- Нет, - в голосе Синьянамбы слышалось едва скрываемое отчаяние, - Я сказал, нет.
- Да, - Кампилосса, уперев руки в бока, напирала на него, подталкивая его, шажок за шажком, к первому из четырех тяжело груженых возов, - А я сказала, да!
Синьянамба тяжело вздохнул и, ища помощи, обвел взглядом всех, кто собрался на негбасской площади в этот темный предутренний час.
- Зачем тебе с собой эта лохань? Ну зачем? - от его стенаний едва ли не дрожали первые распустившиеся черемуховые облачка, - Или, вот, кастрюля эта проклятущая...
Он стукнул ногой по пузатой, расширяющейся кверху медной чаше, больше походившей на купальню для любой из подрастающих юниц Негбаса, за исключением, разве что, уж совсем ширококостных. Дрожащий металлический звон повис в сумрачном, не пробудившемся еще мартовском воздухе. Чан, неудачно поставленный узким дном на камень, зашатался, кастрюля с грохотом покатилась по мостовой.
- Про косоруких я слыхала, но вот косоногого впервые вижу! Сказала б я, откуда у тебя ноги растут, да так оно и есть... - причитала Кампилосса, присев перед пойманной беглянкой и протирая ладонями ее запылившиеся бока.
- Еще и неустойчивая, - с мстительным удовольствием заключил кузнец, - Кто ж такое дно этой дуре приделал? Это я о кастрюле твоей, о кастрюле... - быстро добавил он, поймав возмущенный взгляд возлюбленной.
- Чтоб ты знал, неуч запечная, я ее пять ярмарок назад у баб истерлингских купила!
- ...Оно и видно, - ехидно протянул он.
- Зато они к кочевью привычные, и знают, какую посудину в пути использовать! - Кампилосса прижала необъятный чан к груди, но так и не смогла обхватить его полностью, - Вот как бы ты эту ораву в пути кормил?!
- Побойся Валар, неразумная! До Эглареста два ночевья в пути! - взмолился кузнец, - Яблоками, сухарями да пирогами бы обошлись!
- Никогда! - отчеканила Кампилосса в ответ, - Никогда при живой бабе ты не будешь сухоядцем!
- Сварили бы хлебово, какое-никакое... - под ее напором мой друг терял свои позиции и отступал на рубежи дальних телег.
- Вот! Вот, признал, наконец! - безудержное рыжее бедствие, примкнувшее к нашему торговому пути, победоносно тряхнула головой, и со смаком, будто перекатывая во рту виноградину, протянула, - Никакое! Что вы вообще приготовить можете? Ты видел, как эти с охоты своей вернулись?
"Эти" - я, Фаранон и Кирт, напросившийся с нами на ярмарку, переглянулись, и едва не расхохотались. Я подумал, что решение взять с собой Кампилоссу было единственно верным: она неумолчными своими, сварливыми, но неизменно забавными, трелями, могла скрасить дорогу хоть до Белегоста, и не пришлось бы оставаться один на один с той тяжелой и почтительной тишиной, обрушившейся на мою голову после смерти Вороники. Если я был почти своим до этого, то теперь сквозь "почти" нельзя было пробраться.
Я, сам того не ведая, накликал на себя страшную беду: при моем появлении стихали свободные разговоры, и на мою долю не доставалось более едких обсуждений и разносов, столь любимых деревенскими хозяюшками. Перестали со мной здороваться так же просто, как прежде, и все норовили, склонившись, махнуть вытянутой рукой до земли, выказывая особое вежество. Дошло до того, что ко мне, с вопросами и просьбами, перестали обращаться на раскисших от мартовских дождей улочках, чтобы не отвлекать от высоких мыслей, и вообще высказывали сомнение, стоит ли мне работать в кузнице, бок о бок с Синьянамбой. Я сражался за свое право быть привычной частью Негбаса яростно, как загнанный зверь: заходил к каждому из мастеров Совета и сам спрашивал об их чаяниях; разбирал разрозненные записи старосты Тинмире, пока мелкие, кривобокие червячки букв, наконец, не стали единым рассказом о жизни деревни за годы после бегства. Многих лет не хватало, а часть страниц оказалось безнадежно порченной - погреб не лучшее место для темной, пористой пеньковой бумаги, и ее листы отсырели и намертво слиплись. Я трепетно, как мог, отделял их, один от другого, но чернила пузырились кляксами и разводами, и слова расползались на глазах.
Однако и того, что я прочитал, мне хватило: к беднейшим из семей шел я в дома, и наделял их правом беспошлинной жизни, или получением умеренного количества зерна, мяса и шерсти из общих деревенских запасов. Я боялся встретить в покосившемся, холодном домике еще одну Хисвэ, в склоненной раболепной позе, со вздувшимися от непосильной работы венами на костистых руках. Однако, больше всех в восстановлении прежнего, не столь примечательного, статуса, мне помогали Агно и Кампилосса - одна, не стесняясь, указывала мне на мои ошибки, а вторая, услышав о них, спешила поделиться с каждым в деревне. Так, гусиным шагом, я с каждым днем становился все ближе к неизменившемуся себе.
- И что? - недоуменно спросил Синьянамба, оглядев нас с ног до головы.
- И то! - передразнила его бас моя соседка, - Что худоба у них такая, что я об их кости ажно глаз поцарапала, пока смотрела! А все потому, что не жрамши.
- Мы жрамши! - вяло запротестовал Кирт, но смолк под не предвещающим ничего хорошего прищуром.
- Ха! Легко сказать, да не легко доказать, - Кампилосса, перевалившись, села в телегу, устроив посудину у ног, и поставив один из надетых по случаю городской ярмарки червлёных телячьих сапожков на днище чана, важно добавила, - Я зачем кано нашим звана? Я за чревом в пригляд поставлена!
Синьянамба зло плюнул себе под ноги и отошел к руководящему погрузкой товара Тинмире. Властитель чрев устроилась на боку, подперев голову ладонью, на многослойной стопке варжьих шкур, прикрытых от дождливого марта серой холстиной, и задумчиво уставилась на небо.
- Сколько, говоришь, до Эглареста?
- Три дня да две ночи поводой, - быстро ответил Кирт, надеясь, что столь долгое путешествие напугает ее, - Вдоль Неннинга пойдем, по старому каменистому тракту...
- Во, будет хоть, где чан вымыть, это вы молодцы, - зевнула Кампилосса, и, не закрыв еще рот, обратилась к одному из дружинников, - Эй, Барра, а мне Кеменэль кружевнушки свои передать собиралась. Так и что?
- Сама, сказала, проводить нас явится, - недовольный презрительным отношением к пряже жены, ответил тот, - А чего тебе от нее надо? Уж не о ней же заботишься!
- Очень надо, - фыркнула она в ответ, - Ткачиха твоя мне семочек мешок на дорожку принести должна, чтоб с вами со скуки мне не подохнуть. Да еще, вишь, непогодье: того и гляди, с неба ледяная дряпня потечет. А с подсолнушком, оно ж, как в детстве - у извилистой дорожки растет солнышко на ножке...
- Подсолнух задумчивый, в желтом венце,
Темнеют веснушки на круглом лице,
И, солнцем палимая, черная рать,
Зовет поскорей господина сорвать, - с улыбкой вспомнил я одно из коротких детских четверостиший, вырванное моей памятью из несчетных материнских песенок.
- А я всегда говорила, что детство у тебя тоже тяжелое было, - с видом знатока ответила Кампилосса, - Ишь, какие слова надо было упомнить! "Венец", "рать", "палимая" ... Ну тебя, кано, со стихами твоими: голова у меня одна, а и так сранья такого пухнет!
Тем временем действительно начал накрапывать дождик, пока еще совсем мелкий - такой в Негбасе зовут ситничком. И не дождь даже, а влажный, густой воздух. Поднятая на ноги раньше срока, владелица чана укуталась в стеганое одеяло и спрятала голову под расшитым ягодами и травяными узорами платком.
- Под ведро свое кухонное спрячь, - походя заметил ей Синьянамба, - На большее оно все равно не годно, а так хоть голова не промокнет.
Но в ответ только получил пухлой ручкой между лопаток - погода больше не располагала к длительным словесным баталиям, и Кампилоссе ужасно хотелось спать. В промозглом воздухе разливался пьяный аромат цветущей черемухи, мешаясь с запахом товаров, идущим от телег. Пахло волглым варжьим мехом; острым твердым сыром, возлежавшим - голова к голове - в плотной вощеной бумаге рядом со связками сырокопченых колбас и штабелями ветчин, укутанными в беленый лен; смолевые дубовые бочки, связанные рядами, были личной гордостью Тартаула. В напитке, бережно хранимом внутри них, было всё: и терпкость груши, и кислота первых крепких яблок, и игристость сладких синдарских медовниц, и сухость благородного нолдорского вина, и деликатная горечь хорошего пива, и тягучая мягкость ликёра... Это был превосходный сидр! Лесом тянуло от аккуратно, убористо подписанных Айралин мешков: почечные и сердечные, печеночные и кровяные, от бессонницы и женских болезней, от ломоты в костях и суставах, от дурного запаха изо рта и от похмелья, заживляющие раны и перебарывающие долго текущую чахотку, ехали навстречу своим несчастным покупателям многочисленные целебные сборы и сиропы. Карагхолг переживал за сушеные в его харчевне низки грибов и кулечки ягод - если судить по суставам Агно, дожди обещали лить целую неделю.
На ведомой сразу тремя жилистыми лошадками повозке лежали, плотно обмотанные промасленными тряпками, серпы, цепы, вилы, бороны, лопаты, грабли, топоры и косы. Кореной, вытягивая шею из-под хомута, недоверчиво косил на немногочисленные мечи и кинжалы. В отдельную телегу сгрузили те доспехи и орочье оружие, которое не отправилось в печь на переплавку. Хоть я и не рассчитывал на удачу, но Тинмире собирался продать его не столь щепетильным селянам хитлумских, неврастских и окрестных деревень. Так же, перебелённые начисто и усыпанные каленым мелким речным песком, везли мы на продажу записанные учениками Агно сказания, легенды, рецепты и сказки.
Раван, пока еще без своей нелепой яркой попоны, тоскливо смотрел на оставляемый теплый денник. Я решил облачить его в торжественно безобразное одеяние уже перед самым въездом в Эгларест. Слава Единому и скорым рукам Синьянамбы, мы успели перековать тот шутовской доспех, которым по прошлому году пугали Йондорао. А вот до моего четвероногого гривастого друга дело, увы, не дошло.
Айралин, хитро посматривая на меня, крепко обняла конскую шею:
- Ты, главное, хозяина домой привези. А то он у нас с тобой такой бедовый - обязательно во что-нибудь впутается... - нежно зашептала в бархатное лошадиное ухо она.
Потом, поймав мой взгляд, помахала рукой и медленно двинулась к дому, но на полпути резко развернулась, рассмеялась, увидев мое вытянутое обиженное лицо, и, подбежав, повисла уже на моей шее.
- Что, поверил, что я с тобой не попрощаюсь? - спросила она, прикасаясь ко мне холодными губами.
- Не стой в дожде, - я мягко обнял ее на прощание, а потом наклонился и серьезно заговорил с невидимым еще сыном, - Из нас троих ты, вероятно, самый разумный. Береги мать. Она у нас такая бесстрашная, и забирается в такие дебри, куда не всегда доберется твой отец.
- Иди уже, - она взъерошила мои волосы, и по ее лицу потекли капельки начинающегося серьезного дождя.
- Я привезу тебе звезды, луну и море, - с серьезным видом пообещал я, - Нийарро поможет их сторговать.
- Ни одна звезда ничего не стоит в сравнении с тобой, так что быстрее возвращайся сам.
Я погладил ее по щеке и отвернулся, чтобы больше не расстраивать ни ее, ни себя. Долгие прощания рвут сердце.
- В путь! - крикнул Синьянамба, подгоняя замешкавшихся.
Раван шел легко, и я чувствовал, как колышется в такт движению маленький золотой ключик, спрятанный между биениями сердца.
***
Даже если бы пришлось давать нерушимую клятву, и брать в вечные свидетели четырнадцать Валар и Валиэр, я бы повторил то же самое, что услышал вечером на привале Яр, недовольный непрекращающейся всю ухабистую, разбитую дорогу бранью Кампилоссы:
- Безусловно, достойнейшая женщина.
Ночь вонзила звезды в набухший после дождя темный небесный круп, и время резко остановилось, встав на дыбы. Неизменным казался мне запах прелой травы, хвои и влажной земли, потрескивали в костре сырые дрова, и на коленях моих уютно устроилась чаша с горячим отваром из чабреца, листьев смородины, сушеных яблок и земляники. Фаранон, завернувшись в плащ, безуспешно чиркал огнивом, пытаясь раскурить отсыревшую дымную смесь. Синьянамба, за час до этого весьма насмешливо наблюдавший за тем, как Кампилосса ломала и запаривала сухие вязки подберезовики кипятком, заинтересовано принюхался, когда в необъятном чане забулькал разогреваемый жир, и грибы вместе с мелко нарезанным луком были отправлены неумолимой рукой на недолгое, жаркое томление. За ними последовали мука, зелень, дикий чеснок, и, когда аромат достиг своего апогея, а на основательно мучимого голодом Синьянамбу стало больно смотреть, сверху был насыпан и круто перемешан молодой плавкий сыр. Как только он расплавился, простое, но изящное походное блюдо в сочетании с подсушенным ржаным хлебом настроило дружину и сопровождающих на весьма благодушный лад.
- Достойнейшая, а то как же, - Синьянамба привлек к себе довольную, раскрасневшуюся от открытого очага так, что я различал даже сквозь ночную дымку, Кампилоссу, и усадил рядом с собой на расстеленный плащ, - Твое ведро оправдало свое существование!
- Сам ты ведро, - с убийственной нежностью ответила она, - Ржавое. А это - чан. Ну, или там котел, в крайнем случае. Вообще, сами бабы ихние на ярмарке его "того" называли.
- Чего - того? - переспросил он.
- "Того"! Название такое. "То-го", - по складам, медленно произнесла она, - Они вообще не особо открытые, даже язык их не любят, когда кто-то вызнать хочет. Да, вот, и по-нашему не очень. Уж я с ними торг вела-вела, чуть язык не стерла, а они простого не разумеют. Так и пришлось за четверть мириана брать.
Хебер, раненный в недавнем бою на стене и все еще жалующийся в дождь на свежие, тянущие шрамы, удивленно присвистнул:
- Недешево тебе истерлингское ведро обошлось! Вот балроги хитрые... Все они понимали, да тебя на цене своей нагрели.
- Ты мне настроение тут не порть, - строго прервала его Кампилосса, - А то всю ночь мозговать буду, да денег жалеть. Не понимали, и все тут!
В этот благостный час никому не хотелось спорить: разливалось по телу теплая волна, и мы слушали свои мысли и костер. Горящие поленья трещали, каждое на свой лад. Безмолвны были сухие буковые ветки, найденные под лесным пологом, мирно потрескивала скромница-осина, яростно взрывалась смолистая, остро пахнущая сосна. Цепляясь за сухие края чечевичек, дыхательных устьиц, пламя медленно ползло по свежеподброшенным ветвям тополя.
- Не понимали, так и сами дуры, - миролюбиво заключил Хебер, - У такой златорукой хозяйки, как ты, это ведро уж точно в большем почете, чем у восточных тёх.
- Да что они, окромя мяса да лепешек, готовят? - рассуждал вслух Оран, - Сухие ясти" у них в чести"!
- Ишь, стихоложец нашелся, - восхищенно покрутил головой Генор, - А ну, еще можешь?
- Я так-то не с намеренья только могу, - оправдывался Оран, - А по зову сердца.
- Сердце у тебя большое, ага, - хмыкнул Тинмире, свесившись с телеги, и легонько ткнув Орана в намечающийся живот, - А я вот слыхал, что они, когда на своем диком востоке кочуют, мяса кусок под седло кладут, да коня в поход подгоняют. Через три дня мясо конским потом просаливается, и так храниться и в жаре может.
- В конском поту?! - недоверчиво посмотрел на него Кирт.
- А чего? Жрать захочешь, и не то сожрешь. В голодный год кору харчили, да всю слезами замочили, - ухмыльнулся в ответ Сенан.
- О, еще один сказитель на наши головы, - Генор кивал ему с важным видом знатока, - А я от Талиона, листья да снега ему периной, что они на варево мастера. Да откуда он взял, на скажу.
- Там же много их народов, на Востоке-то, - рассудительно ответил Синьянамба, - Одни, видать, и пожрать горазды, а другие только конскими потами и жируют.
- Восток лукав и коварен, кто ж их там разберет, - Тинмире перевернулся с живота набок и подпер голову ладонью, - Был я на позапрошлой ярмарке в одном веселом и непотребном шатре, так там...
- Так, Кирт, встань и уйди с поляны, - загоготал Фаранон, и ему вторила дружина, - Этот рассказ даже мне слушать страшно.
- Ай, ну вас к балрогам, - плюнул Тинмире и перевернулся на спину, - То вам страх, се вам страх... Это вы еще страстей про орочьих блудниц не слыхали, вот где ужас-то!
- Да не бывает такого, дядька Тинмире! - широко раскрыл глаза Кирт, чем вызвал новую волну начавшего было затихать смеха.
- А и правда, Тинмире, знаешь ты страшные сказки? - отсмеявшись, спросил его Дэрк, - Самое время располагающее пострашиться.
Дрова догорали, и красили лица сидящих у костра красным уходящим отсветом.
- Да вас страшить, что лягух смешить: все одно, расквакаетесь, - наставительно ответил бывший староста, - Да и по страшному я не большой мастак. Я все больше по девочкам, да по хорошеньким...
Подождав, пока наступит тишина, Тинмире, пожевав губу, бросил на меня хитрый взгляд:
- По страшному, это вы к кано. Вот уж кто с жутью замогильной чудеса творить умеет.
- А и правда, кано Финмор, расскажи какую сказку страшную? - робко попросил Кирт, пока все остальные молчали.
- Нет! Я от его рассказов так и обмираю вся, - Кампилосса с удовольствием прижалась к кузнецу, как бы ища у него под рукой защиты.
- Да не страшись, не страшись, - Синьянамба, улыбаясь, погладил ее по спине, - Я же ж рядом.
- Тогда не быль, а сказку! - она капризно надула губы, - И не очень страшную. И про истерлингов. Можешь, кано?
- Ох, как много условий стразу, - я поднял руки, в шутку защищаясь, а потом задумался, перебирая бусины памяти, - Не очень страшную сказку... Про истерлингов... Да, пожалуй, что могу.
Кампилосса, радостно завозившись, поудобнее устроилась под рукой кузнеца, а я смотрел в рассыпающиеся огненные искры костра, стараясь погрузиться в недалекое прошлое.
***
Финмор Вильварин, между 509 и (?) гг. ПЭ.
Ангбан
Тамир сегодня задерживался, и мое сердце гулко отбивало быстрый ритм, подпрыгивая от страха до самого горла, и заставляя то и дело нервно сглатывать: не случилось ли с ним чего, не была ли раскрыта наша с ним преступная, негласная дружба? Я знал, что мы оба рискуем, но если я осознанно рисковал собственным телом и никчемной шахтной жизнью, то Тамир, как и положено любому ребенку семи лет - эльда ли, человек ли, - ни о чем не задумывался. Я существовал для него, как одна любопытная игра, плод скуки, доброго сердца и одиночества. И то, что его не должны были видеть в моем узилище, только добавляла ей пряного, притягательного интереса. Я часто представлял, как он неслышно крадется по плохо освещенным коридорам, прячется в густой тени и считает чеканные шаги стражей, как ныряет за валуны, пережидая смену караулов, как неуверенно старается идти на цыпочках, касаясь щебенки одними носками мягких, сайгачьей кожи, черненных чеботов. Я ругал себя последними словами после того, как он опасливо уходил от меня, но не мог заставить себя раз и навсегда прекратить наше общение. Он навещал меня, и у меня продолжала теплиться надежда дожить до собственного освобождения - одним из тысяч немыслимых способов, рисуемых мне воображением. Да, Тамир был связующей ниточкой между мной и потерянным миром. Он и был надеждой.
С его появлением в моей жизни наступили ночи и дни: ведь Тамир мог пробираться ко мне только днем, пока его отпускала мать. И дни приносили мне сюрприз за сюрпризом, и я чувствовал себя, как ребенок в лавке на Рыночной площади перед значимыми праздниками - глаза разбегались, и радостно, и торопко было в груди. Тамир приносил мне яблоки и сухофрукты, хлеб, политый сладкой водой, небольшие кусочки сухого жареного мяса в бумаге, которые могли поместиться в его карманах, не испортив одежд жирными пятнами, медовые пряники. Это были его лакомства, которыми он делился со мной. Пару раз он спрашивал, чего бы я хотел, но я только качал головой: ни куска ткани, достаточного для свежей набедренной повязки, ни ведра воды, чтобы омыть раны, ни теплых одежд он не мог принести, а, если бы и мог, то верхом безответственности было бы толкать его на такие явные, "взрослые" нарушения.
Наконец, я услышал, как ключ нехотя поворачивается в замке: Тамир был мал ростом, и ему приходилось мучительно тянуться, привстав на цыпочки, чтобы открыть тяжелую дверь.
- Сабах аль-хейр, Финмор! - шепотом крикнул он мне, улыбаясь от уха до уха.
- Мархаба, Тамир-тасаид, - хрипло обрадовался я в ответ.
(- Здоровья тебе, Финмор!
- Приветствуею, господин Тамир!)
Он приложил палец к губам и осмотрел коридор, прежде чем захлопнуть за собой дверь, чтобы убедиться, что его никто не преследует. Наконец, он закрыл ее, и подождал несколько секунд, пока глаза не привыкли к темноте. Коридор освещался факелами, и их света, едва проникающего через скважину и щель между полом и затворным камнем, с трудом хватало Тамиру, чтобы разглядеть меня. И слава всем Валар за это!
- Знаешь, что я принес сегодня своему болеющему содирг? - заговорщицки спросил Тамир, подходя ближе и садясь рядом со мной на холодный камень.
"Содирг" на наречии его племени означало "друг". Он считал меня своим другом, товарищем по странным играм, где глупые взрослые придумали безобразные правила: никто не должен знать о друге, друг не может выйти из каменной пещеры, друг долго нюхает и держит на ладони пряники, прежде чем съесть их. Я отрицательно помотал головой, и уставился на сжатые перед моими глазами кулачки.
- Угадай, в какой! - не смотря на свой малый возраст, Тамир уже понял, что дарить подарки гораздо приятнее, чем получать, и продлял момент вручения, как мог.
- В левой! - не задумываясь, ответил я, зная, что подарок в правом, большем по объему кулаке.
- Не угадал! - Тамир показал мне язык, убрал руки за спину, перебросил подарок из руки в руку и снова показал мне.
- А теперь?
- Снова в левой? - изображая неуверенность, ответил я.
- Опять мимо! Ладно, на этот раз дам подсказку... - содирг вытянул руки перед собой, - Подарок не слева!
- Тогда, может быть, справа? - заключил я.
- Угадал! Угадал! - и в мою ладонь упала маленькая деревянная коробочка с едким запахом.
- Что это, Тамир-тасаид? - изумленно спросил я.
- Тебе мама передала, только это тайна, - объяснил он мне, - Это лечебный бальзам. Я, когда упаду, иду к своей ымми, и она мажет мне локоть, а еще коленку и лоб, а еще палец, и сразу все проходит!
Тамир явно наслаждался моим счастливым изумлением.
- А, если у тебя болит рот или внутри, то можешь съесть, и тоже все заживет... Мама говорит, что ты зух лэ фитэм, а потом всегда вздыхает.
Я не понимал языка сэйерара, народа Тамира, так, как тому бы хотелось, и поэтому мог только благодарить, повторяя и качая головой:
- Шукран, тасаид, шукран, шукран...
- Еще тут чистые тряпки, потому что из ран может вытечь фэсэда... это... гнилая! Гнилая кровь.
(мама Тамира считает, что квенди - это "цветы в крови". А Финмор благодарит Тамира)
Тамир полез в кармашек, и положил перед моими ногами несколько кусков желтого от частых стирок, мягкого льна.
- А еще я принес тебе хлеба с орехами и зернами, потому что они жирные и полезные, и ымми сказала, что ты поправишься.
- У тебя добрый народ, Тамир-тасаид, - прошептал я. От подступающих слез перехватило горло.
- Это потому, что мы - сэйерара, и владыка-Серна смотрит нам в спину, - объяснил Тамир так обыденно, как будто каждый был обязан знать это.
- А кто такой владыка-серна? - с интересом спросил я, отщипывая крохотные куски от огромного куска хлеба. И как только Тамир его пронес?
- Ты что, Финмор-тасаид, гарамалы объелся? - от удивления его глаза расширились, - Это же владыка! Ну!
- А ты не расскажешь о нем своему содирг? - улыбаясь его возмущению, попросил я.
- Конечно, расскажу! - Тамир пылал от возмущения, - Такой длинный тасаид, а таких простых вещей не знает! Слушай...
***
Рассказ Тамира о владыке-Серне
(совсем не дословный, а такой, каким высокопарным он пытался представить его в глазах Финмора. Но Тамиру всего семь, так что он путался в длинных словах).
Рассказчики, развлекающие слушателей вечерними беседами, и люди, знающие много всяких притч, повествуют, что в давние времена и древние годы жил-был в одном из городов купец по имени Басир. Были у него и деньги, и всякие товары, и много разного добра, но не было у него сына. "Если пойдут у меня дети, то первый будет вечным владыкой моему дому, второй - евнухом его гарема, а третьего отдам горячей бесплодной пустыне, чтобы и у нее появились дети!". Он твердил это день и ночь, пока его жена, чьего имени не сохранило предание, не понесла.
Долгими родами ознаменовалось появление первого сына, и купец говорил, что это будет самая большая трудность на его пути. Назвали его Мазхар, что означает "явление", и был он первым из явившихся на свет детей Басира. Вскоре жена родила и второго ребенка, и назвали его Муктади, что означает "второй", "ведомый", ибо суждено ему было стать лишь продолжением своего рослого, умного брата Мазхара. Тем временем торговля купца процветала, и влекло его к заморской торговле, где прибыль вздымается волнами. При странствовании по берегам моря доход притекает столь обильно, словно океан. Есть теперь у были и силы, и удобный случай, и захотел он предпринять путешествие за море, чтобы выудить из этой воды кусок хлеба. Ведь человек без денег все равно, что без чести, а дом без достатка - развалина. Если человек не стремится к чему-либо, его нельзя назвать человеком, а если у кого-нибудь нет ни золота, ни серебра, следует считать его несуществующим. Что такое золото? Молодчик в желтом платье, покоряющий мир, звонкий блеск, странствующий по вселенной, он - книга историй царей и хроника битвенных полководцев; диск солнца озарен золотом, и благодаря ему же вертится водоворот.
Милы мне и прекрасны богачи,
Хоть бедняков лукавых большинство.
А человек без денег - ничего,
И нет ему ни хлеба, ни свечи!
"Как бы мне помогла пустыня в моем достижении!" - так думал Басир. И поднял цену за своего третьего сына: теперь бесплодные пески и демоны, живущие в них, должны были помочь Басиру переплыть море, перейти горы, и достичь небывалого богатства. И вот жена его понесла. Назвали третьего сына Музаффар, победоносный, а жена купца умерла третьими родами.
Когда стал пробиваться на щеках у юноши пушок и исполнилось ему семнадцать лет, просватал для него отец жену по имени Хутидже. Сближение и любовь возникли между Музаффаром и Хутидже, появились дружба и пылкая страсть, какой еще не бывало между любящим и возлюбленной его. Войско страсти покорило страну терпения, первые войны любви овладели постами спокойствия, владыка влечения раскинул палатку беспокойства в стране сердца, господин страсти казнил и изничтожил вельмож умеренности. День - завеса для любящих, а ночь пособляет хитростям влюбленных; каждый вечер, когда день сворачивал свой ковер, а ночь опустит покров мрака, Хутидже входила в покои Музаффара. Долгое время прожили они так в тени счастья, много дней провели, постоянно покоясь в люльке беззаботности, пока Хутидже не понесла.
- Сын мой! - позвав за ним, говорил купец, - Настало время исполнения обета, данного небу. Ты оставил потомство на земле, и теперь можешь уходить к своей матери, пустыне, благодаря которой ты появился на свет. Будет сегодня пир, на котором ты простишься с Хутидже, и с первыми лучами солнца иди же в вольные медовые барханы.
- Но, отец, - противился Музаффар, - Как могу я уйти, не глянув на своего ребенка?
- Долг дороже, - свел брови его старший брат, горячий сокол Мазхар. Он боялся умного и доброго Музаффара, ибо сам погряз в лени и пьянстве.
Страшно плакала Хутидже, пока не ослепла от горя. Но тот, не смея выказать сыновнего непочтения, ушел наутро в бесплодное чрево пустыни, дабы стать ей сыном.
Шел он по горячему песку, утопая в нем, как муха утопает в медовой пахлаве, оставив за спиной отчий дом и нерожденного сына. Солнце палило его голову, и песок, смешанный с потом, выедал глаза. На ночь он прятался от диких зверей в пещеры или вырывал себе норы в песке, а на третий день в его фляге иссякла вода, а в заплечном мешке не осталось никакой еды. Но Музаффар продолжал идти вперед, веря, что смерть в пути от истощения легче, чем просто поджидать смерти от жажды в душном чреве его новой матери. Пил он мочу и сосал колючки, раня язык и заглатывая кровь, да так и свалился бы лицом вниз в один из барханов, но тут на его пути повстречался древний дэв, Царь царей.
- Что ты здесь делаешь, человек? Зачем нарушил своими стонами мой покой? За это я убью тебя! - его бас разрывал уши Музаффара, а жар, исходящий от тела, опалял волосы, но Музаффар храбро ответил:
- О, Царь царей! Я просто сравниваю себя с лебедем... - смирно говорил он Царю дэвов.
- Почему с лебедем? - опешил Царь царей.
- Я расскажу тебе, если ты, милосердный в своем величии, дашь мне глоток воды, чтобы не смущать твой слух надсадным кашлем, - хитро ответил Музаффар.
- Ты и так нарушил мой покой, так теперь развлеки меня беседой, - отвечал, подумав, Царь дэвов, и хлопнул ладонью по песку. Тотчас песчинки сложились в высокий кувшин, полный ледяной воды, и тем Музоффар утолил свою жажду.
- Сравнивая человека с лебедем, мы убеждаемся, что уделом сынов человеческих является горе. Младенец при появлении на свет божий сильно плачет, лебедь же и в свой смертный час громко поет, доказывая тем самым свое презрение к горю. Из этого сопоставления можно заключить, что незавидна участь сынов человеческих.
Царь дэвов захохотал, и брови Музаффара были сожжены до мяса, но он не отвернулся.
- А как бы ты любил сынов лебединых, если бы выглядели они, как прекрасные люди, жили бессчетно и не знали горя? Любил бы ты их?
- Я попытался бы изведать секрет их долголетия, чтобы уподобиться им и жить без слез и засух, - мудро ответил Музаффар.
- А если бы секрета не было? Они живут, упиваясь медом своего величия! Что бы ты сделал тогда? - наклонился к нему Царь дэвов.
- Я бы поступил, как орел, - так говорил ему Музаффар.
- А как поступает орел? - спросил Великий Дэв.
- Я бы рассказал тебе, но боюсь не угодить твоему слуху урчанием моего желудка, - потупился Музаффар.
Великий Дэв нетерпеливо хлопнул ладонью по песку, и перед хитрецом возникло блюда свежих фруктов.
- Два петуха затеяли драку. Побежденный спрятался в укромном местечке, а победитель взлетел на высокую крышу и закукарекал во все горло, хвастаясь своей победой. Гордеца заметил орел. Он камнем упал на крышу, ударил петуха крылом, схватил его и унес. Эта сказка учит скромности. Не следует слишком хвастаться своей силой и безудержно славить самого себя.
- Хорошо сказано! - Великий Дэв хлопнул в ладоши, и Музаффар оглох на одно ухо, - А если бы у тебя был враг, умнее и сильнее тебя, и он бы истязал тебя и твой род, насмехаясь и отбирая лучшие куски, что бы ты делал тогда?
- Как вол повел бы я себя... - тихо ответил Музаффар, дрожа от ночного холода, накрывшего пустыню синей шалью.
- Я не могу разобрать, что ты там бормочешь, - был недоволен Великий Дэв.
- От холода стучат мои зубы, о, Повелитель, - склонился перед ним Музаффар.
Дэв махнул рукой, и струящийся шелк, какого не носил и владыка тех городов, и нежная замша, и теплая шерсть оплели его тело дивной в своей красоте одеждой.
- Как вол, увидевший спящего львенка, я ударил бы его рогами, убил на месте и убежал. Львица, обнаружив своего детеныша мертвым, долго горевала, оплакивала его и проклинала вола. Увидел львицу, кабан и сказал ей: "А подумала ли ты, сколько других матерей плакали бы подобно тебе, если бы твой детеныш вырос и, превратившись в льва, убивал бы и пожирал других животных?"
- Ты говоришь, что надо бить врага, пока он слеп и слаб? Хорошо, хорошо. Но ты забываешь, что сыны лебедей бессмертны, и их отцы долго будут убивать волов за смерть детей.
- Забыл, - честно признался Музаффар, - Но я мог бы тогда быть, как лев!
- Хорошо, - вздохнул Великий Дэв, - Чего ты хочешь на этот раз, хитрый Музаффар?
И тот ответил:
- Отец мой хочет вести свою торговлю за морем, где, говорят, земли полнятся диким медом, где много товара и драгоценных камней, и ничьей земли. Хочу я, о, старший над четырнадцатью Дэвами, чтобы ты даровал ему богатства и процветание.
- Но в той земле живут сыны лебедей! Они заклюют вас клювами и не дадут ни клочка земли под богатые виноградники! - взревел Великий Дэв, и Музаффар упал навзничь. Пресмыкаясь в песке, так обратился он к Царю царей:
- Лев воевал с двумя быками. Но так как они действовали сообща, он всюду натыкался на их рога и никак не мог одолеть своих противников. И решил лев действовать хитростью. Приблизившись к одному из быков, он шепнул, что не сделает ему ничего дурного, если тот не будет защищать своего товарища. Бык поверил обещанию льва, и тот расправился с быками поодиночке: сперва с одним, а затем с другим. Если враги действуют в согласии, никто не посмеет на них напасть. Если же они враждуют между собой, то неизбежно будут покорены и уничтожены.
- Хорошо, хитрый Музаффар, я отдам тебе много богатых земель за морем, и ты сможешь с моей помощью победить сынов лебедей. Но что взамен получу я?
Долго думал Музаффар, пока не просветлело его лицо:
- Я продолжу обет своего отца, и отдам третьего сына Пустыне и тебе, Великий Дэв!
- Хорошо, - кивнул головой Царь царей, - Ты свяжешь нас кровавой жертвой.
- Но только боюсь я, как бы не случилось со мной, как с серной и ее братьями... - прошептал Музаффар.
- Что ты говоришь?!
Взревел Великий Дэв, и Музаффар запричитал:
- Один олень заболел и свалился с горы в долину. Но братья не оставили больного в беде и часто навещали его. Однако при этом они лакомились травой, которая росла в долине. Когда олень выздоровел и встал на ноги, он вскоре подох от голода.
- Серна! - довольно улыбнулся Царь Царей, и из его рта пошел дым, - Я дам тебе такого Брата, которого еще не видела земля! Он станет лучше двух предыдущих!
И вызвал к себе младшего дэва, и придал ему облик небывало красивой и нежной серны, и поставил перед хитроумным Музаффаром.
- Связываю тебя отныне с этим дэвом, человек! Он вырвет сердце любого твоего врага, затопчет насмерть тонкими копытами, заколет острыми рогами. Но и ты будь, как свой названный Брат: нежным и беспомощным перед сынами лебедей, но мудрым и опасным, как змея. Приказывай серне, и выполнит она любое убийство по твоей прихоти. Но ты сможешь повелевать ею, только пока нас связывает кровавая клятва. Запомнил, Музаффар?
- Теперь, как в сказке об ослах, я буду жить! - воскликнул тот.
- Что опять за сказка? - устало спросил Дэв.
- Дикий осел смотрел свысока на своего домашнего собрата и всячески ругал его за подневольный образ жизни, который тот вел. "Я сын свободы,- похвалялся он,- весь день брожу по горам и поедаю бесконечное количество свежих зеленых побегов. Свое пропитание добываю без труда, мне неведома усталость. Тебя же целый день награждают побоями". Только он кончил говорить, как откуда ни возьмись - лев. К домашнему ослу хищник не подошел, так как рядом стоял его хозяин, а дикого осла он растерзал на месте. У каждого должен быть хозяин!
- Нет, - покачал головой Великий Дэв, - Если твой народ так болтлив, как ты, Музаффар, то голова моя наполниться лишь гулкими словами твоих потомков.
- Тогда, как верблюдам, прикажи им горбом зарабатывать твою милость, и славно станут они сражаться за тебя, и коронуют из люди великими владыками тебе во славу!
- Нет, - ответил Великий Дэв, смеясь, - Я хочу, чтобы нас связывала кровь. Только она сможет держать горячими души твоих потомков. Жертвуя сыном, они не смогут остановиться в своей борьбе. Пусть будет верблюд, мудрый Музаффар. Третьему своему сыну обрей голову, надень на него шапку из выйной части шкуры верблюда мясом внутрь, свяжи руки и ноги, и оставь его в пустыне. Потом он сам к вам вернется...
Содрогнулся от его смеха Музаффар, но не смел перечить. Со своей серной, вернулся он в город, и малый дэв убил его братьев и жестокого отца, а потом ушел в пустыню. От слепой Хутидже было у него еще много сыновей, но третьего испуганный Музаффар отправил в верблюжьей шапочке в пустыню.
Под лучами палящего солнца шкура верблюда на голове у того стала просыхать и, сжимаясь, плотно обтягивала голову. Дотянуться руками до головы, чтобы сорвать шкуру, или разбить голову о землю не позволяла широкая колодка на шее. Дойти до какой-нибудь реки или горы, чтобы утопиться или разбиться, было невозможно. Путь был неблизкий, а на ногах - веревки. Весь день его мучила жажда, а ночью, когда можно было отдохнуть от пекла, началась пытка: страшный зуд на голове сводил с ума. Через день шкура просохла окончательно и обтянула голову стальным шлемом. Шкура не растягивалась, держа череп в тисках, и каждая попытка раскрыть в крике рот оборачивалась болью. Прорастающие на голове волосы не могли пробиться сквозь высохшую и затвердевшую шкуру, и в поисках выхода сотнями тысяч иголок впивались в кожу на черепе, врастая внутрь и раздражая кожу. На пятый день без воды под безжалостным солнцем, в непрерывных страданиях тела он вышел из ума, и тогда к нему пришла Серна, освободила его, привела его в город и поклялась в верности старшему сыну Музаффара. Но вызывать ее по его требованию мог только третий, ставший полоумным Мубарак, благословенный. И долго текли слезы из слепых глаз Хутидже, и превращались в белые цветы жасмина.
***
- Потом Великий из Четырнадцати, Царь царей, призвал мой народ сюда, за море, и отец отправился сражаться с сынами лебедей, но я их никогда не видел, так что даже не спрашивай, - закончил Тамир, - Наверное, у них длинная белая шея и они страшно шипят. Сам просил его показать, но он только смеется...
Я и не думал спрашивать своего маленького друга о них. Я и так все знал, и позабытая коробочка с бальзамом выпала из моих рук, мелодично стукнувшись об успевшие проржаветь кандалы.
- Ты принадлежишь к его роду, Тамир? - через силу улыбаясь, спросил я.
- Конечно, нет! - отмахнулся он, и обиженно закончил - Моя мать принадлежит, но она женщина, а через нее никакого наследования и толку! А так и я бы стал настоящим сыном Серны, сэйерара. Я все-таки третий сын.
***
От красноглазых мелких угольков к нашим ногам плыла волна тепла. Дождь, пытавшийся начаться пару раз во время моего рассказа, наконец утихомирился и улегся на покой, свернувшись клубочком в низких темных тучах. Мы выехали перед рассветом, и тепло, сытная горячая еда и неспешный рассказ разморили уставших слушателей. Кампилосса мечтательно и задумчиво водила пальцем по колену Синьянамбы.
- Это сам Отец лжи так придумал? - спросил Кирт.
- Да кому ж еще! - пожал плечами Тирн, - Этот купеческий сынок так и не понял, как ловко его обвели вокруг пальца!
- И, к тому же, сами истерлинги знают, что дело с ним нечисто, - Ильквен грыз хвоинку, перебрасывая ее из одного угла рта в другой, - Знают они и про четырнадцать великих... как их там, дай Ирмо памяти... дэвов. Или, по-нашему, Валар.
- В одном мире живем, как им про них не знать? - Пэлер, молчавший весь вечер, выстругивал маленьким ножичком лошадиную голову из толстого обломка ветки, - Только, кому надо, все извратил.
- Не к ночи будет помянут, - зябко поежилась Кампилосса, - Вот что за сказки у тебя, кано? Оно, вроде, и не страшно, а жутко.
Лагерь уходил на покой, и только Пэлер, первым стоящий на часах, продолжал придавать мягкому дереву форму, и лениво курил неспящий вместе с ним Фаранон. До самого утра мне снились невнятные, яркие обрывки, и только перед самым пробуждением увидел я во сне две тени: Гортхауэра, которую уже видел единожды, и Моргота Бауглира, сидящих друг против друга.
- Зачем Тебе был нужен и дым, и жар, и грохот, Вечный Тано? Зачем нужен третий сын в верблюжьем шлеме? - недоуменно спрашивал один.
- Дикий народ, дикие нравы, - сухо и гулко отвечал второй, - Им нравится бояться владык. Иначе в них не зажечь почтения.
... А дальше цветастый хоровод снов унес меня в мутную, радужную даль, и я проснулся на рассвете утомленным, но счастливым.
***
Многоснежная, ранняя зима и промозглый март неустанно напоминали о господстве воды в природе: мы ехали вдоль разлившегося в половодье Неннинга, и река местами подступала к самой дороге, а то и размывала ее. В холодной воде стояли только успевшие распуститься талы, и обтекая корни ольхи и ивы, бурлили маленькие водовороты. Колеса телег то и дело вязли в полузатопленной низкой пойме, и дружине не раз приходилось спешиваться, чтобы подтолкнуть тяжело груженные возы. Дождь то прекращался, то вновь начинал моросить, и на нас, как короста, нарастала и засыхала илистая, жирная наносная земля. Наконец, за крутым восточным изгибом реки, дорога расширилась, и ветер донес до меня запах моря.
Я, никогда не знавший его прежде, почувствовал, как быстрее забилось сердце, и не мог найти слов и образов, чтобы описать его. А потом я закрыл глаза, и отпустил свою мысль, и приближающийся Эгларест вырастал передо мной сумятицей образов: белый, серый и синий сплетались перед глазами; чувствовал соль на губах и коже; слышал далекий, надтреснутый, горестный крик чаек; ощущал тяжесть острых коралловых бус, привезенных Айралин; вспоминал, как в утерянной жизни мать подносила к моему уху ракушку, и видел дрожащую голубую жилку на ее виске. Море пахло свежестью, рыбой и родительской памятью.