Ну вот. Какой же ты сантехник? Даже посылаешь без здорового матерка.
   Я, уже полностью в его воле, разразился двумя минутами сплошной непристойности, прекрасно понимая, что именно того он и ждал. Рабик расхохотался, в его коротких жёстких пальцах подпрыгивал стакан с нетронутой выпивкой.
   - Посмотри-ка на сиденье рядом с тобою. Подними думку.
   Под думкой оказался край чёрного футляра, я высвободил его полностью и открыл. В футляре лежала флейта. С клеймом Бертольдо Мольтистелли. Замечательной работы белая флейта. Белая кость и потемневшее древнее дерево. И выписанное золотом имя - Felice.
   Она была нежная, восхитительно драгоценная на ощупь и чем-то до последней втулки знакомая. Но вся эта театральность, с которой он мне её подсунул, весь этот дурацкий карнавал, который выглядел как едва прикрытая насмешка...
   Что-то странное произошло во мне.
   Меня рвали надвое бешенство от оскорбления, которого я даже до конца и не понял, такое детское разрушительное бешенство, что подначивало разломать в щепы эту изумительную работу, - и вожделение коснуться её, услышать её звук, должно быть, сочный и нежный, с томным предыханием и характерным для созданий Мольтистелли - историю музыки я всё ещё помнил неплохо - шумовым обогащением нижних нот, "придававшим звучанию флейты истинно природную глубину", как писал в своей работе Богучаев. Не зная, на что решиться, я справился с собой и спросил:
   -Её зовут Фелисия?
   - Нет, Феличе. По-итальянски это значит "Счастливая".
  Я собрал инструмент.
   - Счастливая,.. - приложил её к губам и вновь отстранил, - подай-ка голос грусти вечной, неисчерпаемая глубь,.. - вдохнул глубже - и отложил инструмент на подушку. - Я не могу. Я.. сломал два пальца.
   - Правда?
   - Правда. Я не смогу играть, Рабик. Не смогу.
   - Женечка моя очень любит слушать флейту. Она наизусть знает кучу протяжных североамериканских песенок...
   - Налей мне ещё. Хотя нет, не стоит... - но Рабик уже наполнял стакан. А потом я пропустил ещё один - и почувствовал, что я порядком навеселе. И это веселό во мне, как говорится, тут же взыграло.
   - Я не смогу играть, но оценить-то я её могу! - и я снова взял Феличе в руки. - Что-нибудь простенькое, - сказал я с намерением взять пару фраз и остановиться. - Помнишь "Весну" Александрова?
   - Она есть в моей фильмотеке. Не отвлекайся, - скульптор сел и опустил руку за спинку одного из кресел.
   - "Журчат ручьи", - выжидающе сказал я. - Дунаевский.
   - Валяй.
   Быстро пробежавшись пальцами по диапазону, я открыл тему - и обомлел. Чем-то это напоминало катание на велосипеде после долгого перерыва. Когда первые два раза нажимаешь на педаль неуверенно, руль вихляет, тебе кажется, что вот-вот упадёшь, но третий раз ты нажимаешь на педаль увереннее, ведомый собственным телом, и велосипед выправляется, и ты - боже! разве это когда-то казалось трудным?! - едешь...
   У флейты был изумительный голос. А неправильная акустика в питейной придавала радостно-отстранённым стенаниям Феличе ещё больше вкрадчивой недосказанности, если такое было возможно. Рабик вдруг извлёк перуанскую гитару и присоединился к голосу флейты, и - откуда-то сверху, откуда-то выше, чем потолки, чем самое небо, - донёсся весёлый перелив виолончели.
   Это была хмельная, но живая музыка. Ни на секунду не переставая играть, я выражал глазами то изумление, то восторг, то нечеловеческое усилие, последнее было позой... Как ни странно, я не ощущал неудобства после долгого перерыва в занятиях музыкой. И когда я оборвал, наконец, исполнение, триумфальным "Весна идёт, весне дорогу!", когда Рабик опустил гитару, я услышал, как там, наверху, увлёкшаяся виолончель играет уже что-то своё, давно оставив весеннюю тему Дунаевского. Ещё минуты три, пока музыка наверху не умолкла, мы (я - сидя, он - стоя) не шевелились. А потом я почувствовал страшную ломоту в пальцах, которая пульсировала в наступившей тишине согласно биению моего сердца.
   - А теперь, дорогой хозяин, - сказал я, - налей-ка мне ещё выпить. В лечебных целях.
  
  
  
  III.
  
   Пили за нескончаемым разговором, но без тостов. После недавней эйфории у меня наступил "заслуженный" отходняк. Меня раздражало то, что любую тему Рабик сводил то к жене, то к работе. Типичный удовлетворённый счастливчик, сытый и скучный. Быстро темнело, пришлось включить электрическое освещение. Мы поминали общих знакомых, ходили, он курил, я обрывал этикетки с его бесконечных бутылок; под конец в питейной уже нельзя было сделать шагу, чтобы обо что-то не споткнуться. Тогда мы сели среди бескрайнего развала, и зашёл любопытный разговор, я дорого отдал бы на следующий день, чтобы вспомнить его... А особенно мне пригодилось бы вспомнить его в следующий четверг, когда Герберт Конрой опять прилетел на своём гидроаэроплане и доставил еду, почту и кой-какие книжные новинки, как привык это делать. Но я не вспомнил этого разговора тогда, что уж теперь думать, прошлое не знает сослагательного наклонения.
   Началось, сейчас я в этом уверен, с философии и трёпа о Родине.
   - Не скучаешь? - спрашивал я.
   - Родина - это не там, где ты родился, а там, где земля тебя принимает.
   - Это ты про себя?
   - И про тебя.
   - Что ты хочешь сказать?
   - Вот нам с женою нигде не было покоя, пока земля не приняла нас здесь, каждого по-своему. На этом острове вообще очень человеколюбивая земля, если так позволительно сказать. Очень любит людей. Мы здесь два года, и за эти два года моя Женечка обучилась игре не виолончели.
   - За два года?!
   - Вообще-то я купил его два с половиной года назад, но семь месяцев здесь возводили дом, бурили скважины, налаживали коммуникации.. Здесь я нашёл газ и воду, остров автономен... Ну, не считая Конроя с его летающей каракатицей.
   - Не страшно? Что случится - помощь подоспеет только через неделю.
   - А радиосвязь на что? Каким образом, ты думаешь, я сообщаю Конрою список необходимых мне продуктов? Его не проинструктируй - так он привезёт двадцать кило брюссельской капусты - и давись ею до четверга! Но вернёмся к тебе. Послушай меня, Серёга, я ведь кое-что в жизни понимаю, повидал мир, людей. У тебя есть несколько способностей... Их надо было не запускать, но что теперь рассуждать! Ты не должен отвлекаться на мелочи, ты должен работать. Не перебивай. Послушай, эти две недели, которые даны тебе самим небом...
   - Небо - это ты, значит.
   - Неважно. Используй их.
   Я смотрел в это холёное загорелое лицо, чуть синеватое на щеках и подбородке, на его выпяченный живот -только сейчас я заметил его гротескно выступающее брюхо, - на короткие пальцы, уверенно по привычке сохранившие форму стакана с коктейлем, перекочевавшего в другую руку.
   - А с чего это ты стал таким благодетелем, Рабик?
   - Я скульптор, Серёга. Это, если позволишь, не профессия, это почётная и тяжёлая миссия на Земле. Мои руки должны приносить людям радость, лелеять прекрасное и... отсекать лишнее, конечно, куда же без этого. В каждом человеке есть что-то нераскрытое. Потенциал, который мог бы дать блестящие плоды. Надо раскрыть его.
   - Надо помочь ему раскрыться, согласен.
   - Нет. Надо его раскрыть, - Рабик отставил стакан и задумался.
   Меня к тому моменту уже порядочно развезло, а у него - ни в одном глазу. То ли оттого, что пил он куда меньше моего, то ли оттого, что вообще не пьянел.
   - Послушай-ка меня, Серёг. Ты помнишь, в школе тебя прозвали Айвенго? Ты ещё тогда писал роман из рыцарских времён.
   - А-а-а, дружище, выяснилось, что о рыцарских временах я знал тогда куда меньше положенного и мой главный герой после каждой победы открывал бутылку шампанского, которое изобрели четыреста лет спустя после его кончины! Да ещё эпоха... Когда я узнал о ней побольше, она уже не показалась мне такой привлекательной. Твоё здоровье!
   Он приподнял стакан.
   - Почему не теперь? Напиши-ка свой роман сейчас. Я могу помочь его издать, мои связи - ты догадываешься, наверное, - не такие уж скромные. А если тебе хочется написать идиллию, то плюнь на средневековье. Тогда и правда было паршиво жить. Потакаешь беднякам - соседи загрызут, живёшь как соседи - какой-нибудь там Робин Гуд отделает так, что не обрадуешься... Да и вонь выгребных ям чего стоила!.. Напиши, например, о нашей жизни с Женечкой. Да пей, пей, не стесняйся меня! Мне, Серёг, не стоит завидовать. У меня идеальная супруга, это верно. Но не моё везение здесь причиной, а мои руки. Вот этими руками я сделал из неё идеал. В ней сидел настоящий ангел, алмаз негранёный. Я огранил его - и получил превосходный бриллиант.
   Нет, пожалуй, Рабик всё же был пьян. Он говорил всё медленней, всё тише... Или мне это казалось, потому что я засыпал? Засыпал...
  
  
  
  IV.
  
   Проснулся я неизвестно во сколько, мои часы остановились в одиннадцать пятнадцать, то есть, либо ещё в полёте, либо двенадцать часов спустя во время сидения в питейной. Смена часовых поясов ещё не устаканилась во мне, и чувство времени помахало мне белым платочком. Я встал с кровати, поглядел в высоченное окно. Оно было обращено к восходу, солнце поднялось не более чем час-полтора назад. Или на этих широтах у него иная манера двигаться?
   Вспомнилось, что вчера я уснул, как был, наполовину в костюме, сидя на подушках в питейной. Я огляделся. Стены, покрытые светлым ворсистым ковром с выстриженным рисунком (гонка на колесницах), широкая этажерка вместо шкафа, кресло под уютной лампой, полка с чередой статуэток и книг. Кровать. Постель из шёлка и льна. Вместо привычной люстры (потолок был резной) по два бра на каждой стене. Неплохо, очень даже неплохо, сказал я себе. Впрочем, к чему этот снобизм! - это было действительно потрясающе. Как спать в музее задолго до того, как он стал музеем.
   А где же мой костюм?
   Отпаренный, он висел в стенном шкафу, который я нашёл по словно случайно недозакрытой дверце: щель была прямо в середине ковра с колесницами. Будь дверца закрыта, шкафа мне бы нипочём не обнаружить: так искусно он был замаскирован. Внутри стоял мой чемодан и витал запах - очень тонкий, малоуловимый, женственный. То был запах духов, напоминающий аромат цветущей вишни.
   Одевшись, я спустился по лестнице на первый этаж. Питейная была приведена в идеальный порядок. За стеной раздалось гудение циркулярки, затем приглушённый стук. Должно быть, Рабик возился с очередным куском камня. Сквозь шум мастерской пробивалась неприятная мелодия какого-то этюда - виолончель. Интересно, когда в этом доме завтракают? И где моя ("Как это твоя! Ты не примешь такого подарка! Ты не имеешь права принять та...") флейта?
   Покружившись по питейной и поразмыслив, я вернулся к себе и нашёл футляр с флейтой где и ожидал - на верхней полке в том же стенном шкафу. Инструмент был вновь разобран и сложен в бархатные пазы. Соединив части флейты между собой, я хотел было закрыть футляр, когда заметил на прекрасном малиновом бархате соринку. Я дунул, но она застряла в искрящемся ворсе. Послюнявив палец, я подцепил её. Что это? Чешуинка ореха? Нечто похожее я уже видел... Когда Мила варварским способом счищала лак с ногтей после семейных праздников - она редко пользовалась всякими яркими мазюкалками. Соринка была чешуйкой лака для ногтей, малинового, в тон бархату, с серебряными блёстками: одна, две, три, четыре, пять. По форме созвездия Кассиопеи.
   Флейту разбирала Женечка.
   Проклятье; ты параноик, дружище! Это мог быть лак с руки продавщицы антикварного музыкального магазина где-нибудь во Флоренции, с руки оценщицы или прежней хозяйки инструмента, да мало ли ещё откуда он мог взяться! Впрочем, поправил я себя, будь лак старым, чешуйка бы съёжилась, скрутилась в трубочку.
   Я повертел находку на кончике пальца, как поступают с божьей коровкой, заклиная улететь на небо.
   Итак, Женечка. Женечка. Интересно, какая она? Я даже не помню, что говорил о ней вчера Рабик. Кроме русского имени да импровизации на виолончели, да теперь ещё, пожалуй, запаха вишни и чешуинки лака я ничего о ней не знаю. Странно и интригующе. Ничтожно малое знание. Как раз более чем достаточное для фантазии. Я улыбнулся и направился в сверкающую кафельным солнцем ванную комнату, где нашёл всё, что нужно мужчине утром.
   Итак, рассудил я, судьба подарила мне две недели необычного отдыха и почти уединения от мира. Господь пастырь мой, я ни в чём не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях... Он приготовил мне трапезу ввиду врагов моих (Если б я знал, как я был прав в этом замечании!)... В общем, для всех я умер на четырнадцать весьма кстати явившихся дней. Их вполне хватит, чтобы разрешить загадку Женечки.
   Спешить некуда.
   Будем наслаждаться жизнью.
   Я захватил флейту и покинул жилище моего гостеприимного хозяина - осмотреться на острове и нагулять аппетит.
   От фасада дома до самого берега, как я уже говорил, была просека, шириною равная размаху крыльев хорошего "Боинга". Она была засажена цветами и низким кустарником, испещрена гравиевыми и песчаными дорожками, открывала из дома замечательный вид на океан, но почему-то создавала впечатление досадной опустошённости, как брешь в обороне любимой команды.
   Сначала я бродил по этим дорожкам безо всякой видимой цели, и в голове царило трогательное безмыслие. Брешь была идеальным садом философа.
   Я созерцал фрагменты пространства, и ноги запоминали маршрут, который неосознанно совершат ещё не раз. Кажется, разверзнись передо мной земля, я сказал бы: "Ну и что?" - и тронулся себе по краю разлома дальше, мимо, мимо, прочь. Такое состояние обычно наступает, когда разум парализован какой-то сильной эмоцией. Только вот эмоции у меня не было. Было состояние усталости. Нравственной усталости - от всего на свете.
   Нравственную усталость нельзя перепутать с моральной. Моральная берётся всего лишь от осознания того, что мир вокруг тебя чертовски неправилен, и это досадно и утомительно. Нравственная на порядок сложнее, и объяснить её не проще, чем энтропию во Вселенной, тем более что с энтропией они просто сёстры-близняшки.
   Откуда ты пришла ко мне, Нравственная Усталость? - вопрошал я, как, верно, вопрошал какой-нибудь античный поэт. Откуда ты? Что ты за чудище такое? Что тебе нужно от меня?
   Знаю, - продолжал я про себя с комично-жуткими завываниями, - ты злобное и могучее дитя Лени и Бессилья, первая говорит: "Не хочу ничего менять!" - а второе поддакивает: "А я и не в силах, не в силах!.." Жажда покоя, обездвиженности, счастья и безразличия обуревает, ведёт тебя. Ты говоришь деятелю: "Ты неопытен, наломаешь дров. Поучись у жизни, стань Наблюдателем, а там видно будет!" Ты нашёптываешь Наблюдателю: "В жизни нет ничего нового и важного, ты изучил её всю. Видишь, она не стоит твоих усилий. Закрой глаза!" Ты хочешь, чтобы Ленью ли, Бессильем - но ток моей крови и моих мыслей прекратился, гул сердца затих и я обрёл свою нирвану, свой Рай, свой счастливый сон навсегда.
   Нравственная усталость. Всякая система во Вселенной стремится к охладеванию и торможению. Физико-астрономическая версия человеческого отчаяния. Энтропия.
   И боишься ты только Совести (помнится, Уайльд называл её второй трусостью)... Да ощущения Цели и Смысла жизни (которые есть только ощущения).
   Увлёкшись ролью философа, я в своём гипнотическом шатании незаметно углубился в восковой зелёный лес довольно далеко от Бреши. Солнце дробилось в огромных резных листьях, и я с изумлением смотрел на свою белую рубашку, которая приобрела здесь совершенно тигровый окрас от мельтешения света и тени. Под ногами время от времени хлюпало и почавкивало, в ответ этим звукам на высоких ветках хлюпали и почавкивали птицы-пересмешники. Птиц было много, и что-то они не особенно боялись человека, хотя и сохраняли природную осторожность. Я поднял флейту и проиграл коротенькую фразу. Она тотчас повторилась сперва с одной ветки, потом ещё с одной, словно по лесу кто-то раскидал осколки разбитого эха.
   Между деревьями натянул сетку большой оранжево-коричневый паук. На всякий случай я обошёл его стороной; он пошевелил передними прихватками, среагировав на перемещение моей тени, и снова замер в уверенном ожидании.
   Островок мнился мне небольшим, и я очень удивился, когда, пройдя двадцать минут по лесу, не дошёл до его края, а только углубился в чащу. Сковав нарастающую панику, я повернул левее и терпеливо продолжил дорогу. Нежданно-негаданно густая вязь веток и побегов передо мной раздвинулась, расступилась, и широкое, удивительно дикое поле открылось моему взгляду. Никогда, нигде не встречал я упоминаний о том, что на океанском побережье может встретиться поле диких злаков, отделённое от воды бело-жёлтой каймою пляжа, - а вот ведь оно, доходящее до самой линии прилива.
   Я стоял и озирал всё, всё это широкое поле, и даль морскую, и даль небесную, и песчаную змейку вдали. Цветы, тысячи, миллионы цветов проклюнулись меж злаков и заполонили эту равнину - каждый прекрасен, и каждый по-своему. Большой, со спичечную коробку жук сидел на лепестке огромного соцветия в трёх шагах от меня и в нерешительности ползти дальше грелся пока на солнышке. Интересно, было ли для него его соцветие тем же, чем для меня поле? И я подумал о Миле, и мне стало тоскливо, и я дал дёру через поле, топча эти замечательные цветы на радость Нравственной Усталости. Я ведь не мог поправить ничего, верно? Я бежал к пляжу, сжимая в руке бьющуюся стрекозой Феличе и путаясь ногами в густой поросли.
   ... Я терзал флейту часа два. Вспомнил всех людей, которым когда-либо сделал больно. Вспомнил все свои неудачи. Все победы, которых наскреблось куда меньше. А потом спустился к самому морю и, чтобы не заблудиться, пошёл к дому по излучине, дав таким манером большой крюк, но основательно проголодавшись и повеселев. Похоже, я выплеснул большую часть всего гнетущего, и пальцы снова стонали, а Феличе подрагивала в руке и всё ещё казалась мне живой.
   В палисаднике по центру Бреши стоял Рабик и высматривал кого-то (меня, конечно).
  - Завтрак, завтрак!
  - Мог бы познакомить с распорядком дня, - весело буркнул я. - Доброго утра.
  - Какое утро?! День на дворе!
   День так день. Стоит ли обращать внимание на то, что я такой засоня!
  - Рабик, ты прости мой желудок, но он нахально требует пищи. И... где я смогу поставить свои часы по местному времени?
  - По местному времени? - Рабик был озадачен. -У нас нет времени. Живём по солнцу.
  - Счастливые часов не наблюдают?
  - Да и незачем тебе, подумай сам. Это же - свобода.
   Я, правда, не очень понял, в чём тут заключалась свобода.
  
  
  
  V.
  
   Столовая располагалась в левом крыле, где я ещё не был, и словно сошла с иллюстрации журнала по викторианскому интерьеру. Правда, с освещением здесь было на порядок получше.
   Это, как выяснилось, был второй завтрак (первый был у них на рассвете - я его, естественно, проспал), и Женечки я снова не увидел. Вместо этого я позвякивал вилкой по английскому фарфору и думал о том, как они двое живут здесь, на острове, эти счастливые по всему супруги. Скульптор пытался развлечь мою немоту разговорами на весьма свежие темы, из чего я понял, что он в курсе всех событий в мире, которые стоят его внимания и не заслуживают его. Мне, впрочем, интереснее было мысленно сравнивать этих двух новоиспечённых островитян и нас с Милой. Две семейные пары. Обе бездетны. Но эти, по-моему, отчего-то счастливы. Я никому бы не смог сказать, как Рабик: "У меня идеальная жена". Зверёк вострозубой зависти проснулся и зашевелился во мне.
  - Знаешь, Рабик. Я видел твою статую.
   Рабик помолчал и в знак согласия прикрыл и открыл глаза, ожидая следующей фразы.
  - Она экспонировалась в нашем городе. Ты передал её в безвозмездный дар музею... Так, кажется, это обычно называется в газетах.
   Ещё одно согласное движение глаз, интерес, выжидание.
  - ...В большом зале нашего музея.
  - И - ?
  - Она называлась "Расстрел". Ничего более жуткого я не видел.
  - Спасибо.
  - Какие-то ступеньки, кирпичная стенка, герой-панфиловец или как его там, шесть солдат с ружьями. Не впечатляет.
  - Ты только что сказал, что не видел ничего более жуткого.
  - Скажем так: я не увидел в этом искусства, дружище.
  - Ты заходил внутрь? Ты подымался на ступеньки?
  - Ты что, Рабик! Разве же можно заходить за канат?
  - За какой канат?
  - Ну, за алый канат, которым в музеях огораживают экспонаты, - тут я понял, что сказал что-то не то, но не уверен, что не был этим доволен. - Рабик, что?.. В чём дело?..
   Мой Роден закрыл лицо руками и, согнувшись к коленям, трясся от чего-то. И похоже, от ярости.
  - Идиоты, - сказал он наконец. - Выблядки. Стадо ёбаных полудурков, поклоняющихся границам и запретам. Рабы и холопы. Низкопоклонники загона. Закона. Неважно. Просто какое-то панургово стадо недоумков.
  - При чём здесь Панургово стадо?
  - Да при том, - вздохнул он, переведя дух, - что все эти... подверженные одному общему безумию "по газонам не ходить" лишают меня моего зрителя, моего читателя.
   Я увидел нечто интересное, почти человеческое в его лице и отложил вилку.
  - Так ты ещё и писатель?
   Рабик посмотрел своими большими, круглыми карими глазами на стенку позади моего затылка.
  - А ты думаешь, что такое скульптура?
   Я дёрнул губами: а шут его знает.
  - В чём суть скульптуры, ты знаешь это?
   Вопрос походил на издевательство; я снова принялся за еду. Если не обращать внимания на мученическое лицо Рабика, всё было очень вкусно. Тушёные овощи с громким именем "рагу", запечённый кролик, два соуса и хлеб, от одного запаха которого можно было сойти с ума. По инерции я вспомнил, как Мила умеет готовить. Стоп. Хватит. Я отдыхаю, отдыхаю... От всего. Здесь нет Милы, здесь есть Женечка. И скульптура. Что мы там обсуждали, Рабик?..
  - Рабик, вопрос не в ответ.
  - "Не в ответ"! Скульптура - это застывшая музыка, вот так-то. Это не я сказал. До меня. Скульптура движется, она живая. Уметь посмотреть, выискать, понять - дано не всякому. А эти идиоты лишают такой возможности даже тех, кто мог бы увидеть тайное движение...
  - Ты говоришь, как кудесник. Какое ещё тайное движение?
  - Если пройтись по ступенькам, которые волнами опоясывают ту сцену расстрела, бронзовые фигуры оживут... И я хотел оживить их... Брось к чёрту свою вилку, видно, что ты давно забыл музыку. Ты потерял самое чутьё искусства.
  - Вкусно же, - сказал я, с интересом уминая кролика. - К тому же, одно другому не мешает.
   Рабика перекосило, он осмотрел придирчиво стол, по которому медленно ползло светлое пятно - блик от окна.
  - Ешь. Ладно. Слушай, - произнёс он медленно, тоном человека выше мелочей. И выше меня заодно.
  - Ты должен знать, Серёг, как обычно описывают сцены расстрела. Два лагеря: герои и палачи. Осуждённому предлагают повязку на глаза. Он отказывается. Смотрит на солдат смелыми, пронизывающими глазами. У тех в руках ружья трясутся, они взгляды отводят. Команда: "Пли!" И хоть один - не решается выстрелить. Герой - и палачи. Всегда так. Только так. И что ты думаешь, перед КАЖДЫМ расстреливаемым у них дрожат ружья и блуждают глаза? Почему всегда осуждённый - героический стереотип? И почему всякий раз, при всём внимании к личности приговорённого, рота карателей остаётся той же безликой шеренгой, словно расстреливает государственная машина, а не люди с их историями? Личность палача - где она? Вот ты,.. - он махнул вилкой в мою сторону.
   Я насилу прокашлялся.
  - Что - "я"?
  - Ты мог бы расстрелять человека?
  - С завязанными глазами или нет?
   Рабик расхохотался и с размаху всадил в стол вилку до половины зубца.
  - Это играет для тебя принципиальную роль? Ну, допустим, глаза у него завязаны.
  - Не смог бы.
  - А зрящего?
  - Пожалуй, и зрящего не смог бы.
  - Тогда какого ляда ты переспрашиваешь? - он оттянул рукоятку вилки, отпустил, та заколебалась и загудела фальшивым камертоном. - Отвечай!
  - Да иди ты к макаке в задницу! Говори, что на уме! Пытать меня, что ли, сюда вызвал!
  - А то, - на миг задумался Рабик. - Ты скажи, почему не смог бы... Его, например, приговорили, он преступник, он плохой, ты хороший. Почему?
  - По-моему, это элементарно. Я, говоришь, хороший? Я хороший только до того, как выстрелю. Кто он там - мне глубоко плевать. Я в живого человека выстрелю. И убью. И никогда не смогу этого поправить.
  - То есть, ты боишься совершить непоправимое? Боишься смелых, решительных шагов? Боишься сжигать мосты?
  - Как хочешь. Думай как хочешь.
  - Для кого-то из них расстреливать стало привычным трудом,..- размышлял скульптор. - А кто-то пришёл расстреливать впервые... А ты...
  - Не надо, - с угрожающей дрожью в голосе перебил я. - Не путай меня со своими истуканами. Спасибо за завтрак. Я не твой персонаж.
  - Не вижу разницы. Слушай, я расскажу тебе мой замысел. Поверь, это совсем нетрудно понять.
   Он вобрал ноздрями колоссальную порцию воздуха и начал.
  - Восемь фигур... Вот приговорённый. Он высок, хорошо сложен, но выражение лица у него неприятное, звериное. Глаза его завязаны, а руки прикованы к столбу за спиною. Он уже начал сознавать, что с ним сейчас произойдёт, холодный ветерок колеблет его рубаху, и его корёжит - от холода ли, от страха ли. Сейчас вся его сила, вся его телесная мощь прекратит своё существование. Он был когда-то комсомольцем-активистом, он воспитан в духе атеизма и не верит в загробную жизнь. Для него существуют ЗДЕСЬ и ТЕПЕРЬ, - и ничего кроме. А ЗДЕСЬ и ТЕПЕРЬ у него страшные.
   Ничего не видя за своей повязкой, он ждёт выстрела как неотвратимой судьбы и воображает себе лица солдат, которым приказано привести приговор в исполнение, втайне надеясь, что они боятся его и надолго его запомнят. Ему не припоминаются имена и образы его собственных жертв: его мучит не раскаяние, а близость смерти. Страх палачей для него - хоть какая-то тонкая надежда на недолгое бессмертие, если можно так сказать. И он с каким-то потусторонним любопытством ждёт ответа на вертящийся в голове вопрос: "Конец - это навсегда?"
   Далее. Шеренга из шести солдат. Первый слева - старик с усами Максима Горького, в потрёпанной шинельке, со старым ружьём. Он числится здесь вообще-то на должности сторожа, - но жребий неумолим, его тянут все, - и сегодня старику пришлось стать в эту шеренгу. Его худые пальцы с выпирающими круглыми суставами трясутся от привычно принятой "для храбрости" водки. Ружьё немного плавает в руках. На лице - бездумная, апатичная решимость опустившегося от маргинальной профессии человека: "сказано - значит, надо". Для него не существует моральной проблемы в том, чтобы принять участие в расстреле. Дома его ждут его старуха, внучка с куклой, сделанной его добрыми руками, и половина варёной курицы в кастрюле на ужин.
   Рядом с ним, поставив правую ногу чуть вперёд, стоит майорский сынок. Ему не больше двадцати, лицо округлое, немного женственное, выбрито гладко. Шапка чуть сбита влево, в руках новенькая модель винтовки. Папаша видит в нём продолжателя военной династии, потому сынок и тянул жребий вместе со всеми... Этот смотрит на приговорённого, пытаясь заглянуть под повязку. Точнее, выглянуть из-под повязки: юнец сейчас представляет себя на месте приговорённого. Мысль "Что бы я чувствовал сейчас, будь я там, у столба?" сожрала его разум, он дрожит от промозглого осеннего воздуха и возбуждения. А ещё папин сынок думает, что вот сейчас - сейчас! - он сознательно убьёт человека. Не в бою, не в случайной перестрелке, по законам войны, - а хладнокровно (как ему нравится это слово!) и осмысленно. Он нажмёт на курок, и пуля вылетит. И он попадёт, непременно попадёт, и станет убийцей, и никто ему за то ничего не сделает. Он чувствует мощный прилив крови к паху и втайне мечтает о том, что его пуля войдёт в тело осуждённого первой.
   Третьим стоит среднего роста, сложения и неприметного лица человек неопределённых лет. Он расстрелял уже человек сорок - и делает это профессионально, с удовлетворением от своего мастерства. Он оценивающе поглядывает на будущую жертву: куда ему прицелиться на этот раз, чтобы выстрел его оказался выстрелом наверняка.
   Этого человека никто не любит за его одиночество, вся его жизнь - это служба в крепости. По ночам он пишет длинные и подробные мемуары о тюрьме. О заключённых, с которыми знался и которых отправил к праотцам, о распорядке жизни в крепости, о её разумном и справедливом устройстве. А по утрам выдирает из тетради исписанные листы, складывает из них самолётики и пускает за окно.
   Четвёртый... Этот тоже молодой, едва за двадцать. Он мечтает о том, что вот сейчас, как в книге, приговорённый попросит снять с глаз платок. Он хочет видеть, как из прошитого пулями человека уходит жизнь. И думает о том, что на самом деле сейчас мог бы стоять рядом с ним, у соседнего столба.
   Пятому стыдно. Он теперь вовек не отмоет рук. Будь она проклята, такая служба! В его ушах ещё не стих крик той тройки юных головорезов, которые получили свою порцию свинцового правосудия в прошлом месяце. Пятый не спит ночами и порою запоем хлещет из темноты эти нескончаемый крик. На его челе уже видна смертная печать. После исполнения этого приговора он удавится на чердаке, выбрав балку покрепче.
   Шестой знает приговорённого. Они в мальчишестве вместе строили голубятню и свистели с крыши разлетевшимся сизарям. У него нервная лихорадка, которая всё усиливается. Он ждёт слова "Пли!" как подарка свыше и молится про себя за приготовленного к отходу в мир без имён. В последний раз шестой вглядывается в погрубевшие и такие знакомые черты - и рад повязке на глазах преступника. Отче наш небесный, иже ведеши нас: неисповедимы пути твои, неиспознаема участь наша...
   Командует казнью высокий полный капитан. Щеголеватый, хотя на его животе с трудом сходится мундир. Капитан уже поднял руку, чтобы сказать "Пли!" (поднял невысоко, чтобы форма не треснула по швам), однако не торопится дать команду. В этот момент он царь и бог, и кто помешает ему упиваться облекающей его властью? Именно его жест расцветит алыми красками грудь одного и совесть шестерых. Именно он сейчас - рука закона и справедливости. Именно ему сегодня прислуживает смерть. Он вспоминает, что дома его ждёт страшная и могущественная жена, и не спешит отдать приказ стрелять. Ему, Серёг, так хочется немного побыть богом...
   И если подняться на те самые, идущие волнами и старательно выверенные мною ступени около постамента и, ступая по ним, несколько раз обойти группу, - ты легко прочтёшь эти мысли и чувства в созданных мною фигурах. Может, читается даже больше, чем я вложил в них. Как говорят музейные крысы, всякий вносит в восприятие произведений искусства своё осмысление и свой собственный опыт. Важно другое. Не пройдя по этим ступеням, понять "Расстрел" невозможно. А музейный малиновый канатик, не пускающий на ступени... это так по-нашему, так по-русски! И невдомёк, что это отгородило зрителей от постижения замысла художника. Моего замысла, чёрт их всех дери за жопу! Моего... Так что, Серёга, ты мог бы казнить человека?
  - Только если...
  - Что "только если"?
  
  
  
  VI.
  
  - Только если я сам вынес ему приговор.
   В этот момент я не видел его глаз - только тёмный силуэт на фоне сияющего светом окна.
  - Тогда ты меня понимаешь, - сказал он.
  - Да, - уклончиво ответил я.
  - Каждый хочет держать отчёт только перед собой.
  - Да.
  - Только, - добавил он ещё медленней, - если богов больше одного, неизбежен вопрос иерархии. Не может быть двух верховных богов. Но каждый хочет стать богом, чтобы быть Верховным.
  - Недоделочка в теории, - поддакнул я.
  - Не в теории. В человеке. Она и подлежит исправлению.
  - А ты наделён властью отсекать лишнее.
  - Точно, - кивнул тёмный силуэт. - Ну, так как тебе женечкино рагу?
  - Как раз для моего брюха.
  - Тогда ешь больше. Это полезно, - он выдернул из крышки стола вилку, обтёр зубцы салфеткой и продолжил трапезу.
   Так...
  - Уже есть планы на после завтрака? - поинтересовался мой островитянин.
  - Походить, пообвыкнуться здесь. Погода как раз для прогулок.
  - Серёг, тебе тут всё в новинку. Не заходи далеко. Этот ошмёток суши куда больше, чем кажется. Он, кстати, и исследован не весь. На предмет крупных биологических видов.
  - Хищники не нападают первыми. Человеку страшен только человек.
  - И море.
   Свежий порыв ветра распахнул прикрытые рамы. Полетели со стола салфетки, затрепетала и завернулась скатерть, закачалась рамка над камином. Я встал и поправил рамку. Рабик закрыл окно.
  - Любопытная фотка, Рабик.
  - Это наша свадебная фотография с Женечкой.
  - Да? По мне, так это скорее какой-то проснувшийся гейзер. Одни брызги и туман, искрящийся в солнце.
  - Зато поэтично, верно? В момент съёмки нас накрыло большой волной - мы стояли по колено в воде на песчаной косе, которая уходит на запад в даль моря. Нас едва не смыло вместе с Конроем.
  - А этот-то что там делал?
  - Он нас фотографировал. А мы его потом вылавливали. Весело было.
  - Охотно верю, - я пытался разглядеть на фотографии хоть что-то определённое. Наконец опознал Рабика. Даже удивительно, почему не сразу. Его только слегка заслонило брызгами. А разглядеть Женечку, сколько ни силился, я не сумел. Море очень уж тщательно укрывало её от объектива фотокамеры.
   Когда я обернулся, на столе уже стояло всё для кофе.
   Я сел за стол и завёл свои часы. Подумал и поставил их на одиннадцать ноль четыре.
  - Часиков через пять - обед, - сообщил хозяин.
  - Меня, должно быть, не будет. Вернусь вечером.
   Рабик усмехнулся.
  - А ты серьёзный исследователь, как выясняется. "Обедать не буду", "вернусь вечером"... Ладно, скажу Женечке, пусть соберёт тебе тормозок в дорогу. Она знает, что съестного положить такому доходяге, как ты. Передать тебе сливки?
  - Нет. Я пью чёрный.
  - И без сахара?
  - Без.
  - И без коньячка.
  - И без коньяка.
  - И что ты тогда понимаешь в удовольствии? Bon Appétit. Съестное Женечка сложит в сумку, найдёшь её у кровати, там, у себя, - и замолк.
   Потом мы пили горячий кофе, что, впрочем, не мешало нам холодно друг на друга посматривать. И хотя я не мог видеть ни своего, ни его взгляда, можете на этот раз поверить мне на слово. Вам ведь не в первый раз, не так ли?
   Мы прошли к чёрному ходу, он напутствовал меня самыми добрыми пожеланиями на всех языках.
  - Добро, пойду переговорю с Женечкой, - и он притворил дверь. Едва он это сделал, во мне проснулся какой-то нелепый мальчишеский азарт. Я должен во что бы то ни стало увидеть наконец эту таинственную Женечку! Я рванулся, перескакивая клумбы, к парадному крыльцу, взбежал на второй этаж и влетел в свою спальню.
   Но я опять опоздал. На кровати стояла небольшая прямоугольная сумка из толстой кожи. В ней лежали две фляжки - с водой и с коньяком - и два кило разнообразных сэндвичей. И всё это было так же невероятно, как если бы я солировал в "Лебедином озере" на сцене Большого театра.
   Я забросил лямку на плечо и удалился с гнетущим недоумением и полной сумкой еды. Отдыхай, Бессмертнов, отдыхай. У тебя есть время, пространство, море, еда и выпивка. Что ещё тебе нужно для отдыха?
  
  
  
  VII.
  
   Однако отдых мой не задался. Я измотался по влажному тропическому лесу, промочил ноги, но не решался снять ботинки, озирая тысячи видимых и предполагая вчетверо больше невидимых ползуче-кусачих тварей под подошвами. Вспомнилось, что перед поездками в дальние страны умные люди делают добрую дюжину прививок. Я к умным людям не относился. Сейчас пришла пора об этом пожалеть. Однако я намеренно избегал направлений, которые могли бы вывести меня из леса к морю. Сейчас я не хотел его видеть.
   Выискивая место, где бы присесть и перекусить, я услышал невдалеке клёкот и грай, это целая туча птиц размером с галку и побольше крутилась на высокой глыбе камня. Глыба издалека напоминала твёрдый известняк и удивила меня прежде всего тем, что не поросла ни какими-нибудь местными мхами, ни травами.
   Увидев меня, птицы разлетелись. Это было дурным знаком: видимо, кто-то их уже пугал. Впрочем, ещё худшим знаком я почёл то, что представляло такой интерес для стаи пернатых. С той стороны на глыбе, как на наклонной столешнице, лежал, раскинувшись и источая слабую вонь, человеческий скелет ростом никак не меньше двух метров. На костях покойного жердяя кое-где оставались шматы мягких тканей, жил и мяса. А в глазницах копошились личинки мух.
   Минуту назад я собирался усесться здесь и плотно покушать, а теперь меня уже тошнило на куст прекрасных диких хризантем, и мысль о недавнем намерении вызывала новый приступ рвоты. Я опустился на колени перед погубленными хризантемами (под коленками чвякнуло, и ногам стало жидко) и почтил память цветочков минутой громких стонов: так у меня не сводило желудок со дня нашей с Милой свадьбы.
   Отдышавшись, но так и не избавившись от ощущения вывернутости наизнанку (подумать только, а ведь мне прочили медицинскую карьеру!), я решил всё же осмотреть свою счастливую находку. Покойник лежал, раскинув руки и ноги, но принял он эту позу не по своей воле. В каменную бабу были ввёрнуты металлические крюки, а к крюкам крепились настоящие кандалы, обхватившие голени и запястья скелета. Точно такие же кандалы, только позаржавленней, я видел в Москве, гуляя по залам музея Революции.
   Птицы очень постарались подъесть мертвеца, но моё появление испортило им завтрак. Я попробовал прикинуть, сколько времени потребуется такой бригаде крылатых некрофагов, чтобы довести целое (пусть и мёртвое) тело до столь недостойного вида. Я видел с десяток этих "галок". Если их хоть вполовину больше, по сердечному надо было справлять панихиду дня четыре или пять тому назад. Отыщи я в этом лесу пирамиду, построенную какими-нибудь островными ацтеками, я бы меньше удивился. Тем не менее на пирамиду я, наверное, наткнусь в следующий раз.
   Мысленно успокаивая желудок, который, хоть и был пустым, вертелся как ёрш на сковородке и грозил выскочить наружу, я попытался удовлетворить естественное человеческое любопытство и найти на скелете хоть что-то, что помогло бы определить, кто он. В том, что лежал здесь ОН, сомнений не было - позвольте, впрочем, умолчать о причине моей уверенности, так как описание вида и состояния этой причины не порадует ни мужчин, ни женщин.
   Мда. Будь он прежде хоть весь покрыт родинками, ожогами и аутентичными татуировками, теперь о них могли бы рассказать только те чёртовы пернатые "санитары леса", умей они говорить по-человечьи. Намёков на одежду не было. Намёков на личные вещи - цепочки, часы и проч. - не было. А если и были до моего появления - всё блестящее пернатые шельмецы давно должны были растащить по гнёздам или дуплам. Впрочем, можно было уверенно предположить, что когда этот несчастный ещё жил и здравствовал (и некоторое время после того), у него были тёмные вьющиеся волосы, в меру жёсткие и не очень короткие, - и ничего больше.
   Я обошёл камень кругом. Он всё больше напоминал мне стол, на котором светлой памяти незнакомец возлежал в качестве эдакого приправленного железными цепями пудинга. А лучшее доказательство качества пудинга, как гласит английская пословица, - в том, что его съедают без остатка. Это блюдо, видимо, приготовил мастер своего дела. И жалкие крохи птичьего пиршества говорили, что искать на костях что-то ещё было бесполезным. Я хотел было уйти, но остановился при мысли: "Оставить его тут? Не похороненного?" Хотя я и не знаю ни одной молитвы, предать его земле - мой святой долг, решил я, улыбнувшись попутно слову "святой".
   Открутить крюки и разбить кандалы ничем не получилось. Пронизываться в узкие железные обручи останки стоп и кистей тоже отказывались. Пришлось мне рвануть за каждую его конечность, в результате что оторвалось, то и упало по краям камня. Какая-то птица понаглей стрелою ринулась к одной из оторвавшихся стоп, вцепилась в неё клювом и чуть не унесла. Я отогнал её, швырнув второй стопой, а затем и сумкой.
   Замаячил вопрос, как вырыть могилу. Бежать за лопатой в дом? - далеко. И при таком решении мне скорее всего придётся объясняться с Радиком, от чего внутренний голос очень желал меня уберечь. Чёрт побери!
   Мысли, как всегда в поиске решения, спутались и заплелись. И, заметив торчащую из их клубка крайнюю нитку, я изо всех сил дёрнул её.
   Море! Передо мной - одна из лучших могил, какую можно пожелать! И ничего не требуется рыть, просто отнести к нему кости, и оно само возьмёт их. Я подобрал бездумно брошенную сумку, повесил на плечо, даже не проверив сохранности содержимого. Согнул скелет, чтобы взять в охапку. Он всё равно был велик и неудобен. А оставить часть здесь значило отдать её птицам.
   В свете вставшей передо мной задачи брезгливость моя отступила, к вони я уже относительно притерпелся. И я принял единственно правильное решение: забрался со скелетом на твёрдый "стол" и надавил коленом на грудину покойника. Рёбра мерзко хрустнули и лопнули. Я переложил отломленную часть выпуклостью вниз и попытался переломить позвоночник у крестца. Занятие было чертовски трудным, мешала прочность кости, усилившаяся вонь и то, что руки всё время скользили. Под конец я спустил с глыбы его тазобедренку, придавил к "столешнице" позвоночник одной ногой и вдарил другой по свисающему тазу. Раздался жуткий треск, несколько моих "галок" сорвались со своих выжидательных пунктов в небо и закружились там. Я упихал оторванные конечности в зияющую яму грудного ящика, сложил все три крупных куска друг в друга и, подняв всю эту дурно пахнущую мослушню, потащил её на шум моря. Поскорей бы выбраться из лесу, поскорее бы расстаться с ней.
   Море встретило меня спокойное, солнечное, небо без облаков, волны без барашков, гладь, благодать. Вымотавшийся, я бросил ношу на песок и уселся рядом. Вся моя одежда была безнадёжно испачкана незнакомцем, с которым мы так странно встретились. Я оглядел себя, останки человека, песок, море, небо - и вдруг захохотал оттого, что почувствовал: несмотря на дурной запах, вмиг пропитавший всё вокруг, я сильно хочу есть.
   Помыв в прибое руки, я открыл сумку. Сэндвичи стали трухой, но с водой и коньяком пошли за милую душу. Скоро я насытился, даже кое-что осталось (воды отчего-то больше, чем коньяка). Вспомнив, что сейчас мне сочинять отходную молитву по вонючему скелету, для чего придётся обращаться к богу, которого я не знал и в которого не верил, я счёл неэтичным перед сим ритуалом не поблагодарить Его за обед.
   - Спасибо тебе, Господи, за хлеб и соль, вино и воду, за пищу без нужды и здравие, в которое это всё идёт, - и сам себе подумал: "Неплохо. Для начинающего".
   Затем я отнёс покойника в море (метров на сорок от берега, до тех пор, пока мне не стало захлёстывать волнами лицо), отпустил его и сказал просто:
   - Прими, Господи, душу раба твоего безымянного, иже отправляется в царствие твоё, и стучащему да отворятся врата твои.
   И странно, вместо того чтоб посмеяться над своей фразой, я был подавлен её немногословной торжественностью.
   "Но я не верю! - закричал я мысленно. - Я не верю в Бога!"
   И сам себе ответил:
   "Нельзя обращаться к тому, в кого не веришь".
   Прекрасно. Теперь я не отрицающий, а сомневающийся. А это уже почти верующий.
   Медленно и траурно я двинулся назад, к берегу, и в месте, где вода была мне по колено, я остановился, сел на скрещенные ноги и, омываемый волнами, раскинул руки в стороны.
   И море рванулось в мои объятья, и волны обняли меня.
  
  
  
  VIII.
  
   - Если хочешь написать роман, сперва настрочи творческое завещание, - полушутя, полусерьёзно говорил Рабик. - А то увлечёшься, хватит над страницею удар - и никто из потомков не поймёт, чтó ты, собственно говоря, хотел сказать своим гениальным детищем. А заглянув в творческое завещание, они оценят громадность замысла, увидят, куда всё шло, и, может быть, вручат посмертно Нобелевку по литературе.
   Мы сидели по разные стороны от письменного стола, на котором горела яркая лампа - единственное светлое пятно в тёмной цилиндрической библиотеке. Высокого потолка свет не достигал, тысячи книжных корешков тоже находились во мраке - только рабиково лицо казалось белым и острым - ни дать ни взять, Пьеро-убийца. Или я торопился с выводами?
   Скульптор выдавал мне средства производства для моего будущего романа: несколько банок чернил, великолепную пару ручек и сотни и сотни листов белой бумаги. Чего-нибудь посовременнее типа эппловского ноута у него про запас не валялось. Впрочем, что ожидать от тех, кто живёт по солнцу...
   Выкладывая пачки бумаги на стол, хозяин советовал мне приступить к работе нынче же, пусть, мол, это будет черновик, распишешься, дескать, и всю труху выбросишь, а дельные страницы оставишь, а я-де их издам...
   Я не рассказал Рабику ничего о мертвеце на камне. Тем более что на камне мертвеца уже не было, да и хотелось быть чуточку похитрее.
   - Сегодня в лесу, - как бы невзначай сболтнул я, - было очень много птиц, похожих на стервятников. Завтра попытаюсь подобраться к ним поближе.
   Хозяин проявил полное безразличие.
   - Орнитолог хренов, - только и сказал он.
   - Это были необычные птицы. Я таких не видел. Они чем-то ещё напоминают ворон. Вьются над одним и тем же местом, и кабы не болотина, я бы с удовольствием посмотрел, что их так привлекло. Впрочем, завтра посмотрю. Одолжу у тебя какую-нибудь резиновую обувь...
   - Стервятники... вороны... - он почесал широкой пятернёй живот и призадумался. - Те, что питаются мертвечиной.
   - Ага. Может, в лесу сдохло крупное животное, и я полюбуюсь их пиршеством? Ты не находишь, интересно было бы посмотреть, как они клюют вонючую падаль?
   - Да уж чего интереснее!
   - Послушай, Рабик, ты серьёзно хочешь, чтобы я написал книгу о вас с Женечкой?
   - Не считай это обязательной платой за моё гостеприимство. Просто... Может, хоть тебе это удастся.
   - Видимо, великого скульптора достали засланные бездарные биографы, - фиглярствовал я.
   - Будешь работать сейчас?
   - Поздно. Я намаялся, да ещё и плотный ужин... клонит меня в постелю. Всё завтра. Заодно ты расскажешь мне... О том, как вы встретились, как проходило... кхм... токование, гон, всё такое. И я смогу приступить. Что можно взять отсюда почитать на ночь?
   - Да всё что хочешь, - обернулся он, выходя.
   - Постой. А где лучше брать?
   - Снизу - беллетристика. Выше - классика. Ещё выше - справочники и специальная литература, - и он поспешно вышел. Чувствовалось, что ему не охота более подробно структурировать те семь с лишним метров, на которые уходили ввысь книжные полки.
   Взобравшись мартышкой по длинной лестнице, я выдернул одну книжку наугад - на высоте трёх метров, не более. Но лампа осталась внизу, и рассмотреть, что же мне досталось, оказалось невозможным. С досады я забрался под потолок, выхватил ещё какую-то томину там, спустился на твёрдый пол и, твёрдо вознамерившись до конца следовать принципу слепого выбора, взял пару книжек, располагавшихся на стеллаже в самом тёмном углу, где-то на уровне колена.
   С этим набором я и покинул библиотеку, на ходу подсчитывая математическую вероятность того, что хотя бы одна книга не окажется ни к чему не годным дерьмом. Была и вторая мысль, которая меня занимала. Мне очень хотелось увидеть из своего окна, пойдёт ли сейчас Рабик в лес лопатой или же он никакого отношения к скелету не имеет и спокойно вертится сейчас под боком у Женечки, наворачивая на себя свеженькие простыни. Я поднялся к себе, сел у окна за занавесь, переставил ночник так, чтобы моя тень не падала на окно, и взял на колени стопку принесённых книг. Было уже за одиннадцать и темно, как... у кита в желудке, чтобы не сказать хуже. И за окном громко храпело море.
   Я открыл первую книгу.
  
  
  
  IX.
  
   Одним глазом шаря по тексту, другим я пытался не пропустить ни малейшего движения за окном. Внизу, в свете непривычно белой луны, колыхались дремлющие клумбы. Высокой растительности поблизости не было, поэтому длинную человеческую тень я заметил сразу. Вслед за тенью в Брешь вышел сам Рабик. На нём был рабочий комбинезон и рубаха с закатанными рукавами. Тяжёлый деревянный чемодан клонил его влево.
   В общем, про лопату-то я как раз и не угадал.
   Первой мыслью было прокрасться вниз и проследить за ним, наблюдать его изумление пропажей трупа. Вот этой-то мысли как раз следовало бы прийти второй. Потому что лучше бы первой финишировала догадка поскорее отойти от окна. Что я, конечно, всё-таки сделал, но поздно... Последнее, что я видел там, в Бреши - это обернувшийся назад к кому-то (ко мне, разумеется!) Рабик, поправляющий сползающие с плеч лямки комбинезона.
   Я захлопнул книгу и лёг. Выключил свет. Вытянулся. Вздохнул.
   И какого дьявола я здесь делаю? Таскаюсь по этому райскому островочку. Вот покойника надыбал. Дальше-то что? Играть в частного детектива? "Почему Рабиндранат Чхевадзе позднёшенько ночью поплёлся в лес с полным комплектом инструментов?" "Что он знает о мертвеце?" "Кто тот был?" "Или скульптор пошёл с этим чемоданищем на редкого коллекционного жука, который ловится только при луне?" Какая, право слово, ТОСКА, какое бесполезное и беспомощное шатание! Ты, Бессмертнов, за всю жизнь так и не нашёл себе ни места, ни занятия. Так и живёшь, - хорошо ещё, что не чем придётся. Вечное неспокойство, вечная неприкаянность... "Море, море! Дай мне, что ли, хоть ты твоего спокойствия. Дай мне сил не поддаваться провокациям суеты, так укоренившейся внутри меня. Дай мне воли, чтобы не свернуть с пути..."
   Та-ак, это уже интересно. С КАКОГО, ЧЁРТ ВОЗЬМИ, ПУТИ?!!
   Действительно, что за бред. С какого пути?
   И с чего бы мне обращаться с этим к морю? Разве оно в силах дать мне то, чего я просил? Да и вообще, какого...
   Я вскочил на кровати.
   И тут же - щёлк! - это замок на моей двери. Я метнулся с кровати, ринулся в коридор. Там меня встретил мрак: приветики, дружище, ты ожидал кого-то другого? Вдали, по лестнице в питейную, зашлёпали шаги - и всё стихло. В этом доме решительно нельзя уснуть спокойно, предварительно не накачавшись.
   Может, стоит пройтись, нагулять сон? Вон хозяин вовсю этим занимается... Я оделся по прохладной ночной погодке, вышел из дома в Брешь, и, не особо разбирая, где под ногами дорожки, а где клумбы, двинулся прямо на берег.
   Вскоре под ногами заскрипел сухой песок, затем зашуршал мокрый. Неуловимый ухом, но ощущаемый всем телом вибрирующий гул подтверждал факт жизни моря.
   Второй день здесь. И который раз прихожу сюда. Прихожу с, казалось бы, давно забытыми бесконечными вопросами, на которые нет ответа.
   Небо было черно и беззвёздно, но белая луна ярко горела своим матовым пламенем и дробилась в водах на миллиарды бликов. Вдалеке, на горизонте, уже выделялась синеватая полоска - она ещё не была намёком на рассвет, но уже приятно холодила взгляд. В вышине кружились неугомонные птицы, но крики их были не слышны.
   Я смотрел не на море. Передо мной, до самого края земли, лежала огромная театральная декорация, тёмно-синее газовое полотнище, поддуваемое снизу миллиардами ветряков. Там, внизу, под этой сверкающей в лунном свете материей, прятались сложнейшие металлические каркасы, лифты, фермы крепления, мачты, шахты, неизмеримые змеи электрических кабелей - и несколько сотен разновидностей поражающих фантазию механизмов, обслуживающих сцену. И среди них, как дирижёр в центре оркестрового полукруга, - один Главный Механик, которому подвластно полотняное театральное море. "А ну, ребятки, - кричит он, - лёгкое волнение на северо-западе! И устройте мне бриз в секторе 21.75. Живее, живее, не спать!"
   Не спать.
   А где-то под поверхностью этой грандиозной имитации положены деревянные мостки. Чтобы если кому пришлось играть в этом театре роль Спасителя или Бегущей По Волнам, те знали, куда им идти, дабы не провалиться на дно, на подлёте к которому лопасти ветряков разорвут их в клочья.
   Именно так.
   Темнотканная поверхность взволновалась, по ней прошёлся невысокий вал, налетел на берег и... настоящей тёплой водой омочил мне ноги.
   Зачем ты подвергаешь меня сомнению? - спросило море.
   Бога нет, - сказал я.
   Оно пригнало к моим ногам ещё один вал прибоя:
   Но есть я.
   На что мне ты? - ответил я поглотившему воду песку, не посмев взглянуть на колеблемую ткань декорации.
   А на что себе ты сам? - поддел меня третий вал.
   Ты ничего не можешь мне дать! Ничего! - прокричал я и отвернулся от моря, но тут же - я не видел его, но, наверное, он был очень высок, потому что - четвёртый вал окропил мне брызгами всю спину, до самой шеи:
   Я могу дать тебе всё.
   В ответ я пожал плечами, поддел носком унцию песка и подкинул в воздух. Комок сырого берега шмякнулся оземь, не рассыпавшись. Я направился к дому - несколько смущённый, но повторяющий про себя громко и отчётливо: "ВСЁ - это почти НИЧЕГО... ВСЁ - это почти НИЧЕГО..."
   - Ничего? - раздался сзади голос, насмешливый и нежный. - Как так ничего? - и весёлый девичий хохот.
   На камне сидела длинноволосая красотка, даже слабое освещение не могло убавить её привлекательности. Стройная, блестящая от воды, она вызывающе держала голову, нескромно смотрела на меня и возила по песку начинающимся у неё от талии рыбьим хвостом. Ах, да. И читала Лермонтова.
   - Слышишь, царевич? Я - царская дочь.
   Хочешь провесть ты сцаревною ночь?
   Плюнув, я направился спать. И прелестный её голос пропел мне вслед:
   - Но ты ещё вернёшься, вернёшься, вернёшься сюда...
   По спине пробежал холодок - должно быть, оттого, что одежда там насквозь вымокла. Студёный ветерок, знаете ли. Насмешница помолчала и снова запела мне в спину:
   - Эй, парень, парень глупенькой,
   Оборванной, паршивенькой,
   Эй, полюби меня!
   Меня, простоволосую,
   Хмельную бабу, старую,
   Зааа-паааа-чканную!..
   Во даёт, уже на Некрасова перешла. Поворотившись туда, где должна была сидеть она, я крикнул с такой же насмешливой интонацией:
   - Передай привет Главному Механику!
   Как сгинула!
   Вот ведь чертовщина: русалка, читающая русскую классику. Привидится же, эх...
   В эту ночь мне спалось хорошо как никогда. И как нигде. И был мне сон безумный и прекрасный.
   Всматриваясь в полумрак, я стоял в неведомом дворце, и огневолосая девушка с полураспущенной косою, в старинных чужеземных одеждах, в грусти бродила по низким сводчатым коридорам, туманным и потусторонним. Минуя каждую из разделяющих коридор ступенек, она подбирала верхнюю юбку, и расшитый белый атлас играл в лунном сиянии серебром и золотом. Девушка была красива той истончённой красотой печали, какой поражают нас порой роскошно оперённые птицы в клетках, - и сверх этой красоты ей была дарована другая, мистическая внутренняя красота, какую даёт только сновидение.
   Она просила... О чём она просила?
   Помню слово "Отпусти", слово несбыточной жажды жить, тоски нерастраченных дней. И - голос, какой бывает только во снах. "Отпусти", - сказала она снова, и всё вокруг размылось, пошла череда дробных ярких красок, неуловимых и сладких.
   В общем, в эту ночь мне спалось хорошо как никогда. И как нигде. А когда я проснулся, мне очень хотелось смеяться.
   В море царевич купает коня...
  
  
  
  X.
  
   Яркое ясное утро поило воздух солнечным светом. В коридоре по стенам, по лестнице вниз - лежали прямые, косые и ломаные жёлтые пятнашки. В конце лестничного пролёта, в проёме входа в мастерскую, изрешеченном солнечными лентами, стояла она. Она опиралась о косяк бедром и локтем, одетая в голубые джинсы и оранжевую футболочку, а солнечные нитки подстриженных под каре волос рисовали ангельский ореол вокруг её головы.
   Она стояла по-хозяйски спиною ко мне, неподвижная, чуть опустив голову в направлении отчётливого ритмичного стука: удар - посыпалась на пол крошка, ещё удар - ещё брызги отколотого камня... Там, внизу, её муж неустанно работал тяжёлым молотком, даря тепло своих рук очередному безжизненному куску мрамора. Ей нравилось наблюдать за его работой, она стояла совершенно неподвижно. Пожалуй, я знал, о чём она думает... А ещё она думает о том, насколько она хороша в этом солнечном дожде, и о том, видит ли он её так, как она в воображении видит себя...
   Ведь это ты заглядывала ко мне в комнату, подумал я. Тогда, нынешней ночью. Помнишь? А ещё ты здорово играешь на виолончели. (Хотя и чересчур громко - ну, да это специфика инструмента). И знаешь, как угодить желудку путешествующего пешком мужчины. Я вспомнил фразу Рабика "У меня идеальная жена!" - и улыбнулся. Верно, идеальная. Я подошёл к ней и, по воле первого пришедшего желания, тронул за плечо.
   Она была твёрдой, как камень. Точнее:
   Она была каменная.
   Это была одна из рабиковых скульптур. Странное впечатление. Так живо сделана, так умело... раскрашена и приодета, или как там это у скульпторов называется... Не знаю, не вскрикнул ли я, когда вместо живого тела ощутил ладонью это.
   Обойдя статую по противоположному косяку, я вышел на металлическую площадку внутренней лестницы и оглядел оттуда хрустальный куб мастерской, пол которой походил на перемещённый сюда бесом-шутником уголок мемориального кладбища. Рабик при помощи какого-то диковинного изогнутого инструмента и киянки пытался напугать гигантскую глыбу известняка. Глыба безмолвствовала, Рабик похаживал вокруг и что-то бормотал.
   - С добрым утром! - как можно приветливее прокаркал я.
   Он посмотрел вверх, и даже издали я увидел, какое усталое у него лицо. Вот что бывает с живущими по солнцу, когда они пытаются жить ещё и по луне.
   Усталое лицо кивнуло мне, и я спустился. Указав наверх, на куклу в футболке и джинсах, спросил:
   - Зачем?
   - Женечка просила. Не мог же я ваять её в римском одеянии... Не люблю нежданных посетителей - здесь.
   - Раз уж я вошёл, не мог бы ты показать мне свои работы?
   Рабик помолал, потом пожал плечами.
   И мы пошли по этому солнечному кубу, останавливаясь напротив каждого изваяния.
   - Почему ты ничего не говоришь о них? - спросил я, когда напротив меня оказались бронзовое дерево, Ева с ведром яблок и Адам на стремянке, срывающий сверхушки последние плоды. - Это разновидность сатиры в скульптуре? Никогда не слышал о подобном.
   Рабик молчал. А я всё пытался быть вежливым.
   - А где Змей? - спросил я снова - и опять не получил ответа.
   В конце концов я почувствовал некоторое беспокойство. Оно заставило померкнуть все эти солнечные ленты, натянувшиеся по мастерской. Мне всё казалось, что я вижу нечто знакомое - и не могу уловить, что. Так же я чувствовал себя, когда в городском музее разглядывал его "Расстрел". Может быть, он и вправду гений? И показывает в любом метафорическом обличье живую жизнь - или чем ещё они там, гении, занимаются... Настоящую, живую жизнь, которую я не могу не узнать - а?
   Эта мысль могла быть отчасти верной. Недаром она совпадала с красивыми периодами из многочисленных передач и статей об искусстве, которые за всю мою жизнь бессовестно втёрлись мне в голову.
   Но было нечто ещё, чего я до конца не понимал. Помимо общей узнаваемой идеи я видел в каждой скульптуре конкретно знакомые лица. Но вот они-то и оставались неузнанными, питая моё беспокойство. И чувство это усиливалось от работы к работе. А может быть, на заднем плане сознания маячило что-то, чего я упорно пытался не замечать, благоразумно приберегая на потом.
   Экскурсия длилась уже с час: каждому творению Рабика я уделял по несколько минут - как говорят следователи, пытался найти ниточку, которая приведёт меня к разгадке. И вдруг вместо ниточки меня как будто хлестануло по морде канатом.
   Между "Адамом-Евой" и "Птицей, кормящей птенцов своей кровью" высилась трёхметровая махина со свеженькой медной табличкой "Прометей прикованный". На камне, похожем на стол, бессильно возлежал долговязый человек, прикрученный к своему жёсткому ложу, а на нём сидели две омерзительного вида птицы, ни дать ни взять мои вчерашние лесные знакомицы, и вскрывали его живот своими клювами-ланцетами.
   Я простоял у подножия "Прометея" минут семь. Хотя более всего мне хотелось бы взглянуть на него сверху, с лестницы: я был уверен, что узнаю его в лицо. Однако я скорчил умную рожу и перешёл к следующему экспонату, к каменной птице, голодные птенцы которой жадно пили кровь из её разорванной груди, и глаза их выражали удовлетворение, а не благодарность.
   Ещё пять шедевров - и я попробовал расшевелить моего хозяина ещё одним вопросом.
   - Ты всё сделал за эти два года?
   - Здесь хорошо работается. Никто не мешает.
   - Впечатление тягостное. Остальное, пожалуй, досмотрю как-нибудь после. Если ты не против. Пойду полюбуюсь на изваяние твоей Женечки.
   - Оно мне нравится. Хоть и не имеет ничего общего с современной и классической скульптурой.
   Я нашёл в себе достаточно бестактности, чтобы рассмеяться, и сказал этому снобу:
   - Рабик, дружище, я в современной и классической скульптуре разбираюсь не лучше, чем дятел в марках углепластиков. Прости, если помешал работать.
   - В столовой под салфеткой - завтрак.
   - Благодарю, - и я направился к каменной Женечке. Поднявшись, я перегнулся через парапет и нашел взглядом "Прометея". Герой античных мифов был худ, жилист и наг. Жёсткие, длинные курчавые волосы, вполне реалистично переданные в камне, лучами разметались на ложе обречённого.
   Впрочем, на этом мифическое, героическое и божественное в данной скульптуре заканчивалось. По крайней мере, ожидаемого вызова богам в лице и фигуре я не обнаружил. Зато не заметить страдание, исказившее его черты, было бы трудновато и слепому. Сам камень буквально вопил от боли. Внятной, человеческой, нечеловеческой боли. Но я смотрел не на мастерскую передачу чувства рабиковым резцом. Я смотрел на лицо "Прометея".
   Короткая окладистая борода, спускающиеся к ней неширокие усы, рот, распяленный в крике, прорезавшие лицо морщины страдания и стиснутые брови не давали уверенно заявить, что это был тот человек. Но я и сейчас заявляю, что это был ТОТ ЧЕЛОВЕК, о котором я подумал.
   Я обогнул "Женечку" и по мягкому ковру лестницы, по бесшумному покрытию коридора побежал в свою комнату, поднял заброшенную под кровать книгу, читанную вчера, и поглядел на задний клапан обложки.
   Там, рядом с фотографией живого и горделивого "Прометея" (НЕ ОШИБСЯ!) была дана коротенькая биографическая справка.
   "Григорий Векша.
   Род. в 1972 г. в г. Горнилово.
   Окончил журфак МГУ.
   Работал в газетах "Советская Россия", "Новость".
   В 1999 выпустил первую книгу - сборник новелл "Прометей прикоканный".
   В настоящее время живёт и работает в родном городе".
   Последняя фраза была уж полной чушью - чудовищной, страшной. Я посмотрел на переднюю сторону обложки, машинально считав название книги.
   Таких совпадений не бывает. Их просто не может быть. Может быть, именно поэтому, когда они происходят, реальность начинает казаться сном. Или романом, случайно купленном на книжном развале. Или фильмом, где сэкономили на сценаристе.
   Что ж, прощай, Григорий Векша. Пусть тебе море будет пухом.
   Я бросил книгу обратно под кровать и отправился на поиски своего завтрака.
  
  
  
  XI.
  
   Итак, он убийца с садистскими наклонностями, - рассуждал я за завтраком. Кем ещё нужно быть, чтобы лепить с умирающего... то есть, с умертвляемого им человека одну из своих жутких статуй?! В моей голове ещё со школьных времён осталось воспоминание об истории натурщика, которого великий Микельанджело убил, чтобы с него, умирающего, правдивее списать муки Христа на Голгофе. Микельанджело, вроде бы, не был садистом. Просто гениально добросовестно относился к своей работе. (Ага, - вторил мне внутренний голос, - и гомосексуальным он тоже не был. Он просто был всеяден, ибо хотел обладать всем миром). Может, и мой скульптор всего лишь чрезмерно добросовестен?
   Тем не менее, рассудил я, намазывая хлеб маслом, тем не менее он может желать подобной участи и мне. Сейчас Рабик терпелив, заботлив, гостеприимен, но кто знает, не укусит ли его та же муха, что уже куснула его, когда некий Григорий Векша точно так же был принят этим домом? И сколько раз эта пресловутая муха уже жалила моего островитянина? Я раскрыл по крайней мере одно убийство, что, в принципе, немудрено на острове, где в настоящий момент обитают всего три человека.
   Сегодня суббота. Продержаться бы до четверга. Хотя нет уверенности, что Конрой отвезёт меня обратно к родимому порогу. Конрой наверняка заодно с ним. Можно бы попытаться захватить самолёт... Два препятствия: Конрой здоровяк, каких мало, а я не умею управлять его гидропланом. Но вторая проблема решается относительно легко: кругом океан, а летающая лодка, если резко падает на воду, подскакивает, а не тонет. Скачи хоть по всему океану, пока не научишься водить самолёт. "Или пока не кончится горючее", - услужливо добавил внутренний голос. Да ладно, до какого-нибудь другого островка я доберусь, а там... "А там: ни визы, ни денег, ни знакомых". Да смолкни ты, наконец! Сам знаю. Выкручусь. Главное - захватить самолёт. Как - придумаю позже. Только всё равно придётся ждать четверга.
   Стоп. Почему? Ведь есть рация. Найти её, сказать, что Рабик и Женечка в тяжёлом состоянии, страшно больны... Местная лихорадка... Только бы хватило английских слов. А там - прилетит как миленький. Или просто подать сигнал SOS: помогите, дескать, застрял против своей воли на острове...
   Против своей воли? - переспросил я себя. И понял, что не буду ничего предпринимать по крайней мере до четверга. Я не хочу покидать это место. Здесь я чувствую себя слишком необычно. Такого не было очень давно. Я улыбнулся, вспомнив голос русалки, спор с морем... Также пришло в голову, что я так и не увидел Женечку. Дома меня ждали Мила, безработица и беспросветная обыденность маленького приморского городка, из которого и моря-то не видно - только уходящий вдаль судоходный канал, который в неизвестной дали встречается с волнами пролива Невельского. Может, и правда эти две недели посланы мне Богом? Всякое бывает.
   С преогромным удовольствием я налил себе ещё одну чашку тёмного пахучего чая, бросил кубик сахару. В едва прозрачной глубине кубик сразу оплыл и рассыпался на дне, подняв стайку чаинок. Лучи света наискось били в окно, и золотые пылинки курились в потоке света. Где-то там, на полу, загороженное столом, теплилось солнечное пятно.
   Я откинулся на стул, обернулся к свадебной фотографии Рабика и Женечки, ставшей фотографией моря, и замер.
   Я МОГУ ДАТЬ ТЕБЕ ВСЁ.
   Так бы сказал уверенный в себе мужчина женщине.
   Так бы сказал государь тому, кто пришёл служить ему.
   Так бы сказал бог своему почитателю.
   Так сказало мне море.
   Это, конечно, мог быть сон, розыгрыш неуёмной фантазии. Но я уверен, что так было, значит, так и было.
   Я МОГУ ДАТЬ ТЕБЕ ВСЁ.
   Значит, ты можешь дать мне ОТВЕТ?
   Я поднялся из-за стола и, не взяв с собою ничего, вышел из дома в направлении побережья. Море встретило меня задорное, зелёное. Я повернул налево и отправился вдоль кромки прибоя к той песчаной косе, которую заметил из гидроплана. Она вдавалась глубоко в синь океана.
   Скинув одежду и придавив её камнем, я оставил на себе лишь плавки да часы, которые не рискнул оставить даже на пустынном берегу: они были моей единственной связью с той, внеостровной реальностью. Уловив ритм набегающих волн, я зашёл поглубже и пустился плыть вдоль косы. Потом, когда устал, выбрался на отмель. Неглубоко погружая в песок ноги (собственно, вода была мне чуть ниже груди), я медленно шёл ещё около получаса. Уровень воды падал незаметно, но я твёрдо знал, что это час отлива. Метрах в пятнадцати - на фоне песка в прозрачной воде я хорошо и далеко видел - врассыпную бросались стайки рыбок. Местами из вод торчали блестящие камни, и редкие птицы провожали меня взглядами с них и сверху, из безоблачного неба.
   Идти в воде было трудно, но опять двинуться вплавь я не рискнул и по размышлении решил остановиться. Обернувшись, я увидел остров. Он, казалось, совсем рядом. Впрочем, я знал: остров дальше, чем кажется. Во всех смыслах.
   Я добрался до ближайшего торчащего из воды камня (с невидного мне выступа тут же вспорхнула чайка, на лету захавывая клювом остатки своего обеда - кишонки какой-то рыбёшки; недовольно всхлипнув, чайка унеслась вдаль). Камень был скользкий снизу и горячий сверху, я с трудом вскарабкался на него. Затем постелил под себя плавки и уселся, весь превратившись в слух.
   Может быть, ты дашь мне ОТВЕТ?
   Бесшумный ветерок и солнце быстро высушили мне волосы, и вдруг я подумал, что вот-вот обгорю. Не придумав ничего лучшего, я вытянул из-под себя плавки и накинул их сзади на шею и плечи. На плечи, впрочем, не хватило. Не успел я признать положение, в котором очутился, дурацким, как услышал красивый переливчатый смех и обернулся.
   На волнах качалось миловидное лицо. Оно глядело на меня, и я залюбовался. Обладательнице лица было не более двадцати двух, и с красиво очерченных, чуть пухловатых губ падали монетки звонкого задорного хохота.
   - Парлё ву франсе? - сказал я через плечо, не найдя ничего лучшего.
   - Неа, не парлё, - было ответом.
   - Как, совсем не парлё? - изумился я.
   - Ни капельки.
   - А вы, часом, не русалка?
   В ответ она погрузилась в сверкающую воду и выставила одну за другой две блестящие каплями ножки, о каких только мечтают синхронистки и кинозвёзды - как у нас говорят в шутку, одна другой краше.
   Когда она вынырнула, я поинтересовался, далеко ли она плывёт.
   - Вы что же, не рады меня видеть? Подвиньтесь и дайте руку.
   Я переклонился через камень, протянул руку и втащил её к себе.
   - А вас не смущает?.. - начал было, но получил спокойный ответ:
   - Я сторонница ровного загара. А его кроме как на нудистском пляже нигде не получишь! Скажите лучше, что вы сами здесь делаете. Вижу, что крем от солнца вы не прихватили.
   - Вижу, вы мне свой тоже не одолжите, - ответил я.
   - Сразу ясно, что вы недавно у моря. Да не пожимайте вы так плечами, говорю вам, сразу ясно. У вас ещё нет той уверенности, которую дарит море. И даме вы острите вместо того, чтобы сказать хоть один небрежный комплимент. Ваше сердце... Оно закрыто, вы боитесь обязательств. А разве я вас хоть к чему-нибудь обязываю? Господи, подумать только, мужчины так дорожат своей свободой, что она буквально становится их кандалами.
   Я счёл нужным промолчать.
   - Но ничего, - продолжила она. - Это быстро пройдёт. Море каждому даёт всё, чего тому не хватает.
   - Мадмуазель, пока мы ещё не совсем поджарились, предлагаю доплыть до берега.
   - Отлично. Но если вы отстанете, Сергей Егорович, одна из ваших русалок может утянуть вас на дно. А я не завидую тем, кого пленили русалки, - она нырнула с камня и через мгновение вынырнула на поверхность. - И кстати, не мадмуазель, а мадам. Ага-ага.
   - Неужели это вы - Женечка? - спросил я, свесившись с камня к её лицу. - Вы так непохожи на...
   - Я, - сказала она и прибавила:
   - Оденьтесь, Сергей Егорович. Впрочем, если вам неудобно,.. - она отвернулась и отплыла поодаль, так и не пояснив, так и не пояснив, что "неудобно": плыть без плавок, плыть в плавках или надевать последние в её присутствии.
   Одевшись, я прыгнул в воду. Плечи сразу запылали, колени словно попали в кипящее масло. Увидев моё ошарашенное лицо, она улыбнулась и поплыла вперёд, а я всё не мог догнать её, как ни старался. Я плыл и думал, дало ли мне море тот ответ, которого я просил.
   Добравшись до берега, она мгновенно закуталась в жёлтое махровое полотенце, растёрлась, сбросила его, как змея ненужную кожу, и облачилась в лёгкое ситцевое платьице, каких не носили уже лет сорок, но какое невероятно шло к ней.
   - Как вы быстро плаваете! - крикнул я ей, выбираясь из пенистой полосы прибоя.
   - Я родилась в маленькой деревеньке, среди зелёных холмов, у широкой ледяной речки. Там был такой травянистый косогор, с которого я любила нырять в детстве...
   Вот так.
   Я только вышел на берег, красный, как рак, а она уже давно стояла ждала меня, в нетерпеливом ожидании ковыряя песок мыском летней туфли. Натянув на себя, мокрого, одежду и подойдя к Женечке, я машинально представился. Она посмеялась и потащила меня к обеду. Я не оказал никакого сопротивления.
   По дороге успел сказать ей. Что она отличная виолончелистка. Она добавила. Что ещё она прекрасная жена своему мужу.
   - А между тем вы упрекали меня в закрытости сердца. Вот и открывай его.
   Она пожала плечами.
   Только я не знал, как расценить этот жест.
  
  
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
  в которой специалист
  изобретает панацею,
  
  прошлое вторгается
  в будущее,
  
  а песчаную косу
  обнажает отлив
  
  
  
  Предварительная опись экспонатов из коллекции Дэвида Лоу, спасённых во время пожара в его доме в Нью-Саус-Гемптоне, декабря 21, ---3 года
  Страница 5 из 1311
  
  
  Љ 32. Уэллс, Герберт Дж. "Колёса Фортуны", черновой вариант романа. Рукопись, 275 л., 300х210мм, одностор., серая бумага, перо, чернила. Датируется *** годом.
  
  Љ 33. Стивенсон, Роберт Луис. "Чёрная стрела", первое издание. Фолио, 311 стр., илл. (гравюры Роберта Ларго). Антверпен, **** год. Пометы автора.
  
  Љ 34. Де Брош, Огюст. "История огня", трактат. Рукопись, 1663 л., 270х150 мм, с двух сторон, бумага разная, линована и обрезана под формат вручную, перо, сажа. 1714 год.
  
  Љ 35. Картленд, Барбара. "Там, за парковой оградой...", неоконченный роман. Рукопись, 16 листов, А4, одностор., печатная машина, гарнитура Guardian, одинарный интервал, лента синяя. 1973 год.
  
  Љ 36. Апгроу, Кевин и Гарднер-Эшфилд, Брик. "Вечно бессмертный Агасфер", первоначальный сценарий к кинофильму Роджера Ломана "Мёртвый труп, убитый насмерть" (1953 год). Рукопись, 207 л., А4, одностор., печатная машина, гарнитура Garamond, лента чёрная, использована в третий или четвёртый десяток раз. 1949 год. Стр. 12-19 отсутствуют, на стр. 71 огромное пятно масла, стр. 88 - 106 разорваны (по легенде) Альфредом Хичкоком в 1951 году.
  
  Љ 37. Гуддини, Гарольд. "Секреты моего мастерства". Рукопись, 124 л., 300х200 мм, одностор., перо, чернила. 19** год. Наличествуют стр. 3-8 (Вступление) и 2395 - 2512 (мемуарные главы). К рукописи приложены документы, подтверждающие покупку стр. 9 - 2394 современным магом Дэвидом К***.
  
  Љ 38. Аноним, анограф. Рукопись, ? л., ≈А4, одностор., авторучка, синие чернила. ≈наши дни. Количество листов подсчитать не представляется возможным, так как это нарушает целостность экспоната. Листы помещены в стеклянную банку из-под маринованных овощей.
  
  Љ 39. Мышкин, Лев Николаевич. Алексею Николаевичу Мышкину, письмо. Рукопись, 6802 л. (тома I - VII), 340х205 мм, клетчатая бумага, перо, чернила, слёзы. 1908 год. Футляр: шкатулка 220х350х200 мм работы олонецких резчиков по осетровой кости, XVIII век.
  
  Љ 40. Фулич, Аристотель. "Перипетии Софийности", эссе. Рукопись, 47 л., А4, с двух сторон, белая бумага, шариковая ручка зелёного цвета. 1283 год.
  
  
  Из газеты "Саус-Ист Кроникл" (Австралия), декабря 22, ---3 года
  "451 по Фаренгейту, или Рукописи не горят"
  Бесценную коллекцию рукописей спасли вчера из огня пожарные службы Нью-Саус-Гемптона.
  Пожар, разыгравшийся на вилле коллекционера и мецената Дэвида Лоу, едва не уничтожил дом и 12 акров пятисотлетней эвкалиптовой рощи. Однако своевременный приезд сразу трёх бригад специальных служб позволил спасти охраняемый государством лесной массив и большую часть великолепного собрания рукописей и первых изданий, собранную хозяином погоревшего поместья.
  О том, жив ли сам м-р Лоу, сведений пока нет. Прислуга утверждает, что он был в доме до пожара. В случае подтверждения гибели миллионера, согласно завещанию, его недвижимость и соевый завод в пригороде столицы и его банковские накопления переходят к некоторым из его ближайших родственников, имена которых пока не оглашаются, а знаменитая коллекция рукописей, спасённая пожарными из огня, становится достоянием Публичной библиотеки Сиднея.
  Сара Майлз.
  
  
  
  I.
  
   Чайка сидела на парапете и смотрела в нашу сторону затуманенным чёрным глазом. Ветерок топорщил её перья, и она поминутно встряхивала крыльями, оправляя наряд. Я никогда не видел их, чаек, так близко, - даже в зоологическом саду.
   - Однако, она смелая, - пробормотал я, рисуя её на клочке бумаги огрызком карандаша, которым мы с утра расписывали пульку, а теперь подсчитывали итоги игры в поддавки.
   - Они очень любят женечкино бисквитное печенье, - усмехнулся Рабик и посмотрел на жену. - Я всё время говорю её не прикармливать диких птиц...
   - Но я ничего не могу с собой поделать, - закончила Женечка.
   Мы сидели на балконе-веранде между библиотечной башней и спальнями второго этажа. Потягивали какао, баловались играми. Сейчас центр стола занимала доска с шашками; проигравший уступал место третьему... - пока нас не отвлекла нахальная птица.
   Женечка разломила большое рассыпчатое печенье пополам, кинула кусок чайке. Кусок упал на каменный пол, разбился на несколько крупных крошек, и чайка, спрыгнув, принялась собирать их, звучно корябая о пол розоватым клювом. Рабик тем временем заглянул в мой листок, потёр синеющий от щетины подбородок, затем этой же рукой освободил листок из-под моей ладони и протянул жене.
   - Ой, какая прелесть! - улыбнулась она, поворачивая рисунок в руках. - Несколько лёгких линий - и вот как живая чайка!
   - Чему здесь изумляться, - недоверчиво буркнул я, играясь с карандашом. - Рабик же человек искусства, вы должны бы видеть миллионы набросков.
   Рабик сдавленно рассмеялся.
   - Я никогда не делаю набросков, - медленно, с нарочитым достоинством объяснил он. - Всё - только руками, только в объёме, только из глины, камня, металла... Ничего плоского, ничего двухмерного - меня, Серёг, чуть из художественной академии не выгнали за то, что я не умел мыслить в двух измерениях и, следовательно, рисовать.
   - Быть не может, - уверенно отчеканил я.
   - Разве не может быть великим музыкантом человек, который не знает нотной грамоты?
   - Любопытное сравнение. Один-ноль в твою пользу.
   Женечка кинула чайке вторую половину печенья. Птица отскочила, сторожко поморгала, похохлилась для виду, но затем подошла к расколовшемуся кусочку и с тем же корябающим звуком занялась бисквитными крошками.
   - Вы, мужчины, - ни с того ни с сего начала Женечка и начертила в воздухе кривую, похожую то ли на сплюснутую кардиоиду, то ли на двухлистный клевер, - вы точь-в-точь как эти чайки. Всё хорохоритесь, осторожничаете, но любите, когда вас...кормят. Из рук. И если вас постоянно не прикармливать - вы снова возвращаетесь в дикое состояние.
   - Я бы добавил, запущенно дикое, - засмеялся Рабик.
   Чайка подпрыгнула от его смеха, но, успокоившись, виляющей походкой подобралась к остаткам угощенья. Увидев это, Рабик расхохотался так, что несчастная нахалка сочла уместным перебраться на парапет, подальше. Последнее привело скульптора в совершенно благодушное настроение, он весь лучился и переводил взгляд то на чайку, то на нас с Женечкой.
   - Я не буду писать идиллию, - сказал я вдруг.
   Чхевадзе перестал смеяться, Женечка заинтересованно оборотилась ко мне.
   - Я говорю, что не буду писать роман-идиллию о том, как вы встретились и т.д., - любезно пояснил я.
   - Да ради бога! - сказал Рабик так, будто повторял это в тысячный раз непонятливому ученику (кстати, а у него у самого есть ученики? - подумалось мне вдруг). - Пиши что хочешь. Главное - пиши. Если даже выйдет полная бредятина, в чём я лично сомневаюсь, поскольку неплохо тебя знаю, - даже в этом случае ты получишь ценнейший опыт и следующая попытка станет твоей удачей... Да, а почему ты решил отказаться?
   - Ты хотел рассказать мне, как вы встретились... Я не хочу этого слышать. Я уже представил это себе... И другого мне не надо.
   Женечка прикрыла лицо ладонями, но раздвинула пальцы, средние с безымянными, и взглянула на мужа в получившиеся щёлки. Он кивнул. Но тогда я понял её жест как обозначение маски, и это меня задело.
   - Я говорю что есть. Это не позёрство и не желание порисоваться. Я действительно не хочу знать, как вы встретились. Это неважно.
   - Да, неважно, - закивала она.
   Я, совсем как в детстве, прикусил губу.
   За моей спиной собирался закат, но я не хотел поворачиваться туда. Чайка вернулась к прерванному обеду, и под скрежет клюва обломков печенья становилось всё меньше. Какао совсем остыл, и по его поверхности плавала белёсая сморщенная жирная плёнка, которую я с детства терпеть не мог.
   - Сыграй что-нибудь, - попросил Рабик.
   Я молча поднялся и пошёл в дом. Не прочь от них - а за Феличе.
   В доме было уже полутемно - и куда теплее, тише и уютнее. И никого не было, за исключением побледневших в вечернем свете гонщиков на колесницах, выстриженных на ковре. Вот так. В доме уже сумерки.
   Я уселся на кровать, не зажигая света, и сидел минуты две безо всякой задней мысли. Я ещё не знал точно, о чём буду писать, что-то такое пряталось по закоулкам усталого сознания, выглядывало на миг, строило рожицы и снова скрывалось. Но не о том, как он встретил её, только не об этом, только не так.
   Вспомнился вдруг разговор двух девушек: они только что слушали какой-то жестокий романс - и теперь делились впечатлениями. "Сколько песен о несчастной любви, - протянула одна. - А почему нет песен про счастливую любовь?" - "Если любовь и так счастливая, - отвечала другая, - то зачем же песни писать?"
   Земной рай: остров, двое влюблённых - и целый мир у их ног. Роман бы вышел крайне однообразным, усмехнулся я. Они целые дни проводили бы за одним и тем же занятием, отвлекаясь лишь на еду, сон и сводку погоды по радио. А меня в своё время просто тошнило от фильма "Голубая лагуна".
   Потом я вдруг подумал о Миле. Что, если бы я мог дать ей всё, что Рабик дал своей Евгении? Ведь я тоже мог бы стать этаким благодетелем-дарителем, центром реабилитации для талантливых неудачников. А потом бы мне стало скучно, и принялся бы я людей убивать. Одним-другим талантливым неудачником меньше - потеря ли миру? Вот если вдруг не станет меня - много ли потеряет этот самый грёбаный мир?
   Эх, Мила, Мила, и нужен же я был тебе! За тебя же дипломат из самого Дойчлянда сватался! А ты отчего-то, пока я таскал гипс на сломанных в потасовке пальцах, переписывала начисто мой диплом и варила мне овсянку, чтобы я быстрее набирался сил... Неужели ты была такой дурой? Неужели мужу со средствами и перспективами ты выбрала неудавшегося агротехника из Нижнего Зажопинска?
   Тьфу ты, жизнь паскудная! Влюблённые, которые хотят подарить друг другу целый мир, на самом деле лишь мечтают спрятаться потом за этим подарком. Именно об этом решил я сыграть счастливой чете Чхевадзе. Я открыл футляр, собрал Феличе и вышел в алый проём, ведущий на балкон. И, захлебнувшись закатом, успел подумать, что у моей флейты есть имя, есть собственное имя, как у рыцарского меча... Я поднял Феличе и рассёк вечерний воздух.
  
  
  
  II.
  
   Когда поёт флейта, замирают деревья и травы.
   Когда поёт флейта, ветер начинает кружиться в такт невесомой небесной мелодии.
   Когда поёт флейта, раздвигаются облака, и в просвете можно видеть тени в голубых одеждах, подсвеченных закатом.
   Когда поёт флейта, застывают как каменные твари подземные.
   Когда поёт флейта, на Земле становится одним чистым сердцем больше.
   И нет силы, которая могла бы сотворить зло, пока поёт флейта.
   Я видел, как замерли деревья и травы.
   Я видел, как ветер завертел солёные искры прибоя под переливы голоса Феличе.
   Я видел голубое окошко в небо меж клочковатых облак, и в окошке качали головами синетканые тени.
   Я видел застывших в своих логовах тварей подземных, и каждая была недвижный камень.
   Я слышал крик новорождённого с чистым сердцем - далеко, в неизвестном мне уголке Земли.
   И я умирал каждую секунду, пока звучал её голос, становился всем миром и вникал в его целое.
   Тень моя на порозовевшем от заката полу всё удлинялась и темнела. Она всползла на тонконогий столик и разделила Рабика и Женечку. Вежливо облекая чашки из-под какао и тарелки с недоеденным печеньем, тень повторяла мои стянутые движения и покачивалась между мощным, покрытым чёрными ворсинами локтем Рабика и перебирающими салфетку пальчиками Женечки.
   Женечка хотела налить себе какао - и не посмела окунуть руку в эту тень. Рабик потянулся было за печеньем - и не решился, опустил руку на столешницу. Это была музыка разделения и музыка власти, очерченная тенью и рвущаяся вовне. Я подумал: как, должно быть, эффектно смотрюсь сейчас с пылающей флейтою, чёрный на фоне закатного солнца - и музыка померкла в голове, точно стёрли, и звук оборвался.
   - Какая великолепная, нежная сонатина! - Женечка дважды хлопнула в ладоши и ловко наполнила свою чашечку свежим какао. - Спасибо вам, Сергей Егорович, вы просто чудо! Идите теперь скорее к нам, мы подкрепим ваши силы калорийным напитком домашнего приготовления!
   Сонатина? После того, как музыку определили словом, она стала мне омерзительна. Одно было непонятно: услышала она то, что я хотел, или нет?
   Запустив руку в мою тень, Рабик поковырял там и выудил два крупных бисквитных печенья. Вынутые на свет, они были багровы и, казалось, влажны.
   - Что же ты застыл? - спросил он, откусывая полбисквита разом. - Присядь, расскажи нам, как тебе удалось так быстро наверстать упущенное с флейтой.
   Я посмотрел на моих хозяев: какая-то футуристическая, нереальная сцена кровавого чаепития, призывающая разделить её. Плотоядное поглощение какао и бисквитов, полное скрытых аллюзий на Эллиса и По. Я вздрогнул, двинулся наконец с места - и тень моя рассыпалась по посуде, каменной отделке пола, парапету.
   Рабик продолжал с интересом смотреть на меня: он ждал ответа ибыл твёрдо намерен его получить.
   - Земля здесь очень человеколюбивая, - сказал я, присаживаясь за столик. - Очень она способствует развитию человеческих талантов.
   Рабик пожал плечами.
   - Это я тебе и сам говорил... Послушай, Женя, что это значит, когда человек отвечает чужими словами?
   - Значит, он оскорблён и не доверяет собеседнику, - спокойно-уверенно ответила Женечка.
   - Я и сам так решил... Скажи мне, Серёг, мы тебя чем-то обидели? Если так, то извини; я знаю, что после высоких материй музыки разговор о мирской пище - не самый подходящий вариант, - но ничего обидного в нём нет.
   Повисла тишина.
   Несколько раз простонали морские птицы, несколько раз ударил в песок призрачный край океана.
   На моих коленях лежала Феличе, я легонько сжимал её - и чувствовал, что пальцы не ноют и в суставах нет неприятного гула. Флейта лечила меня одним прикосновением и успокаивала одним присутствием.
   Хозяева молчали.
   В тишине у них обоих были очень красивые лица, пусть слегка исковерканные закатом.
   И такое желание помочь читалось на этих лицах, такое участие во мне, такой живейший интерес, такое внимание к моим мыслям, какое я давно не встречал в людях.
   Что, чёрт побери, им от меня нужно?!
   Что я им - новая игрушка? Пища для души?
   Они дают мне приют в своём доме, поят какао и кормят печеньем, слушают мою музыку и мои слова - и говорят мне свои слова. Даже, кажется, пытаются меня понять, как и я пытаюсь понять их. Говорят со мной так, будто знают меня как облупленного и полностью доверяют, - чтобы и я заговорил раскованно... И тогда (им так кажется) они сумеют меня понять.
   Понять и помочь.
   Суки.
   Флаг вам в руки, флагшток вам в задницу.
   - Брось, Рабик, я ничуть не обижен. А что касается практической психологии - отчего, мол, человек поступает так, а не иначе, - напомню, что любой может говорить чужими словами, если они наиболее точно выражают его мысли. Мы, по сути, все говорим чужими словами.
   - Ну, если посмотреть общефилософски... - Рабик, казалось, был не особо доволен тем, что разговор перешёл в плоскость пустословья.
   Я поблагодарил за какао, отнёс Феличе в комнату и отправился к океану.
   Здесь, слава богу, никто не будет меня ПОНИМАТЬ.
   Зарывшись пальцами обеих ног в мокрый песок, не хочется думать о мелких досадах жизни. В воздухе свежо и влажно, волны подкатывают, переливаясь в сумерках аморфными жирными спинами.
   Я просто сижу и понимаю, что такое жить вне времени. Я уже почти забыл, какой нынче день и сколько я уже здесь.
   Темнеет, воду то тут то там охватывает свечение глубинной мелюзги, принесённой шалой волною к берегу.
   - Красиво? - сказал женский голос, спокойный и чуть насмешливый.
   Длинные волосы скользнули по моему лбу, длинные руки обвили шею. Я и позабыл, что даже у океана могу не найти одиночества.
   - Ты играл для неё. Играл для неё на флейте, - лёгкая горечь, лёгкий упрёк, а в прочем - тот же спокойный глубинный голос. - Ты не играл на флейте для меня.
   Будто мы всю жизнь знались, а я, зараза такая, ни разу ей на флейте не сыграл.
   - ВСЮ ЖИЗНЬ, - подтвердил голос, и рука скользнула по груди.
   ("Слышишь, царевич..." - шепнула она...)
   И дальше.
  
  
  III.
  
   Свежее, обновляющее, такое воскресное, утро застало меня врасплох: я валялся на сбитых простынях, и в голове моей с премерзким скрипом вертелись шестерёнки. "Да, Рабик, да, чёрт меня побери. Я напишу тебе этот роман. Но знаешь ли, это будет не идиллия. Ты, похоже, сам выбрал детективный жанр.
   Знаешь, дружище, у меня есть потрясающий сюжет. Слушай: один известный скульптор поселился на далёком и совершенно необитаемом острове. Выстроил завидный особняк, привёз туда молодую жену, а чтобы не было скучно, пригласил старого приятеля... А потом приятеля не стало. Тогда он пригласил ещё одного... И ещё?.. Думаю, да.
   Как тебе сюжетец?"
   Я раздвинул шторы, втянул литров пять целебного морского воздуха и с недоброю улыбкой ринулся в ванную. Раз уж я в полшаге от смерти, надо почистить пёрышки. Мёртвые должны быть прекрасны, достаточно с них того греха, что мертвы. Сегодня я был готов заняться утренним туалетом по полной программе.
   Из зеркала меня оценивающе смерил взглядом небритый краснорожий славянин с облупившимся носом. Когда я успел так сгореть? Будь у меня тёмные волосы, это было бы не так заметно. Но увы, блондо - оно и в Австралии блондо.
   Помню, как давным-давно, в загаженном скверике, вечером, Мила сидела со мною рядом на горбатой скамейке и перебирала эти светлые пряди, пока я насиловал гитару и с хрипотцой тянул:
   Я готов рассказать тебе поле.
   Эти волосы взял я у ржи.
   Если хочешь - на палец вяжи,
   Я нисколько не чувствую боли.
   Она засмеялась тогда и выдернула несколько волосков. Пение моё оборвалось и сменилось беспардонным брюзжанием. Мила хохотала до слёз. Ух, как она хохотала! "Чудной такой! - всхлипывала, уткнувшись носом в ладошки, - Притащил меня в этот свинарник романтический, разговоры разговаривает, Есенина поёт... Вяжи, дескать, мне волосы на палец... А самому... трёх волосин... жа-а-алко!!!" Это потом, когда любовь немного проходит, женщин начинает раздражать в тебе именно то, что ещё недавно так забавляло. А тогда моё брюзжание казалось ей потешным и милым.
   Я вышел из ванной - благоухая, сверкая гладким подбородком, расчёсанный под пай-мальчика из школьного духового оркестра. Оделся к завтраку.
   В солнечном коридоре витал аромат свежесмолотого кофе.
   Я улыбнулся спокойному коричневому потолку, потянулся и стал беззвучно спускаться мимо каменной женской фигуры в голубых джинсах и оранжевой тишотке. Да, дал я вчера маху, приняв её за настоящую Женечку! Такая живая, такая непринуждённая поза, такой естественный блеск солнца в волосах... Я тряхнул головой, отгоняя наваждение, и проследовал было с улыбкою мимо, когда брови мои сошлись на переносице, а ноги замерли на ступенях.
   Есть такое чувство: внезапно покажется, что что-то рядом с тобою неправильно, что-то не то, а что "не то" - неясно. И ты замираешь, как олень, обернувшийся в перекрестье оптического прицела. Удивлённый, настороженный, но так и не осознавший: опасно ли это "не то".
   Пожевав губами, я решил повторить свой путь по лестнице, пытаясь вычислить, на какой же ступеньке и что встревожило меня. Поднялся наверх, огляделся. Начал спускаться заново.
   Лестница и потолок были те же. Статуя Женечки, как и вчера, опиралась о косяк бедром и локтем. Только... Лёгкость, изумительная лёгкость, исходившая накануне от статуи, теперь исчезла. Не знаю, что создавало впечатление этой лёгкости, но нынче изваяние казалось неуклюжим подменышем.
   Может, всё дело было в игре света, или Рабик передвинул скульптуру чуть в сторону? Да и какое дело мне до того, что каменная баба выглядит сегодня не так, как вчера?
   Однако спускался я медленно, озадаченно - и никак не мог избавиться от пресловутого чувства неожиданной подмены. Древние называли его смятением.
   Завтракали мы снова вдвоём - я и Рабик. Когда я сообщил ему, что готов приступить к своему роману, хозяин радостно затарабанил пальцами по столу, и - странно! - мне не было при этом противно.
   - Итак, ты становишься деятельным человеком, Серёг. Новый роман, запланированная экспедиция...
   - Какая ещё?
   - Забыл уже? В поисках стервятников. Уж не знаю, чем они так дороги твоему сердцу. Насколько мне помнится, ты собирался на эту экскурсию ещё вчера.
   - Да плевать мне на твоих стервятников, Рабик.
   Его короткие пальцы снова заходили по краю столешницы, на этот раз неуверенно и тупо. Затем он светски улыбнулся.
   - Гость не в духе. Али не по нраву что? Али харч не тот, аль обидел чем?
   Я помолчал.
   - О чём ты собрался-таки писать, друг дорогой? Твой вчерашний отказ от идиллического жанра бесповоротен?
   - Слушай, Рабик, а почему вы не завели себе здесь собаку?
   - Но и к рыцарскому роману ты, я думаю, уже не вернёшься? - продолжил он после короткой заминки.
   - Представь, как с моря движется ураган, а вы с Женечкой здесь, в уютной столовой... Пылает полешко в камине, - тут я постарался улыбнуться особенно очаровательно, так как непригодность камина для этой цели была очевидной, - а у ног твоих разлеглась... собака. Какой-нибудь далматинский дог. Или добродушный глупый сеттер.
   В щёлке приоткрытого окна посвистывал ветер. Завтрак был чуден до неприличия - сплошная услада разборчивому желудку.
   - Я всегда любил размышлять, - ответил мне с улыбкою хозяин, - о том, почему один - царь, а другой - нет... Я не очень удачно выразился, - заметил он другим тоном. - Сейчас поясню. Вот, у зверей. Почему царь - лев, а волк - нет?
   Я уже открыл было рот - и замер. Он чуть не подловил меня. Впрочем, чуть-чуть не считается. Придав лицу выражение непогрешимой духовности, я пустил в ход тяжёлую артиллерию:
   - Хочется написать историю о волшебнике-недоучке. Учитель нашёл его слишком поздно и умер ещё до того, как мальчуган понял великие истины, которыми нашпиговал его голову наставник. Раньше старому Волшебнику было некому передать свой дар, и теперь мастер делал это спешно. Даже слишком спешно. Он надеялся: юноша вырастет, и те магические истины, что были посеяны в душе его, дадут добрые всходы знания и правды. Но просчитался. В спешке он одну за другой скармливал ученику готовые истины, а это не семена, а плоды. Получив ответы на все вопросы без труда и опыта, юный Волшебник не приобрёл знания. Его голова была забита магией, возможности которой были безграничны, и истинами, мерилом которых были Абсолют и Вечность. Он был всеведущ и всемогущ. Но недостаток собственного опыта сыграл с ним злую шутку: он не знал, что делать с этим даром. Сквозь завалы "последних ответов", "абсолютных сутей" и "вечных смыслов" он не видел людей, которые и могли стать для него желанными сутью, ответом и смыслом. И со временем драгоценные плоды в душе ученика слежались и стали гнить.
   Рабик не прервал мой затянувшийся монолог. Тихо отрезал кусок мяса, медленно положил в рот, сосредоточенно разжевал, запил глотком пива. Посмотрел на меня исподлобья. Возможно, он и готов был сдаться и спросить, чем кончилась история. Но идея увлекла меня самого, и я помчался дальше сам - к чёрту их, эти игры!
   - Его угнетала тоска. Он бросался в гущу людей и наоборот удалялся ото всех, творил вперемешку добро и зло, в отчаянии пытаясь разучиться отличать одно от другого. Но смысла и удовлетворения не было ни в чём. Однажды беспутный Волшебник воскресил своего учителя, чтобы испросить его совета. "Сядь ко мне на колени, сынок, - сказал учитель, - и мы вместе подумаем, как быть". Молодой Волшебник сел ему на колени, и старый Волшебник задушил ученика. При этом самого старика душили - слёзы. Но ни одна из них не была по ученику. Не считай меня циником, ладно? Спасибо за завтрак.
   - Пожалуйста, - равнодушно сказал Рабик, подливая себе пива.
   И я покинул столовую. А он остался. Пожимая плечами и разглядывая сотни мелких пузырьков, скользящих ото дна пивного бокала к пенно шепчущей что-то поверхности.
  
   IV.
  
   И всё-таки я не мог успокоиться. То ли виной тому была застольная беседа, то ли мысли о неожиданной дисгармонии в образе каменной Женечки. Может, мне хватит сил её подвинуть на прежнее место? Так, чтобы вернулось то ощущение красоты и лёгкости, поразившее меня накануне? Может... Ну... Брючки у неё сползли, кофточка надета криво, и в этом причина досадного ощущения попорченности, так задевшего меня? Ну, хоть что причиною, но это необходимо исправить.
   Подойдя к изваянию, я мысленно прикинул, сколько оно должно весить. Четверть тонны, не меньше. Чтобы сдвинуть такую каменюку, придётся попотеть. Я заранее поднатужился...
   Вот здесь-то меня и поджидал сюрприз. Потеть не пришлось. Легко, одной рукою, сам не веря в это - я поднял статую и снова, посильнее наклонив, облокотил на стену. Гармония от этого не вернулась, но мне уже было всё равно. Она и не могла вернуться: статуя просто была не та. Эта, новая, была изготовлена из чего-то вроде воска.
   "Меня, Серёг, чуть из художественной академии не выгнали за то, что я не умел рисовать..."
   Набросок. Эскиз - вот что это такое! Рабик просто не умеет рисовать - и делает свои "наброски" из воска! От этого открытия меня охватило такое дурашливое торжество, что я прошёл с восковой Женечкой в круге дикого вальса, после чего приткнул манекен обратно к стене и насупился. Тоже мне, теля вострорженное! Порадовался, погорланил "Эврика!" - и хватит. Лучше подумай, КУДА исчезла настоящая статуя и КАК она покинула это место.
   Впрочем, хорошее настроение оказалось трудноистребимым. Я удалился с весёлым присвистом. Поднять каменную Женечку смог бы разве что олимпийский чемпион. Что-то мне не попадались такие на острове.
   Ещё одной загадкой больше - подумаешь! Мне эти загадки и неувязки уже складывать некуда.
   "Отдыхай, Бессмертнов, отдыхай!" Мне нравится такой отдых.
   На моей кровати снова лежал заботливо собранный "тормозок" - сумка со съестным и запивкой. На этот раз я решил беречь её, чтобы потом не ковыряться пальцами в трухе из сандвичей.
   Заросли за Брешью встретили меня как родного. Некоторые особенно рукастые тропические кусты ловили меня в суковатые объятья и, заполучив, щекотали шею листьями, с которых стекали пахучие жёлтые капли.
   Порубить бы эти назойливые ветки да дойти до моей "трупной" полянки - посмотреть, насколько хорошо спрятал преступный скульптор последние следы догнивавшего там литератора Векши (царствие ему небесное!). Но пока я отбивался от кустов, из Бреши донёсся голос. Чудесный, чистый и бессердечный. Женечкин.
   - Он не поддаётся! - досадовала она.
   - Упрямый, чёрт его дери, - кряхтел в ответ Рабик. - А ты вот ласкою с ним попробуй!
   - Издеваешься, да? В руки не даётся, колючий, как дикобраз, и проку здесь от него никакого. А ведь тоже, небось, родился с претензией к миру, щетинится, ерепенится, себя показать хочет. Сволочь.
   Голос мужа озвучил в ответ что-то короткое, злое.
   - Почему это должна делать я? Уничтожить его, и всё. Тебе же раз плюнуть. Нет, надо, чтобы я тут с ним корячилась, кланялась ему, вертелась перед ним...
   Я почувствовал, как заливаются огнём мои щёки. Наконец-то я услышал правду! Наконец-то я знаю, что эти улыбчивые гады думают обо мне! Я ринулся назад, к Бреши, сквозь трескучие кусты. Дыхание моё участилось, перед глазами подрагивал мир и плясали цветные пятна.
   Я вылетел из зарослей под извиняющееся женечкино "Сил у меня на него больше нет! Может, ножиком его - и всё?"
   Спохватился, что выскочил слишком рано. Надо было потерпеть, послушать дальше!
   Но то, что я увидел, превратило мои подозрения в гвоздь и вернуло этот гвоздь туда, откуда он вышел - ко мне в затылок. Боль от этого ментального гвоздя была штукой реальной.
   Рабик и его жена стояли у клумбы, где цветущие лианы нежно душили специально для этого понасаженные кустарники. Клумбу портил огромный колючий сорняк. Видимо, Женечка уже минут пятнадцать пыталась извлечь его из земли, не повредив цветущего покрова. И, видимо, безрезультатно. Дорожка около клумбы была взрыта подошвами, но глубоко укоренившийся сорняк стоял прямо, как полисмен на Даунинг-стрит.
   Мне говорили, что это смешно. Смешно, когда человек принимает на свой счёт чужие разговоры. Мне даже захотелось, чтобы кто-то за спиною засмеялся - так сильно у меня зачесались кулаки. Но этого мифического "кого-то" не было. За исключением резиденции скульптора остров был необитаем.
   Хозяева смотрели на меня.
   Я смотрел на сорняк.
   Кто-то в небе смотрел на нас. Он-то точно смеялся.
   - Я возьму его себе, - сказал я.
   Они не поняли.
   - Где у вас лопата? Могу я пересадить его куда-нибудь? Ну, как напоминание обо мне. Я же скоро уеду.
   Рабик распрямил плечи и почесал пятернёю затылок.
   - Может, оставить его здесь, раз он вам так нравится, - обронила Женечка.
   - Нет, - пробормотал я. - Потом вам всё равно захочется его убрать. Есть здесь такое место, где его бы... никто не тронул?
   - Есть, - нахмурился Рабик. - Если это доставит тебе... А, чёрт... - и ушёл за лопатой.
   Я выкапывал зелёного монстра почти с нежностью.
   Женечка суетилась за моей спиной и не знала, как сложить руки.
   - Вы бы перчатки надели, Сергей Егорович. Тут некоторые растения ядовиты.
   Они растянули кусок пластика, я вынул из клумбы колючее чудище и водрузил сверху - со всеми раскидистыми корнями и тяжеленным комом земли. Рабик наблюдал за процессом с молчаливым неудовольствием джентльмена в последней стадии раздражения. Я обернулся к нему и спросил:
   - Рабик, не знаешь, как он называется?
   - Может быть, ему и бантик повязать?
   - Лучше несколько бубенчиков. И посадить на ветру.
   Женечка улыбнулась:
   - Пожалуй. Бубенчики у меня найдутся.
   Бубенчиков оказалось два. Мы повесили их на лиловой ленточке - повесили рядом, чтобы они могли стукаться друг о друга. Скульптор с иронией посмотрел на перемещенное растение, послушал грустный звон на ветру и вздохнул:
   - Мда. Венички Ерофеева на вас нет. Это какой-то явный гомосексуализм.
   Женечка расхохоталась - и её заливистый, до всхлипываний, хохот был похож на смех Милы - тогда, в загаженном скверике.
   - Ты прав, Рабиндранат, - сказал я. - У тебя идеальная жена.
   Он шутливо цыкнул - и Женечка, приплясывая, сделала два или три реверанса вокруг сорняка.
   - А теперь, Сергей Егорович, ему надо дать имя.
   - Верно. Для полноты абсурда не хватает только этого. Как ты его назовёшь, Серёг?
   - Карандышев, - ответил я.
   - Как?!
   - Есть такая пьеса, - ответила за меня Женечка. - Там бедный чиновник Карандышев из честолюбия ухаживает за красивой бесприданницей. А она отдаётся его сопернику, блистательному да богатому. Два других богача сторговываются, кому же из них она, обесчещенная, достанется. И тогда чиновник убивает её со словами: "Так не достанься ж ты никому".
   - Почти водевиль, - заметил Рабик.
   Жена повисла на его загорелой шее и расцеловала его.
   А потом мы безуспешно искали в ботанических справочниках название Карандышева. Затем обедали на балконе. Весело обедали. Сытый и умиротворённый, я ушёл заниматься на флейте. Нашёл в библиотеке какие-то рассыпающиеся нотные сборники, явно не раз побывавшие у букиниста. Фортепьянные, правда, ну и что ж. Заново открыл для себя Шопена. Мелодические партии шопеновских этюдов на флейте - это, знаете ли, всё-таки нечто.
  
  
  V.
  
   Когда я вышел на веранду к ужину, первый вопрос, который задала мне прелестная хозяйка, был таким:
   - Ну и как там ваши стервятники?
   В последнем слове она заговорщицки растянула "я-а-а" и пошевелила при этом согнутыми в крючочки пальцами.
   Ответ я заготовил заранее, и сейчас учтиво сообщил:
   - Кажется, мадам, у стервятников брачный период.
   - Они что, сообщают об этом каждому гуляке в парусиновых штанах?
   - Нет, мадам. Но они танцуют...
   Рабик тем временем смешивал себе аперитив. В этот момент он клал в свой безумный вечерний коктейль зефиринку. В стакане, в белой, немного вязкой жидкости уже бултыхались два каперса и что-то похожее на маринованный опёнок.
   - Они танцуют, Ра, - Женечка игриво потянулась, сцепила над головою руки - и обняла мужнину шею.
   Хозяин ничего не сказал. Короткопалая заросшая рука сосредоточенно покачалась в воздухе и взялась за вторую зефирину.
   - И я тоже, тоже хочу танцевать! - Женечка закружилась и плавно опустилась на плетёную оттоманку, вихрем разметав подушки.
   Рабик взял со стола веточку с двумя зубчатыми листиками, задумчиво откусил от одного половину, а остальное отправил в свой стакан.
   - Надеюсь, мне не придётся допивать это за тобой, Ра?
   - Привереда! - хмыкнул Рабик.
   Я плюхнулся на одну из упавших подушек и поинтересовался:
   - А мне на этом данс-поле отведена роль человека-оркестра?
   - Это ещё почему? Тебе придётся сменять меня. Женечка своими танцами может вымотать нашего брата до состояния прикроватного коврика.
   - Как это?
   - А так, что до постели шага не дойдёшь. У меня и музыка подходящая есть. Любопытная такая вещица, как раз для танцев. Конрой в тот раз привёз.
   Поймав наши заинтересованные взгляды, он пояснил:
   - Чайковский. Сюита номер три, сочинение 55.
   Женечка вскочила.
   - Да ты сам вздумал меня уморить!
   - Ты же хотела танцевать!
   - Рабик, она права. Третья сюита штука порывистая, там, где она не на три четверти, под неё даже аэробикой заниматься можно.
   Рабик усмехнулся, выловил губами из коктейля зефирину.
   - Ну, ладно ещё она. Но ты-то, ты то! - он ткнул меня пальцем в грудь и чуть плеснул мне на колено коктейлем. - Что ты, музыкант, позволяешь себе говорить о покойном Петре Ильиче?
   - О сюите Петра Ильича. Конкретно об этой.
   - Угумм... - на щеках у Рабика появились задорные ямочки. И пора бы - от его лошадиной порции коктейля осталось не больше половины. - Когда я слушаю эту вещь, мне всё время представляются пляшущие в комнате осенние листья. Сперва я вижу, как ветер, нащупав между рамой и створкой окна тоненькую щёлку, постепенно расширяет её - и вот уже распахнутая форточка со стуком отлетает в сторону, ветер врывается внутрь, несёт на своих плечах огненные листья, разбрасывает бумаги со стола, выдёргивает сухие цветы из вазы - и начинает бешено и радостно кружить и кружить всё это под самым потолком. В мелькании предметов, в их стремлении танцевать есть что-то пьянящее и отчаянное, как всегда бывает у смертных: шанс на танец выпадает многим только раз, и от этого шанса, если он выпадает, преображается само видение жизни. Это особый мистический опыт, без которого путь души не может считаться завершённым, а потенциал её - раскрытым. Вот. Одним словом... Эзотерика! Да... а затем приходит хозяйка. Она сражается с распахнутым окном, и победа остаётся за ней. Форточка захлопнута, листья падают на пол, совершив последний круг над ковром. Танец закончен. Бумаги потом соберут, аккуратно возвратят на стол. Разложат их по порядку, уважительно, бережно. А цветы и листья - выбросят.
   Рабик от слова к слову грустнел, а теперь потух совершенно. На стакан он глядел скучно, допил его залпом, а поставил куда-то, где ему было совсем не место.
   - Да, Серёг. Ты выбрал хор-рошее дело! Бумаги... Бумаги вечны. Бумаги - это те самые рукописи, которые не горят, конечно, да, разумеется. Но это ещё и формуляры и реестры с никому не нужными цифрами, которые с таким умным видом анализируют учёные крохоборы. Свиток, на котором написано "Имя Герострата сего же дня обречено забвению, дабы не вспомнили его потомки" - свиток, благодаря которому его имя живёт, похоронив имена предавших его забвению. Это и искусствоведение, проще говоря, критика. Да,.. критика. Время разрушит все мои работы, но останутся бумаги, где будет сказано, что эти работы - были. Иногда я даже подумываю, а не стать ли мне искусствоведом. Точнее, четырьмя. Буду себе пописывать под четырьмя разными псевдонимами про некоего Рабиндраната Чхевадзе, и писать буду всё разное. Под одним именем восхищаться, под другим ругать, под третьим - советовать, под четвёртым - сетовать... А потом придумаю другого, нового скульптора. И десятки его работ. Его и не было никогда - но четверо придуманных мною искусствоведов напишут про него то да сё: отзывы о работах, анализ периодов его творчества, да ещё прибавят о том, как приветствовали его на выставках... Как дружил и враждовал он с коллегами по цеху... А лет через сто пятьдесят, а лучше двести, во всех учебниках по искусству будет имя моего придуманного скульптора, моего гомункулуса. Был, дескать, такой! И был он гений! И как жаль, что только со слов специалистов того времени можем мы представить дивную мощь и пластику его работ. А? Каково, а? Так будет, Серёг, так будет написано... А скульптора не было! Шиш один был, дед Кукуй на палочке! Да и ни шиша не было! Понимаешь? Вот и меня, если обо мне не напишут, - не было.
   Он привстал, обнял подбородок ладонью и вдруг сказал:
   - Побриться мне, что ли... Да! Вот! Захожу в мастерскую по утрам, Серёга. И знаешь, что я там в первую очередь себе думаю? О том думаю, сколько же я... стройматериалов перепортил. И всё! И ни о чём больше! Да, теперь я хочу танцевать! - он подхватил охнувшую Женечку с подушек и закружил по комнате.
   В руках его мелькнул пульт стереосистемы, заструилась музыка, они подстроились под ритм оркестра, и не успел я подумать о том, как замечательно эта пара смотрится в танце, как Рабик внезапно обмяк, сделал по инерции полный круг, недоумённо скользнул по талии жены рукою и рухнул на пол.
   Я подскочил и бросился к нему.
   Скульптор блаженно приоткрыл рот и дал ленивого раскатистого храпака. Лицо его было лиловым.
   - Господи, что он себе такого намешал?
   - Даже не спрашивай, - ответила Женечка. - Обычно его коктейлем носорога свалить - раз плюнуть. Шерстистого. Или бегемота.
   Мы перетащили его на подушки и устроили поудобнее.
   - С твоего... нет, лучше - с вашего позволения, я не стану выключать музыку, - сказала она. - Представим, что этот танец - белый. И я вас приглашаю.
   Я протянул ей руку, и мы воздали должное музыке вятского кудесника. Я не умел танцевать, но с Женечкой это было как-то легко, и я с удовольствием вспомнил о том, что по деду фамилия у Петра Ильича была такая же крылатая и пронзительная, как эта музыка - Чайка.
   После ужина Женечка склонила голову набок, впервые без особого повода так внимательно рассматривая меня, и неожиданно спросила:
   - А бегемоты во время брачного периода тоже танцуют?
   Я обвёл взглядом комнату, обернулся на гулкое дыхание спящего Рабика и ответствовал:
   - Они уверяют, что да, мадам. Но им никто не хочет верить.
   Она посмеялась, составила на тележку посуду, выцепив откуда-то и стакан из-под мужнина пойла, пожелала мне доброй ночи и скрылась с тележкою за поворотом холла. Издалека ещё доносилось задорное позвякивание, сопровождавшее каждый шаг этой странной женщины.
   Уверен, ей всю эту ночь снились бегемоты. Танцующие бегемоты. Преимущественно розового цвета.
   А насколько удачна была моя прогулка по лесу, так никто и не узнал.
  
  
  VI.
  
   Книжка покойного Григория Векши "Прометей прикоканный" не была перепевами античной трагедии. Обычный сборник рассказов в яркой обложке, даром что в твёрдой. Аннотатор так расхваливал на обороте титульного листа "блестящий язык молодого талантливого автора", словно Векша всю жизнь только и делал, что лизал нитролак. Не буду останавливаться на том, что стиль обычно хвалят, когда похвалить больше нечего, а блеск всегда сопутствует тому или иному роду нищеты. Умолчу также о том, что нищету классик справедливо назвал пороком, а "блестящий язык" автора чаще является заслугой редактора - человека со вкусом и образованием, но лишённого амбициозной фантазии.
   Книжка была тяжёлая. Во всех смыслах. Она так и норовила убаюкать меня невнятицей строчек, чтобы потом выскользнуть из рук и всею массою заехать мне то в живот, то в грудь, то в подборобок..
   В первом рассказе некий Недоверов, "высокий худощавый брюнет с начитанным лицом", "оправдывая оказанное ему высокое доверие", "бросил жизнь на алтарь искусства", попутно "сгорая от ужасной страсти" к "синеокой Мнемозине Тихоновне".
   Есть такой странный род авторов. В их произведениях все лестницы скрипят.
   Когда абзац, где герой вернулся домой после "рокового свидания", "малодушно отказав несчастной, влюблённой в него по уши", расплылся перед глазами, книжка угрожающе затрепетала в руках, и я решил читать сидя. Не помогло.
   Не скажу, чтобы я был сильно разочарован - я ведь особо ничего и не ждал от своей находки. Но мне хотелось... А, не знаю, чего именно. Убитого понять, что ли? И через это понять убийцу. Или же разобраться, что Рабик такого нашёл в долговязом писчуке, чтобы ему "помогать", - может быть, тогда мне стало бы ясно, почему Чхевадзе выбрал в гости меня самого. А может, лажа это всё, и хотелось мне просто чем-то занять мозги, не любившие ни кроссвордов, ни судоку, ни прочих искусственных черепашьих радостей.
   Убить ещё немного времени прежде, чем оно убьёт меня.
   Пересиливая скуку, я попробовал читать второй рассказ, поковырялся в третьем... Наконец, наткнулся на историю под названием "Имение", с подзаголовком "английская новелла". Вот тут-то сон мой и испарился.
   Речь в произведении шла о некоем мистере Смокли Хошеме, которого пригласили в уединённое имение четы Фэбершем. Супруги-Фэбершемы, хоть и жили замкнуто, оказались прекрасными людьми, и гость по мере сил развлекал их. Я ещё минут десять вчитывался в то, как чудесно проводили эти дни Фэбершемы (благодаря Смокли Хошему, разумеется), а затем, разобравшись, куда этот подлец заворачивает сюжет, захлопнул книжку. Второй раз за эти сутки меня трясло.
   Я спустился в питейную, набодяжил скотча со льдом, выпил разом и сделал себе ещё. Нервный у меня отдых, нервный. Ни дня без потрясений.
   Поднялся к себе с выпивкой и, превозмогая брезгливость, открыл "Имение" двумя страницами позже. Зря. Надо было пропустить четыре страницы. Именно столько Григорий Векша отвёл под описание ухаживаний молодой вертихвостки миссис Фэбершем за мистером Смокли Хошемом. Она, значит, этого Смокли бесстыдно соблазняет, а тот ломается, аки дева красная, но как образцовый гость не может отказать. И такая в нём при этом благородная борьба чувства и долга происходит, что аж замироточить от умиления хочется. Дочитал я до сцены, где ревнивое животное, в простонародье именуемое муж, пристрелило безвинного и благородного Смокли. А потом миссис Фэбершем шла за гробом возлюбленного, несла на руках своего мопса и время от времени прятала лицо в его мягкие бока. Мопс "трогательно заглядывал ей в глаза" и "понимающе слизывал её слёзы розовым шершавым язычком, смешно приподнимая при этом мохнатое правое ухо".
   Такая романтика, хоть сразу в классику записывай.
   Итак, мерзавец был казнён за неблагодарность. Достойный повод.
   Я даже вообразить не мог, что кто-то может так по-чёрному порочить людей, в дом которых вхож и за чей счёт издаётся.
   На обороте книги был крупный портрет автора. У автора были глаза, губы, нос, уши, волосы... Но это была только видимость человека. Ничего человеческого в этой мрази быть не могло.
   Наверное, в этот миг я начал воспринимать Рабика иначе. Не с высоты своей нищеты: вот если бы у меня было всё это, я бы тоже... Я вспомнил, что говорил мне мой Любимый Учитель, Пал Палыч Никольский, - тот, что научил меня играть на флейте. Для того, чтобы принять чью-то помощь, нужна особая гордость, говорил он. Может быть, даже высшая гордость. Конечно, можно и отказаться, но при этом всегда нужно помнить: всякий, кто предлагает тебе помощь, сам нуждается в ней. "Или в тебе, мой мальчик", - добавлял он с улыбкой - и во взгляде его тотчас просыпалось озорное лукавство.
   Лукавство, которое я так любил.
  
  
  VII.
  
   Когда Рабик, на удивление здоровый и бодрый после вчерашнего, появился к завтраку, я листал красочный альбом по истории женского костюма.
   - Скажи, Рабик, тебе какие верные признаки сумасшествия известны?
   - Среди нормальных людей или среди нашего брата художника?
   - Приятно, конечно, что ты причисляешь меня к "нашему брату"... Но мне казалось, что диагностику сумасшествия проводят одинаково у всех.
   - Говорят, что да. Но выходит-то иначе. Если сантехник ходит в клоунских нарядах, про него скажут, что он псих. А если известный флейтист - его назовут "эксцентричным". Людям искусства, как и богачам, позволительно иметь причуды.
   - Да я не о причудах. Я о неадекватном восприятии реальности.
   - Ну, если ты в этом смысле - для людей искусства признаки сумасшествия не писаны вообще. Композиторы и скульпторы, поэты и художники, актёры и палачи - личности в определённом смысле не от мира сего. Они разговаривают сами с собою - и за ними это признаётся нормой. Всякие видения-вдохновения их посещают - после такого нормального человека бы в дурку потащили, а этими наоборот восхищаются, норовят памятник при жизни им установить. А если ведут себя неадекватно - публика только умильно смеётся: "Ах, артист!"
   Я посмеялся, отложил в сторону альбом и, наконец, решился.
   - Мне третью ночь снится один и тот же сон. А может, даже четвёртую. Просто в день приезда я напился и теперь не помню.
   Рабик удобно устроился на стуле с набивными подлокотниками и наклонился вперёд.
   - Девушка, - сказал я.
   - Девушка?
   - Ходит по лабиринту коридоров и плачет. Просит её отпустить.
   - Так отпусти.
   - Не могу. Я почему-то всякий раз говорю ей во сне "нет". А она отвечает, что я умру, а она останется здесь пленницей навсегда.
   - Здесь?!
   - Там.
   Скульптор протянул руку и заграбастал альбом, который я рассматривал. Раскрыл, погладил твёрдою рукою глянцевые листы, усмехнулся. А затем открыл на одному ему известной странице.
   - Вот в таком платье девушка?
   - В подобном.
   - А в коридоре такие округлые окна - и гуляют сизые ветерки? - он отложил книжку и встал. - Ну, пойдём. Покажу тебе твою девушку.
   В библиотеке он достал с верхотуры другой альбом, ещё весомее, и открыл по одной из закладок. Он не ошибся. С портрета на меня глядела героиня моих снов.
   - Кто она такая?
   - Ты же видишь, что написано в каталоге. "Портрет неизвестной. Флоренция, конец XV - нач. XVI вв". Это хорошо известная мне Неизвестная, можешь мне поверить. Я сам её видел во сне несколько раз. Забыть такую невозможно. Такая грация, такой голос... Должно быть, имя её Мечта или Душа...
   - Поэтично, конечно. Но почему тогда она просит отпустить её? Тебя ведь она об этом тоже просила?
   Рабик поднялся по лесенке и поставил книгу на место.
   - Пойдём-ка завтракать, Серёг. Остынет всё.
   Но лицо у меня, видимо, было такое, что Рабик всё-таки снизошёл до скудных объяснений.
   - Серёга, этот остров - место не совсем обычное, - сказал он, когда мы устраивались за накрытым столом. - Здесь есть одно правило: не удивляться. Сны и галлюцинации неизбежны, когда человек...
   За его спиной звучно задрожало оконное стекло; он бросил косой взгляд назад и перешёл на полушёпот.
   - ...Когда человек пытается разобраться с самим собою. А земля здесь - я говорил - особенная. Сильная земля. Она помогает... разобраться. И... у неё свой характер, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Не понимаешь? Ничего. Значит, скоро поймёшь.
   На такие объяснения я, конечно, озлился. Я не люблю разговоры загадками. Не люблю, когда собеседник несёт многозначительный бред. Именно по этой причине я не читаю книг про всемирные заговоры и прочую тамплиерщину. Но что-то в его ответах меня по-настоящему заинтересовало.
   - А море? - спросил я. - У него здесь тоже - свой характер?
   - Свой. Но я бы не советовал тебе его слушать, - голос моего собеседника зазвучал как-то издалека: видимо, в пароксизме проповеднического самолюбования, а заодно и от страха перед чем-то он вошёл в состояние, похожее на транс. Глаза его смотрели как будто издалека, и вещал он словно из бутылки.
   И этот безумный не советует мне слушать море!
   - Почему? - поинтересовался я.
   - Море тебя погубит. А земля излечит.
   - Почему?
   - Море слишком глубоко, - он повёл рукою, ослепив меня блеском дорогой запонки с каким-то не особо примелькавшимся модным логотипом. - Море - это кладбище. Царство мёртвых. Иногда мёртвые не хотят лежать тихо, и зыби волнуются. Нередки ураганы, штормы, цунами, мёртвые штили, гигантские воронки, поглощающие корабль в один глоток, - словно море проклято, и всякий, идущий на его зов, проклят тоже. Иногда море вздыбливается, пузырится, пенится - и в этой пучине исчезают острова и континенты. Но вот что важно: всё это показное. Вся эта бушующая сила - только на поверхности. Внутри всё одно кладбищенская тишь и герметичность похороненных тайн. Всё то, что тебе противопоказано.
   - Почему?
   - В твоей болезни ты, Серёг, единственный специалист. И ты сам изобрёл себе лекарством откровенность.
   На это мне сказать было нечего. В таких случаях обычно роняют незначащую фразу, но как у человека несветского, запас таких фраз был у меня нулевой. Я вздохнул - и просто пожелал Рабику приятного аппетита.
   - Благодарю. Бон аппети, мон ами.
   Завтрак был простой и сытный. Фруктовый салат с морепродуктами, свежие булочки с чесноком и с имбирём, тосты с маслом и каким-то экзотическим джемом - и какао. В столовой пахло молоком - и отчего-то домом.
   За спиной хозяина по-прежнему чуть дребезжало в раме стекло.
   А он, такой лощёный и хмурый, ел и то и дело удерживал себя от того, чтобы оглянуться.
  
  
  VIII.
  
   Размашисто шаркая ногами, я шёл по берегу, потому что пообещал моему гостеприимному островитянину, что весь день проведу за рукописью романа. Или наоборот - пообещал для того, чтобы идти сейчас по берегу. Как бы то ни было, пятки мои расчерчивали крупный белоснежный песок вальяжными дугами, промокшие снизу штанины шлёпали по лодыжкам и липли к икрам, а навстречу мне вразвалочку двигался невысокий пожилой человек с мягкими набрякшими усами и торчащей из-под них полуискуренной "Примой". Эта изжёванная сигаретка, эти тягучие глаза, пахнущий рыбой брезентовый комбинезон, добела стёртые мысы коричневых кожаных ботинок, эта парусиновая кепка и старая штормовка были мне так отчаянно знакомы, что где-то в горле возникла горькая сладость встречи с воспоминаниями далёкого и невозвратного детства.
   Я приближался, пытаясь сохранить внешнюю развязность, но внутри всё трепетало и щемилось. Не потому, что я знал, что остров необитаем. Просто песок под ногами стал вдруг зыбок, сами ноги - ватными, а ощущения внешнего мира притупились и "поехали".
   Он тоже приближался - медленно, грустно и всепрощающе, как звук гобоя в концертных адажио у Альбинони, как тень вяза, стоящего против заката, как ясный тёплый вечер золотой осенью, как незаслуженная благодать, как случайный запах чужого деревенского хлеба.
   Шагов за восемь от меня он остановился у одного из кусков древней слоистой лавы, опустился на него, уселся лицом к океану. Ветер плеснул мне в лицо едким запахом табачного дыма.
   - Так значит, ты отказываешься от меня, сынок?
   - А что, прошли такие слухи?
   В ответ он искоса глянул на меня, потянул соки из своей сигаретки, сглотнул. Дёрнулся кадык, покрытый жёсткой седой щетиной, которую сколько ни брей, никогда не сбреешь начисто.
   - Она говорила, ты вернул флейту. Я думал, всё, ты попрощался с нею, а ты вернул её себе - так быстро. Она говорила, ты играл здесь, над волнами. А я так и не послушал; дела. А ты - потом ты играл ИМ, там, в доме, играл - верно?
   - Да, Главный Механик.
   - Я понимаю, - его лиловые веки сомкнулись, он помолчал, затем открыл глаза и улыбнулся мне:
   - Но они хотя бы поняли тебя?
   В воздухе засочились невидимые нити тумана, повеяло хиной.
   "Какая великолепная, нежная сонатина!" - голос Женечки.
   "Что же ты застыл? - голос её мужа. - Присядь, расскажи нам, как тебе удалось так быстро наверстать упущенное с флейтой".
   - У меня кружится голова, Главный Механик, - пробормотал я и опустился на песок рядом с его камнем. Кусок лавы был опоясан мхом, из которого торчали реденькие, но живучие бирюзовые незабудки.
   Мы сидели и смотрели на море - расплавленное зеркало зелёного стекла. И ни одной птицы вдали, ни одной тени в воде.
   - Полегчало?
   Я помотал головой. Он протянул мне свой бычок.
   - Затянись слегка. И в голове прояснится.
   Я отказался.
   Распаханное поле облаков не отражалось в воде - только масляные пятна света играли, вертясь, в математически выверенном хаосе океанской зелени.
   Мелкие насекомые плясали над нами, уклоняясь от струек сигаретного дыма.
   Мир молчал, и отчего-то в уголках глаз вскипали неродившиеся слёзы.
   Главный механик прочистил горло и положил ладонь на моё плечо.
   - Видишь - корабль вдалеке? - с хитрецою спросил он, покачивая ладонью в направлении горизонта, будто в воздухе тоже ходили мелкие волны, и ладонь колыхалась на них.
   Я не видел корабля. Но это теперь ничего не значило. Слегка сощурившись, я метнул напряжённый взгляд вдаль, как если бы этот взгляд обладал силой порождать.
   - Да, вижу.
   Старик, занимаясь своей сигареткой, рассмеялся почти что ласково.
   - Но там нет никакого корабля. А он говорит, что ты выбрал откровенность...
   - Нет, есть! - с нескрываемым торжеством закричал я. В эту минуту я действительно увидел его - серебристый штрих в зелёном далеке.
   - Нет, корабля там нету. И я это знаю точно. Ведь я - Главный Механик, не забыл?
   - Есть. Это нефтеналивной танкер "Армстронг" водоизмещением в сорок три тысячи тонн, идёт под флагом республики Самоа. На борту тридцать семь членов экипажа, не считая судового врача. И вам это известно.
   Главный Механик покачал головой, зачем-то поправил кепку и затушил окурок о камень.
   - Верно. Там идёт "Армстронг". Но знаешь, сынок, там ведь рифы. А "Армстронгу" при полной загрузке даже по Суэцу не пройти. Пока ещё не поздно, скажи, что он находится в другом месте.
   - Он находится... на три... - я быстро взглянул на Главного Механика; тот кивнул, и я продолжил: - на три градуса восточнее пределов видимости.
   - О"кей.
   Серебристая чёрточка исчезла.
   Главный Механик хлопнул меня по плечу и снова спросил:
   - Так ты решил отказаться от меня?
   Помолчав, но так и не дождавшись ответа, он продолжил:
   - Может, тебе оно и лучше. Но знаешь, что я тебе скажу... Когда человек говорит, что его никто не понимает, он выглядит глупцом и занудой. А он ведь единственно прав. Да, сынок, глупые люди частенько говорят умные и правильные вещи. Глупцам не заказана короткая дорога к истине: они же не знают, что её трудно найти. Но умные люди слишком осторожны, чтобы не бояться истины, и слишком учёны, чтобы найти её самостоятельно. И называют её глупостью. Но глупцы правы. Человек одинок. Это его свойство. Даже с матерью, с любимой, с друзьями - он один. Когда он лишён теплоты чужого тела и участия, ему кажется, что одинок он вот только теперь - и ищет кого-то нового. Забыв, что и в дружеских объятьях, и меж персями любимой иногда ощущаешь пронизывающее одиночество. Потому что на самом деле никто не понимает человека до конца. Прав был старик Кант - понять другого может только ставший этим другим. И потому откровенность не имеет другого смысла, кроме очищения говорящего. Но он извергает дерьмо и рубины собственной души равно без надежды на то, что кто-то подберёт, осмыслит и оценит то, что он изверг. Я говорю путано, сложно?
   - В какой-то степени.
   - Вот тебе и доказательство.
   Я рассмеялся.
   - Ну, что ж, - усмехнулся он. - Попробуй поиграть в откровенность. А? Чего ты стал, как вкопанный? Иди, иди. У старика ещё много дел, а тебя ждёт твой роман. Ведь верно?
   Он подмигнул и закурил свежую "Приму".
   - Приходи сюда. Поиграй нам на флейте. Хочу услышать, даром ли Пал Палыч тратил на тебя своё время.
   И он вперевалку тронулся прочь.
   Порыв ветра подхватил окурок с камня и погнал вдоль кромки моря - туда, где кончался пляж и зелень воды смыкалась с зеленью ветреных трав. Поле, море - всё одно.
  
  
  IX.
  
   Дело близилось к ночи. Я лежал на кровати лицом в потолок и писал этот неподатливый роман. Мысленно отбрасывал исчерканные страницы, мысленно заполнял словами новые листы. В темноте легко было делать это, даже не закрывая глаз.
   Я не боялся, что усну за работой: помимо музы моего романа, в голове отирался разномастный скульптурный народец. Медные воители, мраморные девы, гранитные аллегории - бесчисленные порождения рабиковых рук, заполоняющие его мастерскую и десятки ранее девственно чистых мест Земного шара. В каждой из статуй мне чудилось что-то знакомое: будто бы я встречал их раньше в какой-то книге... или на картине... И вся эта скульптурная шушера мельтешила в голове, сводя меня с ума, шастала нестройными толпами по окоёму, всё больше походившему на площадь в базарный день. Фигуры то заслоняли сменяющиеся поминутно листы с текстом, то таяли, превращаясь в непроглядную мраморную мглу, то показывались из-за края страницы, подтягиваясь на бронзовых пальцах. А ещё они беспрестанно шуршали и шелестели ногами о бумагу. Совсем рядом. У меня в головах. Прямо за подушкой.
   Чёрт побери! Это был совершенно реальный звук!
   Я вскочил, рывком отбросил подушку и прихлопнул ладонью источник шума. В руке что-то затрепетало, но бояться его было нечего: хозяева уверили, что ядовитых насекомых на острове не водится.
   Зажегши свет, я медленно и аккуратно разжал пальцы до половины. На ладони, как в суфлёрской будке, сидела фигурка. Ей бы место в шахматном наборе с дракончиками. Сидит, блестит на меня зеркальными глазёнками. Ресничками хлоп, хлоп, хлоп!
   Я тоже похлопал глазами, в которых от неожиданно зажжённого света пошла разноцветная рябь. Не помогло: пленённая живность не исчезла. Наоборот: ущипнула меня коготками за ладонь в доказательство того, что не снится.
   С удивлением и опаской я и глазастая мелочь какое-то время смотрели друг на друга. Потом пленник решил отмереть. Зыркнул на меня, расправился, свил хвост колечком - эдакая пушистая змейка со складчатыми крылышками. Поджал к груди лапки - совсем мышиные, с пальчиками, с коготками. Тоненько всхрапнул точёными ноздрями - и снова с интересом посмотрел на меня. Я протянул палец - погладить чёрный мех на загривке - и тут же укололся. "Мех" оказался вздыбленной жёсткой щетиной. Я машинально сунул палец в рот, а существо рассеянно качнулось на хвосте, мотнуло головой и чихнуло. При этом на макушке показались точечные розовые рожки.
   Итак, я, несомненно, спал. Или сошёл с ума чуть раньше, чем хотелось бы. Такое повстречать - это вам не с русалками на берегу флиртовать и не с Главным Механиком разговаривать!
   Однако спал ли я или слетал с катушек, то и другое мало меня волновало. В первом случае худшее, что мне грозило, - проснуться, а во втором - что в приюте для умалишённых я буду представлять обузу для Милы. Если, конечно, она вернётся. А шансы на это нулевые.
   Так что я просто отпустил пойманное существо на одеяло, а сам забрался на краешек кровати.
   Оно раскачивалось на хвосте довольно долго, а затем решительно поползло в моём направлении. Село напротив и смотрит.
   - Тебя как звать-то? - спрашиваю смеха ради.
   Серое тельце резко шугается под одеяло, но когда я придвигаюсь ближе, из складок пододеяльника появляется глазастая голова, и в комнате отчётливо слышится:
   "Астата".
   А потом ночной гость появляется целиком, и я слышу:
   "Давай знакомиться".
   Я вздыхаю, потому что понимаю: сегодня я не пойду в питейную за скотчем. Своей дури дохрена. И я сажаю его на ладонь, он устраивается меж буграми Венеры и Юпитера, доверчиво облокачивается о мой большой палец и ждёт.
   - Значит, ты Астата? - говорю. - Очень приятно. А я Сергей.
   И снова голос - звонкий, юношеский, необычайно чёткий.
   "Сергей? Нет такого имени".
   - Нет, есть. Так меня зовут.
   В маленьких глазках ночного визитёра читается ехидство.
   "А кому ты посвящён?"
   Вопрос ставит меня в тупик.
   - А кому посвящён ты, Астата?
   "Тебе".
   Брр! Кажется, настала моя очередь мотать головой.
   - А как, по-твоему, меня зовут? - спрашиваю у него. - Ты ведь должен знать, кому ты посвящён.
   "Теперь не знаю. Ты ведь сказал, что тебя зовут Сергей..."
   Я поникаю. Это уже третий тупик в коротеньком диалоге. Мне становится досадно и тоскливо - и тут я вспоминаю, что уже видел этого "Астату". Он сидел на плече у одной из скульптур Рабика. Фигура изображала толстяка, который безудержно жрал, как ураган сметая блюда с роскошного стола. Рабик назвал это своё детище "Одержимый".
   - Зачем ты здесь, Астата?
   "Для откровенности. В такую дорогу нельзя пускаться без спутников".
   - Хм.
   "Ибо сказано было: познай самого себя. Без этого нечем откровенничать",
   - Смешной ты, Астата.
   "Да".
   Была половина второго ночи. Ассирийцы, выстриженные на ковре, продолжали свой нескончаемый заезд на колесницах. На столе лежали исчерканные листы - плод дневной работы. Разбросанные книги. Рядом - недопитый стакан чая без сахару, на стенках которого изнутри застыли коричневые кольца заварки. Обыденная картина, достойная отхода ко сну какого-нибудь холостяка, помолвленного с наукой. Если не считать того, что на моей ладони удобно расположился демон и притворяется невинным зверёнышем. И сердце моё внезапно преисполняется нежности.
   - Но почему именно это обличье? Зачем ты шебаршился у меня под подушкой? Ты, дьявольский мыш-норуш, зачем тебе прикидываться такой серопузой мелочью?
   "Тебе не понравилось? Я думал, тебе так будет удобнее. Так меня можно носить на руках или за пазухой, как ручного суслика. Можно сажать на плечо. Или спрятать в кошель - и никто меня не увидит".
   - С тех пор, как мужчины носили кошель, сменилось не одно поколение...
   "Ага! Значит, ты всё-таки помнишь!"
   Я начинаю хохотать - придушенно, но достаточно громко, откидываюсь на кровать, из глаз брызжут слёзы. И получаю весомую оплеуху. Отдышавшись, вижу новую картину. Надо мной стоит юнец лет шестнадцати в римском одеянии и таращит на меня тёмные миндалевидные глазищи.
   - Так лучше? - участливо спрашивает он. И я не могу разобрать, имеет ли он в виду моё самочувствие или свой теперешний облик.
   - Сносно, - говорю, но он меня не слышит. Он направляется к столу.
   - Так, так... - листает страницы. - И это ты написал? Ты что, вообще всё позабыл?
   И, сцапав листы обеими руками, рвёт их.
   Ах! - летят клочки. Ррраз! - я с рёвом бросаюсь в его сторону. Два! - хватаю поперёк туловища. Три! - выбрасываю в окно.
   Звенят внизу под домом осколки стекла, обломки рамы рвут занавеску, в дыру врывается мокрый и душный от запахов ночной воздух. Но гость, понятное дело, не падает. Висит себе снаружи напротив окна - и смотрит. Скотина.
   - Приду с утречка, - пожимает он наконец плечами. - Авось будешь в настроении.
   И, сунув в рот два пальца, свистит.
   Осколки и обломки рамы по свистку осами вздымаются в воздух, секунды три гудят, прицеливаясь каждый на своё место, а затем в единый миг собираются в целое окно. Ни царапинки, ни трещинки.
   Это, видимо, мне вместо "Спокойной ночи". От них, от демонов, добрых слов не дождёшься.
  
  
  X.
  
   Надежды уснуть рассеялись. После визита Астаты комната была вверх дном, и содержимое моей головы оказалось не в лучшем состоянии. Взбудораженный, я радовался только одному: сегодня я отдохну от назойливого сновидения. Пусть луноликая девушка просится на волю у кого-то другого!
   Я поднял с пола обрывок рукописи и перевернул чистой стороной вверх. Надо было свести баланс окружающего меня бреда. И откуда он взялся? Я вроде бы не нырял в волшебный шкаф и не бросался в нору следом за белым кроликом. Но реальности ж этого не докажешь. Если, конечно, она действительно реальность.
   Расчертив обрывок крест-накрест, я приступил к составлению списка.
  
  Реальное.
  1. Рабик
  2. Остров
  3. Флейта
  4. Конрой
  5. Женечка
  6. Останки Векши
  7. Море
  
  Шут его знает, реальное ли:
  1. Приглашение Рабика
  2. Сон о Неизвестной
  3. Русалка
  4. Главный Механик
  5. Моё "возвращение" к флейте
  6. Море
  7. Исчезновение статуи
  8. Астата
  9. Слова
  
   Карандаш завис над пунктом номер девять и замер. Слова. Чертовски много слов, сказанных мне и рядом со мною всеми, кому не лень было открыть рот. Мистические умствования, обличающие проповеди, риторические вопросы, непонятные манипуляции, ошеломляющие откровения. Поток нефильтрованной информации, с которой не справляется разум. И когда уже впору совершенно спятить и начать по комнате чёртиков гонять - действительно появляется его высочество Астарот и коронует гору бреда восклицанием: "Ты что, вообще всё позабыл?"
   Вывод - ?
   "Прогрессирующая шизофрения пополам с паранойей". Хотя бы уже потому, что во второй графе на два пункта больше.
   Может быть, задача решена неверно? Прикидывая так и эдак, я исчеркал листок и взял другой. И тут отчего-то мне стало весело-весело. Я взмахнул карандашом и написал:
  
  Реальное.
  1. Я
  2. Главный Механик
  3. Русалка
  4. Астата
  5. Сон о Неизвестной
  6. Флейта
  7. Рабик
  8. Море
  9. Останки Векши
  10. Слова
  
  "Шут его..." и проч.:
  1. Приглашение Рабика
  2. Моё возвращение к флейте
  3. Исчезновение статуи
  4. Женечка
  5. Конрой (?)
  6. Слова
  
   И это решение так мне понравилось, что я чуть было не расцеловал листок. Скинул ботинки и завалился с ним на кровать. Впервые всё казалось мне таким ясным и логичным. Правда, специфика решения требовала подхватить ноги в руки и бежать к ближайшему психиатру, но остров был необитаем.
   И потому я просто взял и уснул. И голос Неизвестной звучал мне всю ночь.
   Даже во сне не найти мне покоя.
  
  
  XI.
  
   "Эти двое любили друг друга и были счастливы".
   Вот, пожалуй, и весь роман.
   Но какое-то словечко этого наикратчайшего романа было ложью. Иначе не было бы здесь меня.
   Детективов я прочитал немало. Особенно вечерами, когда в телевизоре просыпались полчища ряби и кончалось курево. Если верить логике этих одинаковых, в общем-то, романчиков, - нашему благополучному восточному принцу хочется, чтобы кто-то раскрыл его преступление. И либо осудил, либо оправдал его.
   Мне казалось, что достоевщина - это слишком просто. Но попытка ведь не пытка. И, поковыряв вилкой утреннюю "глазунью", я вперил свой проницательный взгляд прямо в переносицу мирно жующего Рабика.
   - Скажи мне, кудесник, любимец толпы... Какого ты вероисповедания?
   Рабик от моего коварного вопроса не поперхнулся, не вздрогнул и на стену не полез. Ответил он, как всегда, уклончиво:
   - Я поклоняюсь Солнцу.
   - И помогает?
   - В каком смысле?
   - Ну, как в каком? Человеку, который хочет быть богом, нужен ли бог?
   - Не знаю. Может, это просто привычка.
   - Ты не переживай. Векша был мерзавец, я проверил.
   Рабик вяло улыбнулся.
   - Я тебя, конечно, люблю и уважаю, Серёг, но не твоё это собачье дело. И не собираюсь я с тобою это обсуждать.
   - А сам говорил об откровенности как о лекарстве...
   - Это твоё лекарство.
   - Ты казался мне счастливее.
   - Ты лезешь в мою душу.
   - Ты пытался покопаться в моей.
   - Да, чёрт побери, пытался! - зарычал Рабик. - И просил меня об этом лично Пал Палыч Никольский.
   Такого поворота я не ожидал.
   - Пал Палыч? - пробормотал я.
   - Он самый. Пал Палыч. И вот теперь, спустя годы, по его просьбе я тебе плачу то, что должен был дать раньше.
   Нет, я точно свихнусь. Где там был мой ночной список? Пора переделать его к чертям собачьим.
   - Рабик! Давай говори, как на духу: ты-то какое отношение имеешь к Никольскому?
   - Пал Палыч, - неторопливо, с расстановкой ответил Рабик, - учил меня скульптуре.
   - Пал Палыч был музыкантом! - закричал я.
   - Пал Палыч был всем, чем хотел. А ты - ты всегда ходил у него в любимчиках. "Бессмертнов то", "Бессмертнов сё"... Это ты должен был стать всемирно знаменитым. Золотые Пальцы России, Маэстро Алмазные Губы, Ловец Дыханья Муз... Твоё имя должно было прогреметь по всему миру. А я... был так, для души, - приятное дополнение, инструмент для той области талантов Учителя, которая тебя не интересовала. Но вот она - жизнь: так вышло, что я прославлен, а ты - ты меняешь сальники и буксы.
   - Менял. Сто процентов, что меня уволили.
   Приятно было сознавать, что кто-то столько лет тебе завидовал. Впрочем, я, как всегда, поспешил с выводами.
   - Может, это ошибка. Серёг? Ведь он же мог ошибиться?
   Я покачал головою.
   - Он не ошибся, Рабик. Я остался музыкантом. А ты перестал быть скульптором. Ты решил стать богом.
   И стоило мне произнести это, как всё окончательно встало на свои места. Стали понятны и идеальность Рабика, и идеальность Женечки, и смысл моего приезда.
   Повертев в руках недоеденный кусочек хлеба, Рабик принялся кропотливо собирать им остатки желтка с тарелки. Видимо, и в нуворишах от искусства не умирают привычки, оставшиеся с трудных лет. А потом он горько усмехнулся и сказал мне глаза в глаза:
   - А как в точку ты позавчера попал со своим "волшебником-недоучкой"!
   - Прости, - ответил я. - Я не хотел.
  
  
  XII.
  
   Из конца коридора доносился шум. Я пошёл на звук и открыл плохо притворённую дверь. Кухня.
   Окна - настежь, влажность несусветная, на плите шкворчит что-то в тагане, и хотя рядом сверкает хромом посудомоечная машина, Женечка стоит у раковины и моет посуду сама.
   - Доброго утра, хозяюшка, - говорю.
   Она кивает.
   Журчит вода.
   - Может, что не так, Сергей Егорович?
   - Да нет, отчего ж не так...
   Воздух в кухне вязкий, плотный, душный, но прохладный: система кондиционирования исправно гудит, добавляя свой голос в шумный хор кипучей кухонной работы.
   - Спасибо за завтрак, - говорю из необходимости нарушить молчание. - Очень хороший завтрак.
   - Яичница, - она стоит спиной ко мне, но ушки чуть дёргаются, и по этому движению я угадываю презрительную гримаску. - Рабик считает, что это тоже завтрак...
   - А вы бы предпочли что-то более неординарное?
   Она не ответила. Мне бы уйти - нечего мне здесь делать, на кухне да при чужой жене. Но я отчего-то присел на стул. На самый краешек.
   - Не обходитесь с ним сурово, - попросила она.
   Я смущённо оглядел стул под собою. Ничего сурового в обращении с ним я не обнаружил.
   - С мужем, - пояснила Женечка, будто спиной увидела моё недоумение. - У него ненасыщаемая потребность в том, чтобы его любили.
   - У кого же нет такой потребности!
   - У всех есть. Но я же говорю: ненасыщаемая. Понимаете, есть на свете такие люди, которых надо только одобрять. Их нельзя критиковать, нельзя упрекать, им доверяешь только потому, что иначе они погибнут.
   - Так уж и погибнут!
   - Погибнут. Вообще все мужчины в той или иной степени таковы. А Рабик среди мужчин - особенно мужчина. Во всём. Характер у него такой. А недоверие близких для мужчины - нож вострый.
   - Это для Рабика-то моё недоверие нож вострый?!
   - Для него. И для меня, наверное, тоже.
   Она обернулась и приникла ко мне взглядом - так, что, казалось, между нами не протиснуть и волоса - хотя я так и сидел на краешке стула в одном конце кухни, а она стояла у раковины в противоположном. В этой близости не было ничего сексуального - и одновременно в ней было что-то ещё более близостное. Взгляд этот был одновременно добрым и питающим, полным какого-то всеобъемлющего понимания - такого мощного и глобального, что я отвёл глаза и стал рассматривать лакированную солнцем ножку соседнего стула.
   - Даже если Рабик сделает что-то страшное... непоправимое... Даже тогда его нужно только одобрять? Не говорить ни слова поперёк? Продолжать доверять ему? Гладить по голове, соглашаться с его решением, хвалить за прекрасный и правильный поступок?
   В ответ я ждал чего угодно: обвинений в цинизме, очередного сравнения мужчин с пугливыми чайками, слов о том, что со мною бесполезно говорить и что субъект я вообще мерзкий-гадкий-неприятный. Но она дала самый неожиданный для меня ответ. Просто сказала "да".
   У меня перехватило дыхание.
   - Да не может такого быть, чтобы вы простили ему всё - всё, что угодно! Измену! Предательство! Ревность! Злобу! Унижение! Убийство! Самоедство! Скуку! Менторство! Хамство!
   В ответ - только одинаковые кивки головы.
   Я опешил.
   - Так не бывает. Нет.
   - Я люблю его.
   - Нет!
   - Что "нет"? Не люблю?
   - Нет.
   - Нет? - недоумённо переспросила Женечка.
   - Это не любовь, это... Чёрт знает, что такое! Так не любят, так даже перчатка льнёт к руке, так даже собака не способна прощать хозяина... Вы не человек, вы монстр, вы... кукла восковая - вот вы кто! - в ужасе закричал я, найдя и осознав вертевшееся на языке слово.
   Глаза её повлажнели, и она попробовала эти слова на вкус - неторопливо, раздумчиво.
   - Кукла? Восковая? Что ж... Пусть.
   Она двинулась к плите и простёрла руку над зажжённою горелкой. Пальцы и ладонь заколебались, зазыбились, точёная форма их заколебалась в горячем воздухе - или это только показалось мне, как всегда кажется дрожащим то, что находится позади огня или над ним? - и стали оплывать, медленно, страшно. Я бросился к ней, схватил - удивительно лёгкую! - и подтащил к бегущей из-под крана воде. Сунул её руку под холодную брызжущую воду. Она была поражена - но я был поражён ещё больше. И тем, что произошло, и её невесомостью. Отпрянул, закрыл лицо руками - лоб был мокрый от пота.
   Женечка вытащила руку из-под струи и с сомнением осмотрела её.
   - Странно как-то я почувствовала себя теперь. То есть, теперь уже не странно... То есть...
   Она замолчала и принялась теребить серёжку в левом ухе.
   - Всякий человек откуда-то родом, - я выплёвывал слова и никак не мог перебороть нервную дрожь. - Вы - откуда вы?
   - Я родилась в маленькой деревеньке, среди зелёных холмов, у широкой ледяной речки. Там был такой травянистый косогор, с которого я любила нырять в детстве...
   - Стойте! Стойте. Название. Название деревни!
   - Среди... Среди зелёных холмов... в маленькой... у широкой речки... - она жалобно перебирала слова - и теперь смотрела на меня с ужасом.
   - Название, господи боже ты мой! Деревня как-то ведь называлась! - бесполезно настаивал я. - Как она называлась? Как?
   Женечка плакала.
   Я бросился прочь из кухни. Коридор - поворот - питейная - лестница наверх - изваяние Женечки. Вот оно, передо мною. Само воплощение грации. Я мог бы и не касаться его. Но я коснулся. Пальцы ощутили прохладный камень. Тяжёлый камень, не сдвинешь.
   Кажется, я застонал...
  
  
  XIII.
  
   "В одном маленьком приморском городке жил-был мальчик, - так начинался мой роман, обрывки рукописи которого ещё валялись на полу. - И была у него флейта. То есть, спервоначалу флейты у него не было. А было у него только имя - Серёжа..."
   Вот такое начало. Никакой оригинальности. Жил да был я сам. Но не это меня в нём разочаровывало. Дело в том, что три раза подряд я сказал "у него" - и знал, что это многовато. Но как ни пытался я вычеркнуть хотя бы одно из этих "у него", ни черта у меня не выходило. Ну, подумайте сами.
   "И была у него флейта". Флейта принадлежала мальчику, была целиком и полностью его. Из этой фразы не выкинешь ни словечка.
   Идём дальше. "То есть, спервоначалу флейты у него не было", - но флейта уже существовала сама по себе, ещё до того, как попала в руки главному герою. И стала единственным, что было у него на свете своего. До этого всё, что он мог назвать своим, было имя - поэтому "было у него только имя - Серёжа..."
   В общем, стоит лишь начать писать правдиво, как тут же обнаружится, что это невозможно сделать складно. Правда кривобока. Нет в ней ни яркости, ни магнетизма. Потому-то многие граждане предпочитают не говорить правды вовсе, а если и говорить, то приукрашивать её такими кружевами, чтобы у правды один нос торчал. И, раскрымши рот, говорят как по писанному; и чувствуешь, что врут, и хочешь сказать: "Нет, врёшь, брат!" - но всё у них так ладно и без единого шва получается, что и придраться не придерёшься, и подкопаться не подкопаешься.
   Вот и я с горя от всех этих докучных "у него" попробовал было врать также - и стал писать дальше гладенько и убористо, наслаждаясь красотой словца. Всем было хорошо написанное. Только Астате оно не понравилось. Демонов невозможно обмануть.
   Ну, почти.
   Астата хорошо знал, что я могу написать, если не откажусь от очередной дозы лекарства, что прописал себе сам.
   И я подумал: а ну её, эту красивость. Я переписал первый абзац на чистовую слово в слово, а дальше начал наново.
  
  
  XIV.
  
   В одном маленьком приморском городке жил-был мальчик. И была у него флейта. То есть, спервоначалу флейты у него не было. А было у него только имя - Серёжа.
   Вот с таким-то немудрёным багажом он решил отправиться в путешествие. Ему было восемь лет, он шёл по парку, куда раньше ходил только с родителями, и старался никуда не свернуть, чтобы ноги не привели его назад, к дому.
   На спине мальчуган тащил распухший ранец, куда кроме смены одежды влезли только три учебника - по математике, русскому языку и природоведению - и одна толстая тетрадь на всё про всё. По остальным предметам (он уже решил) он нагонит, когда вернётся. В жизни часто приходится делать нелёгкий выбор - и всегда от чего-нибудь нужно отказаться.
   Серёжа шагал, глубоко засунув руки в карманы шерстяного клетчатого пиджачка, и нёс в голове своё имя, прикидывая так и эдак, для чего оно может ему пригодиться и какой от него прок. Можно, конечно, отказаться от этого имущества и назваться как-нибудь иначе. Но, во-первых, все имена стоят одно другого, а во-вторых, своё имя ближе других - если, конечно, дорожишь памятью о доме. А Серёжа дорожил. Иначе бы ни за что не сбежал.
   "Во дворе меня зовут Серый. Круто, конечно. Но, вроде, не очень приятно. Зато... Зато серым может быть заяц, а может быть и волк. С таким именем можно стать кем угодно!" - здесь он прервал свои рассуждения, чтобы купить у закутанной в яркое тётки на углу мороженое с клубничной прослойкой. Жалко было расставаться с третью накопленных денег, но скоро он их заработает много: моряки, должно быть, неплохо зашибают - поэтому чего жалеть!
   "А ещё, - думал он, - серый - это всё равно что бесцветный. А взрослые называют этим словом всё скучное и безликое: серый день, серый фильм, серую зарплату, и даже конторщика дядю Володю с третьего этажа. Выходит, неприметное у меня имя. Прямо камуфляжное!"
   Последняя мысль его обрадовала. Больше мыслей не было: их спугнула заунывная музыка, от которой вянули уши. Музыку играл старик в плаще, у старика были странные руки и странные глаза. Странность была в том, что ни таких рук, ни таких глаз Серёжа прежде не видел.
   Пальцы старика шевелились медленно, как щупальца красной морской актинии, и ходили взад-вперёд по блестящей чёрной дудке, которую старик прислонял ко рту почему-то боком. Ладони при этом оставались почти неподвижными, словно не хотели иметь с пальцами ничего общего.
   Что же касается глаз - они сияли так, будто музыкант играл развесёлую плясовую, а не давил из дудки ползучие звуки, повисающие снаружи дохлыми змеями, как фарш на выходе из мясорубки. Хотя, если приглядеться, глаза были не такие уж весёлые. Они, конечно, улыбались, но улыбались иначе, чем у Алёшки Ивлина из соседнего дома. В этих глазах не хватало удивления.
   В них было что-то от "вчерашнего" отражения в зеркале. О, то была маленькая, но любопытная история. Однажды Серёжа проснулся и подумал: а что если за ночь в зеркале не успели переменить его отражение? Выберется он сейчас из кровати - подросший, свеженький, сегодняшний. Подойдёт к зеркалу - а отражение у него вчерашнее. Тусклое, выцветшее за ночь... Стало зябко и жутко. Очень хотелось вскочить, подбежать к зеркалу, проверить - но он отчего-то боялся. Долго сидел, закутавшись в одеяло, а потом позвал маму. Мама выслушала, улыбнулась, рукой махнула: "Глупости какие!" Но мысль почему-то не уходила, и с тех пор Серёжа нет-нет да и вздрагивал, проходя мимо зеркала. И вообще заглядывал в него с опаской.
   Смотреть пристально в глаза этого незнакомца он тоже опасался. Просто стоял, негодовал на ползучую нервную музыку и искоса разглядывал старика. Самое удивительное, эту ужасную музыку слушал не только он. У лавочки, на которой сидел старик, собрались люди - и им, похоже нравилось. Они ловили мелодию с грустным удовольствием, покачивали головами в такт. А старик не обращал на них внимания, только нет-нет да и посматривал в серёжины возмущённые глаза. При этом губы музыканта сворачивались в задорную усмешку. Наконец он оборвал игру, поднялся со скамейки, безразлично прошёл мимо слушателей - и остановился над мальчиком.
   - Не нравится? - спросил.
   - Как похоронный марш!
   Серёжин ответ явно порадовал незнакомца. Мальчик осмелел и сказал:
   - А ваша дудка простудилась. У неё голос сиплый.
   - Так ведь октябрь на дворе. Не мудрено простыть. А ты откуда такой?
   - Не откуда, а куда, - уклончиво пробасил Серёжа - не особо вежливо, зато правдиво.
   Впрочем, Серёже сейчас было не до вежливости и не до осторожности, хотя родители много раз просили его не откровенничать с незнакомыми. Серёжа исподлобья поглядывал на старика и отчего-то думал, что старик непременно волшебный.
   Бог его знает, почему. Ничего необычного во внешности пожилого музыканта не было. Невысокий, седенький, на лбу - пятнышки сосудов, брови белые, веки складчатые. Но теперь, когда этот человек стоял так близко, Серёжа видел, что обычной старости в музыканте нет и в помине: тот был крепок, кожа его не висела гофрами, не обтягивала череп туго, как у мумии, не топорщилась непобедимой седой щетиной. А особенно молоды были руки - и глаза, рассыпавшие смешливые искорки.
   Знаю, знаю. По сложившейся традиции читатель ждёт, что я опишу ему эти глаза. Уж сколько таких описаний даровано нам гениями пера! О каких только глазах нам ни приходилось читать! О широких и узких, круглых и миндалевидных, сверкающих и потухших, зорких и безразличных, полных жизни и никчёмно-пустых! Что ни книга - везде о глазах! А цвет! Сколько тонов, полутонов, тончайших оттенков - и каждому приписано особое, совершенно необходимое значение. Обжигающие карие, холодные серые, чистые как нёбушко голубые, омутоподобные зелёные, чёрные - как две летящие пули, болезненные красные, поэтичные фиалковые, загадочные глаза цвета маренго, и ещё, и ещё, и ещё много - и, наконец, когда иссякает фантазия и все оттенки пересмотрены и отринуты, - появляются герои с ни-на-что-не-похожими-своим-удивительным-цветом-глазами.
   Какого же цвета были те, что рассматривали в осеннем парке белочубого мальчугана в клетчатом пиджачке? Читатель в нетерпении, читателю совершенно необходимо знать о таких вещах - здесь миллионы самых разных, маститых и совершенно безвестных, ни в чём прочем друг с другом не согласных авторов сходятся в едином мнении. Как устоять перед таким напором? Как можно пойти против всех и посметь разочаровать читателя, сызмальства постигшего нехитрую премудрость толкования души человеческой по глазам?
   Но я такого читателя всё же разочарую. Нет у меня ему определённого ответа. Скажу лишь, что глаза незнакомца вблизи оказались беспредельно добрыми, и, ласкаясь к ним взглядом, Серёжа не обращал уже внимания ни на грубый и потрёпанный плащ музыканта, ни на пронизывающий ветер, ни на то, как внезапно стихли все звуки в парке. Целиком поглощённый взором старика, мальчуган и сам не заметил, как на вопрос "А откуда ты такой?" ответил:
   - Не откуда, а куда.
   - И куда же? - поинтересовался музыкант.
   - Путешествовать, - уверенно сказал Серёжа, боясь, что человек в старомодном плаще спросит, а знают ли о том родители.
   Но незнакомец был человек умный и не спросил.
   - Значит, так... - сказал он. - А на чём?
   - На пароходе. То есть, пароходов сейчас нет... На атомоходе... На углеходе...
   - На судне, - уточнил незнакомец.
   - Угу.
   - Ну, пойдём. Провожу тебя до причала.
   - Зачем? Дорогу я знаю.
   - Неужели ты думаешь, что стоит тебе прийти, как тебе тут же возьмут на корабль?
   - Ну, хотя бы юнгой...
   Музыкант расхохотался.
   - "Хотя бы!.." - поддразнил он и добавил:
   - Пойдём, пойдём. По дороге расскажешь, чем тебе не понравился блюз. Та музыка, которую я играю.
   Так они и познакомились - Серёжа Бессмертнов, ученик второго класса школы номер пять города Горнилово, и Пал Палыч Никольский, человек из парка.
   По дороге каждый из них узнал нечто интересное: Серёжа - что странная подстуженная дудка называется флейтой и на ней играли ещё строители пирамид, а Пал Палыч - что белобрысого мальчугана толкнула на путь к причалу беда: у него закончились истории.
   По вечерам, когда шумные игры во дворе затихали, когда темнота заставляла прекратить беготню и ватаги мальчишек и девчонок роем опускались на лавочки у подъездов, Серёжа рассказывал истории. О том, что было с ним, о том, что он слышал от других, о том, о чём читал. Это были минуты его торжества, что-то, в чём он мог быть первым. Но за истекшее лето и сентябрь он прилично поистратил свой запас - и теперь, почувствовав, что колодец историй мелеет, Серёжа собрался в путь.
   В порту оба странника замерли перед шеренгой судов, уходящей, казалось, к самому горизонту.
   - Тебе какой корабль нравится?
   - Давайте пройдёмся и посмотрим, а, Пал Палыч?
   - "Палыч" так "Палыч", но уж хотя бы "Павел Палыч", - не в первый раз проворчал его спутник.
   - Хорошо, Павел Павлович! - соглашался Серёжа, чтобы тотчас забыть об этом.
   Вообще-то один из кораблей с самого начала тянул мальчишку как магнитом: широкий, зелёный с серебряным, со множеством блестящих крутящихся надстроек. Над якорным клюзом белой краской было написано "Лазарев". Это был не корабль, а мечта! Серёжа немного помялся, прежде чем признаться в этом Никольскому. "На такой-то точно не возьмут! - думал он. - Вон на нём сколько всякой аппаратуры!"
   Музыкант, однако, выбор одобрил.
   - "Лазарев", значит... Ну, что ж. Подумаем, что можно сделать.
   "Волшебник!" - подумал мальчик.
   - Слушай-ка. Будущий юнга. "Лазарев" - плавучая метеостанция. Знаешь, что это значит?
   - Они изучают погоду.
   - Именно так. А ещё это значит, что "Лазарев" не уворачивается ни от штормов, ни от тайфунов, потому что изучение морских катаклизмов может принести много пользы людям.
   - Вы хотите сказать, что я могу... не вернуться?
   Музыкант с удовлетворением посмотрел на то, как мальчик сглотнул вставший в горле комок. Может, ещё одумается и повернёт домой? Никольский уже раз пятнадцать по дороге к порту пытался заставить Серёжу изменить решение. Но и на этот раз ничего не добился.
   - Не вернуться... - дрожащим голосом протянул Серёжа. - Это было бы очень грустно.
   Музыкант выдержал паузу. Однако Серёжа уже улыбался.
   - Но я вернусь. Ведь правда? - и с надеждой посмотрел вверх.
   - Правда. Пойду-ка договорюсь, чтобы нас взяли на "Лазарев".
   - Нас?
   Но флейтист ушёл, не услышав вопроса, а Серёжа остался один на один со своим удивлением. Пока он слушал грохот порта и смотрел на слаженные движения рабочих, в диспетчерской Пал Палыч кричал в гулкую телефонную трубку:
   - Васька!!! Рогнедов!!! Не узнал? Ну, даёшь, Василь Аркадьич! Это Никольский. Да, да, сколько лет, да!.. Слушай! Ты у нас теперь директором в пятой? Поздравляю! Молоток!.. А не подскажешь ли ты мне вот какую штуку... У кого мне узнать, учится ли в твоей школе Бессмертнов Серёжа? Метр двадцать, голубоглазый, белобрысый, худенький. Нет, ничего не натворил. Ничего, говорю, пока не натворил. Что ты так всполошился? А, лично знаком? С родителями знакомы? У-у-у-у-у... Чудесно. В общем, слушай. Он сбежал из дому.
   Трубка взорвалась бессвязными звуками, и человек из парка, поморщившись, отодвинул её от уха. А когда на том конце провода утихла буря, доктор психологических наук, член-корреспондент Академии педагогических наук СССР, заслуженный учитель школы РСФСР, Герой Социалистического Труда, профессор Павел Павлович Никольский продолжил разговор.
   - Теперь слушай. Отговорить мальчугана от побега невозможно. Ну, поверь моему опыту. Можно разве что привезти домой, сделать строгое внушение, как традиционно в семьях практикуется. А, ты бы этого и хотел?.. Ну-ну... А результат всего этого себе представляешь? Сделаешь ты внушение, он насупится, замкнётся... А через неделю опять сбежит. И уж поверь, тогда никакой счастливый случай не сведёт его с тобой или со мной. Пропадёт малец. Так что выход один: бежать с ним. Ага, старый да малый, хе-хе!.. Так что звони его отцу, уговаривай как хочешь, хоть на голове пляши - но чтобы родители волновались не больше, чем это положено здоровым разумным людям. И это... Подготовь почву... Чтобы после возвращения его приняли не как преступника, а как героя...
   Из трубки вырвалось недоверчиво-возмущённое "О-о-о-о-о!" и какое-то торопливое бормотание.
   - Нет, снова не сбежит. Ручаюсь. Для решения его проблемы одного побега более чем достаточно. У мальчика потребность лидировать. Нереализованная. Но это ничего. Ему можно помочь, пока у него открытое сердце. А когда он вернётся... Ну, он же докажет родным свою самостоятельность. Ему больше ни к чему будет убегать. И я лично прослежу, чтобы Серёжа не отстал от школьной программы. Я. Тебе. Обещаю.
   Собеседник на том конце линии сдался. Он ещё что-то журчал из динамика в ухо усталому пожилому человеку, чей потрёпанный плащ казался таким неуместным посреди солидной диспетчерской большого порта. Но это дело уже было решено в пользу Серёжи.
   - Слушай, голубчик, - устало сказал в телефон Пал Палыч. - он ведь мальчишка. Ему войнушки и драки требуются. "А он, мятежный, просит бури..." - помнишь? А, Васька Рогнедов, по прозвищу Чапай? То-то же. Вот и не требуй от мальчишки, чтобы он преждевременно становился стариком. Да, всё. Что? Что меня во всём этом заинтересовало? А ты хочешь сказать, что ты бы прошёл мимо такой истории? А? Ну ладно, завязывай, потом обсудим. А то меня мальчуган на пирсе заждался, а я ещё в институте отгулы не взял... Вернёмся когда?.. Хм. Максимум через две недели. Две! Всё. Будь здоров... хм... Чапаев!
   Он нажал на рычаг, откашлялся, порылся в клеёнчатой книжечке и набрал другой номер.
   - Это "Лазарев"? Здравствуйте. Старпома Семёнова, пожалуйста...
   Что ж, пожилой флейтист действительно был волшебник.
  
  
  XV.
  
   - Да, вот так ты и должен был написать.
   На моей кровати снова сидел неугомонный подросток и покачивал на ладони пёрышко.
   - Ты обещал заглянуть с утра, - заметил я.
   В ответ Астата только рассмеялся. Пёрышко слетело с его ладошки и закружило по комнате.
   Я нахмурился, поймал пёрышко и захлопнул в книгу.
   - Вот-вот! - резюмировал он. - Я ведь хотел появиться с утра. И что бы со мною тогда было? Ты ведь такой злой, такой суровый - крайне неприятностный ты человек! Сейчас, к примеру, ты в гостях - и что же? Тебя угораздило расстроить обоих хозяев сразу. И как!
   Он присвистнул.
   - А роман ничего. Продвигается. Стиль, правда, фиглярский немного.
   - Тебя забыли спросить.
   Вспышка - и он стал Крохотным Зверёнышем и обиженно уполз под подушку. Через секунду постель взорвалась. В вихре, пышащем искрами и серой, появился прежний тинейджер в римском одеянии, хохоча и сверкая глазами.
   - А ты поверил, да? Поверил, что поддел меня? Да? - смех его внезапно прекратился, и он добавил совсем серьёзно:
   - Что мне останется делать, если ты меня перестанешь спрашивать?
   Я отложил в сторону опалённую подушку.
   - Поясни.
   - Для чего я тогда буду нужен? Что будет с руинами храма Афины, когда люди забудут, кто такая Афина? Бесполезные обветренные камни, годные лишь на то, чтобы один бродяга нашёл там приют от ночного ветра, а другой среди бела дня сокровенно справил там нужду.
   - Демагогия.
   - Я был посвящён тебе. Ты знаешь, как это возвышает - быть посвящённым кому-то? А теперь я чувствую себя как эти никчемные обоссанные камни.
   В другой раз я оценил бы эти излияния чувств, но не сейчас.
   - Мне грустно, Астата. Покинь меня.
   Он не послушался, и я перекрестил его.
   Демон взвизгнул, погрозил на прощание огненным кулачком и исчез. На этот раз он не стал прибирать за собой.
   Я распахнул окно, чтобы выветрить запах палёного, и огляделся. Комната выглядела как после бомбёжки.
   Я спустился вниз, в кухню. Женечка сидела у открытого окна и слушала, как мне показалось, ветер. Затем я услышал однообразное позвякивание где-то вдалеке.
   - Что это?
   - Это ваш Карандышев, Сергей Егорович, - ответила она, глядя вдаль. - Вы и забыли про него. Я полила его вчера и сегодня. Может, рановато загадывать, но по-моему, он прижился на новом месте. Слышите, как ударяются друг о дружку бубенцы? Отсюда не слышно грохота из мужниной мастерской - а их слышно.
   - Пойдёмте купаться, - предложил я. - Все вместе. Прямо сейчас.
   - Я не мешаю мужу, когда он работает.
   - Тогда сам схожу к нему. Надо же поддерживать репутацию бестактного гостя.
   - Значит, ужинать будем на берегу? Посмотрите: по всем приметам будет дождь.
   - Дождь? Хорошо, пусть. Идёмте!
   Через четверть часа мы отдыхали на берегу. Купались под мрачнеющим небом, перекусывали, перекидывались в карты, ловя телами случайные лучи, проскользнувшие меж туч, снова купались. Дождь всё никак не мог собраться с силами, юхтился, выжидал, тучи укладывались, как беспокойные кошки, то так, то эдак. А когда с небес наконец хлынуло стеной, скульптор наотрез отказался выбираться за нами на сушу и долго, как мощная торпеда, бороздил иссечённую небесными струями поверхность океана.
   - Тебя разобьёт о камни! - причитала Женечка и под покровом дождя плакала влюблёнными слезами.
   Он махал ей широкой ладонью и улыбался, как Юрий Гагарин.
  
  
  XVI.
  
   Первые три дня Серёжа сильно страдал от морской болезни. Во время коротких передышек, между очередным приступом тошноты и тяжёлым горячечным сном, беглец приподымался с койки и, поклевав что-нибудь с тарелки, на ватных ногах отправлялся осваивать корабль. В глазах рябило от бесчисленных приборов и установок, датчиков и разноцветных тумблеров. Окованный железом мир погодной науки плыл между двух бездн, и одна была зыбче и синее другой.
   "Лазарев" шёл ровно - финны умели строить устойчивые корабли. "Сейсмологи шутят, что их трясёт вечный эксперимент, - сказал однажды старпом Семёнов, заглянув в каюту к бледному и смущённому болезнью Серёже. - Нас, слава богу, вечный эксперимент только слегка покачивает. Хотя тебе, юнга, от этого, вижу, не легче".
   Серёжа не узнавал Семёнова. Он вообще никого не запомнил за эти дни. Все лица слились для него в одно общее, соболезнующее ему лицо команды. Особенно Серёжу угнетала не болезнь, а то, что эти люди взяли его на корабль, что за ним закрепилось это прозвище, пусть и шутливое, - "Юнга". А он вот лежит пластом. И сам ничего не делает, и вся команда переживает. Эх!
   По вечерам в каюту к Серёже пробирался Кашемир - бывалый корабельный кот неясного окраса, широкомордый, ушастый и невероятно меховой. Кашемир прижимал острые уши, неспешно вползал в крахмальное пододеялье и мурлыча грел Серёже ноги.
   Все эти дни Пал Палыч не отходил от больного и всячески отбивался от помощи и без того перегруженной команды. Да, он справится с задачей сиделки сам. И да, он будет чувствовать себя виноватым, если вместо запланированных экспериментов моряки и учёные будут тратить драгоценное время на уход за больным мальчуганом. В ответ он обычно слышал, что современная техника сама собой проводит все необходимые эксперименты, что измерения делаются, анализируются и красиво распечатываются на графлёной бумаге непогрешимыми приборами, а людям остаётся быть внимательными к людям. "Знаю, знаю, - ничуть им не веря, выпроваживал их Никольский. - Что вы мне рассказываете? У меня своя лаборатория с дюжиной научных сотрудников..."
   Как бы то ни было, а каждый из семи членов экипажа и шестерых служителей науки бывал у хворого юнги по крайней мере трижды на дню, и капитан Сбериягода отчего-то не считал это нарушением дисциплины.
   При посещении больного особым пессимизмом отличался инженер Сазанов. Он приносил с собою из машинного отделения запах мазута и окалины - и желание с кем-нибудь поговорить. Но говорить-то он как раз толком и не умел. Серёжа про себя прозвал его Нудным.
   "Слава богу, жив, - по-женски вздыхал над головою мальчика жалостливый голос инженера. - А исхудал как! Один чуб и остался!"
   Голос этот обладал способностью проникать даже сквозь сон.
   Как-то раз, когда Серёжа чувствовал себя лучше, а точнее, был полностью в себе, в ответ на инженерово "Слава богу, жив юнга" именованный приподнялся на локтях и спросил:
   - А вы что же, в бога верите?
   - Как же в него не верить.
   - А в какого?
   - В простого обычного бога. Нашего, христианского.
   - А зачем он вам? Без него нельзя разве?
   Сазонов почесал затылок, нащупал на голове вздыбившийся вихор, не торопясь пригладил его и наконец сказал:
   - Ты уж скажи мне на милость, юнга, как же без него можно. Я ведь по морю хожу. Меня от пучины отделяет только несколько сантиметров стали - борт судна, значится, - и божье соизволение. Так вот в сантиметрах от смерти двадцать лет хожу туда-сюда под советским флагом. И ещё двадцать лет ходить буду, коли бог позволит. Вот она петрушка какая.
   - Не утоми, - укоризненно шепнул ему Пал Палыч. Однако Серёжа был достаточно бодр - и, по видимому, тема разговора заинтересовала его.
   - Значит, обшивка борта - ненадёжная защита, если без богова соизволения? А как же прочность металла, регулярные проверки обшивки и клёпок - разве это не даёт уверенности в том, что корабль безопасен?
   - Ну, почему же, - Сазанов оглянулся и продолжил тише. - Уверенность-то есть. Да чего-то в ней не хватает. Человек за всем усмотреть не может. Эту клёпку проверил, а ту проглядел. Глядишь, на третий день пути борт и разгерметизировало. Вот она - течь. Устранять надо. Вот и полагаешься кой в чём на бога. То ли в том, чтобы он тебе глаз сделал зорче и ты вовремя заметил опасную поломку, то ли в том, чтобы он удержал хлипкую клёпку до конца рейса.
   - То есть, когда бог есть, ответственности меньше?
   - Меньше. Да её и так в жизни слишком много - человеку одному не вынести. Кроме того, говорят: на бога надейся, а сам не плошай. Вот... Юнга-юнга, а почто ты меня о боге спрашиваешь?
   - Говорите вы о нём больно часто.
   - Часто, да, - смутился Сазанов.
   - А вот мой папа говорит, что весь мир - это как одна огромная сложная машина. Машина эта непрерывно работает. Движется и развивается согласно законам - физики, химии, механики и этой, биологической... ну, как её... эволюции! В общем, всемирной гармоники.
   - Гармонии, - тихо поправил Пал Палыч.
   - Да, гармонии. Но человек пока не до конца изучил эти мировые законы. Многое в мире ему всё ещё не ясно. И потому, что ему непонятно многое на свете, человек считает, что какие-то вещи происходят по воле необъяснимых сил, вроде бога. Папа говорит, что вера в бога позволяет человеку лениться в познании мира, не объясняя всё сложное, а отмахиваясь от него. Вместо изучения человек просто называет непознанное сверхъестественным - и успокаивается. Так что бог удобен ленивым. И трусливым он тоже удобен. И безответственным - они, случись беда, говорят: не мы недосмотрели, а бог так решил.
   - Умный у тебя папа, - пробурчал Сазанов - впрочем, вполне уважительно.
   - Умный, - вздохнул Серёжа - и посмотрел на Сазанова как-то очень тоскливо. - Но он сам говорит, что знает не всё. С другой стороны, когда человек действительно узнает все законы мира - бог окажется не нужен. Даже если он есть. Правда?
   Инженер пожал плечами.
   - Малый-то философ, - усмехнулся Никольский, - даром что больной второклассник. Не тебе, Лексеич, с ним тягаться.
   - Оно что ж. Оно, конечно, может быть и слава богу...
   "Опять "слава богу!" - подумал Серёжа, когда инженер замер на полуфразе.
   - Оно, может, и слава богу, - продолжил Сазанов. - Но я вот что скажу. Восьмой год я запускаю этот двигатель. Он, юнга, тебе ровесник. Я знаю о нём всё. Все законы, по которым он был создан. Все промеры, все характеристики. И восьмой год он заводится хорошо, если я шепну ему заветное словечко. А иначе артачится. Почему так происходит - я не знаю. Может, бог и есть то самое заветное словечко для всего в мире. Такие дела.
   Когда инженер ушёл, пожилой флейтист долго не мог отсмеяться.
   - А ведь уел он тебя, Серёжка, уел! - и он задорно трепал белокурые волосы мальчика, забыв, что тот болен.
   - Вы думаете, это он не обманывает?
   - Про что?
   - Про заветное слово?
   - Кто знает.
   - А вы сами в бога верите?
   Никольский не торопился с ответом.
   Серёжа попытался найти этот ответ в чертах лица своего спутника, но в каюте было полутемно, и лица было не разобрать. Тогда мальчик стал искать ответ вокруг, переводя взгляд с мерцающего плафона на реостат, с реостата на синюю стену, с синей стены на койку Пал Палыча, с койки на столик с лекарствами, со столика - на свернувшегося в ногах Кашемира.
   - Я бы не стал говорить, что весь мир - машина, - произнёс наконец Пал Палыч. - Для меня он скорее оркестр. Этот грандиозный оркестр играет одну мировую мелодию - бесконечную импровизацию. Величественную и очень точную. И каждая сила природы и разума - один из оркестрантов. Под такой силой можно понимать и науку с её законами - и тогда твой отец абсолютно прав во всём. Кроме одного.
   - Кроме чего?
   - Включи машину и заставь беспрерывно работать. Что будет?
   - Будет работать.
   - А потом?
   - Ну, состарится. Детали износятся. Перестанет работать.
   - А как этому помешать?
   Серёжа зевнул: о сократических беседах он ещё не имел никакого понятия, и впавший в философский азарт спутник утомил беднягу почище, чем инженер.
   - Ухаживать за машиной надо, - услышал он сквозь дремоту голос Пал Палча. - Оркестру нужен дирижёр, чтобы музыканты не сбились с ритма, а любой машине нужен свой Главный Механик. Мир ведь состоит из множества машин: земля, вода, воздух... они соединены между собой, но законы у них разные...
   Голос ещё что-то прибавлял, объяснял но Серёжа уже спал, спал...
   Вечером того же дня стало окончательно ясно, что обычные меры детскому организму не помогли. Серёжу сильно залихорадило, и печальный Пал Палыч пошёл к корабельному врачу Зинаиде Михайловне за хинином. Что Серёже нужен именно хинин, он почему-то знал совершенно точно. Проходя мимо мостика, пожилой флейтист услышал оттуда слова Семёнова:
   - Если шторм будет сильный... обшивку правого борта в доке залатали совсем наскоро...
   Профессор приостановился.
   Голос капитана Сбериягода был тише взволнованного баса старпома. Капитан всегда говорил тихо.
   - А мальчуган? Как он?
   Семёнов нехотя ответил, и ответ капитану не понравился.
   - Ты давай не мямли.
   - Это правда, что мальчик Никольскому не родственник?
   - Не родственник.
   - Ну, что уж теперь, капитан. Семь бед - один ответ. Как бы то ни было, академик взял на себя ответственность. Всю ответственность.
   - Да. Но я что - не человек, что ли? В случае чего отойду в сторону и скажу, по-твоему: "Виноват профессор Никольский"? Все вместе отвечать будем: и я, и ты, и...
   Пал Палыч вздохнул и пошёл своей дорогой: Серёжа нуждался в хинине.
  
  
   XVII
  
   Старые медлительные ноги, увы, подвели Никольского. Когда он возвращался с драгоценными порошками от добрейшей Зинаиды Михайловны, пол под ним накренился, и член-корреспондент Академии Наук совершенно беспомощным образом растянулся на жёсткой ковролиновой дорожке. А когда он поднялся, наконец, и выбрался на палубу к левому борту, по лицу его хлестанула солёным жгутом взбесившаяся вода, которая, кажется, заполонила весь мир вокруг, вытеснила собою воздух. "Тонем!" - мелькнуло в голове. Но он ухватился одной рукой за ванты, второй пряча порошки в наименее мокрый карман за полой плаща. Где-то внизу послышался треск или скрежет, и профессору показалось, что следом раздались несколько тревожных криков. Впрочем, вокруг бушевала такая буря, что он бы не поручился за то, что слышал.
   Перехватывая немеющими руками мокрый канат, Пал Палыч раз тридцать проклял себя и своё опрометчивое решение, принятое в горниловском городском парке в отношении одного сбежавшего из дому второклассника. Но легче от проклятий не стало. Вокруг было черно, непроглядно, и ещё нужно было идти вперёд - в ту сторону, куда вёл невидимый вант. Может, для бывалых моряков это было обычным делом - профессор не знал. Для него воцарившийся вокруг кошмар оказался ситуацией нештатной, и старик цеплялся за всё, что подворачивалось под руку, дабы не быть смыту за борт. Страх смерти, страх оставить мальчишку в беде и ужас перед взваленной на плечи ответственностью обступили его... И тогда Пал Палыч решился на заветный поступок...
   Серёжа Бессмертнов проснулся от того, что ударился плечом, а затем бедром и головой. Посмотрев, обо что ударился, он обнаружил, что упал на пол. Точнее, "стукнулся об пол", потому что падают обычно на то, что внизу. А этот пол был везде. Он постоянно менял положение, ходил ходуном, как, наверное, и весь корабль. В тумбочке громыхали предусмотрительно запертые профессором склянки. Самого Пал Палыча не было, Кашемира тоже, зато было страшно и отчего-то тоскливо. А под дверь, к ужасу Серёжи, просачивалась вода.
   Что делать, он не знал. Но видел, как в фильмах бравые герои распахивали дверь, их тут же едва не сносило стеной хлынувшей в каюту воды, но они бросались в поток и выплывали на поверхность. Ему тоже надо на поверхность. Ведь не может же команда бросить его на тонущем корабле и уплыть в своих спасательных шлюпках прочь! Если они не могут пробраться к нему, они точно ждут его там, наверху!
   Он зажмурился и решился открыть дверь.
   Если бы это происходило в кино, в этот момент музыка взвыла бы торжественно и страшно - и экран бы на несколько секунд погас, оставив зрителя осознавать эпичность момента. Но зрителей в шаткой каюте не было.
   Итак, юнга решился. Не бойся за него, дорогой читатель. Его не убило дверью, отброшенной тоннами воды, его не оглушило ударной волной от хлынувшего в каюту потока, ничего этого не произошло. Он просто высунул голову наружу и осмотрелся.
   За дверью было почти сухо, лишь оголтело мерцали лампочки и качка гоняла по углам немного воды. От каюты к каюте плыл невесть откуда вымытый мелкий мусор: несколько обгоревших спичек да смятая бумажка. До того, как пол в очередной раз накренился, Серёжа успел удивиться: он слышал, что на кораблях всегда идеально чисто. В следующую секунду он, не успев ни за что схватиться, полетел грудью прямо в грязную воду, и бумажка проплыла прямо перед его глазами, унося в даль коридора полуразмытые клочья слов: "риадна" и "дить".
   Мальчик пополз по взбесившемуся полу к лестнице, радуясь, что в каюте была дверь, а не герметичный люк: в животе всё сжималось не столько от качки, сколько от страха при мысли, что он мог навсегда остаться в задраенном отсеке тонущего корабля, напрасно корябая заклинившую сталь.
   Лестница, как вздорная лошадь, несколько раз сбросила Серёжу. Наконец он со всех сил вцепился в неё, обнял, притиснулся к ней всем телом и начал медленно карабкаться к верхнему люку. О том, хватит ли у него сил откинуть крышку люка, мальчик даже не думал.
   Вдруг болтанка стихла, а затем и вовсе прекратилась.
   Серёжа оказался на скользкой сумрачной палубе, между грудой закреплённых бочек и замершими в ожидании нового крена ящиками. Спиною к нему стоял Пал Палыч. Он спорил о чём-то с немолодым усатым моряком. Моряк был совершенно обычный, с пыхающей дымом цыгаркой, в старой, местами аккуратно залатанной форме и сверкающих ботинках. Он оппонировал Пал Палычу одними глазами - тягучими, маловыразительными, бесцветными.
   Удивительным было то, что спор происходил в луче света. То ли бурей перекосило прожектор на мачте, и тот светил на палубу, то ли сияние шло откуда-то ещё.
   А в промозглом воздухе висели гигантские волны. Они угрожающе замерли над палубой, словно кто-то на лету поймал их волшебной сетью. Там, внутри сети, они клокотали и бурлили, отчего вокруг стоял сердитый гул изумлённого внезапной несвободой моря.
   - Я не прошу тебя отменить того, что предначертано, - говорил флейтист, потрясая сбитыми в кровь руками. - Но здесь, на "Лазареве", мальчик. Я отвечаю за этого мальчика.
   Моряк не сказал ни слова.
   - Да ты слушаешь ли меня, Главный Механик? У мальчика жесточайшая лихорадка. У тебя у самого дочь. А у мальчика есть родители. Они положились на моё слово и ждут его возвращения.
   Моряк усмехнулся.
   - Ты от меня чего-то хочешь, сынок? Просто скажи: "Шторм прекратился". И он прекратится. Будто и не было.
   - Э, нет. Когда придёт час платить за каждое слово, за эти слова мне не рассчитаться.
   - Поэтому чем спорить с мирозданием, ты предпочитаешь соглашать его на свою сторону? Умно.
   Главный Механик перегнулся через борт "Лазарева" и хлопнул в ладоши:
   - А ну, ребятки, сделайте мне затишье в секторе 16.48. Живее, живее!
   Вокруг всё как-то дрогнуло, оторопело подалось назад - и прояснилось. Вышли из полумглы корабельные постройки. Небо посинело и отодвинулось. Волны нерешительно вернулись в океан. Тут-то Главный Механик и заметил Серёжу.
   - Это вот и есть твой?
   Пал Палыч обернулся, белые мохнушки бровей запрыгали над глазами. Главный Механик поднял Серёжу с палубы и передал Никольскому, попутно взвесив на загрубелых руках.
   - Крепкий, - проваливаясь в ватную немочь, услышал мальчик. - Этот с морем сойдётся, не смотри, что по виду хлюпик. Может быть, он и тебя когда сменит, сынок.
   - Не желай ему зла. Ты ведь только что спас его.
   - Эх, я ли? Ты сам его выбрал. Дал какое-то слово. А теперь рискнул своим предпоследним...
   Когда Серёжа проснулся, грудь ему грел щекотный кот, мурчащий на всю полутёмную каюту: "Сон... Сон... Только сон..."
   Может, и правда это был только сон. Но тем же вечером юнга выздоровел. А ещё всякий раз, когда он спускался посмотреть на подводные чудеса в огромный иллюминатор, по ту сторону стекла ему то и дело мерещилось любопытствующее девчоночье лицо.
  
  
   XVIII.
  
   По крыше библиотеки лупил дождь, а я вживался в роль белки. Скакал с лестницы на лестницу, с полки на полку - и искал. Искал я книгу, на обратной стороне которой ждал увидеть фото человека, как две капли воды схожего с одной из рабиковых статуй. Нет, на этот раз не с "Прометеем". Теперь предметом моего интереса была композиция "Поверженный Прокруст". Ну, тот самый, что в греческой легенде внезапно оказался на целую голову длиннее собственного ложа, что и было тут же исправлено мечом.
   Никогда не думал, что изучение скульптуры может быть настолько увлекательным делом. Всему виной - успех моей воскресной прогулки. Я нашёл останки ещё одной модели, с которой Рабик ваял очередной шедевр. "Вот и ещё один гость, которого почему-то не приняла здешняя гостеприимная земля, - ворчал я. - Находить на этом острове трупы уже стало совсем банальным развлечением".
   Вы, наверное, мне не поверите. Скажете, что я либо отчаянный врун, который обделался от страха, а сам храбрится перед читателем, либо что я псих. Потому что всякий нормальный человек в такой ситуации впал бы в панику. Боялся бы за свою жизнь каждый миг, безвылазно сидел бы в своей комнате и держал там круговую оборону, пока не появится шанс сбежать с этого адского клочка суши.
   Но поймите меня правильно. Я ведь никогда до этого не общался с убийцами. А кроме того, что этот убийца был моим детским приятелем, - он ещё и выглядел вполне нормальным человеком. В общем, создание вздорное, но вполне ручное. Ну, укокошил он одного-другого. Но меня-то это совершенно не касается. Может, они измывались над ним в ребячестве. Пусть это всё останется между ними. А я приехал сюда отдыхать. У меня никогда не было такого интересного отдыха.
   А ещё паники не было потому, что покойников, я предчувствовал, было как-то по-обыденному много. Одна смерть - это трагедия, а два уже склоняли драму жизни в сторону фарса.
   Находку свою я не афишировал, но именно она, полагаю, повлияла на мои отношения с хозяевами. Впрочем, об этом уже рассказано, не будем повторяться.
   Итак, шумел дождь - лучший фон для монотонных поисков. Я перебирал макулатуру и ждал чуда. Чудо не задержалось по дороге. Роман "Новая идиллия" - как вам, а? И тут меня как-то потянуло поближе познакомиться с современной литературой. Пересмотреть все книги новоявленных российских авторов. Меня поджидал хорошенький сюрпризец, и не один. Собственно, по итогам сюрпризцев я и составил нижеследующий список. Наслаждайтесь!
  1. "Новая идиллия", роман. Автор - Всеволод Никулов.
  2. "Аркадия", роман. Автор - Валентин Пыжов.
  3. "Затерянный остров", повесть. Автор - Леонид Чепырёв.
  4. "Там, где чайки над морем", сборник рассказов Анны Шмидт.
  5. "Рай", роман. Написал сей опус Пётр Врожек.
  6. "Он и она, она и он", роман Николая Бебеля.
  7. "Отсекая лишнее!" - повесть, написанная Николаем Тихоновым.
   Все семеро авторов родились в городе Горнилово Приморского края, кто за три года до меня, кто год в год, кто парой-тройкой лет позже. Что вы теперь скажете, если вас спросят, какой город подарил матушке-России больше всего писателей? Ай да Горнилово, ай да кузница талантов!
   И хотя на книгах Бебеля, Чепырёва и Анны Шмидт не разместили фотографии авторов, я не сомневался, что их портреты можно без труда найти в этом доме. В мастерской Рабика. Хорошие, впечатляющие портреты. Скульптурные.
   Потому что четыре других писателя были тут же опознаны мною по фотоснимкам на задних сторонах обложек. Я уже видел их намертво воплощёнными в мраморе.
   "А может, он просто книжки не любит читать?" - пожал плечами я. Нельзя же так ненавидеть писательскую братию без серьёзного на то повода. А другого серьёзного повода я не находил.
   Сходил на кухню, налил себе какого-то австралийского молока. Позевал над стаканом. Дом давно погрузился в сон, пора бы погрузиться и мне. Но из головы не шёл образ странной девушки, которую я непременно увижу, едва усну. Я улыбался, предвкушая разгадку её тайны. В конце концов, зачем ещё нужны тайны на отдыхе? - думал я.
   На лестнице было темно, и думалось с размахом. Перед глазами рисовалась высокая каменная веранда, по которой бродит печальная незнакомка. И я загадал, что если сегодня во сне она явится с ландышами и подарит их мне, я раскрою её секрет.
   А она красивая, очень красивая. И глаза такие большие, страдающие, глубокие...
   Спи, Бессмертнов, думал я в ванной, дремотно возя щёткой по зубам. Спи.
   Сплю.
  
  
   XIX.
  
   "Я пришёл, - сказал я. - Я пришёл сыграть тебе на флейте".
   Утренний океан лениво пошевелился, оттолкнул в небо алое солнце.
   Я поднёс Феличе к губам - и отложил её в сторону, на плоский камень, на гладкий камень.
   "А ты, - спросил я, - ты - поймёшь меня?"
   В тишине - отдалённое гудение тысяч и тысяч пропеллеров, нервно заколыхавших снизу бескрайнее, аж за горизонт, бирюзовое полотнище. И в человеке, и в океане это называется волнением.
   "Я помню твои слова. Слова о том, что ты можешь дать мне ВСЁ..." - и, увидев, как затрепетало море, продолжил: "Значит, тебе очень хотелось, чтобы я сыграл тебе на флейте - верно?"
   ЭТО НЕ ЖЕЛАНИЕ, - был ответ. - ЭТО ЖАЖДА.
   "Это парадокс", - заметил я.
   НЕ ПОНИМАЮ.
   "Получается, я буду первым, кто напоил океан".
   НЕ ПЕРВЫМ.
   И, немного погодя:
   НЕ ОБИЖАЙСЯ.
   Хм!
   И я стал играть сюиту Влетевших Листьев. Свободно и немного горестно.
   Пальцы не думают об аккорде - они просто живут звуками. Они пляшут как дышат. Звуки возникают словно сами собой. Словно это они, звуки, заставляют пальцы танцевать. Даже если ты не играл много лет. Даже если кажется, что забыл. Просто твои пальцы на годы затаили дыхание и замерли. А теперь очнулись.
   Наследие Чайковского неоднородно. Есть вещи, за которые я его просто ненавижу. За "Моцартиану", например. Но я не представляю жизни без третьей сюиты. Она моя любимица. Как там сказал Рабик? Он ведь был прав. Цветы и листья - выбросят. Изгонят прочь ветер. Это да. Но кто посмеет опустошить память очарованной танцем комнаты?
  
  
   XX.
  
   Была среда. Мы собрались за угрюмым завтраком - все трое.
   Вчерашнее купание под дождём, такое счастливое и такое памятное, ни вернуть ни повторить было нельзя. Маятник эмоций качнулся в другую сторону, и всех накрыла меланхолия. Женечка поглядывала на мужа искоса, Рабик раз за разом пытался завести разговор, я не хотел поддерживать досужего словесного пинг-понга и смотрел исключительно в свою тарелку. Моря не было слышно - оно молчало с тех пор, как я приложил флейту к губам сегодня утром.
   Однако Рабик настойчиво выискивал брешь в моём желании молчать. И нашёл.
   - Ты ищешь мне оправданий. Серёг.
   - Откуда ты знаешь? Не отвечай.
   - Не буду.
   - ...Вы, Сергей Егорович, всё пытаетесь оправдать, - она до сих пор зовёт меня по имени-отчеству...
   - Как - всё?
   - Наверное, когда вы смотрите кино и герой на экране делает что-то недостойное... То есть... Я не так выразилась. Когда он оказывается в такой ситуации, что может поступить только некрасиво или недостойно... Или когда положительный персонаж стоит на грани низости и вот-вот совершит её - вы ведь шепчете "Нет", не так ли?
   - Я шепчу "Это не я".
   - Это не ты, Серёг.
   - Это не вы, Сергей Егорович. За это я вас и люблю. Встречаясь с любой грязью, вы и ей хотите подыскать оправдание. Чужой грязи - даже чужой.
   - Откуда вам знать. Вы меня всего с неделю видите. Я шепчу "это не я" потому, что на то же способен и я.
   - Это самообман, Сергей Егорович.
   - С какой целью, мадам?
   Женечка улыбнулась.
   - С целью сохранить в неприкосновенности своё сердце.
   - Хочешь, Серёга, я расскажу тебе про этого Векшу и про других - Никулова, Врожека, Чепырёва - хочешь? Про всех тех, чьи книги устилают пол в головах твоей кровати?
   - Нет.
   - Я так и думал. И Женечка, полагаю, тоже. Ты хочешь узнать всё сам. И так узнать, чтобы можно было выгадать их смертям прощение. Море всё прощает. Я говорил тебе: слушай землю, не слушай море. Надо твёрдо стоять на ногах. Ложь самому себе, даже святая - это зыбь, а зыбь под ногами - это всегда плохо. Нужно быть честным, Серёга. Хотя бы с собой... Прежде всего с собой. Хотя бы иногда. А ты... ты честен только с другими. Странно. Ты обманываешь себя семь дней в неделю - а другим говоришь правду. Я никогда такого не встречал. Ты наша последняя надежда, Серёга. Именно по этой причине.
   - Вы говорите так, как будто прощаетесь со мною перед дальней дорогой.
   Рабик промолчал, Женечка пожала плечами.
   - Я сыграю вам? - предложил я.
   - Да, пожалуйста, - ответила она.
   - Валяй, - махнул рукою Рабик.
   Я не сам придумал эту мелодию. Я соткал её из обрывков ожиданий, отходя ко сну и веря в скорейшее появление огневолосой девушки, хозяйки моих ночных видений. То была краденая музыка. Я похитил ноты у лунного света, я выкрал ритм у ночных ветров, и зазевавшиеся облака, набегающие на южные созвездия, оставили мне свою сумрачную лёгкость, которую я не захотел им возвращать. Я лежал и плёл из моей добычи самый тонкий узор, который только может нарисовать флейта. Ручей дрёмы уносил меня в реку сна, и облака провожали меня. Их тени сквозили в просветах замковых сводов, нарисованных ночным сиянием на тёсаном известняке стен, и незнакомка в одеждах далёких времён, блистая серебром и жемчугом убранства, пела мою музыку с той усталостью, с которой привечаешь мелькнувший вдалеке огонёк надежды после сотни лет разочарования.
   Я закончил играть и виновато улыбнулся.
   - Отвратительно, - Рабик отшвырнул салфетку и прошёлся туда-сюда по столовой. - Находятся же люди, которые... Блядь!
   Женечка, робко следившая за ним со своего стула, подала мне знак не смотреть. Да я, честно говоря, никогда и не горел желанием лишний раз поглазеть на мужские слёзы. И отвернулся. Тем более, что моё лицо в эту минуту тоже было перекошено: пальцы, мои бедные пальцы пульсировали так, словно я содрал с них кожу и обмакнул в полную солонку.
   - Это те самые, да? - Женечка взяла на ладони мою руку и рассматривала два скорчившихся пальца, отливавших цветом медного купороса. - Боже, они же выглядят как мёртвые! Нужно их срочно...
   Удар тяжёлого кулака по каминной полке - и на пол полетели дорогие часы, какие-то абстрактные безделушки... Я повернулся к Рабику ещё до того, как последняя статуэтка разбилась об пол.
   - Я ведь видел, - тихо, но внушительно сказал он. - Я видел список. В твоей комнате. Там восемь человек.
   - Семь.
   - С Векшей - восемь. Почему ты не спрашиваешь?
   Женечка сжала мою руку. В пальцы словно ударила молния, я дёрнул локтём, со стола полетели брызгами кусочки сахару.
   - Трусость, чёрт её побери, вечная трусость, - пробормотал хозяин, шевеля мохнатыми загорелыми пальцами возле чудом устоявшей на каминной полке гиперкубической гипсовой девы. - Вся эта твоя трухлявая трясучка над своей чистой романтической натурой.
   Зажав статуэтку в руке, он принялся фиглярски сдувать с неё невидимые пылинки, смешно выпячивая губы.
   - Фу-ти, фу-ти, фу-ти... Моя красавица... Моя бедненькая... Мы рождены для вдохновений... Для звуков сладких и молитв... - он размахнулся и шваркнул её о стену, профессионально прикрывшись рукой от гипсовых осколков. - Мы будем воспевать луну и розы... луну и розы, розы и луну... Девушку в белом, блуждающую в туманных коридорах...
   - Господи! Милый мой, миленький! - зашептала Женечка, обхватив его массивные плечи.
   - Прочь, кукла!
   Одним движением он отшвырнул её в сторону.
   - Ну, что выпучился? Думал, я музыки не понимаю? Всё я понимаю. Всё, что в мыслях твоих вертится, понимаю. Вижу, как ты сам весь извертелся, только бы правде в глаза не глядеть. О, конечно: ты великий водопроводч... прости, прости - флейтист, на посылках у тебя синее море и рыбка золотая, а по понедельникам читать твои бессмертные рукописи приходит сам Князь Тьмы. А ночами к тебе является таинственная девица, трясёт подолом под луною и умоляет тебя её отпустить. Быстро же ты освоился в этом новом мире! Забыл и про жёнушку, и про подзаборных своих приятелей, и про муфты с буксами! Да что там муфты, буксы и текущие унитазы! Для тебя и моря-то больше нет! Оно для тебя - синяя тряпка, поддуваемая ветряками. Так удобнее: весь мир - машина, за машиною следят и ходят - значит, порядок в мире, а? А вот я тебе правдою, правдою нос утру. Вот они все! Вот: и Векша, и Никулов, и Врожек, и Чепырёв, и ещё там кто - все они вот! Это и есть правда. Как от неё отгородишься? Что же ты о них не спрашиваешь, детектив хренов? Я бы рассказал тебе, рассказал подробно, как...
   Он умолк, и я растерянно огляделся. Прислонившись к стене, всхлипывала Женечка. На полу тикали низверженные каминные часы. В столовой было уютно, пахло свежим дарджилингом и лимонными бисквитами. Мне больше не хотелось начистить физиономию моему гостеприимному хозяину. Руки висели плетьми.
   - Гос-споди-и, - сквозь слёзы протянула Женечка и икнула.
   - Золотце моё, - он присел около неё на корточки, обхватил её дрожащие коленки мохнатыми ручищами. - Прости меня, солнышко, зариночка моя, прости.
   Она икнула снова.
   Он принёс со стола воды, она звучными глотками воду выпила.
   - Твоя правда, Рабик, - покачал головой я. - Ты можешь рассказать, КАК. Только это неважно. Ты ведь уже рассказывал это каждому, кто приезжал сюда, на остров. А ведь каждого последующего ты приглашал, чтобы узнать, почему погибли предыдущие. Почему, а не как. Ведь это как раз тот вопрос, ответа на который ты не знаешь. Так что не рассказывай ничего.
   За окном загудело, стёкла дрогнули.
   - И если я не найду ответа на этот вопрос, я ведь тоже покойник, верно?
   - Слушай, хватит пургу нести, - пробормотал он.
   - Нет, - сказала Женечка. - В чём-то он прав. Даже во многом. Если и он не ответит, почему так получается, что угодно может стать поводом к его смерти.
   - Нет, - отрезал Рабик.
   Женечка засмеялась и погладила его по голове. Затем промокнула слёзы на щеках вышитой льняной салфеткой и принялась собирать со стола.
   - Да, - сказал я. - Ты ведь тоже не можешь смотреть в глаза реальности. Уединился тут на островке с красавицей женой. Заслонился от мира морем, от жизни - богатством. Или ты думаешь, что твои мраморные уродцы - отражение чего-то настоящего? Нет, конечно, ты так не думаешь. Они для тебя отражение наивысшей истины - внутренней сущности творца!
   Я опустился на пол и сел поудобнее поодаль от него:
   - Знаешь, дружище... Не будем ссориться. Я согласен играть по твоим правилам.
   - Не выйдет, - между делом заметила Женечка. - Ты играешь по своим. И они ещё более жестоки. Это, наверное, потому, что у вас, Сергей Егорович...
   - Ты слышал? - вскричал Рабик. - Она назвала тебя на ты. Она - только что - назвала - тебя - на ты.
   - И что?
   - Этого не могло быть.
   - Почему?
   - Спроси у неё сам. Или я спрошу. Или отвечу.
   - Ответь.
   - Она никого кроме меня на ты не называла. Никогда. С тех пор, как мы сюда приехали, никого.
   Безыскусная, трогательная ревность.
   Она вытирала крошки со стола: волосы золотые, глаза грустные. Повернулась против света, посмотрела на нас обоих.
   Боль вырвалась из пальцев и заполнила всё тело. За что?
   - За что ты назвала его на ты?
   И жена, помедлив, ответила мужу:
   - За то, что так жестоко может быть только очень доброе сердце.
   Что он ответил, я не услышал. Я уже был далеко, прижимая ладони к пылающим щекам и спеша прочь от дома. Море укроет меня и спасёт. Я верю, спасёт.
   На полдороге я хватился флейты. Она осталась на стуле в столовой. И хорошо. И ладно. Бегство не принято сопровождать музыкой.
  
  
   XXI
  
   - А где вы работаете?
   - Везде.
   - И здесь? Со мной?
   - Конечно. Разве ты не чувствуешь?
   Серёжа покачал головой.
   - Тогда приложи-ка ухо к моей груди.
   Оттуда, из груди Пал Палыча, до Серёжи донеслись гулкие отзвуки далёкого бубна, и каждому удару вторило эхо, отдалённое, но почти такое же громкое; вот снизу, со стороны живота что-то ойкнуло и с присвистом заурчало. Академик жил богатой внутренней жизнью.
   Серёжа распластался на палубе и приложил ладонь к своей груди. Яркое, жгучее солнце плескало зелёными пятнами в глаза, и в такт этому ритмичному плеску под ладонью мальчика колотился и барахтался кто-то маленький, живой, беспокойный. Приподнявшись и поморгав, чтобы выгнать из глаз застрявшие там солнечные пятна, Серёжа заглянул под ладонь. Там - рёбра просвечивали сквозь его худобу, и натянутая кожа между ними еле заметно вздрагивала, приподнимаясь и опускаясь. Было в этом что-то жутковатое. Казалось, там, внутри, обитает маленький скрытный зверёныш. Живёт себе поживает неподвластной тебе жизнью и может в любой момент повернуться так резко, что хрупкая грудная клетка лопнет, как скорлупа проклюнувшегося яйца, и упадёт мальчик по имени Серёжа навзничь, а вырвавшийся наружу зверёныш покинет его навсегда и не вспомнит о нём. "Это сердце. Это обыкновенное сердце. Вера Ивановна нам рассказывала на уроке. Оно само по себе не живое", - успокаивал себя Серёжа, но сам себе верил не до конца. Потому что - как это "неживое"? Вот испугался он - и ещё быстрее заходила туда-сюда тонкая кожа между рёбрами. Еле заметно. Но он заметил. Живое, ещё какое живое. А вдруг это самое "живое" сожрёт его оттуда, изнутри?
   - И так бывает, - сказал Пал Палыч.
   Мальчик вздрогнул и взглянул на флейтиста.
   - Всё может быть, - подтвердил тот.
   - ?
   - Это, дружище, как с собакой. Она нападает, когда чувствует в тебе страх. Так и оно. Страх - это самое страшное, ведь в страхе... - Пал Палыч оборвал фразу на половине и растянулся на палубе, беспокойно шаря глазами в небе. - Может, не нужно об этом говорить?
   Глаза Серёжи расширились.
   - Нужно! Нужно!
   Флейтист пожевал губами.
   - Только это долго получится, - осторожно предостерёг он.
   - Всё равно!
   - Кхм. Дело вот в чём. Никто не знает человека так хорошо, как он сам. Кроме господа Бога, конечно. У человека в жизни два самых сильных, полезных и необходимых союзника: он сам и Бог. А в страхе человек - сам против себя. А значит, и против Бога. Исход такого противоборства ясен: струсивший проигрывает.
   Дальше речь профессора наполнилась непонятными словами. Они переплетались в непостижимой игре созвучий, и смысл этой игры не доходил до Серёжи. То ли пожилой флейтист сам себе читал стихи на иностранном языке, то ли бормотал что-то научное, словно проверяя собственную память.
   - Это и есть ваша работа? - невпопад спросил Серёжа. - Преодоление страха - да?
   - Не знаю, - серьёзно ответил Никольский. - Возможно.
   - Но ведь вы чего-то боитесь?
   - Конечно. И многого. Но зато я кое-кого не боюсь. Хочешь, похвастаюсь?
   Серёже очень захотелось посмотреть, как хвастаются старики. Это, наверное, очень весело.
   - Валяйте! - сказал он. Никольский снизил голос до шёпота и прошелестел:
   - Я себя не боюсь.
   И подмигнул.
   Мальчуган почуял подвох и засмеялся. Но академик молчал. Серёжа посмотрел на него и умолк, а затем спросил:
   - А если вы вдруг сделаете что-то плохое - вы и этого не боитесь?
   - Я не сделаю плохого. Именно потому, что я себя не боюсь.
   - Откуда вы знаете, что не сделаете плохого?
   Пал Палыч приподнялся, посмотрел на подобравшего мальчика строже обычного и задумался.
   - Интересно и трудно мне с тобою говорить, Серёжа Бессмертнов. Интересно - потому что ты задаёшь себе вопросы. И трудно - потому что твои вопросы касаются вещей, которые я могу объяснить только очень-очень научными словами. Или вещей, которые даже так нельзя объяснить.
   - А разве не всё можно объяснить просто? Особенно если хорошо понимать.
   Академик крякнул, белые мохнушки бровей метнулись вверх, и он со смехом отгородился от мальчишки ладонями, словно защищаясь. Почему он засмеялся, кажите пожалуйста? Серёжа стиснул губы от обиды. Ему никогда не удавалось предугадать, как отреагирует флейтист на его слова. Теперь вот смеётся и ходит по палубе на варикозных ногах.
   Хотя погодите-ка! На варикозных? Серёжа присмотрелся. Привычка обманула его зрение. На ногах Никольского были едва заметные сини линии татуировок. Теперь, приглядевшись, мальчик заметил и ещё кое-что. Какое у этого человека не по годам сильное, стройное и здоровое тело. Печать старости легла только на лицо его спутника. Это было как-то удивительно. Как-то совсем удивительно.
   - Вот что, господин философ, - улыбаясь, обратился к мальчику спутник. - Скажу честно: авторитетная наука установила, что объяснить на этом свете вообще ничего нельзя, а можно только понять, - он выдержал паузу, чтобы Серёжа успел разделаться с этой мыслью, и продолжил:
   - Поэтому, друг ты мой, попробуй-ка сам разобраться, почему человек, который не боится сам себя, не сделает дурного. Ладненько? Ну, беги, а то вон тебя старпом зовёт.
   Мальчик вскочил и бросился навстречу Семёнову. Семёнов протянул ему два прозаических предмета: ведро и швабру. Профессор подавил смешок: старпом, наверное, триста лет не держал в руках ни того, ни другого, а тут вдруг лично вынес инвентарь на палубу. Видимо, слишком уж сильным было его желание убедиться, что юнга здоров.
   Прищурившись, оба наблюдали за тем, как радостно Серёжа принялся за работу. Вряд ли он так же рьяно принимался за уборку класса. А тут - смотри ты! "Человек, желающий лидировать в коллективе, который он себе выбрал, - не комплексуя, выполняет чёрную работу в коллективе более высокого уровня, - писал вечером пал Палыч в пухлой клеёнчатой тетради. - Это отличает лидера от карьериста: для последнего главным является не место в конкретном коллективе, а просто всё более высокая ступень социального статуса..."
   Пал Палыч чувствовал приятную усталость, о ноги ему тёрся Кашемир и мурлыкал что-то поднебесное. "Лазарев" лениво перебирался с волны на волну, по стене каюты маятником ходила розовая бляшка закатного света. "Почерк в этом море ни к чёрту", - вздохнул академик и закрыл записи. Сильные руки открыли кожаный футляр, осекаясь собрали флейту, полилась тихая, сбивчивая песня. Перед глазами возникли дорогие лица - и улыбнулись ему.
   За дверью послышался шорох, затем стук. Дорогие лица дрогнули - и растворились в полутьме каюты.
   - Я подумал, - выпалил, ворвавшись, Серёжа, - что если нельзя объяснить, но можно понять - значит, нельзя научить, но можно научиться, так?
  Никольский приподнял складчатые веки. В тишине тигровым рыком отдавался мерный ур Кашемира.
   - Наверное, так.
   - Тогда... Я хочу научиться играть на флейте.
   - Я тоже, - ответил Пал Палыч.
   - Но вы же умеете!
   - Не знаю. Наверное, люди просто так думают.
   Серёжа взял на руки недовольно заворчавшего Кашемира и забрался с ним на койку. Почесал кота за ухом, потеребил под подбородком. Кот тут же сменил гнев на милость и, перевернувшись на спину, подставил Серёже пушистое брюхо.
   Никольский ничего не ответил на серёжино желание, а спросить второй раз мальчик стеснялся. И чем дольше длилось молчание, тем неуютнее было ему молчать дальше.
   - Это какой-то неправильный кот, - пробормотал Серёжа. - Все нормальные коты сворачиваются клубком, поджимают хвост и лапы, а этот развернулся, как брошенная гармошка, того и гляди с колен сползёт.
   Академик посмотрел на спутника каким-то растерянным взглядом и снова ничего не сказал. Юнга прилёг на койку и стал смотреть в потолок, а кот мигом устроился у мальчика на животе.
   В каюту деловито постучали.
   - Да! - отозвался Пал Палыч, и на пороге тут же возникла Зинаида Михайловна, корабельный врач и хозяйка Кашемира. Пожилая, невысокая, стриженая слишком уж коротко для женщины - она рассыпала вокруг себя искры бодрости и лукавства.
   - Пал Палыч, я к вам. Выручайте. У Иван Макарыча...
   - Что, беда?
   - Нет, страшнее: праздник.
   - У Сбериягоды?
   - У Сбериягоды. А мы не готовы.
   - Праздник? Какой такой?
   - Десять лет капитанства. А он, негодник, молчит. Только четыре часа вот как узнали. На камбузе кипеж, беготня, но обещают уже через пару часов импровизированный торжественный ужин. И я пришла попросить вас. Сыграйте нам. Пожалуйста, Пал Палыч.
   - Ох уж эти молодые скромники-капитаны.
   Зинаида Михайловна согласно покачала головой, дескать, да, что с ними с такими делать - ума не приложит. В ожидании ответа она обвела взглядом каюту и наткнулась на своего питомца.
   - Ах ты зверюга пузастый! - воскликнула она. - Опять здесь?!
   И, схватив растерявшегося кота, принялась так решительно его тискать, что Серёжа обомлел. Она дула Кашемиру в сморщенную морду, вплотную приглаживала к голове уши и усы, поднимала кота за щёки вверх и делала из него роскошный воротник. Серёже казалось, что уж следующей-то изощрённой ласки мохнатый точно не выдержит. Однако кот терпел, а когда его наконец отпустили, принялся юлою вертеться у ног хозяйки, являя пример подобострастия и гибкости.
   - Так вы сыграете нам? - спросила она смеющегося Пал Палыча.
   Серёжа завистливо вздохнул. Умеют же некоторые просить до тех пор, пока не добьются своего.
   - Вы, часом, не знаете, что он любит? Что ему сыграть?
   - Ой, не знаю, Пал Палыч. Он же такой скрытный - беда. С этим вот потаённым праздником как нас всех с ног на голову поставил...
   - Сыграйте то, что сейчас играли! - подал голос Серёжа. - Я слышал из-за двери. Это здорово! Ему понравится.
   - Но ведь это тоже блюз. Ещё недавно ты относился к этой музыке совсем иначе.
   - А теперь мне нравится! - быстро и сбивчиво заговорил Серёжа. - Очень нравится! Я Алёшку вспомнил! И как Вера Ивановна плакала одна в кабинете, когда Димку Горчакова в другую школу перевели - я видел... И наш класс! Я всех до одного увидел! А ещё... - он насупился и добавил:
   - Я маму вспомнил. И папу. Они же не знают ничего, где я.
   Зинаида Михайловна ахнула и опустилась на койку. Кашемир еле-еле успел выскочить из-под хозяйки.
   - Знают, - сказал Никольский и пригладил седые волосы, внезапно непонятно с чего зашевелившиеся на его голове.
   - Знают? - с надеждой переспросил Серёжа. - Правда?
   - Но ведь тебе совестно, что ты так ушёл от них? - услышал он вместо ответа. Опустив голову, он робко повторил:
   - Так они - знают?
   - Да. Они не сердятся на тебя: им сказали, что ты со мной. Только не делай так больше. Не поступай так с ними: они тебя любят.
   Серёжа рывком отвернулся к стене, и со щёк на подушку тут же потекли горячие слёзы, в горле из ниоткуда появился сиплый влажный ком, дыхание сбилось, в носу защипало и захлюпало.
   Никольский взял Зинаиду Михайловну под локоток, тихо вывел из каюты. Кашемир выскользнул за ними, в последний момент ловко отдёрнув хвост, чтобы не прижало дверью. А Серёжа всё плакал и плакал и никак не мог остановиться.
  
  
   XXII.
  
   Никольский не просто сыграл, он дал настоящий концерт почти на час. Во тьме, отражая огни корабля, флейте аккомпанировало море, и всё время казалось, что на палубе, кроме людей и попрошайничающего Кашемира, есть ещё кто-то. Эти кто-то замерли, как и все прочие слушатели, и по благоговейному молчанию вокруг Серёжа всем собою чувствовал, как они любят эту музыку. Не просто музыку - а ту космически беспредельную, что играет профессор.
   Под импровизированным тентом на палубе разместились несколько украшенных свечами столов, на которых остывали забытые даже самим коком чудесные блюда, словно сошедшие со страниц редких кулинарных книг. Широкие трубки из тончайшего стекла, позаимствованные из лаборатории, не особо спасали пламя от вездесущего ветерка, и огоньки на кончиках фитилей трепетали, угрожая погаснуть.
   Заворожённые, немые, люди ждали каждой новой музыкальной фразы, словно нота за нотой утоляли давнюю жажду. Лица у некоторых были открыты и влажны, а руки сцеплены в замок, словно музыка одновременно и освобождала и сковывала, хотя Серёжа и не понимал, как такое возможно. Он вообще сидел как на иголках. Почему-то именно сейчас он вдруг понял, что столкнулся с чем-то неведомым, потусторонним. Люди вокруг стали как будто призраки самих себя - и сквозь каждого из них виделась теперь собственная история. Юнга рассматривал их как необыкновенную живую фотографию, загадку которой ему вот-вот расскажут.
   Но Пал Палыч вдруг откашлялся и сказал:
   - Давайте воздадим должное талантам Евстратыча. Приготовить такое роскошное пиршество за столь короткое время - это особый талант. Хотя для тебя, Иван Макарыч, это, похоже, не диковинка: у тебя талант собирать вокруг себя лучших людей, капитан.
   Так, переведя полагающиеся ему аплодисменты со своей персоны на персону Сбериягоды, Никольский под звон бокалов спустился с помоста и присоединился к застолью.
   - Пал Палыч! - шепнул ему Серёжа, когда флейтист расправил на коленях хрустящую льняную салфетку. - Ведь вы, когда звонили моим родителям, не боялись, что я вам больше никогда не буду верить, если узнаю?
   Никольский растрепал его выгоревшие волосы, и добрые глаза засверкали огоньками мерцавших вокруг свечек.
   - Так вот тебя что взволновало! А я-то, старый дурень, полагал, что музыка!
   - Вы не боялись потому, что знали, что поступаете хорошо?
   Академик вздохнул.
   - Не хорошо, а правильно. Ты ведь сам понял.
   Мальчик прижался плечом к академику, потёрся о его белую рубашку растрёпанной шевелюрой.
   "Только чур, не плакать!" - сказал флейтист. Но Серёжа не собирался плакать. Не угадал профессор, не всё же ему угадывать.
   - Ты правда хочешь учиться музыке?
   - А вы согласны?
   - Главное, чтобы ты сам был согласен. Скажи мне... Сегодня, когда ты - не будем говорить "подслушивал" - стоял за дверью... О чём, ты думаешь, я играл? Я ведь не могу знать твоих родителей, одноклассников, твоего приятеля по дворовым играм - Алёшку, да?
   Мальчик попытался поймать взгляд профессора, но почему-то не сумел.
   - Я тоже об этом думал, Пал Палыч. Откуда вы их знаете.
   - И что надумал?
   - Надумал, что они в моей голове. Вы играете то, что чувствуете. И каждый, кто вас слушает, начинает чувствовать то же самое. А видит он при этом каких-то своих людей. Тех, о ком он думает, когда так чувствует.
   - Да.
   - Музыка играет чувство, верно? Но выходит, чувства у всех таких разных людей одинаковы?
   - Просто в каждом чувства по-разному смешаны. В ком-то больше гнева, в ком-то больше надежды, в ком-то - удали.
   - Значит, люди такие простые? И вы знаете, как они устроены?
   - Не то чтобы простые. И не то чтобы знаю.
   - Поэтому вы и сказали, что тоже только хотите научиться играть на флейте?
   Серёжа не видел лица Пал Палыча, но по голосу понял, что спутник улыбнулся:
   - Теперь ты понял, почему я решил учить тебя музыке?
   - Понял! - крикнул Серёжа и замер. Все обернулись в его сторону. И Серёжа неожиданно для себя выпрямился, улыбнулся широко-широко и закричал: "Ура капитану Сбериягоде!"
   - Урра! - подхватили вокруг.
   А над самым серёжиным ухом раздался шёпот Никольского:
   - И хватит бросать объедки Кашемиру. Пожалей зверя.
   Серёжа кивнул и, морщась от боли в расцарапанной лодыжке, тайком бросил между ножек стула индюшачью ножку.
  
  
   XXIII
  
   - Стой же, Серёга, стой, чёрт тебя дери! Я уже лет пять не бегал, - донеслось из-за спины.
   Я остановился. Рабик шумно выдохнул и посмотрел через моё плечо.
   Прямо под моими ногами лежал фрагмент раскромсанного человеческого скелета. Позвоночник с торчащими обломками рёбер на бело-жёлтом песке. Как в каком-нибудь мультике про пиратов. Немного поодаль отступающее в отливе море оставило грудину, тазовые кости, в грязных разводах череп.
   Рабик выругался и сел на влажный песок, обхватив колени и упершись в них лбом.
   - Так вот почему ты остановился. Из-за этого.
   - Я думал, я его похоронил. Море не приняло его.
   - Так это - Гришка?
   Я расхохотался, поднял череп, встал в позу Гамлета и сказал банально-выспренное:
   - Бедный Векша! Я знал его... Ну, точнее не знал. Сыграем в чеканку? - и я подбросил череп и подкинул его пяткой ввысь.
   Чхевадзе вскочил и набросился на меня, молотя кулаками. Он подмял меня под себя и успел нанести с полдюжины болезненных ударов, пока я высвободил здоровую руку, чтобы ответить ему хоть одним. Впрочем, гнев его погас так же быстро, как вспыхнул. Скульптор разжал кулак и обречённо взмахнул рукой, только что предназначавшейся для удара. Кряхтя, поднялся и пошёл к морю. Оторвал край рубахи, намочил и стал протирать мою разбитую скулу, плечо, сочащееся сукровицей ухо. Побитые места разом засаднили, я застонал, и он покачал головой.
   - Пресной воды у тебя, конечно, нет.
   - Оставь эту эпическую традицию промывать раны, мать Тереза. Минуту назад я думал, мне конец пришёл, а теперь ты строишь из себя сестру милосердия.
   - Я схожу с ума, - пожал плечами он, как будто это всё объясняло.
   - Вот новость! Твою нормальность уж несколько лет как в гробу черви жрут. Понимаю, у Моря всем хочется побыть маленькими мальчиками. Но ты не ребёнок. И я.
   - Ты не ребёнок. Ты сука.
   Я смотрел в бирюзовую даль, где метр за метром отлив обнажал песчаную косу, жёлтым хвостом убегавшую прочь от этого острова. Я хорошо помнил прогулку по этой косе. Там, на этой неверной песчаной дороге, я впервые встретил... Ну, да, впервые встретил её, Женечку.
   - Послушай, Серёг...
   А ещё вдоль этой косы так плавно и многообещающе катил меня гидросамолёт Конроя, а впереди расцветал обманчиво невинный рай, которому не хватало только жертвы.
   Отчего же не хватало. У него уже были целых две.
   - Серёг! Ты слышишь?
   Я обернулся.
   - Где рукопись, Серёг? Настоящая рукопись.
   - Чего? - изумился я.
   - Рукопись. Не те дерьмовые главки, что валялись в обрывках у тебя на полу прошлым утром. Настоящая книга. Та, которую ты действительно пишешь.
   - Её никогда не было, - ответил я. - Те обрывки - это всё.
   - Не-эт! Если уж ты решил пойти туда, - он махнул рукою в направлении косы, - скажи мне, где она. Не знаю, почему, но я убеждён: то, что я видел - это не всё.
   - Кем убеждён?
   - Рукопись, Серёга! Рукопись!
   Бросив мокрую тряпку на песок, я решился. А что, пусть почитает. Может, удавится.
   - Под матрасом. В головах. Женечка, небось, знает, - ответил я ему и подумал: "За что я его так ненавижу?"
   - И много там?
   - Откуда. Несколько листков. Очень мелким почерком. Рекомендую сжечь после прочтения. Мне они не понадобятся.
   - Даже так?
   - А что! - я театрально вскинул руки. - Путешествие на край Земли! Пешком в океан! Недурно, а?
   Рабик сплюнул в песок и презрительно бросил:
   - Ну, беги, беги. Это проще, чем сказать себе правду.
   Чёрт возьми! Да если я и утону, то скорее в этом словоблудии!
   - Какую, на хрен, правду? Что ты там бормочешь, скажи мне! Какое понятие у тебя может быть о правде?
   - Такое. Даже она это почувствовала. И назвала тебя на ты.
   Выслушивать эту бессмыслицу не было ни сил, ни жестокости. Оскользаясь на мокром песке, я направился в даль океана по обнажившейся косе, и ласковые ленты волн вились у моих ступней.
   Никто не смеет указывать мне, где там у меня правда, где нет. Придумали игрушку -вообразят себя правдознатцами и ну убеждать в своей правде всех направо и налево. Мордой в грязь тычут: "Ты что, не видишь, что заблуждаешься, сын мой?" Увещевают: "Покайся, признай правду, сразу легче станет!" И раздуваются, раздуваются над тобою, смотрят себе свысока, жалеют, покровительствуют, покрываются свищами благородной доброты и изливают на тебя через них лучи правдоуказующего гноя.
   Я представил, как падаю на песок, как в ярости молочу волны руками. Но с таким сарказмом вообразил эту картину, что упал лишь на колени, постоял, а затем встал и двинулся дальше. И плевать, что кандалы сарказма кованы из тоски и страха. Это тоже всего лишь чья-то правда.
   В боку колотилось всё сильнее, перед глазами заплясали радужные точки. Я приложил руку к груди. Зверёныш за эти годы вырос в матёрого зверя - и клетка становилась ему всё тесней. Теперь он поворачивался, пробуждаясь, и с каждым шагом я чувствовал, что это должен был быть шаг назад, а не вперёд, но упорно шёл к зеленеющему в недостижимой дали горизонту по дороге, которой не было начертано ни на одной карте.
   Быть честным с собою? Да! Разве я с собою не честен? Ну, право же - разве я боюсь признаться себе, что я её...
   В голове помутилось, я стукнул себя по груди, куда раз за разом словно размеренно втыкали осиновый кол, и смог сделать ещё несколько шагов вперёд. Мои последние шаги. Кол провернулся в груди ключом, и я перестал слышать море.
   Оседая в песок и прижимая обе ладони к распахивающейся клетке, из которой смрадно дышало, предчувствуя волю, сердце, я успел подумать о многом. О том, что Рабик, наверное, уже читает эту чёртову рукопись. О том, что я ушёл от острова необратимо далеко и достанусь приливу. Да я и не смог бы вернуться назад... И ещё о том, что флейты не звучат под водою. И что где-то есть женщина с паспортом на мою фамилию, что показалось почему-то странным. И о ржаных сухариках с чесноком, которые извлекают из старой духовки две руки в аляповатых прихватках. О чешуйках лака вишнёвого цвета, полыхающих на бархате ложемента. И... Кто это сказал, что мне не хватит смелости признаться себе, что я её... Её.. Женеч... кхм.. С самого первого, с самого раннего взгляда... Что я... Что я всё сделал, чтобы не думать, что я её...
   В уши ватно плеснулось море.
   - Люблю я её, чёрт возьми, люб!.. - и рот наполнился солёной водой.
   Мешком валяясь на разъезжающейся подо мной косе, я больше не пытался ничего проорать. Лишь подумал, как лениво треплет меня волна, и отдал концы. Меня окутал креплёный аромат цветущей вишни.
  
  
   XXIV.
  
   - Э-ге-гей! Чай-ки-и!.. - заливисто закричал Серёжа, дёрнул за рукоять, и "Лазарев" издал глухой утробный гул.
   От неожиданности три огромные птицы дрогнули, рассыпались по небу - и снова вернулись к прежнему курсу, а капитан Сбериягода расхохотался.
   - Не хочу тебя огорчать, юнга, но это не чайки. Видишь, летят невысоко, да ещё и против ветра, а от конца одного крыла до края другого метра два, не меньше? Эта птица зовётся альбатрос. Странствующий альбатрос.
   - То есть, перелётный?
   - Не сказал бы. Перелётные - это те, которые улетают в тёплые края, когда на родине холодает. А потом возвращаются. А у альбатросов по-другому. Они живут над морем.
   Голос капитана стал напевнее и отчуждённей.
   - После того, как проходит время высиживания птенцов на далёких холодных островах, альбатросы рассеиваются над океаном. Они не летят куда-то конкретно, просто странствуют над волнами и ищут пропитание. За день пролетают километров с тысячу. Раньше считалось, что они даже спят в воздухе. На самом деле - на волнах. И с трудом взлетают - слишком уж тяжёлые, а для того, чтобы взлететь, требуется помахать крыльями. Крылья-то у них приспособлены к тому, чтобы планировать в потоках ветров, а не для взмахов. Когда ты пугнул их гудком, они потеряли больше сил, чем за весь день полёта.
   Серёжа так и не понял, стыдит ли его капитан или просто рассказывает.
   - Впрочем, умеют они взлетать и просто расправив крылья над водой, если есть низовой ветер, - задумался Сбериягода. - Матросы раньше ловили их на наживку для развлечения - глупая забава. Альбатрос птица священная, есть поверье, что все несчастья моря обрушатся на того, кто посмеет убить такую птицу. И вот что я тебе ещё скажу, юнга. Это не просто поверье.
   Капитан открыл ногтем пачку "Явы", выбил сигаретку, раскурил задумчиво - и только после этого глубоко и звучно затянулся.
   - Но ведь царь природы - человек. Почему тогда на того, кто убил человека, не сваливаются все несчастья моря?
   Капитан нахмурился:
   - Откуда ты знаешь?
   - Знаю. Мне скоро девять.
   - Да. Солидный возраст, - без тени иронии пропыхтел сквозь сигарету капитан. - Почему, почему... Потому, наверное, что море больше ценит свободного альбатроса, чем... чем человека, - поспешно закончил он.
   Грустные-грустные мальчишечьи глаза смотрели на Серёжу из-под морщинистого лба Сбериягноды. "О ком он думал, когда Пал Палыч играл на флейте? Или о чём? Или это одно и то же? Хотя это не может быть одно и то же, как же?"
   - За что море любит альбатроса больше, чем человека? Потому, что человек не умеет спать на волнах?
   Капитан потрепал Серёжу по плечу и мягко отстранил со своего места. В дымчато-сером небе над фиолетовым океаном оранжевым водопадом струилась заря. Профиль капитана на фоне этого водопада казался резным крылом редкой бабочки, на миг оказавшейся в поле зрения. Серёжа даже подумал - а что у этой бабочки второе крыло? - и поискал его взглядом там, где оно должно было быть.
   - Альбатрос, дорогой мой юнга, управляет морскими ветрами, это его сила. А любит его море за то, что он не сбивается с пути. Не боится не сбиться с пути, - капитан стряхнул пепел в серебряную коробочку, посмотрел в даль, отчего-то насторожился и жестом отослал мальчика вниз. Сам же выкурил ещё сигарету. И ещё одну. И ещё. Не зажигая огня.
   А Серёжа завернул в радиорубку к своему новому другу радисту Брынзе. На самом деле фамилия радиста была Гусулвели или Сулгулвели - выучить её на "Лазареве" так и не смогли. Загорелого усатого здоровяка именовали то "Сацибели", то "Сулугуни", пока тот наконец не попросил звать его просто Брынзой - чтобы прекратить затянувшуюся путаницу.
   Никелированные ручки приборов у Брынзы всегда сверкали как ледяные, и на лице радиста плясали пятнышки отражённого света. Огромные эбеновые руки, которые могли бы поднять в воздух слона, колдовали над пультом, со щелчком поворачивая крохотные рычажки. Пульт попискивал, но попискивал весело - видно было, что Брынзе он доверяет целиком и полностью.
   - Ого! Квёлая команда пришла, - радист сдвинул наушники на шею и протянул юнге ладонь. Серёжа шлёпнул по ней с весёлым звоном.
   - Постой, постой. А руку пожать, как мужчина мужчине?
   - Их у меня всего две, - скрывая улыбку, потупился Серёжа. Он уже видел, как Брынза колет грецкие орехи в сжатом кулаке, чтобы не сорить шелухой.
   В большом динамике что-то пискнуло, разорвалось очередью щелчков, и Брынза, поклацав тумблерами, весело буркнул что-то в микрофон. Сказав "Отбой!", он вновь повернулся к мальчику, улыбнулся одними белыми зубищами, оперся рукой на колено и сказал:
   - Вот ты станешь большим, да? А я буду тогда стареньким согнутым осетином. Моряком на пенсии, да? И станешь ты героем, буду тебя по телевизору смотреть. Вот - и вспомню, как ты мне руку не пожал. И больно мне будет, да?
   Глаза у Серёжи еле заметно блеснули, и будь он на пару лет помладше, он бросился бы на шею этому смеющемуся человеку, который так легко говорит такие серьёзные вещи. Но словно чьи-то руки сжали серёжины плечи, развели лопатки и не пустили обнимать радиста. Вместо этого юнга выставил вперёд руку и сказал:
   - Ещё посмотрим, чья сильнее!
   Но когда Брынза протянул к его руке свою свинчатку-пятерню, глаза у Серёжи полыхнули таким ужасом, что разом высохли. Грозный радист мягко сжал тонкую, как гусиная лапка, ладошку. Потом повёл в воздухе другой рукой, щёлкнул пальцами, и меж них ниоткуда возникла колода карт.
   - Ну, а пока дел неотложных нет, сыграем-ка мы, юнга, в очко.
   - Я не умею. Это сложнее, чем в трилистник? - спросил Серёжа, аккуратно вытягивая руку из жмени радиста.
   Брынза замер, повращал глазами и заинтересованно покосился на мальчика.
   - А как играют в трилистник?
   - Ну, это ж известная игра, у нас каждый вечер во дворе... - начал было юнга - и замер.
   Весельчак Брынза, который знал десятки, а то и сотни карточных игр со всего света, густо побагровел и оскорблено поджал губы.
   - Если ты мне не расскажешь, - страшным голосом пророкотал он, - у меня отвалится правое ухо!.. И сожрёт тебя!
   - У него нет зубов, - засомневался Серёжа. Но глаза на всякий случай зажмурил.
   - Это с каких пор?
   - С тех самых, как на него медведь наступил, - не открывая глаз, выпалил юнга.
   Это была правда. Петь Брынза любил - но неладно и, страшно сказать, самозабвенно. Но знал за собой эту беду и, пробормотав "Шутку понял", принялся постигать азы незнакомой игры.
   "Трилистник" оказался незамысловатым дворовым пасьянсом. Однако когда Серёжа в который раз выиграл, радист совсем скис.
   - Мухлюешь!
   - А вот и нет!
   - Жулишь, юнга!!
   - А вот и нет!
   - А это тогда что? - рявкнул противник и вытянул у мальчика из-за уха семёрку бубей. Потом - десятку треф, уже из-за другого уха.
   - Сам ты жулик! - смеясь, горланил восхищённый юнга и молотил балагура по смуглокаменному животу. Живот этот трясся от хохота, гулкого, как эхо в бездонной бочке.
   И среди весёлого ора и возни выстрелом прозвучал нежданный тихий голос:
   - Нерегламентированные занятия, радист?
   Плечи Брынзы разом сникли, сам великан съёжился и беспомощно поглядел на тонкий сутулый силуэт в проходе. Первое, что бросалось в глаза - костлявые, под неправильными углами торчащие руки вошедшего. Двигались они непредсказуемо, пугающе непредсказуемо. Интеллектуала, доктора наук, уникального специалиста в области гидрометеорологии и изобретателя Юлия Михайловича Шлезенберга вообще побаивались на корабле, даже капитан - а уж капитаны-то, считал Серёжа, совсем бесстрашные люди. Что уж говорить о помертвевшем Брынзе, язык у которого разом отсох.
   - Ты - пришёл зачем - Шлезенберг? - спросил этот новый и мёртвый Брынза.
   - Так, просто, - гидромет сел на фоне проёма - силуэт рассёк меркнущее на заднем плане море. Маме бы он понравился. И сейчас, и в свете дня: светловолосый, с высоким бледным лбом, как актёр серьёзного кино.
   А вот Брынза бы маме не понравился. Чёрный от загара, голопузый, вихрастый и шумный.
   Серёжа смотрел на одного, на другого. Разные какие. Чёрное и белое. И всё же у них было что-то общее, о чём они не хотели говорить при Серёже. Звенящее в тишине, как натянутый трос (точнее, шкот - надо учить морские слова, напомнил себе мальчик), и такое же напряжённое. Нехорошая тайна.
   "Он ведь ему не друг. Не может быть, чтобы друг", - подумал Серёжа. Брынзу на корабле просто обожали. Не могло у радиста быть таких гнетущих друзей.
   "И не враг, - решил он чуть погодя. - Сейчас нет врагов. Войны же нет".
   А эти двое сидели и загадочно молчали, и на полу поблескивали рассыпанные карты. Брынза как будто перестал замечать Серёжу, едва появился гость. А Шлезенберг и вовсе не обращал на юнгу внимания. Но Серёжа знал, что оба не начинают говорить потому, что он здесь.
   - Над морем очень быстрые закаты, - вдруг сказал, пожевав нижнюю губу, Шлезенберг. - Только что солнце, казалось, высоко висело над горизонтом, и вдруг - рраз! - и его уже нет, закатилось, совсем... Это ощущение возникает у нас потому, что мы видим два солнца - настоящее и отражённое в воде. И глаз оценивает скорость движения не по отношению к горизонту, как бывает на суше, а по отношению к иллюзорному солнцу, которое скользит по воде навстречу настоящему. Отражённые объекты ближе, чем кажется.
   - Браво, лектор, - буркнул Брынза.
   - Всё на свете совершается с постоянной и закономерно установленной скоростью, - продолжил гидромет, - и если нам кажется, что что-то происходит быстрее или медленнее, чем нужно, - значит, мы наблюдаем его движение относительно подвижной точки отсчёта.
   - Ты пришёл сюда, чтобы формулировать принцип относительности?
   - Отнюдь, - гнусавое словечко заставило Брынзу поморщиться, и говорящий, отметив это, удовлетворённо продолжил. - Это, скорее, принцип безотносительности. Гласящий, что "рано" и "поздно" - это только наша иллюзия. А всё на свете бывает только вовремя, то есть - именно тогда, когда бывает. Или же не бывает вовсе. Завтра - вовремя.
   Радист бросил на незваного гостя такой взгляд, что у того, казалось, вот-вот задымятся волосы. Но волосы у блондина не задымились, и искры с них не посыпались. Вместо этого Шлезенберг вялым голосом резюмировал странный разговор:
   - Каждый из нас исполняет свой долг, радист.
   И тут что-то словно взорвалось. Отшвырнув лодыжкой стул далеко назад, Брынза вскочил, зажав ручищей тяжеленный стальной микрофон. Великана колотил озноб; и кажется, радист что-то рычал, не разжимая рта.
   Шлезенберг не дрогнул. Просто встал, примирительно выставив вперёд руку, и молча вышел.
   А Брынза понуро вернул микрофон на стол и процедил, положа руку на серёжино плечо:
   - Послушай, юнга. Если кто-нибудь однажды попробует взять тебя на слабо... Не ведись, - и в такт слогам несколько раз дотронулся шершавым пальцем до серёжиной переносицы, - Не-ве-дись! Понимаешь? Если скажут: "Да ты трус!" - отвечай "Я трус" и гордо уноси ноги. Если получится гордо. Ты понял?
   - Понял. Только почему?
   - Потом жалеть не будешь, - и Брынза посмотрел на Серёжу так убедительно, что мальчик вдруг понял, что никакой Брынза не взрослый, а самый настоящий ему, Серёже, ровесник - просто очень-очень большой.
   - Ну, я пойду? - прошептал мальчик, тем более что где-то за дверью раздался голос Никольского.
   - Ага. Завтра приходи, - радист заговорщицки подмигнул. - Ни разу меня в свой трилистник не обставишь, клянусь хромой табуреткой!
   - Всю ночь тренироваться будешь?
   Вместо ответа Брынза щёлкнул зубами, и карты рябой гармошкой перепорхнули из одной его ручищи в другую.
  
  
   XXV.
  
   Луна серебряным голосом напевала Шопена, и девушка в углу балкона слушала, облокотясь на хребет мраморной гарпии. Внизу раскинулся душный августовский вертоград, полный светлячками и дриадами. Из такого Ромео в свой час взывал к Джульетте - и имел успех.
   Я не взывал, но успех, похоже, у меня был.
   - Обними меня за плечи, - сказала она. - Мне холодно.
   Я подошёл сзади и обнял её за плечи. Мы слушали серебряный голос, и старинное платье мягко пружинило в руках.
   - Почему ты не назовёшь меня по имени? Я так любила, когда ты шептал моё имя. Так тихо шептал, в самое сердце.
   Ни разу в своих снах я не звал её по имени. Говорила всегда она. Всегда - одна и та же просьба. Что изменилось?
   - Почему сегодня ты не просишь отпустить тебя? - я еле сам себя слышал.
   - Потому что теперь ты со мной. Ты вернулся ко мне. Навсегда...
   Меня издавна пугало это слово. Особенно когда оно слетало с прелестных женских губ. Впрочем, губ я сейчас не видел.
   - Раньше во всей этой вечности я была одна. Вот теперь ты со мной, и больше мне ничего не нужно.
   Её голова уютно покоилась на моём плече, но мне почему-то хотелось совершенно другого покоя. Минутной передышки, чтобы вправить себе мозги. Потому что если все вокруг не прекратят говорить загадками, я свихнусь. И, кажется, этот миг недалёк. Если, конечно, мне прямо сейчас не протянут разноцветный пакетик, полный разгадок.
   Да, я серьёзно верил в такой пакетик. Потому что с тех пор, как Мила уехала к матери, бросив меня лететь на далёкий тихоокеанский остров, реальность вокруг свернулась в бараний рог упорно клинического бреда. В этом, конечно, был плюс - я расхаживал по этому бреду эдаким гамлетом, и, распушая фазаний хвост, упивался расписным отчаянием: "Порвалась дней связующая нить... Обрывки мира - как соединить?"
   - Никак, - вздохнула она, и я вздрогнул. - Разве что сперва поужинать для поддержанья сил.
   - Разве в вечности ужинают?
   - Только тем, что действительно вечно. Притом, Ваша светлость, уже готовы и столовая, и опочивальня.
   Я медленно развернул её лицом к себе, и мир вокруг поплыл, а я замер - на меня глядели вовсе не лунные, не рождённые грёзами, а земные и полные слёз глаза - цвета болотной воды, мшано-зелёные по кромке, беззащитные и оттого несущие роду мужскому истинную погибель. И мне подумалось, что даже во сне я не понимаю этих женщин, с чего они плачут и почему их просьбы так нелогично сменяют друг друга. А потом мир окончательно размылся, и вместо её лица вдруг возникло лицо Милы, беспощадно насмешливое и родное. Она коснулась пальцем своих губ, затем моих - и прощебетала:
   - Мальчик любит девочку из сна...
   Кровь моя рванулась ей навстречу, бешеной волной ударилась о тело изнутри, так, что до висков донёсся гулкий звон, обожгла ладони и щёки, хлестанула по сердцу и кипучим водопадом ринулась к паху. Насмешливо-наивные подначки Милы всегда так действовали на меня. Я прижал её к стене... Но Милы уже не было - два чужих и прекрасных глаза цвета болотной воды смотрели прямо в меня и признавали моё право... А я-то думал, незнакомка из сна скажет что-то вроде "Вы скотина, милорд".
   Не сказала. И вообще это неуместное слово "милорд" я, наверное, выдумал, иначе откуда оно взялось в голове... Так моё сознание выдумало этот сон, не заботясь об уместности деталей. А когда знаешь, что всё это сон, его спонтанность больше не напрягает, и начинаешь получать удовольствие. Чёрт побери, я хотел её прямо здесь и сейчас.
   А она ускользала - из проёма в проём, из галереи в галерею - и шитьё её платья сияньем спорило с луной. Я уже ненавидел это платье, скрывавшее вожделенное лунное тело. Ноги сами собой перешли на бег, дыхание срывалось, повороты, залы, неведомые покои бесконечного дворца мелькали и тут же стирались из памяти, а впереди маячило соблазнительное лунное пятно её оголённых плеч.
   Двери в столовую были кедровыми, массивными. Открыть их было непросто. Это была работа для дюжих слуг, но слуг при ней не было. Ей оставалось надавить на двери всем телом. Она прогнулась... Я застонал - во сне и, наверное, наяву.
   Огромная полутёмная столовая, в дробном блеске канделябров, улитых пахучим свечным жиром, устланная то ли коврами, то ли стрижеными и крашеными шкурами, встретила беглянку сотнями настороженных взглядов с закопчённых картин, мозаикой усеивающих вздымающиеся во мрак стены. Стол, длинный, резной, с которого я смёл льняные салфетки и чернёные тарелки с каменьями, станет ложем, окружённым пролитыми кубками и мозаикой раскатившихся фруктов. А она, та, что страдала за меня и ждала, получит сполна по вере своей.
   Я распахнул венецианское окно, и плеть увивающего раму винограда затрепетала в сквозняке. Горячка схлынула. Шут, которым я себя выставил, гаденько засмеялся.
   Она лежала не двигаясь - волны луннотканого шитья, заголившаяся млечно-белая лодыжка, заломленные напряжением руки.
   - На сколько персон ужин? - спросил я наугад и галантно подал ей ладонь.
   - Друзья придут, - неопределённо сказала она, поднимаясь. - Ведь ты вернулся.
   - Как они узнают?
   - Никак. Просто почувствуют и придут. Это как пророчество: я знала, что едва ты вернёшься, моё одиночество кончится. В доме зазвучит музыка, голоса друзей, пение птиц. А сейчас я совсем не чувствую себя одинокой. И музыку, кажется, уже слышу. Это тот смешной усатый маэстро из казино Доммайера.
   - Ты знаешь его музыку?
   - Конечно. Ведь я - счастливая. Да он и сам будет сегодня.
   - Та-ак. Интересно. Кто ещё?
   - Маэстро Свиридов. Мсье Шопен, Григ, Адамович, будет Пётр Ильич с Александром...
   - С сыном Александром? - я усадил её в кресло, которого не коснулась брызнувшая со стола еда.
   - С каким сыном? С императором. Когда тот отошёл в мир иной, то первым делом спросил: "Где Чайковский?" Александр Александрович так страдали по смерти своего любимого композитора, что теперь всюду, где бывает Пётр Ильич, бывает и Александр.
   - А цесаревна? В смысле, императрица.
   - А что цесаревна? - ответила она.
   Я пожал плечами.
   - А кто такой... Адамович?
   - Ты всё забыл. Музыкант, композитор третьей четверти XXI века, сам папаша Гендель считает его своим наследником. Впрочем, папа Иоганн на это обычно говорит: "Горги, не примазывайся".
   - Талантливый, выходит?
   - Не знаю. Он сторонник полифонического примитивизма, от которого я не в восторге. Это ты от него без ума.
   - Погоди, милая. Если этот товарищ из конца XXI века, то он ещё просто не родился. И быть от него без ума я, таким образом, просто не могу. И он не может быть наследником ни одного из Основателей, потому что ещё не появился на Земле и не написал ничего, за что его можно так называть.
   Она улыбнулась и пожала плечами.
   - А ты на миг представь земную твердь, где вместо городов - года. А дом наш просто парит над этой твердью. И гости из разных лет могут прибыть сюда одновременно. Чем они, кстати, и пользуются. Ну, что ты приближаешься ко мне с таким голодом в глазах?
   - Они прибудут не скоро, - сказал я. - А если и скоро, то тактично подождут, не впервой. Вот этот стол ждёт только меня и тебя. Не сядь попой на вилку, милая.
   - Вилок ещё не изобрели, - ответила она. И дала мне пощёчину, которую тут же компенсировала улыбкой. Я подсадил её на край стола и попытался избавиться от этих дурацких средневековых одежд. Узелки-верёвочки, сложные обмотки, чтоб их...
   За изобретение узла на гульфике, видимо, нужно сказать спасибо орде перепивших гномов. Я штурмовал его снаружи и изнутри, но кожаные шнурочки только сильнее затягивались.
   - Я помогу, - шепнула она и, наклонившись, справилась с узлом. Языком и зубами.
   - Мила-я, - просопел я, задирая её платье, - как я раньше без тебя был...
   - Да, любимый, - выдохнула она. - Как жаль, что ты так поздно умер.
   Войска мои, шедшие на приступ, мигом свернули атаку, и орудие моё, внезапно обмякнув, качнулось вниз. Я вдруг понял, что это правда. Умер, да. По-настоящему. И мелькнула глупая мысль: "Это Рай или Ад?" - и исчезла.
   Там, где-то и когда-то, прибой слизывает смертный пот с моего тела, мешая его с солёной водой.
   Я умер на руках у моря.
   - Ты не хочешь меня, супруг мой?
   Я умер. Умер в море. В том, в которое не верил, в том, которое считал декорацией из крашеной тряпки. Я умер в театре, на сцене, во время грандиозного спектакля "Жизнь Бессмертнова", на который не пришёл ни один зритель.
   - Что с тобой? Почему ты остановился?
   Скрюченное, моё тело лежит под неглубокой водой, в полусжатых кулаках песок. Вязкие отзвуки чьих-то голосов над волнами не достигают угасшего слуха. Мокрые джинсы чуть колышутся на лодыжках, когда волна накрывает меня - и прилипают к остывающей коже, стоит воде отбежать назад.
   Это ничего, ничего. Рукопись моя окончена, она и верно лежит под матрацем. Я дважды наколол этого самодовольного творца каменных толщ. Первый раз - тем, что написал. Второй - тем, что умер. Сам, без его помощи. Ушёл умирать в море, наплевав на его гостеприимную землю.
   Взрослые твердили нам, мелким: "Самоубийство - удел слабых". Мы огрызались: "А вы попробуйте решитесь!" А вырос - и стало понятно: это не мы выбираем самоубийство.
   - Дорогой!
   И не самоубийство выбирает нас...
   - Бертольдо! Иди же ко мне!
   Есть некая третья сила, которая сводит нас и самоубийство вместе. И, повязанный с ним, ты уже действуешь как на автомате. Тупо, механически, ни о чём не задумываясь, потому что эта машина уже не принадлежит тебе и всё уже придумано судьбой и телом. Можно ли противостоять этому сговору - или остаётся лишь, как Сенеке, философствовать об отвлечённом, созерцая перерезанные вены?
   - БЕРТОЛЬДО!
   Пламя свечей всколыхнулось от её крика - и я понял, что кричит она моё имя.
   Я Бертольдо Мольтистелли, музыкант и композитор, непревзойдённый мастер сладкозвучной флейты, задолго до Бёма сумевший поставить инструмент войны на службу любви и скорби. Я помню это, я читал о себе в энциклопедии музыки много лет назад. Хотя нет, много лет назад - я умер. Так правильнее. Умер, и передо мной - моя жена, Фелисиана. И я снова хочу её.
   И я поднялся, ненасытный...
  
  
   XXVI.
  
   Тут Серёжа окончательно решил встать. Пал Палыч спит тихо, дышит ровно, хотя и лежит по-императорски, на спине. Ему хорошо. Он не видел, как этот самодовольный немец обидел сегодня Брынзу. А Серёже не до сна. Страшно. Потому что Брынза никак не вступился за себя, хотя Шлезенберг, видно, больно ударил его, пусть и одними словами. Как это произошло? Слова-то были самые обычные. Не обидные и к Брынзе вроде бы не особо относящиеся - а действовали почище иных кулаков. На мгновение Серёжу охватило чувство близости к открытию, всё слегка сжалось внутри - и отпустило. То ли секрет простых слов именно в том, кем и кому они говорятся?
   Вот бы положить этому гаду скользкую рыбину под порог!
   Эта мысль была гораздо яснее рассуждений о природе слов. Ни минуты не колеблясь, Серёжа скользнул в коридор, чтобы исполнить своё намерение. На полубаке у него была запрятана подаренная кем-то из команды удочка, а кусок ржаного хлеба от ужина прекрасно сойдёт за наживку.
  
   "Лазарев" спал так спокойно, что было слышно, как во второй лаборатории чертит по хрусткой бумаге самописец, ловя электронным нюхом слабое дыхание далёкого морского дна. Лампы в коридоре тускло перемигивались, усталые и никому не нужные.
   Серёжа ступил из каюты на истёртый ковёр. Налево - поворот в научно-исследовательский отсек, направо - жилые помещения. А ему ни туда ни туда - наверх, почему же он повернул налево?
   Там он бывал только в ближних отсеках. Первая и вторая лаборатории общего назначения, с шеренгой анализаторов, единой лаборантской и гудючими вытяжными шкафами была ему хорошо известна. Геомагнитное отделение он знал только потому, что следом шла акустико-резонансная, из которой, если она не заперта, по винтовой лесенке удобно подниматься в тесную каморку радиста. Да кабинет медсестры. Вот, пожалуй, и все "научные" места, которые он успел кое-как исследовать. Ещё накануне они казались огромным миром. А теперь Серёжа обратил внимание на то, как далеко уходит вдаль этот тусклый коридор, испятнанный бесконечными дверьми. Над каждой - табличка и череда сигнальных лампочек, за каждой дверью - таинственное что-то. О котором он до сих пор не имел никакого представления! Мальчик понял, что его провели. И как!
   Ниоткуда появился кашемир и потёрся юнге об ноги. Мальчик поднял его, уложил мохнатым пузом вверх в колыбельку рук - и наставительно прошептал:
   - Кашемир, проныра! Запомни: если тебе нужно что-то спрятать - не прячь, а просто отвлекай от него внимание. Понял меня?
   Кот согласно муркнул и, отпрыгнув, исчез, оставив на серёжиных руках тонкие красные царапины. Когда Серёжа прекратил на них дуть, Кашемира и след простыл, и Серёжа заключил, что кот прекрасно усвоил урок. Как бы научиться так же ловко маскироваться?
   "А рыбу Шлезенбергу я ж таки подсуну! Потом!" - угрожающе прошептал полночный путешественник и на цыпочках двинулся в только что открытую неизвестность.
   Стоило ему ступить на terra incognita, как под башмаком скрипнуло, пронзая тишину. Серёжа быстро переступил и оказался у первой из незнакомых дверей. Прочитал табличку над нею, нахмурился и двинулся дальше.
   Надписи на табличках озадачили бы самого капитана Врунгеля. "Оптимизаторская", "Распрямлятор синусоид", "Лучеполевая", "Квазаратор", "Диагност частотностей", "Прагматикон Шлосса", "Фиксация смещений", "Модулятор", "Отражатель ПАСФ", "РПДФТ. Осторожно, играющая баба!", "WC". За последней дверью оказался ещё один гальюн.
   В остальных, запертых помещениях стрекотали неизвестные механизмы. Их голоса одновременно будоражили и успокаивали: ведь среди этого технического шума не было места звукам, издаваемым другими людьми. Или было? Ведь кто-то же точно не спит. Вахтенные не могут спать!
   Там, в дали коридора, по полу каталась полоска света от приоткрытой двери. И, кажется, оттуда на миг донёсся голос - или голоса? Пойти туда? Серёжа обернулся и увидел, как далеко остался жилой отсек. А коридор уводил вдаль, последние помещения, похоже, были у самой кормы, их двери в полумраке дежурных ламп даже не видны. Идти? Нет?
   Сзади лязгнул ведущий на палубу люк. Кто-то начал потихоньку спускаться, отрезав Серёже путь к каюте, где мирно спал Пал Палыч. Единым духом пробежав сомнительные метров двадцать до приоткрытой двери, Серёжа заглянул внутрь и, никого не увидев, метнулся внутрь.
   Людей здесь не было - был только мерцающий свет и голоса. Они неслись из дальнего угла, с пластинки, которая играла никому на оцинкованном столе. Женский голос, глухой, глубокий, пел. Иногда его прерывали мужские, поодиночке или все разом. Не все они говорили на понятном Серёже языке, не всё можно было разобрать. Поэтому, забившись в угол, он стал ждать - и слушать песню, простую, незамысловатую, ни о чём:
   Плыла я, плыла,
   Но лодка мала,
   А я не могу одна.
   На берег сошла,
   Мне ива дала
   Половину ствола для челна.
   Сказала: в челне,
   На белой волне,
   С любимым катайся всласть.
   И там, среди волн,
   Покликай того,
   Кто умел моё сердце украсть.
   - Музыкальные способности, адаптивные к атмосферным условиям, - заметил пожилой голос. - Кто бы мог подумать.
   Другие голоса загудели.
   В коридоре скрипнуло. Серёжа нырнул под стол и вжался в стену, стараясь полностью уместиться в тень.
   Пластинка вертелась.
   За дверью кто-то топтался и дышал, затем позвал:
   - Кто здесь?
   "Ищи дураков!" - подумал мальчик, поджимая в темноту непослушные ноги.
   Дверь отворилась вполовину. Появилось новое лицо. Лицо это уже известно Серёже, но неизвестно читателю, следовательно, надо сказать о нём пару слов. Худой, лысый. Да, похоже, двух слов будет маловато.
   Итак, в двери показался дядя Сева, Всеволод Юрьевич Гросс, специалист по электрическим и магнитным излучениям, известный и даже, кажется, осенённый научными званиями и степенями по самую сияющую маковку. Грустный, ироничный человек с пистолетом, добрый и разумно решительный в мелочах.
   - Это пластинка, - сказал ещё один голос за дверью, и за Гроссовым плечом возник Сазанов. - Здесь все свои. Убери железяку.
   - Ты обманул. Я их не вижу.
   - Зато слышишь. Это Верхоглядов, Дерк, Фаулер, Камински и кодовый объект Ариадна. У тебя есть сомнения?
   - У меня есть пистолет. Я пришёл не затем, чтобы слушать виниловый трёп. Ты пообещал мне воскрешение мёртвых. Может, для начала попробуешь воскресить себя?
   Он махнул оружием так, что у Серёжи душа ушла в пятки. Он и так-то был немало перепуган. Потому что Сазанов, которого он услышал сейчас, был совсем не похож на себя самого. Никакого пустословья, никаких причитаний, только чёткая, выверенная речь. Это был другой, совсем незнакомый Сазанов - и оттого очевидно опасный.
   - Тебе не нужно воскрешать мёртвых. Ты хотел получить у них ответ. Но неясно, что бы они ответили тебе, даже восстав из могилы.
   - Ты можешь предложить другой способ?
   - Эх, ты. А ещё учёный. Должен бы знать: в могилу ответов не уносят. Все они остаются на этой земле. Надо лишь правильно искать. Я - нашёл.
   Над столом что-то зашуршало, игла царапнула по пластинке, и запись зазвучала с нового места. Галдело сквозь треск учёное собрание, канувшее в вечность. Сазанов был кое в чём не прав: мёртвые всё же воскресали.
   - Слушай внимательно, мон снайпер. Слушай - и убедись, что ключ ветров был рядом с нами всё это время. Просто ты не знал, что искать. И я. А эта пластинка - знала.
   Женский голос завёл новую песню:
   Я на дудочке играла,
   Гудом дождик зазывала,
   И полил поток небесный,
   Но была красивой песня -
   Я играть не перестала.
   Ах, зачем не перестала?
  
   Волны залили долину,
   Где гулял мой друг со мною,
   Унесло его в пучину
   Быстротечною водою.
   Ах, зачем была красива
   Эта песня чаровница?
   Я играла так счастливо -
   Кто же знал, что так случится!
   Гросс приблизился и сел на край оцинкованного стола. Побарабанил пальцами по крышке - получилось похоже на дождь. Затем остановил запись, зашебрашился над съёжившимся внизу Серёжей, и под стол проник запах табака.
   - Здесь нельзя курить, - заметил Сазанов, отгоняя рукой сизые хлопья.
   - Не хочешь ли ты сказать, что эта дурацкая песенка и есть ответ?
   Сазанов пожал плечами.
   - И ключ к небесам и водам находится в какой-то дудке? Так ты говоришь?
   - Это сказала Ариадна.
   - "Это сказала Ариадна"! Ха. Стоит ли верить записи голоса мёртвой русалки?
   - Если ты веришь в само существование русалки... В ключи от неба и вод... Что тебе стоит, любезный Гросс, простереть свою веру чуть дальше?
   - Дудка?
   - Чем дудка хуже пентаграммы на полу или заклинания на древнем наречии?
   - Но дудка?!
   Ноги Сазанова с пришаркиванием пересекли пол, остановились напротив стола.
   - Ты, Гросс, всегда любил высовываться. Фамилия в тебе, что ли, свербила? Вон, в профессоры выбился. А думать не научился. Мысли прямые, как по линейке. Погоди, не перебивай. Ключ не дудка. И не музыка. Его вообще невозможно украсть. Ключ - это всё вместе: дудка, мелодия и музыкант.
   - Сказки! Всё на свете воспроизводимо. Хороший модулятор частот обеспечит воспроизведение последовательности звуков определённого тембра...
   - Заткнись. Когда нужно говорить как учёный, ты рассуждаешь, как бабка-повитуха. А когда наоборот нужно просто услышать и поверить, в тебе просыпается твердолобый мудак с учёной степенью. Ты всё время видишь мир одним глазом, и каждый раз не тем.
   - Зарываешься, инженер.
   - Это ты зарываешься. Дай сюда свой пугач.
   - Этот пистолет со мною четыре года.
   - Ну и хватит с тебя. В нашей стране штатским запрещено носить при себе оружие. А "Лазарев" - территория нашей страны. Отдавай.
   - Держи, - после короткой возни процедил Гросс. - Одного не пойму: зачем такой не выбившийся в люди гений помогает преуспевшему в науке идиоту вроде меня?
   - Сарказм глуп, - равнодушно ответил Сазанов. - Ты здесь не потому, что я хочу тебе помочь. А потому, что ты мне мешаешь.
   - И всё?
   Судя по интонации, Сазанов пожал плечами:
   - Всё.
   Хлопок, раздавшийся следом, был таким же спокойным. Гросс, покорный силе тяготения, сполз на пол, и его мертвеющий глаз уставился на юнгу с неожиданной искрой озарения, понимания. Вместо второго глаза бил из головы слабенький кровавый ключик. Губы напоследок двинулись, выплюнув два слова. Потом, спустя годы, Серёжа абсолютно точно вспомнит, что это были слова "Труба Гавриила". На самом деле умирающий прошептал: "Глупый юнга".
   Сверху спустилась рука, вложившая пистолет в жменю обмякшему Гроссу. Пластинку остановили.
   Затем погасили свет, но почти тут же включили снова.
   Дверь в отсек прихлопнули снаружи.
   В темноте, под цинкованным столом, сбивчиво дыша, тихо-тихо выл Серёжа Бессмертнов, на которого непроницаемым птичьим глазом смотрел покойник.
  
  
   XXVII.
  
   Я так долго смотрел в зеркало, что, похоже, серьёзно повлиял на статистику, ведущую счёт между мужчинами и женщинами. Да, несомненно, это был я: патлатый брюнет с эспаньолкой и сурьмлёными бровями. Судя по лицу, баловень судьбы и женщин, интриган, подлец и гений.
   Жена моя за вечность не утратила положенных женщине навыков. Возможно, не один год её учили ублажать мужчину, как учат всех богатых невест этой благословенной Богом страны. Мой друг Макиавеллий прав: главное достичь своей благородной цели, и неважно как, но по пути к цели необходимо получать удовольствие. Вот мономаны достижению не рады: для них обретение желаемого значит конец жизни, далее ждут бессмысленность и тщета. Мудрый же не пренебрегает удовольствиями на пути, и это лучшее лекарство от меланхолии.
   В крови ещё бродила гашишная ленца, в голове теснились отголоски всхлипов клавикорда, доведённого до судорог, а на приступке лежала шитая тетрадь, в значках которой я не понимал ни бельмеса. Мой собственный дневник.
   Сперва мне казалось, я разгадаю шифр легко. Закорючки под чертежами флейт должны быть буквами и цифрами, несомненно. Я перебрался поближе к огню, погрузился в проклятую головоломку - но вечность шла, а ответов не было. Я извёл немало пергамента на бессмыслицу предположений и уж думал принять чего-нибудь для успокоения сердца. Мертвецу всё равно, каким ширевом наполнять безответную плоть, мертвецам позволительно многое.
   Решение головоломки я начинал с простого. Двадцать два знака. Либо десять цифр и двенадцать букв, либо буквы образуют и цифры. Двадцать две буквы - кроме еврейского алфавита, нет такой азбуки. Но игры с иудейским алфавитом и с картами Таро ничего не дали: дневник явно был писан без опоры на двадцать две буквы Закона. Тогда я начал играться с арифметикой и геомантией. Две двойки, дважды одиннадцать, корень из 484, пятиугольное число номер четыре. А после полутора бутылок ливанского я даже вывел, что есть 22 способа представить восьмёрку в виде суммы целых неотрицательных чисел. Всё развлечение. Только к разгадке собственных записей меня это не приблизило.
   - Что ты напеваешь, дорогая?
   - Твою песенку - помнишь, ты меня ей научил, когда показывал, как играют на флейте?
   Я откинулся в кресле и вопросительно посмотрел на неё.
   Она заправила за ухо прядь волос, опустила глаза и запела:
   На свете есть двенадцать нот:
   Как хочешь, так верти.
   А пальцев нам Господь даёт
   Не боле десяти.
   Поди по клапанам поспей
   За музыкою сфер!
   То, как ничтожен человек,
   Ничто не выкажет мудрей
   Господних этих мер.
   Всё-таки она сокровище. Я ей так и сказал.
   - Ты насвистывал её вечерами, помнишь? И велел мне не забыть её.
   - Ты не забыла.
   - Ты попросил.
   Наверное, это и есть любовь. Вечность, нескончаемая головоломка и ключ, который ты отдал той, что боготворит тебя.
   - Принеси мне, милая, яду.
   - Зачем?
   - Раз уж возможности позволяют, хочу перепробовать все яды и составить дегустационный лист.
   По-моему, недурной способ проводить вечность.
   Двенадцать нот. Да, ровно двенадцать полутонов. И десять пальцев. Так...
   Я взял дневник в руки.
   "Ибо это не жизнеописание и не исповедь..."
   Хорошая строка. Яд Сократа - цикута. Начнём-ка с него.
  
  
  
   XVIII.
  
   "Ибо это не жизнеописание и не исповедь, и не дневник. Это наставление или, если хотите, притча каждому имеющему уши и глаза.
   Имя моё Бертольдо Мольтистелли, я великий Мастер, и кое-кто, пожалуй, чтит меня чернокнижником, только это всё наветы, ибо свято я верую в господа Бога моего. Я спешу засвидетельствовать это, ибо времени у меня немного. Под окнами моими беснуется бунтующая толпа, готовая растерзать меня в клочья, и думаю, так тому и быть. Поэтому, высокочтимый читатель, можно сказать, что перед тобою и моё завещание, только поверь, немногое оставляю я тебе. Скудную повесть моей души, не более.
   Я родился в Пеллегрино, близ Флоренции. Отец мой, Гвидо Мольтистелли, был прирождённым купцом. Говорят, в детстве он проглотил серебряную ложку, принесённую ему "на первый зубок". Ему отчаянно везло в кости, но, похоже, Господь подарил ему не только везение, ибо в шахматах он был не слабее.
   Хватка была его вторым я. Взяв с моей матерью в приданое две суконных мануфактуры и ощутимый пай в банке её папаши, он в два года отнял у молодой жены красоту и молодость, зато увеличил оборот втрое. Бывало, с каждой из мануфактур он отправлял в Апулию по восемь сотен кусков отборного сукна, впрочем, довольство успехом не смягчало его нрава, и за малейшую провинность он драл супругу как льняную тресту, и любовное ложе подчас было ей не милее дыбы. Однако он осыпал её таким дождём флоринов и парчи, что у неё всегда было чем прикрыть синяки от дотошного взора светских сплетниц.
   Родился я недоноском через два часа после того, как Гвидо любезно научил мою мать новому способу спуска с мраморной лестницы в нашем палаццо. Остыв немного и зайдя осведомиться, остались ли у жены целые рёбра, отец увидел моё чахлое тельце в кровавых пузырях, испортивших златошитные простыни. Шансы выкормить своё отродье Мольтистелли-старший оценил в двух словах. Точнее, в одном: "Собакам!" И только заступничество фамильного астролога спасло мою жизнь. Находчивый мэтр Порци, оценив ситуацию, возопил: "Женщина, родившая в эту минуту, благословлена Богоматерью Девой Небесной, и милости несметные осыплются на плечи чадолюбцев и чада сего. Звезда его подарит ему все блага земные, если только сердца своего он не откроет".
   И меня оставили. Надо сказать, я не обманул ожиданий. Я принёс родителям высшее счастье, о каком только мечтал каждый из них. Отцу - неудержимо растущее богатство, матери - скорую безболезненную смерть. Она умерла во сне - от угара, что шёл в её опочивальню из кухни, где я накануне вечером недоигрался с заслонками.
   Десяти лет, насмотревшись за обедом на апоплексически багровое обжорство отца, я ушёл из дома. Торговцами и цыганами добравшись до моря, я впервые ступил на палубу корабля - и тут же был размазан по борту мощным ударом по темени. "Нечего соплякам болтаться тут без дела!" - донеслось до меня сквозь чёрно-зелёную мглу. Но я быстро оклемался и пополз под защиту бочки с водой - никому и в голову не пришло оттащить меня с палящего солнца да из-под ног команды. По пути я натолкнулся на рулевого, он отшвырнул меня башмаком в живот, и тогда я что было силы впился зубами в его вонючую волосатую икру. Его вой развеселил капитана, и я стал членом команды. Это означало вчетверо больше синяков, чем если бы я тихо голодал за бочкой. Но я знал, что не погибну, ибо Господь не оставил меня при рождении, не оставит и теперь. Моя судьба - получить все блага земные, и это желание Всевышнего, даровавшего мне появиться на свет под счастливой звездой.
   Один старик на корабле был добрый. Он давал мне еды и учил называть звёзды. А когда я спросил его, где среди звёзд Врата Райские, он сказал: "Там, где ты их откроешь". И я впервые испытал уважение. Сразу и к себе и к нему. Он был умный, этот старик. А на нашем торгашеском судне на него смотрели как на полоумного, которого только его богатство ещё держит на борту.
   Когда пираты грабили наш корабль и резали команду, я смотрел, а они смеялись, что я смотрел. Но когда им захотелось убить старика, я выхватил нож. "Щенок-то кусаться готов!" - услышал я. Жаль только, быстро откусался.
   Очнулся на чужом корабле. По татуировке за ухом во мне признали богатого наследника и, оставив мне жизнь, увезли с собою. За мной ухаживал старик. Как он договорился с пиратами - его тайна.
   Но случилось, что я приглянулся капитану, а тот не брезговал ни женщинами, ни мужчинами. Он угощал меня щербетом и всё шутил, сколько кораблей можно снарядить на те деньги, что он получит выкупом за меня. А потом сказал, что красота моя и свежесть стоят половины тех денег, и принялся ласкать мне и живот, и лобок, и юношеское естество, и заставил меня делать то же самое с ним, и я делал, разгоняя "божьих жемчужин", в обилии заселявших власяной покров на его жирном теле. Не только словами, но и стонами он уверял меня, что я поступаю хорошо и правильно. А потом развернул меня спиною к себе, и, возбудившись, насадил меня на свой подрагивающий отросток прямо тем моим сокровенным местом, куда не заглядывает солнце. Он зажал мои запястья оба разом в высоко поднятой правой руке, а левой держал меня под живот и направлял мои движения в угоду своей похоти.
   Не для сраму своего и не для того, чтобы упивались вы похотию вашей, рассказываю не кривя эту правду, а для того, чтобы поняли вы, что данное при рождении Господне благословение и обещание даров земных не ограждает от жестоких превратностей судьбы на долгом пути к обещанному. Но я помнил о своём предназначении и негодовал в недрах души моей. Гнев, а не страх закипел во мне. Отцовская порода, безудержная злость.
   Что-то тёплое разлилось внутри меня, капитан хрюкнул смрадно и засопел видом умиротворённым и отдохновенным. Он выпустил меня на миг, и я не стал дожидаться, пока ему пожелается продолжить. Лежащие в груде ковров колесцовые пистолеты оказались в моих руках, как и он сам.
   Капитан нашёл мой воинственный вид прекрасной шуткой, и тогда я для начала отстрелил ему ту штуковину, которая его со мною породнила. Фонтан крови и его крик имели по одному важному последствию для него и меня: он понял, что я не шучу, а я впервые в жизни кончил. Держа в руках тяжёлое, пахнущее дымом оружие, над истекающим кровью врагом, я, сам того не ожидая, испустил струю сырцеватого, пряно пахнущего семени. Это быстрое сладкое напряжение мышц и последовавшее блаженное отупение едва не стоили мне жизни.
   Тяжёлый клинок пронёсся в воздухе, срезав с моего виска клок волос вместе с кожей - от боли пират не смог направить оружие точно - и вонзился в резную панель. Она распахнулась. На пол, отвлекая, посыпались монеты и какие-то стклянки. Но я не обернулся, а выстрелил ему в лодыжку. Он осел на хлюпнувший алый ковёр, а я перезарядил и аккуратно перевзвёл оружие, затем второе. В отчем доме игры с этой новинкой, пистолетами без фитиля, были у меня из самых любимых.
   Мерзавец стал швырять в меня чем потяжелее, и я прострелил ему оба локтя. Я всё боялся и вместе с тем ждал, когда он станет звать кого-то из команды, но он не звал. Полубесформенной кровавой громадой он сидел в углу и жадно буравил меня глазами. Потом глаза эти подёрнулись матовой завесой, на искривлённых губах появилась улыбка, а из алого месива меж его ног вырвалась бело-розовая хлёсткая струя, и я в страхе и изумлении постиг, что даже так составляю удовольствие для него. В бешенстве я позабыл о своём желании устроить ему долгую смерть и отпилил ему голову.
   Голый, окровавленный ворвался я к старику. Странно, но он, оказалось, жил на корабле скорее как гость, нежели в качестве пленника.
   - Ты сможешь плыть? - спросил я. - Капитан мёртв. Предстоит делёж корабля. В сваре бывшей команды нам не жить.
   Мы бросились за борт и поплыли к ближайшим скалам. Очень неудобно плыть, сжимая в кулаках деньги - те самые капитановы деньги, что выпали из-под панели. Я выбился из сил, прежде чем догадался часть монет переложить в рот, а остальное с сожалением отпустил на дно морское.
   Со скал нас вскоре забрала рыбацкая лодка, и денег хватило, чтобы нам добраться в Венецию, а затем и в Падую. Там у старика был дом, и он предложил мне пойти к нему в ученики.
   С детства я знал, что буду учёным. Отца забавляла никчемность моего выбора. Он считал любую науку служанкой предприимчивости, но уж никак не госпожой человеческой жизни. Я же бредил учёностью и учёными. "Их малиновые мантии окружает почёт, а в веках их ожидает немеркнущая слава!" - говорил я. "Гвидо Мольтистелли может подарить сыну хоть какую накидку", - отмахивался отец. "Но к обладателю малиновой мантии люди могут подойти с любым сложным вопросом. И если он носит её не по праву и не сможет разрешить вопроса, его ославят в веках как самозванца без чести". - "Вот ещё счастье для потомка Мольтистелли, чтобы люди морочили ему голову своими вопросами!"
   Старик оказался мастером музыкальных инструментов. В основном он делал лютни, но умел создавать почти всё, что могло порождать напевные звуки. Он превосходно знал древние языки, поэтику, геометрию, арифметику чисел, алхимию и все тонкости обработки дерева, камня и металла действием сил и травлей.
   Я отписал отцу в Пеллегрино, что еду и пусть готовится.
   Мы с учителем, великим Джузеппе Орти, чьи лютни и флейты звучали во дворце Медиччи, выехали из Падуи 5 мая 1481 года, в день моего 12-летия. Прибыв на место, учитель мой поселился во флигеле отцовского имения и превратил своё новое жилище по виду в мастерскую, а по запаху в смолокурню. И то, и другое лежало близко к истине: здесь мне предстояло получить мастеровое и умозрительное образованье, а также изгнать из себя липкую живицу ожесточения, закабалившую сердце.
   Чтобы обучение не было мне скучным и продвигалось быстрее, учитель взял мне соученика-соперника, моего детского друга Алессандро. Я рад был увидеть его после двухлетних странствий. Вместе мы быстро постигали и тривиум, и кватриум, и кое-что ещё. Наших отцов смущало то, что дети богачей обычно не учились у "ремесленников", пусть даже и у музыкальных дел мастеров. Но образованность Орти и авторитет поставщика герцогского двора были непререкаемы во Флоренции. А вести о том, что посещая лекции во Флорентийском университете, мы обращали на себя благосклонное внимание своею учёностью и обхождением, донеслись до наших отцов быстро и окончательно умаслили и неистового Гвидо Мольтистелли, и сурового Анжело Терти, отца Алессандро.
   Правда, в стенах университета я больше ценил другое внимание, нежели похвальные слова профессоров. Темноглазый сын небогатого юриста внезапно и поразительно стал моим другом. Он проходил мимо, пока я, чувствуя покалывание в сердце, разминал в руках похожий на лезвие лист олеандра - и неожиданно остановил на мне саркастический взгляд. "Ты единственный сын своего отца", - сказал он, и я услышал в его словах интонацию приговора. Он ушёл, и через две недели мы были друзьями, потому что я не пошёл за ним и не спросил, почему.
   Его звали Никколо, он был вольным слушателем, как и я, но он был мне не ровня. Поступать в университет ему не позволяли скудные средства. Однако у него был острый и ядовитый ум, разгонявший мне скуку, а его папаша, Бернардо Макиавелли, не раз помогал мне практичным советом.
   В свободные дни я уезжал в Пизу, чтобы в открытом море кататься на парусной лодке. По водам Арно, лавируя меж пузатых купеческих каракк и снующих туда-сюда разгрузочных судёнышек, я спускался до il mar Ligure, и руль да два послушных ветрила были моими покорными слугами. Там я был свободен и один. Со временем эти отъезды стали повторяться чаще. Во-первых, дома мне слишком досаждал весёлый и успешный Алессандро, к тому же, он знал и умел больше меня, ибо не болтался два долгих года на кораблях среди отбросов людских, а стремление учиться, видимо, было заложено в него зане. Во-вторых, в Пизе мало кто знал, чей я сын, а местные красотки были весьма недурны, кроме того, у меня были руки, способные подчинить лодку - девы пизанские любят такие руки.
   И тут одно за другим произошли два события, которые заставили меня вернуться к полузабытой учёбе: раскрытие моего инкогнито в Пизе и внезапная смерть Алессандро.
   Бедняжка Магдалена! Мы как раз были сплетены в одно под покровом лёгкого балдахина, когда ей пришло в голову открыть ротик не для того, чтобы ласкать меня, а для того, чтоб сообщить: она знает, что я Мольтистелли. Конечно, она хотела стать богаче или даже вознаградить меня верностию своею за то, что я вознесу её из юдоли скорбей в юдоль счастливого брака. Но прелести сладкыя любви её померкли для меня в этот миг, и я принёс в наши отношения некоторую новизну. Руки, привычные к управлению парусом, я возложил на шею её и любил её долго, то сжимая, то отпуская бархатное горло. Сперва она радовалась новой игре, тем более, что проказница была уверена, что без прелестей её я не могу. Она была, пожалуй, удивлена, когда я не разжал рук и долго целовал её синеющее лицо, зажимая губами кричащий рот. Перед смертью каким-то рыбным запахом дохнуло у неё изнутри, и я постиг её душу.
   Я ушёл от жилья и омылся в устье, где смрадные воды речные мешаются с благородными водами моря. Я удалялся прочь, пока не вернулся брат её, и прославлял Господа, по образу и подобию которого все мы созданы. Да, он отторг нас от Рая, но дал два великих подарка взамен. Он дал нам земную твердь со всеми угодьями, где мы могли бы плодиться и благоденствовать, и душу дал, подобную себе, чтобы мы могли стремиться ввысь. У всех ли так, этого знать не могу, но моя душа всегда требовала большего и убирала все препоны с своего пути. Это завещал нам Всевышний: приблизиться к Нему, достичь Его, достичь подобного Ему.
   Многих удивляли мои рассуждения о Боге. И по молодости, и годы спустя. Не было ни одной заповеди, которой я не нарушил бы с осознанием содеянного. Но все, кто напоминал мне об этом, как они говорили, парадоксе, - шли на поводу у пустомель-теософов и с бараньим упрямством лелеяли вздорную мысль, что Господь, сотворивший человека царём, ниспослал ему эти проклятые рабские скрижали, что брадатый хитрюга семит принёс с вершины Синайской. Скрижали эти они объявили божественными, как объяснили божественной правдою то, что он сорок лет таскал их из одного угла пустыни в другой, пока они умирали от голода и бессилья. Ибо когда на пятидесятый день отказались было повиноваться лукавому поводырю, он спустил им с горы десять правил, что позволяли легко раздавить внутреннего врага. Теперь каждый убоялся бы высказать желание, если оно противоречило бы заповеданному. Но посмотрите на них сегодняшних. Где их обетованная земля, которую они за покорность тому закону имеют? Их гонят из страны в страну, и нигде не обретут они дома своего, ростовщики и менялы, толмачи и банкодержцы, которым награда ненависть людская. Вся эта история с десятью законами Синайскими богооскорбительна, ибо представляет Творца не держащим обещаний.
   Лично же мне Господь всегда давал обещанное, и я уж не знаю, кто прав: тот, кто, как я, живёт по завету самого Бога, или тот, кто покорно служит всем заповедям, надеясь, что они от Бога, и полагаясь на слова скрижаленосного проповедника.
   Итак, я жалел Магдалену в сердце своём, но знал, что не содеял ничего неправедного. В этом меня убедил её последний вздох.
   Но несколько дней я грустил, и даже отец притащил ко мне свою неистовую утробу, дабы за совместным возлиянием предложить мне невесту. Едва он осчастливил меня своим отбытием, в покои проскользнул Винченцо-Паоло, мой слуга, из породы корабельных крыс, которые всё узнают первыми. Он сообщил, что светлейший учитель мой, Джузеппе Орти, разочарованный моим небрежением к музыке и к его мастерству, готов признать моего друга Алессандро своим учеником и наследником. Да, успехи старательного Терти серьёзно превзошли мои. Изготовленные мною флейты были бесподобны по точности звукового тона, но они не пели. Голоса их были мёртвы, как остывшая трапеза. Во всём в моей жизни была искра Божия - кроме моих флейт.
   Инструменты работы Алессандро были не столь точны, кое в чём отклонялись они от выверенного упорным счётом тона, но удивительным образом возбуждали желание слушать их. Учитель, оценивая очередную его неудачу, не хмурился, а смеялся, приговаривая: "На этой сопелке здесь играть откажутся, а вот в другом мире - будут!"
   Обида запала в моё сердце, и я стал чаще бывать с моим другом. Теперь я учился у него, учился быть им, перенимал его мысль и чувство, постепенно осваивая его, как я освоил сложную науку о движении небесных тел. Упорство моё было вознаграждено. Я понял его секрет, открыл то, что он не мог ни объяснить, ни передать словами.
   Ноты его флейт действительно на мизерную долю тона отклонялись от идеала - но отклонялись особым образом, так, чтобы приходить в гармонию с колебаниями наших ветров. Неслышимый вниманием, но вошедший в плоть и кровь как знак Родины шум флорентийских ветров зазвучал в инструментах Алессандро и сделал их живыми. У них был характер, у них была родина, у них была память.
   Я знал, что если повторю флейту своего друга, учитель прогонит меня, и будет прав. Напротив, зная секрет Алессандро, которого не знал он сам, я стал искать, чем мне насытить звук моего инструмента. Я перепробовал многое, но результаты своих экзерсисов таил до поры. Даже учитель был удивлён той тайной и тем упорством, с которыми я трудился в мастерской. Но напрасно. Одни мои флейты стонали, как уличные девки, разжигая желания непотребств и в мужчинах, и в женщинах. Учителю нельзя было показать эти грязные игрушки, и я до поры уничтожил их. А что воссоздал потом, годы спустя - так ведь не пропадать же отверстому знанию. Другие мои детища были с призвуком дрожи земной. Они порождали ужас. Я был в отчаянии и всё боле тосковал по своей лодке. Но вскоре понял, что это тоска вовсе не по хождению под парусом. Свободу я начинал чувствовать, ещё только подъезжая к Пизе, в моих кулаках просыпался неуловимый гул, в крови разносился сдержанный, но явно неистовый рокот, подобный предчувствию страсти при первой мысли о соитии.
   Я открыл тайну, почему человек может бесконечно смотреть на огонь, на море, на звёздное небо. Это была отнюдь не тайна зрения - тайна звука!
   Человек слышит голоса стихии. Ухо его слишком слабо, чтобы различить это, но тело узнаёт говор моря, или шёпот огня, или звучание небес - и творение господне просто смотрит в сторону того, что так будоражит и одновременно успокаивает его. Постепенно человек свыкает эту блаженную пульсацию тела своего с тем, что видят глаза его, и уверяет себя, что такое впечатление производит на него величие картины.
   И пусть. Не разубеждать же его. Чего-чего, а этого человеческое существо не прощает. Я не горел желанием пылать на костре. Но зато теперь я знал, чем будет звучать дыхание моей флейты. Костёр на берегу под звёздным небом. Вдумайтесь: костёр на берегу под звёздным небом. Костёр всякий раз разный, и небо, и море. Повторяясь в каждом новом инструменте, я ни единожды не повторюсь - и притом в каждом детище своём останусь собою.
   В кратчайшие сроки, полные интенсивного бдения в мастерской, я отрабатывал нюансы технологии. Промеры и выточки, дымы и лаки, - работа кипела, потому что я учуял близкое освобождение. Отец говорил: "Взбесился!" - впрочем, не без гордости за породу. Орти потирал руки: "Наконец-то божественное озарение!" Сам Алессандро завидовал моему упорству и работоспособности.
   Я помню слова Джузеппе Орти, когда он, худой и измождённый, возлежал в креслах, отведав голоса моей флейты. "Это не ученическая работа", - сказал он.
   Теперь я имел право на собственное клеймо - клеймо с именем Мольтистелли на созданном мною инструменте. На торжественном пиру (организованном на денежки моего дражайшего отца) я был провозглашён членом цеха, и за здоровье моё было выпито немало доброго вина. Мне было 25, я был зрел, честолюбив и лучше Алессандро.
   Это решило его судьбу. Алессандро был набросок, эскиз меня. И теперь в нём не было надобности. Он мог ещё хоть сто лет учиться у Орти, но не достиг бы того, чего я добился наблюдением, анализом и точностью. Он больше не был мне другом, а только воспоминанием. Я входил в другой мир и не хотел больше видеться с Алессандро.
   Но он искренно радовался моему успеху и искал моего общества, в то время как я всё думал о том, чтобы безболезненно попрощаться с ним. В один из таких дней, насыщенных несовпадением наших желаний, я предложил ему отправиться со мною на лодке в морскую прогулку.
   Алессандро был несказанно счастлив перемене моего расположения, он трогательно прощался со своей юной невестой и говорил, что из нежных рук её на время попадает в крепкие мои - другие, но не менее надёжные. Я даже не улыбался этой сентиментальной чепухе.
   В море вышли утром. Покинув запруженное кораблями устье Арно, мы оказались в объятиях угольно-чёрного, сверкающего солнцем простора. Алессандро, высокий, бледнокожий, со свободной посадкой головы, стоял на носу нашего судёнышка и кричал: "Мы два близнеца в открытом море!"
   "Да, - пробормотал я, правя всё дальше от берега. - Только один из нас ангел, а другой пират".
   Я дождался порывистого ветра.
   Шкот как будто сам выскользнул из моей руки, Алессандро захлестнуло поперёк горла и скинуло за борт. Он попытался было освободиться от своих одежд, чтобы легче догнать лодку, но я отплывал быстро. Он всё понял, только когда я оттолкнул его от борта веслом. Лицо его изменилось, и воду разбавили слёзы. "За что? - начал повторять он. - За что? За что?" Он не двигался с места - просто держался на плаву и вопрошал то ли меня, то ли небо. Я кружил на лодке у этого места и смотрел.
   Это тонул не только Алессандро. Это тонула надежда дома Терти, всё богатство, вложенное в него за эти двадцать пять лет. Это тонуло без борьбы счастье его невесты, тонули поколения и поколения потомков - весёлых, жизнерадостных, талантливых. Так придёт время, когда на земле вовсе не останется таких людей, как Алессандро, - только такие, как я.
   Всё забирала вода. И наши пирушки с университетской братией, и его несозданные флейты, и непостижимый, случайный дар, который позволил моему другу нащупать душу музыкального инструмента, - всё уходило в глубину. Дружба наших домов, непорочная доселе для меня красота моря, сама юность моя. Я чувствовал порочные складки в уголках губ, навсегда отделившие меня от моего прошлого, и с грустью смотрел на то, как бессилеет Алессандро, как заведённый повторяя бессмысленные слова. Вот его снова накрыло волной, вот он опять показался, пихая белеющими руками зыбь, и медленно, с расстановкой проклокотал, с каждым словом выплёвывая глоток солёной воды: " Будь ты проклят". И сила утянула его вниз. Он поднялся из вод ещё только на миг - чтобы добавить: "Навеки". Вот такими они, добрые и светлые, становятся перед смертью..."
  
  
   XXIX.
  
   Обхватив руками колени, вжавшись в полной темноте в абсолютно тёмный угол, Серёжа Бессмертнов дрожал мелкой дрожью и собирал в уме прежний мир - добрый, цельный. Случилось нечто непоправимое, и во всём этом было главное серёжино несчастье: вернуться, двинуться в светлое "назад" было невозможно.
   Несомненно, что он, Серёжа - именно он! - что-то сделал такое, что привело его и весь мир сюда, в эту страшную непоправимость. Вся жизнь внезапно приоткрылась ему как цепочка непоправимостей, одна порождает другую: убитая им оса, наступившая на её таящий жало трупик мама, выпущенная ею из рук сковородка, шрамик у него на виске. Серёжа трогал шрамик и думал о мертвеце. Что теперь будет? Эта непоправимость больше и страшнее прежних.
   Ему чудилось, что он прямо в этой тьме падает куда-то в глубину, а в конце пути ждёт невидимое пронзающее острым дно, и сколько ещё падать - неизвестно. Чувство падения захватило его, и Серёжа в ужасе зажмурил глаза: огненные пятна, побежавшие по отчаянно сжатым векам, были, по крайней мере, светлыми.
   Мёртвый падал рядом. В темноте не звучало его дыхание, не было слышно шуршания его одежд о кожу - но он был. Серёжа почти не знал его живого, видел несколько раз. Тот курил "Пегас", говорил с нелепой нелюдимой улыбкой, притопывал в такт музыке Пал Палыча. Так могут только живые. А теперь он не может так. Нечто неясное, точнее, необъяснимое зияло чертою пустоты между миром до его смерти и тем, что называлось словом "сейчас".
   Страха уже не было - только желание соединить этот разрыв, привязать прошлое к настоящему. Серёжа собрался с духом, пошевелил онемевшей рукой и двинул её вперёд, ощупывая пол пальцами. Пальцы набрели на ладонь Гросса, замерли, отмерли, приподняли, ощупали. Кожа грубоватая, как у (отца?) Пал Палыча, по костяшкам бороздки морщинок. Ничего особенного в этой руке, лишь холодная вялость. Но он выпустил руку - и она шлёпнулась об пол, и снова вокруг тишина.
   И Серёжа начал петь. Тонко, жалобно, совсем непохоже на полноводный голос Ариадны с пластинки, он выводил слова, которые запомнил:
   - Я на дудочке играла,
   Звонкий дождик зазывала...
   Ах, зачем не перестала?
   Унесло его в пучину
   Быстротечною водою.
   А ведь он гулял со мною...
   По этому колеблющемуся, как язычок огня, голосу его и нашли утром. Одного в запертой мемотеке. Нашли его Гросс и Семёнов. Мертвец и живой вошли вместе. Серёжа увидел Гросса, слова застряли у него в горле, и он опрометью бросился к Семёнову, спрятав лицо в его пропахшей хозяйственным мылом и океанами форменной рубашке.
  
  
   XXX.
  
   - Значит, и мелодия, и флейта, и флейтист - одно, ты так понял. - то ли спросил, то ли констатировал спросил Пал Палыч, оторвавшись от своей клеёнчатой тетради. - И ещё ты уверен, что это был сон?
   Потерянный, Серёжа сидел и не знал, что ответить. Конечно, Гросс нашёл его утром, Гросс пришёл с Семёновым, старпом живой - стало быть, и Гросс тоже. Но ощущение непоправимости, засевшее тогда, ночью, где-то глубоко внутри, не исчезло.
   - Так почему ты подумал, что речь обо мне?
   - Во-первых, Главный Механик и конец бури, - начал перечислять Серёжа. - Во-вторых, то, что... - и умолк. В голове задорными огоньками пронеслись слова Пал Палыча: "Я себя не боюсь".
   - Что ж ты замолчал?
   - В общем, я уверен.
   Старик рассмеялся и, уткнувшись было снова в тетрадь, искоса посмотрел на мальчугана.
   - Уверен, что я, играя на обычной земной флейте, являюсь мистическим ключом? И к чему же? Где же дверь?
   - Здесь, - убеждённо сказал юнга, прижав руку к левой половине груди.
   Плечи флейтиста заходили ходуном, голова запрокинулась, и он от души рассмеялся.
   - И ты полагаешь, что Сазанову нужен ключ от сердец? Ну, зачем? Ради власти над миром, неужто?
   Серёжа молчал.
   - Что этот самый Сазанов будет делать с таким ключом? Выйдет на площадь, сыграет на флейте, и все люди пойдут за ним стройными рядами? Что ты так испуганно смотришь, будто я поймал тебя на краже яблок из чужого сада?
   - Такое уже было.
   - Какое "такое"? Кража яблок?
   - Да нет, с флейтой и площадью. Такое было. Давно. Мне снилось. Старинный город и дети, идущие за играющим на флейте.
   - Тебе снилось? - и Пал Палыч глубоко задумался. И весьма надолго.
  
  
   XXXI.
  
   "Я тяжко переживал потерю Алессандро. В синем море-океане он лежит на самом дне, но руки не перестанет никогда тянуть ко мне. По нему пролягут тени кораблей, плывущих вдаль, и подводные растенья оплетут его печаль. Как молитва иноверца, будет тих его альков. А в груди, где билось сердце, рыба выведет мальков. И всё так же обречённо руку-тину из зыбей будет он тянуть, упорный в жажде взять меня к себе...
   Но не это волновало в скорбный день кровь мою: непонятной пустотой зияла дорога моих мыслей.
   Конечно, я по-мужски утешил невесту своего друга, но долго валандаться с нею я не мог: мне пора была создавать свою семью. Следуя совету о пользе смешения разнородных кровей, я взял в жёны Каталину, дочь Фердинандо Веллути. Правда, роскошная свадьба наша была омрачена тем, что с неё мы попали на похороны алессандровой невесты. Там я впервые узнал, что звали её Бьянка Риццони.
   Годы жизни с Каталиной помнятся мне счастливым сном. Правда, Господь быстро прибрал её, потому что она не смогла родить мне детей.
   Я весь обратился в работу. Звук правит миром - я понял это и хотел править звуком. Наблюдая и фиксируя каждый день, я заметил, как флейты Алессандро вызывают ветер, а мои проясняют ночное небо и успокаивают бури. Чего ещё мог достичь я флейтами с тою тайной, которая так счастливо мне досталась? Однажды ночью, когда кудри мои рассыпались по груди спящей Франчески, лучшей девушки самого любимого мною в Пизе дома терпимости, я слушал гул в её груди, биение токов жизни - и проникался одной идеей. Во всех телах токи жизни бьются одинаково - только в маленьких и юрких быстрее, а в больших и малоподвижных медленнее. Стало быть, если обогатить голос инструмента призвуком гула жизни, то можно создать музыку, призывную для всех, если играть её в соответствующем темпе.
   Сказано - сделано.
   Жаль, долго не представлялось случая испытать всесилие инструмента, пока кто-то из купцов, друзей отца, не донёс до меня слухов об одном немецком городе, наводнённом полчищами крыс. Городок назывался Хамельн на Везере, и ехать туда советовали сушей. Куда! Это был мой шанс обогнуть всю Европу по водам, посмотреть людей, отшлифовать владение языками.
   Я вышел морем. В своей старой лодке. Один. В портовых тавернах я придерживал за пазухой флейту и во хмелю вспоминал несчастную Франческу. Как из неё по капле вытекала жизнь, а я держал ухо у её груди и записывал отзвуки величайшей тайны на Земле. Секрет, который я узнал той ночью, я вёз в своей памяти, Франческа покоилась в недрах моего сада, а я был свободен, и мои малиновые плащ и берет, дань последней моде, готовы были будоражить нижнесаксонских ретроградов.
   Бургомистр Хамельна обещал мне за спасение города от крыс двадцать пудов золота. Он полагал, для франта из ниоткуда это большие деньги! Я никак не мог отсмеяться. Когда я вышел на главную площадь и заиграл Франческу в семь раз быстрее исконного, на улицы хлынули крысы. Я отступал, и тьмы их наступали, следуя за мной. Двадцать пудов! - снова вспомнилось мне, музыка дрогнула и замедлилась. Ближние твари тотчас набросились на мои сапоги, а из окон внезапно показалась добрая сотня детских головок - как по команде.
   Крысы шли за мной до причала, и ступив в лодку, я имел удовольствие видеть нечто, чего не видел доселе никто: как река серых тел вливалась в реку вод, и вторая поглощала первую. Я отплывал по течению, и заворожённые грызуны плыли следом, и Везер кишел ими, как пропащая рана червями. Музыка неслась над водой, пока последние крысы не утонули, и не было больше во всём городе ни одной. Даже глухие дрожью тела покорялись зову жизни.
   Конечно, бургомистр не заплатил. И я сыграл Франческу всему Хамельну ещё раз. Медленнее. И все пять тысяч детей, живших в городе, высыпали на площадь. Я пошёл прочь, и все, кто уже мог идти или хотя бы ползти, двинулись следом. "Стреляйте в него! Стреляйте!" - бесновался бургомистр, потрясая златыми цепями на поросячьей шее. Но дети окружали меня плотной толпою, и попасть в меня было непросто. Стрелять в детей городская стража не радела. "Я думал, что избавился от крыс! - вопил отец города. - А они окружают меня! Палите в толпу, негодяи! Убьёте нескольких, зато спасёте всех!"
   Мысль была справедливая. Только вот разуметь её следовало молча. Каждый горожанин в отдельности, возможно, и не особо ценил жизнь своего ребёнка. Но тут взыграл другой принцип. Бургомистр покусился на чужое - распоряжаться своими детьми свободные горожане позволить не могли. Начались схватки на улицах. Горожане обезоруживали стражу и молили меня пощадить их отпрысков. Но никто не препятствовал мне. Дети шли со мною, а я смотрел в эти лица и пытался понять, что они напоминают мне.
   Лодка ждала, как и в прошлый раз. Я отчалил. Долги надо платить. Дети друг за другом заходили в воду, стремясь к пульсирующему теплу голоса жизни. Вот первые из них уже вошли в воду по грудь, по шею, по подбородок. Мне стало невыносимо тоскливо: я понял, кого напоминало мне каждое из чад. Эти глаза, уходящие в волны и сливающиеся с ними. Каждый ребёнок был Алессандро, повторением Алессандро, повторением повторения Алессандро. Тысячи Алессандро, погружающиеся на дно. Я уплывал прочь от этого безумия, а их проклинающие бесконечной добротой и невинностью глаза преследовали меня. Потерявшие рассудок матери хватали своих детей и оттаскивали от берега, но дети, казалось, обладали нечеловеческой силой и упорством. Как капельки ртути, стремящиеся присоединиться к самой большой капле, все эти слепки Алессандро мучились желанием присоединиться к нему под водой. Это было нечто за пределами моего понимания, это было ведомо одному Господу Богу, и я смотрел во все глаза - во все глаза, уходящие на дно. С берега кричали, что найдут меня хоть при вратах Ада... И я верил им.
   Я заставил Хаммельн дрогнуть, но не рухнуть. А это означало скорую месть.
   Но хоть душа моя трепетала в страхе, сердце моё пело. Я был магистром звука, единственным на всей тверди земной. И я знал, каким будет следующий шаг моего становления.
   Я вернулся на родину. На плечи мне опустилась малиновая мантия. Я знал, что так и будет.
   Сам же я посвящал основное время изучению единственной книги - Книги Книг. Там, среди священных слов, был скрыт ответ, единый ключ - нотный ключ - ко всему Мирозданию, и у меня одного достало бы знаний его найти. Я помнил слова покойного Орти, светлая ему память: "Врата Райские там, где ты откроешь их". С осознанием воли и достоинства я работал семь лет.
   Эти семь лет я провёл в Виттенберге: от тех, кто тебя ищет, надо скрываться под самым их носом. И быть настолько приметным, чтобы самому стать приметою места и взлелеять к себе безразличную привычку обывателей. Под чужим именем я преуспел в этом: вылечив несколько десятков безнадёжных больных и изготовив несколько популярных снадобий, я прослыл медиком и алхимиком. После недолгой войны с цехом я влился в него, и даже стал частью Университета - не плотью от плоти его, но всё же. И даже сверх того. Прислушавшись к перешёпоту обывателей в одном добром винном погребке, где подавали чудесную вырезку и забористое рейнское, я уловил пару любопытных фраз о себе самом. "Смотри, вон сидит доктор Каупфман, - заплетающимся языком говорил пьянчужка в фартуке булочника. - Так он себя теперь называет, чтобы молодиться. А знаете, сколько ему на самом деле лет? Восемьдесят три! Ей-ей, не вру!" - "Достойное омоложение, - закивали его спутники. - Раза в два, не меньше!" -"Говорят, ради этого да ради какого-то редкого знания почтенный доктор продал душу самому Рогатому!" - и все четверо за тем столиком сплюнули и перекрестились. "Теперь на посылках у него все духи Преисподней! Только я ни за какие сокровища не хотел бы оказаться в его шкуре. Потому что как только ему стукнет сто, срок договора истечёт, и эту самую шкуру с него будут заживо сдирать черти в Аду - раз за разом, и так аж до самого Второго Пришествия!"
   Заинтересовавшись, я пожелал узнать об этом странном поверье больше, тем более что сам послужил его предметом. Вскоре, не прилагая особых усилий, я выяснил, что оно прочно укоренилось в городе. Меня почитали, но за спиною шушукались, тень некоего доктора, бесследно исчезнувшего здесь в ночь своего семидесятишестилетия, второю личностью легла на мою и без того фальшивую судьбу. Я проводил жизнь за своими книгами, жил своими интересами и знать не хотел о нём, но ни на минуту не мог забыть странного совпадения. Он исчез, я появился. В одну ночь. Это было семь лет назад.
   Флейты свои я перенаправлял во Флоренцию тайно. Они имели дьявольский успех, я ощущал его в полновесном золоте, что текло ко мне рекою. Неявные для горожан причины моего богатства давали новые поводы сплетничать о сделке с Нечистым. Но это мало тревожило меня. Здесь, в Виттенберге, я мог спокойно работать над своим главным творением, расплетая энигматику древнесемитского наречия Книги в поисках величайшей тайны Земли и Небес, и работал, но постепенно меня охватывало сомнение. Не в своих возможностях - я знал, что рано или поздно я создам что предначертано. Книга, которой я посвятил столько времени... Та, что была создана как словесный ларец для священного знания о пути к Истине - вот что смущало мой ум. Эта Книга подменила собою саму Истину, а для многих людей - и само Мироздание. И горечь испытывал я, размышляя об этом. Слепота человецкая удручала меня. Но я не был слеп и хотел увидеть подлинный лик мира. Эти звёзды над моей головой, эти земли, где я не был, эти скрытые от нас порядком хода лет будущее и прошлое - вот всё, что я хотел получить. Я жаждал того, что было обещано мне Господом, но он не торопился даровать, а терпение моё иссякала - сказывалась порода Мольтистелли и семилетнее добровольное заточение с книгами. Я чувствовал, как проскальзывает мимо золотое время - невозвратное время, моё время, отведённое мне для жизни.
   И таинственное существо явилось мне в нощи. Оно приняло образ из моего воображения: таким представлял я себе Иолая. И был я искушаем им - существо предлагало мне Ответ, Познание и Истину. Я посмеялся над предложением богопротивного созданья, но странную приятность я стал находить в его обществе, в его сардонической улыбке, в его насмешливых речах и вековечной глубины взгляде, когда оно стало приходить чаще. Существо это именовалось Астаротом, я нашёл о нём в запретных книгах и был доволен весьма. В том, что сей великий демон интересуется мною, я видел доказательство своей праведности.
   Он пытался доказать мне своё могущество, и с ним посетил я страны мира, перемещаясь мигом единым на многие сотни дней пути от Виттенберга, но никак не мог понять, зачем демон оказывает мне услуги, за которые я ничем не плачу. Так, я уже начал думать, что однажды в бреду подписал кровью известный в народе договор, где заложил свою душу Тьме. В беспокойстве об этом и чарующей перемене мест прошёл год, и наконец я узнал, чего хочет от меня адское создание.
   "Теперь ты видишь, - произнёс с улыбкой Иолай, когда мы сидели в Пилосе в тени карийских смоковниц, - вот что я могу тебе предложить. У тебя есть товар, который нужен мне, и я желаю его получить".
   Втайне я обрадовался, поняв, что душа моя ещё при мне, и ждал продолжения.
   "Мне нужно, чтобы ты изготовил мне флейту", - заключил он. И, когда я выказал уместное удивление, продолжил: "Не стоит верить всем сказкам про отъятые души. У каждого мы берём лишь то, что он и только он может дать нам полезного. Нельзя же, право, требовать от пекаря строить дом, а от жестянщика - изготовлять эликсир бессмертия. От музыкальных дел мастера мне нужен музыкальный инструмент. Но - тот самый инструмент. Понимаешь ли, мастер, о чём я говорю?"
   Я ответил, что не создал ещё моей флейты. Он лишь отмахнулся. "Все мастерские Ада будут к твоим услугам, лишь бы она появилась на свет". - "У меня нет ещё идей, чем обогатить голос флейты, чтобы она могла отомкнуть мироздание". - "Я подскажу, это нетрудно, - заверил меня тёмный дух. - Надрежь палец, и мы составим договор. Согласно ему, ты создаёшь эту флейту, проводишь с нею все эксперименты, что утешат твою жажду знаний, и после того инструмент поступает в полное моё распоряжение".
   Я поразмыслил. Своей бессмертной души согласно договору я не продаю. Против Бога тоже не иду: у него есть средства против любого человечьего творения. И я подписал договор.
   "Так что же должно украсить голос моей флейты", - спросил я у создания тьмы. "Очень просто, - улыбнулся Иолай. - Ибо Бог есть любовь".
  
  
   XXXII.
  
   Этюд, который исполнял Серёжа, не особенно нравился Пал Палычу. Было в нём что-то предательски безжизненное, в этом этюде. Но мальчик выводил мелодию на удивление хорошо, как бывает, когда музыка ложится на душу и становится отголоском чего-то своего, запрятанного глубоко внутри. Никольский беспокоился: Серёжу явно многое мучило.
   - А ну-ка, давай так, - сказал наконец Пал Палыч, прервав нескончаемые повторы этюда. - Сыграем в список.
   - Это как?
   - Это такой способ разобраться с тревогами. Ты назовёшь мне всё, что тебя беспокоит - но только назовёшь, перечислишь. По именам и названиям. Я запишу все эти слова одно за другим на бумажку, и мы её сожжём. А что не сгорит - в том уже попробуем разобраться на месте. А?
   Серёжа хмуро перебирал флейту в опущенных руках.
   - А подействует?
   - У меня действовало. Не попробуешь - не узнаешь, - и Пал Палыч с хрустом выдрал из клеёнчатой тетради листок. - Диктуй!
   - Сумасшествие. Сон. Не сон.
   - "Не сон" - это явь? - уточнил Никольский.
   - "Не сон" - это когда мёртвые не становятся вдруг живыми.
   - Кто знает. Как заметил, юноша, некто Шекспир, "Есть много в небесах и на земле, что не подвластно логике и знанью". Так что отбрось сомнения и пойдём дальше. Что ещё добавим в список?
   - Гросса.
   - Живого или мёртвого?
   - Обоих.
   - Любопытно. Выходит, их двое? Гм. Что ещё?
   - Ариадна. Ключ. Пал Палыч.
   - Да, что?
   - Я имел в виду - добавьте в список себя.
   - Меня? Даже интересно, почему ты волнуешься обо мне.
   - Вы что-то потратили ради меня. Что-то предпоследнее. Я не помню.
   - Не помнишь, так и разговору нет, - пробурчал было Никольский, но быстро спохватился. - Я тебе потом расскажу, это небыстро делается.
   - Пожалуй, всё, - оглядел список Серёжа и достал из кармана коробок со спичками.
   - Чум-барабум-рабадубум! - с задором заправского фокусника Никольский смял бумажку, поджёг комочек и катал его по пепельнице карандашом, пока пламя не облизало список со всех сторон. Язычок огня оставлял на пути коричневые меты, он разрастался и затухал, но продолжал методично пожирать бумагу. Когда он устал, начал понемногу съёживаться и превратился в красную дымящуюся накипь по краям, Серёжа спросил:
   - Пора разворачивать?
   Пал Палыч придавил накипь толстокожим пальцем, и опалённый список с еле слышным хрустом распался на карминно-коричневые пятнашки, похожие на шелуху с соснового ствола. Прочитать было нельзя ничего, кроме обрывка "масше" и имени "Ариадна".
   - Судьба сказала, что это и есть самое главное. Так что давай разбираться. Что касается су-масше-ствия, оно тебе пока не грозит. Не можешь объяснить себе всего, что видел, - не беда. Многие не могут. Относись к этому как к головоломке, которую тебе подарил вчерашний день. Можешь попробовать её разгадать, а можешь плюнуть и забыть. Многие так и делают и, между прочим, живут спокойно. Если б ты только мог представить, как много необъяснимого видят совершенно, клинически нормальные люди. И что же? Проходят мимо. И утешают себя тем, что они абсолютно нормальные.
   - Вы смеётесь надо мной, да?
   - Может быть, смеюсь. Только разве ж над тобой? Ты, главное, запомни, что к жизни надо относиться проще. Но не совсем просто. Это по поводу су-масше-ствия. Что же касается Ариадны... Это из греческого мифа. Так звали возлюбленную Тесея, которая помогла ему выбраться из лабиринта критского архитектора Дедала. Ариадна дала Тесею клубок ниток, он привязал нить на входе и потом сумел найти дорогу назад. Любишь греческие мифы?
   - Не эта Ариадна, другая. Так русалку звали, которая с пластинки пела. Я слышал её голос в ме... в мемотеке. Это у неё про "унесло его в пучину быстротечною водою".
   Пал Палыч улыбнулся и посмотрел на ученика как-то по-особенному хитро. Эти смешливые искорки в его глазах были Серёже хорошо знакомы.
   - А не навестить ли нам мемотеку, дорогой юнга? Всё равно сейчас все кто наверху, кто в машинном, кто в лаборатории. Нам не помешают. Идём?
   С удивлением Серёжа обнаружил, что коридору вернулись нормальные размеры. Похоже, ночное мерцание ламп обмануло его, и теперь он был обижен сам на себя: надумал всякого, вдруг после этого Пал Палыч перестанет ему верить? Подвели и надписи над дверями. Никакого "прагматикона", никакой "играющей бабы", никакого "распрямлятора". Вот "мемотека" была.
   - Смешное название. Кто, интересно, придумал?
   - А что оно значит?
   - Хранилище памяти. Чем будем открывать дверь?
   - Вообще-то в кино это делают дамской шпилькой для волос. Но я сомневаюсь, что она у вас есть.
   - Ты рассудительный малый. У меня есть нечто другое - универсальный ключ.
   Сердце у мальчика заколотилось. Представилось, что вот сейчас Пал Палыч достанет из-за пазухи какую-то особенную маленькую флейту, дунет в неё, и...
   Но вместо этого из кармана учителя словно сама собою выскочила связка гремучих металлических стерженьков, пружинок, усиков. Подобрав парочку, Пал Палыч совместил их и сунул в щель замка.
   - Часто теряю ключи, - вздохнул он. И, заслонив дверь, начал пыхтеть. Потом поменял один из усиков на кривую проволочку и стал насвистывать "Девушку из пригорода". Через пять минут замок пожалел его и мягко щёлкнул. Дверь поехала внутрь, и они вошли.
   В иллюминаторы бил рассеянный свет. Комната выглядела теперь иначе, чем ночью. Стеллажи с папками, книгами, коробками киноплёнок, пластинками в прозрачных пакетиках, ящиками и рулонами исчерканной бумаги стояли тесно, щерились забытыми секретами. Оцинкованный стол наводил на мысли о морге. Серёжа старался держаться к Пал Палычу ближе: никогда не знаешь, чего ожидать от сидящей под замком памяти.
   - Каталог, - указал флейтист на металлический комод. - Будем искать на "А" - "Ариадна"?
   Но литера "А" была заполнена лишь перечнем журналов каких-то амплитуд.
   - "П", - сказал мальчик. - "Проект "Ариадна".
   - Но так каталоги обычно не составляют... Логичнее было бы выбрать вариант "Ариадна: проект". Хотя...
   И Никольский потянул на себя один из ящиков с буквой "П". Потормошив отсыревшие карточки, присвистнул:
   - А ведь есть! Так... Хм-хм... Да тут этой Ариадны целый стеллаж. Нам в месяц не разобрать.
   Он прошёл вглубь мемотеки, споткнулся о какие-то коробки, чертыхнулся, обхлопал запылившиеся коленки и начал шурудить на забитых всякой всячиной полках. Научный склад ума имеет свои плюсы: довольно скоро всклоченный академик вынырнул из недр памяти с двумя съезжающими пластинками и какими-то альбомами на руках. Альбом тут же попал в руки юнге. Здесь были неудачные фотографии какого-то оборудования, вырезки из печатанных на машинке листов, схемы, намаранные тушью, автографы неизвестных Серёже языков и почему-то детские рисунки.
   - Ну-ка, разбирайся, - совсем по-отечески сказал Никольский и потрепал мальчугана по загривку. Пока Серёжа шелестел пёстрыми страницами, флейтист включил проигрыватель, и с пластинки зазвучал голос - глубокий, томный, морской.
   - Вы просто не хотите менять вашу раз и навсегда установленную теорию эволюции. Зачем вам это делать ради каких-то там русалок или подобных нам существ...
   - Ариадна! - воскликнул Серёжа.
   - Тише, тише, молодой человек, - махнул рукою Пал Палыч. - Давай послушаем.
   - Вы считаете, уважаемые, что жизнь есть форма существования белковых тел. И это ограничивает ваши представления о мире. А между тем жизнь есть форма существования энергий. Если хотите - психических энергий, которые организуют материю по своему подобию. Я, например, вся состою из воды. С изменённой молекулярной структурой, но всё-таки только из воды. И пока я мыслю - я существую. Стоит мысли моей умереть - и я стану морскою пеной, как становились ею все погибшие русалки.
   Голос лился с пластинки горячо, убедительно. Невидимые учёные покашливали в ответ, задавали вопросы, кто-то дважды произнёс "Браво!" Серёжа слушал и постепенно осознавал значение этой истории. Здесь, на этом корабле, находилась живая русалка! Живая, образованная, знакомая с человеческой культурой и способная на равных говорить со всякими там докторами и профессорами. Это ж невероятно!
   Но проект был закрыт. На последней странице альбома был фотоснимок какой-то тинистой жижи с грязной пеной и вырезка из машинописной справки, прилепленная на жёлтом клею: "объект исследования утрачен вследствие огнестрельного ранения в область головы".
   - Пал Палыч, почему её убили?
   Никольский пролистал страницы, промычал под нос что-то грустное и пожал плечами.
   - А я представляю, - затараторил Серёжа, - как понаехала милиция, смотрит - а убита русалка! Это же их, наверное, до смерти удивило.
   - Никакой милиции не было. Во-первых, не они этим должны заниматься. А во- вторых, никого не вызывали. Что им можно было предъявить? Пену морскую - и сказать, что это жертва преступления?
   - Но ведь её же видели учёные.
   - Свидетельства без доказательств - не лучший аргумент в научном мире. Если бы они могли предъявить что-то материальное, вроде наследственного материала...
   - ДНК?
   - Вот видишь, ты и это уже знаешь. В общем, доказать сам факт преступления, увы, невозможно.
   - Пал Палыч, это же как в настоящем детективе!
   - И почему меня это нисколько не радует? - вздохнул Никольский.
   Он поставил вторую пластинку.
   На ней почему-то звучала музыка.
   - Флейта Пана, - сказал Никольский. - Свирель.
   - Что она делает здесь?
   Профессор улыбнулся и ответил:
   - Оживляет.
   Серёжа вдруг увидел, что пыли в мемотеке стало гораздо меньше, жёлтый клей в альбоме посвежел, и даже профессор, казалось, сбросил пару десятков лет.
   Он снял пластинку с вращающегося диска, медленно и торжественно поднёс её к свету.
   - Русалку можно было вернуть.
   - Значит, Гросс...
   - Да.
   - Его да, а русалку нет. Почему? Она же хорошая!
   Пал Палыч собрал материалы и понёс обратно на полки.
   - Пойдём-ка отсюда, юнга. Сдаётся мне, в этой истории...
   Дверь в мемотеку распахнулась и гулко ударилась о стену. Профессор вздрогнул, обернулся, роняя всё, что нёс, и Серёжа, склонив голову набок, недоверчиво смотрел, как отскакивают в стороны осколки бесценных пластинок.
   - Вы здесь?! - нахмурилась Зинаида Михайловна, перегородив выход из помещения. - Кто допустил, чтобы... - но тут же замолчала и схватилась за ближайший стеллаж.
   - Зинаида Михайловна, да что с вами, голубушка?
   - Пластинка, Пал Палыч!
   - Да чёрт с ней, с пластинкой! Видишь, плохо ей!
   Корабельный врач и правда была бледнее обычного.
   - ЧП? - спросил профессор.
   - Ещё какое. Я думала, я одна на судне. Все... Все пропали! - и по лицу её заструились колючие слезинки.
   - Как - пропали?
   - Вовсе пропали. Исчезли. Никого нет, нигде никого. Рация не отвечает, приборы шальные, шкалят. Это безумие! - она неожиданно бросилась на Никольского, схватила крепко-крепко и разрыдалась ему в плечо.
   Он повернул её лицом к себе и сказал внушительно:
   - А вот плакать мы не будем. Юнгу испугаете.
   - Ещё чего! - буркнул Серёжа.
   - А потом, я вижу куда более странные вещи, чем исчезновение кого бы то ни было. Причём прямо здесь.
   - Какие же? - всхлипнула она, но в голосе послышался вызов.
   - Да ваше же собственное поведение. Вы вошли с твёрдым намерением взыскать с нас за то, что мы проникли в это помещение. Будь вы в панике, вы бы бросились мне на шею сразу же, как увидели, что вы на корабле не одна.
   - Ну, знаете, - возмутилась Зинаида Михайловна. - Я вам на шею не бросалась. Это во-первых. А во-вторых, уважаемый Павел Павлович, вы сознаёте, где вы находитесь? Право входа в мемотеку имеют только двое: капитан и я. Или лица, получившие разрешение, подписанное нами обоими.
   - Мною и вами?
   - Мною и капитаном. Бросьте, скверно шутите. Это закрытое место.
   Никольский присвистнул.
   - Что-то я не вижу на здешних коробках и пакетах пометок "секретно" или "Для служебного пользования". И вообще, господи ты боже мой, раз уж все всё равно пропали, объясните вы мне толком, что происходит и что это за засекреченный архив.
   - Это не засекреченный архив, а наши с капитаном личные вещи.
   - Интересно, каким таким образом свидетельства научного исследования и куча сопутствующих проекту материалов попали в собственность двум мореплавателям-погодникам?
   - А куда им ещё попадать? Исследования-то никакого не было. Это же всё научная фантастика. Фикция. Фантом - вот что это, уважаемый Павел Павлович. Вы попробуйте оповестить научный мир о результатах обследования русалки! Почему мой муж, скажите вы мне, не заведует большой кафедрой престижного института, а капитанит на судне, где и команды-то как таковой нет, одни учёные разгильдяи, исполняющие непонятные им обязанности матросов, боцмана и чёрт знает кого ещё!
   Серёжа, забытый ими обоими, смотрел на Зинаиду Михайловну во все глаза. Сбериягода - её муж? Вот это номер!
   - А это - всё вот это, полки, вещи - не доказательство? - встрял он в накаляющийся разговор.
   - Попробуй с помощью этого барахла докажи, что Ариадна не была переодетой барышней из областного драмтеатра! А для звуковых записей ей даже и переодеваться-то было незачем!
   - А труп?
   - Пена морская! В неё превращаются русалки после смерти. Ни следа не остаётся, ни следа! Вы всё не о том думаете. Услышьте меня, ради бога: корабль пуст и плывёт в неизвестность.
   - В неизвестность мы плыть не можем, - встряхнув медсестру, сердито внушал ей Никольский. - У нас в распоряжении всего-то 180№ широты и 360№ долготы, да и то, смешно сказать, четверть этого пространства - откровенная суша. Так что пойдёмте для начала ещё раз обследуем весь периметр корабля. Может, все спрятались в какой-нибудь тесной кладовой ради очередного дурацкого розыгрыша и смеются над нами. Мы уже всё равно собирались с юнгой уходить отсюда. Ещё раз прошу у вас прощения за то, что мы так нахально сюда заявились, но Серёжа пережил в этой комнате неприятное потрясение. И мы вернулись сюда, дабы убедиться, что ничего страшного здесь нет.
   Зинаида Михайловна пристально посмотрела на него.
   - Убедились? Давайте теперь убедимся, что и за пределами кубрика всё не так страшно, как я полагаю. Очень на это надеюсь, очень.
   Она пару раз тяжело вздохнула, дождалась, пока визитёры выйдут, и заперла мемотеку снаружи на ключ.
   Корабль был пуст и тих. Они сами себе казались привидениями, перемещаясь по безлюдному пространству плавучей метеостанции.
   - Так, - сказал Пал Палыч. - Первым делом надо решить две задачи: управление кораблём и пища для оставшихся. Первое - для того, чтобы мы могли свернуть, если по курсу возникнет препятствие, а не отправиться на дно искать русалок, - и, улыбнувшись в ответ гневному взгляду докторши, продолжил. - Второе - чтобы мы были в силах справиться с опасностью. если таковая возникнет.
   - "Если"! - вскричала Зинаида Михайловна. - Люди пропали, а у вас - "если"! Первая задача - узнать, что произошло.
   - Это уже произошло, и нас почему-то миновало. А вот надеяться, что нас минуют какие-нибудь лежащие по курсу рифы, я бы не стал. Не будем путать важное и первоочередное. Сперва срочное, по ходу дела - главное. Я доходчиво изъясняюсь?
   Зинаида Михайловна поморщилась.
   - И что теперь срочное?
   - Управление. Надеюсь, жена капитана в какой-то мере может управлять судном и покажет мне, как это делается. Тогда мы могли бы сменять друг друга.
   - Да, а жена художника научит вас рисовать портреты, - усмехнулась она.
   - Но мы всё же попробуем. А Серёжа мог бы, пожалуй, почистить на камбузе картошку.
   - Один? На камбузе?! - со слезами в голосе воскликнул Серёжа.
   - М-да, - протянул академик. - Кто-то из нас непременно остаётся один. А с одним легче справиться.
   - Кому?
   - Знать бы ещё, кому... Так. У руля необходимо находиться постоянно. пока мы не определим, что плывём в зоне с достаточной глубиной фарватера. Держаться тоже нужно всем вместе. В целом, покинуть рулевую рубку мы не сможем до тех пор, пока не определим координаты судна и не убедимся, что карта сулит нам безопасность хода. Тогда можно будет перекусить чем-нибудь на камбузе и обследовать судно ещё раз.
   - Мы же уже это сделали, - удивился Серёжа.
   - Мы искали людей. А теперь будем искать всё, что покажется необычным. И ещё: Серёжа, ты подробнее расскажешь мне свой "сон - не сон" этой ночи. Зинаида Михайловна, вы умеете пользоваться навигационными приборами?
   Медработница кивнула, и сквозь горечь на её лице пробилась тень улыбки: что-то надёжно-командирское, пробудившееся в Пал Палыче, приободрило её.
   Положение судна после небольшой перепалки над картой было признано безопасным. Тихий океан, нейтральные воды. "Доберёмся до какой-нибудь пассажирской линии и попросим помощи", - говорил Никольский расстилающимся перед кораблём волнам и почёсывал небритый подбородок. До ближайшей линии было восемь часов плавания.
   Подкрепились наскоро, консервами. Хотелось до заката обследовать судно. "Лазарев" оказался тих и пуст на предмет новых поисков. Просто пуст и тих. Только и всего.
   Они почувствовали себя затерянными в космосе.
   - Как вы думаете, - нарушила молчание Зинаида Михайловна, - есть надежда, что они живы?
   Никольский не ответил.
   - Надо поспать, Серёжа, - уговаривала Зинаида Михайловна.
   Они поднялись наверх, и Серёжа свернулся на капитанском диване, глядя на спины флейтиста и медработницы с надеждой и долей успокоения. Сон не шёл. наваливалась болезненная дремота, а потом, кажется, пришёл Кашемир, и тепло разлилось по груди мальчика. Не открывая глаз, он положил ладонь на темя коту и провёл от головы к хвосту, чтобы кот замурчал... Но в середине спина кота резко оборвалась, Серёжа охнул, открыл глаза и вскрикнул, отбиваясь от жуткого сна. Но это оказался не сон.
   На его груди, в безумной боли беззвучно открывая и закрывая рот, примостилась передняя часть Кашемира, и глаза его были по-настоящему красными и влажными.
   На серёжин вскрик обернулись оба - и Никольский похолодел; потерявшую сознание докторшу он принял на руки машинально и опустил на ковёр.
   - Господи, - прошептал он, пятясь. - Господи...
   Крови не было ни сзади кота, где его как будто бы обрубило, ни на груди у Серёжи; челюсти страдающего животного разжимались и сжимались механически. Никольский зажмурился, сбросил кота на ковёр. Жалобно поводя глазами, подтягиваясь лапами по ковру, кот пополз к Пал Палычу, подполз к ноге и, потёршись головой о его ботинок, издал что-то подобное сдавленному мурчанию. Никольский вздрогнул, и в лице его что-то подкосилось. Академик схватил со стола тяжёлую пепельницу и, не глядя на мальчика, размозжил обречённому животному голову. Останки кота он сбросил за борт и долго приводил в чувство обоих попутчиков.
   Корабль плыл.
   Не было ни встречных огней, ни свечения рыб за бортом. Только океан ещё был - судя по отражению огней "Лазарева" в волнах.
   Прошло десять часов, одиннадцать. двенадцать. Никольский спал, у руля сгорбилась Зинаида Михайловна, поминутно вздрагивая и что-то шепча. Серёжа вжался в угол дивана рядом с подогнутыми ногами Пал Палыча. Океан. сколько хватало обзора окрест, был пуст.
   Около трёх часов ночи Никольский сменил уставшую женщину, около половины шестого резко выскочило из-за горизонта солнце.
   В семь они разогрели консервы и позавтракали.
   Серёжа смотрел - он весь обратился в зрение и в слух. То чувство непоправимого, которое засело в нём сутки назад, маревом давило изнутри. Он словно грезил наяву, парализованный несправедливостью утраты всего того, что ещё недавно было его новой жизнью. Праздник Сбериягоды, блюз Никольского. Мурчание Кашемира. Вздохи Сазанова. Улыбка Семёнова. Стервозность Шлезенберга. Добродушные подначки Брынзы. Недопонятость, оставшаяся от Гросса. Ничего этого нет.
   Звёздные часы, что отмеряют одиночество. неслышные днём и так отчётливо вытаптывающие душу ночью, вдруг стали слышны и ему. Он прижимал к себе кожаный футляр флейты и с отравленным упоением слушал и слушал бой этих страшных часов, отдающийся в голове и в груди.
   И что-то стало ослепительно ясно. Что-то, чего словами не скажешь, промелькнуло - и разлилось в его голове пугающим и манящим светом. Серёжа отщёлкнул замочки, раскрыл футляр и собрал флейту. Забравшись с ногами на диван, приложил инструмент к губам.
   Тихая, звёздная мелодия полилась, замирая, из-под его пальцев.
   Пусть будут все, пусть они вернутся, добрые и злые, заслуживающие жизни и не заслуживающие её. Путь они все просто будут, потому что им была однажды дарована жизнь.
   - Вы невероятный учитель музыки, - шепнула Зинаида Михайловна, но Никольский прижал палец к губам и указал на середину помещения, где танцующие пылинки вспыхивали искорками в полосе света. Что-то необычное было в этом танце, и она замерла, силясь понять, чем это движение удивляет её.
   Музыка лилась, такая несложная и такая непостижимо совершенная, ясная, как будто она была словом. Что-то было пугающее в этой совершенной простоте и в том, что исходит она от девятилетнего мальчишки. Обволакивая мостик, музыка словно разрешала движение прежде неподвижным вещам, и они плыли, как плывут недвижные для глаз созвездия. Будто бы глаза и уверяют, что они стоят на месте, но зоркий и недоверчивый разум не даёт отвести взгляда, потрясённый неторопливым величием полёта. Что-то обрывалось с каждой нотой, с каждой паузой, с каждым вдохом, словно беззвучно лопались стеньги и освобождалось что-то большое, летучее, и провожая его, веки Серёжи смежались с медленной неотвратимостью.
   - Что с ним? Что вообще происходит? - снова зашептала Зинаида Михайловна.
   - Он умирает, - грустно развёл руками Никольский.
   - Господи! От чего?! Надо сейчас же...
   - Он сам так решил.
   - Да ты что, чурбан облезлый, спятил?! - она рванулась к мальчику, но Никольский каким-то усилием удержал её и снова указал вниз.
   То, что раньше казалось танцующими пылинками, окончательно потеряло сходство с чем бы то ни было обычным. Там, у её ног, прямо из ничего ткался невообразимо сложный пространственный узор, приобретая черты небольшого животного. Музыка неспешно, звук за звуком огибала этот участок пространства, и существо принимало всё более и более знакомый облик.
   - Кашемир! - вздохнула Зинаида Михайловна.
   Академик тоже вздохнул, но так обречённо и тихо, словно боялся чем помешать этой могущественной музыке.
   Серёжа играл.
   И тихая песня забытых времён рождала забвенье и сон. И всякий, кто сердцем и телом страдал, в тех звуках покой обретал. И виделось им завершенье пути и тихая ночь впереди.
  
  
   XXXIII.
  
   <Из приказа>
   "...В связи с болезнью, перенесённой членами экипажа, снять судно с исследовательского маршрута и закрепить на карантин сроком 40 (сорок) календарных дней в ***ском порту. Командиру корабля, капитану II ранга Сбериягоде И.М. об"явить выговор с занесением в личное дело без понижения в звании за нарушение общих правил распорядка исследовательского флота и нахождение на судне посторонних в период эпидемической угрозы..."
  
  
   XXXIV.
  
   Когда карантин был наконец снят, родители Серёжи пытались пробиться к трапу сквозь сумятицу журналистов, военных и родственников членов экипажа.
   - Сын, смотри, кто здесь, - возбуждённо заговорил отец, хватая Серёжу за руку. - Смотри, кого мы привезли с собою.
   Рядом с серёжиной матерью и со своей собственной тёткой стоял Алёшка. Глаза его были широко распахнуты, на губах вот-вот проснётся улыбка, и сам он еле держался, чтобы не броситься с места навстречу другу...
   Серёжа странно посмотрел на него...
   Алёшка поблек и замер.
  
  
   XXXV.
  
   И мы с Иолаем посетили тысячи времён и мест. А когда мне становилось грустно, он рассказывал неизменно веселящую меня историю о том, что жители Гамельна, чтобы изжить память об оплошности с вознаграждением крысолова, поставили в честь этой неприятности часовню, на которой выложили дату события. Неправильную дату. На двести лет более раннюю, чем надо. Вроде, всё это было, конечно, но не с нами. Было давно и вообще неправда. "Хотя, надо для полноты картины добавить, есть тайное общество, которое основано с единственной целью отыскать тебя... Они-то не забыли истинной даты, - усмехался мой спутник из преисподней. - Но, - добавлял он, подмигивая. - как они могут поймать человека, умудрившегося совершить преступление за полторы сотни лет до своего рождения?!"
   Её я нашёл в Лукке. Её муж, друг давних моих лет, пригласил меня погостить. Их обособленное житьё и любовь друг к другу подкупили меня, и сердце моё стал точить червь зависти. Однако зависть прошла, едва я понял, что она ангел и что чистоты её сердца достоин лишь я в целом свете. И тут я понял, какую ловушку расставил мне демон. Я понял, чем должна звучать моя флейта, рождённая божественным вдохновением. Это должны были быть последние опадения груди двух любящих, и по условиям контракта я немедленно транспортировался в геенну, стоило хоть в мыслях отклониться от намерения создать подобный инструмент.
   Времени на размышление у меня было немного. Человек не может долго контролировать свои мысли.
   Но нет ничего невозможного для того, кому помогает Господь.
   Я отравил её перед соитием. Она умерла счастливой, не зная, что умирает. И я возлежал, счастливый, рядом с нею, слушая одному мне уловимую музыку её слабеющего дыхания. Она была божественной усладой, и слышали её только Он и я.
   Оставалось дело за вздохом второго возлюбленного. Но, право, я ещё не получил того, что должен был, и мне так не хотелось в Ад. С другой стороны, муж её мог бы стать этим вторым, но он был так увлечён своим искусством и невниманием со стороны богатых покровителей, что любовь не довлела в сердце его.
   Никколо как-то сказал: "Если тебе нужна любовь, разожги её сам, но не надейся, что сможешь управлять ею".
   Я всю жизнь постигал верность этих слов и умел разжигать костры.
   Небольшая доза дурманного снадобья, тайный вывоз - и вот уже в подвале моего флорентийского дома, прикованный надёжно, находится муж её.
   Многие вечера проводил я, рассказывая ему о моих утехах с нею. Ревность и ненависть пылали на щеках его. Так было до того дня, когда я решил: пора. И сказал ему: "Ты знаешь: я великий алхимик. Для меня нет тайн под этой луной. Я могу воскресить тебе ту, которой больше нет под небом". Даже в двадцати шагах от него мне было слышно, как затрепетало его сердце.
   Медлить было нельзя. Я и так лишь с благоволения удачи моей вызвал в нём это бурное чувство, и не знал, во что оно может выродиться потом. Я знал наверняка лишь одно: спустя ночь томления чувство это достигнет в нём высшего развития, и сказал, что завтра же его возлюбленная живою спустится сюда, к нему, и заберёт его. Говорил и что-то ещё. Что поступаю так потому, что сам люблю её и желаю ей счастья. Что преклоняюсь перед силою их взаимного чувства. Впрочем, безумию любви нет нужды в сторонних объяснениях.
   На другой день я с удовольствием скормил этому надоевшему мне олуху двойную порцию яда и стал рядом со стеною, к которой он был прикован. Сперва я хотел нанять женщину, которая бы спускалась по ступеням, пока бы он умирал, чтобы мой обман не был раскрыт. Но вместе с тем я рассудил, что шаги её могут заглушить тот звук, который я жажду услышать. Поэтому, твёрдо зная, что лестница пуста, я стоял рядом и говорил ему, что вот она идёт.
   И, к изумлению моему, он стал уверять меня, что слышит её шаги. "Вот... Приостановилась... Нет. Она спускается. Нерешительно... Идёт..."
   Глаза его расширились, тело выдало в нём высочайшую степень любовного напряжения.
  Содружное действие вожделения и яда овладело им полностью. Пот выступил на лице и на теле, мышцы натянулись.
   "Она почти здесь. Вот. Остановилась перед дверью. Феличе..."
   Тело его дрогнуло, и в воздухе ощутимо запахло смертью и семенем. Теперь я знал, как назову свою флейту.
   Я старательно зафиксировал тональность звука, несколько раз воспроизведя его в памяти.
   Но что это? Лёгкие шаги я и вправду слышал на лестнице. Я обернулся - она была здесь. Я отступил в испуге, подумав, что с местью пришла она... Но она обвила мою шею, с нежностью шепча: "Супруг мой!" И до конца дней женщина осталась для меня в глубине совей загадкой.
   Сейчас конец дней этот близок как никогда. Говоря вернее, это конец часов - а может, и минут, ибо под окном моего дворца мятеж, подстрекаемый скорее всего теми неугомонными жителями Гамельна, что сколотили против меня тайную клику. Может, и кем другим - у того, кто что-то делает, всегда доставало врагов. Но я не пеняю на близость кончины, я славно пожил. Жаль, не успею уже рассказать, как славно я надул Иолая и охранил от него флейту. Всё это произошло потому только, что сердце держал я закрытым. А сей час отправляюсь я к Господу нашему, всеправедному судие и заступнику. Аминь".
  
  
   XXXVI.
  
   - Торжествуй, жена моя! - ворвался я с криком в её покои. - Я знаю, как прочесть эти записи. Ты даже не представляешь, как прост и до гениальности красив этот шифр.
   - Отпусти меня, - сказала она, и я замер в удивлении.
  
  
  
  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,
  короткая,
  но счастливая -
  
  или счастливая,
  но короткая
  
  
  
   I.
  
   - Awaked. He"s awaked, - раздался радостный бас, едва я открыл глаза.
   Рядом сидел Конрой. Точнее, не сидел, а подпрыгивал на чём-то, видимо, на стуле, не в силах решить, выбежать ли из комнаты с радостной вестью или остаться голосить подле меня. Эдакий щенок ньюфаундленда.
   - Привет. громила, - сказал я. Горло першит, да и губы почти не шевелятся. Слабость, мать её...
   Я закрыл глаза, снова открыл.
   Они все трое над моей постелью.
   - Благословляю вас, любезные друзья, и приказываю вам долго жить.
   Похоже, они разобрали моё кваканье, поскольку в ответ донеслось:
   - Эх, Серёга.
   - А ведь я воскрес.
   - Дерьмо не тонет.
   Я засмеялся, и он положил мне на грудь руку, мраморно тяжёлую:
   - Тебе вредно, молчи.
   А она стояла надо мной. улыбалась и не знала, что изо всех вещей на свете самая жестокая - возвращение. Потому что человек здесь вступает в противоборство со временем, а время непобедимо и беспощадно.
   - Обманите меня, - сказал я. - Скажите, что мы в России, что за окном шумят вётлы, а их ветви, как водоросли в спокойном ручье, колеблет ветер...
   - Он бредит, - выдохнула Женечка.
   - Скорее, тоскует, - ответил Рабик.
   - He"s hungry, - пробубнил Конрой, и Женечка всполошилась.
   Кормили меня через трубочку, бульоном.
   - Вы, - говорю, - мне, что ли, и катетер вставили?
   - Сейчас отлежишься, а часа через четыре и сам будешь в состоянии сходить облегчиться. Горло не болит?
   - Да так.
   - Через него из тебя литров восемь морской воды вылилось. Так и хлестала, так и хлестала. Короче, ты по самое не балуйся нахлебался Морем. Утопленник хренов.
   Рабик поудобнее устроился в кресле, я созерцал потолок.
   - Безумную ты штуку написал, - выдал, наконец, скульптор, глядя в проём, вслед уходящей жене. - Меня будто макнуло в мир непуганой шизофрении.
   - Ты разбираешься в расстройствах психики?
   - Нет, так просто сказал. Я понять не могу. Ты наворотил загадок - и ни одну из них не довёл до разгадки. Все начатки книги вывернул наизнанку. Хотя контраст между чистыми воспоминаниями мальчика и жизнеописанием этого чудовища из эпохи Возрождения... как бы это сказать... любопытен. Ты любишь мою жену?
   - Люблю.
   - Поверить не могу.
   - В то, что я её люблю?
   - Да нет. В то, что ты мне это говоришь.
   Так приятно и необычно было это слышать. Я аж поперхнулся от гордости.
   Где-то вдалеке завибрировал двигатель. Рабик встал.
   - Пойду помашу Конрою.
   И уже в дверях обернулся:
   - О, Солнце, какой же ты псих.
   И я остался один.
   Надо мной ассирийцы гнали своих запряжённых в колесницы скакунов, не ведая того, что в этом состязании не будет победителей, что их неистовая скачка заключена в безвременьи и ограничена пространством этого ковра.
   Я никогда не ездил на лошади. Я много чего никогда не делал. А если предлагали - со спесью отказывал. Безразличным для меня - отказывал сразу, друзьям - для вида попробовав. Уговаривал себя, что надо просто уметь себе отказывать, что этим я убиваю свою зависть...
   Интересно, подумалось мне, а что он, Рабик, в себе убивал? И когда, и сколько раз?
   Вот что интересно.
   Было жарко, одеяло я отбросил. Где-то в теле, чувствовалось, просыпается сторожкая бодрость. Я подумал подняться - и остался лежать. В конце концов, покойникам позволительно. Даже неудавшимся.
   Разглядывать потолки - моя слабость. Плевать в них - уж это увольте, а вот искать в фактурах, линиях и трещинках фигуры и знакомые очертания я любил сызмальства. У нас в хрущёвке был потолок, на котором от трещин лепестками отгибалась штукатурка, и надо мной каждое утро просыпался заснеженный сад цветов. Он не боялся ни града, ни засух и тихо цвёл, один за другим распахивая наливающиеся бутоны... Пока Мила не сказала счистить "всю эту пакость" и перебелить потолок. Я пожал плечами и перебелил. И тогда потолок стал... Да вот таким же, как здесь. Малоинтересным. Идеально немым. Навевающим мысли о смерти, точнее - о нерождении. С такого потолка не украсть ни одной идеи, всё, что можно с него получить - это нервное расстройство и пару вялых ассоциаций с больничной палатой.
   - Чистоту любють, - пробормотал я зло. Не сдаваться же, честное слово!
   Я вообразил эту белую равнину заснеженной маковкой горного плато, только что после метели. Одинокая волчица приносила вчера сюда свою печаль, и след её занесло, а печаль осталась. Какие-то белые слова, то ли из смертного сна, то ли из рукописи, завертелись в голове. Кажется, про звёздные часы, что отмеряют время одиночества. Под мерно вращающейся махиной космического времени выла волчица, прикрывая солёные глаза от колкой метели. Она повернулась ко мне и пересеклась со мной взглядом. Сразу стало тепло и спокойно. Я улыбнулся. Прошлое глядело на меня и скалило в горькой усмешке зубы.
   Я почувствовал себя богатым, очень богатым. Интересно, где-то под этими звёздами, прямо сейчас - чувствовал ли кто-то ещё себя так же, как я? Думал ли не своими мыслями? Грезил ли, проницаемый временем звёзд? Мне было... восемнадцать, нет, каких-нибудь семнадцать лет. И весь мир лежал надо мной, а я лежал под пульсирующим ротором мира и смотрел в потолок.
  
  
   II.
  
   Всё с самого начала было ошибкой.
   Они милые, любят меня за что-то... Даже не так. просто: любят меня...
   Ведь всё хорошо. Что-то, конечно, было здесь до меня, какие-то люди, какие-то смерти, но ведь на всей Земле бывают люди, потом смерти. Уткнись носом в прохладный сгиб локтя, чтобы веки прижались к коже руки и глаза напоила блаженная темнота. Вот она, жизнь, или реальность, или как там ты хочешь её называть.
   Зачем меня волновали дурацкие "то, что было"?
   Тихое дневное разноголосье наполняло дом, в комнате лучилось солнце. Дай человеку шанс улыбнуться - и ты увидишь его сердце. Солнце - сердце. То ли рифма, то ли спрятанная у всех на виду тайна. Сколько раз я уже улыбался в этом доме? Вот она, правда-истина. Прими, живи и радуйся.
   И вместо этого мы раз за разом вызываем призраков прошлого, а затем удивляемся, когда они успели утянуть нас то ли на дно морское, то ли в мир кошмаров, то ли к самой гибели. Но без этих призраков нет и нас сегодняшних. К себе взываем, если разобраться. Вот и поди разберись, как правильно: так или эдак.
   Рабик вон просто искал полного уединения с женой. Одиночества ли? - вряд ли. Искал именно уединения, а оно возьми да и обернись одиночеством. Или чем-то ещё пострашнее, но в любом случае: он ощутил потребность кого-то зазвать сюда. Только сумасшедшие наслаждаются тайным обладанием: если у нормального человека есть сокровище, он желает, чтобы об этом знали. Рабику нужен был зритель. Все божественные чудеса гроша бы не стоили, не будь у них очевидцев или если бы о них ничего не написали в Библии. Нет свидетеля - нет чуда. Может быть, он пригласил меня сюда, чтобы ощутить чудо чудом? Может быть, каждого из нас, в большинстве своём ныне покойных, он ждал, чтобы увидеть в их глазах отражение того, что казалось волшебной мечтой ему самому? Но каждый по-своему видит "волшебную мечту"; и он не находил совпадения. И бил кривые зеркала - то ли в ярости, то ли от отчаянья. А зеркала-то были вовсе не такие кривые.
   Мир, каков он есть, никому не нужен. Правда раздражает, истина приводит в бешенство. Разве ж это я жил с закрытым сердцем, как вещали мне сны и явь? Разве не каждый живёт так?
   - Нет, друг мой. Все живут с закрытыми глазами. Но сердцем ищут правду, и порой подбираются близко.
   На краю кровати сидел Астата в облике подростка: потёртые джинсы в обтяжку, кроссовки с заправленными внутрь шнурками, футболка без рукавов, деревянные бусы-индианки.
   Я перевернулся на другой бок, чтобы не видеть его. Он появился с другой стороны и заглянул мне в лицо.
   - А ты помолодел, - улыбка. - Старый мальчишка.
   Так они все: ходят, смотрят на меня и высказывают всё, что лезет им при этом в голову.
   - Слушай, Астата. А ты можешь сейчас отнести меня в какое-нибудь такое место...
   - В порядке старой дружбы? Может, ты тогда и звать меня будешь Иолаем, как прежде?
   - Да я ж придумал это всё. Все ведь знают, что Фауст и Гаммельнский крысолов - не одно лицо, они жили в разные эпохи, тысячи книжек не могут ошибаться. А сам я никогда не был ни тем, ни другим, ни даже Мольтистелли. Его и вовсе не было никогда. Я его выдумал.
   Иолай взъерошил волосы, и в глазах его заплясали тысячи и тысячи прожитых лет. "Ты уверен?" - прочитал я в этом взгляде.
   - Все знают, Астата, как всё было.
   - Вот глупости! - расхохотался он. - Ты сам-то понял, что сказал? Никто не знает, как всё было, любезный мой обманщик. Все знают только то, как это было описано. Если удосужатся прочесть. В том и разница между правдой и истиной. Истина - это то, что было и есть. А правда - то, что написано, и не важно, на бумаге ли, на вековом папирусе, на камне или в сознании почтенных трудящихся.
   - Послушай-ка, я сейчас беседую с тобой или с собой?
   - А что по этому поводу написано в твоём сознании?
   - Не знаю, - загрустил мой голос, отдельно от меня. - Я не умею читать.
   - Куда бы ты хотел попасть? - спросил Астата, пряча улыбку. - На соревнования ассирийских колесниц? На Авалон? На вершину Эвереста? В свою старую комнату?
   - Я так понимаю, первые три предложения были даны для компании главному? Чтобы я не сразу понял, что ты искушаешь меня?
   - Помилуй, человече! Разве такое элементарное предложение - искус? Я же не обещал тебе корону Швеции, золото долины Нила или Елену Прекрасную в жёны.
   - Спасибо. Один раз я уже... еле избавился от этой стервы.
   - Моё предложение в силе. И я ничего от тебя взамен не требую, заметь.
   - Хочешь подсадить на крючок.
   Астата развёл руками.
   - Слушай, Астата, а я могу представить тебя нашим хозяевам?
   - Можешь. Но ты этого хочешь?
   Вот так всегда с ними, с демонами.
   - Я уже ничего не хочу, Астата.
   - Ты уверен? Что-то глаза у тебя хитрые-хитрые.
   - Совсем ничего.
   - Тогда тебя надо лечить. Приступим, - и тьма сгустилась вокруг.
  
  
   III.
  
   Мы очутились в бывшем дворе меж бывших домов - стены стояли, крыш и перекрытий не было. Где-то на высоте третьего этажа прорастала из трещины молодая задорная берёзка. Сами стены облупились, из-под облезлой жёлтой штукатурки заплатками торчали охряные бока кирпичей.
   Я был одет; я стоял; он - рядом. Слабости больше не было, как не было и ударившей в голову юности. Складывалось впечатление, будто человек средних лет проводит сыну-подростку экскурсию по местам своей молодости. "Сын" саркастически-предательски улыбается, как и положено в том переломном возрасте, и хищно посматривает на "отца".
   Всё вокруг затравенело и одряхло, отмеченное временем и безлюдьем.
   - Зачем мы здесь? - спросил я его.
   - Мне хотелось поглядеть, приятно ли тебе будет вернуться на место своего первого убийства.
   - Не лукавь, демон. Я никого не убивал.
   - А почему тогда ты оказался таким идеальным отражением для господина Чхевадзе?
   - Я смотрю, Астата, ты совершенно уверен, что именно он покромсал всех этих недоделанных графоманов города Горнилово.
   Он сел, закурил, принялся потихоньку сплёвывать под ноги, будто изучая меня исподлобья.
   - Значит, сам ты в этом не уверен?
   - Не знаю, Астата. Мне ни к чему копошиться в навозной куче. Меня это не касается.
   - Твоя будущая судьба уже не касается тебя?
   - А хоть бы и так. Дай-ка мне тоже сигаретку.
   - У-у-у... Мы захотели закурить под сороковник лет!
   - Не твоё дело. Давай.
   - Владыки ада! - патетически воскликнул он, протягивая мне пачку. - А он не будет против, что ты куришь на его могиле?
   - Нет здесь никакой могилы.
   - В полутора метрах под нами лежит Алексей Ивлин, и лежит лет пятнадцать как. Или больше? Ты должен знать, скажи.
   Астата подождал ответа минуту-две.
   - Хорошо, - сказал он. - Вот ивы. Ты же хотел ивы. Смотри.
   В углу двора плыли по течению ветров несколько приземистых вётел. Висячие ветви влажно шевелились над незримыми перекатами, словно ленты водорослей, которые перебирает беспечный ручей. Астата оказался рядом, тронул несколько нижних веток, и они закачались вразлад с остальными, словно выдавая присутствие чужаков.
   - Вот оно. Ты хотел.
   - Я никогда не убивал Алёшку. Он жив, можно разыскать его.
   Подросток покачал головой.
   - Однажды. Ты забыл о своей силе. Ты убил его однажды в сердце своём. Не бойся. Я ни в чём не стану тебя осуждать. Винить тоже. Это всё человеческое, поверь.
   Острая и безжалостная мысль пронзила мой затылок.
   - Она - рабикова супруга - она тоже демон? Да?
   - Ты хочешь спросить, влюбился ли ты в демона? Демон, человек, кукла восковая - какая разница? Допустим, она порождение тьмы, злобный суккуб, что высасывает из мужчин все соки во время соития...
   - Точного ответа нет.
   - Да, мой древний друг. В этом дворе небо как в раме. Ложишься на спину и смотришь в него меж линий старых крыш.
   - Которых нет...
   - Которых нет.
   Какое-то время мы созерцали плывущие облака.
   - Послушай, Астата. А нельзя ли подыскать такое другое место, где было бы много людей, шума, всего такого.
   - Можно, разумеется. Если ты думаешь, что там будет чем-то иначе, чем здесь.
   - Вы, демоны, хитрые твари. Ты наверняка со мною, потому что твой шеф желает отомстить мне. Я ведь здорово обломал его с флейтой.
   - Ты же всё это придумал.
   - Как же, придумаешь такое. Надо обладать дьявольски изобретательным умом, чтобы заточить во флейту невинную душу полюбившей тебя девушки. В ад такой артефакт не попадёт, Господь не допустит, а к небу несвободная душа не поднимается, сил не хватит. Так и бродит флейточка моя меж людей, от Хранителя к Хранителю. Манит, дразнит, а в когтистые лапы не даётся. Ведь я ж из-за этого для вас там, в пекле, - как кость поперёк горла.
   - Кем ты себя возомнил? Думаешь, ты был запорным гвоздём нашего единственного плана? Ты думаешь, что жаждущий переворота бессмертный поставит всё, что у него есть, на смертного? Бессмыслица же. Так или иначе мой Господин однажды вернётся на Небеса, неважно, как. Когда у тебя есть всё время мира, научаешься ждать.
   - Наверное. Но согласись, Иолай, он возлагал нехилые надежды на флейту, которая без обходных путей прямо открыла бы ему Врата.
   - Вон, видишь то облако? Оно похоже на верблюда... А теперь на кита... Я процитировал бы в оригинале, но с английским у тебя никак. Так вот... Видишь облако, похожее то на одно, то на другое?
   - Ну, и?
   - Всё меняется, человек. Откуда тебе знать, что за двадцать сотен лет, что минули с последнего пришествия, компания, фасадом которой служили Райские врата, не обанкротилась и не перекуплена тем, у кого хватило бы активов? С чего тебе быть уверенным, что теперь там не заправляет иная корпорация?
   - Сомнение - вот твоё оружие.
   Он закинул ногу на ногу и заметил:
   - Это оружие всей науки человечества. Во все времена. И ты считаешь, что вся наука - дьявольское порождение?
   Я улыбнулся. Иногда демоны говорят так сладко, что стоит волевых усилий всё время помнить, с кем разговариваешь.
   - Если судить по результатам её деятельности - я бы всецело подписался под твоим парадоксом.
   - И был бы недалёк от истины, друг мой. Оплот Его - храмы, а оплот моего Господина - домы Науки. Великое противостояние науки и религии могло бы завершиться ещё в Средневековье, когда нам почти удалось залезть матушке церкви под юбку и утопить Господа в схоластике...
   - Значит, контора на небесах не перекуплена, и нам нечего беспокоиться.
   - Но зато приспешников у Владыки Ада ничуть не меньше, чем адептов церкви.
   - Интересно, а как вы поступаете с душами тех служителей науки, которые при жизни искренно верили в бога? Таких ведь много.
   - Секрет фирмы. Впрочем, кое о чём ты можешь догадаться по тому, что случилось с тобой. Пока остывали клочья растерзанной плоти Бертольдо Мольтистелли, оставленные обезумевшей толпой, Он читал именной вердикт. Я даже формулировку запомнил: "Несмотря на все совершённые им злодеяния, не подлежит мучениям адским, но не потому, что слишком уверовал в Меня и совершал деяния рук и мыслей своих в великом заблуждении, а потому, что всё, помысленное и совершённое им, было помыслено и совершено им самостоятельно, а не в угоду чужому мнению или служению идеалам чьей бы то ни было веры. Он поступал сам и брал на себя полный ответ за поступки свои, как и положено тому, кто создан по образу и подобию моему". Круто завёрнуто, верно? Он, видите ли, тебя простил, потому что ты не служил ни Ему, ни кому бы то ни было другому. Как поступал бы и Он сам. Он не тебя простил - Он себя в тебе простил. Мы, признаться, прихренели от такого решения. Правда, - со смешком продолжил Иолай, - в Райские кущи ты тоже не попал. Ты помнишь, как был инкарнирован в новое тело? Помнишь, как тебя звали в следующей жизни?
   - Вспомню для следующей книги.
   - Следующей? - захохотал демон, болтая в воздухе кроссовками. - Думаешь, то, что ты там намарал, можно назвать первой книгой?
   - Можно, Астата, можно. Она позволяет читателю догадываться. Наводить мосты между разорванными жизнями. Это любопытная головоломка.
   - Но у читателя нет ключа. Твоей собственной жизни.
   - У каждого есть своя. Этого достаточно.
   - Ты когда-нибудь думал о том, как чертовски ты одинок? Понимаешь, насколько это ненормально? Ты же шиза, классическая шиза, разговариваешь с воображаемыми сущностями. Социально опасен. При этом не лишён изрядной доли суицидального обаяния. Только вот обаяние это гнилое. Мёртвенькое такое. Как и ты сам.
   - Всё ложь. Я не так уж скверен, как ты говоришь.
   - Ты один, Сергей Бессмертнов. Вспомни. С самого раннего детства ты приучил себя к тому, что ты один. Ты сам создал себе такую жизнь. С давних времён твоим тотемом было имя. "Серым может быть заяц, а может быть и волк", - это твои слова. Заяц. Существо, ищущее общества только в брачный период. Трусливое и вороватое. Всё сотканное из обмана, из петель на снегу. И волк. Выражение "одинокий волк" тебе ни о чём не говорит? Камуфляжное у тебя имя, человек. Воистину камуфляжное. Сколько лет тебе удавалось скрывать под ним свою суть.
   Я почувствовал, как на лбу собирается скорбная вертикальная складка.
   - Ненавижу, - прошептал я.
   - Ээээ, - насмешливо прищурился Астата. - А вот я тебя обожаю. Даже, если хочешь, могу тебя назвать своим другом. Ты заметил: я совершенно бескорыстен в отношениях с тобою. Я ничего не требую взамен.
   - Ложь.
   - Потому что я демон? Демоны, по-твоему, не могут быть правдивы и бескорыстны?
   - Правдивы могут быть. Бескорыстны - нет.
   - Ай-яй-яй. И что же я, по-твоему, получаю?
   - Дело в том, Астата, что ты тоже одинок.
  
  
   IV.
  
   Всё, что тебе нужно, - немного смелости.
   Обрети смелость остаться в одиночестве.
   Или же будь с людьми и открой им сердце своё.
   Третьего пути нет.
  
  
   V.
  
   Потемнело небо, проглянули звёзды. От земли веяло сыростью и надёжностью. Человечеству нужны звёздные часы отдыха от самого человечества. Может быть, это научит людей больше ценить друг друга. Тот, кто спит много, - доброжелательнее: его ночные часы дольше, и он дольше остаётся наедине со своими мыслями. Я, например, стал гораздо мягче.
   Мы развели костёр. Пламя завертелось в сквозняках, окрасило развалины, тусклый рыжий свет сквозь высаженные окна попал внутрь и заплясал по заброшенному чреву зданий.
   Кто-то должен был прийти из темноты к огню: чёрный ли конь, пеший ли странник, зловещий ли призрак. Что-то должно было отделиться, уплотняясь, от темноты и вступить в освещённый круг.
   Но я не хотел, как бывало раньше при сходной мысли, затушить костёр. Я смотрел на пляшущее пламя и думал о том, что можно создать флейту особого устройства - для вывешивания над огнём, и токи его горячего дыхания будут тихо оживлять её.
   - Смотри, - толкнул меня Иолай.
   Шагах в двадцати кто-то стоял. Без звука, без движения.
   - Эй, - сказал я, двинувшись навстречу, но едва я поднялся, он шагнул в темноту.
   Сразу стало промозгло вокруг, костёр затрещал.
   - Ты разбудил его, - сказал мой спутник.
   Видимо, так.
   - Ну, и что он теперь сделает?
   - Нет, ничего, - успокаивающим тоном ответил Астата. Он повернулся ко мне, и тут у него отвалился кусок щеки. С неприятным звуком ошмёток демоновой плоти упал на землю, отскочил в костёр и зашипел. Запахло палёным.
   Прижав ладонь к обезображенной щеке, он что-то выискивал беспокойным взглядом по сторонам.
   - Ты разыгрываешь меня, Астата.
   Кусочек плоти, невредимый, выскочил из пламени и прирос к щеке демона.
   - Не разыгрываю. Я тебе кое-что напоминаю.
   Я понимающе опустил уголки губ и попросил:
   - Давай отсюда.
   - А костёр?
   Я обернулся.
   - Оставь. Пусть горит нам вслед.
   Мы поднялись, и в небо за нами летели, словно провожая, розовые искры.
  
  
   VI.
  
   На миг мне показалось, что мы вернулись на прежнее место: впереди гарцевало языкастое пламя, освещая стену. Но стеклянистые блики стены развеяли заблуждение. Костёр горел в Бреши перед домом, рядом ходил Рабик в шортах и ворошил молодые угли. Невдалеке стоял летний столик, и за ним сидела Женечка в крепдешиновом платьице.
   - Я же говорил, что с ним ничего не случится, - обрадовано прогудел Рабик. - А мы. Серёг, уже готовы жарить мясо. Думаю, это лучшее укрепляющее средство для мужчины.
   - Видимо, я у вас сегодня не в счёт, - подала голос Женечка.
   - Ну, - сказал Рабик, - так уж вышло, что при подсчёте мужчин тебя обходят. Разве это не к нашему общему счастью?
   - Помочь? - спросил я.
   - Займись костром, я насажу баранину на шампуры. Э-э, да от тебя уже костром попахивает. Где-то уже чего-то спалил.
   - Откуда баранина?
   - Конрой приволок. Австралия - страна овечьих пастбищ. По крайней мере, так когда-то было написано в проспектах для путешествующих фермеров... Послушай, Женечка, он ведь любит тебя.
   Похоже, это стало местной шуткой.
   - Я знаю, - спокойно сказала она. - Ему очень тяжело.
   - И очень легко тоже, - добавил я, взметая хороводы искр.
   Им вместе бывало грустно, но не бывало скучно.
   В этом была непонятная магия.
   - Помнишь город, в котором мы жили? - спросил я. - Хочешь туда попасть? Прямо сейчас, в мгновение?
   - И не дожарив мясо?
   Следовало признать, он был прав.
   Мы разместили шампуры над самыми углями, Женечка нарезала свежих овощей, мы разлили вино.
   - Добрый остров, - сказал я. - Добрая земля. Добрые люди. Доброе тепло огня.
   И сзади зашумело Море - обиженно и протестующее.
   - Не умеете вы тостовать, Сергей Егорович.
   Жалко улыбнувшись, я опустился на стул.
   Вино было тёплое и терпкое.
   - И вы улетели в дальние края, чтобы там быть счастливыми. Знаете, жить вот так, в сказке, - хорошо, но несправедливо. У других ведь нет этой сказки.
   - Право, Серёг, ты коммунист детской закалки. Ты хочешь, чтобы и мы не жили так? Чтобы счастливых на свете было ещё меньше?
   - Каждый сам кузнец своего счастья, - изрекла Женечка. - Мы ведь об этом, кажется, говорили.
   - Может быть,.. ну. да всё равно. Рабик, так как это вышло. что вы встретились однажды с Женечкой?
   - Не знаю, Серёг. придумай что-нибудь. Что-нибудь наиболее банальное. На свете ведь две истинных банальности: любовь да смерть.
   - Так что придумай заодно, и как мы умрём, - заключила Женечка.
   И я придумал.
   - Пойду посмотрю мясо.
   - Рано, Серёг.
   - Я просто не хочу, чтобы вы видели моё лицо. Это вас не порадует. Оно сейчас открытая книга.
   - Я заинтригована.
   - Я тоже, дражайшая моя. Повернись, Серёг.
   Я повернулся.
   - Ты далеко и в темноте. Тебя не видно.
   - Напротив. Сейчас меня видно именно так, как это необходимо.
   Их лица, слабо освещённые костром, вглядывались в меня.
   - Так ты правда настолько любишь её? - Рабик привстал и навис над столом, изумлённый и растерянный.
   - Это не тот вопрос, дружище. Спроси, любит ли она меня.
   - Погоди.
   - Спроси, Рабик. Я впервые вижу в тебе нерешительность. Спроси.
   Мясо начало подгорать, сладковато-дымный запах окутывал Брешь.
   - Вы пять сотен лет искали меня. Она - любя, а ты - ненавидя. Господи, сколько же людей погибло, - я засмеялся, поражённый своей догадкой. - Вы ведь оба их убивали. Ты, Рабик, - когда думал, что каждый из них - это я. А ты, Женечка, - если раньше, чем Рабик успевал разделать их как бог черепаху, вдруг выяснялось, что они не я. Ян и инь. Противоположные взаимодополняющие начала, ведущие всех к одному концу. какая дьявольская ирония!
   - Пусть так, - Рабик снова сел. - Поверни мясо.
   Я выполнил его просьбу и вернулся к столу.
   - Ещё вина, Сергей Егорович?
   - Угу.
   - Ну что, детектив, - скульптор оттарабанил на крышке стола какой-то быстрый мотивчик, - ты раскрыл своё дело? Архигениально, просто архигениально. Тогда скажи мне, светлый ум, как же быть с Анечкой. Она не вписывается в эту картину, так старательно сотканную тобой из полутысячелетней мистики и преступно-любовного треугольника.
   - Что за Анечка?
   - Среди якобы погибших на этом острове, Сергей Егорович, была женщина. Анна Шмидт. Предложенная вами версия как-то объясняет убийства мужчин, но никак не убийство женщины.
   - Почему же. Это вожделение в природе у мужчины чаще к женскому телу, а у женщины к мужскому. Что же касается любви... - я посмотрел в её огненные глаза, - влюбляются в душу человека, и не так важно порой оказывается, в какое тело она воплощена... И мстят тоже не телу, а душе, - добавил я, взглянув на Рабика. - Анна Шмидт могла быть мною с таким же успехом, что и Григорий Векша. Или, - я засмеялся, - она убита Конроем - из каких-то третьих причин.
   Никто не поддержал моего смеха, даже Море. Шелест ночных насекомых и потрескивание угольев наполнили беззвёздное пространство.
   - Знаешь, Серёг, что всё это означает?
   - Что меня ждут обе истинных банальности?
   - И я, и Женечка - мы вдвоём - счастливы, что наконец нашли тебя. Понимаешь? Ты подарил нам счастье и покой. А сейчас ещё подаришь по шампуру великолепного жареного мяса.
   Мясо, кстати, и правда оказалось великолепным. Подгорело ровно в самую меру, для чертовщинки. Я умял его не заметил как, и теперь смотрел на них с нескрываемой завистью.
   Они и верно были счастливы. Только что в вечности они обрели, видимо, самого близкого для обоих человека. Почему же я не чувствовал счастья? Почему же мне не даровано покоя?
  
  
   VII.
  
   Самый близкий тебе человек - тот, кто тебя убил. Он окончательно поразил твою душу и тело, от него всецело замерло твоё сердце. Поэтому ищущий смерти да найдёт руку любимого существа, с мечом занесённую над ним. Это феномен Ромео и Джульетты, так волнующий разгорячённые сердца. Как тонко они убили друг друга, пусть невзначай, пусть под давленьем вековой вражды семейств. Сколь совершенное оружие избрано: увидеть возлюбленного мёртвым. Я посмотрел вверх и подмигнул тому, по мановению чьей руки над нашим столом одна за одной проклёвывались любопытствующие звёзды.
   Самый близкий тебе человек - тот, кто тебя убил: вы делили с ним одно на двоих место в жизни. Я уверен, юный Рафаэль был несказанно рад, повстречав на перепутье теней старика Буаноротти. Интересно, кому же обрадуюсь я так, как эти двое рады мне? Может быть, мне вспомнить лицо того оборванца, что четыреста с лишним лет назад садовой косой рассёк меня надвое? Может, мне стоит затеять его поиски по всему свету: автостопом, на большее нет средств, но тем не менее? Может, это цель и смысл всех наших жизней: разыскать тех, кто когда-то в веках убил нас, чтобы обрести счастье узнавания? А затем, когда счастье истечёт? Счастье всегда проходит быстро. Что затем? Отомстить? Или броситься на шею с криком: "Каин, я брат твой Авель, давай же навеки упокоимся сердцем... Я так долго искал тебя, Каин!"
   Но я искал не их. Я не бросился им в объятия, не впал в безумие восторга. Просто ел пахнущее дымом мясо, закусывал огурчиком, запивал винцом.
   Над нами дежурная рота ангелов держала фонарики, чтобы ночным кораблям не сбиться с пути. Словно и не было современных систем навигации, радиосвязи и бесшумно шныряющих над головами железяк с располагающим именем "спутники", словно время остановилось когда-то давным-давно, лишь для видимости поддерживая движение в замкнутом круге дня и ночи.
   - Знаете, - сказал я, - на Большой Земле произошёл ядерный взрыв. Никого не осталось. Мы последние люди на планете.
   Они принялись целоваться, в трогательной наивности пытаясь губами отыскать дорожку в прошлое. Они знали, что это бесполезно, но они были правы в том, что делали.
   Я поднялся и пошёл во тьму, на тихий перезвон бубенчиков, где колючие листья Карандышева потихоньку аэродинамили в ночном ветерке.
  
  
   VIII.
  
   И было утро, день, вечер, ночь - пятница. Мы с хозяином рыбачили на надувной лодке, правда, половину нашего улова Женечка забраковала и даже заставила нас продезинфицировать все ранки на ладонях: всё-то ей мерещились ядовитые рыбы. Специфика места... Вечером Рабик начал делать с меня скульптуру. Он усадил меня на одно колено, сгорбил, и я услышал: "Да, ошибки нет".
   "Так кто же я?" - "Дедал", - был ответ.
   "Почему?"
   На сей раз ответа не было. Да зачем он?
  
  
   IX.
  
   И суббота тоже. Чувство лёгкости, непринуждённости закружило этот дом. Мы болтали ни о чём, низачем. Варили грог, приманивали птиц, заклинали угольный хобот, заливая кусочек сахара в химическом стаканчике концентрированной кислотой, запускали на леске в небо дурашливых змеев. Мы очень близко познакомились в эти дни; обычно это происходит перед расставанием, но о нём почему-то не думалось.
   После обильного обеда Рабику пришла идея, и он отправился в мастерскую. Весь вечер я провёл в обществе Женечки. Евгении. Моего Гения. Мы играли в лото и смеялись своему сходству со стариками. Потом, перед закатом, вышли из дому. Проходя мимо стеклянного куба, я увидел, как Рабиндранат Чхевадзе сосредоточенно бьёт поклоны в сторону уходящего солнца.
   - Он искренне убеждён, - задумчиво проговорила Женечка, когда мы завернули за угол, - что родился под счастливой звездой и получит многое в этом мире. Может быть, он даже слишком верит в своё божество. Иногда я думаю так. У меня ведь есть от него тайна. Вы не расскажете ему? Конечно, нет. У меня в комнате есть часы. Настоящие действующие часы, которые ходят. Я каждый вечер аккуратно завожу их.
   - Зачем? - поинтересовался я.
   - Чтобы знать.
   - Время?
   - Может, и время. В общем, это бы очень огорчило мужа.
   - Так уничтожьте их.
   Она засмеялась.
   - Нет, дружочек мой. Я ему жена, а не кошка. И решаю сама, сколько и чего мне знать. Не думаю, чтобы он протестовал. Просто сильно бы огорчился, и всё. Смотрите на небо. Вы видели "Красный закат" Куинджи? Вживую, а не на репродукции.
   Пламя пожирало всё небо и большое округлое облако, медленно и яро обугливая его края. Небо кровоточило, но это была не умирающая, а живая, поящая силы кровь, и Море, обагрённое сытными каплями, вздыхало глубоким нутряным вздохом. Волны лизали наши ноги, словно выискивая, нет ли и на нас живительных капель, и на всякий случай разглаживали пенными пальцами следы за спиной.
   Вдруг нежданная и высокая волна вздыбилась и словно плетью хлестанула Женечку по плечу, та качнулась и вскрикнула. Та же волна, поднявшись снова, заарканила её и, потянув, скинула с берега на мелководье.
   - Нет, - закричал я. - Не смей!
   И бросился вперёд. Прибрежный вал ударил мне в грудь, дыхание перехватило, в ушах зазвенело. В пяти метрах от берега волна за волною молотами опускались на вопящую женщину. Я сложил руки лодочкой и врубился во встречный вал, в несколько рывков добрался до Женечки и дёрнул за собою к берегу, захлёбываясь и не переставая кричать: "Вот ты какое! Вот ты какое!"
   Она была вся в синяках, дрожала и хныкала. У меня потемнела рука, видимо, растянул. Море плотоядно бросалось на берег, но только что брызгами нас секло.
   Я обнял её и начал говорить что-то высокопарное и оттого успокаивающее, дескать, страх никчёмен, у кошки боли, у собаки боли, у Жени заживи. Она прижалась головой к моей шее, я поднял её и понёс домой. Там ей будет спокойней.
  
  
   X.
  
   За поздним ужином мы втроём даже нашли силы посмеяться сегодняшнему морскому инциденту.
   - А я опять не смогу играть на флейте, - растерянно лыбился я.
   - Зато выглядишь блаженным, как статуя Будды, восседающего в цветке лотоса.
   - Твоя?
   - Нет, статуя-то древнеиндийская. Если её раскрасить, как раз будет похожа на тебя.
   - ?
   - Понимаешь, у тебя румянец на щеках живой из-под загара, глаза блестят.
   - Просветлённый Бессмертнов! - провозгласила Женечка под раскатистый, с хрипотцой смех мужа.
   - Да... Что-то есть в тебе такое, чего не было в Дедале.
   - Смотря как ты понимаешь этот образ.
   - Вкратце так: человек бежит от мира, который он сам и создал, и пытается прихватить в дорогу самое ценное для себя. Он, как всегда, беспокоен, но уверен в успехе: кажется, он всё предусмотрел, от всего обезопасил свой план. Но самое ценное - а то был, как ты помнишь, его сын Икар - оттого и было ценным, что он не мог до конца его постигнуть, просчитать. И в итоге он теряет сына. А потом сидит на берегу новой земли, где обрёл свободу, и скорбит о том, что море на старости лет отняло у него счастье... Ты снова улыбаешься, Серёг?
   - Мне просто кажется, Дедал скорбит не о том.
   Он сцепил свои ручищи в замок.
   - Любопытно. И о чём же скорбит Дедал?
   - О бессилии человека. О невозможности удержать счастье, закрепиться в нём. Думаю, он понял, что в любой картине счастья заложено семя рока. Ибо счастье целиком человеку необъятно. Хотя, наверное, я объясняю неточно, - осёкся я, заметив его непонимающий взгляд. - Дедал ведь для сына своего хотел свободы, потому и создал крылья. Счастьем ли это было бы для сына и хотел ли сын этого, история умалчивает. Не будем рассуждать о том, что хотеть чего-то для кого-то, решать за кого-то - само по себе преступление, и это всегда кончается крахом. У Дедала было то самое пресловутое благое намерение: он хотел для сына свободы. Но то была не вся картина его счастья: он решил бежать и сам, хотел всего сразу под конец жизни, был ослеплён мечтой, по большому счёту необъятной. И потому забыл дать сыну опробовать крылья, пережить это бурление в крови при полёте к Солнцу до того, как наступил миг ответственного путешествия. Или хотя бы мог научить сына плавать.
   - Короче говоря, прокололся на мелочи.
   - Может, так и короче. Но дело не совсем в мелочи. Скорее, в противоречии, заложенном в саму природу несовместимости счастья и человеческой логики.
   - Эвона как.
   - Если человек видит счастье, то оно так велико, что просчитать всё на пути к нему невозможно. А всё, что можно просчитать, не несёт ощущения счастья. Счастье - призрак. А человек бессилен поймать призрак. Даже очень умный человек. Вроде мифического Дедала.
   Я обвёл взглядом тишину в столовой, пригляделся к их подёрнутым тенью лицам.
   - Ну, что вы расстроились из-за какой-то ерунды! Это всего лишь болтология, бесполезная игра сытого ума. Рабик, да забудь ты об этом Дедале, его, возможно, даже на свете не было!
   Рабик поднялся и вышел.
   - Куда он?
   - В мастерскую, конечно, - отложила вилку Женечка.
   Мы бросились следом. За закрытой дверью прямо по курсу раздался звук удара, металлический лязг, снова удар, гулкий грохот и несмелый шорох каменной осыпи. Ещё до того, как Женечка распахнула дверь, я знал, что "Дедал" разбит безвозвратно.
   Но лицо Рабика поразило меня. Какие-то незнакомые ему чистые эмоции осваивали лицевые мышцы. По его щекам текли слёзы - но он не матерился, как в прошлый раз. Скульптор стоял над расколотой глыбой, из которой даже абрис фигуры не успел проступить полностью, и дышал глубоко и облегчённо.
   А потом он обнял меня, оставляя на мне меловые пятна пыли. И говорил что-то благодарное, вроде что я не оставляю от него камня на камне.
   Я не вникал. Просто стоял и подпирал эту облокотившуюся на меня пронзённую тушу. Женечка была рада, что мы помирились, она стояла рядом и так и сверкала глазами. И вдруг мне подумалось, что если б эта сцена описывалась в романе Достоевского, то изо всех углов и щелей сию минуту показались бы досужие личности и, переговариваясь, тыкали бы в нас пальцами.
   Это было бы очень смешно.
  
  
   XI.
  
   На моей щеке пригрелось невесомое тепло, и в полусне я пытался отогнать или хотя бы отодвинуть его. Потом открыл глаза. Почти горизонтальные столпы розового света висели в комнате, накладывая алые пятна на ассирийцев-колесничих. В столпах вились несколько бесшумных насекомых, радостно хвастаясь друг перед другом всполохами крыльев. Казалось, по всему пространству комнаты пролегли невидимые радуги. "Воскресенье", - подумалось мне.
   Я откинул простынь и поднялся медленно, лениво. Пол тёплый, утренняя эрекция как часы, ветерок колышет занавеску. За окном - шум морской и нежное позвякивание бубенчиков. Обернувшись простынёю, небритый и солнечный, я спустился по лестнице, через сумрачный холл вывернул на светлую веранду и окунулся в розовую пастель Бреши. Шаг, другой босиком по ещё не нагретой каменной дорожке. "Вот бы сейчас ещё на скорпиона наступить", - весело пронеслось в голове. И вспомнились - впервые так ясно - слова Рабика: "Мы здесь живём по солнцу".
   Жить по солнцу. Выходит, за все эти дни я ни капли не узнал Рабика. Я так увлёкся придуманной себе детективной историей, что размышлял только о мотивах его поступков, а о том, что такое Рабик сам по себе, как-то и не думал. Даже кажется, будто в наших шумных разговорах я на самом деле и не слышал его.
   А он живёт по солнцу. Изо дня в день. Значит, что вот сейчас он проснулся и понял, что пришло воскресенье, и что он воскрес, и его вчерашние слова и слёзы были только подготовкой, только предзнаменованием нынешнего воскресения. Это значит, что каждое утро он пробуждается так и видит солнце, а если даже и не видит, то знает, что есть оно. Ему есть смысл жить, этому художнику-камнетёсу. Он уверен в существовании своего божества.
   Я направился туда, где рос переселенный Карандышев. Тихий звон бубенцов вёл меня.
   Почему-то вдруг мне показалось, что мне лет восемь-десять, я босиком ступаю по земле вопреки чьему-то запрету, и мне легко и радостно оттого, что никто не одёргивает меня, не кричит в спину. Здесь, на острове, от земли шло своё непонятное тепло, и мне хотелось бежать по этой земле, бежать, бежать, отталкиваясь от неё босыми ногами и снова ощущая с приземлением её всепринимающую твердь. Но я шёл медленно, лениво, чувствуя солнце и предвестье сладкой дневной духоты от цветников.
   Мой сорняк за углом качался в потоках морского ветра и вызванивал неразборчивую мелодию. Я присел на корточки и потрогал его мохнатый лист. "Ну, как ты тут, чудище?"
   Потом приклонил голову рядом с ним и, расправив полы простыни, улёгся в утренней тени. Его силуэт на фоне медленно синеющего неба был чёрен и колюч, сквозь ажур плетения листьев плыли в вышине растрёпанные сладко-розовые облака, играя в заторможенные догонялки.
   "Эй, греческий мальчик! - раздался смеющийся голос Женечки. - Подбери хитон! Айда к завтраку!"
   Она шла по дорожке с искрящейся лейкой, обласканная солнцем, с небрежно убранными волосами. Я отказался подниматься. Лежал, вздрагивая от брызг холодной воды, и фыркал, когда струйки с листьев Карандышева попадали в нос. Она рассмеялась, выплеснула на меня остатки воды через край лейки, я заорал от неожиданности и бросился в море - она хохотала, глядя вслед, как я в несколько резвых скачков преодолел стометровку по Бреши.
   - Дорогой, - сказала она за завтраком, - а ведь у Сергей Егорыча наметились явные улучшения.
   - Они налицо уже третий день, - ответил муж. - Ты, Серёг, становишься нормальным человеком.
   - Лестно, лестно, - бубнил я с набитым ртом в ответ и тут же отворачивался к тагану с индейкой в паприке.
   - Он готов! - торжественно заявил хозяин, глядя на моё усердие.
   - К чему? - поинтересовалась Женечка.
   - Он отошёл от болезни, и мы можем отправиться в путь!
   - Куда? - не понял я.
   - Обследовать остров. Утром я смазал велосипеды, поставил протекторы поухватистей. Едем?
   - Доесть-то дай, - пробурчал я.
   - Ох, - сказала растерянно Женечка. - А у меня же в дорогу ничего не приготовлено. Что же мы будем там есть?
   - Может быть, ТАМ будут есть нас, - застращал нас Чхевадзе. - Злобные дикари. Представляю завтрашние заголовки в "Туземной правде". И передовицу: "Вчера радикальная партия туземцев давала пышный обед. На столе среди прочих изысков наблюдались безупречно приготовленные политические оппоненты. На десерт были поданы трое белых колонизаторов, поработившие веками принадлежавшие аборигенам земли..."
   - Глупости какие, - парировала Женечка и поцеловала мужа в щёку. С тем и удалилась.
   - Ну, - вызывающе пробасил он.
   - Триста лет на велосипеде не катался. На этих твоих протекторах по песку ездить можно?
   - Как на лыжах по маслу.
   - М-да, что-то не понял я твоего сравнения.
  
  
   XII.
  
   Мы выехали в десять.
   Педали приходилось крутить с напрягом, и мы быстро выбивались из сил. Ничего сколько-нибудь похожего на велосипедную дорожку природа здесь не создала. Казалось, что кроме Бреши весь остров нарочно покрыт сплошной растительностью, а берег - вязким песком. Мы старались ехать по границе меж тем и другим, и густые заросли посылали нам вслед то ароматы цветов, то малярийную вонь болота. Крики каких-то пёстрых птиц и земноводных, оглушительное стрекотание насекомых и слепящие отблески восковых листьев перемешивались, дробились в многоцветном калейдоскопе солнечного леса, и мы двигались с мелкими передышками, пока наконец не свернули под сень каких-то лохматых деревьев и не взобрались на небольшую возвышенность. Тут мой стальной конь почуял под протекторами твёрдую землю и вырвался вперёд. Твёрдая земля оказалась откосом, меня закачало в седле, я попробовал тормозить по всем правилам, но ручной тормоз отказался их признавать. Я помчался было вниз, подскакивая на кореньях и боясь выставить вперёд ноги, но сорвавшаяся цепь, намотавшись, блокировала заднее колесо, а переднее очень кстати упёрлось во что-то, и я, сделав пару сальто, которыми мог бы гордиться, шлёпнулся наземь, а сверху грохнулся велосипед. Ногу жгло как огнём, в ушах звенело, но даже сквозь этот звон я слышал истерический хохот Женечки. Да, как-то по-другому я представлял себе исследовательскую работу.
   Первым подбежал Рабик. Ощупал рёбра, шею, спину, помог подняться на ноги. Кряхтя и отплёвываясь песком, я озирал сияющую окрестность.
   Чаща щетинилась огромными листьями, в желобах которых покоилась медовая влага. Тысячи гибких корней сплелись в розовато-коричневую сеть под ногами, возможно, скрывая притаившихся змей. Деревья вздымались над нами ярус над ярусом, обрамляя небосвод и покачивая занавесом цветущих лиан. А за лианами сверкали сотни встревоженных глаз, и в воцарившейся тишине слышался только женечкин голос.
   - У меня сердце чуть не остановилось! - смеялась она, утирая слёзы и оставляя на лице очаровательно грязные разводы. - Он тормозит, тормозит - а тормозить не мо-жет! Локти расставил, летит, матюкается, и тут велосипед как взбры-ык-нёт! И его седлом под зад выбрасывает в свободный полёт! Дедал! Ух!
   Рабик успокаивающе погладил её по спине.
   - Ни одного перелома, - оценил он моё состояние. - Просто не верится.
   - Зато сколько крови, - вдруг заметила его жена. - На голове, на ноге, на плече.
   - Это поверхностные ссадины, - заметил он.
   - Поверхностные-то поверхностные, - прогудел я обиженно. - А знаешь, как мне сейчас хочется, чтобы меня пожалели! Вот давай, стели скатерть, раскладывай провизию, а Женечка пусть гладит меня по голове... По моей больной голове.
   - С каких это пор ты распоряжаешься моей женой? - спросил он, но Женечка уже сидела рядом и гладила мою голову. Рабик крякнул и расставил по скатерти съестные припасы.
   - Как думаешь, - спросил он, набивая рот тушёными овощами из термоса, - мы уже повернули или нет? Мы проехали половину острова?
   Я не знал, что сказать. Солнце висело прямо над головой и было негодящим ориентиром.
   - Какие вы, мужчины. Оставим велосипеды тут и пойдём через заросли, - и она отчаянно замахала отстёгнутым от пояса мачете. Рабик быстренько отнял у дамы оружие - просто так, от греха.
   - Эти заросли, - сказал он, - называются "зашли трое, вышел фарш". Жрут всё.
   - Может, там клад есть, - настаивала Женечка. - И мы станем фантастически богаты, как какой-нибудь Аладдин.
   - Внимание! - вскричал Рабик. - Новая арабская сказка! "Волшебная лапа Аладдина"! - и зажал жене рот. Хохочущую, вырывающуюся, усадил её на велосипед и спросил меня:
   - Ехать сможешь?
   - По причине отсутствия катафалка покойники вынуждены добираться своим ходом.
   - Остроумный, да? А ну, марш на велосипед!
   Перешучиваясь и дурачась, мы вернули на место цепь и продолжили путь. Когда солнце проделало три четверти дневного пути по небу, перед нами возникла Брешь. Ноги обиженно гудели, и я превкушал, как будет ныть всё моё тело завтра.
   - Партию в шашки? - непринуждённо поинтересовался Рабик.
   - Во чума-то! - сказала Женечка, проходя мимо него в дом.
   Вечер был сливочный и вязкий, мы приходили в себя на верхней веранде и лениво играли в шашки.
   - Так как же вы познакомились? - спросил я.
   Хозяин задумчиво поскрёб затылок.
   - Сейчас придумаю, - и он с весёлым стуком пожрал дамкой две моих шашки.
   - Ты лучше правду расскажи.
   - Правда штука неинтересная. Ты сам должен понимать.
   - Ну, отчего же.
   - Она закончила историко-филологический и знала кучу умных слов. А меня - я уже говорил - готовились выгнать из академии. А мне было всё равно, лишь бы каждый день смеяться тому, как она говорит. У неё ни предложения не обходилось без абстрактных существительных. Сплошные "-измы", "-ения", "-ости"... А она отчего-то в меня верила. Просто так, беспричинно. И я понял вдруг, что смеюсь не над ней, а просто ей самой. Я сделал с неё две скульптуры. И они получили призы на какой-то выставке. "Бронзу", правда, но по международной линии.
   - У вас всё как в спорте: "золото", "серебро", "бронза"...
   - А ты зря смеёшься. Это же страшный мир, жестокий по-своему, не хуже спорта.
   - Да нет, я так.
   - И о чём же это грустят мои мужчины? - прошелестела Женечка, внося какао и бисквиты. Ощущение дежа-вю приятно согрело меня, и я стал ожидать белокрылой чайки. Когда она появилась, настороженно припадая на один бок, я кормил её медленно, оттягивая время, потому что знал: сейчас меня попросят им сыграть, и я не откажу.
   И играл им весь вечер. Только приятное. В небе заревом вскипали облака и адски ныли пальцы. Но я улыбался. И никуда больше не хотел.
  
  
  
  ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ,
  в которой
  отцветает лотос,
  
  а прилив вплотную
  подбирается к дому
  
  
  
  Сюжет из "Теленовостей юго-восточного побережья" (Австралия), 15-часовой выпуск, мая 27, ---4 года
  Рубрика Фрэнка Солли "Провинциальная экзотика"
  
  
  ФРЭНК (на ступенях Публичной библиотеки Сиднея). Группа экспертов закончила определение ценности рукописей, входящих в коллекцию, унаследованную Публичной библиотекой Сиднея после трагической гибели соевого магната Дэвида Лоу. Напомню, 22 декабря прошлого года разыгравшийся в его нью-саус-гемптонском имении пожар унёс жизнь этого достойного сына зелёного материка. На протяжении пяти месяцев экспертная группа под руководством профессора Стивена Кавангрезе - не знаю, правильно ли я произношу эту фамилию, в общем, если что, прости меня, Стивен! - итак, авторитетная экспертная группа занималась сортировкой, датированием, предварительной реставрацией и оценкой спасённых из пламени рукописей. Слово - помощнику Стивена, старшему научному сотруднику Мелани Джей Си Карпентер. Здравствуйте, Мелани.
  МЕЛАНИ. Здравствуйте, Фрэнк. Вчера предварительная работа экспертной группы была завершена, и я могу порадовать телезрителей отличной новостью: Сидней Паблик стала обладательницей поистине бесценного сокровища.
  ФРЭНК. Насколько бесценного, Мелани?
  МЕЛАНИ. Ну, начать с того, что самые старые артефакты датированы девятым веком нашей эры, а это практически младенчество книжности. Сравнимых сокровищ в мире десятка полтора, не больше. Уже это поражает воображение. Страшно подумать, что нам в руки попало не всё собрание, а только та его часть, которую удалось вынести из огня. Дэвид Лоу собирал свою коллекцию по всему миру, и кто знает, сколько сокровищ подобного значения могло быть в его библиотеке... и безвозвратно сгореть.
  ФРЭНК. Насколько ценны эти, как вы говорите, сокровища, Мелани?
  МЕЛАНИ. Невероятно, даже можно сказать, немыслимо. Я не берусь рассуждать и сравнивать, но, например, один из спасённых экспонатов, ранее неизвестная книга преданий, происхождение которой отнесено нашей экспертной группой к десятому веку, содержит крайне примечательные сказания средневековой Европы, до этих пор никогда не попадавшие на стол к исследователям. Некоторые сотрудники нашей группы считают, и я вполне разделяю их мнение, что этот свод, условно названный нами "Книга пятнистого телёнка", позволит в какой-то мере восстановить правариант известных всему просвещённому миру и до сей поры исполненных тайны текстов "Эдды"...
  ФРЭНК. И всё-таки, во сколько же комиссия оценила находку?
  МЕЛАНИ. Ну, если переводить всё в банальные цифры, то выйдет без малого каких-нибудь шестнадцать миллиардов долларов.
  ФРЭНК (откашливается). Мелани, вы не могли бы повторить для наших телезрителей стоимость спасённой части коллекции?
  МЕЛАНИ. Почти шестнадцать миллиардов.
  ФРЭНК. Вот сколько наши соевые магнаты готовы тратить на книги. Похоже, это самый впечатляющий пример того, насколько высоко ценятся образование и культура среди сильных мира сего. Спасибо, Мелани.
  МЕЛАНИ. Рада была помочь, Фрэнк.
  ФРЭНК. В деле с оценкой коллекции не обошлось и без курьёзов. Один из экспонатов вызвал пристальный интерес... нет, не учёных, а самых настоящих детективов. Речь о рукописи, помещённой в банку из-под маринованных огурцов. Хранимая в столь необычайном сосуде, она имеет явные повреждения морской водой, - очевидно, ей пришлось плыть по волнам от какого-нибудь далёкого берега. Создана она, очевидно, не так давно, но её содержание - рассказ о серийных убийствах на одном из островов побережья, которые, если верить написанному, произойдут в ближайшем будущем.
   Парадоксально то, что полиция написанному, похоже, верит и держит детали в секрете. Неужели наши хвалёные детективы теперь гоняются за пророчествами огуречной банки? Впрочем, главная задача полиции - предотвращение преступлений. Но неужели таким путём?
   С вами был я, Фрэнк Солли. Увидимся на следующей неделе. Держите руку на пульсе - и следите за новостями!
  
  
   I.
  
   Утро опять было солнечное, сладкое.
   Выбритый, освежённый душем, я смотрел из окна, как Женечка ходит по берегу сторонкой от моря, и мне было немного жаль её: я вспоминал, какая она пловчиха, как её тело умеет скользить из волны в волну. Не может же быть, чтобы море так взъелось на неё из-за меня. В конце концов, что я за птица?
   Слегка ныли со вчерашнего мышцы, но меньше, чем ожидалось. Запахнувшись в простыню, я, как и накануне, вышел из дому и направился за угол, на тонкий перезвон разворожённого одиночества.
   - О! Ранняя пташка словит червя! - поприветствовала меня Женечка.
   Она поливала мой сорняк из той же сверкающей лейки, и вода голубой сияющей занавесью падала, падала, искрилась.
   - Сияешь, - сказал я.
   - А то, - рассмеялась она.
   И я пошёл дальше, туда, где кончались камни дорожки и начинался мягкий песок, нанесённый морем за бесчисленные века, что стоит этот остров.
   - Ты куда? А завтрак? - крикнула она вслед.
   - Вернусь.
   Волны, изнутри пропитанные зеленовато-фиолетовым желатином, перекатывались невдалеке от меня.
   - Ну, зачем ты так с ней, - с укоризной сказал я.
   Море молчало, словно и на самом деле было всего лишь морем.
   Повалившись на песок, я долго смотрел в слепящее белое небо, и тибетские монахи с высоты полёта духа своего взирали на меня, не видя.
   Но была ещё некая сила, что смотрела - и видела. В ней, в этой силе, покоились миллионы лет памяти. Об этом береге, о каждой капле воды в её бесконечных превращениях с начала времён. Галлоны памяти. И сейчас - как и сто, и тысячу, и миллион лет назад - она продолжала фиксировать. Берег, остров, меня. И оттого, что я слой за слоем отпечатывался на лицах секунд, заполняющих незаполнимую глубину бездонной памяти, мне было светло и спокойно.
   "Может, ты и есть ответ, которого я искал?" - мысленно закричал я, мысленно мне ответило эхо. Синяя тишина вокруг и эхо в моей голове были мне лучшим ответом.
   - Знаешь, Рабик, - сказал я за завтраком, - я ведь Женечку-то того... не люблю.
   Жена его вспыхнула и прижала к губам салфетку.
   - Ну, - поправился я, - в том смысле не люблю, в котором ты спросил.
   - Но ты вожделеешь к ней? - он словно не видел, что она сидит тут же, рядом.
   - Как ко всякой столь же очаровательной барышне её возраста. Женечка, - сказал я как можно мягче. - Ты мне очень и очень нравишься. Просто это не любовь. Я это имел в виду.
   - Ну, конечно, - засмеялась она. - Я знаю. Такой вы неуклюжий. Можете два добрых слова сказать - и уже смертельно обидеть.
   Угрюмый, Рабик поглощал тосты с вялеными томатами один за одним. Потом улыбнулся, качая головой, и поинтересовался:
   - Тогда зачем ты так сказал?
   - Наверное, мне показалось, что так проще. Я её люблю. Ты ревнуешь. Жаждешь мести. Может, даже убиваешь меня. А может, я тебя.
   - Неужели мужчины не могут обойтись без крови, - закусила губу Женечка, и мы в один голос, глядя друг на друга, резко сказали: "Нет".
   И засмеялись.
   - Проще? - вернулся к разговору скульптор. - Так всё усложнять.
   - Это проще, чем признаться себе, что я не люблю никого.
   - Да, и правда проще, - предательски подала голос Женечка.
   - Но ты смотришь на меня с надеждой, - заметил я.
   Она отвела взгляд и пересела поближе к мужу. Положила голову ему на плечо. Демон ли она, кукла ли восковая - не всё ли равно? Потому что вела она себя как обычная русская баба. Которая и мужика пожалеет, и наглую чайку, и сорняк, которому по недоразумению дали имя.
   - У тебя идеальная жена, Рабик, - сказал я. - Она не требует от тебя твоей любви.
   Он извлёк откуда-то пачку и закурил.
   - Мы заговорили о любви в широком смысле? Хотя конечно, отчего бы нет. Вот манера у тебя, Серёг, заводить в присутствие человека разговоры, которые обычно говорятся за его спиной.
   - Я могу выйти, дорогой.
   - Нет, любимая, сиди. Дело же не в тебе... Знаешь, Серёг, я был так чертовски рад, когда тебя увидел. Я надеялся тогда, что ты - это всё же не ты. Но даже когда я понял, что ты тот самый ты, почему-то я тоже был рад.
   - Знаешь, Рабик, какой город весь залит кровью?
   - Нет.
   - Вена, - сказал я и расхохотался, ко мне присоединилась Женечка.
   - Дурак, - буркнул он.
   - Сегодня мы жжём костёр, - заявила госпожа Чхевадзе и хлопнула ладонью по столу. - "Костры сжигают прошлое" - есть, кажется, такое стихотворение. В общем, после заката всем быть с северной стороны дома.
   - А как я узнаю, где у дома северная сторона?
   - Да по солнцу же, Сергей Егорович, по солнцу. Мы будем жарить мясо, прыгать через костёр и орать похабные песни.
   - Солнце моё, - Рабик потрясённо поглядел на жену. - Ты умеешь орать похабные песни?
   Она скромно вздохнула, блеснула глазами и принялась убирать со стола.
   - Ты часто смотришь на небо, Сергей Егорович? - вдруг спросила она. - Ты смотри, смотри, оно хорошее, чистое. Там радости много.
   - Ты моя радость, - сказал, прижимаясь к ней, Рабик.
   А она не ответила. Только кивнула и согрела добрым взглядом.
   - Тебе уже лучше? - спросил я. - После моря.
   - А тебе? После велосипеда.
   - Угу.
   - Вот и мне - лучше. Ты и тогда меня не любил?
   - Когда?
   - Тогда, много-много лет назад.
   - Да не было никакого "много-много лет назад", - вскочил я. - Это выдумка, пойми.
   - Выдумка. А я читала твою выдумку. Она полностью совпадает с тем, что знаю я. Выдумка. Это очень жестоко.
   - Да, я знаю.
   - Андерсен бы написал это по-другому. Жили-были в старинном замке он и она, но пришёл злой волшебник и отнял её, а потом убил его.
   - Почему волшебник именно злой?
   - Волшебники в сказках бывают или злыми, или добрыми, третьего не дано.
   - Значит, я не добрый.
   Опустился я за стол, положил подбородок на ладони, подумал о чём-то, не знаю о чём, дожидаясь ответа.
   - Добрый... Знаешь, Сергей Егорович, ты добрый.
   - Обласкала, - усмехнулся Рабик.
   - Ты дарить умеешь, - продолжала Женечка. - Я вот прихожу к этому несчастному кусту, которому ты имя подарил, и всё плачу, плачу... Ты не волнуйся, - перехватила она мой обеспокоенный взгляд. - Я хорошо плачу. светло. Я теперь счастливая стала. Я теперь тоже Феличе.
   Меня как морозом обдало.
   - Нет, - сказал я. - Нет.
   Она опустилась на стул и игриво повела бровью:
   - Испугался? Правильно, ты меня бояться будешь. И любить. Потому что я теперь тебя не люблю.
   - Вот так так!
   Она пожала худенькими плечиками, встала и распахнула окно. Ворвался ветер. взметнул край скатерти, качнул на стене свадебную фотографию - ту, где Рабик был еле виден, а Женечку вовсе скрыло волной. Хозяйка заметила, остановила качающийся снимок.
   - Море меня теперь не любит.
   - И так можно жить.
   - Знаешь, Сергей Егорович, можно. И злым волшебником тебя считать можно.
   - Да так оно и есть.
   - Нет. Просто у тебя выходит так. Сделаешь что-то, от тебя продолжающего шага ждут, а ты отступишь. Оскорбляет это. То у тебя приливы, то отливы. Ты сам не замечал? А любить ты меня любишь. Ой, любишь.
   - Это почему?
   - Если б ты меня не любил, оно бы так не ревновало.
   - Оно?
   - Море.
   Святая наивность!
   - Думай как хочешь, - сказал я.
  
  
   II.
  
   Я слушал суховатые переливы виолончели. Гендель.
   Она не притрагивалась к инструменту с неделю, и вот теперь - Гендель. Блескучая, безразличная, гениальная в своей бездушности музыка. Напоминающая о реках, которые текут, не обращая внимания, есть ли ты на белом свете. Просто текут, звенят, играют и знать не хотят о тебе.
   - Она становится философом, - ткнул меня в бок Астата. - Она поняла, что есть вещи выше нас.
   - Есть, - отозвался я. - Звёзды выше.
   - О, нет, дорогой мой господин, звёзды просто дальше. Выше нас судьба и долг.
   - Звёзды выше, - убеждённо возразил я. - Звёзды и человеческие мечты.
   - Что-то не похоже, чтоб она мечтала. Эта музыка... Если только она растворилась в своих мечтах. Слушай, ведь ты до сих пор ни разу не возлёг с нею на ложе.
   - Какая прелестная старомодность выражений.
   - Брось, она ведь хороша. И вообще милая девушка. Или хочешь - я доставлю тебе другую.
   - Зачем?
   - Мне невесело. Я маюсь бездельем. Безделье порождает депрессию. Особенно в подростковом возрасте! - значительно прибавил он.
   - Ведь ты же не показывался мне целую жизнь! За это время тебя не заела депрессия?
   Он не ответил. Я язвительно посмотрел на него, но лицо этого многовекового мальчугана вызывало скорее жалость, чем насмешку.
   - Может быть, дальние страны? - наконец спросил он.
   - Я хотел повидать их в молодости.
   - Может быть, теперь?.. Хм. Понятно. Быть может, роскошные вина? Двух, трёх сотен лет выдержки.
   - То есть, порченые.
   - Слушай, с тобой никакого сладу.
   И он уткнулся в стену.
   - Посмотри, Астата, - начал я. - Вот они богаты. Чертовски богаты. Но ты ведь знаешь, они не ставят на стол ежедневно омаров под Бирмингемским соусом и тазик с чёрной икрой. Живут здесь тихонько, в полной изоляции, никакой современной техники, никаких ежедневных роскошеств... кроме свободы не видеть спешащее невесть куда человечество. Человек привыкает к простому. А богатство и роскошь приедаются быстро. Они как власть: портят человека постоянно, но так же неумолимо приедаются.
   - Что-то ты повторяешься. Да и не было у тебя ни богатства, ни власти. Как они могли тебе приесться?
   Откуда ж я знал, как. Хотя знал.
   - Глупый демон. У меня было всё. Я мог одним словом создать и разрушить этот мир.
   На лице его промелькнула показная тревога и он пронзительно завопил в пространство:
   - Санитары! Санитары! - и, посмотрев на меня чернющими глазами, во тьме которых гарцевали жгучие хитринки, усмехнулся:
   - Неужели?
   Я смотрю на него и пытаюсь понять, к чему он клонит. И спрашивает он, тихонько прищёлкивая пальцами:
   - А ты ещё не думал дописать, что начал?
   - Я написал всё.
   - Ой ли?
   - .
   - Но ты не рассказал про ту, что стала пеной морскою. Ты упустил столько всего важного.
   Да. Но кому это нужно? И мы идём на берег.
   Астата принимается глумливо декламировать:
   - ...Две-три мартышки, бочка злата
   Да груз заморский шоколата,
   Да модная болезнь - она
   Недавно к нам привезена...
   - Всё утопить, поддерживаю я его игру.
   И слышу исполнительное: "Сейчас".
   Мы просто идём по берегу - два древних знакомых, повязанных суровой ниткою общей судьбы.
   - А если бы я захотел умереть?
   - И куда попасть? - тут же у Астаты наготове карандашик и блокнот.
   - В никуда, - раздумываю я. - В небытие.
   - Это несерьёзно, - говорит он. - Нельзя попасть туда, чего нет.
   - И покоя тоже нет? - спрашиваю.
   - Есть смерть. Посмертие. Есть тьма. Есть свет. Покоя нет.
   - Сгинь, - говорю. - И ниспошли мне сон.
   Он пропадает. Я падаю на песок. Горячий песок, но пусть... Я тело... Я тепло... Я тень...
  
  
   III.
  
   Я Тениел...
   - И как у тебя успевает скопиться столько пыли? - раздаётся голос Доджсона. - Погляди: твои замечательные виньетки и перья словно только что выкопаны из праха господином Шлиманом.
   Я согласно киваю и кладу тушью ещё два штриха, следя за тем, чтобы они не были последними. Последний штрих наносить нельзя: он всё портит, таков закон.
   - Оторвись ты от своего чёртова стола и сыграем партийку в шахматы.
   - Попозже, Чарли.
   - Что это у тебя? - он выхватывает непросохший лист у меня из-под рук. - Ба! Да это же мой Jaberwocky! Боже, какой страшный! Ты знаешь, что мамаша Ви в восторге от моей книжки?
   - Не знал, что королева читает детские побасенки.
   Он вспыхнул.
   - В жизни не писал побасенок.
   - А некоторые пишут, - заметил я и извлёк из секретера пришедшее накануне анонимное письмо. - Вот, полюбопытствуй.
   Это было даже не совсем письмо. На листе невензелёванной бумаги неторопливым барственным почерком было выведено:
  
   "Глава надцатосятая,
   не написанная господином Кэрроллом
   и не проиллюстрированная господином Тениелом
  
   Труляля и Траляля стояли как на картинке, самодовольно подпирая друг друга. "А спрашивать ли у них дорогу?" - подумала Алиса.
   - Здравствуйте, - сказала она вслух. - Вы не подскажете, как мне пройти к Белой королеве?
   - Всё время прямо, в смысле, всё время направо.
   - Да, - добавил второй брат, - в смысле, всё время направо НЕ сворачивать. А налево...
   - То есть, вы хотите сказать...
   - Нет, нет, ни в коем разе! - заверещали оба.
   Алиса удивилась.
   - Как это?
   - Да очень же просто, неотёсанная! Мы не хотим сказать!
   - И задом наперёд, совсем наоборот!
   - Мы персонажи без реплик.
   - Но ведь персонажи без реплик бывают лишь в пьесе.
   - Слышал? - толкнул Труляля брата. - По её словам, мы в пьесе.
   - Хорошо бы в "Гамлете".
   - Уж конечно, хотя лучше в Офелии.
   - Осталось решить, кто будет Гамлетом.
   - Конечно, я. У меня нос больше.
   Алиса изумлённо переводила взгляд с одного на другого: братья были абсолютно одинаковыми, и казалось, будто один кругленький смешной человечек ведёт спор со своим зеркальным отражением. А спор между тем продолжался.
   - Ты перепутал всё: и "Гамлета", и "Сирано".
   - Какая разница! И там и там бились на шпагах! - и Тру встал в стойку с прутиком. - Защищайся!
   - Слишком зыкенски стоишь! Гамлет фехтовал один раз в жизни, и то переколол всех зрителей поединка, так что бедняге Шекспиру пришлось наскоро закончить пьесу.
   - Хватит, хватит! - закричала, выпучив глаза, Алиса. - Я же только хотела найти дорогу к Белой королеве и вернуть ей шаль. Ей, наверное, зябко, бедняжке.
   - Заботливая какая, - сказал первый брат.
   - А до проблем двух несчастных ей и дела нет, - подзадорил второй.
   - Нет, нет, что вы, почему же, - торопливо заверила Алиса. - Мне очень даже есть дело до всяких несчастий. Просто я спешу.
   - Невежливая и суёт нос куда не надо, - перевёл Траляля брату.
   - Вы меня неправильно поняли. Вы перевернули мои слова... просто с ног на голову!
   - А мысли вверх тормашками тоже мы тебе перевернули?.. Вот, - сказал траляля, наставительно обращаясь к брату. - Все беды на свете от таких добреньких. Да что с тобой?
   Брат вопил, не слыша и не видя никого и ничего вокруг. В разинутую в крике пасть могли уместиться полтора ворона:
   - Смотри-и-и! Ты на неё наступил!.. Бедная моя... хорошая моя... по-гре-му-шеч-ка-а-а!!!
   - Я же говорил, - пожал плечами Траляля и указал на Алису. - Все несчастья из-за неё.
   - И таких, как она, - Труляля мгновенно успокоился, в глазах сверкнул весёлый огонёк. - Ну, что, вздуем подружку?
   - Пожалуй, ответил Тра и, достав нож, проверил пальцем острие блеснувшего на солнце лезвия.
   - Но в песенке всё было не так! - пролепетала Алиса. - Там пелось:
   Вот Труляля и Траляля
   Решили вздуть друг дружку
   Из-за того, что Траляля
   Испортил погремушку, - она замахала рукой. - Нет, нет, кажется, слова были совсем не те, но там точно было "друг дружку", а никакую не "подружку"...
   И тут ей показалось, что оба брата как-то тесно сдвинулись, ну просто слиплись, проросли друг в друга - и стали одним человеком с блестящим ножом, который неторопливо сказал:
   - Ты любишь логику, девочка. Логический анализ - это расчленение изучаемого объекта на составляющие. Давай-ка мы с тобою анализом-то и займёмся...
   Алиса кричала недолго. Капли крови обагрили шаль Белой королевы, которую пешки уже измучились отстирывать. Это была уже седьмая Алиса".
  
   - Вижу, ты помрачнел, - сказал я Доджсону, который был тоже я. Ну, в известной степени.
   - Тем не менее, эта анонимка прислана не в полицию, а тебе. Значит, кто-то рассчитывает взять нас на испуг. Это его единственный шанс получить выгоду, ибо в полицию с такими идеями обращаться бессмысленно. Скотланд-ярд ищет одного Джека Потрошителя. Ну, подумай сам, - вкрадчиво обратился я-Доджсон ко мне-Тениелу. - Кому придёт в голову что за преступления одного нужно арестовывать двоих. Хотя феномен раздвоения личности и известен в неврологической литературе...
   - В психиатрической.
   - ...случай объединения личностей разных людей в одну маэстро Фрейдом не описан. В такое просто никто не поверит.
   - Ты, как всегда, убедителен, Чарли. Но не слишком ли это дорогая плата для меня... за твою гениальность?
   Он-я-он сел в пыльное кресло, подобрался и оценивающе оглядел меня. Я-Тениел продолжил.
   - Ты рассчитал законы миропространства на триста лет вперёд. Создал книжку, которая переживёт века.
   - Две книжки, - уточнил Доджсон-я.
   - И то, что в уплату за это ты время от времени превращаешься в монстра и режешь невинных проституток, это была бы небольшая плата для тебя...
   - О, боги, - раздался хохот Доджсона. - "Невинные проститутки"! Ты бы себя слышал!
   - Ладно, ладно. Не соль. Скажи мне лучше, за что... или (ещё лучше): почему... вместе с тобой должен превращаться в это чудовище я? Чем это мне воздаётся?
   - Ты станешь известен на весь мир как первый иллюстратор одной из величайших книг в истории...
   - Твоей книги, - я-Тениел сделал особое ударение на первом слове.
   - Нашей. Нашей с тобой книги.
   - Вот что, - сказал он-я-он через минуту. - Нам следует реже видеться - во избежание рецидивов Джека. Встречаемся только ради дела. Меньше будет смертей.
   - Но сегодня ты сам явился ко мне, я не ждал тебя. Сегодня что - внеплановая ночь Джека?
   - В каком-то роде да. "Надцатосятая глава" тому окончательное подтверждение. Впрочем, у Потрошителя сегодня будет не совсем обычная работа, - и я-Доджсон достал из кармана сложенный листок с почтенной монограммой, я-Тениел уже знал, что там написано.
   - Сопоставь-ка почерк, у тебя же глаз художника, - сказал он-я-он мне-Тениелу, и в первый миг я непонимающе уставился на свою ладонь, будто глаз художника лежал у меня там. Проклятое наваждение!
   Почерк в анонимке, несомненно, был иным - но рука была та же самая, хитрая, твёрдая рука, - рука, привычная и к перу, и к хирургическому скальпелю.
   "Досточтимый мистер Доджсон. Буду рад сегодня отужинать с Вами в моём доме на Кингстон-роуд. Полагаю, как писателю с писателем мне есть о чём с Вами побеседовать. Можете ангажировать с собою одного друга, если уверены, что он поддержит компанию. Жду вас к 8 часам пополудни сегодня, 14 марта.
   С наилучшими пожеланиями - сэр Артур Конан-Дойл".
   Тишина какой-то грустной нотой зависла под потолком.
   - Чарли, где наша флейта? - спросил я-Тениел.
   - И наш нож, - прибавил я-Доджсон.
   На часах было уже тридцать пять минут восьмого, а мне-Джеку ещё предстояло поймать кэб...
  
  
   IV.
  
   Я проснулся голодным. Если верить солнцу, время обеда прошло давным-давно... И до обеда с сэром Артуром я во сне тоже не дотянул. Какая ирония!
   Там, у крыльца, стояла Женечка. Проходя мимо. я притянул её к себе, прижал и поцеловал в сладкие томлёные губы. Я знал, у меня было на это право. Это было горькое право, и лучше бы проклятый демон не открывал мне его. Но он, видно, решил покончить со всей неопределённостью, раз послал мне этот сон.
   Откровенность, так уж полная откровенность, верно?
  
  
   V.
  
   Рабик в одних шортах и шлёпках стоял над разгорающимся костром, в стакане плескался скотч, в глазах - забытая детская радость.
   - Давно бы так, - одобрил он озарённое сочными бликами пространство.
   Сырое мясо в ведёрке дышало пряностями и уксусом, неподалёку от огня лежали две бутылки вина, которые хозяин счёл слишком холодными. Женечка в мохнатом джемпере и шерстяной юбчонке кружила рядом, и её музыкальные пальцы теребили миниатюрные звенья цепочки с кулоном. Кулон изображал трёх обезьянок: одна зажала ладонями глаза, другая - уши, третья - рот.
   - Давайте поговорим, - попросила она. - Я так часто гляжу на пламя молча, что сейчас хочу голосов.
   - Это где же ты смотришь на пламя молча? - улыбнулся муж.
   - В кухне, дурачок.
   - Поговорим - о чём? - спросил я, проливая виски мимо стакана. Всё равно вкус вина не ценю.
   - Ну, о чём говорят у костра.
   - Дети рассказывают страшилки, - сказал Рабик, жмурясь. - Взрослые судачат о жизни.
   - О! - усмехнулась она. - О жизни! Как серьёзно и многообещающе! Сергей Егорович, что вы думаете о человеческой жизни?
   - Что она похожа на плавание корабля. От Северного полюса к Южному.
   - Любопытно. Продолжайте.
   - В детстве плывёшь, плывёшь - и становится всё теплее, уютнее, а горизонт всё шире. Расцветают надежды одна за другой. К молодости достигаешь Экватора и какое-то время ещё плывёшь по инерции быстро... Но замечаешь, что начинает с каждым градусом холодать, а повернуть назад не удаётся, потому что руль, как внезапно оказывается, намертво закреплён в одном положении, а ветер дует в одну сторону. Остаётся спустить часть парусов и плыть медленнее, всё чаще смотреть на море не с носа, а с кормы и постепенно признаваться себе, что на Южном полюсе, в который верил, на самом деле так же сурово, как на Северном, откуда ты начал путь.
   Рабик подхватил поэтическое настроение и проговорил в темноте (я почувствовал, что с улыбкой):
   - Три дня цветёт лотос. Только три. Вся водная гладь покрывается розовыми звёздами, и кажется, сказочный снег накрыл иссиня-чёрную воду. А потом лотос отцветает. Некоторые приезжают ради этих трёх дней. Весь год живут ради них.
   - Или всю жизнь, - протянула Женечка.
   - Вот ты, Серёг, видел когда-нибудь, как цветёт лотос?
   - Да, - оторвался я от своего виски.
   - Где же?
   - На потолке, - ответил я и засмеялся.
   - Знаешь, - его лицо выступило из темноты и подмигнуло мне, - я ведь нашёл ту старую газету, о которой Женечка говорила утром.
   - Газету?
   - Где стихотворение о костре.
   - О, у нас будет поэтический вечер, - Женечка поудобнее устроилась на складном стульчике. - Что ж, читай. Вы не возражаете, Сергей Егорович?
   - Он не будет возражать, - Рабик придвинулся поближе к пламени и развернул газету.
   В дымах весны невестится земля.
   Костры сжигают прошлое, палят
   Лицо и руки, обдавая жаром,
   И сердце грея памятью о старом,
   И главное в нас что-то шевеля...
   О, если бы всё это было даром!
  
   Но кажется - гляди сквозь дым костра! -
   На поезде мы едем во вчера,
   Всё дальше, дальше... И глядим, стихая,
   Как искры пляшут в небе, затухая,
   Как искрам неохота умирать...
   И ночь идёт, слепая и глухая.
  
   И кажется, миры вокруг не те.
   Мы как слепые дети в пустоте:
   Шаг от тепла - не знаешь, что случится.
   И многие не жгут ночных костров -
   Все те, кто неизвестности боится.
   А я - что я? Мне неизвестность - кров,
  
   Мне ночь издáвна сводная сестра,
   Огонь мне брат... Но я не жгу костра:
   Он слишком часто служит маяком
   Для тех, с кем был я близок и знаком.
  
   Лишь сердца моего горит костёр,
   Но он слепцам тепла не распростёр,
   На свет его идёт лишь тот, кто видит,
   А шаг его нескор.
  
   Как взглядом ищут новые миры
   Средь звёзд - так я ищу свои костры.
   А искры тают в тишине небес...
   Так я пропел бы песню о тебе.
  
   - Как оно называется? - спросил я.
   - Ты его не назвал. Над ним стоят три многозначительных звёздочки.
   - Это правда его стихотворение? - обрадовалась Женечка.
   - Единственное опубликованное, - сказал Рабик. - В городской газете. Я его так и нашёл.
   - Единственное написанное, - улыбнулся я.
   - Даже так...
   - Да. Понравилось чем-то редактору. Дай, говорит, тисну. Мы с ним в парке вместе пиво с таранкой потребляли, а тут возьми и выяснись, что он редактор.
   Костёр плыл в сторону звёзд, дрова превращались в угли. Шелест волн и шорох песка под ногами, шёпот ветра и потрескивание пламени напоминали что-то, но такое дальнее, что оно так и осталось на полпути между памятью и сознанием просто как "что-то".
   - Рабик, угли готовы. Займёмся мясом?
   Он поднялся, так и не увидев в темноте, с каким сочувствием я гляжу на него. Мы наладили какое-то быстрое подобие мангала и принялись раскладывать мясо. В доме был хороший переносной мангал, но идти за ним было так лень...
   Воздух наполнился шипением и шашлычным духом. Мы говорили о Фоме Аквинском, о яблоках, об охоте на зайцев, о вкусе первого снега, о Брейгеле, об англиканских священниках, о логических парадоксах, о дожде в автомобиле, о блуждающих звёздах, о ветре в листве, о русской борзой, капусте, королях, об искусстве приготовления сидра и секрете успеха вообще. Мы кусали подгоревшие и оттого сладковатые куски мяса и, нахально понижая градус, запивали красным вином. Это был первый и последний такой пикник: жадность и стремление растянуть прелесть момента на подольше боролись в нас - и придавали этому самому моменту внутреннюю остроту.
   - Кем ты начал ваять меня? - вдруг спросил я.
   - Похоже, Серёг, теперь тебя это волнует.
   - Меня, - подчёркнуто вежливо сказал ему я, - волнует одно: чтобы ты успел закончить работу.
   - Меня в отношении тебя волнует то же.
   - Люблю совпадения. А какую работу должен закончить я?
   - Дорассказать. Три вещи: историю гибели Ариадны, историю того, что было, пока "Лазарев" стоял на карантине, и ещё: что же было дальше, когда Серёжа Бессмертнов вернулся в свой город.
   - Я ещё успею.
   - И я, - мы смерили друг друга ненавидящими взглядами.
   - Опять война, мальчики, - зевнула Женечка и отвернулась к костру.
   - Как тебя угораздило написать книжку обо мне - от своего имени? - набычась, спросил скульптор.
   - Вот не надо меня разыгрывать, Рабик. Ты никогда не плавал с Никольским на корабле.
   Щека его дёрнулась, и он кивнул.
   - Да. Но я тысячи раз мечтал об этом.
  
  
   VI.
  
   Мужские секреты? - прильнула к нему жена.
   Он стиснул зубы и тихо сказал:
   - Уйди.
   Женечка сперва не поняла.
   - Уйди, - повторил он громче и стукнул кулаком по колену. С металлическим призвуком.
   Она надула губки и хотела что-то возразить в духе того, что вечер прекрасен... И он ударил её. Видимо беспричинно. Она упала на песок, поражённая скорее изумлением, чем ударом, и попятилась назад на руках.
   - Ты меня стукнул, - прошептала она из темноты.
   - Ты меня не услышала, - ответил он.
   - Так вот как ты сделал жену идеальной.
   Он прикурил от костра и очень мягко попросил её уйти. Она вздохнула и послушалась. Искры летели в небо. Вечер был безнадёжно испорчен на самом пороге ночи.
   - Послушай, - сказал он. - Ты должен мне всё рассказать. Всё. Пока не догорел этот костёр.
   - Должен? Ну, изволь. Что тебя интересует?
   - Не знаю. Всё интересует. Сегодня я не могу собрать мысли и оттого не умею задать вопросы.
   - Это будет долгий разговор?
   - Долгий. начнём с флейты. Почему ты бросил её?
   Я мог и не отвечать. Однако значения не имело - отвечать или нет. Для меня. И потому я ответил.
   Не произнося ни слова. Просто поднеся флейту к губам.
   Я заиграл старинную мелодию, столь же древнюю, что и сотворение мира. И взошло солнце.
   Костёр в его алых лучах моментально поблек, воздух зримо насытился дымом, подкрашенным мазками восхода.
   Но не это поразило Рабика. Он смотрел в сторону, туда, где рос Карандышев. Наперекор бризу и повинуясь одному лишь течению музыки, листья сорняка плавно покачивались в танце.
   Что-то вибрировало вокруг, сгущалось, исполнялось намерения. Воздух наполнился скрипом, постепенно перерастающим в рокот. Каждая песчинка, каждый камень почувствовали способность двигаться.
   Стройные гряды облаков в небесах завертелись, сложили трёхслойную алую спираль, и в центре её начало проступать и раздаваться округлое окно.
   Я оборвал мелодию и положил флейту перед ним.
   - Флейта и флейтист одно, - сказал он, возвращая инструмент.
   - Я не Флейтист, - отрезал я.
   Тяжёлыми руками оттолкнувшись от верблюжьего покрывала, которое теперь, в свете утра, казалось жёлтым, Рабик встал и заходил туда-сюда, хмурясь и жуя губы.
   - Хочешь, я отдам её тебе, - предложил я, повернув голову туда, где он замер.
   - Ты думаешь, почему я отдал её тебе? Я тоже не Флейтист.
   - Верни её в музыкальную лавку. Получишь хорошие деньги.
   - Её нельзя продать. Это флейта Никольского.
   - Рабик, Рабик. Неужели ты в это действительно веришь?
   - Он сам передал мне её.
   И в этот момент разговор захлебнулся.
   Никольский передал ему флейту, чтобы он передал её мне. Какая настойчивость. Я же ведь отказался. Я ведь отказался...
   Почему Пал Палыч не рассказал ему ничего?
   Если только не...
   - Ты ведь солгал, Рабик.
   Хотя нет. Он не лгал. Это я его неправильно понял.
   - Он назначил тебя своим наследником? Он сделал тебя Флейтистом, да? Сделал тебя Флейтистом... - я просто поверить не мог. Но что ж это я: свято место пусто не бывает.
   - Играй, - сказал я.
   Рабик посмотрел на меня исподлобья, но не двинулся с места.
   - Играй, - закричал я, центрифугой гнева запуская в голове его слова "маэстро Золотые Губы, маэстро Золотые Пальцы" и наполняясь этим гневом, как парус. - Возьми инструмент, предатель!
   Скульптор вздрогнул и взял Феличе. Приложил к губам, опробовал клапаны. Сперва совсем тихо, потом смелее. Его огромная, как сундук моряка, грудь набрала воздуха, и тихая песня далёких времён зазвучала из-под уст его. Мир дрогнул. Съёжившиеся заросли удушливо пахнули камфарой. Казалось, огромный безжалостный маховик, раскручиваясь, засасывает пространство. Застонала пестролистная роща, туча песка и пепла поднялась и закружилась вокруг. Небо скуксилось, громыхнуло громом. Собирался ураган.
   Но две мелочи омрачили общую картину привставшего на дыбы мира. В небе не было окна, и не смотрели вниз синетканые тени - раз. И два: цветок, сорный, колючий цветок - не танцевал, доверяясь музыке. Только мелкая дрожь сотрясала его.
   А губы Рабика обжимали Феличе уже с отчаянием, исступлённо. Пальцы словно намерились продавить клапаны, тупое сопение вырывалось из ноздрей. Я не понимал. откуда во мне столько ярости, столько злобы на него, пока мне не замстило: он же... насилует мою жену! Я - сейчас - сижу здесь - и смотрю, как она стонет в его настырных уверенных руках...
   С рёвом - никогда прежде я не издавал таких диких воплей - я бросился на него; он не ожидал, но сообразил быстро, флейта отлетела в сторону, мы покатились, я проехался спиной по полыхающим углям костра, и мой свитер, кажется, затлел. Я мало что мог сделать с этим бугаем, но ярость придавала какие-то силы, я молотил его кулаками, коленями, локтями, получал в ответ редкие, но сильные удары, поднимался и снова бросался на него, как карманная шавка на медведя. Потом осатанение прошло. После очередного удара я отвалился, сел и уткнул лоб в колени.
   Один раз прощально треснул костёр. Тишина.
   Я поднял голову. Он сидел с глупым лицом, пробуя языком рассаженную губу. Слизывал кровь и созерцал пространство незаплывшим глазом. И слова, которые мы с приятелями обычно говорили друг другу со смехом - "А мы неплохо сцепились сегодня!.." Эти слова не подходили сегодня, я никак не мог их произнести. Потому что я знал теперь, почему он меня не убил до сих пор. Знал ещё до того, как он глухо сказал:
   - Прости меня, Алессандро.
   И я так же глухо ответил:
   - Ты обознался.
  
  
   VII.
  
   Море было сонное и ласковое, оно тихо нежилось к берегу и искрилось солнцем, песок шептал: "Не буди, не буди".
   Я тихонько присел на бережку и смотрел, как оно пробуждается. Оно не жило по солнцу - оно ленилось просыпаться бессмысленной ранью. Ему это было ни к чему.
   Синь сменилась лукавой прозеленью, как на медном крестике, что носят не снимая, дыхание вод стало более неровным, волна прибоя потянулась и белой кистью обняла берег.
   Розовые и белые обрывки сна, на поверхности колыхались медузы, прибой гнал их выбросить на берег, а бриз увлекал назад в океан, и они подскакивали на волнах, выжидая, какая же сила переборет другую, праздные и безучастные к собственной судьбе.
   - Где же ты, Миранда? - позвал я.
   Где же ты, Миранда, где же ты... Приятельница детских лет; я прибегал на берег и играл с волнами в догонялки, крича твоё имя.
   Я расстался со сказкой, я узнал, что русалок не существует, их придумали рыбаки, чтобы потчевать друг дружку заковыристой быличкой долгими вечерами за починкою старых сетей. Но я приходил на берег, как же иначе.
   Всё случилось до жути обыкновенно: мой Любимый Учитель умер. Тихо, незаметно. Как знать, посмел бы я отказать ему, если бы знал, что через неделю его не станет? Я должен был быть Флейтистом, по всему выходило так.
   Моё тело было бы всегда молодо, мой ум был бы всегда ясен - по сравнению со всеми погодками я был бы полон жизни и в семьдесят, и в девяносто. Стоило только экономно тратить отпущенный лимит Больших Дел. Потому что, истратив бесценный запас, Флейтист становился обычным стариком, живущим только поисками Наследника.
   Своё последнее Дело он истратил на меня. Я был его судьбою и его проклятием; наверное, Никольский понял это с самого первого взгляда. Зачем он воскресил меня тогда? Почему он не воскресил Ариадну? Ведь для него это семечки, а он... Зачем?
   Я много думал об этом. Никольского погубила совесть. Он знал, что мог воскресить команду "Лазарева" - когда ты запускаешь этот ротор (или оркестр, или что там это в вашем представлении), то всё равно, одного возвращать или целую армию. Но ему не хватило пороху потратить на них своё последнее Дело. И все оставшиеся годы он стыдился именно этого: его мучило, что я так просто отдал на это свою жизнь. Не-Флейтисты же хрупкий материал, не-Флейтист лишь единожды может сыграть Тихую песню - и закончить её своим последним вдохом. Пал Палыч не знал и не понимал одного: что не ради них я заиграл эту мелодию, не ради Сбериягоды, Семёнова и остальных. Мне просто хотелось умереть. За те две недели на "Лазареве" я увидел взрослых очень, очень близко. Я видел даже лучших из них - таких, как пал Палыч, Брынза и капитан. Не сердцем, так умом я понимал, что они лучше и правильнее многих, даже моих родителей.
   Но всё равно их жизнь была пустой сутолокой, погоней за призраками, потерей зрения, кровавым пиром озверевшей совести, который начинается, когда человек взрослеет. Я не хотел становиться одним из них, не хотел участвовать в этом карнавале безумия, именующего себя разумом и опытом. Там, на корабле, я понял, что свой лучший путь я уже прошёл: как только я увидел умирающего Кашемира, в моей груди проснулось сожаление. А это был верный знак: я тоже взрослею. Беззаботность покидала меня, я боялся не успеть за нею.
   Я не думал, как Никольский будет объяснять родителям мою смерть. Я ещё всё-таки был, был ребёнком, лёгким, как волшебные облака! А он был взрослым. И думал даже о том, как он будет объяснять самому себе (вы подумайте!), а почему это Серёжа Бессмертнов может отдать жизнь за малознакомых моряков, а он, Пал Палыч, не способен потратить на это свою Силу. Он утратил главную тайну детства, он забыл силу Беспечности. Он слишком давно был взрослым.
   Ну, он сделал так, чтобы я жил. Пока "Лазарев" стоял на карантине, он устроил мне "академию Флейтиста" по полной программе. Учил законам мироздания, прививал ответственность и потчевал мудростью. Время для нас двоих развернуло свою спираль, и для каждого из нас за этим обучением прошли годы. Это напоминало заморозок, побивший нераспустившиеся бутоны. Из ребёнка я почти моментально стал взрослым. Получил всё, от чего желал убежать. Сожаления, ответственность, отчаяние, цинизм и претензии на рациональность. Вот и всё, что наполняло мою душу. Подростковые стремления, романтические мечты юности - всё было заранее вычеркнуто из моей жизни. Как будто я был обязан теперь принять на себя обязанности Флейтиста за то, что он воскресил меня.
   "Простите, я не могу", - сказал я тогда, в районном Центре детского творчества, мне было четырнадцать и он был выше меня всего на голову.
   "Чего не можешь?" - спросил Пал Палыч сверху вниз. Голос мой дрогнул, и я сказал: "Я не хочу больше учиться музыке. Я не хочу..."
   Он хлопал глазами, по-детски наклонив голову.
   Потом он кивнул, и я сказал ему: "Спасибо".
   Прижался к его пиджаку и - уже и по годам почти что взрослый - заплакал горько-горько. Наверное, в тот момент и вернулся. А мимо проходили люди, и они смотрели, и Никольский, должно быть. чувствовал себя несколько неловко. А я, который как раз и должен бы испытывать неловкость, вместо этого впервые за долгое время чувствовал себя собой.
   А потом он ушёл в свой класс развития творческой одарённости. Я думал, он учит их там музыке. Не той, конечно, что меня. Но я ошибался. Рабика он учил скульптуре. Бог знает, кого и чему ещё он учил тогда.
   Если бы здесь, на острове, у меня был под рукою компьютер... Если бы можно было сделать один запрос и если бы было реально получить на него ответ... Пётр Врожек, Анна Шмидт, Всеволод Никулов, Леонид Чепырёв... Слава-литераторы города Горнилово... Я уверен, все их имена я нашёл бы в списке этого класса Пал Палыча. Моей фамилии там не было. Или была? Мог же он фиксировать занятия на дому в журнале класса развития одарённости? Ведь мог?
   Я представил себе глаза Рабика, неотрывно следящие за Любимым Учителем. Ревниво сжирающие соседей по классу. Он хотел быть один рядом со своим Любимым Учителем. Это была настоящая, глубокая и отчаянная в своей безвыходности любовь.
   Боже, Боже...
   Море, море.
   УСПОКОЙ СВОЁ СЕРДЦЕ.
   Да. Верный совет. Море, в минуту слабости и бессилья обращаюсь к тебе. Море, что же это, как же это... Ведь не может же быть... Никольский же не... Никогда... Не ответил на эту любовь?
   ТЫ РАСТЕРЯН. ОТДЫШИСЬ.
   Подожди, не хочу; скажи.
   ОН ВСЕГДА ОТДАВАЛ СЕБЯ ЦЕЛИКОМ.
   Я вскочил и в бешенстве колотил кулаками по воде. Высечь это лживое Море, эту пену наветов и сплетен.
   КАК ТЫ НЕПРАВИЛЬНО ВСЁ ПОНИМАЕШЬ. БУДТО ТЫ НЕ БЫЛ ЕГО УЧЕНИКОМ. ВЕДЬ БУДЬ ОН СЕЙЧАС ЗДЕСЬ, ТЫ ПОВЕРИЛ БЫ ЕМУ?
   Ты говорило, что можешь дать мне всё...
   И словно в ответ прозвучал голос Никольского: "Ему было уже шестнадцать. Кто виноват, что он нуждался в этом".
   Вот и всё. Вот и всё...
   Я откинулся на спину, и влажный песок промочил мне одежду и там. Я думал. Я смотрел на небо. Там, наверху, в безднах вневременной памяти должен быть тот, кто видит, кто хотя бы просто отмечает для чего-то бешеное, с болью проворачивание в груди моего глупого растерянного сердца.
   Но там - никто не отзывался. Небо, понял я, всего только отражение Моря, грубое и несовершенное. Идти туда бессмысленно, искать там ответа наивно.
   ДА. НО МОЖНО ИСКАТЬ ОТВЕТ ВО МНЕ.
   Только я уже использовал этот шанс. Я уже уходил в море. Я нашёл там самого себя - я нашёл там Мольтистелли. А немногим раньше (немногим - с точки зрения Моря) я нашёл там смерть - и потерял её, как и недавно.
   - Что хорошего я нашёл там? - закричал я шелестящим о берег волнам.
   А ЧТО ХОРОШЕГО ТЫ ТАМ ИСКАЛ?
   Как больно.
   "Балу, я умираю?" - "Нет, это просто слёзы, Лягушонок. Просто слёзы, какие бывают у людей".
   Значит, я человек?
  
  
   VII.
  
   Я пришёл к Женечке на кухню и сказал:
   - Давай я сварю кофе.
   Она даже собиралась оскорбиться, когда я вдруг добавил:
   - Ты просто посиди. А я посмотрю.
   Она опустилась на табуретку, усмехнулась и произнесла:
   - Ну, хозяйничай. Сергей Егорович.
   Я ополоснул турку холодной водой, насыпал сахару и пожёг его, залил сверху воды, сыпнул корицы, смолол кофе. Вода закипела, как обиженное море. Я засыпал в неё весь помол и снял с огня.
   - Оборотисто, - сказала хозяйка, принимая из моих рук чашку.
   Я сел напротив, и она заглянула мне в глаза.
   - Поговорить пришёл.
   - Именно.
   - О чём же?
   - О ком. О Рабике. Обо мне.
   - Вижу, вы снова подрались, - с горечью напомнила она.
   - Верно. Так бывает. Мы друг на друга особо не в обиде.
   - Он тоже так скажет... Так зачем ты решил со мною поговорить? Зачем сварил кофе? Вкусно сварил, вынуждена заметить.
   - Зря ты так: "вынуждена"... Я хотел как раз спросить о Рабике. И о себе.
   - Так ты обо всём догадался?
   - Догадался о чём?
   - А о чём ты догадался?
   Я отхлебнул из чашки как-то неуклюже и резко, обжёг десну, осторожно потрогал её языком, помолчал.
   - Женечка, скажи мне вот что. Почему я здесь?
   - Рабик так хотел.
   - Но если бы я тогда не принял к сведению ту телеграмму...
   - Такого не могло быть.
   - Не могло, - я поражённо посмотрел на дно кофейной чашки - и снова на неё. - За что ты любишь меня?
   - Ты такой, как был он, когда я полюбила его.
   - То есть, я стану таким, как он сейчас?
   - Не обязательно. Кто знает. Пока ты не такой.
   - А какой? Такой, какого надо жалеть?
   - И это тоже.
   Так-то. Грустно мне стало, грустно. Я вымыл чашки, вытер насухо - долго вытирал. Вымыл турку.
   - Знаешь, иногда мне кажется, что меня просто нет. Что я чья-то глупая выдумка, - сказал я ей. и получил в ответ:
   - Мне тоже.
   Что-то успокаивающее в этом ответе было. Я втайне боялся, что она развяжет другой разговор: "Так ты не любил меня - тогда?" - "Когда?" - "Не знаю..."
   Но она смотрела с каким-то кротким любопытством на всё, что я говорил и делал. Не задумываясь. Зная.
   - А Рабик, - спросил я, - Рабик - тоже злой волшебник?
   - Разве мужчины бывают добрыми волшебниками? - парировала она.
   Так я ничего и не добился. Ушёл, сомневаясь.
   В голове настолько всё перемешалось... Подымаясь в свою комнату, я чувствовал себя дурак дураком. И ещё мне было совестно признаться, как я привык к этому аромату цветущей вишни.
  
  
   VIII.
  
   - Собираешься, - констатировал Астата.
   - Да, видишь: укладываю вещи. В четверг улетать.
   Демон покачал головой и сел на краешек кровати.
   - Неужели ты не понимаешь, Хозяин, что это всё, всё, что вокруг - для тебя и твоё?
   - Искушения - старая песня.
   Астата усмехнулся в ответ и невинно поинтересовался:
   - А скажи-ка мне, ас-водопроводчик, с чем соединяется муфта?
   Я открыл было рот - и снова закрыл.
   - Послушай, любезный мой господин. Не напоминает ли тебе твоя реакция реакцию госпожи Чхевадзе на твой вопрос о том, где она родилась?
   Он ещё говорил что-то - я не слышал его, захваченный пришедшей мыслью. Этот сон, сон про Джека-Потрошителя... Единая личность на двоих! Когда они далеко друг от друга, то каждый сам по себе, но едва они оказываются рядом, их личности притягиваются, как "минус" к "плюсу", и соединяются в одну - личность Джека! Вот. Чёрт побери, вот же оно!
   - Его присутствие влияет на меня стол сильно, что я... я уже не помню самого себя, - бормотал я. - Да, себя... Своей профессии... Своей жизни... Эта книга - да, книга обо мне... Он сказал, что это книга о нём. Астата! Ты понимаешь, что это означает?
   Тысячелетняя скорбь смотрела на меня из глазниц собеседника.
   - Я-то понимаю, - усмехнулся Астата. - А вот понимаешь ли ты, Тот-Кому-Я-Посвящён...
   - Понимаю, чёрт меня побери, понимаю! Бертольдо Мольтистелли - не я и не он, а мы оба. Понимаешь - оба! Что ты смеёшься?
   - Думаю, побрать ли тебя что ли взаправду. Ты ведь который раз при мне произносишь эти слова.
   - Какие?
   - "Чёрт меня побери".
  
  
   IX.
  
   Всё вокруг - для меня и моё. Пространство вширь, вверх и вниз от этой комнаты - всё моё. Как и его. Мы - Бертольдо. Какой бред!
   Верите ли вы в переселение душ? Пару недель назад я ответил бы отрицательно. Но Женечка, душа которой вселяется то в мраморную статую, то в манекен из воска, то ещё во что-нибудь, мгновенно оказываясь в любой части дома, - вот что кого угодно заставит сомневаться!
   Тогда следующий вопрос. Верите ли вы в реинкарнацию, господа адепты? Верите ли вы, что музыкант, создавший сотни лет назад демоническую дудку, теперь воплотился в двух хранителях этой дудки - в двух Флейтистах? Хм, на свете случаются и более странные вещи.
   Понимание того, что за груз несёшь на плечах, пусть и запоздалое понимание - всё-таки облегчение. Можно сказать, я несколько... облегчился.
   Рабик хороший человек, и пришлось ему тяжело. Вот откуда все его одержимые уродцы в камне и в бронзе. Вот откуда стремление к идеальному, поклонение солнцу - свету - огню. У него ведь на этом свете совсем никого, кроме Женечки и меня. "Верно, - заметил знакомый голос внутри моей головы, - потому что он всех переубивал".
   Ну, что теперь, - продолжил я утешать себя. - Они все были хуже него, он превзошёл их, испил их истории, их души, их секреты. Кто виноват, что эти напитки годились только для прометеев, сатиров и прокрустов, в телах которых искорёженный камень стонал от неприглядности души каждого из них. Кто виноват.
   Чайки. Они так кричат над морем. Порой их даже не видно, только крики разрывают воздух. Скулы сводит от непонятной досады, словно и в твоей душе проклёвано уродство. "Вы, мужчины, как эти чайки". Да, Женечка, вечные искатели красоты и вечные добытчики уродства.
   - Рабик! - кричал я, сбегая с лестницы. - Рабик! У тебя есть...
   Он вышел в смешном холщовом переднике, весь в пыли.
   - Работаешь, - сказал я, чуть опешив. - Ладно, слушай, у тебя есть оружие?
   - Рочестерская винтовка с оптическим прицелом.
   - Пошли поохотимся на чаек.
   На его удивлённый взгляд я ответил невинным:
   - Нахальные, мерзкие твари. Паразиты. Пожиратели зловонной падали.
   - Пошли, - сказал он.
   Собрался он в три минуты.
   Достал из сейфа винтовку, коробку патронов. Надел сапоги. Предложил и мне.
   На берег мы пошли налегке. Рабик молчал. Но ведь мы один человек, в нас царит единодушие, а значит, он не должен быть в обиде. Верно.
   Первой птице я попал в плечо. Она мокрой тряпкой упала на песок и забила здоровым крылом. Рабик хотел прикончить её вторым выстрелом, но я остановил его взмахом руки и добил птицу ударом каблука.
   - Жестокость, - определил он.
   Я пожал уголками губ.
   Он подстрелил ещё двух птиц.
   - Дай сюда, - сказал я.
   Винтовка оказалась прекрасным оружием, с ней бы справился и ребёнок. Каждый второй выстрел был в какой-то мере удачным.
   Мы били птиц низачем, это не избавило бы от поднебесных криков. Просто азарт разрушения захватил, подчинив целиком. Такое называют - "бес вселился".
   На его лице играла улыбка. Так радуется ребёнок, наконец метко попавший камнем в собаку.
   Счастливым, исступлённым голосом, раскинув руки и открыв грудь небу, я закричал: "Не-на-ви-жу!.." Души умерших моряков, незачем тревожить мой сон! Отправляйтесь в ад, в ад, в ад!
   Потому что я знал, что это души не моряков. Дети Гаммельна, крылатые и вездесущие, насытили морское небо. Я понял это только сейчас, я был слеп раньше. Море - это могила, огромная, жаждущая, всегда разверстая.
   - Эй, оставь мне несколько патронов, - крикнул Рабик.
   Как окрыляет возможность разделить с кем-то вину, которую ты считал только своей. И мне вдруг подумалось, что выстрели я сейчас в него...
  
  
   X.
  
   - Ты опять пришёл варить мне кофе? - спросила Женечка. - О, да ты весь в крови, Сергей Егорович...
   - Не моя кровь.
   - Твоя, - грустно сказала она.
   - Ложь! - проревел я, вскипая. - Где тебе понять...
   - Я понимаю, - сказала Женечка, глядя на меня с интересом. - Ты думаешь, что ты - это он. Так ведь тоже легче.
   - Легче чем что?
   - Мы тут побеседовали с твоим другом... Выходи, Астата!
   Из-за перламутровой сахарницы показались знакомые зверёночьи рожки.
   - Против меня, да?! - крикнул я.
   Она успокаивала, гладила по плечу, усаживала. А он под стол шасть - и снова мальчишка, безусый и насмешливый.
   - Дурак-дурак, - дразнится.
   - Значит, ты его тоже видишь? - дошло до меня. меря Женечку оценивающим взглядом, я пытался понять, как вышло соединить два казавшихся мне раздельными мира.
   - Ты ведь видишь его.
   - Нет, я... Я думал, он фантазия. Фантом.
   - Да, - согласно с моей интонацией заговорила она. - Фантом. Как и я, как и ты.
   - Да, да, - закивал демон. - И ты, господин мой! А если ты до сих пор думаешь, что ты и Рабик один человек, то что же ты распсиховался внизу, когда он взял гражданку Фелицию? Какая была мелодрама, сколько патетики. "Он насилует мою жену", "он насилует мою жену"... Приступ ревности по отношению к самому себе - это безумие даже по твоим собственным меркам. И нечего молча скрипеть зубами, коли крыть нечем. Бессилие смешно.
   - Только не бросайся на него на моей кухне, - предупредила Женечка. - Сковородки у меня тяжелы даже для фантомов.
   - Фантом? - спросил я.
   - Тебя нет! Ты фата-моргана. Дым. Иллюзия. Сказка. Мираж. Выморок мысли. Понял теперь?
   - Он придумал тебя недавно, - заговорила Женечка сбивчиво и, похоже. искренне. - Он всё зазывал их на остров, он хотел научиться. Он зазывал тех, кто умеет... Но никто не умел. Никто не был Флейтистом. И не мог подсказать ему, как...
   - Что "как"?
   - Он ведь хочет в рай влезть. - вклинился Астата. - Ты знаешь это? После стольких-то человекоубийств. Хорош, правда?
   - Молчи, - тюкнула его по макушке Женечка. Палец её, похоже, в этот раз был мраморный, потому что Астату покорёжило, и он простонал:
   - За что ж так больно, тётенька-а?
   Стоны сменил привычный хохот, а потом демон совершенно серьёзно сказал:
   - Он ведь хочет там Алессандро увидеть.
   - Алессандро не может быть в раю: он проклял Бертольдо, и пока проклятие в силе, он не может попасть ни в рай, ни в ад.
   - Ничего ты не понимаешь, - скривился демон. - Он же теперь Флейтист. И если он думает, что Алессандро там, значит, так и есть.
   - Он называл меня Алессандро.
   - Сергей Егорович, Сергей Егорович... Он уже далеко не всегда понимает, что говорит Ведь Алессандро вообще не было. Никогда не было, - она заплакала так неожиданно, что поток её речи не прервался, сохранив чистоту, быстроту... и горечь. - Мы были так счастливы на этом острове. Он был счастлив. Я и он, и никого больше. Море, такое светлое, лазоревое. Открытое небо. Тропические птицы, любовь и свобода. От всех. Около года. А потом это началось. Он рассказал мне эту историю. Я не знала её, не помнила. Ни как он погиб, ни как я. Он сказал, что убийца проклят и вечен, пока его не настигнет рука возмездия. Он... нёс ещё какую-то ахинею, и наконец сказал, что это ничего, что я не помню. Я и правда вспомнила. Скоро. А затем он сказал, что у него для меня сюрприз, и на следующее утро на остров ступил некто Всеволод Никулов. Редкая тварь. До сих пор помню, как в моих мраморных руках трещали его рёбра, ломались и вылезали наружу, протыкая кожу...
   - Замолчи, замолчи, замолчи, замолчи, замолчи! - закричал я. - Чудовище. чудовище...
   - Я не убивала чаек, за которыми не водилось никакой вины, кроме фантазии, которая взбрела тебе в голову.
   Астата покатывался со смеху в углу кухни.
   - Мы ведь все сумасшедшие, да? - спросил я. - Этого всего нет, а мы - где-нибудь в клинике, маемся дурью от утренней кашки до обеденной тюри.
   - Не надейся, - отрезала Женечка. Это остров, который Рабик купил пару лет назад. Это и есть реальность. Всё вокруг. Кроме тебя. Он придумал тебя таким. Таким, каким был и Бертольдо, и Алессандро. Уже постигшим те тайны, что не даются ему. Ты должен научить его быть Флейтистом. Это его задача. Он встретится с Алессандро.
   - ...Которого никогда не было, - хихикал Астата, обхватив коленки.
   Женечка запустила в него солонкой. Соль белой радугой повисла в воздухе - и осыпалась на пол.
   - встретится он с Алессандро или узнает, что того нет - но в любом случае он вернётся ко мне. Он успокоится. Ведь должно же сердце когда-нибудь успокоиться?
   - Когда остановится, - сказал я.
  
  
   XI.
  
   Мне не было жалко рыдающей Женечки.
   Я шёл берегом и с каждым шагом всё яснее осознавал, что её рассказ, путаный и безумный, и был каким-то образом настоящей правдой.
   Детство Серёжи Бессмертнова - Рабикова мечта, это ясно. Загадкой было, откуда я могу знать о Мольтистелли. Женечка разъяснила. Фрейд бы не мог быть столь убедительным. Подсознание создателя отпечаталось в создании. Надо же.
   Удивительнее было другое.
   По берегу моря шёл человек, которого никогда не было.
   БЫЛ.
   Человек, который не "не помнит", а просто не знает, с чем свинчивается эта проклятая муфта, потому что представления его создателя о сантехнике были столь приблизительны, что он не смог вообразить профессию своего детища до мелочей. (А откуда тогда знает это Астата? Впрочем, демонам ада положено знать всё...)
   Человек, сердце которого закрыто, потому что сам его создатель не в силах вообразить, каково это, когда сердце раскрывается.
   Логика всегда (смешное слово в моём положении!) успокаивала меня. Надо попробовать рассуждать логично. (В голове вертится: "Лондон - столица Парижа. А Париж - столица Рима...")
   Тихую песню может сыграть только Флейтист. Флейтист может быть только один. Это Рабик. Как же так получилось, что я могу играть её? Как же вышло, что я, его создание, могу - ...?
   Творцом называют бога. Мне вспомнился парадокс: "Может ли Всемогущий создать такой камень, который не в силах будет поднять?" Если Флейтист может быть только один, то способен ли он сотворить Флейтиста и остаться при этом Флейтистом? Учитывая то, что невозможного для Флейтиста нет, а закон единичности Флейтиста незыблем?
   Да, верно: дурак ты дурак, Бессмертнов. Философ недоумчатый. парадоксы строишь. Будь ты Флейтистом - ты бы создал другого и перестал бы быть Флейтистом, пока тот не умрёт. Главное - создать его таким, чтобы он сам себя уничтожил. С комплексом вины. Одержимого идеей саморазрушения. С закрытым сердцем. И второе Главное - не дать ему умереть, пока он не раскрыл тебе главной тайны.
   Так и таким я был задуман. Так и таким я был воплощён.
   Я шёл себе по берегу - тот, кого не было никогда. Не было Алёшки, не было Миранды. Не улыбался мне, гася на ночь лампу, отец, и не водил меня смотреть на гнездовья уток у Ерошкиной топи. Не пела мне мать, подшивая старую юбку, не читала мне книг, кутаясь в белую шаль в нашей холодной квартире. Никогда не открывали мне безмолвной тайны добрые глаза Сбериягоды. Никогда не познал я любви Поташкиной Маринки из параллельного выпуска на пыльном чердаке припортового барака. Я никогда не падал с лыжного трамплина, рискуя свернуть себе шею. Никогда не говорил Никольскому: "Я не хочу..." Мои пальцы не были сломаны в драке за дешёвенький кулончик, который сорвали с Милкиной шеи два отморозка в весеннем парке. Я никогда не любил дождь и никогда не ненавидел пустого ожидания. Потому что в моей коротенькой жизни просто не было всему этому ни времени, ни места.
   Весь мой плохо сшитый мир трещал по швам, и я не горел ни малейшим желанием спасти его. Пусть Женечка нянькается с этим варваром и его ненасыщаемой потребностью в любви и понимании, пусть...
   - Наигрался? - спокойный, ироничный голос. Вот он стоит, Главный Механик, и в руке его связанные за лапки мёртвые чайки. Десять, одиннадцать, двенадцать мёртвых чаек. Главный Механик по одной отвязывает и раскладывает птиц рядком, называя их по именам.
   - Это Лёнечка Чепырёв... А это Аня. Аня Шмидт. Бедная, несчастная девочка. А это Валя Пыжиков... Валя рисовал картины. Не море, правда. но красивые... Вот Коленька Тихонов, да, Коленька. Это вот - Гришатка Векша...
   Он глядел на меня солёными пустыми глазами и ждал. Потом спросил:
   - Они правда так несносно кричали?
   А затем:
   - Тебе понравилось быть в шкуре разрушителя?
   - Да, - сказал я. - И да.
   Он обнял меня, тряхнул и отступил на шаг, оглядывая придирчиво и весело.
   - Теперь - теперь я тебя узнаю. Правильно: сердца своего не раскрывай никому. Кто верит тебе - и так всё простит, а может, даже поймёт. Хотя такое редко. Она ведь спрашивала о тебе.
   - Я звал её, Главный Механик.
   - И она слышала. Я не пустил её, сынок. Русалки не могут любить людей, из этого выходит слишком много горя и тем, и другим.
   - Да, Главный Механик.
   - Я долго её уговаривал. Но ты же знаешь: Миранда такая умница, она поняла. Она не столь взбалмошна, как Ариадна.
   - А может, просто её любовь не настолько сильна.
   Он засмеялся.
   - Жестокий, жестокий мальчишка! Чем ты лучше Сбериягоды, который застрелил её мать только за то, что она призналась, что любит его?
   - Ты искажаешь правду, Главный Механик. Он застрелил Ариадну потому, что её любовь поработила его. Он чувствовал, что ещё немного - и он не сможет ей противостоять. А тогда она разочаруется в нём и бросит. Он это знал наверняка - и испугался.
   - Может, ты и прав. Моя супружница при всей своей искренности и чистоте была, прямо скажем, не подарок.
   - Не подарок, - я сел на мокрый песок и обхватил голову руками. Там, между ладонями, казалось, гудит целый мир, нашедший там себе единственное пристанище.
   - Ведь её не было, Главный Механик.
   - Неужели?
   - Никого не было и нет: тебя, меня, Миранды...
   - И моря? - быстро подхватил он.
   - Моря? - переспросил я и почувствовал, как голос мой потеплел. - Нет, Море было. Никак нельзя без Моря.
   - То-то же. До чего довели твои игры: сомневаться в себе самом! Ха! - и он закурил свою вонючую сигаретку, присев на камень и шевеля мысом морского башмака перья подстреленных птиц.
   - Так было или не было?
   - Как скажешь, сынок. Никольский ведь учил тебя, чему надо верить. Просто помни, что всё будет так, как ты скажешь. И, если тебе от этого немного легче, она очень любит тебя. Так же сильно, как её прабабка любила Андерсена.
   - Ты шутишь!
   - Глупый ты косолапый щенок! Разве ты не почувствовал, что все его сказки написаны морем?
   ИЛИ СЛЕЗАМИ. ОДНО ТАК ТРУДНО ОТЛИЧИТЬ ОТ ДРУГОГО...
   Как я мог возблагодарить этот пенный голос в моей голове!
   - А чайки? - последний вопрос, который удерживал меня.
   - Они мертвы давно. Сложно объяснять. В жизни каждый человек должен сделать то, о чём будет сожалеть до конца своих дней. Вставай, сынок.
   - Я пошёл?
   - Иди, Алессандро.
  
  
   XII.
  
   Мы ужинали тихо, неспешно, в молчании.
   Закатное солнце подсвечивало снизу огромную свинцовую тучу, висящую над нами и готовую оторваться и раздавить остров. Солнечные лучи скользили по её клубастому брюху, и косматая прожелть его оборачивалась в прогалах зловещей влажной прозеленью.
   Я засыпал уже под неумолчный шум дождя. Я знал, что увижу жену. И что она попросит отпустить её. Мне было даже немного жаль, что я её уже не любил.
   Мой сон был лишь ожиданием утра.
   Утра, когда я приду к Рабику и скажу, что готов научить его.
   И время растянется по слову моему, и дни обратятся в месяцы, и он поймёт, что, чтобы быть Флейтистом, нужно, чтобы в сердце твоём прижилась особая болезнь. Странная, неоткрытая и безымянная болезнь, обостряющая боль, память и скорбь. Он поймёт уже когда заразится.
   Может, оно и к лучшему, что он будет Флейтистом; только вот её... её мне было жаль: зачем оставаться на одиноком клочке земли с человеком, который патологически не переносит одиночества?
   Впрочем, он не я, он придумал меня другим, нежели был сам. Создал меня преходящим, готовым в любой момент кануть в Лету.
   И пусть со мною исчезнет целый мир, полный своих особых красок, запахов и смыслов - это ведь неважно, правда?
   Я научу его, лишь бы она была счастлива.
  
  
   XIII.
  
   Назавтра солнце не взошло.
   Дождь, нескончаемый и уверенный в своём праве, молотил в крышу и в окна. Стёкла дребезжали от ветра. Где можно было, Рабик закрыл большие окна ставнями, и дом погрузился в полумрак. Но меня это мало волновало. Я спустился к Рабику с флейтой и сказал:
   - Приступим.
   Только один раз я оторвался за эти двое суток/шесть месяцев от работы. Что-то еле слышно звякнуло в шорохе дождя, и я поглядел в хмурое оконце питейной. По Бреши, превратившейся в текучее грязевое болотце, беззвучно проплывал знакомый силуэт. Карандышев не пустил глубоких корней, и вот - его вымыло из земли и теперь уносило в непроглядную серую мглу. Я прислонился лбом к стеклу и сколько мог провожал несчастного взглядом. Потом глаза мои закрылись, и под веками стало горячо.
   - Продолжим, - постановил я.
   Я чувствовал, как за стеной плакала Женечка. Как будто это на что-то могло повлиять. Что Морю слёзы - каплей больше, каплей меньше...
   Он быстро превосходил меня после того, как узнал главный секрет. Всё должно было решиться скоро, очень скоро.
   Был ли я тем, кого он хотел увидеть, или тот обитал в далёком Раю - я был человеком, что безнадёжно болен Морем и мечтает вернуться в родную стихию. Любою ценой. Согласный на любые последствия.
   Море меж тем заполонило небо и землю. Солнца не было, острова тоже. Дом гудел, как огромный корабль, бездумно пеняющий на крепкий якорь.
  
  
   XIV.
  
   - Всё ведь могло быть иначе, любимая, - сказал я Женечке.
   - Что ты хочешь сделать?
   Завершить обучение.
   - Ну, он уже освоил всё, что хотел освоить.
   - Всё-всё?
   - Да, девочка.
   - До последней запятой?
   Я улыбнулся её сравнению.
   - Боюсь, что так.
   Она села по-королевски, безучастно выпрямив спину, но голос всё же сорвался:
   - Ну, иди.
   - Смотри: дождик заканчивается. Солнце выглянуло. Как вовремя. Он будет рад.
   - Иди!
   - Он так тосковал по Солнцу это долгое время... Дождь убивает его.
   Она вздохнула и с мучительной досадой посмотрела на меня.
   - Это был не дождь, Сергей Егорович. Это прилив. Для него это был единственный способ приблизиться к самому дому и заглядывать в окна, слушать, как ты играешь.
   - Для него? - спросил я, хотя уже понял.
   - Для Моря.
   Вот сумасшедшая! Просто был дождь; просто скоро я получу то, к чему стремился.
   Знать бы ещё самому, к чему я стремился. Тоже вопрос.
   Она не сказала мне вслед "Я могу помочь тебе". Но боже, как ей этого хотелось!
   Я пришёл к Рабику, когда он созерцал искрящиеся на окне капли. Солнце сквозь мокрое стекло падало на его лицо, одновременно озаряя и отпечатывая на нём полосы потёков.
   - Всё, - сказал я.
   - Да.
   - Осталось последнее. Лунная девушка.
   Он наморщил лоб, пытаясь понять или вспомнить, потом выжидающе посмотрел мне в глаза.
   - Девушка из снов - помнишь? В лунном платье?
   - Как же, она ещё просила тебя отпустить её.
   - Да, она достаточно настрадалась в заточении, - я переждал его нехорошую улыбку и сообщил:
   - Я придумал, как её отпустить.
   И раньше, чем Рабик успел что-либо сделать, я отступил и переломил Феличе об колено, наспех сложил обломки и с усилием переломил ещё раз. В ладони глубоко впились щепки, брызнула кровь. Руки зверски саднило, уши заполнил его бешеный и бессильный рык, и думалось: стоило ли оно того?
   Но где-то далеко, словно на заднем плане его рёва, вторым голосом послышался мне тихий шёпот:
   - Спа-сибо.
  
  
   XV.
  
   Вот и всё.
   Я лежу, сгорбившись, в углу его прогулочной лодки, и дописываю последние слова этих заметок. Поза неудобная, но если высунуться из-за спасительной стали борта, он подстрелит меня раньше, чем я успею закончить. Лодку покачивает Море - как, бывает, обнимая за плечо, пошатывает тебя уверенной хватью в знак поддержки старый друг.
   Я вышел в Море последний раз, наспех, я здесь уже более суток, но Рабик терпеливо ждёт на прозрачной крыше своей мастерской, а винтовка лежит-полёживает рядом. Он не целится - зачем утруждать себя, если он знает, что рано или поздно я точно покажу нос.
   Он, как и я, ничего не ел всё это время, но его, похоже, это только подстёгивает. Я понимаю это по тому, как всё тоскливее Женечка уговаривает его спуститься.
   Прилетал Конрой, но Рабик отпугнул его выстрелами. Того, видно, это не удивило: улетел сразу.
   Рабик ждёт. Как всякий солнечный хищник, он умеет ждать в засаде. Знает, что я закончу своё дело и встану в лодке во весь рост. Синдром самоубийцы, вы же понимаете. Таким я придуман.
   В лодке всякий мусор; вот эта банка из-под огурцов сгодится в качестве капсулы. Всё надёжней, чем оставлять рукопись в лодке. Всю жизнь мечтал отправить по морю письмо в бутылке. Письмо, правда, великовато, но может, кто-нибудь прочтёт. Это забавная история, хороший анекдот, и скверно будет, если никто над ним не посмеётся.
   В любом случае, теперь я знаю одно: всё, что я любил, не погибнет. В памяти Моря и Того, в небе, останется всё.
   Только они и не знают, что я уношу в могилу в сердце своём.
   Слышу, как вздыхает Море, слышу его слова:
   ТЫ БЫЛ, ТЫ БЫЛ.
   Я знаю, что я сильнее. Со мной целый мир - пусть придуманный, пусть наивный, пусть невостребованный. Говорят, славно умирать, сознавая, что кого-то спас. Но, скажу по чести, умирать не одному - тоже какое-то утешение.
   Лодку качает, строчки прыгают. Хочется петь. Я тихо насвистываю:
   Шаганэ ты моя, Шаганэ,
   Оттого, что я с севера, что ли,
   Я готов рассказать тебе поле,
   Про волнистую рожь при луне...
   Я прожúтым доволен вполне.
   Сейчас упакую листки, брошу за борт, и банка с историей самой короткой на свете творческой биографии поплывёт невесть куда. Подумать - я жил две недели. Сам не верю. Но эти-то я точно - жил.
   Море, Море, если бы ты могло распутать эту чертовщину.
   Что ж, Рабик. Ты, кажется, ждал меня? Вот он я. Привет, стрелок!
   Родина - это там, где земля тебя принимает, говоришь. Земля... или море... Я так хочу на Родину.
  
  
  ВМЕСТО ЭПИЛОГА,
  или разрозненные газетные вырезки,
  
  возможно,
  имеющие отношение к событиям,
  
  а возможно,
  и нет.
  
  
  Из газеты "Саус-Ист Кроникл" (Австралия), июня 13, ---4 года
  "Отсекатель Лишнего под арестом. Возмездие из морских глубин?"
  
  
   Вчера на острове Игл-бич в ходе спецоперации был арестован известный русский скульптор и архитектор Рабиндранат Чхевадзе. На острове, принадлежащем задержанному, были обнаружены останки по меньшей мере семи человек. Расторопные медиа уже окрестили г-на Чхевадзе, которому ещё не предъявлено официальное обвинение, "Отсекателем Лишнего".
   Стало предположительно известно, что все погибшие были земляками подозреваемого, один за другим приглашёнными на остров. Хотя официальная версия полиции по поводу произошедшего на Игл-бич ещё не озвучена, возможно, мы имеем дело со случаем, оставляющим далеко позади хичкоковский "Психо".
   Любопытно, что отдалённым поводом к задержанию послужила рукопись, найденная при весьма романтических обстоятельствах несколько лет назад на восточном побережье Австралии. Текст, запечатанный в банку из-под маринованных огурчиков, был пойман смотрителем маяка в волнах прибоя и передан за условную сумму коллекционеру и меценату Дэвиду Лоу. Во время обширного пожара на вилле коллекционера рукопись чудесным образом уцелела и в числе прочих спасённых экспонатов коллекции была передана в Публичную библиотеку Сиднея, где при экспертном исследовании коллекции была изучена и переведена. Именно тогда она впервые заинтересовала полицейских. На почти не пострадавших от солёной воды листках рассказывалась история одного из обречённых на смерть хозяином острова, как две капли воды похожего на Игл-бич.
   Проверка фактов, нашедших отражение в подозрительной рукописи, привела к реальному задержанию. Вероятно, это дело в ближайшее время наделает много шума. Мы, как всегда, будем держать вас в курсе событий.
   Ко всему сказанному можно добавить, что в момент задержания г-на Чхевадзе у острова приземлился гидроплан, доставивший на Игл-бич человека, который, возможно, должен был стать следующей жертвой Отсекателя Лишнего. В настоящее время чудом спасшийся визитёр, российский разнорабочий Серж Бесмернтов, находится в гостях у супруги заключённого под стражу. Пилот гидроплана даёт показания. Мы все с интересом ожидаем новых поворотов этого невероятного дела.
   Сара Майлз.
  
  
  Из газеты "Муррей-ревю" (Австралия), декабря 09, ---7 года
  "Заблудившаяся во времени"
  
   Капитан Джон Вукс известен всему Восточному побережью как человек, подпавший под "проклятие альбатроса". В возрасте сорока трёх лет этот успешный владелец рыболовецкого судна случайно подстрелил вышеуказанную птицу. С тех пор его карьера стремительно пошла ко дну. Его траулер погиб, сам он в пух проигрался на бирже, почти вся земля доставшейся ему по наследству дедовской фермы после незначительных колебаний почвы оползла в океан. В довершение всех бед, жена и оба сына Вукса скончались от неизвестной болезни. Никто не желал иметь с ним дела: его прозвали "Человеком, которого ненавидит море".
   Однако Вукс не захотел расстаться с любимой профессией. На последние деньги он снарядил небольшое судно и направился на промысел в одиночку. Несчастье не заставило себя ждать: гнилое судёнышко буквально развалилось в открытом море.
   На обломках Вукс добрался до какого-то острова, но ему и тут не повезло. Ни пищи, ни питьевой воды, карликовая растительность не укрывала от постоянных штормов. Его спасло от обезвоживания лишь то, что он натягивал на ночь обрывок целлофанового пакета и пил скапливающийся конденсат и дождевую воду. Лишь однажды он подумал, что удача наконец повернулась к нему лицом: к берегу прибило бутылку. Вукс бережно отклеил побелевшую от долгого плавания этикетку, высушил, нацарапал на ней просьбу о помощи и с молитвой отпустил письмо на волю волн. Через три месяца его, погибающего от пневмонии и водянки, подобрало маленькое ремонтное судно.
   С тех пор Вукс завязал с морем. Он работает чистильщиком обуви в Бринксе. Горожане жалеют его - и как местную достопримечательность, и как неплохого человека. За последние четыре года бывший капитан даже не думал, куда течения занесли его бутылку с просьбой о спасении. Однако случайно попавшаяся журнальная публикация о Морском музее безмерно удивила его: на одной из фотографий он узнал свою бутылку, целёхонькую и невскрытую. Подпись рядом гласила: "Выловлена в Бристоле в 1876 году". Вукс был уверен, что это ошибка журнала либо музея. Однако оказалось, что спасшее его ремонтное судно проходило мимо его островка случайно, а бутылка, открытая из интереса реставрационной группой музея, и правда содержала записку от имени Джона Вукса, написанную человеческой кровью и датированную днями его заточения четырёхлетней давности на необитаемом острове. Более того: эксперты определили, что бутылка уже вскрывалась лет сто с лишним назад, но видимо, тогда записка со столь странной датой показалась нашедшему глупой шуткой.
   Эта история настолько необъяснима, что экспертная группа отказывается её комментировать, хотя настаивает на своём заключении. Что до самого Вукса, он никак не объясняет мистическое происшествие, также списывая его на "проклятие альбатроса". Впрочем, моряки - народ суеверный.
   Говард Джонс.
  
  
  Из газеты "Саус-Ист Кроникл", июня 27, ---4 года
  "Отсекатель Лишнего: дерзкий побег"
  
  
   Таинственное исчезновение из камеры Окландской тюрьмы обвиняемого по делу Отсекателя Лишнего, русского скульптора Рабиндраната Чхевадзе, поставило на ноги всю австралийскую полицию. Особо настораживает тот факт, что никаких следов побега обнаружено не было.
   Вчера во время утреннего построения выяснилось, что камера, где содержался г-н Чхевадзе, пуста. Система видеонаблюдения не фиксировала перемещений заключённого ни по одному из коридоров здания ни в одиночку, ни в сопровождении.
   Полиция считает это самым загадочным побегом века, беглец объявлен в международный розыск.
  
  
  Обрывок неизвестной газеты,
  идентифицировать которую
  не удалось.
  "...ыл ли побег?"
  
   ...едование показало, что побег не мог быть совершён и совершён не был. На этом стоит весь коллектив исправительного учреждения. Руководство тюрьмы настаивает на квалификации инцидента как "исчезновения", но ни в коем случае не как "побега". Тем не менее, остаётся неясным, где в данный момент находится подозреваемый в убийствах на Игл-бич.
   Разбирательство, устроенное по горячим следам, также выяв...
   ...не стал бы доверять охранникам, страдающим галлюцинациями. В ответ капрал Джереми Симс, заступивший на дежурство в тот злополучный вечер, напоминает, что за все 15 лет работы в тюрьме не заслужил ни одного нарекания. Он всего лишь констатирует тот факт, что перед тем, как было обнаружено исчезновение заключённого, слышал тихую музыку, откуда могла звучать которая, не знает. Вся эта история уже разрослась в нешуточный скандал, и многие полагают...
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"