За какими горизонтами бывает скрыто от нас то, что так близко нашему сердцу; и как далеко от ума может быть то, что лежит прямо перед глазами.
Широка монгольская степь, привольна. Какою силой напитал ее великий Бог Вечное Небо, какой жизнью наполнила ее мудрая Мать-Земля!
Так думал, покачиваясь в седле и уставив вдаль неподвижный взгляд из-под лисьей шапки, юный Дзагас, младший сын старого Барат-хана.
Зачем искать счастья в чужих краях, когда так хорошо и покойно дома, среди курящихся юрт и неисчислимых пастбищ? Где можно, постлав наземь войлочный чепрак, вечно лежать, глядя, как солнце меняет звезды, и ветер гонит куда-то облака и кладет наземь траву; и как несут свою ношу пленники-рабы, и женщины суетятся по хозяйству; или с грохотом и гиком вернутся с охоты нукеры старого хана и, рассевшись круг костра, до ночи будут пить хмельной айран и всё толковать о загнанном сайгаке и верном выстреле; и вспомнят старые битвы и могучих багатуров былого; и запоют, хрипло и протяжно, - и тогда словно поплывут перед глазами живые сцены.
Больше всего на свете любил Дзагас так лежать и смотреть. И думать: какие волшебные невидимые нити тянутся к нему отовсюду, чтобы, как вышитый ковер, сплестись перед его глазами в красочную картину?
Со стороны казалось, Дзагас целыми днями дремлет, время от времени просыпаясь и поводя взглядом. Раньше отец окриком поднимал его, чтобы посадить на коня и отправить на праздник в соседний улус или в степь, загонять с ватагою дичь, - а теперь только хмурился и клонил голову. И мать уже не пыталась растолкать его.
- Да что ты глядишь, как рыба! - воскликнула она однажды.
- Алтынсар глядит как рыба! - зазвенели сёстры. - Рыба, рыба!
Алтынсар, золотой сын - так звали Дзагаса от рождения. Три дочери было у старого хана, когда наконец небо послало ему наследника. Семь недель праздновали тогда! С дорогими подарками для будущего воина приезжали соседи. Только шли годы, и оказалось, ни свист стрел, ни звон клинков, ни борьба и ни охота, ни кони и ни соколы, - ничего из того, что от века мило монголу не трогает его. И всё чаще, сначала в шутку, а потом всерьёз, называли его Дзагас, - рыба. И это новое имя пристало к нему, вытеснив старое. И это тоже не трогало его.
Однажды на охоте он долго ехал по степи, вглядываясь в синие верхушки далёких гор, когда услышал за спиной свист и топот копыт. К нему, взбивая пыль, летел всадник в пестром чекмене и желтой войлочной шапке, один из нукеров отца. Приблизившись, он осадил мокрого от пота коня и, шумно дыша, сказал: "Давно собираемся, потеряли тебя. Почему не едешь?!". Он вытянул руку и плетью указал назад, вдаль, где поднимались сигнальные дымки.
Дзагас пожал плечами и молча развернул коня
- Ничего не видишь! - сказал всадник. - Э-э, рыба!
Он хлестнул коня и помчался прочь. Дзагас потрусил следом.
- Чтобы увидеть дым, нужно всего повернуть голову! - крикнул он. - А я вижу...
Он осекся. В самом деле, что же ещё он видит? Те призрачные нити, которые вьются от всего, на что можно посмотреть, к глазам того, кто смотрит?
- Я вижу, - словно бы убеждая сам себя, проговорил он. - Вижу!
Однажды он поделился этим со старым шаманом. Но тот ответил, что такое под силу только духам, а его, Дзагаса, голова занята вовсе не тем, чем следует. Шаман передал разговор хану, и тот выбранил сына и в сердцах - в первый и последний раз в жизни - накричал. И после этого они почти не разговаривали, лишь обменивались короткими фразами. Дзагас больше не открывался никому. Только молча глядел, стараясь лучше уловить то, во что всё сильнее верил.
Теперь, однако, и другие, привычные монгольским юношам, мысли нет-нет да и находили место в его голове. Весной года серой овцы (1211) степь встрепенулась, собралась воедино и выступила в поход. И хотя сотня, в которой ехал Дзагас, сопровождая резервные табуны, шла в тылу, всё же приятно было ощущать себя грозным воином, частью великого войска. И когда кривой меч в богатых бархатных ножнах, качнувшись на перевязи, бил о бедро, Дзагас сжимал костяную рукоять и пальцем поглаживал резной набалдашник в виде головы тигра с двумя рубиновыми глазками.
Этот редкий меч отец сам, провожая, надел ему на шею. Не смотря в глаза, он поправил перевязь, отступил - и только тогда поднял взор. Старый воин! ни тени не мелькнуло на его лице. Он оглядел сына, кивнул и скрылся за пологом юрты.
Он подошел очагу, постоял перед тлеющими углями, а потом прошаркал в угол и лёг на связке войлоков, положив на лоб руку в золотой наручи. У входа сидела на коленках и плела куколку из конского волоса одна из дочерей.
- Позови Каблуга, - сказал Барат.
Дочь отложила куколку и выпорхнула.
Вошёл Каблуг, огромный устрашающего вида сотник по прозвищу Скала. Крупные черты его лица казались высеченными из камня. Он почтительно склонился у порога. Барат сел, скрестив ноги.
- Добрый путь, - сказал он. - Небо да светлеет над вами.
Сотник склонился ещё раз.
- Тысяча ушла, - продолжил Барат. - Держитесь на десять дней позади. На той стороне пришлют от темника.
Он ещё некоторое время говорил о том, что сотник знал и без этого. Наконец умолк, будто собираясь с мыслями, и, помолчав, молвил:
- Посмотри за ним...
Каблуг медленно опустил веки.
- Когда-то и мы впервые седлали походных коней, - сказал хан. Его голос звучал мягко, словно вопрошающе.
- Давно было, - улыбнулся сотник. Он приложил руку к сердцу и с поклоном добавил: - пускай тревога оставит тебя, мой хан. Я буду смотреть.
Они ехали много дней. Родные холмы сменила бурая равнина. Она казалась бескрайней. Здесь было мало корма лошадям, и почти не было воды. Дважды их настигала буря. Один раз такой силы, что пришлось остановиться на целый день и пережидать, прижавшись друг к другу и укрывшись кошмой. А потом песчаная земля сменилась каменистой, и всё зеленее становился выпас, и зажурчали речушки, и зашумела листва. Всё чаще навстречу попадались вестовые. Каблуг коротко говорил с ними, и они неслись дальше, держа в поводу сменных коней. Слышно было, тумены впереди уже схватились с врагом.
Сотня растянулась на дороге по краю хребта. Всадники лениво переговаривались, щурясь на солнце. Солнце било слева, из-за верхушек лесистых кряжей. Справа лежали пологие склоны.
Дзагас ехал почти в конце колонны. Спасаясь от слепящих лучей, он надвинул мохнатую шапку на самые глаза. Он думал о том, что хотя никогда не видел столько деревьев сразу, он много раз представлял это себе по рассказам. Вообще выходило, что всё кругом: косые гребни скал, и кустарники в два роста высотой, и пушистые, усеянные белым цветом низкие деревца, и ряды исполинов с широкими кронами и резными листьями, - всё то, что он видел сейчас собственными глазами, - по рассказам уже представало перед его воображением, и теперь не было ему в диковинку. Только те волшебные нити, что раньше тянулись к нему издалека, сжались до расстояния взгляда. Он закрыл глаза. Ничего будто бы не изменилось вокруг него с тех пор, как он полулежал на своем чепраке близ родной юрты. И тысячи образов текли к его сознанию отовсюду - выбирай любой, какой нужно.
Он почувствовал толчок. Это десятский, шумливый толстяк со смеющимся лицом, нагнал его и легонько ткнул рукоятью нагайки в плечо.
- Опять уснул, друг, а? - весело спросил он.
Дзагас мыкнул, не поворачивая головы, и снова закрыл глаза.
Десятский хохотнул и объявил громко:
- Когда мы растопчем врага, бросим его добро к копытам коней и станем делить - наверно, наш Дзагас будет спать и тогда.
Послышался смех.
- Пускай! - раздались возгласы. - Нам лучше!
- Мы сами отберем долю для него.
- Перину!
- Балдахин от мух.
Вдруг свист прервал общий хохот, и загудели летящие стрелы. Десятский захрипел и с простреленной шеей откинулся в седле навзничь. Хлынула, заливая попону, кровь. Заревела труба, и из-за деревьев с криком повалила толпа. Дзагас замер. Ему показалось, будто это горные реки все разом вышли из берегов, чтобы обрушиться на него. Густо мелькали копья и обнажённые клинки.
Дзагас, вывернувшись назад, бросился отвязывать притороченный за седлом щит. Стрела с шипением пронеслась над спиной. Он вжал голову в плечи и склонился к самому крупу. Пальцы дрожали, и тесёмки не поддавались, Дзагас полоснул по ним ножом. В этот миг еще две стрелы ударили в заводного коня. Одна застряла в дорожной сумке, а другая впилась в бедро. Заводной заржал и рванулся, натянув привязь - так, что конь под Дзагасом дернулся и, мотая головой, попятился.
Дзагас едва не выпал из седла. Он выхватил меч и рубанул по привязи. Заводной, припадая на раненную ногу, кинулся прочь. Дзагас укрылся щитом, согнув колесом спину, и бросил испуганный взгляд вперёд. Сотник карьером несся вдоль рассыпанной колонны. "Сомкнуться! Развернуть строй!", - кричал он. Следом, стоя в стременах, на скаку размахивал бунчуком сигнальный.
Сотня пришла в движение. Как степной ковыль под порывом ветра вдруг устремляется в одну сторону, казавшаяся бесформенной массой колонна, словно повинуясь единой мысли, стремительно и чётко обрела порядок. Неширокий склон кончался обрывом, так что о манёвре не могло быть и речи. Завязался бой, зазвенела сталь.
Дзагас оказался во втором ряду. Кто-то метнул пику и тут же повис, пронзённый несколькими копьями сразу. Остальные, искусно управляя лошадьми, вертелись волчком и отчаянно рубили саблями. В середине строя дали залпы из луков, судя по возгласам, удачно; и, видимо, остановив натиск, перенесли стрельбу в стороны, чтобы помочь флангам. Среди наступавших зазвенели удары длинных монгольских стрел. Всё же напор был велик. Ряды смешались. Справа, слева и спереди от Дзагаса кипела рубка. Темные тени бросились на него. Дзагас отбил мечом взмах секиры и шенкелями заставил коня отскочить. Слева мелькнуло копье с острым крюком. Дзагас подставил обитый кожей щит. От удара кожа лопнула, и крюк зацепился за металлическую полосу обшивки. Нападавший потащил вниз. Дзагас закричал и пустил коня прыжками на месте, пытаясь вырваться. Но крюк засел прочно, и, чтобы не упасть, Дзагас выпустил щит. Его окружили.
На миг всё перед ним будто замерло. Он увидел горящие глаза; и он увидел, как тянутся к этим глазам радужные струи; и он увидел в этих струях себя самого; и увидел в них, как пустота меняет его образ. Что это? - конец, смерть?
Конь под ним продолжал скакать, кружась на месте, высоко подбрасывая то перёд, то зад. А сам он, уставив оцепеневший взгляд на пегий загривок, бессмысленно размахивал кривым мечом.
Круг нападавших сузился, и у самых глаз мелькнули наконечники копий и отточенный крюк. Державший секиру замахнулся ещё раз и уже открыл было рот, чтобы прокричать, нанося смертельный удар, как застыл на вдохе и обмяк. Это сотник Каблуг налетел вихрем и одним ударом рассек ему голову. Сотник поднял коня и обрушился на наседающий круг. Высоко взвилась его огромная сабля, и с треском разлетелось в щепки тяжелое древко; ещё взмах - и хрустнул проломленный шлем, ещё - и с разрубленным плечом упала на колени тёмная фигура и, воя, заползала в пыли.
Каблуг разметал кольцо вокруг Дзагаса, но туго пришлось и ему. Следовавший за ним по пятам сигнальный с бунчуком и щитом в одной руке и двухвостым кистенём в другой, был стащен наземь и тотчас заколот, и сразу же острые крючья вцепились в кожаные пластины панциря на спине сотника. Он вывернулся в седле и закричал, призывая на выручку; конь под ним затанцевал и, задрав голову, попятился. Удар топора пришелся ему прямо по горлу. Плеснула кровь. Конь захрипел и завалился набок, подмяв под себя седока. Дзагас смотрел на это широко раскрытыми глазами. Он резко повернул коня, ударил его плашмя мечом и ринулся прочь.
С четверть часа он проскакал назад по той дороге, откуда пришел со своей сотней, и когда за спиной уже почти перестали слышаться крики и шум боя, он наткнулся на отряд, выехавший из-за холма навстречу. Дзагас посторонился. "Наши", - подумал он. Два или три десятка скорой рысью пронеслись мимо него. Один - видимо, старший - оглядел Дзагаса и, будто раздумывая, сбросил ход, чтобы свернуть и подъехать. Дзагас поднялся в стременах и вытянул руку, указывая мечом в ту сторону, где кипела стычка. Старший кивнул, хлестнул коня и поскакал за остальными.
Дзагас почувствовал вдруг, что дрожит. Он вложил в ножны меч, который до сих пор сжимал в руке, отер лицо рукою и пустился рысью. Очень хотелось прибавить ходу, чтобы поскорее убраться отсюда, но Дзагас боялся загнать единственного оставшегося коня. "Наши", - повторил он про себя и снова почувствовал дрожь. Слишком хорошо ему было известно, что может ждать его теперь, - бежавшего, оставившего свою сотню. Сейчас его, вероятно, приняли за вестового. А Каблуг, судя по всему, еще раньше успел послать за подмогой, и теперь легко было снова натолкнуться на один из разбросанных по всему пути разъездов.
Дзагас съехал в сторону, углубился в кустистые заросли. Здесь с дороги его не видно. Он слез с седла и, держа поводья, уселся на земле. Что теперь делать? Пробираться домой? Запасного коня нет, припасов тоже. Впрочем, саадак цел, можно охотиться. А что говорить встречным? - послали за выручкой? Кто проверит, если сотник погиб. А если нет? Дзагас вспомнил, как придавленный лошадиной тушей пытался встать могучий Каблуг. А что было после?..
Конь потянулся мордой к пучку травы, узда выскользнула из рук. Дзагас вытер о шапку мокрые ладони. "О-ох", - вырвалось из его груди. Ещё никогда его сердце не билось так, и не тряслись так пальцы.
Юноша поднялся, привязал повод к ветке, прислонился лбом к сухому стволу и закрыл глаза. Тонкие нити побежали в его сознании к тому моменту, как он бросил своих. Дзагас напрягся. Но нет, ничего не получилось увидеть так. "Даже если Каблуг не отбился, - мелькнуло голове, - все подтвердят, что первым был тот, кого за подмогой отправил сотник. И никто не поверит, что его, Дзагаса, выслали следом".
Он открыл глаза. За листвой синело небо. Колени дрожали, трудно было стоять. Он тяжело сел, снял шапку, закрыл ею лицо. Память быстро вернула страшные картины: кровь, смерть, отточенная сталь у самого горла. Не видеть бы ничего этого! И чтобы его самого никто не видел. Взять меч и обрубить вокруг себя волшебные нити - чтобы ни к кому не тянулись они от него - вот выход!
Так он просидел долго, созерцая пустоту внутри. Та пустота, что он увидел сегодня вместо себя во взглядах врагов, и которая напугала его тогда, теперь казалась такой желанной... и - реальной, близкой! "Я видел, видел! - думал он. - Нужно только понять".
Нужно понять, дотянуться до тайны. И тогда окружить себя пустотой и стать пустотою для всех. И тогда никому больше нельзя будет потревожить его - как нельзя потревожить пустоту.
С дороги донёсся топот. "Посыльный, о двуконь, - по звуку определил Дзагас. - Домой". Он поднялся, размял ноги. "Значит, отбились, - подумал он. - Нужно уходить. Домой. Отец укроет, а там..." Дзагас нахлобучил шапку, огляделся. Его мохноногий рыжий конь мирно и тихо щипал траву, Дзагас подошёл. Конь поднял голову, посмотрел на хозяина умными глазами. Дзагас прижался лбом к морде, погладил гриву. "Хороший, хороший, - прошептал он. - Лишь бы дойти".
Но это было ох как непросто! Они без труда добрались до мест, за которыми далеко на север тянутся пустынные дали, где коричневая земля все реже бугрится кочками травяных кустиков, а иногда и вовсе превращается в песок; и тогда на много дней пути вокруг не найти ни капли воды. Дальше - долгий, трудный путь.
Здесь, на границе пустыни, Дзагасу улыбнулась удача: он украл верблюда. Пробираясь ночью, он увидел в стороне огонек. Дзагас осторожно подъехал, чутко вглядываясь в темноте. Свои? - Дзагас поёжился при слове "свои" - нет, не похоже: распряжённые круторогие волы дремлют, разбредшись; рядком стоят крытые повозки; похрапывают, сбившись в кучу, верблюды. Дзагас оставил коня, подошел тихо, спустился в ложбинку, подобрался ближе. Никого. В лунном свете не видно постовых, одиноко дотлевает костерок. Пригнувшись, прокрался дальше. И тут сердце ёкнуло, едва не выскочив из груди - нос к носу он столкнулся с женщиной. Она сидела на корточках, подобрав полы. Её голый зад ярко белел среди тьмы. Женщина замерла на секунду, вытаращив раскосые глаза. А после замахала руками и заверещала на непонятном языке. Дзагас зыркнул на повозки. "Нет, нет!" - прошипел он, вытягивая ладонь. Женщина затрещала громче. Дзагас одним прыжком подскочил к ней, выхватил меч и с размаху ударил. С прорубленной головой она повалилась набок.
Дзагас испуганно огляделся. Всё тихо. Он опрометью бросился к верблюдам. Те внимательно следили за ним, повернув любопытные морды. Невдалеке, сваленная в кучу, лежала упряжь. Дзагас выхватил кожаную узду, на бегу наметил лохматого двугорбого красавца, быстро накинул ему на шею ремни, перерезал треногу. Верблюд поднялся и степенно зашагал за ним в темноту.
Рыжий конь обнюхал нового спутника и дружелюбно фыркнул. Дзагас вскочил в седло, и они двинулись в пустыню. Через час остановились, Дзагас зануздал верблюда и пересел, устроившись на поджатой ноге между горбов. Конь пошел в поводу. Иногда Дзагас оглядывался, прислушивался, нет ли погони. Впрочем, кому придёт на ум ловить его в этой стороне? Да и станут ли вообще. Когда совсем недавно, сея ужас, волной прошли здесь монгольские тумены - много ли найдётся смельчаков рыскать по округе, искать правды? Куда опаснее было наткнуться на своих.
Они шли много дней. Кончилась вода. От усталости и жажды темнело в глазах. Тогда Дзагас надреза́л на шее коня вену, припадал к ране губами и пил кровь. Они продолжали путь, делая короткие остановки, чтобы отдохнуть. Чем становилось труднее, чем сильнее накатывала усталость, тем ярче и отчетливее представлял Дзагас, как тянутся к нему ему одному ведомые нити, - тянутся от чьих-то мыслей, ищут его. Вот они, наполняя пространство, ползут, словно змеи. Тогда Дзагас сжимал веки, напрягал волю и заставлял их виться дальше, минуя его. Пускай ничье сознание не найдет больше его образ, и чужая мысль не касается его. Та женщина в ложбине - Дзагас хорошо помнил, как явно он ощутил это, когда погас её взгляд.
Однажды Дзагасу удалось убить дикого осла. Он вдоволь напился тёплой крови, а мясо нарезал пластами и положил под седло. Мясо просолилось от конского пота, и его можно было есть. Но после стало совсем трудно. Они медленно шли сквозь пустыню. Солнце вставало с одной стороны и, сделав круг, садилось с другой, чтобы на следующий день повторить то же самое. Дзагас щурил глаза и облизывал сухим языком горячие губы. Всё, что он мог видеть вокруг - он видел вчера. И позавчера, и неделю назад. И чем дольше тянулись по сторонам однообразные виды, и чем сильнее от голода и жажды тяжелело в голове, тем всё более строго и ясно представлялось ему, что всё кругом: и вышина неба, и даль до горизонта, и малый промежуток между кончиками ушей его верблюда, - всё наполнено невидимой тканью. Мириады призрачных волокон, сплетаясь, рождаются и умирают, гаснут, разбившись о преграду, или ярким лучом впиваются в неё. Мерцают, тускнеют, рвутся или вьются в бесконечность. И всё, что только есть на свете - выткано, вышито здесь. А что не выткано - того на свете и вовсе нет.
В один из дней измученный Дзагас увидел впереди воду. Чудесное озеро призывно голубело вдалеке. Он закрыл глаза и, пронизая всенаполняющую невидимую ткань, мысленным взглядом устремился туда. Это удалось, но он нашел там лишь песок и камни. И через много часов пути так оно и оказалось. Дзагас восторженно вздохнул. То, что вода оказалась лишь видением было ничто в сравнении с тем, что он открыл настоящий, истинный мир! А всё, доступное обычному глазу, вокруг - лишь отражение!
Дзагас блаженно закрыл глаза. Сладостно и волнительно было прикоснуться к подлинной природе вещей. Забыв усталость и голод, он погрузился в созерцание. Новый мир открывался, играя красками и призывая заглянуть дальше. Вдруг мир неожиданно рухнул и больно ударил в плечо.
Дзагас открыл глаза. Он увидел прямо перед собой верблюжьи копыта и почувствовал, как что-то большое и мягкое ткнулось ему в ухо. Рыжий конь фыркнул, обдав лежащего на песке хозяина горячим дыханием. Дзагас приподнялся на локте. Красное солнце заваливалось за горизонт, начинало темнеть. Ушибленное плечо ныло, и в голове гудело. Всё же и этот мир оставался вполне реальным.
Холодные осенние ветры зло колыхали порыжевшие травы, когда Дзагас распахнул полог отцовской юрты. Старый хан медленно поднялся с медвежьей шкуры. Его лицо исказилось.
- Зачем ты пришел, - глухо спросил он.
- Отец!..
- Зачем ты пришел?! - в голосе хана прогремела гроза.
Дзагас бросился на колени и припал лицом к полу.
- Отец, отец! - повторял он.
Старый Барат стоял, глядя прямо, не опуская взгляд.
- Отец, отец! - сокрушенно повторял Дзагас.
- Нет! - зарычал хан. Он вытянул руку: - убирайся, у меня нет сына!
- Прости, - Дзагас зарыдал.
Отец отошёл, сел на скамеечку.
- Уходи, - сказал он. - Пусть мои глаза никогда не увидят тебя.
Дзагас трясся, простерев руки и ударяясь лбом о войлочный пол.
- Прости, прости, - повторял он дрожащим голосом.
Отец молчал. Дзагас поднялся на колени. Он встретился вдруг с двумя яростными огнями. Струя пламени, обжигая, причиняя нестерпимую боль, ворвалась в его мозг. Дзагас смотрел на ослепляющее пламя полными ужаса глазами. Он вскочил, на ходу выхватывая меч, и одним прыжком оказавшись рядом, с силой опустил клинок на голову отца. Боль исчезла, и Дзагас ощутил вдруг, - как можно, сбросив одежду, ощутить собственную кожу, - словно бы покров своей души. И, как кожей можно чувствовать ветер, он осязал теперь невидимую ткань вселенной.
Раздался крик. В полутёмном углу мать, простоволосая, в длинной сорочке, повалилась ничком и закрыла руками лицо. Дзагас разжал пальцы, глухо звякнуло об пол окровавленное лезвие. Он молча вышел и застыл у входа. Неподвижный взгляд его остекленел, и он уже не замечал вокруг шума и суеты. Чьи-то руки протянулись к нему, стянули верёвками, поволокли куда-то.
Последнее, что он видел, когда холодным рассветом вдруг его глаза на мгновение наполнились жизнью - это степная даль. И старый шаман в пёстрых лентах и белым черепом в руках; и застывшие на ветру слова: "проклят, проклят... душе не знать покоя... в семи холмах блуждать... проклят... семь раз по сто и семь лет... кху-кху-кху!".
"Кху-кху-кху!", - донеслось из-за спины. Свистнула сабля, и голова Дзагаса упала на траву. Но это не имело значения. Тайна пространства открылась ему, и небо, разверзнувшись, окружило его сияющими нитями.
---
В избе было светло. Осеннее солнце било сквозь окна и растекалось по струганым брёвнам стен. Под образами в углу неярко теплилась лампадка. Котелок, закипая, подрагивал в печи. Тощий парень в рубахе и заправленных в короткие шерстяные чулки шароварах с жёлтыми лампасами склонился над книгой. Жидкая прядь упала ему на брови, он, не поднимая головы, пятернёй заправил её на лоб.
Скрипнула дверь. Старуха, кряхтя, прошла через комнату, поставила у пристенка кадушку. "Кажись, едут, Павлуша", - сказала она. Парень вскочил. Он кинулся к выходу, быстро нацепил стоявшие под лавкой чирики и, сорвав с гвоздя фуражку с жёлтым околышем, исчез за дверью.
Впереди по улице виднелся верховой с винтовкой на спине. За ним плелась телега. Парень догнал телегу, пошёл рядом.
- Здоро́во добрался, дед Карп, - сказал он. - Привёз?
- А-а, - проскрипел из телеги седобородый старик. Он приподнялся на локте, покопался среди узлов и протянул сложенную вчетверо газету. - Во. В конторе взял. А там, почитай, прям с Петербургу.
Павел схватил газету, впился глазами.
- Спаси Бог! - крикнул он вслед удаляющейся телеге.
- Да што, - донеслось оттуда. - По мне, так хучь цигарок с иё накрутить.
Павел шёл к дому, не замечая никого вокруг, вглядываясь в пляшущие буквы. "Петербургскiй листокъ, март 1911". Петербург! О! От одного упоминания этого слова Павел сладко вздрогнул. А сколько раз бедное его воображение бессильно пыталось представить вычитанные из книг образы. Каменные громады, набережные, дворцы по пяти этажей, мосты, - как это, должно быть, удивительно! Но далеко. Впрочем, если добраться до Читы - там ходят поезда на Москву, а уж оттуда... Всё одно далеко.
В своём углу, закинув ширму, стоя на коленях у кровати, он бережно развернул газету на постели, медленно пригладил пожелтевшие листы. На развороте напечатана была большая фотография, ниже писалось что-то о реконструкции и соединении с путями финской линии. Павел увидел площадь, запряжённый в восьмеро вагончик, господ в шляпах и галстухах и красивый фасад с арочными дверьми, лепниной и вывеской: "Финляндский вокзал". Павел затаил дыхание. Фотография сияла перед ним, как будто до этого вобрала в себя весь блеск столицы. "Во-она!.." - прошептал Павел.
Уже ввечеру, когда из сумерек за окном доноситься стали песни, Павел оторвался от грёз. Он накинул пиджак, бережно свернул Листокъ, положил в карман и, натянув сапоги, вышел. Вдали играла гармонь. Знать, где-то там запевает с подружками соседка Маришка, - плотная, до красноты румяная, налитая девка. Он поспешил туда.
Маришка весело плясала в кругу, а то затягивала с бабами протяжные песни, и Павел не сводил с неё глаз. Как не сводил давеча, и раньше, и тот год. И вообще с тех пор, как вдруг в один день разглядел в ней не просто знакомую с детства соседскую девчонку, а ту, на которую всё больше хочется смотреть, подвинуться ближе, обнять.
Заполночь стали расходиться. Маришка шла под руку с подружками, Павел - позади на отдалении. Девки то и дело оборачивались, заливались смехом.
- Мариша, гля-кось, твой-то дурачок опять следом идёт.
- Пусть его. Да полно гоготать, дурёхи.
- А то гляди, до ворот проводим.
- Чегой-то?
- А ну накинется? - не отобьёсси.
И опять в темноте разливался звонкий смех.
Насмеявшись, подружки упорхнули. Оставшись одна, Маришка поманила Павла.
- На-кось, - сказала она, доставая из-за пазухи и разворачивая из салфетки пряник.
- А? - не понял Павел. - С чего?
- Так, - ответила она, поёживаясь и поправляя шаль. - Ладно, пойдем. Поздно.
Они шли молча; у её двора он сунул пряник в карман и подался к ней ближе, прижимая спиной к воротам.
- Ты што, Паш? - сдерживая смех сказала она. - Ошалел?
- Выходи за меня!
- И-ишь! - она рассмеялась. - Меня тятя не пустит.
- Убежим, - жарко прошептал он.
- Вот ведь... Куда?! Да пусти ты, полоумный.
Она оттолкнула его. А он, торопясь, зашелестел, вынимая газету. Снимок отчетливо темнел в лунном свете.
- В Петербург. Вот, - он ткнул пальцем. - Как господа жить будем. Уедем. Улица-то, гляди, камнем мощена!
Она не ответив скользнула и исчезла за калиткой.
Утром Павел поднялся позже обычного. Солнце давно взошло, старуха возилась у печи. Павел вышел на двор, вернулся.
- Садись чай пить. Счас пироги поспеют.
- Не, ба. Не хочется.
Павел задернул ширму, разложил газету.
Скоро заскрипела дверь, загудели под тяжелой дедовой поступью половицы.
- Рыжуху перековать бы, - сказал дед. - Ну, старая, давай чай да поеду.
- Павлушу-то взял бы.
- Да куды с им, лядащим, - дед поморщился. - А где он?
Старуха кивнула на ширму.
- Читает. Где ж ему быть.
- Тьфу, чахотка! - дед незло выругался. - Не было такого у нас в роду. Всё ты!
Он в шутку замахнулся и, садясь за стол, перекрестился и вздохнул:
- Ох, грехи, грехи...
К вечеру, когда солнце садилось, в окно постучали.
- Чаво там? - спросила старуха.
- Казаки с кордону прибыли, гуляють. Иван дома?
- Утресь на заимку уехал. А чаво?
- Да Матвея забирать. Ну пущай Павел идёть.
- Да где Матвей-то?
- А в кабаке. Пьяно́й.
Старуха кивнула.
- Павлуша, отца забирать, - сказала она. - Слыхал?
- Слыхал.
- С тобою сходить, чо ли?
- Да не, - буркнул Павел, натягивая сапоги. - Дойдём.
В кабаке, в табачном дыму за тесовым столом, положив голову на руки, спал патлатый казак. Отец храпел внизу, на полу. Ещё трое, едва держась, чтобы не свалиться под стол, о чём-то громко спорили.
Павел поздоровался с хозяйкой. Она кивнула, указывая на неподвижное тело. Павел попытался поднять отца, но не смог. В это время бородатый казак в зелёной форменной рубахе с полуоторванным рукавом и болтающимся на нитке погоном посмотрел на него мутными глазами. Он подвинул стакан и налил половину, - он налил бы полный, если б в полуведерной бутыли хоть что-то осталось.
- Пей, - сказал он.
Павел помотал головой. До этого он пил лишь раз, и потом ему было очень плохо.
- Пей, - угрожающе повторил казак.
- Не, дядя Лексей, - умоляюще ответил Павел. - К чему?
Казак треснул кулаком по столу - так, что зазвенела посуда.
- Да выпей, Паша, - смеясь сказала хозяйка. - А то забушует.
Павел поднял стакан, морщась выпил, задышал, стараясь перебить противный вкус.
- Ты отца-то оставь, - опершись на стойку, участливо сказала хозяйка. - Проспится, чай. Да шашку сыми, отнесь от греха. И ружжо вон.
Павел перекинул через плечо перевязь, через другое - тяжёлую винтовку. Забрал у коновязи отцовского коня, шатаясь повёл в поводу. С непривычки водка крепко шибанула в голову.
Соседские ворота были приоткрыты, в сумерках белела знакомая блузка. Маришка развешивала бельё. Павел зашёл на двор.
- И-и, каза-ак! - весело воскликнула она. - На войну, что ль?
Павел почувствовал решимость. Близость девушки ещё сильнее опьянила его. Он подался вперёд.
- Выходи за меня, уедем!
- Тьфу ты, господи! Полоумный! Ступай, ступай себе.
Она наклонилась к ушату. Павел приблизился, ухватил за полные бёдра.
- Да ты что!? - Маришка выпрямилась. - А вот я тряпкой!
Она оттолкнула его. Он упал, но подскочил вновь, протягивая руки, прижимая её к себе.
- Да ты что?!!
Она оттолкнула его ещё раз. Он подскочил снова, горячо дыша ей в лицо.
- Да поди, поди ты, убогий!
Она пихнула его так, что он отлетел далеко и ушибся затылком.
- А-а! - зашипел он, и, подскочив, выхватил шашку и рубанул.
Удар вышел неловким.
- О-ох... - девушка осела. Она глядела очумевшими глазами, прижимая ладони к окровавленному лицу. Крик был готов сорваться с её губ.
Павел рубанул снова. Он рубил ещё и ещё, пока вдруг, словно очнувшись, не застыл над изувеченным телом. Глаза его сверкнули, хмель тотчас исчез. Он бросился к воротам, потом обратно. Кинулся к кадушке, плеснул на лицо воды. Посмотрел на изрубленный труп, попятился, будто только сейчас сообразив, что наделал. Сняв фуражку, перекрестился наскоро, выбежал со двора, влез на коня и поскакал по освещённой луною дороге.
Когда огни пропали за спиной, он перешёл на рысь и так ехал до самого рассвета, а после свернул в дебри и пробирался наугад до темноты, покуда не свалился от усталости и не уснул, завернувшись в притороченную к седлу шинель.
Проснувшись по утру, дрожащий от холода, он сел, обхватил голову руками. Вернуться? А дальше? суд, каторга?.. Нет, - бежать, бежать. В Петербург! Вон отроги. За перевалом пристать к обозу, а там - в город, на станцию; продать коня и...
Он шёл сквозь болотистые заросли; в перемётной суме нашлись хлеб и варёные яйца. Этим питался, собирал ягоды. Шашку и винтовку бросил в трясину. Через несколько дней конь захромал и пал. Пошли горы. Павел брёл козьими тропами меж утёсов. Вошёл в ущелье. Шаги отдавались зычным эхом, нарушая мёртвый покой скал, и в этом было что-то жуткое.
За ущельем, освещённая вечерним солнцем, ласково раскинулась лесистая долина. Зубцы семи вершин красиво окаймляли её. Павел спустился вдоль ручья и наткнулся поляну с почерневшей лачугой и рубленой часовенкой с покосившимся крестом.
- Здоро́во живёте, господа хозяева, - еле живым голосом сказал он, входя в избу.
Никто не ответил, в доме было пусто. Павел повалился на дощатые крытые шкурами нары и проспал всю ночь до рассвета. Ему снился безлюдный перрон, будто он ходит там среди камня и литых столбов. И вход в контору, и путейский в форменном кителе. Путейский пристально смотрит в лицо, будто силясь разглядеть, а после крестится и скрывается за дверьми.
По утру Павел продрал глаза, осмотрелся. Всё так же никого. На столе карта с пометками, какие-то журналы; связка свечей под окном; на стене медвежья шуба, двустволка, пояс с патронами; наколотые дрова у печи. Павел вышел. Ветерок шелестел листвой, журчал родник, людей не было. Павел вернулся в дом, затопил. На полке в пузатых мешочках нашел чай, крупу, соль. Он заварил каши, поел, принялся шарить по дому. В сундуке, аккуратно сложенные, лежали мундиры горных инженеров, совсем новые. В пристройке - мешки с крупами и мукой.
Так он пожил тут, не встретив ни души; отъелся, отоспался. И каждый раз, закрывая глаза, он испытывал странное чувство, что вот он теперь опять увидит тот же самый сон, где он бродит по Финляндскому вокзалу и может разглядывать и видеть там всё так, как если бы это было наяву. И местные служащие, заметив его, вдруг бледнеют и спешат прочь. И этот сон повторялся каждый раз. И то, что он наблюдал, казалось вовсе не сном или игрою воображения - а скорее, как будто бы огромное пространство каким-то чудным образом покорялось его взгляду, и он мог ясно видеть то, что находилось за тысячи вёрст. Он мог прочесть оставленную на скамейке газету и узнать столичные новости, - то, чего никогда не сумел бы придумать сам. "Mme Anette приглашает посетить модный салонъ... Новыя фотомастѣрская на Невском к услугам..."
Через неделю он решил уходить. Прикинул по карте, надел мундир, скрутил в скатку шубу, приладил за спину мешок. Но, пробродив весь день, так и не нашёл пути, натыкаясь лишь на неприступные скалы. Он вернулся, переночевал. На другой день повторилось то же самое. На третий он поднялся по ручью, полагая выйти ущельем, через которое пришёл, но... никакого ущелья не обнаружил. Он продолжал искать, обошёл долину кругом - выхода не было. "Нечистый водит!" - произнес Павел вслух. Он вспомнил: приезжали к ним спрашивать проводника на перевал, мол, чертовщина какая-то - ищут чего-то, следов не найдут. Пропавшую экспедицию, что ли.
Потянулись дни. Павел свыкся. Он охотился, сушил грибы, зимою вставал на лыжи. И продолжал в грёзах бродить по вокзалу. Теперь для этого не нужно было засыпать, можно было только прикрыть глаза и тогда будто бы чья-то чужая воля неизменно переносила мысли туда.
Он изучил все закоулки, он наблюдал прибытие поездов, толпу пассажиров, прокладку путей и строительство зданий; он видел течение жизни - он сам участвовал в этой жизни, лишь, правда, как бесплотный дух. Так шло время.
Однажды он задремал, греясь на солнце у завалинки. И вдруг услышал голос:
- Эй, дядя. А-ну!
Павел поднял взгляд. Перед ним стояли верховые - казаки, при полном оружии. Сердце ёкнуло.
- Красный? - рослый малый в погонах урядника, спешившись, подступил вплотную. Он поднял подбородок нагайкой, пристально посмотрел в глаза и спросил грозно: - кто таков?
Павел осклабился.
- Да ну, - возразил, подошед, другой. - Леший какой-то. Аль беглый.
- Поди, - согласился урядник. - Как звать, в избе кто?
- Никого, - отозвались из дому.
- А-а, ну-ну, - урядник сел рядом с Павлом, принялся сворачивать самокрутку. - Так ты что, дядя, дикой, чо ли? Говорить можешь?
Павел продолжал улыбаться.
- Ишь... - урядник покачал головой, пуская дым.
- Самашечий, видать.
- А бородища-то!
- Говорю: леший!
Казаки загоготали.
- Да ты не бойсь, дура, - сказал урядник ласково.
Павел молчал.
- Эх, леший! - урядник поднялся. - Ермилин, там погляди; Петруха, сбегай в секрет, пущай спускаются. Лошадей напоить, да поедем. Ладно, дядя, бывай. А то гляди.
Когда казаки уехали, Павел поднялся по склону вослед. Перед ним лежал вход в ущелье - то самое, через которое он когда-то явился. Павел осторожно, будто боясь потревожить наваждение, ступил, прошёл немного. Проход был самый настоящий, всамделишный.
Павел вернулся к дому. Сердце его учащённо билось. Он сел на завалинку, задумался. Словно отнекиваясь, помотал головой, обмяк и, откинувшись на стену, закрыл глаза. Но через минуту вскочил и спешно забежал в дом.
И скоро он, нечёсаный, заросший до самых глаз, бросил прощальный взгляд на окружённую семью вершинами долину. Он поправил на спине мешок и зашагал между отвесных стен. Шёл боевой 18-й год.
|